Зима на Майорке • Санд Жорж

Жорж Санд

Зима на Майорке


Документальный роман

Перевод Натальи Сидифаровой


ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА


Датой написания настоящей книги можно считать день, когда мною была сделана надпись с посвящением моему другу Франсуа Роллинa1. Что касается мотива написания книги, то он заключен в строках, открывающих Главу IV, и сейчас я могу коротко сформулировать эти мысли следующим образом: «К чему странствовать, когда ничто к этому не вынуждает?» Сегодня, вернувшись из другого уголка Южной Европы, расположенного на этой же широте, я лишь могу подтвердить правоту тех самых рассуждений, сделанных мною по возвращении с Майорки: «Суть странствия – не в странствии, а в отстранении. Ведь кто из нас не хотел бы избавиться от горечи своих страданий, или освободиться от бремени зависимости?»



Жорж Санд

(Аврора Дюпен)

25 августа 1855 года

Ноан


[1 Франсуа Роллинa (Francois Rollinat; 1806 – 1867) – отец французского поэта Мориса Роллинa, адвокат, был депутатом Учредительного собрания от департамента Эндр]



Ноан, дом Жорж Санд (П. Бланшард, гравюра на дереве)


ПОСЛАНИЕ БЫВАЛОГО ПУТЕШЕСТВЕННИКА ДРУГУ ДОМОСЕДУ


Мой дорогой Франсуа, тебе, связанному обязательствами не покидать стены дома, наверняка, кажется, что с моим гордым, переменчивым и независимым нравом, я не представляю большего на свете удовольствия, чем преодоление гор, озер и долин. Увы, в свои самые удивительные странствия я отправлялась, съежившись в бабушкином кресле с потертыми подлокотниками у камина, согревающего мои ноги теплом тлеющих углей. Я убеждена, ты много раз переживал подобные мгновения, не менее прекрасные и, возможно, гораздо более поэтические. А посему должна тебе сказать: сожалеть о том, что тебе так и не довелось обливаться пoтом в тропиках, обмораживать ноги в полярных снегах, бросать вызов вселяющей ужас морской стихии, подвергаться разбойничьим нападениям, или хотя бы однажды испытать на себе какие-либо из тех невзгод и опасностей, которым ты каждый вечер, сидя в тапочках, противостоял в своем воображении – не считая того единственного неудобства, когда еще одна сигара прожигает подкладку твоего смокинга1 – это пустая трата времени и сил.


[1 смокинг – (в первоначальном значении слова) домашняя мужская куртка, халат (обыкн. из мягкой шерстяной ткани; ранее надевалась курящими для защиты обычной одежды от табачного запаха)]


Посылая настоящее описание моего недавнего путешествия за пределы Франции, я хочу помочь тебе смириться с обреченностью, не допускающей возможности физически отправляться в подобные странствия. Убеждена, что, прочитав его, ты скорее испытаешь чувство жалости ко мне, нежели чувство зависти, и поймешь, что цена, которую я заплатила за те мимолетные мгновения радости в сплошной череде неудач, оказалась слишком высока.

Данное повествование, за год, прошедший со дня его написания, вызвало появление множества резких, и в некотором смысле комичных, обличительных высказываний в мой адрес со стороны жителей Майорки. Жаль, что их опубликование в качестве продолжения моего рассказа – слишком долгая история, поскольку манера их изложения послужила бы лишь доказательством правоты моих суждений, касающихся гостеприимства, хорошего тона и деликатности майоркинцев по отношению к иностранцам. Такое дополнение стало бы своеобразным признанием действительности. Однако вряд ли нашелся бы тот, кто удосужился бы перечитать их все от начала до конца. К тому же, если публикация полученных отзывов считается занятием пустым и неблагоразумным, то, пожалуй, публичное выступление против нападок, которым ты подвергаешься, стало бы поступком еще более безрассудным.

Итак, избавлю тебя от вышесказанного и ограничусь лишь тем, что, в качестве последнего штриха к представленному тебе портрету простодушного майоркинского народа, позволю себе сделать небольшое отступление о том, как, прочитав мое повествование, самые компетентные адвокаты Пальмы (в количестве, как мне сказали, сорока человек), собрав всю свою изобретательность, встретились для того, чтобы сформулировать обвинение против безнравственной писательницы, позволившей себе глумиться над их любовью к ведению прибыльных дел и их трепетному отношению к свиноводству. Как когда-то говорил другой автор, в этом случае на сорок голов хватило бы ума и четырех1.


[1 Автор перефразирует высказывание драматурга Алексиса Пирона (1689 – 1773), признанного в свое время безнравственным автором. Очевидно, Санд использует прием, основанный на игре слов Quadrado (фамилией автора упоминаемой обличительной речи) и cuadrado, что означает «1) четырехсторонний, квадратный; 2) непонятливый, тупой». (Из комментариев Берни Армстронга)]


Что до тех добрых людей, так мною разгневанных, давайте оставим их в покое. Им, наверняка, хватило времени для того, чтобы давно успокоиться, а мне – чтобы забыть их поведение, их словесные и письменные обвинения против меня. Разумеется, в целом я уже сейчас и не помню жителей того прекрасного острова, за исключением пяти или шести человек, которые, благодаря своему гостеприимству и доброте, навсегда останутся в моей памяти как полученное в награду благословение судьбы. И если далее я не упомяну их имена, то лишь потому, что не отношу себя к особо важным персонам, привыкшим выступать с благодарственными речами и говорить слова почтения и похвалы. Я знаю (и надеюсь, это очевидно из всего моего повествования), что эти люди будут помнить меня как друга, который не допустит по отношению к ним каких-либо проявлений непочтительности, и что им никогда не придется усомниться в искренности моих чувств.

Я почти ничего не написала о Барселоне, где мы провели несколько суматошных дней перед отплытием на Майорку. Переезд из Порт-Вендрес в Барселону на хорошем пароходе в ясную погоду создает впечатление восхитительного путешествия. На Каталонском побережье нам вновь предстояло вдохнуть весенний воздух, которым накануне в ноябре мы наслаждались в Ниме, и запах которого нас покинул, после того как мы миновали Перпиньян; а на Майорке нас ожидал летний зной. В Барселоне прохладный морской бриз щадил от яркого солнечного света. Он расчистил от облаков бескрайний горизонт, на котором виднелись очертания далеких горных вершин, то голых и черных, то, наоборот, белых от снега. Один раз мы предприняли поездку по окрестным местам на благородных изящных лошадях андалузской породы, но сначала побеспокоились о том, чтобы они, по возможности, съели весь свой овес, на случай если им придется, по какой-нибудь непредвиденной причине, поспешно доставить нас обратно в охраняемый город.

Как тебе известно, в то время (в 1838 году) по окрестным местам скитались отколовшиеся от вооруженных повстанцев шайки, которые устраивали засады на дорогах, нападали на города и деревни, удерживали с целью получения выкупа даже самые небольшие частные дома, захватывали поместья всего в половине лье1 от города и выпрыгивали едва ли не из-за каждого камня, требуя от путешественника кошелек или жизнь.


[1 лье – старинная французская мера длины, имевшая неодинаковое значение в разных местностях, приблизительно 4,5 км на суше; как мера длины на море – 5,556 км]


Мы отважились проехать несколько лье вдоль побережья, но не увидели ничего необычного, за исключением нескольких отрядов кристиносов1, отправляющихся в Барселону. Нам сказали, что это лучшие войска в Испании, и это была правда. Об этом говорил их безупречный внешний вид, хотя было странно видеть хорошо одетый личный состав в самый разгар военных действий. Тем не менее, и солдаты и лошади выглядели исхудавшими. Лица солдат были до такой степени изможденными и желтушными, а лошади так низко опускали головы и казались такими костлявыми, что весь их вид напоминал о перенесенных муках голода.


[1 Эти войска использовались для поддержки регентши Марии Кристины. Оппозиционные силы, поддерживающие другого претендента на престол Дона Карлоса, брата Фердинанда VII, назывались карлистами.]


Еще более грустные чувства вызывал вид оборонительных сооружений, возведенных вокруг каждой, даже самой маленькой, деревушки, а также на подступах к каждому, даже самому крошечному, домику. Как правило, такие сооружения располагались напротив входа и представляли собой либо сложенную без раствора насыпь с зубчатой башней наверху (стены которой были не прочнее нуги), либо возведенные вокруг каждого жилища небольшие укрепления с амбразурами – свидетельство того, что ни один обитатель этих плодородных земель не был уверен в своей безопасности. То здесь, то там можно было видеть эти примитивные сооружения разрушенными, с еще сохранившимися признаками недавней схватки.

Вместе с тем, миновав полосу мощных труднопреодолимых укреплений, возведенных вокруг Барселоны, пройдя через бесчисленное множество ворот, подъемных мостов, опускных решеток и крепостных валов, мы увидели совсем мало признаков того, что город находится в состоянии войны. Солнечным днем, за тройным кольцом артиллерийских орудий, изолированная от всей остальной Испании разбоем и гражданской войной, жизнерадостная молодежь

Барселоны, прогуливалась по длинной, обсаженной деревьями и застроенной домами улице (rambla), напоминающей французский бульвар – с красивыми, элегантными, кокетливыми женщинами, сосредоточенными лишь на правильности складок своих мантилий и виртуозности владения веером; мужчинами, увлеченно курящими свои сигары, смеющимися, непринужденно беседующими, бросающими тайные взгляды на дам, развлекающими себя итальянской оперой, и не подающими ни малейшего вида, что их хоть сколько-нибудь заботят события, происходящие по ту сторону городских стен. Однако, с наступлением ночи, когда заканчивалась опера и зачехлялись гитары, город переходил во власть serenos1, заступающих в караул, и на фоне монотонного шума морского прибоя, не слышно было ничего, кроме грозных окриков караульных и еще более грозных звуков выстрелов, доносящихся то поодиночке, то одновременно из разных точек, то издалека, то совсем с близкого расстояния, но каждый раз прекращающихся только с наступлением рассвета. Только тогда на час-другой все замирало. Казалось, буржуазия засыпала глубоким сном, а порт, наоборот, пробуждался, и моряки приступали к своим повседневным делам.


[1 исп. sereno – караульный, стоящий в ночном дозоре]


Если бы в дневное время вы поинтересовались у кого-нибудь из праздно гуляющих и развлекающихся людей, что за странные тревожные звуки вы слышали этой ночью, вам бы в ответ улыбнулись и сказали, что никто из них ничего подобного не заметил. Да и спрашивать об этом было не принято.



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I


Предположительно пятьдесят лет назад два английских путешественника открыли долину Шамони, расположенную в Альпах, по крайней мере, так гласит надпись, высеченная ими на камне у подножия ледника Мер де Гляс.

С точки зрения географического положения этой миниатюрной долины подобное утверждение может показаться несколько преувеличенным, но вполне оправданным, если учесть, что те путешественники, чьих имен я сейчас не помню, первыми открыли эти романтические места поэтам и художникам, в том числе Байрону, который именно здесь задумал свою знаменитую трагедию «Манфред».

В широком смысле, с точки зрения моды, Швейцария стала открытием для светского общества или артистической богемы только в прошлом веке. Жан Жак Руссо стал поистине Христофором Колумбом альпийской темы в поэзии, а также, как справедливо заметил месье де Шатобриан, родоначальником романтизма во французской литературе.

Возможно, мои достижения не столь значительны, чтобы претендовать на такое же бессмертие, какое заслужил Жан Жак, но, учитывая тот известный опыт, который я имею, я бы, пожалуй, могла последовать примеру тех двух англичан, оставивших надпись в долине Шамони, и таким образом претендовать на роль первооткрывателя острова Майорки. Однако мир стал настолько взыскательным, что сегодня недостаточно просто высечь свое имя на каком-нибудь балеарском утесе. Сегодняшняя аудитория ждет от меня подробного повествования или, по меньшей мере, достаточно художественного описания моего путешествия, которое было бы способно вызвать в читателе желание отправиться по моим следам. За все время пребывания в этой стране ко мне так ни разу и не пришло чувство восторженности, и я не буду претендовать на факт совершения открытия ни посредством наскальных надписей, ни на бумаге.

Если бы я писала свое повествование тогда, под тяжестью одолевающих меня лишений и невзгод, едва ли было бы возможно вести описание своего открытия в восторженном тоне, и ни один мой читатель не поверил бы в то, что таковое имело место. Тем не менее, сегодня я осмелюсь заявить, что да, имело – открытие Майорки миру художников как одного из красивейших мест на земле и одного из самых малоизвестных. Там, где живописать нечего, за исключением природных красот, литературные попытки их запечатлеть выглядят настолько никчемными и неуместными, что я к ним даже и не прибегала. Передать любителю странствий все величие и очарование природы можно только с помощью пера художника или резца гравера.

В моей памяти так и не пробудились бы сегодня воспоминания того далекого времени, если бы одним недавним утром я не нашла на своем столе занятный томик Ж.-Б. Лорана «Воспоминания о путешествии художника на остров Майорка».

Для меня было истинным удовольствием снова открыть для себя Майорку с ее пальмовыми деревьями, алоэ, памятниками арабской культуры и греческими одеждами. Я узнавала каждое описываемое в книге место по особой характерной для него поэтичности. И все воспоминания, уже давно забытые, или, по крайней мере, считавшиеся мною забытыми, воскресли в моей памяти. Любая лачуга, любая кустарниковая заросль пробуждали во мне, как теперь говорят, целую вереницу воспоминаний. Именно тогда во мне появились силы, если не рассказать о своем путешествии, то, по крайней мере, перечитать воспоминания г-на Лорана, талантливого и трудолюбивого человека, виртуоза своего дела и мастера, снискавшего добрую славу. Присвоенные себе лавры первооткрывателя острова Майорки мне следует, несомненно, уступить ему.

Путешествие г-на Лорана в самое сердце Средиземноморья, к берегам, где море порой столь же неприветливо, как и жители, заслуживает гораздо большей похвалы, нежели пеший поход двух небезызвестных англичан к горе Монтанвер. И если наступят такие времена, когда цивилизованная Европа избавится от таможенных барьеров и полиции – прямого олицетворения недоверия и межнациональной неприязни, и когда от берегов Франции к берегам этого острова будут проложены прямые пароходные маршруты, тогда Майорка будет достойно конкурировать со Швейцарией, поскольку с появлением возможности добираться туда в считанные дни, люди, безусловно, откроют для себя всю ту пленительную красоту, все то невиданное и потрясающее великолепие, которые станут новой духовной пищей для художников.

А пока, положа руку на сердце, я могу рекомендовать подобное путешествие исключительно тем художникам, которые обладают крепким физическим здоровьем и страстным характером. Безусловно, недалек тот день, когда любой самый изнеженный дилетант или просто хорошенькая барышня смогут так же легко и беззаботно приезжать в Пальму, как они сегодня ездят в Женеву.

Г-на Лорана долгое время интересовали художественные работы г-на Тэйлора, посвященные французским памятникам старины; и год назад ему пришла в голову идея собственными силами отправиться на Балеарские острова, о которых он имел настолько отдаленное представление, что, по его признанию, как только он ступил на эту землю, сердце его забилось от страха перед возможным крушением всех его светлых надежд. Но он не мог не найти здесь всего того, к чему он так стремился, и не воплотить в жизнь все свои замыслы, ибо, еще раз напомню, Майорка для мастеров живописи – это поистине Эльдорадо1. Здесь все живописно – от самой скромной крестьянской хижины, сохранившей в себе особенности жилищ времен арабского завоевания, до одетого в лохмотья ребенка, чья горделивость даже его рваной одежде придает благородство (подобное сравнение использовал Генрих Гейне в своем описании торговок овощного рынка в Вероне). Местному ландшафту, отличающемуся от североафриканского ландшафта более обильной растительностью, присущи те же широта, спокойствие и простота. В нем зеленые тона пейзажей Гельвеции2, насыщенные светом калабрийского солнца, и вместе с тем торжественность и таинственность Востока.


[1 Эльдорадо (исп. El Dorado) – вымышленная страна сказочных богатств, «золотое дно»]

[2 Гельвеция (ист.) – латинское название Швейцарии]


В Швейцарии несущиеся отовсюду бурные потоки и бесконечно плывущие облака создают впечатление изменчивости тонов, или, другими словами, впечатление непрекращающегося движения, которое средствами живописи не всегда можно достаточно полно воспроизвести; здесь природа как бы насмехается над художником. На Майорке же она его как будто зовет, или манит. Растения могут принимать несвойственные им, причудливые формы, однако, не имея при этом беспорядочного излишества, подобного тому, за которым порой становятся невидимы особенности швейцарского пейзажа. Вот на фоне яркого неба вырисовывается неподвижный контур горной вершины; вот пальма склонилась над обрывом, не позволяя своенравному морскому ветру трепать свою роскошную шевелюру; даже самый корявый кактус, под стать всему остальному, будто позирует на обочине дороги так, что нельзя оторвать глаз.

Вступлением к моему дальнейшему повествованию будет попытка дать краткое определение самому главному острову из Балеаров, наподобие тех, какие содержатся в географических справочниках. Это не так просто как кажется, особенно когда приходится собственными силами разыскивать необходимые сведения в недрах самой страны. Осторожность, свойственная любому испанцу, так же как и недоверчивость, свойственная любому островитянину, настолько велики, что ни один иностранец не застрахован от риска оказаться «тайным агентом», обратись он здесь к кому-либо даже с самым невинным вопросом. Добропорядочный г-н Лоран был в буквальном смысле арестован одним таким бдительным начальником за правонарушение, которое заключалось в том, что он посмел сделать набросок понравившейся ему разрушенной крепости. Ему было предъявлено обвинение в зарисовке плана оборонительного сооружения1. После чего наш путешественник зарекся никогда не приступать к пополнению своего альбома очередным эскизом, предварительно не убедившись, что находится за пределами расположения объектов, являющихся местами заключения государства Майорка. Соответственно, он внимательно следил за тем, чтобы все его вопросы сводились лишь к месторасположению троп, ведущих в горы; и чтобы единственным документальным источником, к которому он обращался, были собственно каменные руины. За четыре месяца, проведенные на Майорке, мне бы так и не удалось собрать больше сведений, чем удалось собрать ему, если бы не та скромная информация об этой географической территории, которую мне удалось раздобыть. Однако эти источники породили во мне множество сомнений. Все эти устаревшие труды зачастую противоречили друг другу. Истории, рассказанные путешественниками, были, как правило, настолько претенциозны и неуважительны по отношению к свидетельствам друг друга, настолько много в них содержалось взаимных обвинений в представлении неверных сведений, что возникало желание внести свои собственные исправления в допущенные ими ошибки, тем самым, рискуя, в свою очередь, совершить еще больше новых. Далее следует составленная мною статья для географического справочника. Но для начала, как и подобает истинному путешественнику, я заявляю, что мое описание, безо всяких сомнений, превосходит все другие, ранее имевшие место.


[1 «То единственное на берегу, что привлекло мое внимание, оказалось развалинами некоего сооружения цвета темной охры, которые были окружены живой изгородью из кактусов. Это была крепость Сойер. Едва я успел сделать в своем рисунке несколько штрихов, как увидел четверых мужчин, решительно направляющихся ко мне. Выражение их лиц было скорее пугающим, чем приветливым. Оказалось, сделав зарисовку плана форта, я преступил законы королевства. И через мгновение этому форту предстояло стать местом моего заключения.

Мои попытки объяснить на испанском языке этим людям всю абсурдность их обвинения оказались неубедительными. Я вынужден был обратиться за помощью к французскому консулу в Сойере. Но, невзирая на оказанное им содействие, я продолжал оставаться арестантом на протяжении трех мучительных часов под охраной сеньора Sei-Dedos [«Шесть Пальцев»], коменданта крепости, истинного дракона Геспирид. [Геспириды (миф.)- дочери Геспера, прекрасные хранительницы золотых яблок. Геспириды жили в саду, в котором росла чудесная яблоня. Сад стерег дракон Ладон.] Несколько раз я испытывал искушение сбросить в море это подобие дракона, вырядившееся в свое обмундирование, с высоты его бастиона. Но каждый раз его внешний вид обескураживал меня. Если бы я обладал талантом Шарле, я бы скоротал время, изучая этот потрясающий типаж для своей будущей карикатуры. В конце концов, я простил ему его слепое служение на благо отечества. Не было ничего противоестественного в том, что этот бедняга, не знавший иной радости, кроме как, устремив взор в морскую даль, затянуться сигарой, ухватился за предоставленный мною редкий шанс, чтобы хоть как-то скрасить свое однообразное существование. Позже, вернувшись в Сойер, я уже не мог без смеха вспоминать о том, как я недавно побывал врагом отечества и конституции.» (Из «Воспоминаний о путешествии художника на остров Майорка» Ж.-Б. Лорана) – Примечание автора.]


Глава II


Современное название острова Майорка (Mallorca) – это видоизмененное название Balearis Major («Главный» из Балеаров), которое использовали в своем языке римляне, и которым еще пользовался г-н Лоран; вместе с тем доктор Хуан Дамето, корифей майоркинской исторической науки, утверждает, что в древности он был известен как Clumba или Columba. Столица острова всегда именовалась как «Пальма», а не как «Майорка», вопреки широко распространенному среди географов мнению.

Из всего Балеарского архипелага этот остров самый большой, его земли самые плодородные. Все это свидетельствует о том, что некогда он был частью материка, низинные земли которого постепенно были затоплены водами Средиземного моря, а также о том, что в этом самом месте некогда соединялись между собой Испания и Африка; поэтому особенности обеих сочетаются в климате и природе острова. Он расположен на расстоянии приблизительно 25 лье к юго-востоку от Барселоны, в 45 лье от африканского побережья в его самой ближайшей точке, и, по моим подсчетам, в 95 или 100 лье от Тулонской гавани. Его площадь составляет 1234 квадратные мили1, протяженность внешних границ – 143, расстояние между наиболее удаленными точками – 54 мили, минимальная ширина – 28. Население, которое в 1787 году составляло 136 000 человек, сегодня составляет приблизительно 160 000. Сегодня в Пальме проживает 36 000 жителей, а, по сведениям на тот год, проживало 32 0002.


[1 миля – единица длины, различная в разных странах; английская миля, сухопутная миля = 1609 м, географическая миля, морская миля = 1853 м]

[2 согласно описанию Мигеля де Варгаса (издание 1787 г., Мадрид)]



Бухта Пальмы (эстамп)


Температура неодинакова в разных частях острова. В равнинной части лето всегда знойное, но горная цепь, протянувшаяся с северо-востока на юго-запад (в том направлении, которое указывает на бывшую территориальную принадлежность острова одновременно и к Африке, и к Испании; и чьи самые далеко выступающие в направлении острова участки суши тоже свидетельствуют об этом), оказывает большое влияние на зимнюю температуру. По сведениям, предоставленным Мигелем де Варгасом, был случай, когда в январе, во время суровой зимы 1784 года, температура в районе бухты Пальмы упала до 6 градусов выше точки таяния льда по шкале Реомюра1. Несколько раз она поднималась до 16-градусной отметки, однако, в основном, температура составляла 11 градусов. Последнее из перечисленных показаний соответствует средней температуре. Именно такая температура как раз и держалась на протяжении почти всей той зимы, которую мы провели в горах Вальдемосы – одной из самых холодных точек на острове. Самыми суровыми ночами, когда толщина снежного покрова достигала двух дюймов, термометр показывал 6 – 7 градусов. К восьми часам утра температура поднималась до 9 – 10 градусов, а к полудню – до 12 – 14. Как правило, примерно в три часа, когда солнце для нас уже заходило, прячась за вершины гор, температура резко опускалась до 9 и даже 8 градусов.


[1 шкала Реомюра – температурная шкала, в которой опорными точками являются точка таяния льда (0 град.R) и точка кипения воды при нормальном атмосферном давлении (80 град.R), а величина градуса определяется как восьмидесятая часть интервала между опорными точками]


Северные ветры здесь порой дуют с неистовой силой. Случалось, что зимние дожди бывали такими обильными и затяжными, каких мы во Франции даже не можем себе вообразить. В целом климат благодатный и щедрый на всей южной территории, обращенной в сторону Африки, которую заслоняет от сильных северных ветров горная цепь, протянувшаяся через среднюю часть острова, а также северный скалистый берег. Таким образом, поверхность острова имеет уклон с северо-запада на юго-восток, что делает судоходство невозможным на севере из-за многочисленных ущелий и скал, встречающихся сплошь, вдоль всего побережья – такого escaparda y horrosa, sin abrigo ni resguardo1 (Мигель де Варгас), но в то же время делает его безопасным и надежным на юге.


[1 такого «обрывистого и опасного, где невозможно укрыться или спастись от стихии»]


* * *

Несмотря на часто случающиеся ураганы и суровость местности, в древности Майорку справедливо называли «золотым островом». Ее земли высокоплодородны, а произрастающие на них плоды имеют отменное качество. Местная пшеничная мука – это чистейший и превосходный продукт, который местные жители экспортируют в Барселону, где из нее выпекают белую, пышную сдобу, называемую pan de Mallorca, то есть «майоркинская выпечка». Та более дешевая и более низкого сорта мука, из которой майоркинцы выпекают свой собственный хлеб – это привозная, галисийская или бискайская мука.

Иными словами, в стране, богатой необыкновенными урожаями пшеницы, люди едят совершенно несъедобный хлеб. Не знаю, предусматривает ли действительную выгоду такой подход к вопросам торговли.

В своем отношении к делу, которое присуще фермерам наших центральных провинций с невысоким уровнем развития сельского хозяйства, проявляется вся их твердолобость и невежество. Эта же особенность в еще большей степени свойственна майоркинцам, которые, невзирая на все усердие, до сих пор имеют у себя сельское хозяйство в самой начальной стадии развития. Я не встречала другой такой земли, которая бы возделывалась столь педантично, и, в то же время, столь малоэффективно. Жителям острова неведомы даже простейшие механические приспособления – все обрабатывается вручную. При этом все делается чрезвычайно медленно. Производительность ручного труда местных тружеников, на вид худощавых и немощных в сравнении с нашими, чрезвычайно низкая. Даже за полдня им не под силу вскопать столько земли, сколько нашим фермерам несложно вскопать за пару часов, а сдвинуть с места ношу, которую лихо вскидывает на плечо наш самый обыкновенный грузчик, здесь под силу только пятерым – шестерым здоровым мужчинам.

При полном отсутствии энтузиазма в своем отношении к делу, все майоркинцы хозяйственны, и, судя по всему, умеют вести хозяйство хорошо. Как утверждают жители острова, они никогда не знали нужды. Однако, одаренные всеми сокровищами природы, под самым прекрасным небом, они, как это ни печально, влачат несравнимо более тяжелое и унылое существование, чем наши фермеры.

У большинства путешественников складывается ошибочное представление о жизнерадостности южных народов, чьи лица и яркие красочные костюмы они видят в солнечные воскресные дни, и чьи безыдейность и недальновидность производят на них впечатление счастливой безмятежности деревенской жизни. Это заблуждение. Я раньше тоже заблуждалась на этот счет, но после того как увидела Майорку, уже никогда более таких заблуждений не допускала.

Невозможно себе представить ничего более грустного и жалостного, чем умеющего лишь молиться, петь и работать крестьянина, неспособного мыслить. Его молитва – это тупо повторяемый набор слов, который никак не способствует исцелению его души. Его труд – это работа для мышц, облегчить которую он мог бы научиться, если б заставил работать свой мозг. Его песня – это выражение угрюмой меланхолии, которая одолевает его, и о существовании которой он даже не догадывается, так же как и не замечает, насколько его песня поэтична по своему воздействию для нас. Если бы иногда этих людей не охватывала суета, которая разнообразит их вяло текущее существование, и не пробуждала бы в них желание потанцевать, все их местные праздники были бы целиком посвящены сну.

Однако я отклонилась от существа дела. Я совсем забыла, что согласно сложившимся строгим предписаниям, географическое определение должно, в первую очередь, содержать сведения о производственной и торговой деятельности, а описание человека как вида должно приводиться в последнюю очередь, после перечисления сортов зерновых культур и пород сельскохозяйственных животных.

Во всех географических изданиях, посвященных Балеарам, к которым я обращалась, мне встречалась следующая формулировка, с достоверностью которой я пока соглашусь, но оставлю за собой право позднее высказать свое мнение по поводу мягкости сказанного: «Обитатели острова вполне дружественны (как известно, обитающие на каждом острове люди делятся на два вида – на тех, кого называют каннибалами, и тех, кого принято называть «вполне дружественными»). Они добры, гостеприимны; преступление здесь большая редкость, понятие «кража» им неведомо». Позже я постараюсь раскрыть истинный подтекст этих слов.

Итак, прежде всего, следует сказать о продукции. Насколько мне известно, недавно в Парламенте прозвучали определенные высказывания (весьма неосторожные) по поводу возможной оккупации Майорки французами, и, смею предположить, что если бы этот текст случайно попал в руки кому-нибудь из членов Парламента, то последнего скорее бы заинтересовали те отрывки моей книги, которые имеют отношение к сфере продовольственной, но никак не мои философские рассуждения о майоркинцах, относящиеся к сфере духовной.


* * *

Еще раз повторю, что почвы Майорки сказочно плодородны. Однако при более активном и грамотном подходе к их возделыванию, их производительность могла бы быть гораздо более высокой. Основные экспортные культуры – это миндаль, апельсины и продукты свиноводства. О, чудесные деревья, растущие в саду Геспирид, охраняемые омерзительными тварями1, не по своей воле приходится мне вспоминать о вас всякий раз, когда перед глазами возникает образ нечистоплотной свиньи, той, что вызывает в душе майоркинца больше трепета и гордости, нежели ваши благоухающие золотые плоды! Увы, любой майоркинец, с которым вам доведется встретиться, окажется не более поэтичен, чем депутат Парламента, который будет читать мою книгу.


[1 имеется в виду «драконами»]


Вернемся же к нашим поросятам. Эти животные, дорогой мой читатель, самые прекрасные животные на земле. Доктор Мигель де Варгас, переполненный чувством искреннего восхищения, даже создал портрет одного такого юного борова, описывая, как тот в своем деликатном полуторагодовалом возрасте весил двадцать четыре arrobas2 (то есть приблизительно шестьсот фунтов). В те времена свиноводство на Майорке еще не достигло того расцвета, который мы наблюдаем в наши дни. Торговля животными плохо развивалась не без участия жаждущих наживы майоркинских поставщиков, которым со стороны испанского правительства было оказано доверие, или, другими словами, продано право, осуществлять деятельность в сфере продовольственных поставок. Результатом приобретенных майоркинскими дельцами дискреционных полномочий стал тот факт, что они остановили весь экспорт скота, сохранив за собой право на неограниченный ввоз.


[2 исп. arroba – арроба, испанская мера веса, 12 – 15 кг]


Не выдержав таких кабальных условий, местные жители перестали осуществлять надлежащий уход за своим скотом; цена на мясо упала до абсурдно низкого уровня; и, по причине запрета на экспорт, фермерам оставалось либо разоряться, либо полностью прекращать заниматься животноводством. Исчезновение животных не заставило себя долго ждать. Историк, цитатами которого я пользуюсь, с горестью пишет, что во времена арабского завоевания только на склонах горы Арта поголовье плодовитых коров и породистых быков превышало поголовье всего скота, пасущегося сегодня на всей равнинной местности Майорки.

К сожалению, подобный прецедент был не единственным примером расточительства, в результате которого страна утрачивала какое-либо из своих природных богатств. По свидетельствам того же автора, некогда на склонах гор, в частности, Торелла и Галатцо, произрастали самые красивые на свете деревья. Одно такое оливковое дерево достигало сорок два фута1 в обхвате и четырнадцать в поперечнике. Но этим богатым лесам грозило опустошение. Они были вырублены плотниками, которые во времена алжирской экспедиции испанских войск построили из них целую флотилию военных кораблей. Притеснения, которым в то время подвергались владельцы лесных угодий, и те жалкие гроши, которые они получали в качестве компенсации, убедили майоркинцев в том, что выгоднее уничтожать леса, нежели их восстанавливать. Сегодня растительность острова по-прежнему настолько богата и прекрасна, что путешественнику незачем скорбеть о прошлом; однако сегодня, как и прежде, на Майорке, как и везде в Испании, тот у власти, кто злоупотребляет властью. Несмотря на все вышесказанное, путешественник никогда не услышит ни единой жалобы. Как известно, на начальном этапе установления противоправного режима слабые держат язык за зубами из страха, а после того как зло победило, они помалкивают по привычке.


[1 фут – единица длины, = 30,48 см]


Невзирая на то, что беспредельной власти майоркинских поставщиков теперь положен конец, фермерам так и не удается преодолеть упадок, впрочем, и не удастся до тех пор, пока экспортная деятельность будет сводиться исключительно к торговле свиньями. Поголовье быков или коров совсем небольшое в хозяйствах равнинной местности и полностью отсутствует в горной местности. Мясо постное и жесткое. Овцы принадлежат к хорошей породе, но кормление и уход оставляют желать лучшего. Удои местных коз африканской молочной породы не составляют даже десятой доли тех удоев, которые мы получаем от наших коз.

Земле не хватает компоста, и, несмотря на то, что майоркинцы так расхваливают свои методы культивации, мне кажется, применяемые ими с этой целью морские водоросли не вполне достаточная альтернатива, поэтому земля дает не такие высокие урожаи, какие она способна давать под щедрыми небесами. Я внимательно разглядела то высокосортное зерно, к которому местные жители относятся не столь почтительно, чтобы употреблять его в пищу. Оно ничем не отличается от зерна, выращиваемого в наших центральных провинциях. Наши фермеры называют его «белой пшеницей», или «испанской пшеницей». Несмотря на климатическую разницу, пшеница, произрастающая на наших полях, ничуть не хуже. Однако за такое превосходное качество, каким обладает майоркинская пшеница, нам приходится бороться, побеждая суровость нашей зимы и непредсказуемость нашей весны. Да, наше сельское хозяйство тоже примитивно, и нам на этом поприще еще многому предстоит научиться, но французский фермер обладает упорством и энтузиазмом – качествами, которые чужды майоркинцу, чурающемуся любых лишних движений.

Фиговые, оливковые, миндальные и апельсиновые деревья произрастают в огромных количествах по всей Майорке. Однако отсутствие дорог в глубинной части острова препятствует необходимому развитию и росту коммерции. Пятьсот апельсинов можно купить в апельсиновой роще за три франка, во столько же обходится стоимость доставки такого громоздкого груза из этих отдаленных мест к побережью на мулах. Подобное положение дел привело к тому, что вопросами выращивания апельсинов в глубинных районах острова никто не занимается. В изобилии эти деревья встречаются лишь в долине близ Сойер, а также в окрестностях бухт, где осуществляется загрузка наших малых судов, хотя им хорошо подходит и любая другая местность. Даже на той горе, где мы жили в Вальдемосе, одной из самых холодных точек на острове, мы наблюдали чудесные урожаи лимонов и апельсинов, правда, созревают они немного позднее тех, что растут в Сойере. В другой горной местности, Ла Гранха (La Granja), лимоны, которые мы собирали, были величиной с человеческую голову. Я думаю, что поставки только с одной Майорки могли бы полностью удовлетворить спрос французского потребителя на этот изысканный фрукт, а их стоимость не превышала бы стоимости поставок безвкусных апельсинов из Йера и Генуи. Сегодня это ремесло, которым так гордятся на Майорке, как и все остальное, находится в ужасно запущенном состоянии.

То же самое можно сказать и о том несметном количестве плодов, которое приносят оливковые деревья, бесспорно, самые прекрасные деревья на свете. Благодаря унаследованным от арабов традициям, майоркинцы знают, как правильно культивировать оливу. Однако производить из ее плодов они умеют только масло, на наш взгляд, просто отвратительное из-за своей прогорклости и тошнотворного запаха1. Они никогда и никуда не смогут его экспортировать в таких больших количествах как в Испанию, которая тоже повсюду имеет запах этого масла. Но и сама Испания очень богата оливами, поэтому майоркинское оливковое масло будет здесь стоить очень дешево.


[1 Этого масла на Майорке так много, что, можно сказать, им пропахло всё – дома, жители, повозки, даже воздух с полей. Поскольку без него не обходится ни одно блюдо, то пары с его примесями, идущие от приготовления пищи, два – три раза в день наполняют каждый дом и пропитывают его стены. Если вы заблудились где-нибудь вдали от мест обитания человека, вы можете просто повести носом – если, с дуновением ветра, вы уловили прогорклый запах масла, будьте уверены, что за ближайшим склоном горы или зарослями кактусов находится жилище. Если в самой отдаленной и необитаемой части острова вам показалось, что вас преследует это запах, поднимите голову, и, в какой-нибудь сотне шагов от вас, вы обязательно разглядите спускающегося с холма и направляющегося в вашу сторону майоркинца верхом на осле. Это не шутка, и не преувеличение, это сущая правда. – Примечание автора.]


Мы у себя во Франции потребляем огромное количество оливкового масла. Оно очень низкого качества и продается по баснословной цене. Если бы майоркинцы владели нашей технологией изготовления, и если бы на Майорке были построены дороги, а к ее берегам проложены пароходные пути, другими словами, организация торговли соответствовала должному уровню, мы бы сегодня покупали оливковое масло по цене значительно более низкой, а само масло было бы качественным и доступным продуктом, какой бы суровой не оказалась зима. Мне известно, что производители, культивирующие это дерево мира во Франции, стремятся продавать свой ценный жидкий товар тоннами в обмен на золото; мне также известно, что наши лавочники добавляют в бочки арахисовое или рапсовое масло, а потом предлагают его нам купить «по себестоимости». И все-таки странно, что приходится постоянно вести упорную борьбу с капризами природы за продукт, подобный которому, только более дешевый и более высокого качества, можно приобрести в одних сутках плавания отсюда.

В любом случае, французские производители могут пока спать спокойно. Даже если бы мы пообещали майоркинцам, думаю, и испанцам вообще, что мы удесятерим их благосостояние взамен на то, что они удовлетворят все наши запросы, они бы все равно не изменили своим закоренелым привычкам. Майоркинцы с глубоким презрением относятся к любым новшествам из-за границы, в особенности из Франции; и, я думаю, ни за какие деньги (к которым в целом они далеко небезразличны) они бы не отважились хоть сколько-нибудь изменить тот уклад, который они унаследовали от своих предков.


Глава III


Так вышло, что майоркинцы не научились откармливать рогатый скот, использовать шерсть, доить коров (майоркинцы терпеть не могут молоко и масло так же, как они не любят заниматься промыслами); они не научились выращивать пшеницу, которая бы стала пригодной для ее использования в пищу; им даже не приходило в голову, что можно культивировать тутовое дерево для производства шелка; они утратили навыки столярного дела, некогда так широко распространенного, но всеми забытого сегодня; они перестали разводить лошадей (Испания по-хозяйски прибрала к рукам всех майоркинских жеребят для нужд своей армии; но безропотные майоркинцы оказались не настолько глупы, чтобы взять на свое иждивение королевскую конницу); у них не возникало надобности в том, чтобы проложить хотя бы одну единственную на всем острове проезжую или просто проходимую дорогу, поскольку право на ведение экспортной деятельности то предоставлялось им, то отнималось у них, в зависимости от прихоти правительства, которое не обременяло себя подобными пустяками. Таким образом, майоркинцам ничего не оставалось, кроме как влачить жалкое существование, перебирая четки и штопая свои штаны, еще более рваные, чем у Дон-Кихота, их – голодранцев и гордецов – покровителя, как вдруг однажды им явилось спасение в образе свиньи. Было получено официальное разрешение на экспорт этого четвероногого животного, и началась новая эра – эра спасения.

Этот век войдет в дальнейшую историю Майорки как «эпоха свиньи», подобно тому, как в историю мусульман вошла «эпоха слона».

С тех пор земля больше никогда не остается усыпанной слоем маслин и стручков рожкового дерева, дети больше не играют ягодами кактуса-опунции, а хозяйки научились находить применение отходам бобовых культур и картофеля. Ничто не идет на выброс, когда есть свинья, так же как и после нее никогда ничего не остается на выброс. Это самый лучший в мире наглядный пример бесконечной ненасытности в сочетании с примитивностью вкуса и манер. При этом еще никому до сих пор не приходило в голову гарантировать представителям рода человеческого, проживающего на Майорке, такие же права и привилегии, какими пользуются здесь эти существа. Жилища стали расширять и лучше проветривать, фрукты, которые раньше оставались гнить на земле, теперь убирали, сортировали и хранили, а от материка к острову теперь были проложены пароходные пути, несмотря на то, что до недавнего времени плавание на пароходе считалось излишней роскошью и безрассудством.

Своим посещением Майорки в тот период я была обязана именно свинье. Если бы я задумала отправиться туда тремя годами раньше, то перспектива долгого и опасного путешествия на борту каботажного судна, пожалуй, заставила бы меня отказаться от этой затеи. Однако с началом развития экспорта свиней цивилизация начала доходить и до этого острова.

В Англии был приобретен небольшой симпатичный пароходик; правда, по своим габаритам он не был похож на те корабли, которые способны выдерживать ужасные северные шторма, подобные тем, какие случаются в прибрежных водах острова. И теперь в хорошую погоду он совершает один рейс в неделю до Барселоны, за который перевозит двести свиней и несколько пассажиров.

Одно удовольствие наблюдать за тем, как обходительно и нежно обращаются на борту с этими господами (я не имею в виду пассажиров), и как заботливо им потом помогают сойти на берег. Капитан парохода – вполне дружелюбный малый – в силу того, что ему приходится жить и общаться с этими благородными созданиями, даже перенял кое-что из их возгласов и повадок. Если находится пассажир, которого не устраивает шум, исходящий от них, тогда капитан отвечает, что это слышится звон золотых монет, перекатывающихся через прилавок. Если находится манерная дама, которой не терпится пожаловаться на зловонный запах, распространившийся по всему кораблю, то ее супруг не замедлит ей напомнить о том, что деньги не пахнут, а также о том, что не было бы свиней, не было бы у нее ни шелковых платьев, ни французских шляпок, ни мантилий из Барселоны. Если с кем-то случается приступ морской болезни, то рассчитывать на какие-либо знаки внимания со стороны членов команды даже не следует и пытаться, ведь свиньи тоже страдают морской болезнью. К тому же их недомогание усугубляется тяжелыми приступами хандры и апатии, от которых необходимо избавляться любой ценой. Тогда, превозмогая в себе жалость и сострадание, капитан сам, ради спасения своих дорогих подопечных, бросается к ним и начинает по-отечески хлыстать их кнутом по бокам. Матросы и юнги бросаются вслед за ним, хватая все, что попадает под руку: железные прутья, куски веревки – и через мгновение безмолвные и бездыханные животные все как один оказываются на ногах и начинают метаться неистово, тем самым, спасая себя от погибели, которую для них таит в себе морская качка.



Пароход «Майоркинец» (ксилография)


Когда мы плыли обратно в Барселону с Майорки в марте месяце, стоял душный, жаркий день, и, тем не менее, выйти на палубу не представлялось возможным. Даже если бы мы не побоялись, что нас собьет с ног какая-нибудь сумасшедшая свинья, капитан все равно бы запретил беспокоить их нашим присутствием. В течение первых часов плавания животные вели себя спокойно, но среди ночи лоцман объявил, что у них ступор и что они впали в черную меланхолию. Соответственно, в ход пошел кнут; и каждые пятнадцать минут мы слышали, как под ударами кнута пронзительно кричат и визжат от боли разгневанные животные, и как одновременно с этим капитан громкими окриками подгоняет своих подчиненных, и те сыплют ругательствами, не желая отставать друг от друга. Нам даже иногда казалось, что стадо вот-вот сожрет всю команду.

После того как якорь был брошен, нашим первым желанием было поскорей избавиться от своих не совсем обычных спутников, однако, должна сказать, ни один из островитян не отнесся к моей просьбе с пониманием. Нам не позволили выйти на воздух до тех пор, пока не высадили на берег всех свиней. Даже если бы мы умерли в своих каютах от удушья, никто бы и пальцем не пошевелил до тех пор, пока последняя свинья не была бы доставлена на берег и не избавлена от бортовой качки.

Я нормально переношу плавание в открытом море, но один пассажир из моей семьи был тяжело болен. Пересадка, затхлый зловонный воздух и недосыпание никак не способствовали облегчению его страданий. Единственным знаком внимания к нам со стороны капитана была его просьба не располагать больного на лучшей постели в каюте, так как, по предубеждениям испанцев, любой больной человек считался чумным; и в связи с тем, что капитану придется сжечь матрац после того, как на нем полежит больной, он хотел бы убедиться, что мы поместим этого человека на худшее место в каюте. Мы отпустили нашего хозяина к своим свиньям. И две недели спустя, когда мы возвращались во Францию на борту «Финикийца» (le Phenicien), нашего великолепного отечественного парохода, нам невольно пришлось сопоставить самопожертвование французов с гостеприимством испанцев. Капитан «Майоркинца» (el Mallorquin) поскупился на матрац для умирающего человека, в то время как капитан из Марселя, обеспокоенный тем, что наш больной не вполне уютно себя чувствует, предложил ему свой матрац, сняв его со своей койки. Когда я оплачивала проезд, француз убедил меня, что я предлагаю слишком большую сумму, однако майоркинец взял с меня вдвое больше положенного.

Несмотря на вышесказанное, я не делаю выводов о том, что люди исключительно хороши в одном конце нашего земного шара и исключительно плохи в другом. Озлобленность в людях – это результат материальной нужды. Страдания порождают страх, недоверие и протест против всего. Испанцы невежественны и суеверны, и поэтому они верят в чуму, поэтому они испытывают страх перед болезнями и смертью, и поэтому они лишены проявлений доверия и милосердия. Они бедны и задавлены налогами, и вследствие этого скупы, эгоистичны и обманывают иностранцев. История знает немало примеров, когда испанцы, если требовалось, были способны демонстрировать великое благородство, однако ничто человеческое им не чуждо, и в своей земной жизни они, как и все люди, искушаемы и способны поддаваться любым искушениям.

Я обязательно возьму за основу именно этот подход к дальнейшему описанию своих впечатлений о людях, живущих на Майорке; и, надеюсь, мне больше не придется возвращаться к теме оливок, коров или свиней. Нельзя сказать, что мое последнее определение, из-за его пространности, изложено в духе хороших энциклопедических статей. Приношу свои извинения, если я нанесла кому-то личную обиду, и впредь постараюсь отнестись к своему повествованию с большей серьезностью. Когда я приступала к его написанию, я полагала, что всего лишь проследую за г-ном Лораном по тем местам, которые описаны в его «Воспоминаниях о путешествии художника», но теперь я поняла – как только я мысленно возвращаюсь к суровым тропам Майорки, воспоминаниям не хватает места в моей голове.


Глава IV


«Но если вы не художник, – можно возразить мне, – то зачем, черт возьми, нужно было «садиться не в свою лодку»?» Мне бы хотелось, чтобы читатель как можно меньше сосредоточивал свое внимание на «мне» и на «моем», хотя иногда мне будет трудно не соотнести то, о чем я рассказываю, со «мной» и «нами». Уместно будет далее напомнить читателю, что используемые мною «я» и «мы» – это случайная субъективность, без которой было бы невозможно раскрыть определенные стороны майоркинской объективности. Поэтому прошу вас воспринимать мою персону не как действующее лицо, а, скорее, как инструмент. Воспринимайте меня как бинокль, с помощью которого можно рассматривать далекую землю, так чтобы потом можно было с удовольствием сказать, перефразируя знакомую пословицу: «Лучше один раз прочитать, чем сто раз увидеть». Я вас также уверяю, что не имею ни малейшего намерения заинтересовать вас теми происшествиями, которые случились лично со мной. Моей целью является нечто более философское, нежели простое описание происшествий; и когда в своих рассуждениях я допускаю подобного рода отступления, следует справедливо признать, что за этим вовсе не кроются личные мотивы.

Теперь я могу ответить моему читателю коротко и ясно, зачем я «села в ту лодку»: мне было необходимо отправиться в странствие. Однако и мне, в свою очередь, хочется поинтересоваться у моего читателя: если вы путешествуете, значит, каждый раз вы находите причину для того, чтобы отправиться в путешествие? Мне кажется, я сейчас слышу ваш ответ, потому что на вашем месте я бы ответила то же самое: «Я уезжаю ради того, чтобы уехать». Я знаю точно, что любое странствие само по себе – это удовольствие. Но все же, что толкает вас на эти разорительные, утомительные и порой опасные приключения, которые, как правило, связаны с большими разочарованиями? – «Потребность почувствовать себя странником!» – Прекрасно! Тогда объясните, что это за потребность такая? Почему в той или иной степени мы все охвачены ею? И почему мы снова и снова уступаем ей, даже если понимаем, что она идет за нами по пятам, чтобы не отпускать, и уже никогда не остановится?

