Крымская война: история • Файджес Орландо

Орландо Файджес
Крымская война: история



От переводчика

Я не являюсь профессиональным переводчиком и не имею никакого опыта в написании литературных текстов. Перевод данной книги выполнен мной в свободное от основной работы в IT и остальных занятий время и занял ни много ни мало, а целых шесть лет, в основном из-за того, что я подолгу просто ничего не делал в этом направлении. Поэтому определенно в переводе есть места, и их должно быть довольно много, где текст может выглядеть несколько или даже довольно неестественно. Конечно же, я постарался вычитать все описки, опечатки, но я не корректор и не редактор, поэтому их скорее всего осталось в тексте предостаточно. Могут быть расхождения в написании имен, так как между переводами разных глав могло проходить очень много времени, хотя в целом для исторических личностей я старался придерживаться принятых норм и очень старался привести этот компонент перевода в порядок. Что мной совершенно не проверялось, то это расстановка запятых — скорее всего ошибок пунктуации великое множество. Могут быть как разночтения, так и ошибки в использовании заглавных букв в именовании событий и артефактов. Названия периодических изданий и кораблей выделены курсивом. Особенно тяжело было переводить топографические названия многочисленных балок, холмов, горок и укреплений на них, в районе Севастополя, поэтому здесь могут быть неточности. Сноски-пояснения переведены на русский, сноски на источники — нет. Для части стихов и песен не удалось найти оригиналов и переводов, поэтому тексты оставлены на английском языке. И еще раз повторюсь — я не являюсь профессиональным переводчиком и у меня нет ни редактора, ни корректора.

Вступление

У приходской церкви Уитчхэмптона в Дорсете есть мемориал в честь пяти солдат из этой мирной маленькой деревни которые воевали и погибли в Крымской войне. Надпись гласит:

ПОГИБЛИ НА СЛУЖБЕ СВОЕЙ СТРАНЕ
ИХ ТЕЛА ЛЕЖАТ В КРЫМУ
ПОКОЙТЕСЬ С МИРОМ. MDCCCLIV

На коммунальном кладбище Эрикура на юго-востоке Франции есть могильный камень с именами девяти мужчин из этой местности, которые погибли в Крыму:

ОНИ ПОГИБЛИ ЗА РОДИНУ.
ДРУЗЬЯ, ОДНАЖДЫ МЫ СНОВА ВСТРЕТИМСЯ

В основании памятника кто-то поместил два ядра, одно с надписью «Малакофф (Малахов) бастион», захваченный французами во время осады Севастополя, русской морской базы в Крыму, другое с надписью «Севастополь». Тысячи французских и британских солдат лежат в неотмеченных и давно забытых могилах в Крыму.

В самом Севастополе есть сотни памятников, многие из которых на братском кладбище, одном из трех огромных кладбищ, основанных русскими во время осады, где похоронены ошеломляющие 127 583 человека, погибшие при защите города. Офицеры лежат в отдельных могилах с именами и полками, но обычные солдаты похоронены в общих могилах по пятьдесят-сто человек. Среди русских похоронены и те, кто приехал в ответ на призыв царя к православным защитить свою веру, из Сербии, Болгарии или Греции, братья по православной вере. Одна маленькая табличка, едва видимая в длинной траве, где лежат пятнадцать моряков, служит напоминанием о «героической жертве во время защиты Севастополя в 1854–5»:

«ОНИ ПОГИБЛИ ЗА ОТЧИЗНУ, ЦАРЯ И БОГА».
The Héricourt Memorial

Везде по Севастополю рассеяны памятники и вечные огни неизвестным и не сосчитанным солдатам, которые погибли защищая город. Считается, что четверть миллиона русских солдат, моряков и гражданских похоронено в массовых захоронениях на трех севастопольских военных кладбищах{1}.

Две мировые войны затмевают огромный масштаб и количество человеческих потерь в Крымской войне. Сегодня она выглядит для нас относительно небольшой войной, она почти забыта, как и таблички и могильные камни. Даже в странах, которые принимали участие в ней (Россия, Британия, Франция, Пьемонт-Сардиния в Италии и Оттоманская империя, включая те территории, которые позже составят Румынию и Болгарию) не так много людей сегодня смогут объяснить о чем вообще была эта война. Но для наших предков до Первой Мировой Войны Крым был важнейшим конфликтом девятнадцатого века, самой важной войной в их жизни, точно так же как мировые войны доминируют в наших жизнях.