Если вы не хотите отвечать, я возьму на себя ответственность сделать это за вас. Причина заключается в том, что ни в какое время, никто из нас, и нигде не чувствует себя идеально; наиболее радостное, и в то же время наиболее обманчивое, из состояний идеальности бытия (если такая формулировка вам не по душе, то тогда «состояние близости к совершенному») человек испытает только в странствовании. В чиновническом обществе дела обстоят еще сложнее: гораздо более глубоко и мучительно осознает вышесказанное тот, кто отрицает это, нежели тот, кто это утверждает. Но, невзирая ни на что, всем нам всегда сопутствует удивительное ощущение надежды, которое постоянно благотворит нашим несчастным сердцам и наполняет их предвкушением совершенности существования, стремлением к идеальному.

Социальный строй, который вряд ли вызывает симпатии даже у тех, кто поддерживает его, также не удовлетворяет никого из нас; и все мы волей-неволей оказываемся там, где нам хорошо. Кто-то уходит с головой в искусство, кто-то в науку, большинство из нас просто находят всевозможные развлечения. Все, у кого есть свободное время и средства, отправляются в странствия, или, точнее, спасаются бегством; ибо суть странствия – не в странствии, а в отстранении. Надеюсь, вы понимаете меня? Ведь кто из нас не хотел бы избавиться от горечи своих страданий, или освободиться от бремени зависимости? Все!

В продолжение темы хочу сказать: только тот, кто поглощен своей работой, или развращен ленью, может долго оставаться на одном месте, не испытывая страданий и жажды перемен. Даже счастливчики (коими в наше время могут быть либо самые отважные, либо самые малодушные) надеются, что именно путешествие в другие края может сделать их еще более счастливыми. Не за этим ли в Швейцарию и Италию отправляются в путешествия влюбленные и молодожены, а также ипохондрики или те, кому хочется просто развеять скуку? Одним словом, все – и те, кто полон жизни, и те, кого покидают жизненные силы – с усердием «Вечного жида»1 ищут себе в дальних краях пристанище, где можно было бы свить любовное гнездышко, или обрести вечный покой.


[1 «Вечный жид» – Агасфер, персонаж христианской легенды позднего западноевропейского средневековья. Согласно легенде, Агасфер во время страдальческого пути Иисуса Христа на Голгофу под бременем креста оскорбительно отказал ему в кратком отдыхе и безжалостно велел идти дальше; за это ему самому отказано в покое могилы, он обречен из века в век безостановочно скитаться, дожидаясь второго пришествия Христа, который один может снять с него зарок.]


Я ни в коем случае не имею ничего против свободного перемещения людей, и мне не хотелось бы видеть будущее таким, при котором люди будут неотделимы от своей страны, участка земли или дома, словно губчатый нарост. Но уж если интеллектуальному и нравственному развитию человека суждено шагать в ногу с развитием индустриальным, то не хотелось бы, чтобы предназначение железных дорог сводилось к перевозке из одной точки мира в другую людей, страдающих хандрой или преследующих порочные цели.

Я представляю себе другое, более счастливое человечество – более миролюбивое и более просвещенное. У людей будет две жизни: с одной стороны, они смогут быть привязаны к родине, иметь свой семейный очаг и гражданские обязанности, иметь возможность мыслить и философствовать; с другой стороны, они научатся устанавливать честные, открытые контакты, которые заменят собой построенную на обмане торговлю, именуемую «коммерцией», они смогут наслаждаться искусством, заниматься наукой и, самое главное, просветительством. Одним словом, всех нас будет побуждать отправляться в дорогу желание налаживать связи, взаимоотношения и приятные знакомства с другими людьми; и при этом, как мне кажется, вся прелесть этих отношений должна будет напрямую зависеть от присутствия в них чувства долга. Хотя, по моему мнению, в наши дни, большинство из нас отправляются в дорогу, чтобы, находясь в уединении, увидеть неизвестное, избегая того влияния, которое могло бы оказать на наши впечатления – как положительные, так и отрицательные – присутствие наших близких.

Что касается лично меня, то я, в сегодняшнее время и в своем возрасте, отправляясь в дорогу, желаю удовлетворить свою потребность в отдыхе. В мире, который мы создали, не может хватать времени на все, и когда в очередной раз я усиленно отыскиваю его, я представляю себя в тихом уединенном месте, где не надо писать писем, читать газет, принимать гостей, где всегда можно ходить в домашней одежде, где день длится двенадцать часов, где не надо бояться никаких социальных условностей и требований к уровню образованности, которые так высоки у нас во Франции, и где можно было бы посвятить годик-другой изучению истории и законов языка вместе со своими детьми.

Кого из нас не посещала такая же эгоистичная идея бросить в один прекрасный день все свои дела, свои привязанности, своих знакомых, даже друзей, и отправиться на какой-нибудь волшебный остров, где можно жить без забот, без хлопот, без обязательств, а, главное, без газет?

Можно со всей ответственностью сказать, что именно прессе, как и предсказывал Эзоп, люди должны быть обязаны наступлением новой жизни, более прогрессивной, более устроенной и более тревожной. Этот «глас народа», вместе с которым мы просыпаемся каждое утро, оповещает нас о том, чем жила накануне остальная часть человечества, сообщая с одинаковым успехом как громкую правду, так и вопиющую ложь, при этом ни на минуту не упуская из виду ни единого нашего шага и возвещая наступление каждого часа нашей общей жизни. Не правда ли это удивительно, даже несмотря на весь тот вред и тягостность, которые ее сообщения могут нести в себе?

Невзирая на то, что только пресса может объединить все наши коллективные мысли и действия, разве вместе с этим не вызывает ужас и отвращение дотошность изложения того, что мы видим на ее страницах? Кругом идет борьба. Угрозы и оскорбления не прекращаются неделями и месяцами. Между тем ни один вопрос не решается, и никаких заметных сдвигов не наблюдается. Более того, ожидание исхода конфликта, подогреваемое подробностями описания каждого его последующего этапа, делает этот конфликт нескончаемым. Неудивительно, что мы, люди искусства, никогда не стоящие у руля истории, порой находим себе на корабле укромное место, где можно несколько лет не просыпаясь спать, до тех пор пока корабль не доставит нас к берегам «нового света».

Да, действительно, если бы такое было возможным; если бы мы могли отказаться от жизни в обществе, полностью оградить себя на некоторое время от политической жизни. Тогда однажды, вернувшись обратно в этот мир, мы бы испытали потрясение при виде того, какой скачок в развитии произошел за время нашего отсутствия. Однако этого нам увидеть не дано; и когда мы бежим из гущи событий, в надежде избавиться от воспоминаний и найти успокоение, обосновавшись среди народа, чей темп жизни не такой стремительный, а нрав не такой пылкий, как наш, мы начинаем сходить с ума от своей непредусмотрительности, и раскаиваемся, что променяли настоящее на прошлое и живых на мертвых.

Такова будет тема моего повествования. И таков был мотив, побудивший меня приступить к написанию этой книги, как оказалось, занятию не из самых радостных. В начале главы я обещала, по возможности, держать свои личные впечатления при себе. Однако теперь подобного рода замалчивание мне кажется проявлением малодушия, и я беру свои слова обратно.


Глава V


В ноябре 1838 года мы прибыли в Пальму, где стояла жара, напоминающая наш июнь. За две недели до этого времени, когда мы покидали Париж, там уже наступили сильные холода – первые признаки зимы. И теперь, к нашей огромной радости, наш враг зима был уже позади. Еще больше мы восторгались, разглядывая город, такой непохожий на другие города, его уникальные строения, имеющие эстетическую и историческую ценность.

Однако вскоре нам предстояло заняться поисками жилья, и мы неожиданно поняли, что испанцы, рекомендовавшие нам Майорку как страну весьма «странноприимную» и располагающую неограниченными возможностями, глубоко заблуждались по этому поводу сами, и ввели в заблуждение нас. Находясь в непосредственной близости от цивилизованной Европы, мы никак не ожидали столкнуться с проблемой поиска самой обыкновенной гостиницы. Отсутствие на Майорке сдаваемого жилья для приезжих говорило само за себя – здесь все было не так, как в остальном мире; и нам следовало немедленно вернуться назад в Барселону, где, по крайней мере, к услугам приезжих имелся постоялый двор – прескверное место с громким названием «Отель четырех наций».

Для того чтобы в Пальме найти ночлег и не оказаться под открытым небом, необходимо, чтобы вас порекомендовали, представили и за несколько месяцев до вашего прибытия уведомили об этом двадцать влиятельных людей как минимум. Все, что нам могли предложить, это две небольшие меблированные (точнее, «немеблированные») комнаты в довольно сомнительном месте, где постояльцу полагалось за счастье иметь в распоряжении брезентовую складную кровать с матрацем, не намного более мягким и упругим, чем доска, плетеное кресло, и рацион, состоящий, в основном, из перца и чеснока.

Не прошло и часа, как мы уже хорошо усвоили один урок: если мы не будем делать вид, что довольны оказываемым здесь приемом, на нас будут смотреть осуждающе, как на нарушителей порядка или невеж, либо, в крайнем случае, будут смотреть сочувственно, как на помешанных. Боже вас упаси, если вы останетесь хоть чем-либо недовольны в Испании! Малейшее изменение мимики при виде паразитов в своей постели или скорпиона в тарелке с супом может оказаться причиной глубоко пренебрежительного к вам отношения и всеобщего негодования. В результате, нам оставалось делиться своими жалобами только между собой, и понемногу мы начинали находить объяснение такой ограниченности возможностей и такого явного отсутствия гостеприимства.

Характерные для майоркинцев пассивность и бездеятельность усугублялись тем, что гражданская война, которая уже столько времени будоражила Испанию, прекратила на время всякое движение, существовавшее ранее между островом и материком. Майорка превратилась в убежище для такого числа испанцев, какое только мог вместить остров, в то время как коренные жители привели свои дома в оборонительное положение и старались не покидать родные пенаты, дабы не подвергать себя риску и разным опасностям, которые можно было ожидать от своей метрополии.

К вышесказанному следует добавить полное отсутствие промышленности, а также немыслимые таможенные пошлины, распространяемые на предметы обихода1. Пальма может вместить в себя ограниченное количество проживающих, поэтому, чем больше становится численность населения, тем теснее становится жить. Новые дома почти не строятся, а уже имеющиеся не реконструируются. За последние двести лет обстановка в большинстве домов никак не изменилась, разве что в одной или двух семьях. Здесь нет понятия о моде и стиле, нет интереса к предметам роскоши или просто удобствам. Причины тому две: с одной стороны, безразличие, с другой – тяготы жизни. Так было всегда, и так продолжается сегодня. Здесь обходятся только самым необходимым и не допускают ничего лишнего. Вот и местное гостеприимство точно таким же образом сводится лишь к словам.


[1 В качестве ввозной пошлины за пианино, которое мы хотели ввезти из Франции, с нас потребовали 700 франков. Эта сумма соответствовала стоимости инструмента. Поэтому мы решили вернуть его во Францию, но это было запрещено. Оставить его в порту до появления новых предписаний нам также не разрешили; попытаться провезти его, минуя город (мы проживали тогда в сельской местности) во избежание уплаты портовых сборов, не имевших ничего общего с импортными пошлинами, расценивалось как нарушение закона; оставить его в городе, чтобы избежать уплаты вывозной пошлины, которая была отдельной пошлиной в сравнении с ввозной, было нельзя. Не выбросить его в море нам помогло лишь незнание закона – мы не были убеждены, что имеем на это право.

После долгих переговоров, на которые ушло полмесяца, было решено, что инструмент будут погружать в другом порту города, и, в конечном счете, нам удалось уложиться приблизительно в 400 франков. – Примечание автора.]


На Майорке, как и во всей остальной Испании, любят повторять слова, которые освобождают хозяина от необходимости предоставлять гостям какие-либо принадлежности во временное пользование. Они заключаются в том, что вам предлагают сразу все: «Наш дом и все, что здесь находится, в вашем распоряжении». Вы не успеете даже бросить взгляд в сторону какой-либо из картин, или прикоснуться к понравившейся материи, или приподнять стул, если сначала не услышите сказанное с изысканной вежливостью Es a la disposition de uste. Но не вздумайте взять даже булавку! Это будет крайне опрометчиво с вашей стороны.

По прибытии в Пальму я сама допустила подобную «дерзость», и, боюсь, теперь мне уже никогда не удастся реабилитировать себя в глазах Маркиза де ***. Меня рекомендовали этому молодому пальмскому льву на самом высоком уровне, и я полагала, что могу воспользоваться предложенной мне каретой и посмотреть город. Это предложение было сделано в высшей степени любезно! Однако следующим же утром мне передали от него записку, не оставляющую ни малейших сомнений по поводу того, что я нарушила все возможные правила приличия. Поэтому я поспешила вернуть экипаж обратно, так и не воспользовавшись им.

Разумеется, встречались и исключения из правил, однако, главным образом, они относились к людям странствующим и знающим мир, людям, являющимся своего рода гражданами мира. Если бы не нашлись тогда люди, которые по доброте сердечной относились к нам уважительно и заботливо, то никто (об этом обязательно следует сказать, чтобы подчеркнуть, в какое удручающее состояние привели эту богатую землю таможенный диктат и отсутствие промышленности), никто бы не предложил нам и угол в своем доме, не навязав при этом такое количество условий и ограничений, которые мы имели большую неосторожность принять.

Мы сами побывали в таких же невыносимых обстоятельствах, как и они, в то время пока искали, где бы нам остановиться. В целом городе, казалось, нет ни единого свободного места.

Обычная квартира в Пальме представляет собой четыре абсолютно голые стены, без окон, без дверей. В большинстве частных домов стеклами не пользуются; и если найдется желающий приобрести в свой дом подобный изыск, являющийся зимой предметом первой необходимости, то ему для начала следует позаботиться о рамах. Если владелец квартиры переезжает (что происходит здесь крайне редко), он забирает с собой окна, замки и даже дверные петли; и его преемнику приходится начинать свое заселение с замены отсутствующих деталей новыми, конечно, если он не предпочитает жить на сквозном ветру, как это принято во всей Пальме.

На изготовление дверей и окон требуется, по меньшей мере, полгода. И не только дверей и окон, но и кроватей, столов и стульев, в общем, всего – даже с учетом самого простого и примитивного способа меблировки. Рабочих здесь очень мало, работают они неспешно, к тому же им не хватает материалов и инструментов. За нерасторопностью любого майоркинца читается приблизительно следующее: «Вся жизнь еще впереди! А вы, должно быть, француз (что подразумевает «человек экстравагантный и нетерпеливый»), коли вам подавай все немедленно? Подождали полгода, подождите и другие полгода. Вам не нравится у нас? Тогда почему бы вам не уехать отсюда? Разве в вашем присутствии здесь кто-либо нуждается? Мы всегда обходились весьма неплохо без вас. Вам кажется, что своим приездом вы что-либо измените здесь? Отнюдь! Послушайте, мы не против, когда люди говорят то, что думают, но мы будем поступать так, как находим нужным». – «Тогда, простите, можем ли мы взять что-либо из мебели напрокат?» – «Напрокат? Что такое «напрокат»? Внаем? Мебель внаем? Вы думаете, у нас есть лишняя мебель, которую мы могли бы сдавать внаем?» – «Тогда, нет ли у вас мебели, которую можно купить?» – «Купить? Но для этого необходимо иметь в наличии готовый товар! Вы думаете, у нас есть лишнее время, для того чтобы изготавливать мебель впрок? Если вам нужна мебель, пусть вам доставят ее из Франции. Ведь там есть все!» – «Но доставки из Франции придется ждать, по меньшей мере, полгода, и потом нам придется оплачивать таможенные пошлины. Вы хотите сказать, что если человек допустил глупую ошибку, приехав сюда, то единственным способом исправить ее остается уехать обратно?» – «Именно это я бы вам и посоветовал сделать. В крайнем случае, наберитесь терпения, огромного терпения, mucha calma!» Такова мораль майоркинца.

Мы уж было собрались последовать данному совету, как вдруг нашлись люди, которые, руководствуясь, несомненно, самыми лучшими побуждениями, оказали нам медвежью услугу, порекомендовав сдающийся в аренду загородный дом.

Это была усадьба одного господина, который за умеренную плату для нас, но довольно высокую для местных жителей (около ста франков в месяц), предложил нам ее в аренду всю целиком. Здесь имелось в наличии все, что обычно имеется в любом загородном доме: брезентовые складные кровати или деревянные кровати, выкрашенные в зеленый цвет (некоторые из них представляли собой две опоры, на которые клали две доски и тонкий матрац), плетеные кресла и столы из грубой древесины. Побеленные известью стены были голые, а окна почти во всех комнатах были застеклены, что считалось дополнительным удобством. И, наконец, в комнате, именуемой гостиной, под видом картин над камином красовались четыре безобразных рисунка наподобие тех, какие можно встретить во Франции в самых захудалых провинциальных трактирах, и которые наш хозяин сеньор Гомэз по своей наивности поместил в рамы, словно это были дорогие произведения искусства, украсив, таким образом, свой особняк. Что до остального, то дом был большой, просторный (слишком просторный) и был хорошо спланирован. Он располагался в очень приятном месте, у подножия гор с округлыми склонами, имеющими плодородную почву, в глубине долины с пышной растительностью, которая сливалась с желтыми стенами Пальмы, с громадой Кафедрального собора и ослепительным морем на горизонте.

В первые дни нашего пребывания в этом уединенном месте нашим основным занятием был променад. Нам было приятно бродить безо всякой цели по окрестностям, наслаждаясь восхитительным климатом и очаровательной природой здешних мест, а также всем тем, чего до сих пор мы никогда не видели.

Несмотря на то, что я провожу большую часть своей жизни в дороге, я никогда прежде не была так далеко от дома. Поэтому я впервые увидела места и растительность, до такой степени непохожие на те, что мы наблюдаем в наших умеренных широтах. Когда я впервые увидела Италию, ступив на берег Тосканы, я помню, что из-за сильного впечатления, которое произвели на меня местные пейзажи, их пасторальная красота и радостное очарование так и остались мною незамеченными; увидев берега Арно1, я поймала себя на мысли, что вижу берега Эндра2, и до самой Венеции я продолжала свой путь, более ничем особенно не восторгаясь. Однако с майоркинскими пейзажами не может сравниться ни один знакомый мне пейзаж. Люди, дома, растения и даже гальки на тропинках – все было особенным. Изумление моих детей было настолько велико, что они начали коллекционировать все, стараясь наполнить наши сундуки красивыми кусочками кварца и разноцветного мрамора с прожилками, которые можно было наковырять в любой сложенной без раствора каменной изгороди, окружающей каждый участок. Некоторые крестьяне, глядя на то, как мы собираем всякую всячину, включая сухие ветки, принимали нас за аптекарей, другие просто смотрели на нас как на полных идиотов.


[1 Арно – река в Италии]

[2 Эндр – река в центре Франции, приток Луары]



Усадьба Сон-Вент (Establishments), Пальма


Глава VI


Своим богатством внешних очертаний остров обязан беспрерывному движению поверхности земли, которая приобретает формы или деформируется вследствие катаклизмов, начиная с самого зарождения мира. Ландшафт, который просматривался на несколько лье от усадьбы Establishments, где мы в то время жили, был беспредельно разнообразен.

На беспорядочно расположенных больших террасах возделывались плодородные почвы горных склонов, окружающих наш дом. Такой террасовый метод культивации, распространенный по всему острову, постоянно находящемуся под угрозой несущихся в сезон дождей и ливней горных потоков, особенно благоприятствует росту деревьев и придает острову вид великолепного, ухоженного сада.

Справа от нас холмы, служащие пастбищами, постепенно становились все выше и переходили в горы, покрытые зарослями пихты. У подножия тех самых гор в зимнее время, а также во время летних гроз, протекает горная река, о которой во время нашего приезда напоминало лишь высохшее русло, усеянное гальками и булыжниками. Вместе с тем, красивый мох на камнях; маленькие, позеленевшие от влаги и потрескавшиеся от мощных потоков мостики, которые наполовину утонули в зарослях ив и тополей, сомкнувшихся друг с другом красивыми тонкими ветвями и соединивших, таким образом, оба берега реки одним зеленым балдахином; слабый ручеек, бесшумно просачивающийся меж корней тростника и мирта; обязательно присутствующая группка детей и женщин с козами, присевших на корточки отдохнуть на райском бережку – все это в совокупности являлось восхитительным зрелищем, достойным кисти художника. Вдоль этого высохшего русла горной реки мы прогуливались каждый день. Этот уголок нетронутой природы, грациозный и величавый в своей меланхоличности, мы называли между собой пейзажем Пуссена1, потому что он напоминал нам места подобные тем, какие этот великий мастер воссоздавал в своих полотнах с особенной любовью.


[1 Николя Пуссен (Nicolas Poussin; 1594 – 1665) – основатель французского классицизма, знаменитый французский исторический живописец и пейзажист. Пейзажи Пуссена проникнуты серьезным, меланхолическим настроением.]


В паре сотен шагов от нашего уединенного дома река разветвлялась и, казалось, терялась среди равнины. Оливковые и рожковые деревья переплетались между собой ветвями над вспаханной землей и делали эту обрабатываемую территорию похожей на лес.

На возвышенностях, расположенных вокруг этой «лесной» территории, красовались крестьянские дома, построенные с размахом, но кажущиеся по-настоящему карликовыми на окружающем фоне. Трудно вообразить, сколько амбаров, сараев, конюшен, хлевов и садов каждый payes (фермер-землевладелец) умудрялся нагромоздить на одном арпане1 земли, и каким непреднамеренным природным вкусом руководствовался он, создавая эту замысловатую композицию. Крестьянский дом, как правило, имеет два этажа и абсолютно плоскую крышу с выступающим свесом, который затеняет галерею с просветами, напоминающую ажур на крышах флорентийских домов. Эта правильной формы венчающая часть сооружения придает великолепие и силу даже самым хрупким и жалким строениям. Толстые связки кукурузных початков и перца, подвешенных в проемах галерей для сушки на открытом воздухе, образуют увесистые гирлянды красного цвета вперемежку с янтарно-желтым, что создает впечатление невероятного изобилия и вызывает умиление. В большинстве случаев дом окружает огромная изгородь из кактусов и опунции, из чьих мясистых, причудливой формы стеблей и листьев образуется сплошная стена, защищающая от холодных ветров не очень прочные загоны для овец, сконструированные из водорослей и тростника. Здесь не знают о воровстве, и свою собственность крестьяне просто огораживают забором, сложенным из этого же материала. За участками, на которых не выращивают практически никаких других овощей, кроме помидоров и перца, начинаются густые посадки миндальных и апельсиновых деревьев. Весь этот вид обладает потрясающей цветовой гаммой. Бывает, подобная композиция из домика с примыкающими к нему угодьями выглядит более завершенной, если посреди нее находится одиноко стоящая пальма, раскинувшая свою крону словно купол, либо если пальма, грациозно согнувшись, стоит где-нибудь с краю, как бы демонстрируя свой великолепный плюмаж.


[1 арпан – старинная французская единица измерения длины, равнявшаяся 180 парижским футам, то есть примерно 58,52 м, а также единица измерения площади, равнявшаяся 32 400 кв. парижских футов или около 3 424,5904 кв. м.]


Эта часть острова является наиболее процветающей, однако, как я уже упоминала, сельское хозяйство в целом на Майорке находится не на достаточно высоком уровне, подтверждением чему являются доводы, которые приводит в своей книге «Путешествие на Балеарские острова» г-н Грассе де Сент-Совер1. Наблюдения, сделанные этим имперским служащим в 1807 году по поводу пассивности и невежества майоркинских крестьян, побудили его заняться исследованиями. Среди установленных им причин он выделил две главные.

Первая причина – это огромное множество монастырей, которые поглощали значительную часть и без того ограниченного населения. Этот недостаток теперь устранен, благодаря приведенному со всей строгостью в действие указу г-на Мендизабаля2, чего религиозные майоркинцы не простят ему никогда.


[1 Жак Грассе де Сен-Совер (Jacque Grasset de Saint-Sauveur; 1757 – 1810) – издатель, писатель, художник, гравер и дипломат. Родился в Монреале, уехал во Францию в 1764 г. Служил вице-консулом в Венгрии, странах Восточного Средиземноморья и консулом Франции в Каире. За период 1784 – 1812 опубликовано более двадцати его разных трудов. В его «Энциклопедии путешествий» содержится множество ценных исторических, географических и этнографических сведений, а также огромное количество репродукций его гравюр с изображением костюмов разных народов мира, поэтому ее еще по праву называют «Энциклопедией костюмов».]

[2 Мендизабаль, дон Хуан Альварец (Juan Alvarez Mendizabal; 1790 – 1853) – испанский министр финансов, известен тем, что издал распоряжение об упразднении монастырей.]


Вторая причина – это холопское мышление, которым обладает подавляющее большинство простых людей, и которое объясняет их массовое поступление в услужение к богачам и аристократам. Эта несправедливость торжествует здесь до сих пор. Каждый майоркинский аристократ имеет огромную свиту, на содержание которой ему едва хватает своего дохода, и от которой он имеет мало очевидных преимуществ; ничего худшего не может прийти на ум, чем мысль о том, что вас может обслуживать целая свора бесплатно работающих слуг. Если вас вдруг заинтересует, на что богатый майоркинец может тратить свои доходы в стране, где не существует ни предметов роскоши, ни каких бы то ни было соблазнов, вам стоит лишь заглянуть в любую усадьбу, и вы тут же найдете ответ на свой вопрос: вы увидите толпы неопрятных бездельников и бездельниц, которым принадлежат специально отведенные комнаты в доме, и которые, по истечении года службы у хозяина, приобретают пожизненное право на обеспечение жильем, одеждой и питанием. Никому не возбраняется уйти из услужения (правда, придется отказаться от некоторых из своих привилегий). Несмотря на это, по сложившемуся обычаю, эти люди могут каждое утро приходить сюда, чтобы пообщаться за чашечкой шоколада со своими бывшими коллегами или, как Санчо у Гамачо, повеселиться на местной пирушке.

На первый взгляд, эти обычаи кажутся патриархальными, а почти республиканская модель отношений между хозяином и слугой готова вызывать восхищение, но очень скоро становится понятным, что эта модель есть республиканизм эпохи древнего Рима, и все эти слуги, в силу своей лени и нищеты, являются заложниками тщеславия своих хозяев. Разумеется, в тех майоркинских хозяйствах, где можно обходиться прислугой максимум из двух человек, содержание пятнадцати работников считается излишеством. Когда задумываешься об огромных просторах невозделанной земли, утраченных ремеслах и отсутствии всякой надежды на прогресс – последствиях всеобщей бездеятельности и недомыслия, трудно определить, кто из двоих заслуживает большего осуждения: хозяин, потворствующий формированию и укоренению в своих соотечественниках привычки к самоунижению, или холоп, который предпочитает унизительную праздную жизнь труду, через который он мог бы вернуть себе независимость и человеческое достоинство?

Однако некоторые богатые майоркинские собственники не стали мириться с постоянным ростом своих расходов, снижением доходов, с приходом в упадок своих поместий и нищенским прозябанием своих работников и начали принимать неотложные меры. Они передали часть своих земель крестьянам под выплату пожизненной ренты. Г-н Грассе де Сент-Совер отмечает, что во всех тех крупных поместьях, где был использован подобный опыт, неплодородная ранее земля, оказавшись в умелых руках заинтересованных работников, начала давать до такой степени богатые урожаи, что стоит подождать, пишет он, еще пару лет, и результаты превзойдут всякие ожидания сторон, заключивших подобный договор.



Одежда майоркинцев (медная гравюра, 1806 г.)


Прогнозы г-на Грассе де Сент-Совера полностью оправдались, и уже сегодня земли многих поместий, включая Establishments, превратились в один огромный сад; численность населения стала возрастать, на возвышенностях стали строиться дома, к крестьянам пришло некоторое избавление, которое, пусть и не сделало их пока еще более просвещенными, зато пробудило в них интерес к труду. Пройдет еще немало лет, прежде чем майоркинец станет по-настоящему активным и сознательным тружеником; ему, так же как в свое время нам, еще предстоит преодолеть ту болезненную стадию формирования, на которой главенствующим мотивом всех человеческих поступков является алчность, пока, наконец, он не поймет, что это не может являться сутью человеческого бытия. Так что простим ему пока полное посвящение всего себя игре на гитаре и перебиранию четок. Можно с уверенностью сказать, что все нецивилизованные народы ожидает более счастливая (в сравнении с нашей) судьба; однажды мы поможем им встать на путь, ведущий к истинной цивилизации, не требуя от них за это ничего взамен. В их развитии еще не наступил такой момент, когда людьми начинают овладевать революционные страсти, подобные тем, какие в одночасье охватили нас, как только мы осознали свою зрелость. Франция, одинокая, непризнанная, осмеянная и бойкотируемая всем остальным миром, сделала огромный прорыв вперед, однако звукам наших громких сражений не суждено было вывести из состояния летаргии эти малые народы, которые на расстоянии пушечного выстрела от нас и сегодня продолжают спать беспробудным сном, убаюкиваемые волнами Средиземного моря. Наступит день, когда они, благодаря нам, впервые ощутят вкус настоящей свободы, и на правах нового соратника, примкнувшего к нашим рядам, примут участие в ее всеобщем праздновании. Наше общество выберет себе достойный путь и реализует свои самые благородные стремления; и пока окружающие нас государства будут одно за другим проходить свое крещение революцией, долго и медленно присоединяясь к нам, эти бедствующие островные народы, которые по причине своей слабости постоянно рискуют оставаться жертвами тех, кто решает между собой их судьбу, поспешат войти в наше сообщество.

Все ближе тот день, когда мы первыми в Европе провозгласим закон о равенстве всех людей и независимости всех народов, но сегодня по-прежнему миром правит сильнейший в военной борьбе и хитрейший в дипломатических играх; права человека соблюдаются только на словах, а будущее изолированных и ограниченных народов, подобно судьбе трансильванцев, турков и венгров1, всецело зависит от воли победившего. Если бы существующему положению дел не суждено было измениться, я бы не пожелала ни Испании, ни Англии, ни даже Франции, оказаться покровителем Майорки и увидеть возможные последствия такого покровительства, также как я не хотела бы знать, чем закончится навязывание нами африканцам сегодня чуждой им культуры.


[1 Автор ссылается на басню Ж. ла Фонтена «Воры и осел».]


Глава VII


Спустя три недели, после того как мы поселились в поместье Establishments, начались дожди. Все эти три недели стояла восхитительная погода; лимонные деревья и мирты все еще были в цвету, и, несмотря на то, что было начало декабря, я засиживалась на веранде до пяти часов утра, наслаждаясь свежим воздухом и комфортной температурой. На нее я реагирую как хороший барометр; едва ли найдется на свете человек, который более нетерпим к холоду, чем я. Никакой восторг от окружающей природы не заставит меня забыть о неудобстве, которое мне причиняет малейшее ощущение холода. Впрочем, ни очарование освещенного луной ночного пейзажа, ни доносящийся до меня аромат цветов, не делали мое ночное бдение каким-то особенно волнующим. Я ощущала себя не поэтом, ищущим вдохновения, а скорее просто человеком, ничем не занятым, который проводит свое свободное время сидя в задумчивости и прислушиваясь к звукам. Я помню, мне особенно нравилось улавливать и распознавать ночные звуки.

Всем известно, что в каждой стране есть своя особенная гармония, своя печаль, свои громкие крики и свои таинственные шорохи, и этот язык материального мира – далеко не самая последняя, свойственная только этому уголку мира, особенность среди тех, что так потрясают путешественника. К примеру, завораживающий плеск воды о холодные мраморные стены, тяжелая мерная поступь сбиров1, курсирующих вдоль набережной, пронзительный, напоминающий детский плач крик крыс, нападающих друг на друга и дерущихся на скользкой брусчатке – одним словом, все те загадочные, единичные звуки, которые едва нарушают мрачное спокойствие ночи в Венеции, никак не могут быть сравнимы с монотонным шумом морского прибоя, с окриками часовых?quien vive? и унылыми завываниями барселонских serenos. Гармония, присущая озеру Маджоре, совсем не та в сравнении с гармонией Женевского озера. Звук потрескивания сосновых шишек, доносящийся до слуха в швейцарском лесу, совсем не похож на потрескивание шишек тех сосен, что растут среди ледников.


[1 сбиры (ист.) – вооруженные судебные и полицейские служители, организованные наподобие войска, в прежней Папской области в Италии]

[2 «Стой! Кто идет?»]


Более глубокой тишины, чем тишина Майорки, нет нигде в мире. Изредка ее нарушает звон ночных колокольчиков пасущихся ослов и мулов, который кажется более тонким и мелодичным по сравнению со звоном колокольчиков коров, пасущихся на пастбищах Швейцарии. Звуки болеро, доносящиеся до самых удаленных уголков, бывают слышны даже в самую глухую ночь, также как и звуки гитары, которая здесь есть у каждого крестьянина. Сидя на веранде, я прислушивалась к шуму морского прибоя, далекого, едва уловимого; и это напомнило мне несравненные, незабываемые строки из стихотворения «Джинны»1:


[1 стихотворение В. Гюго «Джинны» в переводе Г. Шенгели]


Мрак слышит

Ночной,

Как дышит

Прибой,

И вскоре

В просторе

И в море

Покой.


С соседней фермы донесся плач младенца, затем колыбельная, которую стала напевать мать, чтобы снова убаюкать свое дитя. В этом красивом народном напеве было столько скуки и печали, а ее мотив был настолько по-арабски мелодичен. Вместе с тем, другие, куда менее поэтичные голоса, заставляли меня вспоминать о другой, более вульгарной, стороне жизни Майорки.

О своем пробуждении свиньи оповещают мир в такой истеричной форме, которая не поддается описанию. Под эти самые голоса своих обожаемых чад поднимается фермер, отец семейства, так же как под плач грудного младенца незадолго до этого поднималась кормящая мать. Слышно, как, высунув голову из окна, он громко прочитывает строгую нотацию обитателям находящегося по соседству строения. Поросята, кажется, хорошо усваивают смысл сказанного, и тут же затихают; после чего фермер, по-видимому, досыпая, начинает заунывным голосом читать по четкам молитву, отчего она, по мере того как дремота то одолевает его, то рассеивается, становится похожа по своему звучанию на далекую волну, то поднимающуюся, то опускающуюся. Каждый раз, когда дикий вопль поросят доносится вновь, фермер резко повышает голос, не прерывая свою молитву, и понятливые хрюшки, услышав произнесенное на высоких тонах Ora pro nobis1, или Ave Maria, успокаиваются сию же минуту. Что касается новорожденного младенца, ему ничего не остается, кроме как с широко раскрытыми глазами, прислушиваясь, лежать в колыбели, чьи пределы его мысли, опасаясь неизвестных звуков, пока не покидают, и в пределах которой они таинственным образом организуются в интеллект.


[1 «молись за нас»]


Но однажды безмятежные ночи закончились, и начался настоящий потоп. Утром, после продолжающихся всю ночь завываний ветра, от которых сотрясался дом, дождь начал хлестать в окна. Проснувшись, мы услышали шум несущейся воды, прокладывающей себе путь меж камней, разбросанных по всему руслу. На следующий день поток стал нестись с еще большим грохотом, а еще через день он начал сворачивать с места глыбы, которые препятствовали его продвижению. Весь цвет с деревьев облетел, и дождь струями начал проникать в плохо уплотненные щели наших комнат.

Трудно понять, почему майоркинцы не соблюдают практически никаких мер предосторожности против таких бедствий как шквальные ветры и ливни. То ли из предрассудков, то ли из показного хвастовства, которые им присущи в очень большой степени, они полностью игнорируют пусть редкие, но очень серьезные катаклизмы своей природы. Все эти два месяца, в течение которых мы оставались свидетелями непрекращающегося потопа, местные жители не уставали повторять, что на Майорке никогда не бывает дождей. Если бы прежде мы обращали больше внимания на расположение горных вершин, а также на преобладающее направление ветра, мы бы смогли догадаться о том, какую неотвратимую беду нам предстояло вскоре пережить.

Вдобавок ко всему, нас преследовала еще одна трудность, о которой я уже ранее упоминала, когда, забегая вперед, описывала самый конец нашего путешествия. Состояние одного из моих спутников ухудшилось. Будучи человеком ослабленным и склонным к ларингитам, он очень быстро начал реагировать на сырость. Усадьба Сон-Вент (что на местном наречии означает «дом на ветру»), которую мы арендовали у сеньора Гомэза, перестала быть пригодной для жилья. Стены были слишком тонкими, и вскоре побелка в наших спальнях намокла и вся покрылась пузырями. Что касается меня, то я буквально промерзала до мозга костей, чего прежде мне никогда не приходилось испытывать, хотя действительную температуру тех дней отнюдь нельзя было назвать низкой. Для нас, считающих нормой тот факт, что человеческое жилище зимой должно обогреваться, этот дом без камина превратился в облачивший наши тела ледяной саван, и мне казалось, что меня сковал паралич.

Мы никак не могли привыкнуть к удушливому запаху, исходящему от braseros1 (местной разновидности каминов), и наш больной начал мучиться и кашлять.


[1 Специальное приспособление из круглого листа меди, напоминающее блюдо, наполнялось тлеющим древесным углем или торфом и помещалось под круглый стол. Плотная, свисающая до пола скатерть удерживала идущее от него тепло, благодаря чему сидящие за столом люди могли держать ноги в тепле. Braseros (обогреватели) до сих пор можно встретить в Испании, правда, в наши дни эти приборы работают от электричества. (Комментарий Берни Армстронга)]


С этого времени нас стали страшиться и опасаться все местные жители, считавшие нас жертвами, а, следовательно, и переносчиками туберкулеза легких, что, согласно распространенному в испанской медицинской науке мнению об «инфекционности» болезней, было для них понятием тождественным чуме.

Один богатый доктор, который соблаговолил прийти к нам по вызову за умеренное вознаграждение в размере 45 франков, заключил, что он ничего не обнаружил, и поэтому ничего не назначил. За его осведомленность, ограничивающуюся знанием одного-единственного рецепта, мы прозвали его Malvavisco1.


[1 исп. malvavisco – лекарственный алтей (бот.)]


Еще один доктор любезно откликнулся на нашу просьбу о помощи. Однако аптека в Пальме не располагала даже самыми необходимыми лекарствами; тем единственным, что мы смогли там приобрести, было какое-то отвратительное снадобье. К тому же болезнь стала усугубляться. И никакая наука, и никакой уход были не в силах остановить развитие болезни.

Одним утром, находясь наедине со страхом перед нескончаемостью дождей и мучительным состоянием нашего друга, что имело между собой непосредственную связь, мы получили письмо от сеньора Гомэза, изложенного в повелительной манере, с соблюдением всех норм официального стиля испанского языка. В нем было заявлено, что нами удерживается лицо, являющееся переносчиком опасной болезни, в связи с чем в его, Дона Гомэза, доме распространяется страшная инфекция, которая может послужить причиной преждевременного ухода из жизни членов его семьи, и, исходя из всего вышесказанного, он просит нас покинуть территорию его усадьбы в максимально ближайшие сроки.

Мы без малейшего сожаления восприняли известие о необходимости нашего выселения, ибо уже решили, что, в любом случае, мы не можем здесь оставаться дальше, иначе мы рискуем однажды, так и не поднявшись со своих постелей, оказаться утопленниками. Вот только перевозка нашего больного, принимая во внимание доступные на Майорке средства передвижения и преобладающие погодные условия, могла стать для него весьма небезопасной. Следующей проблемой был вопрос, куда податься, поскольку молва о постигшей нас «чахотке» разлетелась в мгновение ока, и у нас не оставалось надежды на то, что нам вообще посчастливится найти хоть какую-либо крышу над головой, даже на одну ночь, даже ценою золота. Мы также понимали, что люди, которые прежде готовы были нас принять у себя, не могут не являться носителями всеобщих предрассудков; к тому же, как только они вступили бы с нами в контакт, их уже не миновала бы угроза изоляции, подобно той, в какой очутились мы. Если бы не французский консул, проявивший чудеса гостеприимства, разместив нас всех в своем доме, нам бы пришлось, следуя примеру истинных богемцев, расположиться табором в какой-нибудь пещере.

Вскоре нас ожидало еще одно чудо – мы нашли себе убежище на зиму. В Картезианском монастыре, который находился в Вальдемосе, мы встретили одного бежавшего испанца, который скрывался в этих стенах по одному ему известным причинам политического толка. Однажды, во время посещения монастыря (которым я была очарована), наше внимание привлекли изысканность манер этого человека, красота его супруги, исполненная скорби, простая, но уютная меблировка их кельи. Как оказалось, эта загадочная чета торопилась как можно скорее покинуть страну, и они были счастливы оставить нам свою мебель и свою келью ровно настолько, насколько мы были счастливы все это приобрести. Таким образом, за вполне умеренную сумму в тысячу франков мы вступили во владение целым хозяйством, стоимость которого могла бы соответствовать во Франции сумме в сто экю. Следует сказать, что в предметах первой необходимости на Майорке всегда наблюдается большой недостаток, они дороги, и ими очень нелегко обзаводиться.



Вид на Картезианский монастырь, Вальдемоса (Г. Сегур, литография)


Мы провели четыре дня в Пальме (правда, старались надолго не отлучаться от камина, который, к нашему счастью, имелся у консула; ведь ливни все еще продолжались). В связи с этим, ради описания майоркинской столицы, я ненадолго прерву свое повествование. По причине своей недостаточной компетентности в вопросах археологии, я с удовольствием сейчас представляю своему читателю нашего гида, г-на Лорана, который годом позже изучал этот город и сделал немало рисунков с наиболее красивыми видами Пальмы.


Конец первой части



Часть вторая

Глава I


Несмотря на то, что в течение четырех столетий Майорка принадлежала мусульманам, тому осталось совсем мало свидетельств. В Пальме единственным из них остается баня.

Не сохранилось и следов пребывания римлян. О карфагенском завоевании напоминают лишь несколько руин неподалеку от древней столицы Алькудия. А легенду о майоркинских корнях Ганнибала г-н Грассе де Сен-Совер принимает за одну из любимых баек местных жителей. Тем не менее, эта история может вполне претендовать на правду1.


[1 «Майоркинцы утверждают, что Гамилькар [Гамилькар Барка (умер в 229 г. до н. э.) – карфагенский полководец и политический деятель] во время своего плавания из Африки в Каталонию останавливался вместе со своей беременной женой на их острове. В этом месте был построен храм, посвященный Люцине. Там и родился Ганнибал. Та же самая легенда упоминается в «Истории Майорки» доктора Дамето».

(Ж. Грассе де Сен-Совер) – Примечание автора.]


В мавританском стиле уже многие века строятся любые, даже самые заурядные здания. Прежде чем несведущие путешественники, к коим я отношу себя, перестали обольщать себя тем, будто бы им на каждом шагу встречается подлинный памятник древней арабской архитектуры, г-ну Лорану потребовалось опровергнуть некоторые результаты археологических исследований, проведенных его предшественниками.

«В Пальме, – пишет г-н Лоран, – я не встретил ни одной по-настоящему старинной постройки. Наиболее интересные сооружения, как с точки зрения архитектуры, так и с точки зрения их давности, относятся к началу шестнадцатого века, однако грациозный и яркий стиль той эпохи, в котором все эти здания выдержаны, воплощен здесь в иной манере, нежели у нас во Франции.

Над первым, основным, этажом этих зданий есть еще один надстроенный этаж с невысоким чердачным помещением1. Вход с улицы имеет вид обыкновенной арки, не украшенной никаким орнаментом; однако сами ее габариты и большое количество камней, выложенных в виде расходящихся лучей, придают ей грандиозность. Дневной свет проникает в большие комнаты первого этажа сквозь высокие окна, разделенные невероятно тонкими колоннами, благодаря чему здание окончательно приобретает характерный арабский облик.


[1 На самом деле они являются не столько чердачными помещениями, сколько сушильнями, именуемыми здесь porchos. – Примечание автора.]


Эта местная особенность настолько типична, что мне пришлось провести свое собственное исследование. На примере более чем двух десятков одинаково построенных домов я тщательно изучил каждую отдельно взятую деталь такого здания. Только так я смог убедиться, что эти окна вовсе не были извлечены из стен какого-нибудь сказочного дворца мавританских королей, живым образцом которого является сохранившийся до наших дней дворец Альгамбры в Гранаде.

Только на Майорке я впервые увидел колонны высотой шесть футов, которые не превышали бы в диаметре трех дюймов. Тонкость обработки мрамора, из которых изготовлены колонны, стилистика капителей – все напоминало об арабских истоках.

Чердачное помещение, представляющее собой самый верхний этаж, это галерея (точнее, ряд близко расположенных друг к другу оконных проемов), которая является точной копией венчающей части здания биржи (la Lonja). И последняя деталь – это крыша с выступающим свесом для защиты помещения от дождя и солнца, опирающаяся на фигурно выточенные перекладины. Вместе они создают эффект узора, который складывается из света и падающих на стены здания длинных теней, а также из контрастирующих друг с другом цветов – темно-коричневого цвета контуров здания и ослепительно яркого цвета неба.

Во внутреннем дворике дома размещается лестница, выполненная с особой изысканностью; она отделена вестибюлем от входа с улицы; здесь можно увидеть пилястры с капителями, декорированными рельефным орнаментом в виде листьев или гербом, поддерживаемым ангелами.

Еще в течение более ста лет, последовавших за эпохой Возрождения, майоркинцы строили свои частные дома с особой пышностью. Сохранив традиционную планировку, они при этом внесли некоторые изменения в архитектурный стиль, что, главным образом, выражалось в оформлении вестибюлей и лестниц. Поэтому колонны тосканского и дорического ордера, балясины и балюстрады, придающие аристократическим домам особенно роскошный вид, можно увидеть здесь повсюду.

Обычай украшать орнаментом лестницы, как и вообще приверженность к арабским традициям, просматриваются даже в самых скромных постройках, имеющих всего лишь один ряд ступенек с первого этажа на улицу. Ступеньки таких лестниц выложены кафелем с узором из блестящих, голубых, желтых или красных цветов».

Данное описание, составленное г-ном Лораном, является предельно точным, а его рисунки хорошо передают элегантность тех интерьеров, откуда и был заимствован перистиль1. Этот красивый и очень простой элемент декора стал неотъемлемой частью зданий наших театров.


[1 перистиль (греч. peristulo – окруженный колоннами, peri – вокруг и stulo – колонна) – прямоугольные двор и сад, площадь, зал, окруженные с четырех сторон крытой колоннадой (перистиль как составная часть древнегреческих жилых и общественных зданий известен с IV в. до н. э., широкое распространение получил в эллинистическом искусстве и искусстве Древнего Рима)]


В центре почти каждого такого мощеного дворика, иногда окруженного колоннадой, который напоминает венецианский кортиле1, имеется фонтанчик, очень просто оформленный. Ни своим внешним видом, ни предназначением, этот дворик ничуть не напоминает наши грязные и голые дворы. Он не соединен ни с хлевом, ни с каретным сараем. Это в буквальном смысле слова внутренний дворик, имитация атриума2, пользовавшегося популярностью у римлян. Фонтанчик в центре дворика, очевидно, выполняет функцию имплювия3.


[1 кортиле (ит. cortile) – внутренний двор итальянского палаццо, окруженный аркадами с четырех сторон]

[2 атриум (или атрий, лат. atrium) – внутренний световой двор римского античного жилого дома, обычно с крытой галереей и бассейном в центре]

[3 имплювий (лат. impluvium) – неглубокий бассейн в центре атриума (атрия), куда через комплювий [лат. compluvium – прямоугольное отверстие в крыше, предназначенное для стока дождевой воды в бассейн] попадала дождевая вода (из имплювия по водосточным трубам, проложенным под полом, вода устремлялась в какую-нибудь домашнюю цистерну, откуда ее брали для хозяйственных нужд)]


Такие перистили с убранством из цветочных горшков и тростниковых циновок, выглядят одновременно элегантно и строго. Удивительно, но майоркинские аристократы очень сильно недооценивают их истинную красоту, постоянно сетуя на устарелость своих домов. Поэтому не стоит в открытую восхищаться красотой их стиля, вынуждая хозяев, подозревающих, что вы насмехаетесь над ними, смущенно улыбаться вам в ответ, либо, наоборот, заставляя их самих посмеиваться над вами в душе, ибо, скорее всего, они сочтут ваши похвалы за глупые французские сантименты.

Вместе с тем, не всё в жилищах майоркинских аристократов выглядит в одинаковой степени эстетично. Существуют определенные места, состояние которых обнаруживает полное отсутствие здесь понятий о гигиене, и одна лишь мысль о возможности их описания приводит меня в конфуз. В противном случае, как однажды выразился Жакмон4, ссылаясь на привычки индийцев, «мне пришлось бы дописывать свое письмо по-латыни».


[4 Виктор Жакмон (Victor Jacquemont; 1801 – 1832) – французский путешественник. После экспедиций по Северной Америке в 1827 г. был направлен в Индию. Объездил, собирая коллекции, Гималаи, Тибет, Лагор, Пенджаб и Кашмир. Умер от болезни в Бомбее. Большой интерес представляет его «Journal de voyage de V. J., avec les descriptions zoologiques et botaniques» (1835), а также изданная его родными переписка «Correspondence de V. J.» (1834).]


Мои же знания латыни оставляют желать лучшего, в связи с чем особо любознательным я порекомендую один «пассаж» из сочинения г-на Грассе де Сен-Совера, излагавшего менее формальным стилем, нежели г-н Лоран, зато весьма правдиво; он связан с темой кладовых помещений в домах Майорки и во многих прежних домах Испании и Италии. Большое недоумение вызывает упоминаемое в этом отрывке одно средство врачевания, которое до сих пор пользуется широкой популярностью на Майорке1.


[1 Ж. Грассе де Сен-Совер, с. 119 – Примечание автора.]


Интерьеры этих особняков никак не соотносятся с их внешним обликом. Именно в обстановке домов, как ни в чем другом, отчетливо проявляются национальный характер и индивидуальные особенности людей.

В Париже, где можно наблюдать невероятное разнообразие способов меблировки квартир, что является следствием непрерывного изменения моды и растущего производства промышленных товаров, достаточно переступить порог дома любого состоятельного человека, как у вас сразу складывается первое впечатление о его характере. Можно не задумываясь определить, лишен он вкуса или нет, опрятен ли он, скуп или небрежен, является ли он педантом, а, может быть, романтиком, гостеприимным хозяином, или хвастуном.

Как и многие другие, я тоже подразделяю людей по своему собственному принципу, на который, однако, не всегда стоит полагаться; так порой я остаюсь неправа в своих суждениях, впрочем, как и многие другие тоже.

Особенно меня пугают помещения, в которых мало мебели и всегда безупречно чисто. Если хозяин такого помещения не является обладателем редкого интеллекта и человеком широкой души, которого просто не посещают мысли о материальных благах, тогда это человек с пустой головой и холодным сердцем.

Мне трудно понять людей, которые, находясь в окружении четырех стен, не испытывают потребности заполнить это пустое пространство чем-либо еще, кроме дров и корзинок, не испытывают желания иметь рядом с собой хоть какое-нибудь напоминание о живом мире, пусть даже в виде простенького растеньица или маленькой домашней птички.

При виде пустоты и неподвижности я замираю от страха; симметрия в обстановке и абсолютный порядок вызывают у меня тоску. Насколько мне позволяет фантазия в представлении вечных мук души грешника в аду, то для меня оказаться в преисподней равносильно тому, чтобы на всю жизнь поселиться в одном из таких провинциальных домов, где все идеально убрано, где вещи не переставляются местами, не бывают в обиходе и не разбрасываются, где ничто не ломается, где никогда не содержался и не будет содержаться ни один домашний питомец только потому, что, по убеждениям хозяев, живые существа приводят в негодность неодушевленные предметы. Грош цена всем коврам мира, если желание любоваться ковром превыше удовольствия наблюдать, как на нем резвятся малыш, кошка или собака.

Строгий порядок является не свидетельством истиной любви к чистоте и здоровому образу жизни, а скорее свидетельством чрезмерной лености и нездоровой экономии. Проявив немного усердия и расторопности, хозяйка, разделяющая мои взгляды, может ничуть не хуже обеспечить в доме чистоту, которая, по моему убеждению, должна непременно соблюдаться.

Что можно говорить о нравах и умах людей, живущих семьей в пустом и безжизненном доме; людей, даже не знающих, ради чего, собственно, должно соблюдать в доме порядок?

Если впечатления личного свойства, как я уже упоминала, зачастую оказываются неверными, то впечатления общего характера редко бывают ошибочными. Характер любой нации проявляется в одеждах людей, в обстановке их жилищ, чертах лица и речи.

Во время поисков жилья мне довелось побывать во многих домах Пальмы. Все эти жилища были до такой степени одинаковые, что сразу вырисовывался один общий тип, к которому принадлежали все их обитатели.

С тягостью на сердце переступала я порог каждого такого дома, преодолевая в себе щемящее чувство огорчения и досады при виде голых стен, потускневшего, пыльного кафеля, скудной и запачканной мебели. Ни единой книги, ни единого предмета женского рукоделия – все говорило об индифферентности и застое. Мужчины здесь не читают, а женщины даже не шьют. Единственным признаком жизнеспособности домашнего хозяйства является запах чеснока, свидетельствующий о том, что в доме практикуются навыки приготовления пищи; а следами проведения человеком личного досуга являются разбросанные по каменному полу окурки.

Жизнь, лишенная интеллектуальной стороны, делает дом мертвым и пустым, имеющим непонятную для нас атмосферу, отчего майоркинец представляется скорее африканцем, нежели европейцем.

В стенах каждого из этих домов новое поколение сменяет предыдущее, не привнося никаких изменений в среду своего обитания, не оставляя никаких вещественных доказательств собственного существования даже на уровне быта, вследствие чего любое их жилище больше напоминает караван-сарай, нежели жилой дом, или табор кочевников, остановившихся на ночлег, но никак не «родовое гнездо» в нашем представлении.

Я слышала от людей, хорошо знающих Испанию, что эту же картину можно наблюдать на всем Иберийском полуострове1.


[1 Пиренейском полуострове]


Как я уже упоминала, перистиль, или атриум, в особняках кабальеро (как здесь до сих пор называют майоркинских патрициев) имеет торжественную атмосферу, располагающую к приему гостей, а также является признаком материального благосостояния. Но как только вы преодолеваете подъем по шикарной лестнице и проникаете в святая святых такого дворца, вы вдруг обнаруживаете, что очутились в одном из тех мест, которые служат единственной цели – проведению сиесты. Как правило, это большие комнаты продолговатой четырехугольной формы, с очень высокими потолками, очень темные, очень холодные, с побеленными, ничем не украшенными стенами, на которых в один ряд висят старинные портреты предков. Эти мрачные высоко висящие изображения едва различимы. Четыре-пять засаленных кожаных стульев, изъеденных жучком, с окантовкой из позолоченных шляпок гвоздей, которые последний раз начищались лет двести назад; несколько валенсийских циновок или мохнатых овечьих шкур, беспорядочно разбросанных по полу; расположенные высоко в стенах большие окна с плотными портьерами; огромные двери из черного дуба и такое же балочное перекрытие; иногда старинное суконное панно с позолоченной вышивкой в виде фамильного герба, некогда выглядевшее богато, но теперь поблекшее и поеденное молью – вот как выглядит интерьер майоркинского особняка. Никаких других столов, кроме того, за которым семейство обедает, вам не попадется. Вставленные в массивные оконные переплеты стекла занимают настолько мало места, что свет едва проникает сквозь них.

Хозяина дома вы увидите безмолвно стоящим и курящим, а хозяйку – сидящей на огромном стуле, обмахивающей себя веером и отрешенной. Дети в поле зрения не попадают – они живут с прислугой, то ли на кухне, то ли на чердаке, точно не знаю; родители ими не занимаются. Священник то приходит, то уходит, непонятно зачем. У двадцати-тридцати работников сиеста, и после пятнадцатой попытки посетителя позвонить в дверной колокольчик, ему, наконец, откроет дверь разъяренная старуха-служанка.

Эта жизнь, безусловно, не лишена определенного своеобразия в самом широком современном смысле этого слова. Однако попади какой-либо из наших, даже самых малоактивных, буржуа в подобные условия, он, наверняка, потеряет рассудок, либо приобретет рассудок демагога.


Глава II


Тремя основными зданиями Пальмы являются Кафедральный собор, Лонха1 (биржа) и Королевский Дворец.


[1 исп. lonja – биржа]


Кафедральный собор, который у майоркинцев ассоциируется с именем Хайме Завоевателя, их первого христианского короля, национального «Карла Великого»2, был действительно заложен во времена царствования Хайме, однако строительство собора было завершено лишь в 1601 году. Он отличается необыкновенным аскетизмом: его основным и единственным строительным материалом является мелкокристаллический известняк, имеющий красивый янтарный цвет.


[2 Карл Великий (ист.) – император Священной Римской империи]


Эта внушительная громада, возвышающаяся над береговой линией, производит очень сильное впечатление, когда подплываешь к порту, тем не менее, с точки зрения стиля, единственной частью сооружения, представляющей подлинную ценность, является южный портал, по мнению г-на Лорана, один из красивейших образцов готического искусства, который ему посчастливилось запечатлеть. Внутреннее убранство собора выглядит сурово и угрюмо.

Однажды, в самый разгар богослужения, ураганный ветер с моря ворвался внутрь через главные ворота собора, сорвав со стен полотна и опрокинув церковные чаши. После этого случая ворота и круглые окна-розы с той стороны сооружения были замурованы. Размеры его нефа3 составляют не менее 540 пядей (palmos1) в длину и 375 в ширину. В самом центре места для певчих находится с виду совсем простой саркофаг из мрамора с мумией дона Хайме II, которую демонстрируют иностранным гостям. Сын конкистадора, благочестивый принц, прослыл человеком слабым и покорным в противоположность своему отцу, который отличался большой силой и воинственностью.


[3 неф (архит.) – часть церковного здания (корабль) в виде продолговатого четырехугольника, ограниченного с одной или с обеих продольных сторон колоннадами, арками или столбами]


[1 исп. palmo – пядь (мера длины = 21 см)]


Майоркинцы утверждают, что даже Кафедральный собор Барселоны не может превзойти их собор, и что с непревзойденной красотой их Лонхи не может сравниться даже красота Лонхи в Валенсии. Последнее из утверждений я засвидетельствовать не могу, однако первое не вызывает никаких сомнений.

В том и другом соборах есть один необычный трофей. Подобными трофеями украшены также и многие другие соборы городов Испании – это отвратительная голова мавра из крашеного дерева в чалме, увенчивающая парус свода над хорами. В некоторых случаях элементами подобного изображения в виде отрубленной головы являются длинная белая борода и окрашенная в красный цвет нижняя часть трофея, символизирующая нечистую кровь сраженного.

Замковые камни арок нефа украшены многочисленными гербами. Размещение своего именного герба в храме Господнем считалось особой привилегией майоркинских кабальеро, причем привилегией очень дорогостоящей. Благодаря этим огромным пожертвованиям, на которые им приходилось раскошеливаться ради удовлетворения своих амбиций, возведение собора удалось завершить уже через год, отчего в своем преклонении перед авторитетом церкви верующие несколько охладели. Справедливости ради следует отметить, что подобная слабость была свойственна в ту эпоху не только майоркинцам, но и многим другим людям знатного происхождения по всему миру.

Самое сильное впечатление произвело на меня величественное сооружение Лонхи своими красивыми пропорциями и своей характерной оригинальностью, которые сочетаются с абсолютно правильными формами и художественной простотой.



Здание биржи в Пальме (гравюра на дереве)


Строительство здания биржи было начато и завершено в первой половине пятнадцатого века. Всем известный Ховелланос1 описывает этот архитектурный памятник в мельчайших деталях; большую известность Лонха приобрела после публикации рисунка с ее видом в иллюстрированном журнале Magasin Pittoresque несколько лет назад. Внутренняя часть здания – это просторная галерея с шестью опорами в виде колонн, украшенных винтовыми каннелюрами, очень тонкой работы.


[1 Ховелланос, Гаспар Мельхиор (Gaspar Melchor de Jovellanos; 1744 – 1811) – испанский государственный деятель и писатель (1744-1811). Его либеральные воззрения и оппозиция против реакционных мероприятий правительства Карла IV привели в 1790 г. к его ссылке в Астурию. В 1797 г. он был помилован и назначен министром юстиции, но вскоре вновь сослан, а в 1802 г. посажен в тюрьму. При вступлении в Испанию французов Xовелланос был освобожден, но отказался от предложения Иосифа Бонапарта поступить к нему на службу и принял деятельное участие в борьбе с иноземным владычеством. Он писал драмы, стихотворения, публицистические статьи и экономические сочинения.]


В прежние времена здесь состоялись встречи купцов и мореплавателей, которые стекались в Пальму; и стены Лонхи, безусловно, хранят в себе память о славном торговом прошлом Майорки. Сегодня ее помещение используется для проведения светских празднеств. Было бы любопытно, находясь в стенах старинного бального зала, понаблюдать как степенные майоркинцы, облаченные в богатые одежды своих предков, выходят в свет поразвлечь себя. Но, увы, мы по-прежнему оставались в горах заложниками дождя, и нам не посчастливилось стать свидетелями карнавала, пусть не такого популярного как венецианский, зато, возможно, не такого скучного. И все равно, каким бы прекрасным творением мне ни представлялась Лонха, даже она не может затмить собой восхитительную жемчужину на берегу Большого Канала – старинный венецианский палаццо Кадоро1, который до сих пор стоит перед моими глазами.


[1 Кадоро (ит. Ca’d’oro), сокращ. от «Каса де Оро» (ит. Casa d’Oro), что означает «Золотой Дом» – дворец, принадлежавший венецианским аристократам. Известен также как «Палаццо Санта-София». Построен в 1428 – 1430 гг. архитекторами Джованни и Бартоломео Бон для семьи Контарини, в готическом стиле с причудливой резьбой, стрельчатыми арками, квадрифолиями, мраморной облицовкой и рядом зубцов над карнизом со «звездочками» совершенно фантастического стиля. Фасад был отделан позолотой (она не сохранилась), отсюда его название.]



Говорят, что Королевский Дворец в Пальме, чье царственное величие не могло не впечатлить г-на Грассе де Сен-Совера, был построен в 1309 году. Архитектуру этого сооружения г-н Грассе де Сен-Совер безо всяких сомнений называет римско-мавританской. Г-н Лоран признается, что он был весьма озадачен, увидев миниатюрные сдвоенные окна и странные колонны этого здания, и занялся их изучением.


Наверное, мы не сделаем большой ошибки, если рискнем объяснить отсутствие выдержанности стиля, проявляющееся в архитектуре многих майоркинских сооружений, использованием элементов прежних культур в более поздних строениях. Не по этой ли самой причине в скульптурных украшениях памятников Франции и Италии, выполненных в стиле эпохи Возрождения, присутствуют заимствованные из греческой и римской культур элементы в виде медальонов и барельефов? А посему вполне резонным выглядит предположение о том, что христиане, сначала разграбив и разрушив все дома мавританцев1 на Майорке, впоследствии все чаще и чаще стали использовать их добротные фрагменты в строительстве своих новых домов.


[1 Захват и разграбление Пальмы христианами в декабре 1229 года подробно описаны в неопубликованной хронике Марсильи [Марсильи, Луиджи Фердинандо (Luigi Ferdinando Marsigli; 1658 – 1730) – итальянский ученый-энциклопедист].


Вот один из отрывков: «Грабители и мародеры, рыская по жилищам мавров, обнаруживали там очень красивых женщин и девушек-мавританок, которые протягивали вооруженным людям на ладонях золотые и серебряные монеты, жемчуга и драгоценные камни, золотые и серебряные браслеты, сапфиры и всякие другие ценности. Они горько плакали и умоляли их на сарацинском наречии: «Забирайте себе все, оставьте нам ровно столько, чтобы мы могли выжить!» Но жадности и вседозволенности служащих короля Арагона не было предела. Вот уже восемь дней они не появлялись в доме своего хозяина, разыскивая спрятанные предметы собственности и присваивая их себе. Когда в доме короля не осталось ни единого повара и ни единого слуги, один знатный подданный арагонского короля, по имени Ладро, обратился к нему со словами: «Мой Господин, позвольте мне пригласить Вас со мной отобедать, у меня хватает еды; мне доложили, что в моем хозяйстве есть хорошая корова. В моем доме Вы отдохнете и выспитесь этой ночью». Короля очень ободрили эти слова, и он последовал за своим подданным». – Примечание автора.]


Как бы там ни было, всё в здании Королевского Дворца выглядит очень выразительно. В целом мире не найти другого такого строения столь же несоразмерного, неуютного и варварски средневекового, но в то же время столь же благородного, своеобразного, столь же сильно похожего на дом идальго, как это царственное сооружение в виде огромного нагромождения галерей, башен, террас и аркад с возвышающейся над ними готической фигурой ангела, чей взор с небесной высоты устремлен в морскую даль – туда, где находится Испания.

Дворец, в котором хранятся архивы, является резиденцией Генерал-капитана1, самого высокопоставленного лица на острове. Вот как, по описанию г-на Грассе де Сен-Совера, выглядит внутренняя часть этой резиденции:


[1 Генерал-капитан – военный чин в Испании, соответствующий Генерал-капитан-фельдмаршальскому в других армиях]


«Первое помещение напоминает вестибюль, который выполняет функцию караульного помещения. Он переходит в два больших зала без мест для сидения.

Третье помещение – это аудиенц-зал, где на специальном возвышении с тремя ступеньками стоит трон, обитый темно-красным бархатом и отделанный позолотой; с обеих сторон от него – по льву из золоченого дерева. Полог трона тоже сделан из красного бархата и украшен сверху плюмажем из страусовых перьев. За троном висят портреты короля и королевы.

В этом зале в дни церемоний и торжеств генерал оказывает прием приглашенным важным персонам, имеющим гражданские чины, офицерам гарнизона и высоким иностранным гостям».

Генерал-капитан, наделенный также полномочиями губернатора, на имя которого у нас имелось несколько писем, оказал нам честь, приняв в том самом зале одного из моих спутников, взявшего на себя ответственность передать их генералу. Наш друг застал высокопоставленного чиновника стоящим у своего трона, несомненно, того самого трона, о котором писал в 1807 году г-н Грассе де Сен-Совер, теперь состарившегося, выцветшего, потертого и испачканного пятнами оливкового масла и воска. С обоих львов стерлась почти вся позолота, но хищные гримасы, которыми они встречали посетителей, остались прежними. Единственным преобразованием, которое претерпел интерьер зала, был новый лик в королевском портрете. Теперь это было изображение юной Изабель. Оно смахивало на безвкусную афишу кабаре, вставленную в антикварную золотую раму, в которую до нее по очереди помещали портреты ее августейших предков, подобно тому, как начинающий художник вставляет в свое паспарту1 образцы своих работ, написанные с натурщиков. Губернатор, напоминающий гофмановского князя Иринея, тем не менее, пользовался репутацией человека весьма уважаемого и правителя весьма благожелательного.


[1 паспарту (фр. passe-partout) – кусок картона или бумаги с вырезанным в его середине четырехугольником, овальным или круглым отверстием, род рамки, в которую вставляют рисунок или гравюру так, чтобы их легко можно было заменить]


Четвертым строением, достойным упоминания, является Аюнтамьенто – здание муниципалитета, памятник шестнадцатого века, архитектурный стиль которого справедливо сравнивают со стилем, в котором построены дворцы Флоренции. Главной особенностью здания является крыша с выступающими свесами, похожая на крыши флорентийских дворцов или швейцарских шале. Однако, в отличие от последних, ее опорами служат деревянные кессоны, украшенные рельефным орнаментом в виде роз, чередующиеся с высокими кариатидами, судя по всему, слишком обремененными своей миссией, о чем свидетельствуют их лица, спрятанные, будто от слез, в ладони.

Мне не довелось побывать в том помещении здания, где хранится коллекция портретов выдающихся людей, чьи имена связаны с историей Майорки. К ним относится портрет знаменитого дона Хайме в образе бубнового короля. Там также можно увидеть очень старинную картину с изображением сцены похорон Рамона Льюля, знаменитого майоркинского ученого-просветителя1, которая представляет собой великолепную демонстрацию интересных и разнообразных костюмов (в них одеты участники траурной процессии). И, наконец, именно здесь, в мэрии, хранится великое творение Ван Дейка «Святой Себастьян», о чем ни одна живая душа на Майорке не удосужилась даже упомянуть в моем присутствии.


[1 Рамон Льюль (каталан. Ramon Llul); 1235 – 1315, также известный как Раймунд Луллий (лат. Raymondus Lullius, исп. Lulio) – поэт, философ и миссионер, один из оригинальнейших представителей средневекового миросозерцания с положительной его стороны. Родился в Пальме.]


«В Пальме существует художественная школа, – пишет далее г-н Лоран. – Только в нынешнем девятнадцатом веке ее выпускниками стали тридцать шесть живописцев, восемь скульпторов, одиннадцать архитекторов и шесть граверов, знаменитых современных мастеров, если верить «Справочнику имен известных майоркинских художников», опубликованному ученым Антонио Фурио. Откровенно признаюсь, что на протяжении всего моего срока пребывания в Пальме, я так и не понял, что нахожусь в окружении такого большого числа великих людей, более того, я не заметил даже ни малейшего намека на существование таковых…

В немногих богатых домах можно встретить полотна художников, представителей испанской школы… Однако если вы пройдетесь по магазинам, или заглянете в дома простых жителей, вы увидите точно такие же нарисованные цветными красками рисунки, какие выставляют на продажу у нас в публичных местах, и которые могут рассчитывать на свое конечное местопребывание не более чем под крышей дома какого-нибудь сельского бедняка».

Особой гордостью Пальмы является дворец графа Монтенегро, теперь восьмидесятилетнего старца, бывшего Генерал-капитана, одного из самых именитых и богатых коренных майоркинцев.

В собственности этого сеньора имеется библиотека, которую он позволил нам осмотреть; однако я так и не воспользовалась ни единой книгой. Если бы мой ученый соотечественник не предупредил меня, что за сокровища хранятся на этих полках (я испытываю к книгам чувство сродни жуткому трепету), вдоль которых я шла, чувствуя себя петухом из басни, раскопавшим бесполезную для себя жемчужину, то мне так бы и не удалось упомянуть о ней ни слова.

Мой земляк1, который уже два года жил в Каталонии и на Майорке, проводя исследования, связанные с историей романских языков, любезно предложил мне почитать свои заметки, и даже позволил мне воспользоваться ими по моему усмотрению, проявив тем самым щедрость, совершенно несвойственную людям, занимающимся наукой. Если бы моего компаньона не восторгало все на Майорке в той же степени, в какой, напомню читателю, меня здесь все разочаровывало, то, пожалуй, я бы так и не воспользовалась этим предложением.


[1 г-н Тастю, наш ученый-лингвист, супруг одной очень талантливой и светлой поэтессы, женщины, известной своим благородным характером – Примечание автора.]


Возможно, на мое личное восприятие повлиял тот факт, что во время моего приезда на Майорку, там находилось двадцать тысяч испанцев, бежавших из охваченной войной страны. Это причиняло коренному населению, предоставившему кров всем спасающимся, большие неудобства. Поэтому объяснимо, что Пальма показалась мне тогда местом не вполне пригодным для проживания, а майоркинцы – хозяевами, не вполне готовыми выдержать еще одну волну мигрантов. А ведь каких-нибудь два года назад дела обстояли далеко не так плохо. И все же я предпочитаю впасть в немилость поборников справедливости, нежели делиться впечатлениями, которые не являются собственно моими.

Скажу больше, я даже испытываю удовлетворение от критики и упреков, выражаемых публично; но я не могу смириться с обвинениями, предъявляемыми за глаза, что имело место уже неоднократно. Ведь только таким образом можно добиться, чтобы книга о Майорке стала более правдивой и интересной для широкого круга читателей, а не превратилась в некое изложение отрывочных и, скорее всего, неверных сведений, которые от меня желают получить.

Надеюсь, г-н Тастю опубликует отчет о своей поездке; и, клянусь, с моей души упадет камень, как только я прочту любые строки, способные изменить мой взгляд на майоркинцев. Тех немногих, с кем мне довелось иметь дело, я бы отнесла к типичным представителям основного слоя коренного населения; и я убеждена, если кому-то из них случайно попадет в руки экземпляр моей книги, они не ошибутся по поводу моих впечатлений в отношении них.

Именно в заметках г-на Тастю, в числе прочих упоминаемых им интеллектуальных богатств острова Майорка, я нашла упоминание о библиотеке графа Монтенегро, с которой я имела честь, в сопровождении капеллана, бегло ознакомиться. В тот мой визит я была всецело поглощена разглядыванием хором этого старого холостяка, майоркинского кабальеро, находящихся под молчаливым бдением священника. Как ни в одном другом интерьере, здесь царили уныние и суровость.

Вот что пишет г-н Тастю:


«Эта библиотека была основана дядюшкой графа Монтенегро, кардиналом Антонио Деспуигом, близким другом папы Пия VI.

Свою коллекцию высокообразованный кардинал пополнял ценными экземплярами из библиотечных фондов Испании, Италии и Франции. Особую ценность представляет часть коллекции, связанная с нумизматикой, а также собрание работ на тему античного искусства, которые можно назвать поистине исчерпывающими.

Из немногочисленных манускриптов, хранящихся здесь, один может оказаться особенно любопытен для любителей каллиграфии, а именно часослов, украшенный изящными миниатюрами, созданными в лучшие за всю историю искусства времена.

Внимание любителя геральдики может привлечь коллекция красочных изображений гербов испанских фамилий знатного происхождения. К ним относятся гербы арагонских, майоркинских, руссильонских и лангедокских фамилий. Оказывается, манускрипт, некогда принадлежавший династии Дамето, породнившихся с семьями Деспуиг и Монтенегро, датируется шестнадцатым веком. Полистав его страницы, можно обнаружить фамильный герб Бонапартов, тех самых, которые являются предками нашего великого Бонапарта. Мы сделали факсимиле с его изображением, репродукцию которого я прилагаю к данной работе…

В библиотечной коллекции имеется также изумительная навигационная карта, составленная майоркинцем по имени Вальсека, уникальный памятник каллиграфии и шедевр топографического черчения 1439 года. Когда-то эта карта принадлежала Америго Веспуччи, который приобрел ее по баснословной цене, о чем свидетельствует надпись тех времен, сохранившаяся на оборотной стороне карты: “Questa ampla pelle di geographia fu pagata da Amerigo Vespucci CXXX ducati di oro di marco”.


Этот бесценный памятник средневековой географической науки в ближайшее время станет дополнением к Каталанско-майоркинскому атласу 1375 года. Этот атлас внесен в Каталог академических рукописей письмен и литературных произведений (часть 2, том XIX)». От этой цитаты волосы дыбом встают на моей голове, потому что она напоминает мне одну ужасную сцену.

Мы находились в той самой библиотеке графа Монтенегро; капеллан развернул перед нами свернутую в рулон навигационную карту, ту самую, о которой шла речь выше, тот самый ценный и редкий экземпляр, за который Америго Веспуччи заплатил 130 золотых дукатов, и еще бог знает сколько заплатил за нее коллекционер антиквариата кардинал Деспуиг. Так получилось, что именно в этот момент один из работников обслуживающего персонала дворца, численность которого составляла человек сорок – пятьдесят, поставил на край пергамента, чтобы тот не сворачивался обратно в рулон, пробковую чернильницу, заполненную чернилами до самых краев.

Черт дернул тогда упрямый пергамент захотеть вернуть себе назад свою первоначальную форму. Резко оторвавшись от стола, карта с хрустом начала скручиваться обратно в свое прежнее положение, поглотив в свои изгибы чернильницу и высвободив себя от давящего груза. Все ахнули, а капеллан сделался белее пергамента.

С надеждой на невозможное карту стали осторожными движениями разворачивать обратно. Увы! Чернильница была пуста. Карта промокла, и милые крошечные монархи на миниатюрных росписях буквально утопали в море, чернее самогo Черного моря.

Все застыли в растерянности. Казалось, капеллан находился в предобморочном состоянии. С ведрами воды, словно на пожар, сбежались слуги. Они лихорадочно принялись спасать карту, впитывая жидкость губками и вытирая ее щетками, удаляя тем самым с карты нарисованных царей, королей, а также обозначенные моря, острова и материки.

Несмотря на отчаянную борьбу, карту сохранить практически не удалось, но выход все же был. К счастью, г-н Тастю сделал очень близкую к оригиналу копию, благодаря чему положение выглядело не совсем безнадежным. И теперь карта подлежала восстановлению.

Бедняга капеллан! Какие же смутные времена, наверняка, ему пришлось пережить, когда хозяин узнал о содеянном. В момент катастрофы мы все находились, по крайней мере, шагах в шести от стола; но, безусловно, это не освобождает нас от всей ответственности за происшедший инцидент (который вменяют в вину французам). Несмотря на это, я надеюсь, он не запятнает репутацию французов на Майорке.

Из-за этого трагического происшествия нам не удалось не то чтобы полюбоваться, но даже просто взглянуть на диковины, хранящиеся во дворце Монтенегро, о которых мы были наслышаны, а именно: собрание медалей, античные изделия из бронзы, картины. Мы были уверены, что нас сделают виноватыми перед хозяином, поэтому поспешили убраться с его глаз долой еще до того, как он появится, и больше не осмелились туда вернуться. С помощью заметок г-на Тастю я постараюсь заполнить и этот пробел в своих знаниях.

«Около библиотеки кардинала расположен музей медалей с образцами чеканки кельто-иберийской, мавританской, греческой, римской и средневековой эпох. Эта бесценная коллекция, как это ни прискорбно, пока никак не приведена в порядок и находится в ожидании своего лучшего часа; до нее не дошли пока руки специалиста, способного должным образом провести систематизацию коллекции.

Апартаменты графа Монтенегро украшены античными произведениями искусства из мрамора и бронзы, предметами раскопок из Ариции1 и приобретениями, сделанными кардиналом в Риме. Здесь также хранятся полотна авторов, представляющих испанскую и итальянскую школы живописи. Некоторые из них могли бы занять достойное место в лучших галереях Европы».


[1 Ариция (совр. Riccia с остатками древних стен) – один из древнейших городов Лация у подошвы Альбанской горы (в 16 милях к юго-востоку от Рима), впоследствии римская колония и мунициния.]


И, наконец, настала очередь упомянуть Бельверский замок, который я видела лишь издали. Он стоит на холме, величественно возвышаясь над морем. Это старая крепость, а также одна из самых строгих тюрем в Испании.

По словам г-на Лорана, ныне существующие стены были возведены в конце тринадцатого века, и являют собой один из любопытнейших образцов средневековой военной архитектуры, сохранившийся до наших дней в отличном состоянии.

Во время посещения крепости наш друг встретил содержащихся там заключенных карлистов2, которых насчитывалось около полусотни, едва прикрытых лохмотьями, почти обнаженных. Некоторые из них были совсем еще детьми. Громко радуясь, они набрасывались на грубые, сваренные в общем котле макароны, которые скудными порциями раскладывали им по мискам. Их охраняли солдаты, которые, придерживая зубами сигары, были заняты вязанием гамаш.


[2 карлисты (исп., ед. ч. carlista) – представители клерикально-абсолютистского политического течения в Испании, опирающегося на реакционное духовенство, титулованную знать, верхушку армии. Название получили от имени претендента на испанский престол дона Карлоса Старшего. В 30-х и 70-х годах XIX в. развязали Карлистские войны. В дальнейшем в форме т.н. традиционалистского движения поддерживали самые реакционные силы в стране.]


Именно сюда, в Бельверский замок, переводили в те времена заключенных, которых не могли вместить в себя барселонские тюрьмы. Однако этим мощным стенам, как известно, довелось на своем веку побывать местом заточения не только простолюдинов.

Как раз здесь за написание своего знаменитого памфлета «Хлеб и быки» (Pan y Toros) отбывал свое наказание Гаспар де Ховелланос, один из самых гениальных испанских ораторов, писателей и государственных деятелей. Его содержали, как утверждает Варгас, в Башне вассальной клятвы, одном из самых страшных застенков – torre del homenage, cuya cuva es la mas cruda prision. Свой печальный досуг Ховелланос посвятил научному описанию тюрьмы и сочинению рассказов о трагических событиях эпохи средневековых войн, свидетелями которых были когда-то ее стены.

Майоркинцы также обязаны Ховелланосу превосходным описанием Кафедрального собора и Лонхи, сохранившимся после его пребывания на острове. Одним словом, его «Заметки о Майорке» относятся к лучшим справочным материалам об острове.

Спустя какое-то время, во времена паразитического правления «князя Мира»1, камеру Ховелланоса займет другой известный ученый и политик.


[1 Годой, Алварес де Фариа, Мануэль (Manuel Godoy Alvarez de Faria; 1767-1851), князь Мира – испанский государственный деятель, фаворит королевы, жены Карла IV, и правитель Испании; вел войну с Французской республикой и после подписания Базельского мира получил титул князя Мира. Когда Наполеон ввел в 1807 г. свои войска в Испанию, против Годоя вспыхнуло восстание, которым воспользовался его враг, наследный принц. Годой был арестован, Карл IV отрекся, и на престол вступил его сын, Фердинанд VII. Наполеон заманил королевскую семью в Байонну и захватил в плен. Годой был освобожден и покинул Испанию. Он опубликовал мемуары, переведенные на французский язык («Memoires de Godoy», 1836).]


Следующий малоизвестный эпизод из жизни француза, столь же популярного у себя в стране, как Ховелланос в Испании, пожалуй, еще более интересен. Именно такие жизненные перипетии становятся сюжетами романов. В данном случае в основе сюжета лежит история любви нашего героя к науке, обернувшаяся для него тысячей опасных и волнующих приключений.


Глава III


В 1808 на Майорке, а именно на горе Галатцо (l’Esclop de Galatzo), проживал г-н Араго1, который был направлен сюда по распоряжению Наполеона с целью проведения работ по измерению дуги меридиана. Здесь его и застало известие о событиях, происходящих в Мадриде, в частности, о факте похищения Фердинанда. Неистовствующие жители Майорки тут же нашли виноватого во всех своих несчастьях2 и, организовавшись в большую толпу, ринулись на вершину горы с намерением убить ученого француза.


[1 Араго, Дминик-Франсуа (Dominique-Froncois Arago; 1786 – 1853) – французский астроном, физик и политический деятель, член Парижской АН с 1809 года. Учился в Политехнической школе в Париже. С 1805 года секретарь Бюро долгот в Париже. С 1809 по 1831 г. профессор Политехнической школы. С 1830 года непременный секретарь Парижской АН и директор Парижской обсерватории. С 1830 по 1848 г. член палаты депутатов, примыкал к буржуазной республиканской оппозиции. После Февральской революции 1848 г. вошел в состав Временного правительства и занял пост морского министра.]

[2 Речь идет о попытке оккупации Испании французами, вызвавшей массовое сопротивление испанцев.]


Именно с этой горы, расположенной на побережье, Хайме I начал победоносно отвоевывать Майорку у мавров. Г-н Араго частенько разводил огонь, который был ему необходим для личных нужд. Однако майоркинцы вообразили, будто бы он с помощью огня сигнализирует приближающейся к острову эскадре французских кораблей о приведении в готовность своих войск к высадке на берег.

Один из жителей острова, главный рулевой брига по имени Дамиан, которому испанское правительство поручило содействовать продвижению проекта, связанного с проведением градусных измерений, решил предупредить Араго о грозящей ему опасности. Опередив своих соотечественников, он примчался к французу и передал ему форму моряка, чтобы тот мог в нее переодеться.

Араго без промедления покинул свое жилище, расположенное на горе, и отправился пешком в Пальму. По дороге он встретил ту самую толпу, от рук которой ему предстояло погибнуть. Люди из толпы расспросили встречного, что ему известно о ненавистном габачо-французишке, которого они горели желанием разорвать на куски. На их родном языке, которым г-н Араго владел весьма прилично, он ответил на все их вопросы, не вызвав ни малейшего к себе подозрения.

В Пальме он нашел свой бриг, но капитан дон Мануэль де Вакаро, который прежде находился в его подчинении, категорически отказался переправить Араго в Барселону. Единственное, что он мог ему предложить в качестве убежища – это деревянный ящик, в который невозможно было поместиться.

Следующим утром группа преследователей рассредоточилась вдоль береговой линии, и капитан Вакаро предупредил г-на Араго, что с этого момента он больше не отвечает за его безопасность, и что, по словам Генерал-капитана, единственным для него способом сохранить себе жизнь остается сдаться и стать узником крепости Бельвер. Для этого ему в помощь была предложена небольшая лодка, на которой можно было переплыть бухту. Узнав об этом, местные люди бросились за ним в погоню. Если бы в нужный момент ворота крепости не захлопнулись за его спиной, преследователи, пожалуй, настигли бы беглеца.

По истечении двух месяцев, проведенных г-ном Араго в тюрьме, ему дали знать, что если Араго предпримет попытку к бегству, то Генерал-капитан закроет на это глаза. Ему удалось бежать, воспользовавшись помощью своего коллеги сеньора Родригеса, с которым они вместе занимались измерениями дуги меридиана.

Дамиан (тот самый майоркинец, который спас Араго жизнь на горе Галатцо) переправил его на своей рыбацкой лодке к побережью Алжира, ни за какие дары не согласившись плыть к берегам Франции или Испании.

Сидя в камере, г-н Араго узнал от своих охранников, швейцарских солдат, что с целью отравления заключенного местные монахи пытались подкупить солдат. В Африке нашего героя-ученого ожидало множество злоключений, которые ему удалось преодолеть еще более загадочным образом, но это уже совсем другая история. Будем надеяться, когда-нибудь Араго сам поведает нам о тех захватывающих событиях.



Замок Бельвер (Ф. Х. Парсериса, литография, акварель, 1833 г.)


С первого раза невозможно разглядеть истинное лицо майоркинской столицы. Любого, кто побывал в ее таинственных, глухих закоулках, приводят в изумление стиль, элегантность и неожиданное расположение даже самых неприметных зданий. И только приближаясь к городу с северной стороны, из удаленной от берега части острова, вы удивитесь тому, насколько по-африкански своеобразным оказывается его облик.

Г-н Лоран был изумлен всей этой живописностью, недоступной взгляду заурядного археолога. Один из тех видов окрестностей города, что были запечатлены художником, также потряс меня своим величием и меланхоличностью. Я имею в виду развалины крепостного вала неподалеку от церкви Св. Августина, над которыми возвышается бесконечно длинная голая стена с расположенным в ней единственным входом в виде арочной двери. Эта частично сохранившаяся крепость тамплиеров, затеняемая группкой красивых пальмовых деревьев, поражающая своей скорбью и наготой, образует передний план картины, а ее фон – роскошная панорама, берущая свое начало непосредственно за стеной. Обрамлением этой простирающейся на большое расстояние богатой и веселой на вид равнины служат далекие голубые очертания гор Вальдемосы. По мере наступления более позднего времени суток краски пейзажа час от часу равномерно и гармонично меняются. Мы наблюдали, как во время захода солнца местность, озаренная ярко-розовым светом, заливалась насыщенным фиолетовым, который переходил в серебристо-пурпурный и, наконец, превращался в чистый, прозрачный синий цвет ночи.

Г-н Лоран запечатлел также и многие другие виды, открывающиеся с мест бывших укреплений Пальмы.

«Каждый вечер, – вспоминает он, – когда все вокруг окрашивалось солнечным светом, я медленно прохаживался по местам бывших укреплений Пальмы, останавливаясь и подолгу рассматривая интересные сочетания, складывающиеся из линий гор, моря и контуров крыш городских зданий.

С этой стороны внутренний склон крепостного вала покрыт гигантскими зарослями алоэ, из которых сотнями торчат цветоножки с соцветиями, напоминая монументальный канделябр. По ту сторону, над садами, высятся верхушки пальм, растущих здесь вперемежку со смоковницей, кактусами, апельсиновыми деревьями и древовидной клещевиной; чуть поодаль, среди виноградников, расположены террасы и смотровые башенки и, наконец, на чистом, ясном фоне неба вырисовываются шпили собора, колокольни и купола многочисленных церквей».

Еще одну прогулку, послужившую доказательством общности наших с г-ном Лораном вкусов, он совершил к развалинам монастыря Св. Доминика.

У самого края навеса из виноградных зарослей, поддерживаемых мраморными колоннами, растут четыре огромные пальмы. Рядом с этим террасовым садом они кажутся гигантскими, и, благодаря тому, что их кроны расположены вровень с крышами зданий, они очень органично вписываются в общий ландшафт города. Сквозь их ветви просматриваются верхушка фасада массивной башни Св. Стефана со знаменитыми балеарскими часами1 и башня Королевского дворца, над которой возвышается фигура ангела.


[1 Эти часы, подробное описание которых можно найти в трудах двух главных майоркинских историков Дамето и Мута, функционировали еще тридцать лет назад. Подтверждением тому являются следующие слова г-на Грассе де Сен-Совера: «Этот старинный прибор называется Солнечными часами. Он измеряет время, указывая часы в промежутках между восходом и заходом солнца с учетом удлиняющейся или укорачивающейся дневной (диурнальной) и ночной дуг небесного светила. Так, десятого июня первый раз часы бьют в половине шестого, что соответствует первому наступившему часу дневного времени суток, и последний – четырнадцатый – раз они бьют в половине восьмого. Первый час ночного времени суток наступает в половине девятого, тогда как девятый ночной час – в половине пятого наступающего утра. С десятого декабря все происходит наоборот. На протяжении всего года наступление каждого часа неодинаково в зависимости от времени восхода и захода солнца. Жители, которые пользуются современными часами, вряд ли видят большой прок в этих часах, зато эти часы еще могут сослужить хорошую службу садоводам и земледельцам, которые определяют по ним подходящее для ирригационных мероприятий время. Откуда и когда эти часы были привезены в Пальму, сейчас неизвестно; маловероятно, что местом их происхождения может быть Испания, Франция, Германия, или, скажем, Италия, в которой, по обыкновению римлян, день, наступающий с восходом солнца, делился на двенадцать часов.

Между тем, один священнослужитель, работавший ректором университета в Пальме, в третьей части трактата об истории францисканства утверждает, что на Майорку эти часы попали благодаря беглым евреям, которые во времена Веспасиана извлекли эти знаменитые часы из руин Иерусалима и, убегая, забрали их с собой. Эта сказочная история их появления особенно приходится по душе жителям острова, которые так склонны верить во всякие легенды.

Историку Дамето и его последователю Муту удалось восстановить историю балеарских часов, начиная с 1385 года, когда часы были приобретены неизвестными монахами-доминиканцами и установлены на башне, где они до сих пор и находятся». (Из «Путешествий на Балеарские и Питиусские острова», 1807 г.) – Примечание автора.]


Эта обитель инквизиции, от которой осталась лишь груда развалин, местами заросшая кустарниками и ароматическими травами, пала жертвой не времени, а революции – силы гораздо более точной и безжалостной, разрушившей и превратившей этот монастырь в прах несколько лет назад. Говорят, это был шедевр; и, действительно, некоторые признаки, в виде фрагментов роскошной мозаики, бледных, напоминающих скелеты, арок, так и продолжающих стоять среди пустоты, свидетельствуют о его бывшем великолепии. Уничтожение, постигшее многие святилища католической культуры по всей Испании, вызывает огромное негодование в аристократических кругах Пальмы и искреннюю скорбь в сердцах художников. Еще лет десять назад меня бы тоже скорее потрясла сама степень имевшего место вандализма, нежели исторические события, ставшие тому причиной.

Несмотря на то, что крайность и жестокость мер, применявшихся во исполнение данного указа, могут вызывать лишь чувство сожаления (подобное тому, c которым г-н Марлиани (Manuel de Marliani) излагает свою «Политическую историю современной Испании»), признаюсь честно, находясь среди этих развалин, я испытывала чувство, очень далекое от того чувства грусти, которое обычно возникает в душе человека при виде подобных руин. В это место пришелся удар молнии, слепой, жестокой силы, такой же, как людской гнев; и все же, законы провидения, которым подчиняются стихия и творящийся хаос, разумны – согласно им под пеплом руин начинается зарождение новой жизни. Как после случающихся катаклизмов природа вновь приобретает дар животворения, так и с падением монастырей в политической истории Испании наступил час, когда в обществе стало пробуждаться стремление к созиданию нового будущего.

В Пальме многие утверждают, будто бы в том акте вандализма, совершенном против воли охваченного ужасом населения, виновна кучка недовольных оппозиционеров, жаждущих мести и наживы. Однако я не могу с этим согласиться. Чтобы превратить в груды камней такое невероятное множество сооружений, количество недовольных должно было быть очень большим, а степень сострадания в широких слоях общества должна была быть слишком ничтожной, коль они вот так равнодушно наблюдали за исполнением указа, вызывающего в сердцах людей искренний протест.

Я думаю, что первый упавший с этих храмов камень стал камнем, упавшим с души каждого человека, символом избавления от гнетущего чувства страха и благоговения, неотделимого от сознания людей, подобно тому как от основания монастыря неотделима водруженная над ним колокольня. Мне кажется, что каким-то непостижимым образом все вместе, и каждый в отдельности, внезапно поддались порыву устроить «пляски на костях»; и в этом порыве перемешались смелость и страх, гнев и покаяние. В стенах монастырей всегда находилось оправдание совершению поруганий, и поощрялись многие корыстные деяния. При этом испанцев отличает особая набожность, и, безусловно, среди тех, кто был причастен к разрушениям, находилось немало раскаивающихся в содеянном, на следующий же день поспешивших на исповедь к священнику, только вчера ими же самими лишенного своей обители. Но все же, сердце каждого, даже самого слепого и невежественного, человека начинает азартно колотиться, когда он волею судьбы неожиданно чувствует себя вершителем.

Неслыханные дворцы черного духовенства, возводимые испанцами за свои собственные средства, стоили их строителям пота и крови. Веками к их воротам не прекращался поток людей, приходящих сюда, чтобы получить из рук тунеядцев крупицу милосердия и подкрепиться порцией интеллектуального рабства. Они становились соучастниками преступлений церкви и погрязли в ее низости. Они разжигали костры инквизиции. Они были пособниками и доносчиками в чудовищных гонениях за целыми народами, которым, как они считали, было не место рядом с ними. За разорение евреев, которым они были обязаны своим обогащением, за изгнание мавров, которым они были обязаны расцветом цивилизации и могуществом, бог покарал их, оставив их в нищете и невежестве. И все же, испанцы нашли в себе достаточно силы воли и благочестия, чтобы не возлагать всю вину за случившееся на то самое духовенство, творение собственных рук, ставшее их развратителем и бичом. Очень долго не видно было конца их страданиям от ига, ими же самими порожденного, пока однажды свыше им не были молвлены неведомые доселе, бесстрашные слова, вразумившие их добиваться освобождения и независимости. И тогда они поняли ошибки своих предков, чью степень деградации и нищеты они больше не могли переносить; и, несмотря на сохранившееся в них поклонение перед образами и реликвиями, они свергли выдуманных идолов и стали верить еще более рьяно, однако скорее в свои права, нежели в свою церковь.

Какая таинственная сила заставила коленопреклоненного верующего вдруг подняться и направить свой фанатизм против того, чему он поклонялся всю свою жизнь? И это было не просто противление кому-то или чему-то. Это было негодование против себя, возмущение против собственной забитости.

Вряд ли кто-то мог предположить, что испанский народ способен проявить такую силу, какую он продемонстрировал в тот момент. Люди действовали решительно, отрезав все те доступные пути назад, которыми можно было бы воспользоваться, откажись они невзначай от своих намерений. Именно так поступает решивший стать мужчиной мальчишка, разбивая все свои игрушки, с тем чтобы не оставлять себе ни малейшего искушения однажды вновь вернуться к детским играм.

Что касается дона Хуана Мендизабаля (описание данных событий – самый подходящий случай упомянуть это имя), если ставшие мне известными сведения о его политической деятельности являются достоверными, то его можно скорее назвать человеком принципа, нежели человеком действия, и, с моей точки зрения, это самые лучшие слова, которых он может заслуживать. На каком-то этапе этот государственный деятель переоценивал положение дел в Испании касательно «состояния умов», тогда как на следующем этапе он его недооценивал, отчего принимаемые им меры оказывались порою несвоевременными или незавершенными. Таким образом, все его идеи попадали на неподготовленную почву, а ростки, которые он сеял, чахли и погибали. С этой точки зрения, ему, пожалуй, можно отказать как в умении доводить дело до конца, так и в твердости характера – качеств, необходимых для того, чтобы инициативы имели непосредственный результат. Однако, с точки зрения чисто философской, с которой, впрочем, редко рассматривают историю, этому человеку нельзя отказать в его позиции как личности весьма благородной и наиболее прогрессивной из всех в испанской истории1.


[1 Правота идей и особенное, интуитивное понимание истории, которые отличали Мендизабаля, побудили г-на Марлиани включить в начальные строки критической статьи о его министерстве несколько лестных слов об этом человеке: «… Ему присущи восхитительные качества, которые никак нельзя игнорировать, качества, которыми вряд ли обладали люди, наделившие его властью: вера в будущее своей страны, безграничная преданность делу борьбы за свободу, страстное чувство патриотизма, искренняя приверженность прогрессивным, даже революционным, идеям, без которых невозможно было проводить реформы, столь необходимые испанскому государству; большая терпимость, великодушие по отношению к своим противникам; наконец, бескорыстие, благодаря чему в любую минуту и в любой ситуации он с готовностью жертвовал своими интересами ради интересов своей страны, и, в конечном счете, ушел из нескольких министерств, не получив и ленточки в петлицу… Он был первым главой правительства, который со всей серьезностью подошел к проблеме возрождения своей страны. За срок его пребывания у власти был совершен настоящий скачок в развитии. Это было время, когда устами министра глаголил патриотизм. Отменить цензуру выходило за пределы его возможностей, однако он проявил благородство, избавив прессу от всяческих препон, даже несмотря на то, что это жест был скорее на руку его противникам, нежели ему самому. Он беспрепятственно представлял на рассмотрение общественности свои административные акты; и когда внутри парламента сформировалась непримиримая оппозиция его курсу, не без участия его бывших единомышленников, он продемонстрировал несвойственное для чиновника достоинство, выражающееся в соблюдении свобод депутата. Выступая с речью в парламенте, он заявил, что скорее даст руку на отсечение, чем подпишет приказ об отставке депутата, который ранее пользовался его расположением, ставшего теперь его рьяным политическим оппонентом. Пример благородства, который показал Мендизабаль, тем более похвален, что он сам не имел перед собой сопоставимого образца для подражания! Да и в последующие времена так и не нашлось последователей его примеру истинной терпимости». (Из «Политической истории современной Испании» Марлиани) – Примечание автора.]