Потери были огромны — по меньшей мере три четверти миллиона солдат убито в сражениях или умерло от болезней, две трети из них русские. Французы потеряли около 100 000, британцы малую часть от этого, около 20 000, потому что они послали намного меньше войск (98 000 британских солдат и моряков участвовало в войне, против 310 000 французов). Но даже так, для маленькой сельскохозяйственной общины, такой как Уитчхэмптон, потеря пяти здоровых мужчин была серьезным ударом. В приходах Уайтгейт, Агада и Фарсид в графстве Корк в Ирландии, где Британская армия рекрутировала много солдат, почти одна треть мужского населения погибла в Крымской войне{2}.

Никто не считал потери гражданского населения: жертвы обстрелов; умершие от голода в осажденных городах; население районов разоренных болезнями переносимыми армиями; целые общины, павшие жертвами резни и организованных этнических чисток, которые сопровождали боевые действия на Кавказе, Балканах и в Крыму. Это была первая «тотальная война», версия девятнадцатого века, включающая гражданское население и гуманитарные кризисы.

Это также был самый ранний образец действительно современной войны — с использованием промышленных технологий, современных ружей, пароходов и железных дорог, новых форм логистики и связи, таких как телеграф, важных нововведений в военной медицине, с присутствием военных репортеров и фотографов непосредственно на линии фронта. И в тоже время это была последняя война (ведомая) по старым кодексам чести, с парламентерами и перемириями для того чтобы убрать убитых и раненых с поля боя. Первые сражения в Крыму, на реке Альма и при Балаклаве, где имела место знаменитая атака легкой бригады, не отличались значительно от тех битв времен Наполеоновских войн. Однако осада Севастополя, самая длительная и решающая фаза Крымской войны, была предвестником индустриализированной окопной войны 1914–18 годов. В течение одиннадцати с половиной месяцев осады русскими, британцами и французами было выкопано 120 километров траншей; обеими сторонами было произведено 150 миллионов выстрелов из ружей и выпущено 5 миллионов снарядов и бомб всех калибров{3}.

Название Крымская война не отражает её глобального масштаба и огромного значения для Европы, России и той области мира — протянувшейся от Балкан до Иерусалима, от Константинополя до Кавказа — которая определена Восточным Вопросом, великой международной проблемой, возникшей в связи с дезинтеграцией Оттоманской империи. Возможно было бы лучше принять русское название для Крымской войны, «Восточная война», которое по крайней мере отражает связь с Восточным Вопросом, или даже «Русско-турецкая война», название используемое во многих турецких источниках, которое помещает её в многовековой исторический контекст конфликтов между русскими и оттоманами, хотя и исключает решающий фактор западного вмешательства в войну.

Война началась в 1853 году между оттоманскими и русскими силами в дунайских княжествах Молдавии и Валахии, на территории сегодняшней Румынии, и перекинулась на Кавказ, где турки и британцы подстрекали и поддерживали борьбу мусульманских племен против России, а оттуда на другие области Черного Моря. В 1854 году, с выступлением британцев и французов на турецкой стороне и австрийцев угрожающих присоединится к анти-русскому альянсу, царь отозвал свои войска из княжеств и борьба переместилась в Крым. Но было и несколько других военных театров в 1854–55 годах: на Балтийском море, где Королевский флот планировал нападение на Санкт-Петербург, русскую столицу; на Белом море, где в июле 1854 года обстрелу подвергался Соловецкий монастырь; и даже на тихоокеанском побережье Сибири.

Глобальный характер борьбы сопровождался многообразием вовлеченных в войну народов. Читатели найдут тут широкое поле населенное военными не так плотно как они надеялись (или опасались), но более королями, королевами, принцами, придворными, дипломатами, религиозными лидерами, польскими и венгерскими революционерами, врачами, медсестрами, журналистами, художниками и фотографами, памфлетистами и писателями, один из них никто иной как Лев Толстой, одна из центральных фигур с русской точки зрения, который служил офицером на трех различных фронтах Крымской войны (на Кавказе, Дунае и в Крыму). Прежде всего, через их собственные слова в письмах и мемуарах, читатель найдет здесь точки зрения действующих офицеров и рядовых солдат, от британских Томми до французско-алжирских зуавов и русских крепостных солдат.

На английском о Крымской войне написано много книг. Но эта книга первая, где большое количество материала почерпнуто из русских, французских и оттоманских источников, наряду с британскими, для освещения геополитических, культурных и религиозных факторов, которые сформировали степень вовлеченности каждой из основных сил в этом конфликте. Из-за концентрации на историческом контексте войны читатели жаждущие начала боевых действий должны запастись терпением на ранних главах или даже пропустить их. Я надеюсь, что то, что явится на этих страницах будет новой оценкой важности этой войны как поворотной точки в истории Европы, России и Среднего Востока, последствия которой мы до сих пор ощущаем и сегодня. Тут не будет места для широко распространенной в Британии точки зрения, что это была «бессмысленная» и «ненужная» война — идея, возвращающая нас к публичному разочарованию из-за плохо проводимой военной кампании и её ограниченных успехов в тот момент времени — которая с тех пор имела пагубное воздействие на историческую литературу. Давно заброшенная и часто высмеиваемая учеными как несерьезная тема, Крымская война оставалась в основном в руках британских военных историков, многие из которых увлеченные любители, которые постоянно пересказывали одни и те же истории (атака бригады легкой кавалерии, головотяпство английского командования, Флоренс Найтингейл) без заметных дискуссий о религиозных причинах войны, сложной политики Восточного Вопроса, христианско-мусульманские отношения в черноморском регионе, или влияние европейской русофобии, без которых сложно осознать истинное значение конфликта.

Крымская война стала серьезным водоразделом. Она разрушила старый консервативный альянс между Россией и Австрией который поддерживал существующий порядок на Европейском континенте, открыв дорогу появлению новых национальных государств в Италии, Румынии и Германии. Она оставила русских с глубоким ощущением отторжения Запада, ощущением измены, из-за того, что христианские государства приняли сторону турок, и крушение честолюбивых замыслов на Балканах, которые будут продолжать дестабилизировать отношения между державами в 1870-х годах и приведут к череде кризисов ведущих к началу Первой Мировой Войны. Это был первый крупный европейский конфликт вовлекший в себя турок, если исключить их краткое участие во французских революционных и наполеоновских войнах. Она открыла мусульманский мир Оттоманской империи западным армиям и технологиям, ускорила их интеграцию в глобальную капиталистическую экономику и заронила искру исламской реакции против Запада, которая не потухла до сих пор.

Каждая держава вступила в Крымскую войну по своей причине. Национализм и имперское соперничество сочеталось с религиозными интересами. Для турок это был вопрос борьбы за свою разваливающуюся империю в Европе, вопрос защиты суверенитета империи против русских требований представлять православных христиан в Оттоманской империи, и предотвращение угрозы исламской и националистической революции в турецкой столице. Британцы заявляли, что они вступили в войну для защиты турок от русской агрессии, но на самом деле они были больше озабочены нанесением ощутимого удара Российской империи, которую они полагали своим соперником в Азии, и для использования войны для продвижения своих интересов свободной торговли и религиозных интересов в Оттоманской империи. Для императора Франции, Наполеона III, война была возможностью восстановить уважение и влияние Франции за границей, если не во славу правления его дяди, и возможно для перекраивания карты Европы как семьи либеральных национальных государств по границам начерченными Наполеоном I — хотя влияние католиков на его слабый режим подталкивало его также к войне с Россией по религиозным мотивам. Для британцев и французов это был крестовый поход в защиту свободы и европейской цивилизации от варварской и деспотической угрозы России, чей агрессивный экспансионизм был реальной угрозой не только Западу, но и всему христианскому миру. Царь Николай I, человек более других ответственного за Крымскую войну, был ведом частично чрезмерной гордыней и высокомерием, результат пребывания у власти в течение двадцати семи лет, частично ощущением того, как такая великая держава как Россия должна вести себя по отношению к более слабым соседям и частично из-за серьезной ошибки в расчетах, как другие великие державы ответят на его действия; но прежде всего он верил в то, что ведет религиозную войну, крестовый поход, выполняет миссию России по защите христиан Оттоманской империи. Царь поклялся бросить вызов всему миру согласно своим убеждениям в том, что его священная миссия есть расширение его православной империи вплоть до пределов Константинополя и Иерусалима.