Эти мысли приходили мне в голову всякий раз, когда я оказывалась на месте развалин монастырей Майорки. Когда я слышала от людей слова проклятия в его адрес, я понимала, что было бы неприлично, с нашей стороны, произносить его имя с уважением или симпатией. Но я призналась себе тогда, что за ширмой политических проблем того времени, в которых, к слову сказать, я не видела для себя ни малейшего интереса и ничего не смыслила, вырисовывалась одна общая мудрость, которую, не страшась обмануть себя, я могла бы отнести к людям, и даже к поступкам. Чтобы иметь точное представление о народе, хорошо разбираться в вопросах его истории, его будущего, одним словом, его духовной жизни, вовсе необязательно, вопреки общепринятому мнению и утверждениям, близко знакомиться с людьми, старательно изучать их обычаи, материальную сторону их жизни. Вся история существования людей представляется мне в виде одного, общего для всех народов, крепкого стержня, к которому ведут нити их частных историй. Этот стержень есть вечное представление людей об идеале, или, если угодно, о совершенстве, ни при каких обстоятельствах не изменяющее человеку, ни в состоянии помрачнения рассудка, ни в минуты озарения, плюс стремление людей к нему. Настоящим гениям, которые всегда осязали его и, каждый по-своему, применяли эту способность в своей практической деятельности, тем отважным и прозорливым, кто совершал открытия, и кто при жизни закладывал фундамент для скорейшего формирования будущего, современники выражали самое строгое порицание. Их клеймили и приговаривали люди, совсем их не знающие, и тогда, когда приходила пора пожинать плоды трудов своих жертв, эти люди вновь начинали превозносить их до небес, откуда, в минуту нахлынувшего недовольства и необъяснимого неприятия, они же когда-то и низвергли этих несчастных.

Скольким нашим известным революционерам, и с какой неохотой, было возвращено доброе имя, когда уже было слишком поздно! А сколько среди них тех, чьи начинания до сих пор так и не нашли отклика, и не имеют практически никакой поддержки! За всю историю Испании Мендизабаль был одним из самых сурово осужденных министров, одним из тех, и, возможно, единственным, кто поплатился за свое мужество. Закон, запечатлевшийся у всех в памяти как свидетельство его пребывания у власти, весьма краткосрочного, и решительная ликвидация монастырей интерпретируются в такой негативной форме, что все внутри меня начинает бунтовать в защиту того бесстрашного решения и того воодушевления, с которым испанский народ принял это постановление и реализовал его.

По крайней мере, такое чувство неожиданно наполнило мою душу, когда я смотрела на руины, даже не потемневшие от времени, и которые, как мне казалось, олицетворяют собой протест против прошлого и одновременно начало пути человека к правде. Я не думаю, что мне изменили тогда вкус и чувство уважения к искусству; я знаю, что по своей природе я не склонна к мести или варварству; одним словом, меня нельзя причислить к тем, кто заявляет о никчемности культа красоты, кто выступает за превращение памятников старины в фабрики и заводы. И все же, уничтожение монастырей инквизиции руками человека – это не менее важная, поучительная, волнующая страница истории, чем период возведения римских акведуков или амфитеатров. Должностное лицо, хладнокровно отдающее приказ об уничтожении храма из соображений мелкого прагматизма или с целью решения несущественных экономических вопросов, вероятно, совершает чудовищный, вопиющий поступок. И совсем другое дело, когда политический руководитель в решающий и опасный момент жертвует творениями искусства и науки ради решения других наболевших проблем, ради торжества разума, справедливости, религиозной свободы, ради народа, который, вопреки своей набожной натуре, своей любви к величию католицизма и уважению к своему духовенству, находит в себе силы и мужество в мгновение ока воплотить в жизнь подобное распоряжение, просто поступая так, как поступает во время шторма команда корабля в открытом море, когда выкидывает за борт все свои ценности во имя спасения своих жизней.

Пусть желающие омывать слезами сии руины омывают их! Едва ли не все памятники истории, коих падение мы оплакиваем, были застенками, где на протяжении веков томились человеческие души и тела. Пусть приходят постоять на этих обломках, оставшихся от золотых побрякушек и окровавленных розог, поэты, которые, вместо того чтобы скорбеть об утерянной невинной юности, прославляют в своих поэтических творениях человеческую искушенность, придумавшую, как избавляться от нее! В стихотворении Шамиссо1 есть прекрасные строки, посвященные памяти его родового имения – замка2, стертого с лица земли во времена французской революции. Эти строки несут в себе мысль, совершенно новую как с точки зрения поэзии, так и с точки зрения политики:


[1 Шамиссо Адельберт Фон (Chamisso Adelbert Von; 1781-1838) – немецкий писатель и ученый-естествоиспытатель. Родился 30 января 1781 во Франции в Шато-де-Бонкур (провинция Шампань). Настоящее имя – Луи Шарль Аделаид де Шамиссо (Louis Charles Adlade de Chamisso). Спасаясь от революции, его родители, французские аристократы, в 1790 бежали в Германию. В 1798-1807 Шамиссо служил в прусской армии. Превосходно владея немецким языком, сроднился с немецкой культурой. Сочетал романтические и реалистические тенденции. Лирика (в т. ч. цикл "Любовь и жизнь женщины", 1830, положен на музыку Р. Шуманом) включает социально-политическую проблематику (стихи о русских декабристах). В 1815-1818 в составе русской экспедиции Шамиссо совершил кругосветное путешествие на бриге «Рюрик» и по возвращении занял должность адъюнкта Королевского ботанического сада в Берлине. Опубликованный им отчет об этой экспедиции Reise um die Welt («Путешествие вокруг света») стал образцом жанра путевых очерков. Среди его работ – труды по географии растений и животных. Открыл чередование поколений у сальп (1819). Умер в Берлине 21 августа 1838.]

[2 Стихотворение «Замок Бонкур» (1827 г.)]


Благословенно будь, старинное угодье,

чьи земли лемех плужный бороздит сегодня!

Благословен и тот, кто, по тебе ступая,

тяжелым плугом землепашца управляет!


Вспомнив такое прекрасное стихотворение, я подумала, почему бы мне не осмелиться включить в дальнейшее повествование и несколько страниц, которые были навеяны атмосферой монастыря доминиканцев? А читателю не вооружиться терпением и не поразмыслить над тем, чем хочет поделиться с ним автор, написавший эти строки, переступив через свое самолюбие и вопреки привычной для себя манере? В любом случае, данный отрывок привнесет некоторое разнообразие в составленный мной сухой перечень наименований памятников.


Глава IV


МОНАСТЫРЬ ИНКВИЗИЦИИ

На развалинах монастыря, освещаемых тихим, прозрачным лунным светом, встретились два человека. На вид можно было сказать, что для одного из них как раз наступили лучшие годы его жизни, тогда как второй от тяжести лет сгибался едва ли не пополам, несмотря на то, что этот второй, на самом деле, был младшим из них двоих.

Ночь была уже поздняя, когда они встретились лицом к лицу, и улицы были пустынны. От того, как медленно и мрачно звон колокола с башни собора известил о наступлении очередного часа, оба путника содрогнулись.

Тот, который казался постарше, заговорил первым:

– Кто бы ты ни был, уважаемый человек, – сказал он, – не бойся меня. Я слаб и бессилен. Но и не рассчитывай получить что-либо от меня. Я беден и лишен всего на этой земле.

– Друг мой, – ответил тот, что помладше, – я враждебен только к тем, кто нападает на меня. Также как и ты, я слишком беден, чтобы опасаться грабителей.

– Брат, – продолжил тот, кого годы лишили сил, – почему ты испугался, увидев меня?

– Потому что я, как все художники, немного суеверен, и принял тебя за призрак одного из монахов, тех, что когда-то жили в этих местах, тех, по чьим разрушенным надгробьям мы ходим. А ты, мой друг, почему вздрогнул ты, когда оказался рядом со мной?

– Потому что я, как все монахи, весьма суеверен, и принял тебя за призрак одного из монахов, который когда-то заживо похоронил меня в одной из могил, там, где ты сейчас стоишь.

– Что я слышу? Выходит, ты один их тех, кого я с таким усердием и так тщетно разыскивал по всей Испании!

– Нас нельзя найти при свете солнца, однако нас по-прежнему можно встретить во мраке ночи. Итак, твои поиски увенчались успехом. Для чего же тебе нужен монах?

– Мне бы хотелось увидеть настоящего монаха своими глазами, расспросить его, отец мой; хочу запечатлеть в своей памяти все особенности его внешности, чтобы позже воспроизвести его образ в своей картине; внять его словам, чтобы можно было передать их своим соотечественникам; одним словом, познакомиться лично, чтобы постичь тайны поэтической, возвышенной души монаха и монастырской жизни.

– О, странник, откуда в тебе взялись эти необычные мысли? Разве ты не из страны, где Папа не имеет авторитета, монахи объявлены вне закона, и уничтожены монастыри?

– Среди нас до сих пор находятся души, боготворящие прошлое, и страстные умы, увлеченные поэзией средневековья. Мы отыскиваем все, что могло бы навеять любые воспоминания об ушедших временах; мы благоговеем перед ними и по-настоящему превозносим их. О, отец, не думай, что все мы являемся слепыми богохульниками. Мы, художники, презираем варваров, которые порочат и рушат все, к чему они прикасаются. В противоположность их приговорам о смертных казнях и указах об уничтожениях, мы пытаемся с помощью наших картин, стихов, пьес, словом, любых своих произведений, вернуть забытые традиции и возродить дух мистицизма, величайшим творением которого стала христианская культура!

– Что означают твои слова, сын мой? Как могут художники твоей процветающей и свободной страны находить вдохновение где-либо еще, кроме как не в настоящем? Сколько нового вокруг, что может быть воспето, написано, или изображено! Неужто их жизнь действительно настолько привязана к земле, где покоятся их предки? Неужто они действительно ищут озарения и вдохновения на плодотворный труд в местах разрушенных надгробий, тогда как милостью божьей им дана жизнь, такая сладостная и прекрасная?

– Эх, отец, я не понимаю, что именно тебе кажется таким ценным в нашей жизни. Нам, художникам, чужда политическая жизнь, а уж проблемы социальные нам еще менее интересны. Тщетно пытаемся мы найти поэтическое в том, что нас окружает. Искусство предается забвению, нет почвы для вдохновения, в цене безвкусица, интересы людей сводятся только к материальному. Если бы не вера в прошлое и не преклонение перед историческими памятниками времен торжества веры, мы бы полностью утратили священный огонь, который мы так заботливо охраняем.

– Как же так? Я слышал, что человеческий гений еще никогда прежде не совершал так много достижений, скольких он добился в ваше время на ниве науки, которая придумана во благо человечества. А как же изобретенные чудеса техники и завоеванные свободы? Разве я неверно осведомлен?

– Если тебе, отец мой, сказали, что ни в какие другие времена человечество прежде не имело такого высокого уровня благосостояния и такого огромного изобилия, которых оно достигло благодаря накопленным материальным богатствам, и что, разрушив старый мир, оно получило невероятное смешение вкусов, взглядов и убеждений, значит, тебе сказали правду. Но если тебе не сказали, что все эти приобретения, вместо того, чтобы принести нам счастье, на самом деле, лишили нас достоинства и развратили нас, значит, тебе сказали не всю правду.

– Почему же все обернулось таким неожиданным образом? Или все очаги благоденствия были отравлены ядом ваших речей? Неужели благосостояние и свобода, достигнутые человеком во имя его величия, справедливости и добра, на самом деле, сделали вас ничтожными и порочными? Объясни мне это непонятное для меня явление.

– Стоит ли мне объяснять тебе, отец, что не хлебом единым жив человек. С тех пор как мы потеряли веру, никакое другое, сделанное нами достижение, неспособно уже стать нашей духовной пищей.

– И еще объясни мне, сын мой, как получилось, что вы потеряли веру? Если с религиозными преследованиями, имевшими место в вашем обществе, было покончено, почему же вы не смогли раскрыть свои души и поднять глаза, чтобы увидеть свет божий? Это и был момент веры, ибо это был момент познания. Или вы усомнились в том моменте? Какая пелена застилала тогда ваши глаза?

– Пелена слабости и человеческой убожества. Разве учение и вера два понятия несовместимых?

– Эх, молодой человек, это все равно, что спрашивать, совместима ли вера с правдой. Разве ты ни во что не веришь, сын мой? Или ты веришь в неправду?

– Увы, я не верю ни во что, кроме искусства. Разве этого недостаточно, чтобы придавать душе силы, уверенность и наполнять ее истинной радостью?

– Не знаю, сын мой. Я так и не могу понять. Неужели среди вас не осталось ни одного счастливого человека? А как же ты? Разве тебя не обошли стороной упадок духа и страдания?

– Нет, отец. Художники – самые бедствующие, самые негодующие и самые терзаемые из всех людей, ибо они видят, как с каждым днем все более низким становится падение предмета их обожания, и они бессильны поднять его на прежнюю высоту.

– Но как такие тонко чувствующие люди могут наблюдать упадок искусства, и почему они не возрождают его?

– У них больше нет веры, а без веры не может быть искусства.

– Разве не ты мне сказал, что для тебя искусство и есть религия? Ты противоречишь сам себе, сын мой, или, быть может, я не совсем тебя понял.

– Как же нам не находиться в противоречии с самими собой, нам, на кого богом возложена миссия, в выполнении которой нам препятствует наш мир; нам, кто видит, как сегодняшний день захлопывает перед самым лицом ворота к славе, вдохновению и даже к самoй жизни; нам, кто вынужден жить прошлым и узнавать от ушедших в мир иной о тайнах вечной красоты, чьи достижения отвергнуты нашими современниками, и чьи алтари ими разорены? При виде творений великих мастеров, во время того, как в нас живет надежда дотянуться до их высот, мы чувствуем в себе силы и энтузиазм; но как только мы оказываемся на пороге воплощения своих честолюбивых желаний в жизнь, и как только на нас начинает обрушиваться шквал унизительных усмешек и холодного презрения от людей, ни во что не верящих и обделенных, тогда мы становимся далеки от прежних стремлений к своему идеалу, и наш талант умирает в нас, так и не увидев свет.

Слова молодого художника были проникнуты горечью. Выражение его лица, освещенного лунным светом, было печальным и гордым. Монах, не шелохнувшись, слушал его с вежливым и простодушным удивлением.

– Давай посидим здесь, – предложил последний после небольшой паузы, остановившись у массивного ограждения террасы, с которой открывался вид на город, поля и море.

Они находились в той части сада монастыря доминиканцев, где до недавнего времени в изобилии росли цветы, били фонтаны, красовались дорогие мраморные скульптуры. Сегодня это была груда каменных развалин, стремительно одолеваемая буйной порослью сорняков.

В порыве странник выдернул одно из растений голой рукой и, неожиданно вскрикнув от боли, отбросил сорванную траву подальше от себя. Монах улыбнулся.

– Это колючая трава, – сказал он, – но неопасная. Да, дитя мое, эти шипы, до которых ты невзначай дотронулся, и которые ранили тебя, олицетворяют собой ту самую чернь, которой ты противопоставил себя. Они заполонили дворцы и монастыри. Они обвили собой алтари и пустили свои корни в руины, оставшиеся от древних шедевров этого мира. Взгляни на буйство и мощь, с которой они пожирают те цветники, где мы раньше разводили нежные, редкие растения, ни одно из которых так и не смогло пережить наш уход в небытие. Таким же точно образом непросвещенные и полуцивилизованные люди, от которых избавлялись в свое время как от ненужной сорной травы, вновь обрели свои права и затоптали растущее под сенью монастыря ядовитое растение, именуемое инквизицией.

– Разве не могли они затоптать его, не разрушая святилища христианской культуры и гениальные творения?

– Необходимо было искоренить все его вредоносные ростки, которые активно размножались и распространялись повсюду. Людям пришлось уничтожить даже фундамент монастыря, чтобы проникнуть к его самым глубоким корням.

– Тогда скажи мне, отец, эти колючие сорняки, растущие на его месте, чем они красивы и чем они полезны?

Монах поразмыслил немного и ответил:

– Говорите, Вы1 художник? Наверняка, Вы намереваетесь рисовать эти руины?


[1 В одной части разговора собеседники обращаются друг к другу на «ты», в другой – на «Вы». Местоимения в русском тексте соответствуют тем формам, которые используются в исходном для перевода варианте произведения на французском языке (источник: www.gutenberg.net). – Прим. пер.]


– Разумеется. Но к чему этот вопрос?

– Вы оставите без внимания эти колышимые ветром буйные заросли сорной травы на руинах? Или они станут деталью, удачно дополняющей Вашу композицию, подобно той, что я видел на одной из картин художника Сальватора Росы2?


[2 Сальватор Роса (Salvatore Rosa; 1615 – 1673) – итальянский художник эпохи барокко]


– Они являются неотъемлемой частью этих руин и могут выгодно украсить картину любого художника.

– Следовательно, в них есть своя красота, свой смысл, а значит, и польза.

– С Вашей притчей, отец мой, можно поспорить. Если бы на этих камнях пришлось расположиться цыганам или богемцам, они бы выглядели еще более безжалостно гонимыми и безутешными. Картина могла бы получиться интересной, а какой в этом интерес для человечества?

– Возможно, интерес в том, что произведение получилось бы красивым, и, несомненно, в том, что оно получилось бы поучительным. Но вы, художники, преподносящие подобные уроки, не осознаёте того, что вы делаете. И здесь вы видите только упавшие камни и растущие сорняки.

– Ваши слова жестоки. Они наводят меня на мысль о том, что в случившейся трагедии Вы не видите ничего другого, кроме своего избавления из тюремных застенков и возвращения себе свободы. Я начинаю догадываться, что этот монастырь не был милым Вашему сердцу местом, отец.

– А Вы, сын мой, любите ли Вы искусство и поэзию настолько, чтобы уйти жить в такое место, ни о чем не жалея?

– В моем представлении, это была бы самая прекрасная жизнь на свете! Ах, каким огромным, должно быть, был этот монастырь, и какое в нем чувствовалось благородство! Какое великолепие и утонченный вкус демонстрируют оставшиеся от него руины! Как, должно быть, это было приятно приходить сюда на закате дня, вдыхать нежный морской ветер, задумчиво прислушиваясь к шуму моря, в те времена, когда эти грациозные галереи были украшены богатой мозаикой, кристальная вода журчала в мраморных бассейнах, а в глубине святилища слабым, будто исходящим от далекой звезды светом загоралась серебряная лампа! Какой глубокой умиротворенностью, какой волшебной тишиной, должно быть, наслаждались Вы, когда Вас непреодолимым барьером окружали доверительность и почтение Ваших соотечественников, и люди крестились и переходили на шепот, как только переступали таинственные главные ворота! Эх, кому бы не хотелось оставить все свои заботы, все тяготы жизни, все свои амбиции, неотъемлемые от жизни в обществе, и найти покой здесь, в этой безмятежной тишине, отрешиться от внешнего мира, однако, оставаясь при этом художником, имеющим возможность посвятить десять – двадцать лет исключительно творчеству, которое можно было бы не спеша оттачивать, шлифовать, словно драгоценный алмаз, и, вместо того, чтобы отдавать свои творения на суд и критику первых попавшихся невежд, приносить их к алтарю, получать признание и быть востребованным, словно твой талант и есть восхитительное воплощение самогo божества!

– Незнакомец, – сказал монах сурово, – в твоих словах гордыня, а твои мысли тщеславны. В искусстве, о котором ты говоришь так многозначительно и высокопарно, ты не видишь ничего, кроме самого себя, а в уединении, о котором ты мечтаешь, ты видишь возможность для самовознесения и самопочитания. Теперь я понимаю, как ты можешь верить в свое эгоистическое искусство, не исповедуя никакой религии и ни принадлежа ни к какому обществу. Возможно, тебе следовало сначала убедиться, достаточно ли ты хорошо знаешь, о чем рассуждаешь. Возможно, тебе неизвестно, что на самом деле происходило в этих логовах коррупции и террора. Идем со мной. Быть может, то, что ты увидишь, заставит тебя пересмотреть свои взгляды и изменить свое отношение к этому месту.

Через груды камней, вдоль обсыпающихся и обрывающихся непрочных конструкций, весьма небезопасных, монах привел молодого путешественника к самому центру разрушенного монастыря; и в том месте, где когда-то находились темницы, он попросил его осторожно спуститься вниз по длинной голой стене здания, толщина которой составляла пятнадцать футов, и на которой кирки и лопаты не оставили живого места. В середине этого застывшего оплота из камня и цемента находились обнажившиеся теперь темные, душные кельи, зияющие из земли пустыми глазницами, которые были отделены друг от друга такой же толстой кладкой, как и та, что нависала сверху над этими зловещими склепами.

– Молодой человек, – сказал монах, – эти ямы, которые ты видишь, это не колодцы, это даже не могилы, это застенки инквизиции. Именно в них на протяжении столетий медленно и мучительно умирали люди, и те, кто были виновны, и те, кто были чисты перед Господом Богом. Погрязшие в пороках, ослепленные яростью, одаренные гениальными способностями или добродетелью – все они умирали только потому, что посмели иметь собственные взгляды, отличные от убеждений служителей инквизиции.

Среди этих монахов-доминиканцев были мудрецы, ученые, даже художники. Они имели огромные библиотеки, на эбеновых полках которых стояли книги по теологии в позолоченных кожаных и шелковых переплетах, посверкивая украшениями из жемчуга и рубина. Однако именно человеку, этой живой книге, в которую Господь своей рукой записывал свои мудрости, суждено было оказаться в заточении под землей. У них были чаши из резного серебра, изумительные кубки с переливающимися драгоценными камнями, чудесные картины, статуи Мадонны из золота и слоновой кости. Но, несмотря на это, они взяли человека, избранный небесной милостью сосуд, живое воплощение самого Господа Бога, и кинули его, еще дышащего, червям в могильный каменный холод. Те из них, кто заботливо и любовно, словно за ребенком, ухаживал за розами и жонкилиями, равнодушно смотрели, как себе подобных, их братьев, заточали и гноили в подземелье.

Вот что означает быть монахом, сын мой, вот какова реальность монастырской жизни. С одной стороны, беспощадная жестокость, с другой – страх и трусость, эгоистический интеллект, или бессмысленная преданность. Вот что представляла собой инквизиция.

Представь, что спасителям, которые вскрывали эти отвратительные подземелья, попадались под руку, в том числе, и колонны из золота, которые они сносили и разбирали. По-твоему, им надо было возвращать надгробные камни на место, поверх умирающих жертв, и лить слезы об их палачах, которым предстояло расстаться со своим золотом и рабами?

Охваченный любопытством потрогать эти самые стены, художник спустился в одну из ям. На мгновение он попытался представить, как в подобной западне воля заживо похороненного человека борется со страшной безысходностью. Но не успела в его живом, бурном воображении возникнуть эта картина, как его тут же охватили тревога и ужас. Ему казалось, он ощущает, как сжимается его душа в тесном ледяном склепе, и его легкие с жадностью начали хватать воздух. Понимая, что он вот-вот потеряет сознание, художник с криком бросился тотчас выбираться из этой жуткой пропасти, стараясь дотянуться до монаха, который остался стоять на краю:

– Помогите мне, отец, ради бога, помогите мне выбраться отсюда!

– Ну, вот, дитя мое, – подал ему руку монах, – какие ты испытываешь чувства теперь, когда видишь свет звезд над головой? Представь себе мое состояние, когда, после подобной пытки длиною в десять лет, я вновь увидел солнце!

– Несчастный монах! – воскликнул путешественник, торопливо направляя свои шаги в сторону сада. – Мыслимо ли выдержать десять лет, находясь в ожидании смерти, и сохранить при этом рассудок и жизнеспособность? Пожалуй, если бы я задержался там еще на минуту, я бы потерял рассудок или обезумел. Раньше я бы ни за что не поверил, что при одном только виде темницы все внутри может похолодеть от внезапного, сильного страха; для меня и сейчас непостижимо, как можно свыкнуться с самим пребыванием в ней. Я видел орудия пыток в Венеции, видел подземелья герцогского замка, и «слепой тупик», в котором людей умерщвляли ударом невидимой руки, и отверстие в кладке, через которое кровь бесследно утекала в искусственный ручей, незаметно сливаясь с проточной водой. И на ум тогда приходила мысль о смерти, будь то более или менее мгновенной. Но, спустившись в этот склеп, я оцепенел от ужаса при мысли о том, что здесь теплилась жизнь! Господи! Быть погребенным и не мочь умереть!

– Взгляни на меня, сын мой, – сказал монах, обнажая свою облысевшую, костлявую голову. – А ведь мне ничуть не больше лет, чем тебе. Однако в эти годы ты имеешь здоровый цвет лица и безмятежный взгляд. Могу поспорить, что ты принял меня за старика.

Теперь неважно, за что я заслужил и как я пережил свои долгие годы предсмертной агонии. Я не жду от тебя сострадания. Я в нем больше не нуждаюсь, ибо, глядя на эти разрушенные стены и пустые подземелья, я могу лишь чувствовать себя счастливым и помолодевшим. Вызвать в твоей душе ненависть к монахам я тоже не желал бы. Они сейчас свободны, также как и я. Бог всех любит одинаково. Но поскольку ты художник, тебе было бы полезно понять мои эмоции. Не ведая этого, художник не может с пониманием дела выполнять свою работу.

И если ты по-прежнему хочешь писать картину с этих руин, к которым ты недавно пришел, чтобы выразить свою скорбь об утраченном прошлом, и к которым каждый вечер прихожу я, чтобы побыть в уединении и возблагодарить Господа за то, что дал мне день сегодняшний, то, возможно, отныне твоим пером и твоим талантом будут двигать более высокие помыслы, нежели тщедушная ностальгия, или пустое умиление прошлым. Многие памятники истории, которые, по признанию ученых, считаются бесценными, имеют одно-единственное достоинство – они напоминают нам о том, чего же ради они, собственно, строились; и это самое нечто, порой, оказывалось творимым беззаконием, или ничтожеством. Во время странствий тебе, возможно, довелось видеть в Генуе мост на гигантских опорах, нависающий над глубоководьем, а по его другую сторону – роскошную, толстостенную церковь, возведенную в безлюдном месте одним самолюбивым аристократом, который не желал преклонять колени в одной церкви вместе с другими верующими из своего прихода или переплывать на другой берег, чтобы посетить церковную службу. Возможно, тебе также довелось видеть египетские пирамиды, эти ужасающие памятники порабощению целых племен и народов, или дольмены1, по которым потоками лилась человеческая кровь ради ублажения ненасытных варварских богов. Однако, в большинстве своем, вы, артисты, в творениях рук человека видите лишь привлекательность или необычность исполнения, не пытаясь даже задаться вопросом о том, какое содержание несет в себе зримая форма. Таким образом, умом вы способны восхищаться формой выражения того смысла, который ваше сердце отторгло бы, если бы оно вняло ему.


[1 дольмены (археол.) – сооружения эпохи бронзы и раннего железного века в виде огромных каменных глыб или плит, поставленных вертикально или положенных друг на друга и покрытых сверху массивной плитой; служили для ритуальных церемоний и погребений.]


Вот почему в ваших работах зачастую отсутствуют настоящие краски жизни, прежде всего, когда вместо отображения жизни, которая течет в жилах человечества, вы заставляете себя холодно рисовать жизни умерших, о которых вы даже и не задумываетесь.

– Отец, – ответил молодой человек, – я внемлю твоим наставлениям, и согласен со всем тем, о чем ты говоришь. Но может ли, по-твоему, подобная философия вдохновлять на творчество? Ты пытаешься объяснить, пользуясь понятиями нашего времени, то, что вбивали себе в голову, находясь в состоянии поэтического экстаза, наши суеверные предки. Если бы вместо улыбающихся греческих богов, нам пришлось изображать банальные оголенные тела с возбуждающими чувственное желание формами, если бы вместо божественной Мадонны, воспетой флорентинцами, нам, подобно голландцам, пришлось рисовать пышногрудых девиц-прислужниц, одним словом, если бы нам пришлось сделать из Иисуса, сына божьего, простого философа школы Платона, то не существовало бы божеств, а были бы одни простые смертные, равно как и здесь вместо христианского храма мы имеем сегодня лишь груду камней.

– Сын мой, – ответил монах, – если флорентинцы сумели придать Деве божественные черты, значит, они все еще верили в нее. Если голландцы придали ее чертам вульгарность, значит, они более не верили в нее. И вы, художники, преисполненные гордости оттого, что рисуете на духовные темы, вы, верующие исключительно только в искусство, другими словами, только лишь в себя, вы не достигнете ничего! Вы не должны пытаться находить спасение в прошлом, наоборот, вы должны воспроизводить именно то, что является животрепещущим и очевидным сегодня!

Если бы я был художником, я бы создал прекрасную картину, прославляющую день моего освобождения. На ней были бы изображены храбрые, добрые люди, каждый из которых, держа кувалду в одной руке и факел в другой, ломал бы те самые чистилища инквизиции, которые я только что показал тебе, а также поднимающиеся из-под этих зловонных плит призраки со сверкающими глазами и испуганными улыбками. Я нарисовал бы свет, который падает с небес на взломанные склепы, образуя над их головами светящиеся нимбы. Это был бы красивейший сюжет, столь же соответствующий моей эпохе, как соответствовала эпохе Микеланджело тема Страшного Суда, ибо эти, с твоей точки зрения, грубые, неотесанные деревенские мужики, устроившие вакханалию, снося все на своем пути, представляются мне существами более прекрасными и благородными, чем все небесные ангелы вместе взятые, так же как и эти руины, являющиеся для тебя предметом печали и ужаса, видятся мне, в сравнении с тем творением, что стояло здесь до них, памятником чему-то куда более религиозному.

Если бы мне пришлось воздвигнуть алтарь, могущий перенести в последующие времена величие и силу нашего времени, я бы не смог придумать ничего лучшего этой груды камней, на которой я начертал бы священную надпись: «В дни, когда торжествовали невежество и жестокость, люди приходили к этому алтарю молиться богу-мстителю и богу-истязателю. Но пробил час справедливости, и во имя спасения человечества люди сравняли с землей эти отвратительные, обагренные кровью алтари, чтобы молиться богу – проповеднику милосердия».


Глава V


Глубоко вырытые темницы, разделенные стенами толщиной четырнадцать футов, я увидела не в Пальме, а в Барселоне, на месте развалин обители инквизиции. Вполне вероятно, что во время уничтожения тюрьмы населением Пальмы там не было узников, нуждающихся в освобождении. И мне следует попросить прощения у впечатлительных майоркинцев за только что допущенную мной художественную вольность в виде предложенного отрывка.

Тем не менее, я хочу напомнить, что не бывает дыма без огня. На Майорке я встретила одного служителя, который сегодня является приходским священником в Пальме. Он поведал мне, что семь лет жизни, которые пришлись на самые цветущие годы его молодости, он провел в застенках инквизиции, откуда он был освобожден только благодаря усилиям одной влиятельной дамы, проявлявшей к нему особый интерес. Это был мужчина в самом расцвете сил, с горящими глазами и живым характером. Было не похоже, чтобы он сильно печалился об утрате Святой палатой1 своего могущества.


[1 Святая палата – официальное название инквизиции]


Возвращаясь к разговору о монастыре доминиканцев, позволю себе процитировать отрывок из сочинения г-на Грассе де Сен-Совера, которого уж никак нельзя «уличить» в пристрастности, учитывая, что ранее он не скупился на высокие хвалебные слова в адрес инквизиторов, принимавших его у себя на Майорке:

«В монастыре Св. Доминика до сих пор можно видеть картины, воскрешающие в памяти до дикости жестокие сцены насилия, которому подвергались евреи. Сохранились изображения с каждым из этих несчастных, в нижней части которых сделаны надписи с указанием их имени, возраста и даты казни.

Меня убеждали, будто бы несколько лет назад потомки этих несчастных, образующие сегодня отдельную группу населения Пальмы, странно именуемую chouettes1, тщетно пытались за немалые деньги добиться того, чтобы эти удручающие напоминания о прошлом были уничтожены. Однако в это слабо верится…


[1 используемое автором французское название chouettes созвучно с каталанским xuetes, в свою очередь, производным от слова «иудеи», очевидно, именно тем словом, которое Ж. Санд слышала от майоркинцев, говорящих на каталанском языке (заимствовано из комментариев Берни Армстронга)]


Еще я никогда не забуду, как однажды, во время осмотра монастыря доминиканцев, когда я с болью рассматривал эти грустные картины, ко мне подошел монах и обратил мое внимание на то, что многие из этих изображений были помечены символом в виде креста из человеческих костей. По его словам, это были портреты тех, чьи останки были эксгумированы, а прах был развеян по ветру.

Я оцепенел и, чувствуя, как защемило сердце, и как душа начала разрываться на части, бросился прочь.

Случайно мне в руки попало донесение, отпечатанное в 1755 году, о приведении в исполнение приказов инквизиции с перечислением имен, фамилий, профессий граждан Майорки, а также предъявленных им обвинений, по которым были вынесены приговоры с 1645 года по 1691 год.

Я не мог без содрогания читать документ, в котором шла речь: о четверых майоркинцах (среди которых была женщина), сожженных заживо по обвинению в том, что они исповедовали иудаизм; еще тридцати двух виновных в совершении того же самого преступления, скончавшихся в застенках инквизиции, чьи тела были подвергнуты сожжению; еще о троих несчастных, чьи останки были эксгумированы, и прах был развеян по ветру; об одном голландце, который обвинялся за лютеранские взгляды, и об одном майоркинце, исповедующем магометанство; о шести сбежавших португальцах (среди которых была женщина) и семи майоркинцах – счастливцах, заочно казненных за иудейское вероисповедание. Там же упоминалось еще о двухстах шестнадцати жертвах, как майоркинцах, так и иностранцах, сидевших в тюрьмах по обвинению в иудаизме, ереси или магометанстве, но, после публичного отречения, освобожденных и принятых Церковью в свои объятия».

К этому страшному списку прилагалось постановление суда инквизиции, не менее ужасающее.

Далее г-н Грассе де Сен-Совер приводит его текст на испанском языке, который в точном переводе гласит:

«Все указанные в настоящем донесении осужденные публично объявлены Святой палатой формальными еретиками; все их имущество конфисковано и передано в королевскую казну; сами осужденные объявлены неправоспособными, им запрещается иметь или получать какие-либо звания или привилегии, как церковные, так и гражданские, а также исполнять любые другие общественные функции или занимать почетные должности; ни им, ни их иждивенцам не разрешается надевать на себя изделия из золота, серебра, жемчуга, драгоценных камней, кораллов, а также носить одежду из шелка, камлота или другой изысканной материи; они не могут передвигаться верхом на лошади или иметь при себе оружие, а также применять или использовать другие предметы обихода, которые, в соответствии с гражданским правом, законами и санкциями Королевства, а также распоряжениями и правилами Святой палаты, рассматриваются как неразрешенные к использованию лицами, относящимися к данной категории. Подобные запреты распространяются на женщин, приговоренных к сожжению на костре, их сыновьям и их дочерям, а также на мужчин и их наследников вплоть до внуков по мужской линии. Осуждается также любое упоминание и любая память о лицах, казненных заочно. Сим постановляется, что их останки (в случае если они различимы от останков истинно верующих христиан) подлежат эксгумации, передаче их правосудию и гражданским властям, с последующим сожжением и превращением в прах. Все надписи, обнаруженные в местах погребения еретиков, должны быть уничтожены или стерты, независимо от того, крепятся ли они к надгробиям или гербам, или начертаны краской. Предпринятые во исполнение данного указа меры не должны оставлять сомнений в том, что ни малейшего напоминания о них не осталось на этой земле, кроме записи о вынесении им приговора и приведении в исполнение казни над ними».

Когда читаешь подобные документы, по своей давности не так далеко ушедшие от наших времен в прошлое, когда являешься свидетелем непреодолимой ненависти, еще и сегодня проявляющейся на Майорке по отношению к потомкам евреев, обращенных в христианскую веру, даже в двенадцатом или пятнадцатом колене, к этому хлебнувшему немало горя народу, начинаешь сомневаться в том, что дух инквизиции со времен выхода в свет декрета Мендизабаля так уж сильно ослабел, как утверждают здесь.

Настоящее описание останется незавершенным, равно как и не все будет сказано о монастыре инквизиции, если я не поведаю своим читателям об одном любопытном открытии, полноправным автором которого является исключительно г-н Тастю, и благодаря которому тридцать лет назад этому ученому господину могло бы очень крупно повезти, при условии, если только на радостях у него не возникло бы намерение совершенно безвозмездно поделиться им с Властелином мира1, что, на мой взгляд, больше чем кому-либо свойственно этому человеку, обладающему беспечным и бескорыстным характером художника.


[1 автор имеет в виду Наполеона]


Данные сведения, с моей точки зрения, представляют чрезвычайно большой интерес, поэтому никакие сокращения здесь непозволительны. Я представляю их в том самом виде, в каком они попали мне в руки, предварительно получив разрешение на их публикацию.


МОНАСТЫРЬ СВ. ДОМИНИКА (ПАЛЬМА ДЕ МАЙОРКА)


Мишель де Фабра, сподвижник Св. Доминика, был основателем ордена братьев-проповедников на Майорке. Он был родом из Старой Кастильи, и в 1229 году, во времена кампании по завоеванию «Главного» острова из Балеаров, сопровождал Хайме I. Он известен своей высокой образованностью и героической святостью, благодаря чему пользовался большим авторитетом как у самого Конкистадора, так и среди высоких военных чинов-участников той экспедиции, а также среди обычных солдат. Он вдохновлял своими речами войска, совершал богослужения, исповедовал верующих и боролся против неверующих, как и все священники того времени. Среди мавров существовало убеждение, будто бы их покорение случилось лишь с помощью Святой Девы и «Отца Мигеля». Говорят, что арагонские и каталанские солдаты молились Богу, Святой Деве и «Отцу Мигелю Фабра».

Известный монах-доминиканец принял монашеский постриг в Тулузе, обряд, совершенный его другом Домиником, направившим его, вместе с другими двумя братьями, в Париж для выполнения одной очень важной миссии. Именно он основал первый в Пальме монастырь доминиканцев, который был построен на пожертвования, переданные ему поверенным первого епископа Майорки Х. Р. де Торелла. Происходило это в 1231 году.

Местом основания послужили мечеть и несколько прилегающих к ней участков земли. На прибыль от торговли разного рода товарами, а также на пожертвования верующих, братьям-доминиканцам удалось позднее расширить общину. Однако его первый основатель брат Мишель де Фабра затем уехал в Валенсию, завоеванию которой он содействовал, чтобы там провести остаток своих дней.

Архитектором доминиканского монастыря был Хайме Фабра. Нет никаких сведений о том, имел ли он какие-либо родственные отношения с «Отцом Мигелем», с которым они носили общую фамилию. Известно только, что он разработал проекты к 1296 году, и что в дальнейшем он работал над проектами Кафедрального собора Барселоны (1317 г.) и многих других сооружений, воздвигаемых на территориях Арагонского королевства.

Судя по внешнему облику, сам монастырь и его церковь претерпели за долгие годы много изменений, если на мгновение сравнить (что мы и сделали) различные части разрушенных строений. Устоял изумительной красоты портал (и всего-то), выполненный в стиле, характерном для архитектуры 14-го века; тем не менее, расположенные за ним фрагменты того же памятника в виде разрушенных арок, замковые камни сводов, погребенные под каменными обломками, свидетельствуют о том, что, кроме Хайме Фабра, к творению были причастны и другие архитекторы, однако в гораздо более поздние периоды.

Находясь среди этих бесконечных руин, где возвышается лишь несколько вековых пальм, уцелевших благодаря нашим неустанным мольбам, мы с прискорбием осознавали, что в основе этих огульных разрушений, жертвой которых пали также монастыри Св. Катерины и Св. Франсиска в Барселоне, лежало хладнокровное политическое решение.

По большому счету, падение монастыря Св. Жерома в Пальме или монастыря Св. Франциска, граничившего с крепостной стеной Барселоны muralla de Mar и заслонявшего ее, не стало большой потерей для искусства и истории; но, ради истории, ради искусства, почему нельзя было сохранить в качестве памятников монастыри Св. Катерины в Барселоне и Св. Доминика в Пальме, чьи нефы хранили в себе могилы славных людей, las sepulturas de personas de be, о чем свидетельствуют записи из попавшей к нам в руки небольшой книги, являющейся частью монастырских архивов? Туда внесено имя Н. Котонера, великого магистра Мальтийского ордена, а также имена, принадлежавшие династиям Дамето, Мунтанер, Виллалонга, Ла Романа и Бонапартам! Сегодня эта книга находится у хранителя монастырских ценностей, уцелевших после разрушений.

Человек этот, как и все майоркинцы, вызывающий с первого взгляда чувство настороженности, затем доверия и, наконец, побеждающий вас своим обаянием, заметив наш интерес к руинам, этим памятникам истории (к тому же, как и вся мужская часть населения, он был почитателем великого Наполеона), не замедлил показать нам надгробный камень с изображением фамильного герба Бонапартов, по преданию майоркинцев, предков Наполеона. Мы сочли данный предмет заслуживающим дальнейших исследований; однако, обремененные выполнением других задач, мы не могли располагать достаточным количеством времени и сил, чтобы заняться таковыми.

При этом мы все же нашли фамильный герб Бонапартов и предлагаем его описание:

В лазоревом щите – три пары золотых шестиконечных звезд, в червленом щите – золотой леопардовый (шествующий) лев; в золотой главе щита – возникающий орел.


1° Мы сделали факсимильную копию именных гербов, которые нам встретились в гербовнике дворянских родов, одном из библиотечных сокровищ графа Монтенегро.

2° В Барселоне мы обратились к другому испанскому справочнику по геральдике, правда, менее изысканно оформленному, который находится у одного ученого-хранителя Архива Короны Арагона. В справочнике мы нашли документальное подтверждение знатного происхождения фамилии Фортюни, датируемое 15-м июня 1549 года. Из четырех принадлежащих им именных гербов один принадлежит бабушке по материнской линии1, которая происходила из рода, носившего фамилию Бонапарт.


[1 Похоже, во французском тексте разночтение (ср. «бабушка по матери» в цитируемом отрывке и «бабушка по отцу» в описании герба (см. рисунок); а также «15 июня 1549 г.» и «13 июня 1549 г.» соответственно).]


В реестре (индекс: Pedro III, том II Архива Короны Арагона) имеются две записи, датируемые 1276 годом, в которых упоминается фамилия Bonpar. Уходящая корнями в Прованс или в Лангедок, эта фамилия, подобно множеству других фамилий той эпохи, совершенно очевидно, стала со временем употребляться на майоркинский манер, то есть как Bonapart.

В 1411 году Хуго Бонапарт, уроженец Майорки, прибыл на Корсику в качестве губернатора острова или регента короля Арагона Мартина, и именно этот факт делает возможным проследить дальнейшее распространение фамилии Bonaparte, преобразовавшейся позднее в Buonaparte. Таким образом, на романском языке это Bonapart, на староитальянском – Bonaparte, а на современном итальянском – Buonaparte. Известно, что члены семьи Наполеона подписывались по-разному: и как Bonaparte, и как Buonaparte.

Кто знает, какую роль могли бы сыграть эти обнаруженные несколько лет назад скромные сведения, говорящие о французских корнях семьи Наполеона, так страстно желавшего, чтоб в его жилах текла французская кровь, случись тогда ему узнать об их существовании?

Несмотря на утраченную политическую актуальность, открытие, сделанное г-ном Тастю, и в наши дни вызывает живой интерес. Если бы я имела право присутствовать на заседаниях французского правительства при выделении фондов на исследования в области гуманитарных наук, я бы добилась финансирования, необходимого для завершения научного проекта, начатого нашим библиографом.

Не спорю, поиски доказательств в пользу того, что Наполеон действительно имел французские корни, уже не имеют сегодня особого смысла. Этот великий полководец, по моему мнению (прошу меня великодушно простить за немодные взгляды), пусть и не был великим государем, однако абсолютно точно был выдающейся личностью, получившей безоговорочное признание во Франции. Едва ли будущие поколения будут задаваться вопросом, кем были его предки: флорентинцами, корсиканцами, майоркинцами или лангедокцами; но историческая интрига остается, и всегда будет хотеться приподнять занавес над тайной предопределенности их фамильной судьбы, в которой Наполеон оказался не таким уж и исключительным или случайным событием. Я убеждена, если восстановить всю генеалогию, то в династии обязательно найдутся люди, мужчины или женщины, заслуживающие такого потомка. И эти именные гербы, свидетельства о дворянском происхождении, с которыми теперь, во времена торжества закона о равноправии, навсегда покончено, но с которыми ни один историк не может не считаться как с памятниками весьма красноречивыми, могут пролить некоторый свет на воинственную или властолюбивую сущность всех поколений Бонапартов.

И, в самом деле, видел ли кто-нибудь прежде герб более благородный и символичный, чем тот, что носили эти майоркинские кабальеро? Оскалившийся лев, готовый к схватке, небо, усыпанное звездами, на фоне которого предвестник-орел взмывает ввысь; не похоже ли это на мистический знак, символизирующий судьбу незаурядную? Известно ли было Наполеону, страстно влюбленному в поэзию звезд, сделавшему орла символом Франции, о существовании этого майоркинского герба? Хранил ли он в тайне сведения о своих испанских предках, не имея в то время возможности восстановить свою родословную до того колена, когда его провансальские предки еще носили фамилию Бонпар (Bonpar)?

Всем великим людям предначертано наблюдать после своей смерти за тем, как целые нации делят между собой их колыбель или могилу.


БОНАПАРТ


(Копия манускрипта. Источник: Гербовник основных дворянских родов Майорки… Манускрипт принадлежал дону Хуану Дамето, майоркинскому историографу, дата смерти 1633 год; хранится в библиотеке графа Монтенегро. Манускрипт относится к шестнадцатому веку.)

Майорка, 20 сентября 1837 г.


Г-н Тастю


СВИДЕТЕЛЬСТВА О ДВОРЯНСКОМ ПРОИСХОЖДЕНИИ ПЭРА ФОРТЮНИ

(13 июня 1549 г.)



N1: ФОРТЮНИ

Его отец, представитель древнего знатного майоркинского рода. В серебряном поле пять кругов черного цвета: два, два и один.

N2: КОС

Его мать, представительница знатного майоркинского рода. В червленом поле золотой коронованный медведь. Эмблема титула – геральдическая корона из лилий на голове медведя.

N3: БОНАПАРТ

Его бабушка по отцу, представительница древнего знатного майоркинского рода. Разъяснение к данному гербу не приводится. Кроме того, копия является неточной. Поскольку автор рисунка не предусмотрел, что изображение будет калькироваться, возникает вероятность разночтения.

N4: ГАРИ

Его бабушка по матери, представительница древнего знатного майоркинского рода. В щите, рассеченном лазурью и червленью, три серебряные башни (две и одна) и три серебряных волнистых пояса.


Конец второй части


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ



***

«…Жители острова рассказывают, что в этих оливковых рощах создавал самые свои фантастические картины Гюстав Доре1. Размышляя о великом художнике, Хайме вспомнил о других, не менее известных людях, которые тоже проезжали по этой дороге, и которых приютила Вальдемоса, где они жили и страдали.

Дважды он посетил картезианский монастырь, чтобы взглянуть на те места, с которыми навеки связана память о грустной и болезненной любви двух знаменитых людей. Дед не раз рассказывал ему о "француженке из Вальдемосы" и ее спутнике-музыканте.

Однажды жители Майорки и беглецы с континента, искавшие спасения от ужасов гражданской войны2, увидели, как на берег сошла чета иностранцев, а с ними – мальчик и девочка. Это происходило в 1838 году. После выгрузки багажа островитяне с изумлением рассматривали большой эраровский рояль, каких тогда еще было мало. Рояль задержали в таможне до разрешения всякого рода формальностей. Путешественники остановились в гостинице, а потом сняли усадьбу Сон Вент, неподалеку от Пальмы.


[1 1832 или 1833-1883, – французский художник, автор широко известных иллюстраций к романам Данте, Сервантеса, Рабле и др.]

[2 С 1833 по 1840 г. на территории Испании шла ожесточенная гражданская война, развязанная феодально-клерикальной реакцией, выступившей на стороне претендента на престол дона Карлоса, брата умершего короля Фердинанда VII]


Мужчина, отличавшийся болезненным видом, был моложе своей спутницы, но сильно ослаблен недугом и бледен; бледность его напоминала прозрачность восковой свечи; глаза горели лихорадочным огнем, узкая грудь надрывалась от жестокого, непрерывного кашля. Тонкие бакенбарды оттеняли его щеки; густые непокорные волосы вились вокруг лба, ниспадая на затылок волнистыми прядями. В чертах и манерах его подруги было что-то мужское. Она вечно хлопотала по дому, как добрая хозяйка в скромной буржуазной семье, правда, более прилежная, чем опытная. С детьми она играла, как ребенок, и ее доброе, улыбающееся лицо омрачалось лишь тогда, когда до нее доносился кашель любимого больного. Жизнь этой бродячей семьи была окутана атмосферой экзотики, чуждой всякой размеренности и благоустроенности; от нее веяло духом протеста против общепризнанных законов, управляющих людьми. Дама носила несколько фантастические платья и серебряный кинжал в волосах -романтическое украшение, возмущавшее набожных майоркинских сеньор. Помимо всего, она не ездила в город к мессе, не делала визитов и выходила из дому только затем, чтобы поиграть с детьми или вывести на солнце бедного чахоточного, опиравшегося на ее руку. В детях, как и в матери, бросались в глаза некоторые странности: девочку одевали мальчиком, чтобы ей свободнее было бегать по полям.

Вскоре любопытство островитян было удовлетворено: они узнали имена подозрительных чужестранцев. Она была француженкой, писательницей – Авророй Дюпен, бывшей баронессой, разведенной с мужем, – всемирно известной своими книгами, которые она подписывала мужским именем и фамилией политического преступника – Жорж Санд1. Он же был польский музыкант, человек хрупкого здоровья, который в каждое свое произведение, казалось, вкладывал частицу своей тонкой души, чувствуя, что умирает в двадцать девять лет. Его звали Фредерик Шопен. Писательнице, матери детей, исполнилось тридцать пять лет.


[1 Жорж Санд избрала свой псевдоним, когда писала свои первые произведения вместе с публицистом и писателем Жюлем Сандо, а не в честь немецкого патриота Карла-Людвига Занда, казненного в 1820 году за убийство тайного полицейского агента, писателя Коцебу]


Майоркинское общество, погруженное в свои привычные занятия, подобно улитке в раковине инстинктивно враждебное всем безбожным парижским новшествам, было возмущено этой скандальной связью. Они не обвенчаны!… И она пишет романы, пугающие своей откровенностью порядочных людей!… Женщины из любопытства хотели познакомиться с их содержанием, но на Майорке книги получал один только дон Орасио Фебрер, дед Хайме, и маленькие томики "Индианы" и "Лелии", принадлежавшие ему, переходили из рук в руки, хотя читатели и не понимали их. Замужняя женщина пишет романы и живет с мужчиной, который вовсе не ее муж!… Отшельницу в Сон Венте посетила донья Эльвира, бабушка Хайме, сеньора мексиканского происхождения, портрет которой он столько раз рассматривал и которую представлял всегда одетой в белое, с глазами, поднятыми к небу, и золотой арфой у колен. Ей льстило то, что она, иностранка, подавляет своим превосходством местных дам, не знающих французского языка; от писательницы она выслушала немало лирических похвал африканскому пейзажу острова с его белыми домиками, колючими кактусами, стройными пальмами и вековыми оливами – все это так резко отличалось от мягкого спокойствия французских равнин. Впоследствии на вечерних собраниях в Пальме донья Эльвира яростно защищала писательницу, эту бедную женщину со страстной душой, жизнь которой, как у сестры милосердия, была скорее полна горестей и забот, чем радостей любви. Чтобы пресечь возникшие толки, деду пришлось вмешаться и запретить знакомство.

Вокруг четы, нарушавшей приличия, образовалась пустота. Пока дети играли с матерью в поле, как маленькие дикари, больной, мучимый кашлем, запирался у себя в спальне или подходил к двери в сад в надежде поймать солнечный луч. Муза, болезненная и меланхоличная, навещала его глубокой ночью. За роялем, подавляя приступы кашля и невольные стоны, сочинял он музыку, дышавшую страстью и горечью.

Владелец Сон Вента, зажиточный горожанин, велел иностранцам убираться вон, словно то были бродячие цыгане. Пианист страдает чахоткой, и хозяин боится, как бы усадьба не стала рассадником заразы. Куда ехать? Возвращаться на родину было трудно, стояла зима, и Шопен, думая о парижских холодах, дрожал, как выброшенный из гнезда птенец. Негостеприимный остров полюбился ему все же своим мягким климатом. Монастырь Вальдемосы казался единственным убежищем. Это здание без всяких архитектурных прикрас привлекало к себе лишь тем, что от него веяло стариной, уходящей в средневековье. Оно находилось в горах, по обрывистым склонам которых росли сосновые леса. Солнечный зной смягчали, как легкие завесы, плантации миндаля и пальмовые рощи, сквозь листву которых проглядывали зеленеющая долина и далекое море. Мрачный и таинственный монастырь был полуразрушен, в его залах искали приюта бродяги и нищие. Чтобы попасть в него, нужно было пересечь монастырское кладбище, где корни лесных растений подрывали могилы, а на поверхности земли белели кости. В лунные ночи по монастырю бродило белое привидение: душа отлученного монаха блуждала по местам своих прегрешений в ожидании часа искупления.

Туда направились беглецы в дождливый зимний день, подгоняемые ливнем и ураганом, по тому же пути, по которому ехал теперь Фебрер, -но тогда, в старину, эта дорога была дорогой только по названию. Повозки ехали, по словам Жорж Санд, "одним колесом по горному склону, а другим – по руслу ручьев". Музыкант, закутанный в теплый плащ, дрожал и кашлял под парусиновым навесом, болезненно ощущая каждый толчок. Во время этого переезда, напоминавшего переселение бродяг, там, где особенно трудно было проехать, писательница шла пешком, ведя за руки обоих детей.

В уединенном картезианском монастыре они прожили зиму. Она, в турецких туфлях, с кинжальчиком в плохо причесанных волосах, с энтузиазмом трудилась на кухне. Ей помогала молоденькая крестьянка, которая пользовалась малейшей оплошностью хозяйки, чтобы втихомолку поедать лучшие куски, предназначенные для любимого больного. Вальдемосские мальчишки забрасывали камнями маленьких французов, считая их маврами и врагами божьими; женщины обсчитывали их мать при продаже съестного и вдобавок прозвали ее Ведьмой. При виде этих цыган, которые осмеливались жить в монастырской келье, среди мертвецов, в постоянном общении с монахом-призраком, бродившим под этими сводами, все крестились.

Днем, когда больной отдыхал, спутница его варила суп и своими белыми, изящными руками писательницы помогала служанке чистить овощи. Потом бежала с детьми к обрывистому лесистому берегу Мирамар, где когда-то Раймунд Луллий основал школу востоковедения. Настоящая жизнь для нее начиналась с наступлением ночи.

Огромный мрачный монастырь наполнялся таинственной музыкой, доносившейся, словно издалека, сквозь толстые стены. Это склонившийся над роялем Шопен создавал свои ноктюрны. При свече из-под пера писательницы возникал облик Спиридона1, монаха, в конце концов, отрекшегося от всего, во что он прежде верил. Часто ей приходилось бросать работу: напуганная приступами кашля, она спешила к музыканту и готовила ему питье. Лунными ночами ее охватывала дрожь от каких-то таинственных предчувствий, какой-то сладостный страх, и она выходила за ограду обители, густую темноту которой нарушали лишь молочные пятна окон. Никого!… На кладбище она присаживалась, тщетно ожидая появления призрака, стремясь нарушить монотонность своего существования чем-нибудь романтическим.


[1 основатель монастыря, в котором пытается укрыться от земных страстей Анжел, герой романа Жорж Санд "Спиридон" (1839). Спиридон выступает здесь как проповедник "новой" религии, близкой к "христианскому социализму" Ламенне]


В одну из карнавальных ночей монастырь подвергся вторжению мавров. Это была молодежь из Пальмы. Переодевшись берберами и обегав весь город, они вспомнили о француженке, устыдясь, должно быть, того, что местные жители обрекли ее на одиночество. Они явились в полночь и нарушили песнями и звоном гитар таинственный покой монастыря, вспугнув этим шумом птиц, приютившихся в развалинах. В одной из комнат они исполнили испанские танцы, и музыкант внимательно следил за ними своим лихорадочным взором, а романистка переходила от группы к группе, испытывая простую радость женщины, польщенной вниманием.

Это была для нее единственная счастливая ночь на Майорке. Потом, когда наступила весна, и любимый больной почувствовал себя лучше, они отправились в обратный путь, медленно подвигаясь к Парижу. Они походили на перелетных птиц, которые после зимовки оставляют по себе одно лишь воспоминание. Хайме не удалось даже точно узнать, где они жили. Перестройки, произведенные в монастыре, уничтожили малейшие следы их пребывания. Теперь многие семьи из Пальмы приезжали сюда на лето. Они превратили кельи в изящные уголки, и каждому хотелось, чтобы его комната была комнатой Жорж Санд, которую так оскорбляли и презирали его предки. Фебрера сопровождал девяностолетний старик, один из тех, кто когда-то приходил сюда с серенадой в честь француженки. Он ничего не помнил и не мог указать, где она в свое время жила.

Внук дона Орасио испытывал своего рода ретроспективную любовь к этой необыкновенной женщине. Она представлялась ему такой, какой изображалась на портретах времен своей молодости: с глубокими загадочными глазами на маловыразительном лице, с распущенными волосами, украшенными лишь розой у виска. Бедная Жорж Санд! Любовь для нее была чем-то вроде древнего сфинкса, и каждый раз, вопрошая ее, она чувствовала безжалостный укол в сердце. Всю самоотверженность любви и всю ее строптивость изведала эта женщина. Капризная любовница венецианских ночей1, неверная подруга Мюссе оказалась той самой сиделкой, что в тиши Вальдемосы готовила ужин и успокоительное питье для умиравшего Шопена… Если бы Фебреру удалось встретить такую женщину, единственную среди тысяч других, воплощающую в себе бесконечную гамму оттенков женской нежности и жестокости… Быть любимым женщиной, стоящей выше тебя, властвовать над ней как мужчина и в то же время преклоняться перед ее духовным величием!…»


Висенте Бласко Ибаньес «Мертвые повелевают», 1908 г.

Перевод с испанского С. М. Шамсонова и А. А. Энгельке

Комментарии З. И. Плавскина


[1 В 1833 г. Жорж Санд вместе с французским писателем Альфредом де Мюссе совершила путешествие в Венецию]


Глава I


Мы уезжали в Вальдемосу тихим утром в середине декабря; и начали обустраиваться в келье Картезианского монастыря, еще застав яркие солнечные осенние лучи, свет которых со временем становился видим все реже и реже. Оставив позади плодородные равнины усадьбы Establishments, мы очутились в местности, не похожей ни на какие другие земли, для которой трудно подобрать определение: местами лесистая, местами высохшая и каменистая, местами влажная и пахнущая свежестью, и повсюду напоминающая о некогда обрушившихся на эту часть суши сотрясениях.

Еще нигде (разве что в некоторых долинах Пиренеев) мне не встречались места, где природа столь же открыто демонстрирует вам свое богатство, как в этих безбрежных зарослях Майорки; места, которые, при воспоминании о категорических заявлениях майоркинцев, будто бы на всем острове не осталось ни одного невозделанного участка земли, оставляют вас в полном недоумении.

Да мне и в голову не придет упрекнуть их в этом; ибо нет ничего прекраснее этих нетронутых, никогда не оскудевающих земель, изобилующих всем тем, чего душе угодно: склонившиеся, растрепанные изогнутые деревья; грозные растения с шипами, великолепные цветы; мох и тростник, растущие сплошным ковром; колючие каперсы; нежные, прелестные асфодели – в том виде, в каком их всех сотворил сам Бог; овраг, холм; каменистая тропа, неожиданно падающая вниз в ущелье; покрытая зеленью дорожка, исчезающая в невидимом глазу ручье; открытый луг, завлекающий любого встречного, и простирающийся до тех пор, пока на его пути резко не возникает отвесная гора; молодой лес с беспорядочно разбросанными по нему будто с неба упавшими каменными глыбами; фигурные, словно выполненные мастером по резьбе, узенькие тропинки вдоль русел, пролегающих меж зарослей мирта и жимолости; и, наконец, ферма, напоминающая материализовавшийся среди пустыни оазис, с водруженной, словно ориентир для заблудившихся в этой глуши путников, высокой пальмой.

Нигде, кроме Майорки, мне не доводилось встречать места, столь впечатляющие своей неприкосновенностью и первозданностью, ни в Швейцарии, ни в Тироле. Там, в самых безлюдных уголках, в горах Гельвеции, мне представлялось, что здешняя природа, предоставленная сама себе противостоять суровым атмосферным условиям, избавив себя от порабощения человеком, терпит еще более безжалостные небесные наказания, остается обреченной на страдания, подобно тому, как рвущаяся и мечущаяся душа, высвободившись из тела, подвергается новым тяжким испытаниям. На Майорке же природа пышет в объятиях любвеобильного неба, блаженствует под порывами теплых ветров, дующих с моря. Прибитый к земле цветок поднимется и станет еще более жизнестойким, сломанный ураганом ствол пустит еще больше новых ростков; и, несмотря на то, что здесь практически нет пустынных мест, отсутствие проложенных дорог делает этот остров похожим на необитаемый или непокоренный, таким, какими мне виделись в романтических детских мечтах прекрасные саванны Луизианы, куда я мысленно отправлялась вместе с Рене по следам Аталы или Шактаса1.


[1 персонажи романов Франсуа Рене де Шатобриана (Francois-Rene, vicomte de Chateaubriand; 4 сентября 1768, Сен-Мало – 4 июля 1848, Париж) – французского писателя и дипломата, одного из основателей романтизма во французской литературе]


Мое лестное сравнение едва ли понравится майоркинцам, убежденным в том, что у них замечательные дороги. Вид, открывающийся на дороги, бесспорно, замечателен; но о том, насколько к ним применимо понятие «проезжие», судите сами.

Местный наемный экипаж наподобие нашего вольного омнибуса-кукушки1 – это запрягаемая одной лошадью или мулом повозка – tartana, конструкция которой не усложнена никакими излишествами вроде рессор; широкое распространение имеет здесь также birlucho, четырехместная открытая карета, точно таким же образом опирающаяся своим кузовом на ось с массивными колесами, стянутыми железными ободьями, что и тартана. Те и другие кареты обиты изнутри материалом с подкладкой из шерстяных очесок толщиною полфута. Богатство обивки, в момент, когда вы первый раз садитесь в такой экипаж, создает иллюзию высшего комфорта. Кучер сидит на дощечке, своеобразном облучке, упираясь ногами в оглобли с обеих сторон крупа лошади. Находясь в таком положении, он не только ощущает каждый толчок своей тележки и каждое движение своего животного, но и чувствует себя одновременно извозчиком и наездником. Судя по тому, что он безостановочно поет, независимо от того, как бы сильно его не трясло на ухабах, его ничуть не смущает такой способ передвижения; и только изредка, когда животное вдруг замешкается, увидев перед собой обрыв или крутую насыпь из булыжников, песнопение переходит во флегматично проговариваемый речитатив с текстом непристойного содержания.


[1 Описание вольного омнибуса-кукушки (фр. coucou-omnibus) встречается в статье Энциклопедического словаря Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона «Экипажное дело»: «…В 1662 г. в Париже начали ездить первые общественные кареты по определенным улицам; предприятие это было устроено герцогом де Роанес. Мест было в каждой карете восемь, по пяти су; солдат, лакеев, рабочих туда не пускали; экипажи были назначены только для "чистой публики", поэтому на улицах первые кареты были встречены бранью и камнями. В первое время эти "омнибусы" вошли в такую моду, что даже сам король пожелал их испробовать; но скоро ими стали пренебрегать, так что дело прекратилось. Омнибусы в Париже появились вновь лишь в 1819 г.; но еще раньше процветали там вольные омнибусы, так называемые "кукушки", поддерживавшие сообщение с окрестностями. Это были каретки о двух колесах; в них помещалось четыре пассажира, влезавшие со стороны лошади; затем вход закрывался дверкой с внешним сиденьем для возницы и еще для двух пассажиров – "кроликов". Иногда и на крышку "кукушки" влезали пассажиры – "обезьяны". "Кукушку" везла потихоньку одна кляча, иногда при помощи пристяжной. Эти экипажи, часто упоминаемые в бытоописательной французской литературе, исчезли в начале XIX ст.»]


Ведь путь ваш не может не продолжаться из-за таких пустяков как препятствия в виде оврагов, бурных потоков, болот, живых изгородей и пропастей. Всё это и есть «дорога».



Тартана, крытая тентом (старое фото)


Когда вы впервые пускаетесь в эти не иначе как скачки с препятствиями, вам кажется, будто ваш проводник выбрал специальный маршрут, чтобы выиграть какое-то сумасшедшее пари, и вы спрашиваете, какая муха его укусила.

– Это дорога, – объяснит он вам.

– Но ведь тут река!

– Это дорога.

– А как же эта глубокая яма?

– Дорога.

– И этот густой подлесок тоже?

– Тоже дорога.

– Что ж, в добрый час!

И с этих пор вы уже не имеете иного выбора, кроме как смириться со своей участью, молиться на мягкую обшивку, которой оборудована изнутри коляска экипажа, не будь которой, вы бы неизбежно переломали себе кости, положиться на волю Божью и, в страхе перед неминуемой погибелью или в ожидании чуда спасения, разглядывать пейзажи.



Старинная тартана (современное любительское фото)


Тем не менее, иногда вы остаетесь целыми и невредимыми, где-то благодаря прочности повозки, сильным ногам лошади, а где-то и равнодушию кучера, который отпускает поводья, чтобы, скрестив руки, беспечно покурить сигару, тогда как одно колесо катится по склону горы, а второе нависает над оврагом.

К опасностям очень быстро привыкаешь, когда видишь, что окружающих они ничуть не беспокоят; но от этого опасность отнюдь не становится менее реальной. Повозки редко переворачиваются и падают, но если такое случается, их никто не поднимает. За год до этого в подобную аварию на темной дороге близ Establishments попал г-н Тастю, где и был оставлен умирать. Последствиями несчастного случая стали страшные головные боли, которые, однако, никак не отразились на его желании вновь вернуться на Майорку.

Почти у каждого жителя острова имеется хоть какая-нибудь повозка. Дворяне держат кареты времен Людовика XIV с расширенным корпусом; некоторые из них имеют восемь окон, а благодаря огромным колесам им не страшны никакие преграды. Четыре или шесть здоровых мула без труда передвигают эти махины, тяжеленные, плохо подрессоренные, однако достаточно вместительные и надежные; запряженные в такие экипажи, они галопом, с невероятным бесстрашием промчат вас вдоль самых опасных ущелий, не оставив, правда, без парочки синяков, или шишек на голове, или ощущения разбитости.

Мигель де Варгас, коренной испанец, человек всегда серьезный и к шуткам не расположенный, говорит по поводу los horrorosos caminos1 Майорки следующее: «En cuyo esencial ramo de policia no se puede ponderar bastantemente el abandono de esta Balear. El que llaman camino es una cadena de precipicios intratables, y el transito desde Palma hasta los montes de Galatzo presenta al infeliz pasagero la muerte a cada paso…»2


[1 ужасных дорог]

[2 «Полное невнимание к такой существенной сфере государственной политики на этом Балеарском острове вызывает лишь удивление. То, что здесь называется дорогой, представляет собой череду труднопреодолимых препятствий; проезд несчастного пассажира из Пальмы к горам Галатцо таит для него смертельную опасность на каждом шагу…»]


В окрестностях поселений дороги немногим более безопасны; однако при этом они имеют одно серьезное неудобство – с обеих сторон они граничат с отвесными как стена склонами или обрывами, что не позволяет разъехаться двум встречным экипажам. В таком случае приходится распрягать быков или лошадей и отбуксировывать одну из двух тележек или карет назад, как правило, на достаточно приличное расстояние. В связи с этим возникает нескончаемая перепалка на предмет того, кому же все-таки придется уступить, в течение которой пассажиру, уже не успевающему ко времени, остается лишь сидеть и повторять в назидание самому себе известную майоркинскую мораль – mucha calma.

Взамен на то, что майоркинцы имеют мало средств, необходимых для поддержания своих дорог в хорошем состоянии, последних они имеют неограниченное количество; правда, случаются затруднения из-за большого выбора. Я предприняла только три поездки от Картезианского монастыря до Пальмы и обратно; шесть раз моя birlucho следовала по разным маршрутам, все эти шесть раз извозчик плутал по горам, по долам под предлогом, что ищет некую седьмую, по его словам, самую лучшую из всех, дорогу, которую, в конечном счете, он так и не нашел.

Расстояние от Пальмы до Вальдемосы составляет три лье, точнее, три майоркинских лье, которые невозможно преодолеть, даже если лошади идут рысью, быстрее, чем за три часа. На протяжении первых двух лье подъем неощутим; преодолев первые два лье из трех, ваш экипаж с огромной скоростью начинает мчаться в гору и далее продолжает свой путь по очень узкой, но ровной и гладкой въездной дороге (вероятно, сооруженной монахами-картезианцами), самому опасному за все путешествие участку пути.

Здесь Майорка начинает навевать воспоминания об Альпах. Однако места эти, несмотря на крутые склоны, возвышающиеся над ущельем, на горный поток, падающий с одной каменной преграды на другую, становятся по-настоящему похожими, как выражаются майоркинцы, на непроходимую глушь, только в середине зимы. В декабре же, вопреки прошедшим накануне дождям, поток оставался еще пока миловидным ручьем, журчащим меж зарослей трав и цветов, гора радовала глаз, а открывающаяся взору небольшая, стесненная склонами цветущая долина, в которой утопала Вальдемоса, напоминала весенний сад.

Добраться до ворот монастыря можно только высадившись из экипажа, поскольку ни одна повозка не проедет по ведущей к ним мощеной дорожке. Прогулка оказывается восхитительной: неожиданные подъемы и спуски, извилистые повороты, скрывающиеся за красивыми деревьями, очаровательные, живописные пейзажи, возникающие перед глазами буквально на каждом шагу, впечатляют вас тем сильнее, чем выше вы поднимаетесь. Я никогда не видела ничего столь одинаково радостного и меланхоличного, сопоставимого с этими панорамами: каменный дуб, рожковое дерево, сосна, олива, тополь и кипарис с незапамятных времен соединены своими непохожими оттенками в единую гамму, подлинную бездну зелени, сквозь которую, под пышным великолепием небывалой красоты, прокладывает себе путь горный поток. Разве можно забыть вид на горную вершину с возведенным в аккурат на ней симпатичным арабским домиком (именно о таких я рассказывала ранее), наполовину спрятавшимся за широкими плоскими «лапами» опунции, и огромной, склонившейся над пропастью пальмой, чей силуэт вырисовывается на фоне неба? Панораму, которой, обернувшись назад, я залюбовалась, замедлив шаг в том месте, где ущелье делает изгиб. Когда парижские туманы и слякоть начинают вызывать у меня хандру, я закрываю глаза, и, словно сон, вижу эту покрытую зеленью вершину, скалы желтовато-коричневого цвета и ту затерянную в розовом зареве неба одинокую пальму.

Горная гряда, в той части, где расположена Вальдемоса, тянется плоскогорье за плоскогорьем, сужаясь в своеобразную воронку, обрамленную высокими вершинами, на севере граничащую со склоном последнего из плоскогорий; на подступах к нему и был заложен монастырь. Благодаря долгому упорному труду монахам удалось укротить суровость этого романтического уголка природы. Ложбина, замыкающая горную цепь, превратилась в большой сад, окруженный стенами, впрочем, ничуть не заслоняющими собой прекрасный вид, а также изгородью из пирамидальных кипарисов, попарно расположенных в правильном порядке на разных уровнях, делающими весь этот ансамбль похожим на изготовленную для оперной постановки декорацию кладбища.



Вид на Картезианский монастырь (Б. Суреда, литография)


Сад из пальм и миндальных деревьев занимает всю низинную, слегка покатую часть ложбины и захватывает нижние горные уступы, простираясь вдоль всего подножия горы. При свете луны, когда неправильность форм этих естественных террас бывает замаскирована падающими тенями, он принимает вид высеченного в скале амфитеатра с ареной для боев между гигантами. Посередине, под кучно растущими красивыми пальмами, находится сооруженный из камня коллектор для воды, которую несут сюда горные источники. Скопившаяся вода по каналам, облицованным плитняком, поступает к ближайшим террасам. Такая система имеет удивительно близкое сходство со способом орошения, который практикуют в окрестностях Барселоны. Гениальность и простота этого изобретения, нашедшего столь широкое применение на Майорке и в Каталонии, до такой степени велики, что оно определенно не может не быть делом рук мавританцев. Сеть каналов проложена по всей внутренней части острова; те из них, что берут начало в саду монастыря картезианцев, продолжая путь, заданный горным потоком, круглый год доставляют в Пальму пресную воду.

Монастырь ордена картезианцев, расположенный на последнем горном перевале, обращен на север, возвышаясь над широкой долиной, переходящей в пологие подъемы и далее в обрывистый берег, клиф, о который разбиваются морские волны. Эту горную цепь море отделяет с одной стороны от Испании, а с другой – от восточных стран. Таким образом, этот живописный монастырь смотрит на море с двух побережий. Находясь на северной стороне перевала, вы услышите, как волны с грохотом обрушиваются на берег. Находясь по другую сторону, на южных склонах, вы увидите за огромной равниной далекую, отражающую солнечный свет гладь. Картина потрясает воображение: на первом плане – черные скалы, покрытые зеленью хвои; на втором -ломаные линии контуров гор, украшенные бахромой из пышных крон; на третьем и на четвертом – округлые холмы, которые солнце золотит на заходе необычайно теплыми оттенками, а на их вершинах в одном лье от вас -едва видимые, микроскопические силуэты деревьев, тонюсенькие, словно усики мотылька, черные и отчетливые, словно нанесенные пером, штрихи письма по золоту. Этот золотой ослепительный фон создает равнина. Находясь на таком удалении, в то время когда с поверхности гор начинает подниматься туман, застилая пропасть прозрачной пеленой, вам кажется, вот оно море. Однако, на самом деле, до моря достаточно далеко; лишь на восходе, когда солнце делает равнину похожей на синее озеро, Средиземноморье разоблачает себя, как бы говоря, что переливающаяся серебряная полоса вдали и есть финальный план этой колоссальной панорамы.

Это зрелище – одно из тех, что ошеломляют, ибо не оставляют более места ни желаниям, ни воображению. Все, о чем могли бы мечтать поэты или художники, природа сотворила именно здесь, в этом месте. Всеобъемлемость, бесчисленные мелочи и особенности, неисчерпаемое разнообразие, расплывчатые формы, четкие контуры, неопределенная глубина – все это присутствует здесь; искусству сюда нечего добавить. Умом не всегда можно оценить и понять то, что создано Богом; глубоким художественным натурам знакомо чувство бессилия, наступающее от неспособности найти выражение той необъятности живого мира, что их так пленяет и возбуждает. Я бы могла дать совет тем, кто увлечен суетным искусством, учиться созерцать и препровождать время в подобных занятиях более часто. Через познание другого, божественного искусства, плодами которого являются истинные творения, как я полагаю, и воспитывается пиетет, которого, по причине зацикленности на одной лишь форме, иным художникам определенно не хватает.

Во всяком случае, лично я никогда прежде не осознавала бессодержательность слов так, как ощущала ее в те часы, что проводила, любуясь видом на монастырь. В охватывающих меня порывах религиозности я способна была лишь благодарить Господа за то, что сотворил меня зрячей!



Картезианский монастырь в Вальдемосе (Марга Ф. Гарсиа)


Однако какими бы исцеляющими и живительными ни были редкие мгновения радости, дарованной земными красотами, продолжительное воздействие их чар может нести в себе опасность. Привыкание к жизни в царстве впечатлений становится законом, регулирующим любые избытки чувств, название которому обыденность. Оттого монахи и безразличны, в общем, к красоте своих монастырей, а крестьяне и пастухи – к красоте своих гор.

За малостию времени нам подобные чрезмерности не грозили: каждый вечер при заходе солнца над долиной опускался туман, делая и без того непродолжительные зимние дни еще более короткими для нас. До полудня мы находились в тени огромной горы, расположенной по левую сторону от нас, а после трех часов дня на нас наползала другая тень, уже справа. Зато нам выпало счастье побывать очевидцами великолепных световых эффектов из косых лучей, проникающих сквозь узкие проемы между скалами, или скользящих по гребням гор и создающих пурпурно-золотое свечение на некотором удалении! Временами здешние кипарисы, возвышающиеся на заднем плане картины черными обелисками, окунали свои макушки в эту струю света; тяжелые кисти плодов финиковых пальм становились похожими на гроздья рубинов; и граница гигантской тени разделяла по диагонали долину на две половины – одну, купающуюся в лучах летнего света, и вторую, голубовато-холодную, напоминающую зимний пейзаж.

Сообразно с уставом шартрёзы1 братия картезианцев в Вальдемосе насчитывала ровно тринадцать монахов, включая приора, благодаря чему их обители посчастливилось пережить декрет 1836 года, предусматривавший снос монастырей, численность которых составляла менее двенадцати насельников. Однако, как и многие другие общины, братия распалась, а монастырь был упразднен и передан в собственность государства. Власти Майорки, озадаченные тем, какую бы пользу извлечь из занимающих огромные площади строений, пока те окончательно не придут в негодность, порешили: надо сдавать их внаем всем желающим.


[1 шартрёза (фр. chartreuse) – общее наименование всех монастырей картезианского ордена]


Несмотря на вполне умеренные цены, жители Вальдемосы не проявили желания воспользоваться столь выгодным предложением, то ли в силу своего глубокого почтения и сочувствия по отношению к монахам, то ли из суеверия, что, впрочем, не претило им устраивать в этом месте ночные гуляния – карнавалы (но об этом позже), с одной стороны, и заставляло их с крайним осуждением относиться к нашему бесстыдному вторжению в эти священные стены, с другой.

Теперь летом в монастырь активно съезжаются уставшие от городского зноя мелкие буржуа из Пальмы или окрестностей, расположенных на открытых равнинах, насладиться прохладой его помещений, спрятанных за массивными стенами, и горным воздухом. И, напротив, с приближением зимы они убегают от здешнего холода. Поэтому, не считая моей семьи и меня, в Шартрёзе той зимой проживали только аптекарь, ризничий1 и Мария Антония.


[1 хранитель церковной утвари]


Мария Антония выполняла функции смотрительницы. Она была испанка; похоже, из Испании ее привела сюда большая нужда. Здесь она могла снимать келью и особенно безбедно существовать в сезон, когда в монастырь заселялось много приезжих. Ее келья находилась по соседству с нашей и служила нам кухней; сама же монахиня, как полагалось, являлась нашей экономкой. Когда-то она была красавицей, и до сих пор проявляла себя утонченной, опрятной, изысканной в манерах, подчеркивая тем самым свое достойное происхождение; говорила она мелодичным, слегка притворным голосом; правда, форму гостеприимства, которую она практиковала, можно было назвать односторонней. По обыкновению она оказывала услуги всем постояльцам и отворачивалась, будто обидевшись, каждый раз, когда ей предлагали какое-либо вознаграждение за ее старания. Все благие дела, по ее словам, она совершала во имя любви к Всевышнему, лишь в обмен на дружеские чувства со стороны своих соседей, por l’assistencia. Из утвари у нее имелись складная кровать, плитка, обогреватель-brasero, два плетеных стула, распятие и несколько глиняных тарелок. Все вышеперечисленное она предлагала вам в пользование со всей щедростью; здесь, у вашей покорной слуги и сестры, вы могли располагаться как дома.

Сделав подобное предложение, она тотчас становилась совладелицей всего вашего имущества, в том числе не отказывала себе ни в пользовании самыми лучшими предметами вашего гардероба, ни в угощениях. Мне еще не приходилось в своей жизни видеть, чтобы рот, принадлежащий монашествующей персоне, поедал столь безразборчиво и столь смачно; или видеть пальцы, способные молниеносно производить отборы проб из глубин горшка с кипящей едой, не причинив персоне и ожога; а также горло, поистине резиновое, способное заглатывать сахар и кофе, украдкой схваченные персоной со стола ее дорогих гостей, и в то же время озвучивать духовную песнь, или мелодию болеро. Непосвященный зритель весьма любопытной и увлекательной счел бы сцену с манипуляциями, которые проделывали над нашим обеденным столом матушка Антония, горничная Каталина, сущая ведьма вальдемосская, и маленькое лохматое чудовище наша служанка nina. Три плутовки творили свои делишки в час Angelus, вместе с сотворением молитвы к Пресвятой Деве1. Не отступая от своих партий, пожилые вокалистки дуэтом успевали пройтись по всем тарелкам, а благодаря невиданной ловкости рук юной подпевалы, вторящей amen, во время песнопения стол незаметно избавлялся от какой-нибудь лишней отбивной, или консервированного фрукта. Сама по себе сцена едва ли могла заслуживать упоминания, и на подобные проделки можно было закрыть глаза, если бы не одно обстоятельство. По причине постоянных проливных дождей сообщение с Пальмой становилось все более затруднительным, поставки продуктов питания – все более редкими, а польза от оказываемой Марией Антонией и иже с нею l'assistencia1 – все более сомнительной. Таким образом, с целью обеспечения охраны своих продовольственных запасов, мы с детьми были вынуждены установить дежурство, в которое мы заступали по очереди. Иной раз мне приходилось едва ли не под подушку прятать корзинку с печеньем, дабы наутро не остаться без завтрака, а то, бывало, кружить над рыбным блюдом подобно ястребу, отпугивающему от своей добычи стаи мелких хищных птиц, после налета которых остаются лишь кости.


[1 Молитва Богородице читается трижды в день – утром, в полдень и вечером. Чтение этой молитвы зачастую сопровождается колокольным звоном, который также называют Ангел Господень (лат. Angelus).]

[1 помощи]


Ризничий был здоровый детина, вероятно, прислуживавший в отроческом возрасте при обеднях, а теперь исполняющий при монастыре обязанности хранителя. Известно, что он был замешан в одной скандальной истории: он был уличен, и обвинялся в совращении и лишении чести одной юной сеньориты, которая вместе со своими родителями останавливалась на несколько месяцев в Картезианском монастыре. Однако сам обвиняемый в свое оправдание приводил совершенно иное толкование закона – дескать, государство вменяло ему в обязанность гарантировать неприкосновенность лишь образaм непорочных дев. На красавца он явно не тянул, однако любил пощеголять. Вместо повседневного костюма наподобие арабских одежд, в каких обыкновенно ходили молодые люди его сословия, он носил европейские брюки и подтяжки, чем убивал местных девиц просто наповал. Сестра его была девушкой, на мой взгляд, редкой для майоркинок красоты. Они происходили из богатой и важной семьи, у которой был свой дом в деревне, поэтому в монастыре они не проживали. Однако здесь их можно было видеть каждый день. Они частенько наведывались к Марии Антонии, которая иногда, когда сама была не голодна, потчевала их кушаньями с нашего стола.

Аптекарь был из монахов-картезианцев. Он и теперь затворялся в своей келье и, облачившись в сохранившийся от прежних времен белый хабит, с подобающим послушанием выполнял рецитации всех служб. Как только раздавался стук в дверь, означавший, что кому-то срочно понадобился алтей или пырей (других лекарств у него не было), он впопыхах засовывал свою рясу под кровать и представал перед вами в черных коротких рейтузах, чулках и жилете – вылитым танцором мольеровских интермедий. Старичок никому и ничему не доверял, никому ни на что не жаловался, и, по-видимому, молил Бога о победе Дона Карлоса и возвращении святой инквизиции, никому ничего худого не желая. Свои травки он продавал нам по цене золота, а в своей скромной выручке видел лишь награду за исполнение данного им некогда обета нищенства. Его келья находилась далеко от нашей, рядом с воротами монастыря, в своеобразном углублении, вход в которое был спрятан за густыми зарослями клещевины и других лекарственных растений. Забившись в свою нору точно старый заяц, опасающийся, как бы его не учуяли собаки, он лишний раз оттуда не высовывался. Если бы время от времени у нас не возникала надобность в средствах лечения из тех, какими он располагал, мы бы и не вспоминали, что в Шартрёзе до сих пор обитает живой монах-картезианец.

Эту обитель картезианцев вряд ли можно назвать образцом архитектурного творчества – скорее, совокупностью очень добротно и с размахом выполненных строений. На ее территории, обнесенной внушительной каменной оградой, можно было бы расквартировать целый армейский корпус, тем не менее, предназначалась она всего для одной дюжины человек. Один только новый клуатр1 объединяет двенадцать келий, разделенных на три просторные комнаты каждая и расположенных в ряд, вдоль галерейного прохода, с одной стороны (собственно монастырь состоит из трех связанных между собой зданий, относящихся к разным эпохам). Вдоль двух других, поперечных, сторон клуатра находится двенадцать часовенок. Каждому священнику полагалось служить свою мессу отдельно, в собственной маленькой часовне. Убранство часовен отличается, но все они одинаково изобилуют позолотой, а также безвкусно выполненной росписью и статуями святых из крашеного дерева, которые, сказать вам откровенно, не будь они помещены в ниши, я бы приняла за страшил, какие могут примерещиться темной ночью. Пол в этих кельях-молельнях облицован керамической плиткой; эффектный мозаичный узор ни разу не повторяется. Этот элемент арабского архитектурного стиля является единственным примером хорошего вкуса, которому на Майорке за многие века ни разу не изменили. И, наконец, в каждой часовенке имеется мраморная емкость для воды из отличного местного материала, напоминающая о том, что в каждодневные обязанности монаха входила уборка своей молельни. В этих сводчатых темных помещениях сохраняется постоянная свежесть, которая, должно быть, во время сильной летней жары особенно скрашивала долгие часы, проводимые монахом в молитвах.


[1 Клуатр – (фр. cloitre – «монастырь»), замкнутый со всех сторон двор, вокруг которого сгруппированы постройки, относящиеся к монастырю. Как правило, клуатр имеет в плане квадрат или прямоугольник и окружен крытыми галереями. Внутренние галереи клуатра были обычно отделены от центрального открытого пространства рядами колонн или столбов. Клуатр представлял собой средоточие жизни монастыря, его главный коммуникационный центр, место медитации и ученой работы.

Из Энциклопедического словаря Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона: «…Обители картезианцев строились применительно к требованиям их орденского устава и по образцу знаменитой "великой шартрёзы" (фр. la grande chartreuse) – монастыря, сооруженного основателем ордена св. Бруноном (1086), во Франции, близ Гренобля. Они возникали обыкновенно в пустынных местностях и составлялись из смежных, но совершенно изолированных друг от друга тесных жилищ с небольшим двориком и клочком сада для каждого спасающегося брата, где он мог жить уединенно, избегая соблазна нарушить обет молчания, и одиноко предаваться труду на земле и за книгой. Эти отдельные иноческие помещения связывались, впрочем, в одно целое общим большим монастырским двором (cloitre), под галереи которого выходили двери из всех келейных помещений, и который связан был с церковью и другими покоями, служившими нуждам всей общины».]


Четвертая сторона нового клуатра, в центре которого находится внутренний дворик с высаженными симметрично кустами самшита, чьи еще угадываемые пирамидальные формы говорят о том, что за ними когда-то ухаживали монахи, и церковь, которая к ней примыкает, расположены параллельно. Красота, свежесть и чистота церкви контрастируют с заброшенностью и уединенностью монастыря. Мы ожидали увидеть там оргaн, однако вспомнили, что устав запрещал картезианцам иметь предметы для услаждения чувств, музыкальные инструменты в том числе, усматривая в них пустую роскошь. Интерьер церкви составляет всего один неф. Пол нефа выложен кафельной плиткой и украшен узором в виде букетов цветов наподобие коврового орнамента. Досчатая обшивка стен, исповедальни и двери отличаются крайней простотой; но такого совершенства исполнения нервюр, такой аккуратности, сдержанности и тонкости орнаментации в работах современных мастеров столярных дел, по крайней мере, во Франции вы сегодня точно не увидите. Досадно, но и на Майорке подобного уровня профессионалов своего дела нынче уже тоже не сыскать. Г-н Тастю уверяет, что на всем острове осталось лишь два краснодеревщика, выполняющих художественные работы. Столяр, которого мы наняли, будучи уже постояльцами Картезианского монастыря, тоже был душою художник, однако художественные наклонности его ограничивались лишь музыкой и живописью. Мы попросили его смастерить для нашей кельи несколько полок из дешевой древесины. Войдя в келью, он замер, увидев нашу скромную семейную коллекцию картин, с таким наивным и простодушным любопытством, какое я видела лишь однажды, на лицах грекославян. Поначалу он пришел в шок от висящих на стенах эскизов, сделанных моим сыном по мотивам рисунков Гойи, с изображением веселящихся на пирушке монахов, но затем его внимание привлекла гравированная копия картины Рубенса «Снятие с креста». Сцена повергла его в долгое загадочное раздумье. Мы спросили, что он мыслит. «На всем острове Майорка, -ответил он на местном наречии, – нет ничего более прекрасного и более подлинного».

Услышав из уст косматого, точно дикарь, и неотесанного деревенщины слово «подлинный», мы пришли в изумление, какое невозможно описать. Звуки фортепиано действовали на него как колдовство: он прекращал работу, подходил к пианисту и оставался, как вкопанный, стоять за его спиной, разинув рот и выпучив глаза. Тем не менее, способность к проявлению столь высоких чувств отнюдь не мешала ему, подобно всем остальным майоркинцам-крестьянам, если дело касалось чужеземцев, оставаться грабителем; хотя между собой, насколько мне известно, эти люди всегда безупречно честны. Цену за свои услуги он загнул до небес; и, кроме того, был падок до всяких вещиц, привезенных нами из Франции, необходимых каждодневных принадлежностей. Мне чудом удалось уберечь от этой бездонной сумы кое-что из предметов личной гигиены. Больно уж соблазнял его стакан из граненого стекла, или, быть может, стоящая в нем моя зубная щетка; хотя я сильно сомневаюсь, что он мог догадываться о назначении подобного рода приспособления. Это было существо, сочетавшее в себе артистические наклонности итальянца и инстинкты мародера-малайца, или кафра.

За данным отступлением я не забыла и о главной художественной ценности, обнаруженной нами в Шартрёзе. Это деревянная статуя святого Бруно, хранящаяся в церкви. Обращают на себя внимание черты и краски; восхитительно выполнены руки, воздетые в молитвенном благоговейном жесте; чистый, возвышенный лик полон скорби, печали и веры. Тем не менее, она не является произведением выдающегося мастера. В сравнении с ней статуя напротив, выполненная тем же автором, выглядит совсем жалким творением. Очевидно, озаренный вдохновением, в душевном и божественном порыве, творивший святого Бруно скульптор сумел превзойти самого себя. Смею усомниться, что легендарный святой из Гренобля был когда-либо понят столь же глубоко и изображен столь же проникновенно. Эта скульптура – само олицетворение христианского аскетизма. Тем не менее, и здесь, на Майорке, к этому памятнику ушедшей философии народная тропа уж давно заросла.

К старому клуатру, через который следовало пройти, чтобы попасть в новый, вел более простой, «хитрый», ход. По рассеянности я никогда не успевала вычислить его вовремя, и каждый раз сперва попадала в третий клуатр.

Это самое – третье – здание, которое мне следовало бы назвать первым, поскольку оно является старейшим, кроме всего прочего, является и самым маленьким. Оно производит восхитительное впечатление. Окруженный разрушающимися стенами внутренний двор – это старое монастырское кладбище. Могилы, которые монахи копали себе при жизни, не имеют опознавательных надписей. Так было заведено: дабы память о погребенных не могла поколебать их уверование в ничтожество смерти1. О том, что здесь находятся могилы, говорят лишь холмики, заросшие травой. У г-на Лорана есть замечательный рисунок с видом этого старого монастыря, где, к своей огромной радости, я узнала выступ маленького колодца, каменные кресты над окнами, увешенные всеми видами сорной травы, какими обычно зарастают руины, и высокие кипарисы, которые в ночное время, на фоне белого деревянного креста, делаются похожими на черные фантомы. Жаль, что ему не пришлось наблюдать, как из-за песчаниковой горы цвета янтаря поднимается луна и зависает над самым монастырем; а еще мне жаль, что на первом плане он не изобразил старый лавр с гигантским стволом и высохшей макушкой, хотя, вполне вероятно, дерево могло и не сохраниться до его приезда в Шартрёзу. Зато я была счастлива найти в его рисунке изображение, а в отрывке его книги описание красивейшего растения -карликовой пальмы (chamaerops), именно той, что я брала под свою защиту тогда, когда любознательность моих юных натуралистов выходила за всякие рамки; и, вероятно, той, что является самой выносливой в Европе из представителей своего вида.


[1 «Последний и единственный жизненный горизонт картезианца – встреча с Тем, Кто и есть само Бытие, и к этой встрече он готовится всю свою жизнь. Не случайно во внутреннем дворе обители, там, где другие разбивают располагающий к медитации цветник с фонтаном, у картезианцев находится кладбище с рядами безымянных могил – даже и после смерти они не оставляют о себе памяти!» (Алексей Баранов «Великая тайна Картезианцев»)]


По всему периметру этого старого клуатра расположены бывшие молельни картезианцев, относящиеся к пятнадцатому столетию. Они плотно заперты, и ризничий никого в них не впускает. Запретный плод до ужаса щекотал наше любопытство. Во время прогулок мы пытались сквозь всевозможные щелки разглядеть хоть краешек какой-нибудь красивой старинной мебели, или скульптур. Возможно, эти таинственные кладовые хранят в себе настоящие сокровища, с которых ни в одну майоркинскую голову даже и мысль не придет хотя бы стряхнуть пыль.

Второй клуатр, как и остальные, имеет двенадцать келий и двенадцать молелен. Его аркады, несмотря на обветшалость, по-прежнему впечатляют. Здесь пустынно; всякий раз, когда мы проходили по ним вечером в непогоду, мы вверяли свои души Господу. Едва ли не каждый обрушающийся на Шартрёзу ураган увлекает за собой фрагмент монастырской стены, или свода. Только в этих пространных, гудящих эхом галереях я впервые услышала, чтобы ветер стонал так душераздирающе и ревел так зловеще. Шум потоков, стремительное движение туч, рокот морских волн, перебиваемые свистом бури, жалобные крики мечущихся морских птиц, растерявшихся и напуганных шквалами ветра, резко сменялись упавшим, словно завеса, густым туманом, который заполонял, проникая сквозь обветшалые аркады, весь монастырь, превращая нас в невидимок, а наш фонарь – в домового, беспорядочно перемещающегося в галерейных проходах. Эти и тысячи других мелочей нашей иноческой жизни, одновременно всплывающие сегодня в моей памяти, делали из Шартрёзы самое романтичное место на земле.

Я не жалею, что, по крайней мере, раз в своей реальной жизни побывала очевидцем того, что может являться лишь в сновидениях. Что-то подобное я видела в новомодных постановках-балладах и однажды в опере «Роберт-дьявол»1 – в сцене воскрешения сатаной грешных монахинь. Нас же потусторонние видения, о которых я поведаю вскоре, посещали не во сне, а наяву; и эта реализовавшаяся перед моими глазами романтика навела меня на размышления о сущности романтики вообще.


[1 сцена и воззвание Бертрама "Nonnes, qui reposez" ("Вот развалины те…") из оперы Джакомо Мейербера "Роберт-Дьявол" (1831). "Роберт-Дьявол" – типичная романтическая опера, в которой происходят всякие чудеса, действуют демонические силы, строятся дьявольские козни. Краткое содержание оперы: Бертрам (дьявол) пытается овладеть душой рыцаря Роберта, его сына от земной женщины; крестьянка Алиса, молочная сестра Роберта, своей чистотой и религиозностью мешает Бертраму; в финале замысел дьявола рушится; он в одиночестве исчезает в преисподней. (Giacomo Meyerbeer, настоящие имя и фамилия Якоб Либман Бер (1791-1864) – французский композитор, пианист, дирижер)]


К комплексу зданий, кроме тех, что я перечислила, следует добавить: помещение, предназначавшееся для приора, в которое, как и во многие другие тайные места, вход был запрещен, а также кельи для послушников, церквушку, принадлежавшую старому монастырю, и многие другие постройки, служившие важным персонам местом уединения или покаяния, несколько двориков, окруженных общинными конюшнями и загонами для скота, жилые помещения для многочисленных постояльцев – в общем, как говорится, полный фаланстер1 под всемогущим покровительством Пресвятой Девы и св. Бруно.


[1 фаланстер – в учении фурьеристов: здание особого типа, являющееся средоточием жизни коммуны – фаланги (словарь Д.Н. Ушакова)]


В дни, когда из-за плохой погоды нам не удавалось поупражняться в восхождениях на гору, мы устраивали променад, не выходя за ограду обители, и увлекались исследованием этой огромной усадьбы на долгие часы. Необъяснимое любопытство толкало меня на поиски разгадки сокровенных тайн монашеской жизни. Ее отголоски еще присутствовали здесь: мне казалось, до моего слуха доносится нашептывание молитв из-под сводов часовен, или шарканье сандалий по каменному полу. В наших кельях, так же как и в самых узких, укромных закутках, в какие невообразимым способом картезианец уединялся для чтения своих oremus, по сей день висят приклеенные к стенам, еще разборчивые, печатные тексты молитв на латинском языке.