Историки склонны были отвергать религиозные мотивы как повод к войне. Мало кто посвящает более пары параграфов спору, разгоревшемуся на Святой Земле — соперничеству между католиками или латинянами (поддерживаемых Францией) и греками (поддерживаемых Россией), о том кто должен контролировать Храм Гроба Господня в Иерусалиме и Церковь Рождества Христова в Вифлееме — хотя он и был отправной точкой (и для царя достаточной причиной) для Крымской войны. До начала современных религиозных войн, это казалось невозможным, что мелкая ссора о ключах церковного старосты вовлечет в войну великие державы в серьезную войну. В одних работах этот спор о Святой Земле используется для иллюстрации природы этой «глупой» и «ненужной войны». В других он появляется не более чем спусковым крючком к настоящим причинам войны: соперничество европейских держав за влияние в Оттоманской империи. Войны вызываются имперскими притязаниями, оспаривается в этих работах, соперничеством за рынки, или из-за националистических настроений дома. Тогда как все это правда, роль религии в девятнадцатом веке недооценивается (если Балканские войны 1990-х годов и подъем воинствующего Ислама и научили нас чему-то, то это конечно то, что религия играет роковую роль в разжигании войн). Все страны использовали религию как рычаг в Восточном Вопросе, политика и вера были плотно переплетены в этом имперском соперничестве, и каждая нация, и в особенности Россия, вступили в войну полагая, что Бог на их стороне.

1. Религиозные войны

Неделями паломники прибывали в Иерусалим на празднование Пасхи. Они приезжали из всех уголков Восточной Европы и Среднего Востока, из Египта, Сирии, Армении, Анатолии и греческого полуострова, но большинство были из России, прибывая по морю в порт Яффы где они нанимали верблюдов и ослов. К Страстной Пятнице, 10 апреля 1846 года в Иерусалиме было 20 000 паломников. Они арендовали все возможное жилье которое они могли найти или спали семьями под открытым небом. Чтобы заплатить за свое долгое путешествие почти все их них привезли с собой какой-нибудь товар на продажу, вручную изготовленное распятие или украшение, нитки бус или вышивку, которую они продавали европейским туристам возле святынь. Площадь перед Церковью Гроба Господня, цель их паломничества, была шумной ярмаркой, с пестрыми грудами фруктов и овощей, соперничающих за место с паломническим товаром и вонючими козьими и бычьими шкурами, выставленными на солнце сыромянтниками, прячущимися позади церкви. Попрошайки тоже собирались здесь. Они вымогали у прибывших милостыню пугая их прикосновениями своих прокаженных рук. Богатых туристов защищали их турецкие гиды, которые лупили попрошаек палками, чтобы расчистить себе дорогу к дверям церкви.

В 1846 году Пасха совпала по дате в православном и католическом календарях, поэтому святыни были запружены народом больше чем обычно и воздухе висело напряжение. Два религиозных сообщества уже долгое время спорили, кто обладает право первым проводить службы на алтаре Голгофы внутри Церкви Гроба Господня, на месте, где крест Христа был предположительно вставлен в скалу. В последние годы соперничество между латинянами и греками достигло такого накала, что Мехмет-паша (Mehmet-pasha), оттоманский правитель Иерусалима, был вынужден расставить солдат внутри и снаружи церкви для соблюдения порядка. Но даже это не помогло от возникновения конфликтов.

В эту Страстную Пятницу латинские священники прибыли со своими белыми льняными алтарными покровами чтобы обнаружить греков, которые пришли первыми с их шелковыми вышитыми покровами. Католики потребовали у греков фирман, указ от султана в Константинополе, дающий им право поместить первыми их шелковый покров на алтарь. Греки потребовали у латинян фирман, позволяющий им этот покров снять. Началась драка между священниками, к которой быстро присоединились монахи и паломники с обеих сторон. Сколько вся церковь превратилась в побоище. Соперничающие группы дрались не только кулаками, но и распятиями, подсвечниками, чашами, лампами и кадилами и даже кусками дерева, которые они отламывали от святынь. Сражение продолжилось с ножами и пистолетами, пронесенными в Церковь Гроба Господня прихожанами с обеих сторон. К тому времени когда охранники Мехмет-паши очистили церковь, более сорока человек лежали мертвыми на полу{4}.

«Поглядите, что делается во имя религии!» написала английская светская туристка Харриет Мартин, которая посещала святые земли Палестины и Сирии в 1846 году:

Этот Иерусалим самое святое место в мире, за исключением Мекки, для магометан; и для христиан и евреев, это самое святое место в мире. И что они делают в святыне их общего Отца, как они сами заявляют? Здесь магометане рады убить любого еврея или христианина, который бы зашел в мечеть Омара.

Здесь греческие и латинские христиане ненавидят друг друга и готовы убить любого еврея или магометанина, который бы зашел в Церковь Гроба Господня. И тут же евреи, выступающие против своих врагов, с карающим языком своих древних пророков{5}.