Однажды, обследуя верхние галереи, мы очутились на балконе, служившем хорами большой красивой часовни, чья обстановка и сохранившийся порядок создавали ощущение, будто ее обитатели покинули зал незадолго до нашего появления. Кресло приора и места, которые занимали члены капитула, были расставлены в обычном порядке, а в центре, под сводом, висело понедельное расписание служб в черной деревянной раме. К спинке каждого стула была прикреплена икона одного из святых, по-видимому, покровительствовавшего тому, кто восседал на нем. Стены еще издавали запах ладана, который они вбирали в себя веками. Алтари были украшены уже высохшими цветами, а в подсвечниках стояли недого-ревшие свечи. Это место – на фоне развалин за его стенами, доросших до самых окон кустарников и криков сорванцов, снующих по остаткам мозаики, когда-то украшавшей монастырские дорожки – удивляло своей незыблемостью и нетронутостью.

Моих юных следопытов, со свойственной только детям страстью к чудесам, еще более неудержимо тянуло на поиски неизведанного. Делали они это по-детски непосредственно и увлеченно. Дочь, как и полагается девочке, не теряла надежды отыскать какой-нибудь сказочный зaмок феи, затерянный среди монастырских чердаков, а сын искал ключ к разгадке какой-нибудь невероятной, страшной истории, следы которой таились под одной из каменных куч. Мне частенько становилось страшно, когда они по-кошачьи вскарабкивались на искореженные доски и шатающиеся балконы. Когда они забегaли вперед и скрывались за очередным поворотом винтовой лестницы, мне вдруг представлялось, что они пропали, и я в панике, граничащей с суеверным ужасом, бросалась их догонять.

И в самом деле, эти мрачные обиталища – средоточие неведомого, оттого еще более мрачного, культа – не могут не будоражить воображение. Мне с трудом верится, что человек, даже самый невозмутимый и хладнокровный, способен продолжительное время оставаться в таком месте при памяти и в здравом рассудке. Вместе с тем, немного побояться, так сказать, сверхъестественного в определенной степени бывает полезно; ведь сами по себе страхи естественны, и своим появлением внутри нас они заставляют мобилизовываться и побеждать их. Признаться, не без волнения пересекала я каждый раз монастырский двор с наступлением темноты. В моем волнении перемешивались тревога и воля, и я пыталась прятать свои чувства от детей, чтоб они случайно не передались им. Впрочем, дети тем временем бывали настроены совершенно на иной лад и с удовольствием бегали при луне среди разрушенных арок – самым подходящим местом лишь для ночного сборища ведьм. В том числе, мы не раз проходили с ними и через кладбище, когда время близилось уже к полночи.

Иногда вечером на улице нам попадался один древний старик, любивший в сумерках бродить по монастырю; после этого я не разрешала детям выходить одним. Дед в былые времена прислуживал при монастыре и находился на содержании общины, но в последнее время от чрезмерного употребления вина и усердия к молитвам начал помалу выживать из ума. Как напьется, так начинает скитаться по монастырю, стучать в двери необитаемых келий огромным посохом, на который нацеплены длинные четки, обращаясь с долгой пьяной речью к братьям-монахам, или, останавливаясь перед часовнями, заунывно молиться. Стоило ему увидеть, что в наших комнатах зажжен свет, он уже оказывался тут как тут, и на окно нашей кельи обрушивался град страшных угроз и проклятий. Не забывал он заглянуть и к Марии Антонии, которая ужасно его боялась. Расположившись возле ее камина-brasero, он затягивал длинные проповеди, пакостно ругаясь между делом, и продолжал до тех пор, пока не появлялся ризничий и с помощью всяческих уловок (смелостию духа парень не отличался, так что предпочитал не настраивать людей против себя) вежливо не выпроваживал его. Тогда, уже в недобрый час, наш герой брел к нам, в надежде достучаться хотя бы до нас. Утомленный безответными воззваниями к отцу Николаю, ставшему самой навязчивой из его идей, он падал ниц к ногам Девы Марии, что стояла в нише неподалеку от нашей двери, и так оставался лежать без чувств, держа нож наготове в одной руке и четки – в другой.

Нельзя сказать, что нас сильно пугал его буйный нрав: этот помешанный был не из тех, кто нападал внезапно. О своем появлении он давал знать издалека. Заслышав его отрывистые вопли и стук палки о булыжники, мы успевали, чтобы лишний раз не будить в нем зверя, укрыться за своей двойной дубовой дверью, способной выдержать и не такой натиск. Однако в силу того, что с нами находился больной, который был ослаблен и нуждался в покое, его навязчивые визиты становились уже несмешными. Так и приходилось сносить его выходки, ибо ни о какой помощи от местной полиции речи быть не могло, и единственное, что могло нас спасти – это mucha calma; церковные службы мы не посещали, но наш «террорист» был примерным верующим и не пропускал ни одной из них.

Как-то раз, поздно вечером, случился переполох. Нам явилось видение, на сей раз другого рода, одно из тех, что запоминаются на всю жизнь. Сначала донесся неизвестного происхождения шум, напоминающий стук орехов о паркет, рассыпавшихся одновременно из нескольких тысяч мешков. Мы выбежали во двор посмотреть, откуда он происходит. В монастырском дворе, как всегда, было безлюдно и темно; но шум все нарастал; от отдаленного мерцания стала просматриваться белизна огромных сводов. Мерцание постепенно превратилось в огни факелов, множества факелов; и вот из красного дыма, которым чадили факелы, нашему взору явилось целое полчище странных – небожеских и нечеловеческих – существ. Не иначе как Люцифер1 явился собственной персоной в сопровождении всей своей свиты: вокруг рогатого, с лицом цвета крови дьявола-отца, одетого во все черное, кишели дьяволята в цветастых лохмотьях с птичьими головами да лошадиными хвостами, а с ними дьяволицы, одетые во что-то бело-розовое, напомнившие мне пастушек, похищенных злыми демонами. К уже сделанным мною ранее признаниям могу лишь добавить, что в течение минуты или двух, и даже еще какое-то время спустя, уже сообразив, что же все-таки происходит, я не могла заставить себя приподнять фонарь и лицезреть эти чудовищные пляски, которые не в этот час, не в этом месте и не при факелах, возможно, и не выглядели бы столь сатанински.


[1 Люцифер, одно из наименований сатаны (лат. Lucifer) – «солнечный ангел, чье имя означает "Несущий свет". Среди ангелов он был одним из прекраснейших и назывался Рафаэлем. Он думал, что сам себя сотворил, а не Бог. Однажды он увидел пустой трон куда-то отлучившегося Бога и подумал: "О, как чудесно мое сияние. Если бы я сидел на этом троне, я был бы так же мудр, как и он". И под разноголосицу ангелов, часть которых льстит ему, а часть – отговаривает от сомнительной затеи, Люцифер занимает трон Бога и провозглашает: "Вся радость мира пребывает на мне, ибо лучи моего сияния горят так ярко. Я буду как тот, кто выше всех на вершине. Пусть Бог идет сюда – я не уйду, но останусь сидеть здесь перед лицом его". И приказывает ангелам преклониться перед ним, внеся раскол в их ряды. За это Бог сверг Люцифера и преклонившихся перед ним ангелов в Бездну, превратив его красоту в безобразие. Он из огненного стал черным, как уголь. У него тысяча рук и на каждой руке по 20 пальцев. У него вырос длинный толстый клюв и толстый хвост с жалами. Он прикован к решетке над адским пламенем, раздуваемым низшими демонами». (Мифологическая энциклопедия)]


Местные жители, в том числе состоятельные фермеры и мелкие буржуа, отмечали подобным образом Mardi Gras2; сюда они заявились, чтобы устроить свой карнавал прямо в келье Марии Антонии. Странным шумом, которым сопровождалась процессия, оказался звук кастаньет, которыми молодежь в безобразных, уродливых масках настукивала, но не ритмичными, отрывистыми прищелкиваниями, как в Испании, а наперебой, сплошной барабанной дробью военного марша. Звук этот, под который они также исполняют свои танцы, настолько однообразный и раздражающий, что мужества вынести это хватает не более чем на пятнадцать минут. Время от времени праздничное шествие внезапно прерывается хоровым исполнением coplita – куплета, повторяющегося бесконечное число раз; затем дробь на кастаньетах возобновляется и продолжается в течение следующих трех-четырех минут. Можно ли вообразить себе более дикарский способ увеселения, нежели истязание барабанных перепонок грохотом стукающих деревяшек? Очень своеобразно звучат подолгу не заканчивающиеся и сами по себе ничего не значащие куплеты, издаваемые голосами в не меньшей степени особенными. Резкие звуки они пропевают приглушенным голосом, а наиболее эмоциональную часть песни – тягучим голосом.


[2 фр. Mardi Gras – "Жирный вторник" (еще его называют Масленица и Прощеный Вторник), последний день перед началом Великого поста, периода воздержания и покаяния, который завершается Пасхой. По традиции в этот день съедались все последние имевшиеся в доме скоромные блюда, и устраивался большой праздник перед длительным периодом строгости и покаяния.]


В моем представлении, подобным образом пели древние арабы; и г-н Тастю, который занимался изучением этой темы, убежден, что, в целом, манера пения, используемая майоркинцами – преобладающие в нем ритмы и фиоритуры1 – имеет сходство с древнеарабским пением2.


[1 фиоритура – украшение мелодии звуками краткой длительности]

[2 Когда мы плыли из Барселоны в Пальму теплой, темной ночью, озаренной лишь странным свечением, исходящим от брызг за кормой, все, кто находился на борту, спали крепким сном, кроме рулевого. Чтобы сон не сморил его, он не переставая пел, но как-то убаюкивающе и осторожно, то ли потому, что боялся потревожить сон своих товарищей по команде, то ли потому, что сам почти уже клевал носом. Это необыкновенное пение можно было слушать бесконечно; его ритм и модуляции не имели ничего общего с теми, что традиционно встречаются в мелодиях наших песен и напевов. Казалось, он отпускает голос на свободу, а бриз подхватывает и разносит звуки, так же как дым из трубы. Это была скорее фантазия, нежели песня, беспечное блуждание звуков, не делавшее присутствие мысли обязательным, но сопровождавшее плавное покачивание судна и тихий плеск кильватерной струи; однако, казалось бы, бесформенная импровизация, тем не менее, имела свой нежный, монотонный рисунок. В этой голосовой медитации было столько очарования. – Примечание автора.]


Приблизившись к нам, демоны весьма вежливо и почтительно окружили нас; вообще майоркинцы никогда не ведут себя грубо или враждебно. Король Белзебуб соблаговолил заговорить со мной по-испански, в частности, осведомил меня, что служит адвокатом. Затем, чтобы произвести еще более благоприятное впечатление, он попытался перейти на французский и, видимо, хотел справиться, довольны ли мы своим пребыванием в Картезианском монастыре, но при этом перевел на французский язык испанское слово cartuxa1 не как «шартрёза», а как «картеча», чем крайне нас озадачил. Ну да ладно, майоркинскому дьяволу и ненадобно вовсе уметь разговаривать на всех языках.

Их танцы ненамного более веселы, чем их пение. Мы проследовали за ними в келью Марии Антонии, которая была украшена бумажными фонариками, свисавшими с протянутых через всю комнату гирлянд из плюща. Оркестр, состоящий из одной большой гитары, одной маленькой (сродни дискантовой виоле) и трех-четырех пар кастаньет, начал исполнять местную хоту и фанданго2, которые напоминали испанские, но имели более оригинальные ритмы и более крутые переходы.

Центром всеобщего внимания на этом карнавале был Рафаэль Торрес, богатый землевладелец, обвенчавшийся накануне с одной хорошенькой девушкой; с молодого жениха, в отличие от остальных мужчин, причиталось почти весь вечер танцевать лицом к лицу со всеми женщинами по очереди, которых он приглашал по кругу. Пока очередная пара исполняла танец, все собравшиеся с серьезными лицами в молчании сидели на полу, как это делают азиаты или африканцы; сидел на полу в одеянии как у монаха, держа большую черную трость с серебряным набалдашником, даже сам алькальд3.


[1 На каталанском языке Картезианский монастырь называется Cartoixa («Картуха»). Очевидно, это попытка автора письменно воспроизвести знакомое ей на слух каталанское слово. (заимствовано из комментариев Берни Армстронга, переводчика, жителя Каталонии)]

[2 названия народных танцев]

[3 алькальд (исп. alcalde) – городской глава, мэр (из арабск. al-qadi – «судья»)]


На Майорке болеро исполняют степенно, по-дедовски, не так восхитительно дерзко, как в Андалусии. Мужчины и женщины неподвижно держат руки вытянутыми вперед и, быстро перебирая пальцами, в беспрерывном ритме щелкают кастаньетами. Красавец Рафаэль добросовестно оттанцевал все, что требовалось, и, как послушный пес, пошел сидеть рядом с остальными, предоставив возможность и другим злодеям поблистать перед публикой. Всех без исключения покорил молодой паренек с тоненькой осиной фигурой своими натянутыми движениями и подскакиваниями с места, будто от ударов электрическим током, которые он исполнял без малейшей тени улыбки на лице. А вот самонадеянного здоровяка-фермера, который петушился, стараясь, руки в боки, на испанский манер выкидывать вперед ногу, подняли на смех, и поделом; уж он точно смахивал на шута горохового. Мы бы еще долго оставались на этом деревенском балу, если бы не стали буквально задыхаться от запаха прогорклого масла и чеснока, исходящего от здешних дам и месье.

Гораздо больше привлекали нас повседневные местные наряды, нежели карнавальные костюмы; они смотрятся очень элегантно и утонченно. Женщины носят своеобразный головной платок, наподобие накидки, из белого кружева, или муслина, который называют здесь rebozillo; одной его половиной – rebozillo en amount – они покрывают голову, оставляя открытыми лицо и подбородок, в точности как монахини, а второй – rebozillo en volant, ниспадающей как пелерина, покрывают плечи. Гладко причесанные спереди на прямой пробор волосы заплетают на затылке в толстую косу, которая из-под rebozillo спадает на спину; конец косы подгибают и затыкают сбоку за пояс. В рабочие дни они носят волосы распущенными, закинутой на спину копной – estoffade.

Корсаж, или блузку, с укороченными рукавами из мериносовой шерсти или черного шелка украшают ниже локтя и вдоль швов на спине отделкой из металлических пуговиц, через которые пронизывают серебряные цепочки, что делает наряд необычайно стильным и богатым. Все женщины ладно сложены, имеют тонкую талию, маленького размера ножку, и по праздникам любят красиво обуваться-наряжаться: любая деревенская девушка наденет ажурные чулочки, атласные туфельки, на шею золотую цепочку и на талию не одну сажень серебряных цепочек, подвесив их к поясу.



Иллюстрация к одному из первых изданий книги «Зима на Майорке»


Девушки, которых я видела, были, как правило, очень стройны, однако немногих можно было назвать хорошенькими; у них, как и у андалусок, правильные черты лица, только взгляд более искренний и спокойный. Красавицами славится Сойер и его окрестности, где я так и не побывала.

Мужчины, из тех, что мне встречались, не были привлекательны, хотя с первого взгляда, благодаря привлекательности своих одежд, таковыми кажутся. По воскресеньям, поверх ослепительно-белой сорочки, присборенной в горловине и на рукавах вышитой тесьмой, они носят не застегивающиеся спереди guarde-pits (разноцветный шелковый жилет с сердцевидным вырезом) и sayo (короткий, облегающий талию как дамский корсаж черный жакет). Открытые ворот и перед рубашки из белой материи придают костюму невероятный шик. Пояс свободных, как у турков, полосатых коротких штанов, сшитых из хлопчатобумажной или шелковой ткани местного производства, обвязывают цветным кушаком; под них надевают белые, черные или рыжеватые чулки и башмаки из недубленой и неокрашенной телячьей кожи. Головной убор на выход – это широкополая шляпа из меха дикого кота – morine – с черными ленточками и кисточками из шелковых и позолоченных нитей, которая диссонирует с восточным стилем остальных одежд. Дома они носят шарф, или платок, обмотанный вокруг головы наподобие чалмы, который идет им гораздо больше. Зимой их часто можно видеть в маленькой круглой шерстяной шапочке черного цвета, прикрывающей тонзуру1; как и священники, они выстригают волосы наверху, то ли в целях гигиены (однако, Бог видит, с помощью этого способа они так и не пришли к решению проблемы), то ли из религиозных соображений. Сзади на шею отпускают пышную гриву густых вьющихся волос (если о гриве так можно сказать). И, наконец, завершающая деталь прически – это прямая, ровно постриженная челка, какие модно было носить в средние века, придающая живость любому лицу.


[1 тонзура – выбритое место на макушке]



Фрагмент обложки книги «Путешествие на Майорку»


Отправляясь в поле на работу, они одеваются проще; однако их рабочая одежда еще более колоритна. В зависимости от сезона, они работают либо с голыми ногами, либо закрывают голени гетрами из кожи желтоватого цвета. В жаркую погоду они ходят лишь в сорочке и свободных штанах. В зимнее время они облачаются в серое одеяние, похожее на монашескую рясу, или накидывают большую шкуру африканской козы мехом наружу. Когда они идут целой группой в своих звериных, с полосками на спине, шкурах, глядя себе под ноги, их можно принять за стадо животных, шагающих на задних лапах. Почти всегда по пути в поле или обратно домой, кто-то один идет во главе, играя на гитаре или на флейте, тогда как остальные идут молча, потупив головы, след в след, с простоватым и глупым взглядом; однако за этим выражением кроется ум достаточно живой и острый, поэтому не стоит обманываться их внешним видом.

Из-за одежды, которая их очень худит, они – и без того очень рослые в своем большинстве – кажутся еще более высокими. У них красивая и сильная шея, открытая в любую погоду; расправленные плечи и крепкий торс, когда они не носят узкие жилеты и лямки; однако почти у всех кривые ноги.

Мы заметили, что мужчины более зрелые и пожилые, пусть не будучи красавцами, все отличаются серьезностью и благородством. Есть в них какая-то романтичность, та, что была в монахах. Чего уж не скажешь о нынешнем поколении. Эти, на наш взгляд, ведут себя вульгарно и распущенно, прервав все потомственные традиции. А прошло ли хоть двадцать лет, с тех пор как монахи перестали играть роль в семейном воспитании?

Это всего лишь горькая шутка путешественника.



Майорка (Эрменехильдо Англада Камараса)


Глава II


Как я уже упоминала, я искала разгадку к сокровенным тайнам монашеской жизни, находясь там, где еще буквально все свидетельствовало о ней. Не то, чтобы я ожидала, будто мне откроются какие-то неизвестные факты, связанные с этим конкретным монастырем картезианцев; скорее, мне хотелось, чтобы эти покинутые стены поведали мне о сокровенных мыслях затворников, которых они отъединяли от внешнего мира. Мне хотелось проследить, как ослабевала, или обрывалась, цепь надежд и устремлений душ христиан, которых каждое последующее поколение приносило сюда в дар ревнивому Богу, жаждущему человеческих жертвоприношений ничуть не меньше языческих божков. И если б передо мной вдруг предстали рядом монах XV века и монах XIX века, я бы спросила у этих двух католиков, не догадывающихся о том, какая пропасть лежит между ними и их представлениями о вере, что они думают друг о друге.

Мне кажется, представить образно, почти безошибочно, жизнь первого из них совсем несложно: христианину из средневековья с цельной, страстной, честной натурой разбивают сердце войны, распри и страдания, творимые его современниками; он бежит из пучины зла; из мира, в котором понятие о стремлении к самосовершенствованию остается чуждым для людей, он, если это возможно, уходит в иной мир, где живет в аскезе и созерцании. Сложнее нарисовать монаха XIX века, в упор не замечающего уже ставшую вполне очевидной стремительность человеческого прогресса, равнодушного к жизни остальных людей, не понимающего более ни религию, ни папу римского, ни церковь, ни общество, ни себя, и усматривающего в шартрёзе лишь спокойное, приятное и просторное местообитание, а в своем призвании лишь гарантии безбедного существования, безнаказанность за свои грязные помыслы и средство завоевания сердец прихожан, крестьян и женщин отнюдь не своими персональными заслугами. Трудно судить, насколько велика была степень его покаяния, слепоты, лицемерия или искренности. Маловероятно, что в этом человеке жила непоколебимая вера в римскую церковь, разумеется, если он не был полностью лишен интеллекта; равно как и невозможно представить его полным безбожником, в противном случае, вся его жизнь была бы гнусным обманом. Безнадежным глупцом или законченным подлецом мне он тоже не представлялся. Мое воображение рисовало его личностью, живущей в муках, разрываемой внутренними противоречиями, то протестующей, то смиренной, терзаемой философскими сомнениями и суеверным страхом; и чем больше отождествляла я себя с последним монахом, занимавшим до меня мою келью, тем с большей силой овладевали моим воображением те тревоги и волнения, которые я ему приписывала.


Чтобы увидеть, как менялись запросы монахов к уровню благосостояния, комфорта и даже модернизации жизни, считавшиеся для первых пустынников желаниями немыслимыми, как менялось их отношение к соблюдению первоначальной строгости нравов, послушания и способов искупления, достаточно лишь беглым взглядом сопоставить старые монастырские клуатры с новым. По сравнению со старыми кельями, темными, тесными и незакрываемыми, новые выглядели просторными, светлыми и благоустроенными. Но, даже принимая во внимание тот факт, что букве своего орденского устава картезианец следовал уже не столь беспрекословно, да и сам устав претерпел немало изменений в сторону его максимального послабления, о крайней суровости правил монашеской обители можно судить хотя бы по описанию той кельи, в которой мы проживали.

Состояла она из трех, имеющих красивые своды, просторных комнат, вентилируемых с одной стороны при помощи симпатичных окон-роз, каждое из которых имело свой неповторимый ажур. Эти три комнаты были отделены от внутреннего двора темным проходом и снабжены массивной дубовой дверью, открывающейся в обе стороны. Толщина стен составляла три фута. Центральная комната предназначалась для чтения книг, молитв и проведения медитаций; из мебели в ней имелась лишь встроенная в стену большая лавка длиною шесть-восемь футов со спинкой и скамеечкой для коленопреклонения. Та комната, что справа от нее, служила картезианцу спальней; в конце комнаты находился напоминающий гробницу невысокий альков, облицованный поверху плиткой. В помещении по левую сторону от центральной комнаты монах занимался ручным трудом; оно же использовалось в качестве трапезной и кладовой. В нише задней стены находилась деревянная перегородка с оконцем, выходящим в клуатр, через которое ему подавали пищу. Кухня представляла собой две кухонные печи, вынесенные за пределы кельи, но не под открытое небо, как того прямо требовал устав; выходящий в сад арочный навес, предусматривавший защиту от дождя, не возбранял монаху проводить за приготовлением пищи несколько больше того времени, что было предписано родителем порядка. Имевшийся в третьей комнате камин с дымоходом являлся дополнительным свидетельством отступления от первоначальной строгости правил, хоть архитектурная мысль и была далека от придания сему изобретению пущей практичности.

В глубине комнат, на высоте окон-роз, находилась длинная, узкая и темная щель-продух, предназначавшаяся для вентиляции кельи, а над ней – чердак для хранения кукурузы, лука, фасоли и других скромных припасов на зиму. С южной стороны апартаменты имели выход на большую, фундаментальную террасу, отведенную под цветник, чья территория точно соответствовала общей площади всех трех келейных помещений. Десятифутовой толщины стены отделяли цветник от соседних садиков. Отсюда открывался вид на апельсиновую рощу, украшавшую этот горный уступ; следующий нижерасположенный уступ занимали виноградники, на третьем росли миндальные деревья и пальмы, и так далее, до самой ложбины, напоминавшей, как я уже говорила, огромный сад.

Во всех келейных цветниках, в длину, справа, были установлены высеченные из камня резервуары, шириной, равно как и глубиной, три-четыре фута каждый, в которые, сквозь отверстия в балюстраде террасы, попадала поступающая по каналам вода горных потоков. Скопившаяся в резервуаре вода распределялась по расходящимся крестообразно каменным желобам, разделяющим цветник на четыре равных участка. То ли одному человеку требовалось такое количество воды для утоления жажды, то ли растениям, выращиваемым на веранде шириной двадцать футов, требовалось такое обильное орошение, так и осталось за пределами моего понимания. Если бы мне не было известно о страхе монахов перед банями и купанием, и в целом о воздержанности майоркинцев к подобным процедурам, я бы могла предположить, что милейшие картезианцы проводили свою жизнь в сплошных омовениях, под стать своим индуистским коллегам.

Садик монаха, похожий на салон-оранжерею, украшали гранатник, цитрон и апельсин; выложенная кирпичом дорожка вокруг посадок, которую, как и резервуар для стока воды, накрывала тенью благоухающая листва, получалась приподнятой над уровнем газонов; по ней в сырую погоду монах мог прогуливаться, не промачивая ног; в знойную погоду он мог опрыскивать землицу проточной водой, или, остановившись у парапета зеленой террасы, вдыхать аромат апельсиновых деревьев, чьи изобилующие цветами и плодами кроны сливались в один красочный купол, и так, пребывая в абсолютном покое, любоваться открывающейся взору картиной, как я уже писала, одновременно суровой и грациозной, меланхоличной и захватывающей; наконец, он мог разводить редкие и ценные сорта цветов, ублажающие взор, вкушать сочную мякоть спелых фруктов, утоляющих жажду, наслаждаться божественными звуками морского прибоя, ласкающими слух, при свете звезд теплыми летними ночами предаваться размышлениям, и возносить молитвы Всевышнему в самом диковинном храме, какой может подарить человеку только природа. Такими мне поначалу представлялись несказaнные прелести монашеской жизни, и именно такие, как ожидала я, сулила мне моя предстоящая жизнь в монашеской келье, одной из тех, что располагают к потаканию возвышенным капризам воображения или фантазиям богемных поэтов и художников.

Однако нельзя было не увидеть и другую сторону медали, более мрачную и темную. Существование, лишенное смысла и, как следствие, мечтаний, суждений и, возможно, веры, другими словами, стремлений и преданности; заточение себя в глухую и немую толстостенную келью; доведение себя до отупения безропотным выполнением всех запретов буква в букву без уразумения их сути; обречение себя на одиночество, случайность видеть себе подобных лишь с высоты гор, где-то там, вдали, ползающими по дну долины как муравьи; отчужденность от других отшельников, соблюдающих тот же обет молчания и затвора, своих постоянных сосельников, но не сотоварищей, даже по служению; наконец, получение оправданий некоторым своим ужасным деяниям и некоторым слабостям – означают жизнь в пустоте, заблуждении и бессилии.



Клуатр Жорж Санд (С. Русиньол, 1905 г.)


И можно понять нескончаемую скуку монаха, в глазах которого даже красота природы исчерпала себя (к чему наслаждаться ею, когда не с кем делиться своей радостью?); можно понять смертную тоску кающегося грешника, которого, как растение или животное, уже ничто не мучает, кроме холода и жары; можно понять распад морали и духа христианина и аскета, и отсутствие какой-либо надежды на их возрождение. Обреченный трапезничать в одиночестве, работать в одиночестве, страдать и молиться в одиночестве, он не мог не помышлять о своем вызволении из этого чудовищного плена. Я слышала, что некоторые из последних монахов брали на душу такой грех, отлучаясь на несколько недель, или месяцев, и даже приор был не в силах призвать их к порядку.

Боюсь, что описание нашего монастыря получилось неожиданно длинным и обстоятельным, тогда как, признаться, я намеревалась лишь коротко поведать читателю о том, насколько восхитительным и романтичным кажется это место с первого взгляда, пока не начинаешь задаваться вопросами (как всегда, я не смогла устоять перед волной воспоминаний, и, изложив теперь все свои впечатления, опять недоумеваю, как из двадцати строк могло выйти двадцать страниц); я лишь хотела сказать, что, дав отдохнуть уставшей душе в таком прелестном состоянии, вы неизбежно начинаете размышлять, и постепенно все очарование уходит. Только гению под силу одним штрихом пера создать яркий, исчерпывающий образ. При посещении камальдульского монастыря в Тиволи г-н Ламенне1, увидев богослужение камальдолийцев2, испытал очень похожие чувства; и сумел выразить их с гениальной ясностью:


[1 Фелисите Робер де Ламенне (Hughes Felicite Robert de Lamennais, также известный как Frederic de La Mennais; 1782 – 1854) – французский священник, философ, литератор. Один из родоначальников христианского социализма. Выступал с программой отделения церкви от государства, всеобщего избирательного права и ряда либеральных реформ. Выступления Ламенне были осуждены в папских энцикликах. В середине XX века его идеи стали популярными среди левых католиков. Как литератор наиболее известен переводом «Божественной комедии» Данте.]

[2 камальдолийцы, камальдулы – монахи ордена св. Ромуальда (камальдульского ордена); католические монашеские автономные конгрегации]


«Мы появились как раз в то время, когда братья проводили совместное богослужение, – вспоминает он. -Монахи выглядели людьми преклонного возраста, роста выше среднего. После окончания службы они продолжали, не двигаясь, в ряд, стоять на коленях по обе стороны нефа, пребывая в состоянии глубокой медитации. Казалось, они отсутствовали в здешнем мире. Их склоненные бритые головы были заняты неземными мыслями и думами. Неподвижные, неживые, в своих длинных белых мантиях, они напоминали надгробные изваяния на старом кладбище.

Ответ на вопрос, что именно ищет в отшельнической жизни измученная и разочарованная душа, чрезвычайно прост. К любому из нас не раз закрадывались в голову подобные мысли; любой из нас порою подумывал оказаться в пустыне, или в тихом лесу, или в горной пещере, у неведомого истока, куда лишь птица небесная залетит испить водицы.

Однако в этом не может заключаться истинное предназначение человека, рожденного для деятельности, и каждый – для исполнения своей собственной миссии. Уж коли труден оказался этот путь, так что же? И не любви ли ради нам пройти его дано?» («Деяния Рима»).

Этот коротенький эпизод, изобилующий образами, чаяниями и идеями, являющийся показательным образцом глубокого анализа, как бы невзначай вставленный г-ном Ламенне в описание своих взглядов на папство, никогда не оставлял меня равнодушной. Я убеждена, что однажды, кто-нибудь из художников позаимствует этот сюжет для написания своей картины. По одну сторону – молящиеся камальдолийцы, безвестные, упокоившиеся, в ком уж более никто не видит ни малейшей пользы, уже давно не имеющие никакой власти, прощальное олицетворение культа, обреченного навсегда кануть в лета, согбенные над могильной плитой коленопреклоненные призраки, холодные и мрачные, как и сам надгробный камень; по другую – человек, смотрящий вперед, в будущее, последний священник, в котором догорает единственно оставшаяся искра вдохновения, черпанного им в Церкви, размышляющий над участью этих самых иноков, изучающий их глазами художника и философа. Тут – левиты1, проповедники смерти, застывшие, облаченные в погребальные одеяния; там – проповедник жизни, неутомимый путник, ищущий дорогу, затерявшуюся в бескрайних просторах мысли, шлющий свой прощальный поцелуй миру монастырских фантазий и стряхивающий с ног уличную пыль папского города, чтобы свернуть на другую стезю – ведущую к духовной свободе.


[1 левиты, потомки Левия (Левина) – священнослужители у древних евреев. Левиты впервые разработали религиозные догматы, которые легли в основу иудаизма, а позднее – сионизма. В эпоху Второго Храма (516 г. до н. э. – 70 г. н. э.) левиты убивали и подготавливали животных для жертвоприношений, а кроме того, обеспечивали музыкальное сопровождение богослужений и пели псалмы.

Из переписки Ю. Бабикова: «…Им так по «Торе» (Библии) предписано – служить для охраны власти и подавления безоружного населения. «1. И сказал Господь Моисею в пустыне Синайской…:…50. Но поручи левитам скинию откровения и все принадлежности в ней; пусть они носят скинию и все принадлежности в ней, и около скинии всегда ставят стан свой. [Скиния – походный переносной храм у древних евреев, который был у них до постройки храма в Иерусалиме] 51. И когда надобно переносить скинию, пусть поднимают ее левиты; а если приступит кто посторонний, предан будет смерти.»… «Тора» обязывает евреев убивать всех неиудеев (гоев), но из тех же евреев только левитам разрешено убивать не только гоев, но и любого из евреев – левиты всегда при власти и еврейскую власть охраняют. Им так на роду писано. Мало сказанного? Не верите тому, что евреям-левитам разрешено убивать евреев? Причем, без разбору, выбирая любую жертву по своему желанию? Снова открываем Библию: «…27. И он сказал им: так говорит Господь, Бог Израилев: возложите каждый свой меч на бедро свое, пройдите по стану от ворот до ворот и обратно, и убивайте каждый брата своего, каждый друга своего, каждый ближнего своего. 28. И сделали сыны Левина по слову Моисея; и пало в тот день из народа около трех тысяч человек». («Исход», 2-я кн. Моисеева, гл.32 ст. 26,27). Вот такую резню евреев левиты устроили…»]


Мне так и не удалось найти никаких других исторических фактов, связанных с моим монастырем картезианцев, кроме описания посещения Вальдемосы в 1413 году проповедником св. Винсентом Феррером2, которое я могу сейчас с большой долей точности воспроизвести, опять же благодаря услугам г-на Тастю. Те проповеди, ставшие поистине событием года, небезынтересны уже потому, что их описание свидетельствует о том, как вожделенна народом в ту эпоху была встреча с проповедником, и какие почести ему воздавались.


[2 Святой Викентий (Винсент, Висенте) Феррер – доминиканский священник, родился в Валенсии, Испания, в 1350 году. Вступил в Орден в возрасте 17 лет. Вел строгую подвижническую жизнь, стяжал известность во Франции, Англии и Германии. Пользовался огромным авторитетом при арагонском дворе благодаря чудесам, которые связывали с его именем. Сам король часто советовался с ним. Проповедовал сначала в Авиньоне, а затем во Франции и в Италии. (Один из биографов Висенте считал, что его “величайшим чудом” была проповедь против тщеславия, в результате которой знатные дамы Лигурии перестали носить пышные прически). Его проповеди обратили в христианство тысячи иудеев и арабов, сохранивших переданную им веру. Во время Великого Раскола Винсент предпринимал всё возможное для сохранения мира и единства Церкви. Сначала он поддерживал антипапу Бенедикта XIII, но позже тщетно пытался добиться его отречения, обличал расколоучителей и предвещал скорый конец света. Святой Викентий был харизматическим проповедником, умер во Франции 5 апреля 1419 года.]


«В 1409 году «Великое собрание» решило обратиться от имени всех майоркинцев с посланием к преподобному Винсенту Ферреру (или Феррьеру) и пригласить священника проповедовать на Майорку. Итак, в 1412 году дон Луис де Прадес, епископ Майорки, служивший камерлингом1 при папе Бенедикте XIII (антипапе Педро де Луна), направил в городское собрание Валенсии послание с воззванием о чудесной помощи святого Винсента; и уже в следующем году он встречал его в Барселоне, чтобы оттуда отправиться вместе с ним на корабле в Пальму. Следующим же утром после своего прибытия святой посланник Божий начал проповедовать, устраивая ночные молитвенные бдения. Страшная засуха свирепствовала на острове; однако после третьей проповеди преподобного Винсента пошел дождь. Вот какие подробности сообщил королю Фердинанду его поверенный дон Педро де Касальдагуила:


[1 камерлинг – кардинал, к которому после смерти папы переходит власть, и который заведует финансами папского государства; ему воздаются все папские почести до избрания нового папы]


«Ваше Королевское Высочество, Превосходительство Принц и Господин Победитель, имею честь сообщить Вам, что преподобный Винсент прибыл в этот город первого дня сентября месяца и был принят со всеми подобающими почестями. В субботу утром он начал проповедовать перед огромным множеством собравшихся, которые слушали его со всем благоговением. Каждую последующую ночь устраивались молитвенные служения, во время которых мужчины, женщины и дети совершали самобичевание во искупление своих грехов. Еще долгое время небеса не посылали ни капли воды, но после третьей проповеди Владыка наш небесный, вняв мольбам детей и взрослых, изволил, чтоб земля, истерзанная ужасной засухой, увидела, как воды дождя щедро одаривают собой весь остров, и чтоб его жители, наконец, возрадовались.

Да продлит Господь Бог Вашу жизнь на долгие годы, Господин Победитель, и возвысит Вашу королевскую корону.

Майорка, 11 сентября 1413 года.»


Число желающих услышать проповеди святого посланника Божьего прибавлялось с такой быстротой, что в просторной церкви монастыря Св. Доминика уже не стало хватать места, поэтому пришлось сооружать подмостки и разбирать стены.

До 3 октября Винсент Феррер читал свои проповеди в Пальме, откуда отправился в дальнейший путь проповедовать по всему острову. Его первым местом назначения и пребывания был монастырь в Вальдемосе, который, без сомнения, был им избран не без участия его брата Бонифация, генерала ордена картезианцев. Приор монастыря прибыл за ним в Пальму, чтобы сопроводить его в Вадьдемосу. По сравнению с церковью в Пальме, церковь в Вальдемосе оказалась еще более тесной и не могла вместить всех жаждущих. Вот что повествуют летописцы:

«Горожане хранят память о том, как сам святой Винсент Феррер приезжал в Вальдемосу сеять слово Божье. В окрестностях города расположено имение под названием Сон Гуаль (Son Gual); туда и направился проповедник в сопровождении бесчисленного множества людей. Это была широкая, равнинная местность; находившаяся здесь огромная старая олива пришлась очень кстати, ее дуплистый ствол тут же сделался кафедрой проповедника. В разгар произнесения священником проповеди с высоты своей кафедры-оливы, внезапно начало лить как из ведра. Злые силы, казалось, специально сотворили бурю, молнию и гром, чтобы разогнать слушающих и заставить их спрятаться в укрытие, что некоторые из них уже кинулись было делать, однако святой Винсент велел не паниковать и продолжал читать молитву; в одно мгновение огромная туча нависла над ним и толпой прихожан; даже рабочие, находившиеся на соседних полях, вынуждены были кинуть свою работу.

Еще менее столетия назад ствол старого дерева находился на своем месте, поскольку наши предки свято оберегали его. Но со временем отношение последующих поколений хозяев усадьбы Son Gual к этому священному предмету становилось все менее трепетным, и память о нем постепенно ушла. Однако Богу было угодно, чтобы следы той импровизированной кафедры святого Винсента все же не исчезли с лица земли насовсем. Как-то раз слугам из усадьбы, отправившимся на поиски дров, попался на глаза ствол оливы, и они решили разрубить его на части, но только поломали все свои инструменты. Не успела молва об этом случае дойти до старейших жителей, как тут же разлетелось известие о том, что произошло чудо – мол, священную оливу охраняют силы небесные. А спустя еще какое-то время дерево чудным образом раскололось на тридцать четыре части; но даже вопреки тому, что лежат они на краю деревни, никто не осмеливается прикасаться к ним, почитая их за святыню».

Между тем святой продолжал ездить с проповедями, в том числе по самым крохотным деревушкам, исцеляя тела и души несчастных. Всех и вся святой исцелял лишь одною водою, тою, что брал из источника близ Вальдемосы. Тот источник так и называют по сей день Sa bassa Ferrera.

Святой Винсент провел на острове шесть месяцев и был отозван королем Арагона Фердинандом для оказания ему содействия в улаживании конфликта, разразившегося на Востоке. Святой посланник Божий распростился с майоркинцами 22 февраля 1414 года во время проповеди, которая была им произнесена в Кафедральном соборе Пальмы. Благословив своих прихожан, он, в сопровождении судей, дворян и огромного числа простых жителей, отправился к своему кораблю, сотворяя на своем пути, как гласят летописи, и о чем по сей день на Балеарах рассказывают легенды, всяческие чудеса».

На основании этого описания, которое бы у мадемуазель Фанни Эльслер1 вызвало лишь улыбку, г-н Тастю сделал одно интересное наблюдение. Любопытно оно по двум причинам: во-первых, по той, что дает совершенно очевидное объяснение одному из чудес, связываемых с именем св. Винсента Феррера; во-вторых, является подтверждением одного очень важного факта, имеющего отношение к истории языков. Вот его заметки:


[1 Фанни (Франциска) Эльслер (Fanny Elssler, 1810 -1884, Вена) – австрийская артистка балета, одна из выдающихся представительниц романтического балетного искусства Из статьи И. Заправдина «История жизни»: «…Вокруг ее имени вьется столько мифов и легенд:…говорили, что она погубила Наполеона II (герцога Рейхштадтского), который якобы от любви к ней заболел чахоткой; что в Америке кучеры пытались устраивать забастовки, так как балетоманы носили ее на руках и не позволяли любимице разъезжать в каретах, лишая извозчиков их заработка. После возвращения Фанни в Европу поговаривали, что в Новом Свете она буквально свела с ума американцев, осыпавших ее золотом. Находясь в Риме, Фанни Эльслер удостоилась чести быть допущенной к целованию туфли папы Пия IX… В России перед одним из бенефисов Эльслер чуть не случилась дуэль между двумя офицерами, не поделившими билета на спектакль королевы танца…В Москве при выходе из театра Фанни не узнала лестницы, по которой прежде выходила: все ступени были устланы богатейшими коврами и завалены цветами. Объяснились в любви к Фанни и поэты, посвятившие ей восторженные строки. Среди этих поэтических восторгов есть и стихи графини Ростопчиной…»]


«Винсент Феррер писал свои проповеди на латинском языке, а произносил их на лимузенском языке1. Одно из чудес, приписываемых этому святому, заключалось в его способности добиваться понимания слушателей, к которым проповедник обращался на чужом языке. Однако если перенестись во времена расцвета деятельности преподобного Винсента, эта тайна приоткроется. Тот романский язык, на котором говорили в ту эпоху на западе Европы в трех больших областях – северной, центральной и южной, был практически идентичен; поэтому люди, тем более образованные, очень хорошо друг друга понимали. Преподобный Винсент пользовался успехом в Англии, Шотландии, Ирландии, в Париже, в Бретани, в Италии, Испании и на Балеарских островах по той причине, что люди понимали (хотя и не обязательно на нем говорили) романский язык, который являлся родственным валенсийскому2 – родному языку Винсента Феррера.


[1 лимузенский язык – региональный вариант окситанского языка (Окситания включает в себя: 1) Прованс, Дром-Вивере, Овернь, Лимузен, Гиень, Гасконь и Лангедок (юг Франции); 2) Окситаноязычные долины в итальянских Альпах, где в 1999 г. окситанский язык получил статус официального; 3) Четырнадцать пьемонтских долин в провинциях Кунео и Турин, а также отдельные местечки в Лигурии (провинция Империя) и местечко Guardia Piemontese в административном регионе Калабрия (провинция Козенца); 4) Долины Аран, в испанских Пиренеях, где окситанский стал официальным языком в 1987 году). Окситанский язык (синтез малоразличающихся региональных вариантов: провансальского, виверьерского-альпийского, овернского, лимузенского, гасконского и лангедокского) – это романский язык, основанный на латинском языке, так же как и испанский, итальянский, французский]

[2 валенсийский язык – одно из наречий каталанского языка, на котором говорят жители испанской Валенсии (каталанский язык очень похож на окситанский, и между Окситанией и Каталонией существуют тесные исторические и культурные связи)]

[3 Джеффри Чосер (англ. Geoffrey Chaucer; ок. 1340, Лондон – 25 октября 1400, там же) -самый знаменитый поэт английского средневековья, «отец английской поэзии», создатель литературного английского языка;

Жан Фруассар (фр. Jean Froissart, ок. 1337 – ок. 1410), французский хронист и поэт, родился в Валансьене (графство Эно во Фландрии);

Кроме того, не следует забывать, что знаменитый миссионер был современником поэта Чосера, а также Жана Фруассара, Кристин де Пизан, Боккаччо, Аузиаса Марка и других европейских именитостей3».

Кристин де Пизан (фр. Christine de Pisan, 1365 – ок. 1434), французская поэтесса и

писательница, уроженка Венеции;

Джованни Боккаччо (ит. Giovanni Boccacio, 1313-1375), итальянский прозаик, поэт,

гуманист;

Аузиас Марк (каталан. Ausias March, 1397, Гандия, пров. Валенcия – 3 марта 1459,

Валенсия) – испанский (валенсийский) поэт]


* * *

Жители Балеарских островов разговаривают на старороманском лимузенском наречии, которое, по заключению г-на Ренуара1, не основанному ни на каких исследованиях или классификациях, является разновидностью провансальского языка. По причине островной изолированности, язык майоркинцев менее всех остальных романских языков подвергся влиянию других языков или диалектов. Наиболее близким (как к старому, так и к современному) майоркинскому наречию языком является лангедокский, постепенно исчезающий, очаровательный язык коренного населения Монпелье и его окрестностей. Король Педро II Арагонский (также Пьер II, или Петр II), убитый в сражении при Мюре в 1213 г. против крестоносцев2, которыми предводительствовал Симон Монфор3, был женат на дочери графа Монпелье Марии. Сыном от этого брака был Хайме I, известный как Конкистадор; именно в этом городе он родился и там провел свое раннее детство. Одной из отличительных особенностей майоркинского наречия, в сравнении с другими романскими диалектами лангедокского языка, являются грамматические артикли, свойственные разговорной речи, которые, как это ни странно, встречаются в просторечном языке жителей некоторых территорий острова Сардиния. Наряду с артиклем мужского рода lo и артиклем женского рода la, майоркин-цы используют в своей речи следующие артикли:


[1 Франсуа-Жюст-Мари Ренуар (фр. Francois-Juste-Marie Raynouard, 1761-1836) -французский писатель-драматург и филолог, родился в Провансе, член французской академии]

[2 Альбигойский (Катарский) крестовый поход (1209-1229) – серия военных кампаний, инициированных Римской католической церковью по искоренению ереси катаров в области Лангедок]

[3 Симон Монфор – фанатичный вассал Рима, официально предводительствовавший крестоносцами в осаде городов, расправах и истреблении инакомыслящих и еретиков]


Мужской род – форма ед.ч.: so; форма мн.ч.: sos

Женский род – форма ед.ч.: sa; форма мн.ч.: sas

Мужской и женский род – форма ед.ч.: es; форма мн.ч.: els

Мужской род – форма ед.ч.: en

Женский род – форма ед.ч.: na

Женский род – форма мн.ч.: nes


Следует отметить, что перечисленные артикли, несмотря на их давнее происхождение, никогда не использовались в языке официальных документов, датируемых годами завоевания Балеар арагонцами. Это свидетельствует о том, что на островах, так же как и в итальянских областях, имели распространение сразу две формы языка: просторечная форма – plebea, разговорный вариант, использовавшийся малообразованными носителями языка (изменившийся незначительно), и академический, литературный язык – autica illustra, который под воздействием времени, культурного прогресса или творений мастеров слова постоянно рафинировался и совершенствовался. Впрочем, тот же принцип остается применим и сегодня: кастильский язык – это литературный испанский язык, который знают все жители страны, но наряду с этим, в повседневном, неофициальном общении коренные жители разных областей продолжают использовать свой собственный, местный диалект. На Майорке по-кастильски говорят только в формальной обстановке, но в обычной жизни, как простые жители, так и важные сеньоры, общаются между собой только по-майоркински. Если вы будете проходить мимо балкона в тот момент, когда молодая девушка – Al-lote (от мавританского aila, lella) – поливает цветы, вам повезет услышать песенку на удивительно нежном местном наречии:


Sas al-lotes, tots els diumenges,

Quan no tenen res mes que fer,

Van a regar es claveller,

Dihent-li: Beu! ja que no menges!


Дeвицы воскресным днем

Любят выйти на балкон

Побеседовать с гвоздичкой:

«Коль не ешь, то пей водичку!»


Мелодия этой девичьей песенки звучит по-мавритански размеренно, и так мягко, что от этих магических звуков вы уже как будто грезите. Но тут на беспечную песенку дочери не упускает своего случая назидательно отреагировать ее мать:


Al-lotes, filau! filau!

Que sa camisa se riu;

I si no l'apedacau,

No v's arribara a s'estiu!


А ну-ка, тонкопряхи!

Заждались вас рубахи.

И кто ж их залает?

Ведь лето наступает!


Майоркинский язык, особенно если он звучит из уст молодых девушек, очаровательно приятен для восприятия ухом иностранца. Даже простое «до свидания» («Bona nit tenga! Es meu cor no basta per dir-li adios!» – «Доброй ночи! Сердце мое не в силах с тобой проститься!») майоркинка произносит необыкновенно ласково, нараспев. Такое ощущение, будто вы прослушали кантилену*.

В дополнение к примерам из майоркиноязычных произведений народного творчества, позволю себе также процитировать отрывок, который является типичным образцом старого академического языка**. Это прощальная серенада трубадура XIV столетия – Mercader mallorqui (Майоркинского купца), в которой поется о холодности его дамы:


[* кантилена – 1) короткое сочинение для голоса, мелодия, песнь светского содержания (Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона); 2) народная лиро-эпическая песня в средние века в западноевропейских странах (Современный толковый словарь русского языка Т. Ф. Ефремовой)]

[** В области словесного искусства трубадуры достигли большого совершенства. Они создали богатый и разработанный литературный язык, в основу которого, по-видимому, было положено лимузенское наречие (свой язык трубадуры первоначально и называли лимузенским – el lemozi). Поэтическая речь трубадуров отличалась богатством и разнообразием художественной формы. – Литературная энциклопедия.]


Cercats d'uy may, ja siats

bella e pros,

'quel vostres pres, e laus, e

ris plesents,

Car vengut es lo temps

que m'aurets mens.

Ne m'aucira

vostre 'sguard amoros,

Ne la semblanca gaya;

Car trobat n'ay

Altra qui m'play

Sol qui lui playa!

Altra, sens vos, per que

l'in volray be,

E tindre'en car s'amor, que 'xi s'conve.


Ищите же в другом, красотка

неприступная,

Ту нежность чувств, восторг и пыл,

что только Вам дарил;

Настал последний час, Вам боле

петь не буду я;

Стремленьем взор Ваш заслужить

уже я не мучим.

Прощай,

улыбка ледяная!

В душе моей

теперь другая!

Пускай не Вам, другой,

но милой, Быть может, стану я любимым.


Майоркинцы, как и все народы Средиземноморья, являются прирожденными музыкантами и поэтами, или, выражаясь словами их предков, трубадурами – troubadors, что означает «импровизаторами». Остров Майорка и сегодня славится своими трубадурами; двое из этих местных знаменитостей живут в Сойере. Именно к трубадурам обращаются влюбленные – и счастливые, и несчастные. Получив заказ и плату за услуги, трубадуры отправляются ночью петь под балконами обожаемых дам. Тема таких импровизированных сочинений – coblets -зависит от пожеланий заказчика-воздыхателя: они могут иметь форму хвалы, прошения или даже сетования на несправедливость жизни. Поскольку данная практика не бывает чревата какими-либо серьезными последствиями, иностранцы, приезжающие на Майорку, иногда тоже не отказывают себе в подобном удовольствии.

Заметки г-на Тастю1


[1 Из комментариев профессора Берни Армстронга: «В наши дни майоркинское наречие расценивается как диалект каталанского языка. Тем не менее, исходя из личного опыта, я могу лишь подтвердить небезосновательность суждений г-на Тастю. У меня, действительно, никогда не возникало проблем в общении с жителями Южной Франции и Северной Италии, даже независимо от того, что обращался я к ним по-каталански, а они ко мне – на том или ином провансальском диалекте».]

[В цитаты, которые приводит г-н Тастю на майоркинском языке, Б. Армстронгом внесены некоторые орфографические поправки с учетом общеупотребительных норм современного каталанского языка.]



Майорка, прибл. 1920 г.

Типичная сцена: танцоры из La Vall d’Or («Золотой долины»)


Глава III


В продолжение темы я хочу сослаться еще на одно описание, которое хранится в церковных анналах Вальдемосы. Говоря о фанатической набожности местных жителей, с которыми нам доводилось встречаться, нельзя не вспомнить историю одной святой, являющуюся предметом их особой гордости, так же как и ее старый домик, который нам показали.

«Вальдемоса является родиной Каталины Томас1, причисленной к лику блаженных в 1792 году папой Пием VI. Существует много описаний жизни этой святой девы; последнее из них было составлено кардиналом Антонио Деспуигом. Эта история мила и наивна. Согласно легенде, Бог не по годам рано наградил девочку мудростью; даже пост она самостоятельно начала со всей строгостью соблюдать задолго до того возраста, который предписывают законы церкви. Начиная с раннего детства, она воздерживалась от лишних приемов пищи, и ела только один раз в день. Ее почитание страстей Искупителя и страданий Его Святой Матери было таким глубоким, что даже во время прогулок она беспрестанно читала Молитву Розария2, отсчитывая декады по листьям мастиковых или оливковых деревьев. За ее склонность к уединению и времяпрепровождению в религиозных упражнениях, за пренебрежение к танцам и другим мирским развлечениям ее прозвали viejecita («маленькой старушкой»). Однако за свое одиночество и воздержание она была вознаграждена; она общалась с ангелами и всеми обитателями небесного мира: Иисус Христос, Его Мать и святые выполняли ее просьбы; Мария исцеляла ее от болезней; святой Бруно поднимал ее, когда она падала; святой Антоний сопровождал ее в темное время, помогая нести и наполнять ключевой водой кувшин; святая Екатерина, ее покровительница, причесывала ей волосы и заботилась о ней как внимательная и беспокойная мать; святые Косма и Дамиан1 залечивали ей раны, которые она получала в борьбе с нечистой силой2, так как ее победа над нею не могла состояться без борьбы; и, наконец, святые Петр и Павел стояли по обе стороны от нее, оберегая от искушений


[1 «Екатерина (Каталина) Томас родилась 1.5.1531 г. (1533?) в Valdemuzza на Мальорке. Она вступила в 1552 г. в Пальма-де-Мальорка в орден канониссок-августинок и еще в том же году дала обет… Умерла 5.4.1574 г. в Пальма-де-Мальорка. Причислена к лику блаженных в 1792 г., к сонму святых – 22.6.1930 г. День памяти 5 апреля» (Католическая информационная служба Agnuz)]

[2 В католицизме четки называются «розарий» – по названию особого способа молитвы. Розарий – это сочетание устной и мысленной молитвы: мы размышляем об основных событиях жизни Иисуса и Марии и черпаем из них наставления, а к размышлению над каждым событием присоединяем устные молитвы: «Отче наш», «Радуйся, Мария», «Слава Отцу» и особые краткие молитвы. Четки помогают отсчитывать необходимое количество молитв. Круглая форма Розария символизирует бесконечную молитву, бесконечное общение с Богом. Четки часто разделены бусинами, отличающимися от остальных, на группы по 10, так называемые «декады». Молитва Розария подразумевает десятикратные повторения молитвы "Радуйся, Мария", поэтому декады бусинок имеют в устройстве четок большое значение.]


[1 Космa и Дамиан (итал. Cosimo (Cosma) e Damiano, в русском просторечии известные как Кузьма и Демьян) – братья, святые-бессребреники, врачеватели и чудотворцы, по церковной традиции, предположительно жившие во второй половине III – начале IV вв.]

[2 «Екатерина (Каталина) Томас… была наделена мистической благодатью и вела жизнь героической добродетельности, особенно в борьбе против сатанинских искушений…» (Католическая информационная служба Agnuz)]


Она начала соблюдать устав св. Августина, уйдя в монастырь Св. Марии Магдалены, что в Пальме, и стала совершенной кающейся грешницей, каким, по канонам Церкви, полагалось жить в молитвах, соблюдать обет послушания, бедности, целомудрия и смирения. Ее биографы утверждают, что она обладала даром пророчества и чудотворения. Они вспоминают, как однажды, во время церковной службы на Майорке Каталина прервала молитву о здравии папы Пия V, объявив, что молитву о здравии читать уже поздно, ибо понтифик покидает этот мир. Ее слова оказались правдой.

Она умерла 5 апреля 1574 года со словами псалма: «Вверяю Тебе, Господи, душу свою».

Ее смерть стала народным горем; ей были оказаны самые высокие почести. Одна верующая майоркинская сеньора, донья Хуана де Почас, распорядилась заменить деревянный гроб, в котором сначала находилось тело святой девы, на другой – богатый алебастровый гроб, который она выписала из Генуи; кроме того, в день смерти святой праведницы, а также в день святой Екатерины, ее покровительницы, по воле усопшей, в храмах служат мессу; она также завещала, чтобы над ее могилой никогда не гас свет.

Тело святой девы по сей день покоится в церкви Св. Евлалии, в которой, по велению кардинала Деспуига, ей посвящен алтарь, и посвящаются специальные церковные службы»1.


[1 Заметки г-на Тастю. – Примечание автора.

Данные сведения ошибочны. На самом деле, молодая святая похоронена в монастыре Св. Магдалены, там, где она служила монахиней. (Берни Армстронг)]


Я с удовольствием изложила полный текст этой маленькой легенды, потому что я далека от мысли отрицать саму идею святости, а эта легенда как раз и есть история истинной святости страстно верующей души. Несмотря на то, что убеждения и видения этой маленькой вальдемосской горянки уже не имеют того религиозного смысла и философского значения, какие имеют вдохновенность и самоотверженность святых золотого века христианства, все же «маленькую старушку» viejecita Tomasa можно считать дальней родственницей легендарной нантеррской пастушки Женевьевы2 и несравненной домремийской пастушки Жанны д’Арк. Во все времена Римская церковь находила почетные места в царстве небесном и для простых своих детей; и сейчас ею даже осуждаются и не признаются проповедники, выражающие предпочтение, чтобы для народа вполне хватало места и в царстве земном. «Пастушка» Каталина -pagesa Catalina – была послушна, бедна, невинна и скромна; однако вальдемосские «пастушата» извлекают мало пользы из ее примера, и так мало задумываются о ее жизни, что однажды решили забросать камнями моих детей за то, что мой сын рисовал развалины монастыря, а это, по их понятиям, считалось святотатством. Так поступает и Церковь – одной рукой разжигает костры аутодафе1, а другой – возводит своих праведных мучеников в ранг святых.


[2 Годы жизни 420 – 500, место рождения Нантер. В V в., когда Западная Римская империя рухнула, во Францию (Галлию) вторглись орды гуннов во главе с Атиллой (451 г.), одно имя которого наводило такой ужас на местных жителей, что они готовы были бежать из города в окрестные леса. Но скромная пастушка Женевьева обратилась к жителям с призывом оказать сопротивление неприятелю, предрекая, что Аттила не войдет в город. Молодая монахиня отказалась бежать из Парижа и вместе с несколькими другими монахами и священниками молилась несколько суток подряд о спасении города. Устыжённые её примером, многие парижане вернулись и приготовились к обороне, которую организовали монахи всех парижских монастырей под руководством Женевьевы. Действительно, Атилла прошел со своими ордами мимо Парижа, не войдя в него, возможно, потому что узнал о готовности города к защите.

Гунны повернули в сторону Орлеана и вскоре были разбиты. Позднее отважная Женевьева была причислена к лику святых, и с тех пор считается покровительницей Парижа.

Из статьи Василия Бетаки «”В поисках деревянного слона” или Облики Парижа»: «…В конце XVIII века о ней рассказывали, что она была простая пастушка, но это – легенда времён сентиментализма, когда модно было любых возможных и невозможных героев производить «из народа»…».]


[1 аутодафе – акт публичного сожжения еретиков и еретических книг на кострах]


Жители Вальдемосы гордятся тем, что их поселение, еще со времен арабского завоевания, имеет статус города. Город расположен на горных склонах, на одной высоте с Картезианским монастырем, к которому он фактически присоединен. Он напоминает скопление птичьих гнезд, расположенных в наиболее безопасных и малодоступных местах. Его жители занимаются преимущественно рыбной ловлей. Ранним утром они уходят в море и возвращаются лишь с наступлением ночи. В дневное время основными обитателями города являются женщины, самые непревзойденные сплетницы на свете. Свое время они проводят у порогов домов, занимаясь, под несмолкаемое пение, починкой мужниных рыболовных сетей или носков. Они так же набожны, как и их мужья, но их набожность невыносима в меньшей степени, так как она более искренняя. В этом смысле вальдемосские женщины похожи на всех остальных женщин. Что касается убеждений, или следования религиозным обычаям, можно сказать, что вообще женщины веруют более свято, в отличие от мужчин, которые даже веру нередко ставят на карту ради амбиций или личной выгоды. Хорошим тому примером может служить Франция, где во времена правления Людовика XVIII и Карла X любой государственный или армейский чин – хоть высший, хоть низший – можно было купить за свидетельство об исповеди, или мессе1.


[1 1) фр. billet de confession, ou une messe (свидетельство об исповеди, или мессе) -документ, подтверждающий, что священник имеет практику принятия исповеди, или опыт ведения мессы; 2) фр. billet de confession (свидетельство об исповеди) – документ, подтверждающий повиновение папской булле]



Рыбацкие лодки на берегу, Майорка (Бруно Зупан, акварель)


Привязанность майоркинцев к монахам далеко небескорыстна. Я не могу подобрать другое свидетельство сказанному, более убедительное, чем цитата из трудов г-на Марлиани, специалиста по истории современной Испании, в целом, осуждающего меры 1836 года, направленные на упразднение монастырей.

«Будучи хорошими землевладельцами, – пишет он, -монахи стремились не к сколачиванию богатства, а к установлению с фермерами по-настоящему взаимовыгодных отношений. Издольщики1, обрабатывавшие монастырские земли, не испытывали никаких притеснений ни в отношении того, что касалось выплачиваемой доли, ни в отношении исправности таких выплат. Для монахов, не имевших наследников, смысл в накоплениях отсутствовал, и с того момента, как только нужды каждого из них были удовлетворены, они проявляли абсолютную терпимость ко всему остальному. Неожиданное обезземеливание монахов представляло собой угрозу праздному и эгоистичному существованию фермеров: они прекрасно понимали, что требования, которые предъявят им власти и новоявленные хозяева, окажутся гораздо более жесткими в сравнении с теми, что имела кучка паразитирующих лиц, не обремененных никакими семейными или социальными потребностями. И мириадам попрошаек, кишащих у дверей в трапезные, перестанут перепадать объедки со столов сытых бездельников».


[1 издольщина – земельная аренда, при которой плата за землю взимается не деньгами, а определенной долей урожая]


Распространение карлизма среди майоркинских крестьян может быть объяснимо лишь материальной нуждой; ибо вряд ли можно представить себе провинцию, имеющую к Испании, с точки зрения патриотизма, отношение более отдаленное, чем Майорка, так же как невозможно представить и население, политически еще более вялое. Ратующий за возвращение старого порядка народ жил в страхе перед любым новым потрясением, все равно каким. Сыр-бор, загоревшийся однажды на острове (как раз в пору нашего пребывания), из-за чего Майорка была приведена в состояние боевой готовности, нагнал одинаково страху как на сторонников дона Карлоса, так и на защитников королевы Изабеллы. Вся эта паника явилась наглядным выражением если не трусливости майоркинцев (мне представляется, они способны быть хорошими воинами), то уж точно их боязни за свою собственность и пассивно-эгоистическую бездеятельность.



Эрнест Буа (эстамп)


Как-то ночью одному старому священнику приснилось, что в его дом ворвались грабители; напуганный, еще не оправившийся от увиденного кошмара, он разбудил свою служанку, чем навел на нее полный ужас: в состоянии, исключающем всякую мысль о выяснении причин, та воплями подняла на ноги всех соседей. Со сверхъестественной быстротой паника, разразившаяся в деревне, охватила весь остров. Слух об осаде острова карлистами распространился в мгновение ока. Генерал-капитан получил показания от священника, который, то ли из опасения оказаться посрамленным, то ли продолжая находиться в бреду, подтвердил, что видел карлистов. Срочно были приняты все меры, необходимые для того, чтобы противостоять опасности. В Пальме было объявлено осадное положение, и все вооруженные силы были приведены в боевую готовность.

Между тем, так же как на острове Робинзона, ничего не происходило: ни один куст не шевельнулся, нога пришельца так и не ступила на песчаный берег. За обман бедняга был наказан, правда, вместо того, чтобы послать выдумщика на все четыре стороны, власти отправили его в тюрьму за подстрекательство к мятежу. Но меры предосторожности все же не были отменены. Наш отъезд совпал с периодом казней Марото1, и остров продолжал находиться в осадном положении.


[1 Рафаэль Марото (1783 – 1847), генерал, один из лидеров испанских карлистов. Был назначен доном Карлосом главнокомандующим карлистскими силами в 1838 г., когда среди карлистов уже произошел раскол. Войска, так же как и население первоначальной арены конфликта – баски, были слишком истощены, чтобы продолжать войну с либеральными силами, и часть генералов отказалась продолжать войну. Из боязни потерять расположение придворной камарильи претендента на престол дона Карлоса, Марото без суда и следствия расстрелял четверых генералов (г. Эстелла, Баскония) за неповиновение, объявив их предателями. В августе 1839 г. командующий войсками Изабеллы II генерал Эспартеро и командующий карлистами генерал Марото подписали мирный договор, по которому карлисты капитулировали, правительство обязывалось их амнистировать и обещало сохранить старинные вольности Басконии и Наварры. Дон Карлос не смирился и покинул страну. До лета 1840 г. продолжали сопротивление его сторонники на востоке страны. Но и они были разбиты генералом Эспартеро. Первая карлистская война закончилась победой правительства.]


Не существовало ничего более загадочного, чем атмосфера таинственности, которой майоркинцы окутывали события, будоражившие спокойствие в Испании. Вслух на эту тему не говорили, разве что в узком семейном кругу, или шепотом. В стране, где не чинились злодеяния, не свирепствовала тирания, было невероятно странно сталкиваться повсюду со столь настороженной подозрительностью. Забавнее здешних газетных статей я еще, пожалуй, ничего не читала; и уже не раз пожалела о том, что не прихватила с собой из Пальмы парочку печатных экземпляров – образцов «полемики помай оркински». Вот в какой (без преувеличения) форме комментируют местные газеты суть или достоверность фактов, опубликованных накануне:

«Какими бы обоснованными ни выглядели данные факты в глазах граждан, склонных им доверять, все же мы не советовали бы нашим читателям предполагать их исход, прежде чем не будет сделана оценка. Коль уж мы пытаемся дознаться до истины, не могущей подлежать сомнениям, и не хотим наделать поспешных выводов, то размышления, на которые наводят данные события, следует основательно проанализировать. Уже не за горами тот час, когда занавес, скрывающий судьбу Испании, приподнимется, но нельзя допустить, чтобы он был поднят неосторожной рукой. А поскольку момент еще не настал, мы воздерживаемся от публикации своих суждений и призываем всех здравомыслящих людей не высказываться по поводу действий той или иной стороны до тех пор, пока ситуация полностью не прояснится», и т.д. и т.п.

Осмотрительность и сдержанность, по признанию самих майоркинцев, являются отличительной особенностью их характера. Нет такого человека в сельской местности, который бы не поздоровался вам в ответ. Но если вас не знают, и вы добавили к своему приветствию хотя бы одно лишнее слово, пусть и на местном наречии, они дважды подумают, прежде чем вам ответить. Один только внешний вид, делающий вас непохожим на коренного жителя, уже может отпугнуть их от вас.

Возможно, нам бы удалось найти общий язык с этими славными людьми, если бы мы удосуживались бывать на их церковных службах. Конечно, они не перестали бы по этой причине драть с нас три шкуры на каждом шагу; но, вероятно, мы могли бы спокойно пересекать их собственность, уже не опасаясь, что кто-нибудь из кустов запустит нам камнем в голову. К сожалению, эта идея осенила нас слишком поздно; вплоть до последних дней нашего пребывания мы так и недоумевали, чем же, собственно, мы их шокируем. Они обзывали нас антихристами, мусульманами и евреями, причем последнее, по их мнению, считалось худшим из ругательств. Алькальд выразил свое неудовольствие нами перед подчиненными; не исключено, что и священник указывал на нас в своих нравоучениях. Они негодовали оттого, что дочь моя носила рубашку и брюки. Им казался крайне возмутительным тот факт, что молодая особа девятилетнего возраста лазит по горам, переодевшись в мужчину. Притом ханжеством отличались не только крестьяне.

Каждое воскресенье трубили в рог. Эти звуки, разносившиеся по городу и окрестностям и оповещавшие забывчивых жителей о том, что пора поспешить к службе, доносились и до нас, однако ровным счетом ни о чем нам не говорили; а уж после того, как стали нам что-то говорить, и вовсе потеряли для нас интерес. За непочтение к Богу жители решили нам отомстить отнюдь не по-христиански. Между собой они сговорились продавать нам рыбу, яйца и овощи втридорога, и не позволяли нам настаивать на расчете за продукты по их реальным ценам. При любой попытке вступить в переговоры фермер, напустив на себя вид человека, гордо несущего высокое звание испанца, произносил: «Не хотите? – и распихивал обратно по котомкам свои лук и картошку. – Ну, и не надо». После чего он величественно удалялся, лишая вас шанса продолжать начатые было прения. За наглость попробовать поторговаться нас наказывали, вынуждая жить впроголодь.

И нам, действительно, приходилось голодать в полном смысле слова. Ни о какой конкуренции среди торговцев, или скидках, не могло быть и речи. Следующий торговец требовал больше вдвое, третий – втрое. В конце концов, нам навязали жизнь монахов-анахоретов, соизмеримую по стоимости с жизнью королевских персон в Париже. Правда, мы имели возможность покупать продукты в Пальме, прибегая к посредничеству повара французского консула, нашего ангела-хранителя. Если бы я была римским императором, я бы предложила созвездие в честь его белого колпака. Однако с наступлением распутицы уже ни один курьер ни за какие деньги не отваживался отправиться в дорогу. А поскольку дожди затянулись, в общей сложности, на два месяца, нам оставалось довольствоваться лишь черствым хлебом – едой истинных отцов-пустынников.

Все вышесказанное не представляло бы из себя столь серьезную проблему, если бы мы все могли похвастаться отличным здоровьем. Я совершенно непривередлива, и даже, что касается еды, способна стоически переносить любые лишения. Неуемный аппетит моих детей заставлял их поглощать буквально все, что появлялось на столе, вплоть до зеленых лимонов, сделавшихся их лакомством. К сыну, которого я привезла сюда совсем хилым и больным, волшебным образом пришло исцеление; он полностью избавился от тяжелого ревматического заболевания, бегая теперь с самого утра по горным склонам в высокой, по пояс, мокрой траве, как улепетывающий от охотников заяц. Неведомые природные силы творили с ним настоящие чудеса; и в итоге, одним больным среди нас стало меньше.

Напротив, силы второго больного не только не восстанавливались, но, под влиянием сырой погоды и тяжестью испытаний, покидали его с пугающей быстротой. Вопреки единодушному мнению всех докторов Пальмы, он не страдал хроническим недугом; однако недоедание и отсутствие нормальных условий спровоцировали катар, который сопровождался непроходящим апатическим состоянием. Он смирился со своей долей, замкнувшись в себе. Только мы не могли мириться. Впервые я узнала, как из маленьких неприятностей делаются большие трагедии: при обнаружении избытка перца в бульоне, или факта посягательства на бульон со стороны прислуги, я впадала в ярость; при недоставке свежего хлеба я впадала в панику, так же как и в случае, если мул, перевозивший хлеб вброд через горные потоки, доставлял его размокшим. Я сейчас ни за что не припомню пизанскую или триестинскую еду, но, даже если я проживу еще сто лет, я никогда не забуду те корзинки с продовольствием, которых мы дожидались в Шартрёзе. Что бы я только не отдала ради порции консоме1 или бокала бордо для нашего больного! Майоркинская пища, а в особенности манера ее приготовления (стоило нам только спустить глаз), вызывала у него полное неприятие. Скажу, что основания на то имелись достаточные. Однажды нам подали тощего цыпленка, по дымящейся спинке которого ходуном ходила нешуточных размеров – каждая особь с Мастера-блоху -живность, какою Гофману, возможно, и являлись в его фантазиях силы зла, но какую он, определенно, не стал бы воображать частью собственного рациона2. С детьми случился такой припадок смеха, что они просто катались со смеху по полу.


[1 консоме (фр. consomme) – крепкий бульон из лучших сортов мяса или дичи, часто с пряностями]

[2 Автор подразумевает сказку "Повелитель блох" Э. Т. А. Гофмана]


Неизменным ингредиентом почти всех блюд майоркинской кухни является свинина, приготовляемая по-всякому и подаваемая в любом виде. Как нельзя кстати пришлись бы в здешних местах речи маленького савояра, зазывавшего в харчевню посетителей отведать пять сортов мяса: свинину, кабанину, шпик, бекон и сало. На Майорке умеют готовить более двух тысяч разных блюд со свининой; здесь также производят не менее двухсот разновидностей кровяной колбасы, нашпигованной таким количеством чеснока, жгучего перца, острых приправ и пряностей, что если захочется рискнуть здоровьем, то можно попробовать. На столе перед вами может быть выставлено двадцать блюд, ничем не отличающихся на вид от безобидных христианских кушаний, однако будьте бдительны: эта адская стряпня – дело рук самого дьявола. В конце трапезы подают десерт – очень аппетитной наружности торт, украшенный ломтиками похожих на апельсины фруктов в сахаре. На самом же деле, это пирог со шпиком и чесноком, приправленный здешними tomatigas (помидорами) и стручковым перцем, густо сдобренными морской солью, которую по незнанию можно принять за сахарную глазурь. На Майорке также распространены блюда из курицы, которая здесь, в действительности, не более чем кожа да кости. В Вальдемосе, без сомнения, каждое зернышко, ушедшее на откорм продаваемой нам птицы, оценивалось в один реал1. Морская рыба, которую нам приносили, была, под стать курице, плоская и дохлая.

Один раз, из «ученого» интереса, мы купили гигантскую каракатицу. Я никогда не видела животное, которое бы выглядело столь отталкивающе. Оно имело туловище величиной с индейку, глаза величиной с апельсин и отвислые, мерзкие щупальца, в расправленном виде составляющие четыре-пять футов. Рыбаки уверяли нас, что это деликатес. Однако своей наружностью деликатес никак не возбуждал в нас аппетит, и мы решили преподнести его в дар Марии Антонии, которая, предварительно произведя над ним должное кулинарное действо, с удовольствием эту снедь оприходовала.


[1 реал – денежная единица Испании]


Как мы своей реакцией на невидаль-каракатицу рассмешили местных жителей, так же спустя несколько дней нас рассмешили и они. Спускаясь с горы, мы увидели, как крестьяне, побросав свою работу, несутся к остановившимся на тропе людям и тесно группируются вокруг человека, держащего корзину с двумя сидящими в ней великолепными, удивительными, чудными, диковинными птицами. У всех жителей этой горной местности вызвали изумление увиденные крылатые существа. «Что они едят?» – спрашивали одни. «Быть может, они не едят», – предполагали другие. «Это земные или морские птицы?» «Должно быть, они обитают только в небе». Когда, наконец, парочка уже была едва ли не раздавлена глазеющей на нее толпой, нам удалось распознать в этих двух пернатых не кондоров, не фениксов, не гиппогрифов, а очень милых домашних гусей, как выяснилось, отправленных одним богатым сеньором в подарок своему приятелю.

На Майорке, как и в Венеции, много превосходных ликерных вин. В основном, мы покупали мускатель, который здесь такой же вкусный и недорогой, как на Адриатическом побережье кипрское вино. И наоборот, красные вина, искусство приготовления которых является ремеслом для майоркинцев неведомым, оказались здесь терпкими на вкус, черными на цвет, обжигающими, имеющими высокое содержание алкоголя, а также гораздо более высокую цену, нежели самое обычное столовое вино у нас во Франции. От этих крепких, жгучих напитков нашему больному становилось нехорошо, впрочем, как и нам, а посему почти все время мы пили воду, которая здесь восхитительна. Не могу знать наверняка, но, то ли благодаря этой чистейшей воде из источников, то ли благодаря чему-то еще, наши зубы, как мы вскоре заметили, приобрели такую белизну, какую в Париже, будь вы самый взыскательный клиент, вам не наведет ни один косметолог. Возможно, причина заключалась и в вынужденном воздерживании от излишней пищи.

Сливочного масла мы достать не могли; жир, тошнотворное растительное масло и пары, исходящие от блюд при их приготовлении местным способом, мы не переносили; поэтому основу нашего питания составляли постное мясо, рыба и овощи, которые готовились на пресной воде, доставляемой горными потоками, и в которую иногда, из сибаритства, мы добавляли сок свежевыжатого зеленого апельсина, сорванного у себя в цветнике. Все недостающее мы компенсировали великолепнейшими десертами: бататом (сладким картофелем) из Малаги, засахаренной валенсийской тыквой и виноградом, не уступающим ханаанскому1. Этот виноград, как белый, так и розовый, имеет продолговатой формы ягоды с толстой кожицей, благодаря которой он прекрасно хранится круглый год. Он чудесен, и съесть его можно столько, сколько угодно душе, не опасаясь, что дело закончится вздутием живота, каким бывает чревато поедание нашего винограда. Если виноград, произрастающий в нашей провинции Фонтенбло, более сочный и, скорее, пригоден для утоления жажды, то майоркинский виноград слаще, и в нем больше мякоти. Тем напиваешься, этим наедаешься. Его гроздья, каждая весом двадцать-двадцать пять фунтов, несомненно, заслуживают восхищения живописца. Когда с пропитанием бывало туго, мы насыщались этим виноградом. Крестьяне считали, что продают нам его безумно дорого, взвинчивая цену в четыре раза относительно его действительной стоимости; разумеется, им было невдомек, что в сравнении с ценой на французский виноград, это были сущие гроши; соответственно, каждая из сторон в тайне друг от друга оставалась довольна удачно совершенной сделкой. Что до ягод кактуса-опунции, то про них не заходил даже и разговор: это были самые невкусные из всех известных мне фруктов.


[1 Клинописные и папирусные источники свидетельствуют, что "сын юга виноград" издревле возделывался в Северной Африке и восточном Средиземноморье. Из истории Ветхого Израиля известно, что в ту историческую эпоху в земле Ханаанской (на территории современной Палестины), рос виноград необычайного размера и красоты, какого израильтяне не встречали даже в зеленеющей долине Нила в Египте. «И пришли к долине Есхол, и срезали там виноградную ветвь с одной кистью ягод, и понесли ее на шесте двое» (Чис. 13, 24). В своей картине «Осень» Н. Пуссен изобразил громадную виноградную гроздь – свидетельство плодородия ханаанской земли.)]



Осень. Возвращение из Ханаана. (Николя Пуссен, 1664 г.)


Тогда как, напомню, условия суровой жизни не только не шли на пользу, но и влияли губительно на состояние одного из членов моей семьи, для остальных они стали уже казаться вполне приемлемыми. На далекой Майорке, в уединенном монастыре, в противостоянии коварству самых хитрых крестьян на свете, мы были счастливы тем, что сумели создать для себя подобие очага благоденствия. У нас были оконные стекла, двери и печь – эксклюзивная печь, которую лучший кузнец Пальмы ковал для нас целый месяц, и за которую была уплачена сотня франков. Она представляла собой обыкновенный железный цилиндр с трубой, выведенной через окно. На ее растопку уходил битый час, после чего она сразу накалялась докрасна, и, чтобы впустить прохладный воздух, нам приходилось снова открывать двери, которые мы, прогоняя дым, предварительно уже держали распахнутыми. Вдобавок, горе-печник заделал изнутри стыки так называемой замазкой, произведенной из жижи, типа той, какую индусы наносят на стены своих жилищ и даже на самих себя – из благоговения; а благоговеют они, как известно, перед коровой. Однако каким бы очистительным ни являлось сие священное благовоние для души, для органов чувств оно было весьма и весьма малоприятным. Целый месяц, пока эта замазка высыхала, нас не покидало ощущение, будто мы являемся обитателями того круга ада, в котором, по утверждению Данте, он видел льстецов1.


[1 Согласно концепции Ада Данте Алигьери ("Божественная комедия"), Ад представляет собой девять кругов; чем ниже круг, тем серьёзней грехи, совершённые человеком при жизни. Перед входом в Ад – жалкие души, не творившие при жизни ни добра, ни зла, которые были и не с дьяволом, и не с Богом. В 1-м круге Ада нет мук, есть только тихая грусть и вздохи. Тут – души добродетельных нехристиан и некрещеных младенцев. Настоящий Ад начинается со 2-го круга, в котором вихрь гонит души повинных в сладострастии. В следующем, 3-м круге, Данте встречает чревоугодника. Следующие 4-й и 5-й круги (скупцы и расточители, гневные) пройдены успешно. Зато перед 6-м кругом – огненным городом, где начинается глубинный Ад, в котором караются самые страшные грешники, Данте и его проводнику приходится остановиться. Только посланец с неба приходит на помощь и раскрывает перед ними ворота. Здесь, в 6-м кругу Ада, еретики. В трех самых нижних кругах наказывается насилие. В 7-м круге Ада -насилие над ближним и над его достоянием (тираны, убийцы, разбойники), над собою (самоубийцы и моты), над божеством (богохульники), над естеством (содомиты), над естеством и искусством (лихоимцы). В 8-м – обманувшие недоверившихся (сводники и обольстители, льстецы). В 9-м – обманувшие доверившихся (предатели родных, родины и единомышленников, друзей и сотрапезников, благодетелей, величества божеского и человеческого). Поскольку обманывать способны только сознательные существа, то эти грехи – более тяжелые, чем насилие. Сюда Данте помещает и продажных пап. И, наконец, в глубине 9-го круга мучаются трое самых позорных, по мнению Данте, предателей – Юда и Брут с Кассием, убившие Цезаря.

Здесь автор подразумевает льстецов, терпящих наказание в Кругу восьмом Ада (Второй ров). Встречу со льстецами Данте описывает так:


Туда взошли мы, и моим глазам

Предстали толпы влипших в кал зловонный,

Как будто взятый из отхожих ям.]


Я тщетно пыталась припомнить, за какую такую провинность, относящуюся именно к этой категории грехов, расплачивалась я: какой такой власти пела дифирамбы, какого такого папу или короля воодушевляла своим подхалимством на согрешения? На моей совести не нашлось даже посыльного или коридорного, коих я похвалила бы, и уж тем паче не могла я льстить жандарму или журналисту!

К счастью, аптекарь-картезианец продал нам немного ароматной бензойной смолы из старых запасов церковных благоуханий, какую в былые времена использовали в составе ладана для каждения иконы Пресвятой Девы; запахи этих божественных воскурений триумфально распространялись по всей келье, и душок изо рва восьмого круга ада пропадал.

У нас была отличная мебель: брезентовые складные кровати; достаточно мягкие матрацы, подороже, чем в Париже, зато новые и чистые; и большие, шикарные стеганые покрывала, которые мы выгодно приобрели в Пальме у евреев. Одна француженка, обосновавшаяся на острове, любезно уступила нам несколько фунтов перьев, привезенных ею из Марселя; из них для нашего больного мы сделали две подушки. В краях, где о гусях складывают небылицы, а куры, даже сошедшие с вертела, имеют кожу, покрытую зуднями, это была роскошь поистине неслыханная.

В нашей собственности имелось несколько столов, несколько стульев с соломенными сиденьями, наподобие тех, какими пользуются во Франции в сельской местности, а также софа для отдыха из заболонной древесины с ткаными подушками, набитыми шерстью. Пыльный, с ужасными неровностями земляной пол был застлан валенсийскими циновками из длинной соломы, отчего он имел вид выжженного солнцем газона; кроме этого, на полу лежали овечьи шкуры с длинным ворсом потрясающей выделки и белизны, в производстве которых в этих местах знают толк.

Так же как в африканских и азиатских жилищах, в старых майоркинских домах, не говоря уже о монастырских кельях, вы не увидите шкафов. Здесь вещи складывают в деревянные лари. Наши дорожные сундуки из светлой кожи смотрелись очень элегантно рядом с собратьями по интерьеру. Альков мы занавесили большой шерстяной шалью в яркую клетку, которой укутывались в дороге, отчего помещение приобрело богатый вид; а на печь сын поместил очаровательные гончарные сосуды из Феланича, по форме и орнаменту, безо всяких сомнений, арабские.



Феланич, приходская церковь (старое фото)


Феланич – это майоркинская деревня, которая могла бы с успехом поставлять свои красивые вазы во все страны Европы. Изделия удивляют своей невесомостью, словно они изготовлены из пробковой коры, а материал – своей мелкозернистостью, словно это не глина, а некое редкостное сырье. Здесь производят изящные фигурные кувшины, напоминающие графины, в которых вода способна удивительно долго сохранять прохладу. Сама керамика пориста до такой степени, что вода буквально просачивается сквозь стенки сосуда, и спустя полдня ваш кувшин уже пуст. Физик из меня, безусловно, никудышный, и мое наблюдение может выглядеть наивным; но все же, меня удивляло (настолько, что мой сосуд иногда казался мне заколдованным) одно загадочное явление: как получалось, что забытый нами на плите кувшин с водой, опустев и простояв долгое время на раскаленной поверхности уже опустошенным, оставался нетреснутым? И как могла сохранившаяся на дне кувшина капля воды оставаться холодной как лед, тогда как щепка, попадавшая на ту же поверхность плиты, сразу обугливалась? Такой сосуд, обвитый сорванной во дворе веточкой плюща, ползущего по стенам, мог бы восхищать взоры художников в гораздо большей степени, нежели все модные золотые шедевры севрского1 фарфора вместе взятые.


[1 Севр (фр. Sevres) – юго-западное предместье Парижа, располагается в 9,9 км от центра столицы.]


Высокие, гулкие своды келейного помещения делали необыкновенным звучание пианино «Плейель», которое, ценою трехнедельного обивания порогов и четырехсот франков пошлины, нам удалось, наконец, вырвать из рук таможенных чиновников. Мы уговорили-таки ризничего перенести к нам большой красивый дубовый стул с готической резьбой из монастырской часовни, где над ним изрядно потрудились крысы и древесный жучок. В мерцающем свете вечерней лампы резной орнамент и кощеистые силуэты наконечников спинки стула, приспособленного нами под книжный шкаф, отбрасывали на стены огромные черные тени в форме зубчатых стен и башен-колоколен, возвращая в келью средневековую, отшельническую атмосферу.

Хозяин усадьбы Сон-Вент сеньор Гомэз, наш бывший арендодатель, сдававший нам свою собственность украдкой из опасения, как бы не пошла молва, будто гражданин Майорки занимается спекуляцией, устроил целый скандал, пригрозив, что подаст на нас в суд за разбитые глиняные тарелки в количестве нескольких штук, потребовав выплаты в пользу себя – estropeado (потерпевшего) – суммы, которая была сопоставима с ценою на посуду из самого изысканного китайского фарфора. Кроме того, (также прибегнув к угрозам), он обязал нас оплатить побелку и повторную штукатурку всего особняка, назвав это мерами по уничтожению заразы, оставшейся в доме после больного катаром. Тем не менее, худо оказалось не без добра: уж до такой степени невтерпеж было нашему хозяину избавиться от всех принадлежностей, коих могла дотрагиваться наша рука, что он согласился продать нам сразу все сдаваемое нам в аренду старое белье, разумеется, не забыв поторговаться, а также удостовериться, чтобы оплаченная сумма не уступала стоимости нового белья. Спасибо ему и на том, что, в отличие от крестьян одного итальянского синьора, заставлявшего бедняг отрабатывать свои сорочки, мы были избавлены от повинности сеять лен за дальнейшее пользование простынями и скатертями.

Надеюсь, читатели не сочтут за ребячество мои раздосадования, которые, в сущности, есть не более чем сожаление о выкинутых на ветер деньгах. Обиды я не держу, но рассказываю эти истории лишь потому, что самым интересным в любом путешествии в чужую страну считаю, безо всякого сомнения, наблюдения, связанные с людьми. Во всех возникавших между мною и майоркинцами денежных отношениях проявлялись бесстыдная лживость и вульгарная жадность этих людей, независимо от того, какой бы мизерной ни была сумма. И если к этому добавить их усердие выпячивать перед нами свою набожность и демонстрировать глубокую уязвленность нашей неподобающей религиозностью, то, согласитесь, стоит ли всерьез воспринимать хваленое нынче мнение отдельных консерваторов о том, что нет ничего более поучительного и высоко нравственного в сегодняшнем мире, нежели вера в Бога простых смертных, когда вместе с тем у человека отбирается право воспринимать и прославлять Всевышнего по-своему. К примеру, я сотни раз слышала глупости о том, что, дескать, грешно и преступно подрывать даже обманную и порочную веру, если нечем ее заменить; что лишь те, кто не отравлен ядом философских учений и революционного фанатизма, являются единственно оставшимися духовными, милосердными и честными личностями; что, дескать, лишь в них и только в них остались еще поэтичность, величие, дедовское целомудрие, и т.д. и т.п.! – но, ей-богу, смешить меня стали эти умничания лишь на Майорке. Глядя на то, как дети, воспитанные в философской «мерзости запустения1», заботливо ухаживают и присматривают за мучимым страданиями ближним, – они одни, и никто другой из ста шестидесяти тысяч проживающих на Майорке людей, бесчеловечно и трусливо отвернувшихся от нуждающегося в помощи больного из боязни заразиться, – я говорила себе, что эти маленькие «мерзавцы» заслуживают большего уважения и имеют больше милосердия и сострадания, чем вся здешняя популяция святых и апостолов. Эти преданные слуги Господа настойчиво твердили мне, что, подвергая детей заразе, я творю ужасное злодеяние, и что небеса покарают меня за мою слепоту, наслав на детей такую же хворь. Я объясняла, что если бы кто-то один в нашей семье заболел пусть даже чумой, остальные бы не стали бежать от его постели; что во Франции, ни в дореволюционной, ни в послереволюционной, никогда не было принято бросать больных; я рассказывала о том, что во время наполеоновских войн многие заключенные испанцы, пересекавшие нашу территорию, были тяжело больны, и что наши крестьяне делились с ними едой, одеждой, жильем и не отходили от постелей лежачих больных, и тогда как иные становились жертвами собственного милосердия, заразившись опасной болезнью, остальные жители не прекращали проявлять сострадание, гостеприимство и оказывать помощь; на что мой собеседник-майоркинец лишь пожимал плечами и снисходительно улыбался. Мысль о самопожертвовании ради незнакомца была его уму непостижима ровно настолько, насколько неестественным было для него проявление честности и порядочности по отношению к чужеземцу.


[1 Из толкования Библии: «Мерзость запустения на святом месте означает отступничество от Бога, пренебрежение Им и тем, что от Него исходит. И может наступить день, когда мера греха и беззаконий превысит всё мыслимое и поставит мир на край пропасти».]


Путешественников, посетивших удаленные от берега районы острова, изумляют гостеприимство и доброжелательность майоркинского фермера. С восторгом пишут они о том, что, невзирая на отсутствие в населенных пунктах постоялых дворов, им, тем не менее, было легко и приятно путешествовать по острову: по их словам, для того чтоб путника приняли, разместили и окружили вниманием, как дорогого гостя, совершенно безвозмездно, достаточно лишь предъявить простую рекомендацию. На мой взгляд, простая рекомендация является здесь ключом от всех дверей. Путешественники лишь упустили из виду, что благожелательные отношения между всеми населяющими Майорку кастами, а, следовательно, и всеми жителями, основаны на обоюдных интересах, с которыми библейская любовь к ближнему или человеческое участие не имеют ничего общего. Нескольких слов хватит для описания имеющей место финансовой ситуации.

Дворяне богаты на собственность, но получают с нее малые доходы и разоряются на займах. Евреи, которых здесь немало, имеют много наличных денег и, соответственно, всю собственность здешних кабальеро в своем владении, поэтому, можно сказать, остров принадлежит именно им. Получается, что на деле дворяне, друг перед другом, а также перед редким заморским гостем, лишь играют роль хозяев своих владений. Чтобы не ударять лицом в грязь, им приходится брать у евреев займы вновь и вновь, и, таким образом, снежный ком с каждым годом все растет. Я упоминала ранее о том, что коммерция на острове парализована из-за отсутствия рынков сбыта и промышленности; однако к чести этих господ следует признать, что, в отличие от своих предков, проматывавших свое состояние, эти предпочитают медленно и мирно разоряться, нежели отказываться от своих богатств. Так, интересы спекулянтов неотделимы от интересов фермеров, с чьей арендной платы им, на основании титулов, унаследованных от кабальеро, причитается некоторая доля.

Крестьянин же, который, вероятно, имеет свой расчет в распределении долгов, старается, по возможности, уплатить своему господину поменьше, а банкиру – столько, сколько в его силах. Хозяин зависим и непритязателен; еврей непоколебим, но терпелив. Еврей идет на уступки, умеет быть весьма снисходительным, не торопит, чертовски гениально добиваясь своей цели. Как скоро коготок увяз, то собственности всей пропасть, по расчетам еврея, лишь дело времени. Не допускать исключений – не в его интересах, иначе он не дождется превращения долга в капитал. В ближайшие двадцать лет установление господства на Майорке не предполагается; и евреи, по всей видимости, почувствуют вкус власти, как это произошло во Франции, и поднимут головы, пока еще склоненные с лицемерной покорностью под плохо скрываемой неприязнью дворян и бессильным, инфантильным отвращением пролетариев. Пока же они остаются фактическими владельцами земельных угодий, и фермер трепещет перед ними. С сожалением оглядывается крестьянин назад, на своего бывшего господина; и, пуская слезу, одновременно тянет на себя лоскутья своего одеяла судьбы. Одним словом, находясь меж двух огней, он пытается угодить и нашим и вашим.

И вот к крестьянину являетесь вы с рекомендательным письмом от дворянина, или другого богатого господина (ибо кто еще может вас порекомендовать на острове, где среднее сословие отсутствует) – и двери перед вами распахиваются сами. Но попробуйте, не имея такой рекомендации, попросить стакан воды, и вы увидите, что из этого получится.

Тем не менее, майоркинский крестьянин добр, деликатен, по-своему миролюбив, спокоен и терпелив по натуре. Он не любит зло, но и не ведает о том, что есть добро. Он исповедуется, молится, он одержим идеей попасть в рай, но при этом не догадывается об истинном человеческом долге. Чувствовать к нему нелюбовь – все равно, что чувствовать нелюбовь к быку или к овце, ибо он невинен ровно настолько, насколько невинно любое творение природы, живущее животными инстинктами. Он талдычит свои молитвы как суеверный язычник, однако без малейших угрызений совести мог бы съесть себе подобного, если б на его острове было так принято, и если б не было свинины. Чужеземец для него – существо не человекоподобное, а посему его можно дурачить, выманивать у него деньги, лгать ему, оскорблять его и без стеснения красть у него вещи. Вместе с тем свой у свояка не возьмет и оливинки: ведь, по разумению майоркинцев, затем чтобы островитянин мог извлекать для себя маленькую пользу, Богом придуман весь тот мир, что существует по ту сторону моря.

В условиях проживания среди этих пронырливых воришек, хитрых и невинных созданий, вызывающих не более злости или враждебности, чем у индийца вызывают досаждающие ему озорные мартышки или орангутаны, мы обрели привычку защищать себя от них, поэтому и прозвали Майорку Островом обезьян.

С другой стороны, нельзя было не испытывать некоторую грусть, глядя на этих, безо всякого сомнения, имеющих человеческий облик обитателей вроде и не забытой Богом земли, но оказавшейся так далеко в стороне от основного пути человеческого прогресса. Совершенно очевидно, что это не достигшее развития существо понятливо, что его раса способна к совершенствованию и что она со временем – долгим для нас и ничтожным с точки зрения вечности – займет одну нишу с остальными, более развитыми расами, стоит лишь подождать. Однако, чем более очевиден их потенциал, тем тяжелее видеть бремя довлеющих над ними оков прошлого. И если этот самый срок ожидания никак не затрагивает Провиденье, то день наш сегодняшний он все-таки делает более тягостным и печальным. Сердцем, душою и всем своим нутром мы чувствуем, что судьбы других людей связаны с нашими, что мы не можем не любить и не быть любимыми, не понимать и не быть понятыми, не помогать и не принимать помощь от других. Чувство интеллектуального и морального превосходства может радовать лишь сердце тех, кто склонен к чванству. Думаю, в представлении тех, чье сердце открыто, достижение равенства заключается не в том, чтобы опускаться самим, а в том, чтобы как можно быстрее суметь поднять до своего уровня тех, кто пока еще социально находится ниже, предоставив отставшим возможность зажить той жизнью, в которой главенствуют сострадание, понимание, равноправие и единство, являющиеся всеобщими религиозными идеалами, выношенными человеческим сознанием.

Я убеждена, подобное стремление живет в сердце каждого из нас, а те, кто подавляют его, полагая, что желание можно замаскировать фальшивыми словами, испытывают необъяснимые муки, которым люди не могут подобрать определение. Принадлежащие к низшим слоям смертельно устают и теряют силы, оттого что не могут выбраться из нищеты; находящиеся наверху чувствуют бессилие и раздражение, оттого что оказываемая ими помощь не может возыметь действие; не помышляющих об оказании помощи начинает одолевать вселенская скука, и ужас одиночества, и продолжает одолевать до тех пор, пока они не дегенерируют и не опускаются на самое дно, оказываясь глубже тех, кто внизу.



Картезианский монастырь в Вальдемосе (Ж. Б. Лоран, литография, 1840 г.)


Глава IV


Мы чувствовали себя одинокими на Майорке, такими одинокими, как если бы мы находились среди пустыни. Сразившись в очередном поединке с представителями стаи обезьян, мы, суетясь возле печки над принесенным трофеем, забавлялись случившимся. Однако чем глубже становилась зима, тем больше сковывала во мне грусть любые попытки радости и проявления спокойствия. Состояние нашего больного ухудшалось с каждым днем; ветер гудел в овраге, ливень хлестал в окна, зловещие раскаты грома сотрясали толстые стены нашей обители, заглушая собой веселый смех детей, увлеченных играми. Расхрабрившиеся в туманной мгле орлы и стервятники пикировали прямо в гранатовое деревце, росшее напротив моего окна, и выхватывали оттуда несчастных пташек. Судна и суденышки, пережидая гнев разбушевавшейся стихии, стояли на причале; мы чувствовали себя узниками, более не помышляющими о помощи и не рассчитывающими на сочувствие. Казалось, над нашими головами кружит смерть, готовая забрать одного из нас, и, кроме нас самих, противостоять ее намерениям относительно выбранной жертвы было некому. Вокруг нас не было ни единой живой души, которая не желала бы несчастному скорейшей кончины, а себе – избавления от так называемого смертельно опасного соседства. Сама мысль о подобной неприязненности вызывала страшное уныние. К счастью, мы не были лишены силы духа и самоотверженности и, сменяя один другого, вполне обходились собственными силами, чем компенсировали больному отсутствие поддержки и понимания со стороны окружающих. Мне кажется, в невзгодах сердце становится более щедрым и любящим под живительным воздействием чувства человеческой солидарности. Тем не менее, в глубине души мы терзались мыслью о том, что судьба забросила нас в среду, где представление о подобном чувстве отсутствовало, в среду, чьи обитатели скорее заставляли нас глубоко сокрушаться об их неспособности сострадать, нежели печалиться о том, что мы их состраданием обделены.

Кроме того, я находилась в сильном замешательстве. Специальных познаний в науке я не имела совсем, а нам требовался доктор, грамотный доктор, умеющий лечить заболевание, ответственность за которое лежала полностью на мне.

Посетивший нас доктор, ни в квалификации, ни в стараниях которого я ничуть не сомневаюсь, допустил ошибку, от какой не может быть застрахован ни один, даже самый гениальный, доктор. По его собственным признаниям, и великие мужи науки иногда ошибаются. Бронхит уступил место нервному возбуждению, а некоторые из появившихся на этом фоне симптомов обнаруживали подозрение на туберкулез горла. Приходивший время от времени доктор, который успевал заметить именно эти симптомы и который все остальное время, когда с больным оставалась я, не мог наблюдать симптомов, свидетельствующих о противоположном, настаивал на режиме, традиционно прописываемом больным туберкулезом легких, то есть, на кровопускании1 и строгой молочной диете. Все эти меры имели в точности обратный эффект, и уж тем паче губительным могло оказаться кровопускание. Предчувствие опасности оного было и у самогo больного, этого опасалась и я, даже невзирая на полное отсутствие познаний в медицине, однако имея достаточный опыт ухода за больными. С другой стороны, вопрос о том, следует ли полагаться на интуицию, способную обманывать, и подвергать сомнению выводы, сделанные специалистом, вызывал во мне содрогание. И, глядя на ослабевающего больного, меня охватывал вполне понятный ужас. Меня убеждали, что его спасение в кровопускании, в котором если ему отказать, то он умрет. Однако внутренний голос, который в том числе я слышала и во сне, подсказывал мне, что в кровопускании его смерть, и если я не допущу этого, он останется жив. Я убеждена, что это был голос Провидения, и сегодня, когда наш друг, гроза всех майоркинцев, является, согласно заключениям, чахоточным не более чем я, я благодарю небеса, подсказавшие мне довериться тому спасительному голосу.


[1 К концу 18 столетия прогресс в изучении туберкулеза явно замедлился. И это было обусловлено не столько отсутствием заметных открытий, сколько инертностью и грузом медицинских традиций, а также слепым преклонением перед идеями, передаваемыми медицинскими светилами. К примеру, в то время активно практиковались кровопускания, еще более истощавшие и без того уже обессиленных туберкулезных больных.]


Что до рекомендованной диеты, то на пользу она не шла никоим образом. Когда мы убедились в обратности оказываемого ею эффекта, мы стали соблюдать ее со строгостию по возможности наименьшей, но, к сожалению, выбор оставался невелик – между обжигающе острой пищей, какую здесь употребляют, и совсем скудной. Продукты, составляющие основу молочной диеты, о приносимом вреде которой мы узнали впоследствии, к счастью, являются на Майорке редкостью, поскольку не производятся. Но пока мы еще верили в то, что молоко творит чудеса, и с ног сбиваясь искали сей заветный продукт. Коров в этой горной местности не разводят, а козье молоко, которое мы заказывали, наполовину выпивали по дороге маленькие посыльные, тем не менее, каждый раз вручавшие нам кувшин с количеством содержимого, равным исходному. Каждое утро во дворе Шартрёзы устраивался миракль1 – мальчик-посыльный становился возле фонтана и декламировал молитвы. Положить конец всем этим мистериям мы смогли, только достав козу. Существа милее и очаровательнее этой молодой, светло-желтого цвета, имеющей с горбинкой нос, безрогой, вислоухой козочки африканской короткошерстной породы было не сыскать на всем белом свете. Эти животные так непохожи на наших. Они имеют шерстяной покров как у косули и профиль как у овцы; и не имеют того шаловливого, проказливого выражения, какое свойственно нашим игривым козочкам. Напротив, в их взгляде столько меланхолии. Кроме того, здешние козы отличаются от наших совсем малым выменем и значительно меньшей удойливостью. С достижением зрелого возраста молоко этих коз приобретает терпкий, резкий вкус, за который его так ценят майоркинцы, и по причине которого оно не представляется удобоусвояемым для нас.


[1 миракль (спектакль) от франц. miracle, или лат. miraculum (чудо) – жанр средневековой религиозной драмы – мистерии (либо составная часть грандиозного, длящегося много часов, а то и несколько дней подряд, мистериального представления). Основу сюжета миракля составляет чудо, совершенное Девой Марией или святыми.]


Подружка наших дней монастырских переживала свою первую беременность; двухлетнего возраста она еще не достигла, и ее молоко имело очень нежный вкус, правда, давала она его совсем мало, особенно сейчас, находясь в разлуке со своими родичами, с коими вместе она так любила – нет, не резвиться (не пристало этим заниматься сверхсерьезной, какой и подобает быть истинной майоркинке, молодой козе) – но отрешенно мечтать, стоя на вершине горы. И вот теперь она тосковала, почти так же как и мы. Ни обилие травы, произрастающей во внутреннем дворе, ни разнообразие ароматических растений, разводимых еще монахами-картезианцами и сохранившихся в канавках, пролегающих через наш цветник, не могли облегчить ее житие в неволе. Она скиталась от клуатра к клуатру и обрушивала на толщу каменных стен свои безутешные, отчаянные стенания.


Миракль непременно носит назидательный характер, его текст изложен в стихотворной форме.


Дабы скрасить ее одиночество, мы купили для нее толстую овцу с густой белой шерстью длиною примерно шесть дюймов; во Франции такие персонажи можно увидеть сегодня лишь в витринах игрушечных магазинов или на рисунках старых бабушкиных вееров. В компании столь замечательной вновь обретенной спутницы, тоже приносившей нам достаточно жирное молоко, наша подопечная обрела некоторый покой. Но даже общими усилиями два обеспеченных хорошим питанием животных давали столь малый удой, что скоро сам собой начал напрашиваться вопрос, а не наведываются ли Мария Антония, la nina и Каталина к нашей скотинке чаще, нежели надобно. Мы поместили животных в загон -примыкающий к колокольне дворик, вход в который запирался на ключ, а связанные с дойкой обязанности переложили на себя. Из этого деликатного молока, смешанного с миндальным, которое мы с детьми по очереди выжимали из толченых орехов, получался очень полезный для здоровья и очень приятный на вкус напиток. Других возможностей раздобыть какие-либо исцеляющие средства у нас не было. Отвратительные снадобья, продававшиеся в Пальме, были очень сомнительного изготовления. Поставляемый из Испании плохо очищенный сахар был черный, маслянистый и оказывал слабительное действие на тех, кто не имел к нему привычки.

Однажды нам показалось, что мы спасены – мы увидели фиалки в саду одного богатого фермера. Он разрешил нам сорвать некоторое количество, для того чтобы мы могли приготовить лекарственный настой. За каждую фиалку из получившегося букетика он взял с нас по одному су, майоркинскому су, равному трем французским.

Вдобавок к своим семейным хлопотам, нам приходилось самим подметать комнаты и, дабы обеспечить себе ночной сон, самим заправлять постели, поскольку наша служанка-майоркинка не могла дотронуться до чего-либо, не поделившись при этом чрезвычайно щедро тем самым, увиденным нами однажды на спинке поданного с пылу с жару цыпленка, добром, что вызвало у детей столь бурное оживление. У нас оставалось крайне мало времени на работу и прогулки, но эти часы мы использовали максимально выгодно. После того как дети внимательно выслушивали свои уроки, нам стоило лишь высунуть нос, как мы тут же обнаруживали вокруг себя удивительный, бесконечно разнообразный мир. На каждом шагу нашему взору, ограничивавшемуся со всех сторон горными преградами, представали неожиданные живописные картины: церквушка на краю обрыва; случайная розовая1 роща, приютившаяся на рассеченном трещинами склоне; хижина на берегу спрятавшегося в высоком тростнике ручья; лес, взгромоздившийся на огромные, покрытые мхом и обвитые плющом скалы. В момент, когда, наконец, солнце соблаговоляло показаться, ко всем растениям, каменьям, испещренной дождевыми руслами земле, возвращалась необыкновенная яркость и свежесть красок.


[1 По мнению Б. Армстронга, за альпийскую розу (в оригинальном тексте – rosage), или Rhododendron Ferrugineum (рододендрон ржавый – вечнозеленый кустарник семейства вересковых, до 1 м в высоту, имеющий очень эффектные, ржаво-красные цветки) автором было ошибочно принято распространенное здесь и внешне похожее на нее земляничное дерево (или земляничник) тоже принадлежащее к семейству вересковых (Arbutus unedo – земляничник крупноплодный, вечнозеленое, небольшое (5-15 м) дерево, или куст; своё название земляничник получил за оригинальную форму плодов: красно-розовые шарики, напоминающие по форме огромные земляничины).]


Две прогулки были особенно запоминающимися, несмотря на то, что о первой из них, предпринятой еще в начале нашего пребывания на Майорке, мне нелегко вспоминать. В ту прогулку, по настоятельной просьбе нашего друга (чье состояние еще не вызывало тогда никаких беспокойств), тоже пожелавшего насладиться великолепием здешних видов, мы отправились вместе.

Думаю, переутомление, случившееся в походе, и оказалось причиной его заболевания. Целью нашего похода была отшельническая хижина, находившаяся на морском берегу, приблизительно в трех милях от Картезианского монастыря. Мы продвигались по правому склону горного хребта, вдоль каменистой, ног не щадящей тропы, преодолевая один подъем за другим, пока не добрались до северного берега острова. За каждым поворотом открывался прекрасный вид сверху на море, от которого нас отделяли растущие сплошным ковром буйные заросли. Впервые в жизни, вместо привычных белых клифов, пустынных илистых и песчаных пляжей, я видела береговую линию, изобилующую растительностью, где деревья и травы буквально врастают в волны. Наблюдаемые с любого из тех мест на взморьях Франции, где мне довелось побывать, даже с возвышенностей Порт-Вендрес, откуда открываются неописуемой красоты виды, мутные, малоприятные воды моря совсем не располагают к тому, чтобы подойти к ним поближе. Излюбленные всеми пляжи Лидо в Венеции – это пугающие голые пески, местообитание громадных ящериц, шмыгающих под вашими ногами и, подобно кошмару, преследующих вас растущими полчищами в вашем воображении. В Ройане, в Марселе, да практически везде, вдоль всех побережий, тянется полоса скользких водорослей с бесплодными песками, затрудняющая подступы к морю. На Майорке же я увидела море таким, каким раньше оно представлялось мне в мечтах – чистым, небесно голубым, похожим на покрытое перекатывающимися незаметно для человеческого глаза бороздами сапфирное поле, переходящее на горизонте в темно-зеленую гущу леса. Каждый последующий шаг по извилистой горной тропе предвещал появление новой панорамы, еще более впечатляющей, чем предыдущая. Однако для того чтобы добраться до расположенного внизу отшельнического жилища, нам пришлось совершить непростой спуск к побережью, хоть и поразившему нас в тот момент своим грандиозным великолепием, но все же уступающему по силе воздействия другому побережью, обнаруженному мною пару месяцев спустя.



Побережье Дейи1, Майорка (Алехандро Кабеса)


[1 Дейа – поселение, расположенное между Вальдемосой, Сойером и Буньолой]


Вид четверых-пятерых отшельников не вызывал никаких поэтических чувств. Их обиталище было настолько убогим и нецивилизованным, насколько требовалось тому быть в соответствии с канонами их веры. В единственную сторону от их террасного сада, где мы застали их за вскапыванием земли, простиралась лишь морская даль. Никаких внешних признаков религиозности за ними мы не заметили, и нам показалось, что ничего глупее их отшельничества придумать невозможно. Настоятель, одетый в свободную бежевую рубаху, оставил свою лопату и направился к нам. Сказать, что короткие волосы и грязная борода вовсе его не украшали, будет, пожалуй, недостаточно. Он поведал нам о суровых условиях соблюдаемой ими жизни, в особенности о невыносимом холоде, преобладающем на их побережье. Мы попробовали поинтересоваться, случаются ли здесь заморозки, однако все предпринятые нами совместно попытки растолковать ему, что такое «мороз», остались тщетными. Ни на одном из языков произнесенное слово он не распознал, и никогда не слышал о существовании стран холоднее Майорки. Между тем, он имел некоторое понятие о Франции, т.к. в 1830 году он видел направляющиеся на завоевание Алжира корабли французской флотилии; это было самым ярким, самым волнующим и, вероятно, единственным зрелищем всей его жизни. Он спросил у нас, удалось ли французам захватить Алжир, и когда мы сообщили ему, что они недавно завладели Константиной1, он округлил от удивления глаза и воскликнул, что французы – великая нация.

Настоятель сопроводил нас в невероятно грязную келью, где мы встретились со старейшиной отшельнической общины, которого мы приняли за столетнего старца; однако, к нашему удивлению, ему едва исполнилось восемьдесят. Мужчину уже постигла окончательная стадия старческого слабоумия, не глядя на которое он, тем не менее, был в состоянии, доведенными до автоматизма движениями трясущихся грубых рук, мастерить деревянные ложки. Несмотря на сохранившийся до этих лет слух, он обратил на нас внимание лишь после того, как настоятель позвал его. На окрик его большая, как у восковой куклы, голова повернулась в нашу сторону лицом, являющим идиотизм во всей его безобразной красе. Интеллектуальное падение длиною в целую жизнь было запечатлено в этом деэволюционировавшем выражении, от которого, словно от чего-то пугающего или нестерпимого, я поспешно отдернула взгляд. Мы подали отшельникам милостыню, имея в виду их принадлежность к одному из нищенствующих орденов, какие еще не вышли из культа, распространенного в среде крестьян, благодаря чему монахи здесь живут ни в чем не ведая нужды.


[1 Константина – город в Алжире, столица одноимённой провинции. Расположен на северо-востоке страны в 80 км от побережья Средиземного моря.]


На обратном пути в Шартрёзу нас настиг жуткий, сбивающий с ног ветер, делавший продвижение столь изнурительным, что наш больной буквально выбивался из сил.



Цветущие миндальные деревья в террасном саду (С. Русиньол, 1911 г.)


Вторую прогулку мы совершили за несколько дней до нашего отъезда с Майорки; она произвела на меня столь сильное впечатление, что я буду вспоминать ее до конца дней своих. В такой степени виды природы не воздействовали на меня прежде никогда. За всю свою жизнь похожие эмоции мне случалось переживать не более трех-четырех раз.

Наконец, дожди прекратились, и вдруг взялась весна. Стоял февраль; цвел миндаль, благоухали жонкилями луга. Кроме цвета неба и яркости пейзажных тонов, это было единственное улавливаемое глазом отличие между двумя сезонами, потому что вокруг здесь всегда много зеленых деревьев. Тем из них, что распускаются рано, не приходится противостоять заморозкам; травы всегда сохраняют свежесть, а цветы начинают выглядывать после первой же принятой утром солнечной ванны. Даже когда слой снега в нашем цветнике достигал половины фута, трепыхающиеся под шквалами ветра веселые, лишь слегка побледневшие, розочки ничуть не теряли бодрости духа и, вцепившись в садовую решетку для вьющихся растений, пережидали неприятности.

Часто, проходя мимо ворот монастыря, я обращала взгляд на север, в сторону моря; и вот однажды, когда наш больной почувствовал себя лучше и мог на два-три часа остаться один, мы с детьми, наконец, отправились в поход посмотреть на тот берег. Доселе данное направление не вызывало во мне ни малейшего любопытства, даже невзирая на то, что дети, избeгавшие все окрестности вдоль и поперек не хуже горных коз, уверяли меня, что прекрасней в мире места не найти. То ли потому, что прогулка к хижине отшельников имела для нас столь печальные последствия, то ли потому, что, согласно моим представлениям, вид, открывающийся на море с равнины, не способен впечатлять так, как впечатляет вид с высоты гор, в общем, почему-то ничто не склоняло меня к мысли выбраться за пределы стесненной горными склонами Вальдемосы.

Я упоминала ранее, что Картезианский монастырь раскинулся на горном хребте в том месте, где хребет сглаживается, переходя в имеющую некоторый уклон возвышенную равнину с ведущими к морю склонами по обе ее стороны. Так вот, когда я устремляла взор поверх этой сaмой равнины, вдаль, к морскому горизонту, а это случалось каждый день, мое зрение и мои ощущения обманывали меня: вместо того, чтобы приглядеться и сообразить, что имеющая постепенный подъем равнина, на самом деле, уже совсем недалеко оканчивается резко, я воображала себе долгий, пологий скат по направлению к морю, имеющий протяженность пять-шесть лье. Какое другое объяснение можно найти тому, что уровень моря, которому, как я ошибочно полагала, соответствовало местоположение Шартрёзы, находился, в действительности, на две-три тысячи футов ниже? Временами я недоумевала, почему шум достаточно отдаленного, по моим понятиям, моря имеет столь огромную силу; но странное явление оставалось для меня загадкой. Возможно, мне не стоит позволять себе иногда подсмеиваться над столичными буржуа, коль уж я сама могу опростоволоситься в таких несложных вопросах. Мне не приходило в голову, что морской горизонт, которым я так часто любовалась, на самом деле, проходил в пятнадцати-двадцати лье от берега, а ближайшее место, о которое разбивались морские волны, находилось всего в получасе ходьбы от Шартрёзы. Всякий раз, когда дети уговаривали меня сходить посмотреть с ними море, под предлогом, будто бы до него лишь пару шагов пройти, мне казалось, что это занятие может отнять у меня много времени, и что в понятие «пара шагов» вкладывать реальный смысл дети вряд ли могут, и что, вероятно, под их «шагами» подразумеваются какие-нибудь гигантские шаги. Ведь кто не знает о том, что дети более склонны преодолевать расстояния при помощи фантазий, нежели при помощи ног, и не помнит сказку о семимильных сапогах Мальчика-с-пальчик, символизирующих идею о том, что для путешествующего по всему свету ребенка расстояний не существует?



Вид на долину Вальдемосы из-под виноградной лозы (Бруно Зупан)


В конце концов, я поддалась их уговорам, будучи уверенной, что мы так и не достигнем того призрачного, далекого берега. Сын заявил, что знает дорогу; но, поскольку дорoгой может быть всё что угодно для того, кто обут в семимильные сапоги, а мне уже давным-давно ни во что другое, кроме шлепанцев, обуваться не приходилось, я возразила ему, что не могу, наравне с ним и его сестрицей, сигать через овраги, заросли и горные реки. Спустя четверть часа я сообразила – то, что мы преодолеваем, не было спуском к морю, поскольку горные потоки стремительно неслись нам навстречу; а море с каждым шагом все глубже и глубже пятилось к горизонту. Я была решительно настроена развернуться и по дороге в обратную сторону спросить у первого встречного крестьянина, не попадется ли нам, совершенно случайно, где-нибудь по пути море.

Под ветвями ивняка, в наносах, образовавшихся после ливневых вод, ковырялись три пастушки, или, точнее было бы сказать, три переодетые колдуньи, похоже, задумавшие откопать в этой грязи некий загадочный талисман, или колдовское средство. Первая, с одиноко торчащим зубом старуха была, не иначе, колдуньей по прозвищу Злой зуб, из тех, что размешивают в бадье свое зелье, приговаривая с помощью своего страшного зуба заклинания. Вторая колдунья, исходя из типа бабусиной внешности, была Бабой-Ягой1 – заклятым врагом ортопедических заведений. С ужасающей гримасой обе старухи обернулись. Первая прицелилась своим грозным зубом в мою дочь, словно в угодившую к ней добычу, такую свеженькую и такую вкусненькую. Вторая, тряся головой, замахала клюкой, как если бы, взбесновавшись при виде прямой и стройной осанки моего сына, намеревалась переломить ему спину. Ну, а третья, юная и миловидная, вспрыгнула с легкостью на обочину канавы и, откинув на плечи накидку и сделав в нашу сторону знак рукой, направилась к нам. Конечно же, это была добрая колдунья – перевоплотившаяся в горянку маленькая фея. Фея предпочла, чтобы мы называли ее Перикой де Пиер-Бруно.


[1 во французском тексте – «феей Карабос», злой колдуньей из сказок Перро, которую, так же как и Бабу-Ягу из русских сказок, обычно изображают старой горбуньей]


Перика была самым светлым созданьем из всех, кто мне встретился на Майорке. Она и наша молодая козочка – единственные два живых существа, которые, при воспоминании о Вальдемосе, продолжают и сегодня радовать мое сердце. Юное создание вывозилось в грязи до такой степени, что на ее месте даже козочка покраснела бы; однако несколько шагов по влажной траве вернули ее босым ногам первоначальный цвет, хоть и не белый, но красивый, как у смуглянки-андалусийки. Существо с обаятельной улыбкой, чудной, заражающей оптимизмом неумолчной говорливостью и готовностью помочь совершенно бескорыстно могло быть сравнимо для нас лишь с чистой, драгоценной жемчужиной. Перике было шестнадцать лет; ее круглое личико было нежным и бархатистым как персик. Она обладала правильностью и красотою линий греческой статуэтки. Ее талия была тонка как тростинка, кожа открытых рук имела коричневый оттенок. Из-под простой матерчатой rebozillo1 спадали волосы, завязанные в спутанный как у молодого жеребенка хвост. Она довела нас до кромки своего поля, затем провела через лужайку с посевами, обсаженную деревьями и огороженную валунами; однако море всё не показывалось, и я уже начала думать, что лукавица Перика насмехается над нами.

Но вот она открыла небольшую калитку в ограждении, замыкающем луг, и мы увидели тропинку, сворачивающую за огромную скалу в форме сахарной головы. Не успели мы пройтись по тропинке, как вдруг, словно по волшебству, очутились высоко над морем, над пропастью, простирающейся под нашими ногами в глубину, до берега, на целое лье. От внезапности этого зрелища у меня закружилась голова, и стали подкашиваться ноги. Постепенно я начала приходить в себя и, наконец, набралась храбрости, чтобы продолжить путь вниз по тропе, скорее, более приспособленной под козьи копыта, нежели под человеческие ноги. Вид был настолько ошеломляющим, что правильнее было бы сравнить себя не с тем, кто обут в семимильные сапоги, а с тем, кто имеет ласточкины крылья. Я парила в небе, огибая гигантские известняковые столбы стофутовой выси, выстроившиеся вдоль береговой линии, стараясь заглянуть и вглубь врезающейся в породы горного массива бухточки справа от меня, где сосредоточились казавшиеся с высоты мошками рыбацкие лодки.


[1 мантильи]


Внезапно я перестала что-либо видеть перед собой и под собой, кроме синевы моря. Тропа увильнула неизвестно куда, и я услышала, как над моей головой что-то прокричала Перика; дети за моей спиной, став на четвереньки, принялись кричать еще громче. Оглянувшись, я увидела дочь всю в слезах и вернулась по своим следам назад узнать, что стряслось. Через несколько мгновений я осознала, в чем была причина их испуга и отчаяния. Еще один шаг, и скорость моего спуска неминуемо начала бы увеличиваться стремительно, и тогда единственно возможным выходом не сорваться оставалось бы принять положение ползущей по потолку мухи, поскольку каменистый склон, на который я ступила, оказался нависающим над бухтой выступом утеса, чье основание было сильно размыто морем. Ужаснувшись самoй мысли о том, какая опасность угрожает из-за меня детям, я, увлекая детей за собой, опрометью бросилась наверх и отвела их за одну из громадных сахарных голов, где они могли чувствовать себя в безопасности. Еще раз взглянув оттуда на зияющую бездну залива и глубину размывов, я почувствовала новый прилив страха.

Ничего похожего на столь непредсказуемое зрелище я никогда раньше не видела, и тут мое воображение понеслось галопом. Я продолжила спуск по другой тропе, цепляясь за кустарники и обхватывая каменные столбы, каждый из которых служил предупреждением о том, что далее дорога имеет свой следующий уступ. Наконец, я начала различать огромную абразионную полость в основании скалы, о которую разбивались набегающие волны, производя удивительно мерный мелодичный звук.

Очнуться от магии неведомой мне музыки и спуститься обратно на землю из случайно открытого мною таинственного мира меня заставил резкий рывок за шиворот. Внезапная сила уронила меня способом наименее артистически красивым из всех – я не полетела ничком, знаменуя тем самым конец своей авантюры и себя самой, а, со свойственной человеку разумному манерой приземления, села на пятую точку. Мой сын, встревоженный и даже рассерженный, отчитал меня по всей строгости, так что мне пришлось отказаться от своего предприятия, конечно, не без определенного сожаления, которое продолжает меня посещать по сей день; ибо шлепанцы мои с годами тяжелеют, и, боюсь, крыльям уже не суждено когда-либо вырасти за моей спиною вновь и понести меня ввысь, так же как тогда, кружа над берегами.

Между тем, совершенно неоспоримо, и мне известно об этом не хуже других, что зримое и видимое – не всегда одно и то же. Однако сие можно считать абсолютной истиной лишь применительно к произведениям искусства и творениям рук человеческих. То ли моя ленивость воображения выше среднего, то ли (что вполне возможно) мой талант скромнее Божьего, но обыкновенно я обнаруживаю природу значительно более красивой, чем предполагаю увидеть, и никогда – воздействующей дурно, разумеется, если в этот час лично сама не нахожусь в дурном расположении духа.

А посему не могу утешиться, что так и не успела преодолеть поворот, ведущий за следующую скалу. Возможно, я увидела бы укрывшуюся под сводом перламутрового грота Амфитриту1 собственной персоной, с челом, увенчанным шепчущими водорослями. Вместо этого мне всего лишь оставалось посмотреть на известняковые столбы, приобретшие странные очертания и неожиданные позы, половина из которых возвышались над глубоководьем колоннами, тогда как другие свешивались пещерными сталактитами. Неимоверной живучести деревья с искривленными стволами и наполовину выкорчеванные ветрами склонялись над пропастью моря, из чьих недр вздымалась до самых небес другая гора – хрустально-алмазно-сапфирная. Многим известно, что наблюдаемое с огромной высоты море создает иллюзию вертикальной плоскости. Но не каждый возьмется сие объяснить.


[1 Амфитрита (греч. Amphitrite) – в греческой мифологии одна из нереид, морских божеств, дочерей морского бога Нерея и океаниды Дориды, супруга бога Посейдона. Миф гласит: когда Посейдон вознамерился взять ее в жены, "темноокая" Амфитрита убежала от него в уединенный залив и скрылась от его любви в одной из пещер Океана, ища приют у Атланта. Но дельфин, преданный своему господину, обнаружил ее и доставил Посейдону.]


Затем дети решили, что хотят принести с собой какие-нибудь растения. На этих каменистых склонах произрастают самые прекрасные в мире лилиецветные. Втроем мы, наконец, извлекли луковицу амариллиса ярко-красного, которую, по причине ее тяжелого веса, мы так и не донесли до Шартрёзы. Сын все же разделил ее на части и прихватил с собой одну их них, размером с его собственную голову, специально для того, чтобы показать это сказочное растение нашему больному другу. Перика, насобирав по дороге огромную охапку хвороста, которым нам, в силу быстроты и бесцеремонности движений нашей проводницы, на каждом шагу доставалось по носу, отвела нас обратно на окраину деревни. Нам стоило огромных трудов уговорить ее пройти с нами в Шартрёзу и принять от нас в знак нашей благодарности подарок на память. Милая Перика, ты так и не узнаешь, сколько радости доставила мне ты, просто показав, что среди обезьян может обитать милое, очаровательное, готовое совершенно бескорыстно прийти на помощь человеческое существо! Тем вечером мы все чувствовали себя счастливыми, оттого что покидаем Вальдемосу, познакомившись с таким замечательным человеком.


Глава V


Между этими двумя походами – первым и последним – за время пребывания на Майорке мы совершили множество других путешествий, которые я не стану перечислять из боязни надокучить читателю своими монотонными восторганиями красотою природы, встречающейся здесь повсеместно, и живописностью вкрапившихся средь этой красоты строений: домиков, дворцов, церквей, монастырей, – из коих одно прелестнее другого. Тем не менее, тому из наших выдающихся пейзажистов, кто вознамерится однажды отправиться на Майорку, я рекомендую посетить усадьбу La Granja de Fortuny – Ла Гранха де Фортуни1. С мраморной колоннады дворца, так же как и с ведущей к нему дороги, открывается вид на цитрусовую долину. Но уже с сaмого начала своего сюда пути, не успев проделать и дюжины шагов, очарованный сказочностью острова пейзажист станет останавливаться у каждого изгиба дороги, залюбовавшись видом на спрятавшийся в тени пальм мавританский водоем, или на тончайшей работы каменный крест, еще поставленный в пятнадцатом веке, или же на оливковую рощу.

Ничто не может сравниться с могучестью и замысловатостью форм этих древнейших растений-кормильцев Майорки. Майоркинцы утверждают, что последняя посадка этих деревьев была произведена во времена завоевания острова римлянами. За неимением доказательств в пользу противного, сей факт оспаривать я не стану, да и при наличии таковых не стала бы – за неимением желания. Мне эти мистические, необъятной толщи и буйного роста исполины виделись сверстниками Ганнибала. Прогуливаясь в сумерках под их сенью, не следует забывать, что образуют ее собственно деревья; иначе, пойдя на поводу у своего зрения или воображения, можно натерпеться страху, ощутив себя посеред фантасмагорических чудовищ: драконов с расправленными крыльями, склонивших к вам свои пасти; свернувшихся удавов, застывших в спячке; борцов-великанов, сцепившихся в поединке. Тут – галопирующий кентавр, оседланный до неузнаваемости уродливой мартышкой; там – не поддающаяся определению рептилия, пожирающая загнанную лань; чуть поодаль – cатир1, исполняющий танец с козлом, не ровней первому по безобразности; часто в этом скопище узнается монолитное дерево – со свилеватым, наростча-тым, путаным, коряжистым стволом, – принятое вами за целый десяток отдельных деревьев-чудищ, сплетающихся в общую, страшную как у индейского истукана голову с пуком зелени на ней. Любознательный читатель, пожелавший взглянуть на рисунки г-на Лорана, может быть уверен, что художник в своих изображениях ничуть не переусердствовал, и даже вполне мог бы найти гораздо более экзотичные экземпляры. Что ж, надеемся, когда-нибудь наш неутомимый занимательный популяризатор чудес природы и искусства Magasin pittoresque возьмет на себя труд отыскать те самые редкие образцы и поспешить представить их в одном из своих утренних выпусков.


[1 Ла Гранха (исп. La Granja, букв. «ферма») – загородная резиденция, поместье]


Однако едва ли можно передать всю размашистость стиля, присущего этим священным деревьям, будто бы умеющим молвить пророческими голосами, а также яркость неба, на фоне которого вырисовываются их кривые силуэты, не прибегнув к вызывающему и мощному письму Руссо2. Прозрачным водам, в которых отражаются асфодели и мирты, подойдет техника Дюпре1. Картины более правильные, где природа, хоть и дикая, кажется, вследствие избытка элегантности, приобрела классические и возвышенные черты, нуждаются в строгой манере Коро2. Ну, а изобразить восхитительную неразбериху зарослей: трав, полевых цветов, торчащих стволов старых деревьев и плакучих кустарников, склонивших свои ветви над тайным источником, в который окунает свои длинные ноги аист, -я могла бы, будь при мне волшебная палочка, как я называю граверный резец, господина Гюэ3.


[1 сатир – лукавое, сладострастное существо с козлиными ногами, бородой и рогами; спутник бога Диониса (в древнегреческой мифологии)]

[2 Руссо – один из величайших пейзажистов нашего времени, мало известный широкой публике по причине того, что Салон уже многие годы подряд отказывает художнику в праве выставлять свои шедевры. – Примечание автора.]


Теодор Руссо (фр. Theodore Rousseau) (15 апреля 1812, Париж – 22 декабря 1867, Барбизон) – французский художник-пейзажист, основатель барбизонской школы, объединившей первых художников, использовавших в творчестве пленэр [от фр. en plein air – «на открытом воздухе» – живописная техника изображения объектов при естественном свете и в естественных условиях]. Руссо ввёл понятие «интимного пейзажа», мотивы для которого предоставлял в основном лес Фонтенбло.


[1 Жюль Дюпре (фр. Jules Dupre, 1811 – 1889) – французский живописец, представитель барбизонской школы, мастер национального реалистического пейзажа]

[2 Жан-Батист Камиль Коро (фр. Jean-Batiste Camille Corot, 1796 – 1875) – один из создателей французского реалистического пейзажа 19 в. Для Коро характерны интерес к обыденной природе и её лирическое восприятие; в строгой построенности и ясности композиции, чёткости и скульптурности форм заметна классицистическая традиция. Известен и как офортист, литограф, рисовальщик.]

[3 Поль Гюэ (фр. Paul Huet, 1803 – 1869) – французский художник-пейзажист. Начинал на пленэре, позже испытал воздействие английских пейзажистов (в т.ч. Констебля). Новатор романтического пейзажа во Франции. Близкий друг Делакруа, Гюэ, однако, оставался неизвестным и вскоре был несправедливо забыт. Сегодня о нем можно говорить как о предшественнике импрессионизма.]



Старая олива (современное фото)


Сколько раз, завидев пожилого майоркинского кабальеро у порога своего пожелтевшего, обветшалого особняка, вспоминала я Декана1, великого мэтра серьезного и благородного искусства исторической карикатуры, гения, способного даже стены наполнить дыханием, радостью и поэзией – одним словом, жизнью! Темнокожие ребятишки, играющие в монахов у стен нашего клуатра, немало позабавили бы его. Почерпнутый сюжет автор бы разнообразил обезьянами и ангелами обочь с обезьянами, а также свиньями в человеческом обличье со столь же неопрятными, затесавшимися меж свиней херувимами; тут же, в облике прекрасной Галатеи, мы бы увидели Перику, забрызганную грязью с головы до ног и смеющуюся в лучах солнца так, как радуется его свету всё самое прекрасное на земле.

Но именно Вас, Эжен2, мой давний друг, мой дорогой артист, мне не доставало тогда, когда я так хотела запечатлеть в мертвенно-бледном свете луны ночной горный паводок.


[1 Александр Габриэль Декан (фр. Alexandre Gabriel Decamps, 1803 – 1860) -французский живописец и график. Декан был мастером романтического пейзажа, иллюстратором и карикатуристом периода Реставрации и первым художником-ориенталистом. 1827-1828 гг. провел в Константинополе и Малой Азии. Изучив на Востоке не только местные народные типы и быт, но и различные породы животных, любил изображать последних, причем нередко обращал их в остроумную пародию на человека.]

[2 Эжен Делакруа (фр. Eugene Delacroix, 1798 – 1863) – французский живописец и график, глава романтизма во французской живописи, колористические искания которого оказали большое влияние на формирование импрессионистического направления.]


Местность, где меня вместе с моим бедным четырнадцатилетним дитем, все это время сохранявшим храбрость духа, едва не смыло половодьем, была изумительна. В том своем ночном проявлении природа не переставала меня восторгать невероятной романтичностью, безудержностью и непокоренностью.

В разгар зимних дождей мы с сыном покинули Вальдемосу, для того чтобы с лютыми пальмскими таможенниками продолжить битву за пианино «Плейель». Утро стояло ясное, проходимость дорог была нормальная; но не успели мы завершить беготню по городу, как разразился ливень. Французы любят жаловаться на дождь, но они не видели дождь. Во Франции самый продолжительный ливень длится не более двух часов; тучи сменяют одна другую, образуя между собой хотя бы короткие интервалы. Майорку же запелёнывает одна сплошная туча, и остров остается под ней до тех пор, пока тучевая вода окончательно не иссякнет; так – безостановочно и с неослабевающей силой – туча продолжает опорожняться в течение сорока-пятидесяти часов, а бывает, что и четырех-пяти суток.

Ко времени, соответствующему заходу солнца, мы опять уселись в «бирлочо», имея намерение прибыть в Картезианский монастырь через три часа; однако прибыли мы туда лишь через семь, едва избежав ночевки бок о бок с лягушками в стихийном водоеме. Кучер находился в пресквернейшем настроении и перебрал тысячу причин, лишь бы не трогаться в путь: лошадь не была подкована, мул хромал, ось была сломана и еще бог весть что! Особенности майоркинской натуры мы освоили к тому времени достаточно хорошо, и дурачить нас было занятием бесполезным. Мы велели ему занять свое место, где он восседал первые несколько часов с самым загробным видом. Он не пел, отказывался угощаться сигарами, не осыпaл ругательствами своего мула, что уже само по себе подразумевало неладное; в его душе царил траур. Придумав нас застращать, он выбрал наихудшую из семи известных ему дорог. Дорога имела постепенный спуск и очень скоро привела нас к потоку, в который мы погрузились. Это был выступивший из берегов ручей, который затопил тележный путь и превратил его в реку, чьи бурлящие воды с шумом неслись прямо на нас.

Возница, уяснив, что напал не на робкого десятка седоков, в непоколебимости которых сомнений уже не оставалось, наконец, лопнул от своей злости, и небосвод затрясся от извозчичьей брани и божбы. Выложенные плитняком каналы, доставляющие в город воду с верховьев, вздулись наподобие ла-фонтеновской лягушки1. Из вырвавшейся на волю воды, не ведавшей, куда ей путь держать, образовывались сначала лужи, затем пруды, озера и, наконец, впадающие в море реки. Вскоре весь запас наименований святых, коими хозяин «бирлочо» божился, и чертей, коих он клял, был исчерпан. Бедняга уже вовсю наслаждался приемом ножной ванны, примерно такой, какую и заслуживал, по поводу чего рассчитывать на наше сочувствие он и не смел. Коляска была достаточно герметичной, благодаря чему мы пока еще оставались сухими, однако с каждой секундой, по выражению моего сына, вода прибывала. Мы продвигались наобум, рывками – то ударяясь о какое-нибудь препятствие, то угождая в яму, каждая из которых имела риск стать, в довершение всего, местом нашего погребения. В конце концов, повозка дала такой сильный крен, что мул замер сосредоточенно, приготовившись отдать Богу душу. Хозяин «бирлочо» приподнялся, прикидывая как бы это ему пробраться к обочине, находившейся поодаль на одном уровне с его головой, но вдруг передумал, угадавши при сумеречном свете в том, что казалось ему обочиной, переполненный ливневым паводком вальдемосский канал, из которого то тут, то там била фонтаном вода. Таким образом, наша дорога, куда перетекала из разливающегося канала вода, превратилась во второй, нижерасположенный, поток.


[1 «Лягушка, на лугу увидевши Вола, затеяла сама в дородстве с ним сравняться;… не сравнявшися с Волом, с натуги лопнула – и околела.» (сюжет басни «Лягушка и Вол» Крылов заимствовал у Ла Фонтена)]


Момент был трагикомический. Мне было не так страшно за себя, как за свое дитя. Повернувшись к сыну, я увидела, как он смеется, глядя на застывшего в нелепой позе кучера; тот, расставив на ширину оглобель ноги, стоял, оценивая взглядом находившуюся под собой глубь, напрочь потеряв всякую охоту шутить с нами шутки. Увидев своего ребенка таким уверенным, таким веселым, я поняла – ведь это сам Бог дает ему чувствовать то, что предопределено судьбой, и положилась на детское шестое чувство, которое дети не умеют выражать словами, но которое как будто бы витает над их головами подобно облаку, или исходит от них подобно лучу света.

Кучер, заключив, что не имеет никаких шансов избежать уготованной нам участи, и приняв на себя бремя с нами сию участь разделить, в неожиданном порыве героизма воскликнул по-отечески: «Не бойтесь, дети мои!» После чего он издал громкий клич и стегнул кнутом мула, который споткнулся, оступился, поднялся, снова оступился, наконец, опять встал на ноги и тронулся, оставаясь по брюхо в воде. Повозка одной стороной погрузилась в воду; затем от возгласа «Но-о, пошел!» перевалилась на другой бок. За криком «А ну, еще пошел!» последовал жуткий скрежет; вдруг нас тряхнуло с неимоверной силой, и экипаж, подобно подхваченному волной кораблю, чудесно избежавшему крушения при столкновении с подводными рифами, победоносно взял нужный ему курс.

Казалось, мы были спасены, мы даже не промокли; тем не менее, прежде чем мы оказались на своем горном склоне, заплыву нашей двуколки1 пришлось стартовать еще с десяток раз. Наконец, мы добрались до въездной дороги; но тут мул, измученный и напуганный ревом горного потока и ветра, начал пятиться в сторону пропасти. Мы высадились и стали толкать колеса, в то время как хозяин тащил своего «упрямого осла» за длинные уши. Таких высадок нам пришлось совершить бесчисленное множество, однако за два часа восхождения нам удалось продвинуться не более чем на пол-лье. В конечном счете, когда мул, увидевши перед собой мост, задрожал словно осиновый листок и дал задний ход, мы решили оставить дядьку с его каретой и скотиной и направились в Шартрёзу пешком.


[1 двуколка – двухколесная повозка]


Это была непростая операция. Обычно легко проходимая дорога теперь представляла собой бурный поток. Нам едва хватало сил удерживаться на ногах в несущейся навстречу воде. Вдобавок, нас поторапливали невесть откуда берущиеся другие потоки, падающие с высоты скал по правую сторону от нас, и мы спешили, на свой страх и риск, через них перепрыгивать или пересекать их вброд, прежде чем они успеют сделаться непроходимыми. Дождь лил водопадом; чернее чернил огромные тучи каждую секунду прятали от нас лунный свет; то и дело, попадая в кромешную серую мглу, мы вынуждены были останавливаться под склонившимися к нашим головам макушками деревьев и, пригибаясь от яростного ветра, пугающего скрипа пихт и грохота камнепада, ждать, когда же, наконец, Юпитер, как пошутил один поэт, снимет нагар со свечи.

В наступающие поочередно моменты господствования тьмы и света, Вы бы, Эжен, восхищались тем, как небо и земля то вдруг освещаются рефлексами1, то вновь окутываются мраком, самым зловещим и совсем неземным. Чуть только среди туч начинала брезжить синь, сквозь которую проглядывала луна, пытаясь восстановить свое право властвования над миром, как подгоняемые ветром кровожадные грозовые облака слетались немедля, дабы захоронить под своей толщей ее свет. Они заволакивали ее, но иногда пелена давала брешь и показывала нам луну, с каждым последующим разом все более красивую и спасительную. В целом вид извергающей воду горы с выкорчеванными бурей деревьями создавал впечатление хаоса. И перед глазами возникал Ваш потрясающий шaбаш1, неизвестно в каком сне Вам привидевшийся, тот, что набросан2 был совершенно необычной кистью Вашей, обмакиваемой в красно-синие волны Флегетона3 и Эреба4. Едва эта демоническая композиция напротив успевала вырисоваться, как луна, сжираемая атмосферными монстрами, внезапно прекращала свое существование, кинув нас одних в пространстве цвета индиго, сквозь которое мы и сами плыли как облака, не видя под ногами земли.


[1 рефлекс – изменение тона или увеличение силы окраски предмета, возникающие при отражении света, падающего от соседних освещенных предметов]


[1 шaбаш – ночное сборище ведьм, сопровождающееся диким разгулом (в поверьях эпохи Средневековья)]

[2 Противники находили манеру Делакруа беспорядочной, не подчиняющейся никаким правилам, неизящной, а живопись эскизной, недоконченной, формы же людей неправильными, выразительность – грубой; поклонники же Делакруа прощали ему недостатки рисунка, не всегда замечая их, увлеченные характерностью лиц и положений и романтизмом или драматичностью целого.]

[3 Флегетон – одна из рек Подземного царства. Согласно Платону, в этой реке (которую он называет Пирифлегетоном – "огненной рекой") пребывают души умерших, совершивших при жизни убийство кровного родственника, до тех пор, пока искупят свои грехи. В "Божественной комедии" Данте Флегетон – это третья река Ада. В этой реке, наполненной кипящей кровью, терпят вечные муки убийцы.]

[4 Эреб – подземный мир, царство мертвых]


Наконец, мы ступили на мощеную тропу, означающую последний подъем, а также то, что теперь мы находились вне опасности, то есть в стороне от ручьев. Мы валились с ног от усталости, и шли уже босиком, ну, или почти босиком; на преодоление этого последнего лье у нас ушло три часа.

Наконец, и погожие дни вернулись; майоркинский пароход возобновил свои еженедельные рейсы в Барселону. Наш больной был слишком слаб, чтобы отправляться в путешествие; но болезнь была слишком тяжелой, чтобы задерживаться на Майорке еще на целую неделю. Ситуация пугала меня; случались дни, когда я теряла всякую надежду, и руки просто опускались. В знак утешения Мария Антония и ее группа поддержки из деревни дружным хором и со знанием дела пророчили нам наше ближайшее будущее:

– Этому чахоточному, – говорили они, – прямая дорога в ад. Во-первых, потому что он чахоточный, во-вторых, потому что он не исповедуется.

– Если так будет продолжаться, мы не будем хоронить его в Святой земле1, когда он помрет, а раз никто не захочет копать ему могилу, его друзьям придется попотеть. Что ж, посмотрим, как они будут выпутываться. Только моей ноги там не будет.

– И моей.

– И моей. Аминь!

Итак, мы отправились в путь на майоркинском пароходе в том обществе и довольствуясь тем отношением, о которых я уже рассказывала.

Приплыв в Барселону, мы сгорали от нетерпения навсегда оставить позади все, что нас связывало с этой нечеловеческой расой, настолько, что едва дождались высадки. Я написала записку командиру военно-морской станции г-ну Бельве и передала ее лодкой. Несколько минут спустя он посадил нас в свою шлюпку и доставил на борт судна «Мелеагр».

Оказавшись на борту великолепного военного брига, отличающегося опрятностью и изяществом, характерными для салонов, увидев умные и приветливые лица, почувствовав великодушное и заботливое к себе отношение командира, врача, офицеров и всего экипажа, обменявшись рукопожатиями с французским консулом г-ном Готье д’Арк, прекрасным, душевным человеком, мы запрыгали по палубе, крича от радости: «Vive la France!»


[1 на христианском кладбище]


Нам казалось, мы вернулись в цивилизованный мир из кругосветного путешествия после длительного пребывания в гостях у полинезийских дикарей.

А мораль сей истории – быть может, наивная, но искренняя – состоит в том, что человек рожден не для того, чтобы жить среди деревьев, каменьев, под открытым небом, у синего моря, в окружении лишь цветов и гор; он рожден для того, чтобы жить рядом с людьми себе подобными – своими ближними.

В беспокойные молодые годы нам кажется, что одиночество полностью оградит нас от ударов судьбы, залечит полученные в борьбе раны; это большое заблуждение. Жизненный опыт также учит нас и другому: не умеющий жить в мире с ближними, не познaет чудес поэзии или радости творчества, которые могли бы заполнить возникающую в глубинах его души пустоту.

Я всегда мечтала о жизни в пустыне; и любой искренний мечтатель может сознаться вам в подобных фантазиях. Но поверьте мне, друзья мои, мы имеем слишком любящие сердца, для того чтобы обходиться друг без друга; единственное и лучшее, что нам остается делать – это служить опорой друг другу. Мы похожи на детей из одной семьи – мы донимаем друг друга, мы ссоримся, между нами даже случаются драки, но мы не можем жить в разлуке.


КОНЕЦ



Жорж Санд и Фредерик Шопен в Ноане




Оглавление

  • Начало
  • ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
  • ПОСЛАНИЕ БЫВАЛОГО ПУТЕШЕСТВЕННИКА ДРУГУ ДОМОСЕДУ
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Глава I
  • Глава II
  • Глава III
  • Глава IV
  • Глава V
  • Глава VI
  • Глава VII
  • Часть вторая Глава I
  • Глава II
  • Глава III
  • Глава IV
  • Глава V
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  • Глава I
  • Глава II
  • Глава III
  • Глава IV
  • Глава V
  • КОНЕЦ
  • 2024 raskraska012@gmail.com Библиотека OPDS