Соперничество между христианскими церквями усилилось с быстрым ростом количества паломников в Палестину в девятнадцатом веке. Железные дороги и пароходы позволили людям путешествовать в больших количествах, открывая регион для туристических групп католиков из Франции и Италии и благочестивому среднему классу Европы и Америки. Различные церкви конкурировали друг с другом за влияние. Они открывали миссии для поддержки своих паломников, боролись за приобретение новых земельных участков, одаривали епископства и монастыри, основывали школы для обращения православных арабов (в основном сирийских и ливанских), самой крупной, но не самой необразованной христианской общины в Святой Земле.

«За последние два года в Иерусалим было прислано значительное количество подарков для украшения Церкви Гроба Господня русским, французским, неаполитанским и сардинским правительствами», сообщал Уильям Янг, британский консул в Палестине и Сирии, лорду Палмерстону в Министерство иностранных дел в 1839 году.

Было много симптомов возрастающей ревности и враждебных чувств между церквями. Мелкие ссоры всегда существовали между латинскими, греческими и армянскими монастырями, но они никогда не набирали хода, так как обычно разногласия улаживались от раза к разу и победитель в споре определялся размером взятки турецким властям. Но наступил день когда и эти страны попали в круг европейской интриги в церковных делах{6}.

Между 1842 и 1847 годами в Иерусалиме произошла вспышка активности: англикане основали епископство; австрийцы установили францисканский печатный станок; французы открыли консульство в Иерусалиме и закачивали деньги в школы и церкви для католиков; папа Пий IX возобновил постоянное представительство латинской церкви, впервые со времен крестовых походов двенадцатого века; греческий патриарх вернулся из Константинополя, чтобы крепче взять в руки бразды правления православными; и русские прислали духовную миссию, которая привела к основанию русского двора с гостиницей, больницей, часовней, школой и рыночной площадью для поддержки большого и постоянно растущего количества русских паломников.

В первых десятилетиях девятнадцатого века русская православная церковь послала в Иерусалим больше паломников чем какая-либо другая ветвь христианской веры. Каждый год до 15 000 русских паломников прибывали в Иерусалим на празднование Пасхи, некоторые даже проделывая этот путь пешком через Россию, Кавказ, через Анатолию и Сирию. Для русских, святыни Палестины были объектов интенсивного и страстного поклонения: совершить паломничество к ним было наивысшим выражением их веры.

Некоторым образом русские видели Святые Земли как продолжение их духовной родины. Идея Святой Руси не ограничивалась территориальными границами; это была империя православных со святыми местами раскиданными по всем землям восточного христианства и Церковью Гроба Господня как материнской церковью. «Палестина», писал один русский теолог в 1840-х годах, «это наша исконная земля, в пределах которой мы не признаем себя иностранцами»{7}. Столетия паломничества заложили основу этого притязания, устанавливая связь между русской церковью и Святыми Местами (связанными с жизнью Христа в Вифлееме, Иерусалиме и Назарете), которую многие русские считали более приоритетной — фундамент более высокого духовного авторитета — чем временную и политическую власть оттоманов над Палестиной.

Ничего подобного не было среди католиков или протестантов, для которых Святые Места были объектами исторического интереса и романтической сентиментальности, нежели религиозного поклонения. Путешествующий писатель и историк Александр Кинглейк думал, что «самое похожее, что паломник латинской церкви мог бы предложить, часто было простым французским туристом с дневником, теорией и планом написать книгу». У европейских туристов возникала неприязнь из-за сильных страстей православных паломников, чьи странные ритуалы казались им «варварскими» или «унизительными предрассудками». Мартино отказалась посещать Гроб Господень в Страстную Пятницу и наблюдать омовение ног паломников. «Я не могла быть свидетелем этого маскарада, проводимого в честь христианства», она написала, «сравнение с самым низким фетишизмом на берегах африканской реки не было бы обидным». По этой же причине она не пошла на церемонию нисхождения Благодатного Огня в Святую Субботу, когда тысячи православных втиснулись в Базилику Воскресения Христова, чтобы зажечь свои факелы от чудесного пламени, которое появляется из Гроба Господня. Соперничающие группы православных греков, болгар, молдаван, сербов и русских толкали друг друга, чтобы зажечь свои факелы первыми; начинались драки; были случаи когда верующих задавливали до смерти или они задыхались от дыма. Барон Керзон, который наблюдал эту сцену в 1834 году, описывал церемонию как «сцену беспорядка и опошления», в которой паломники, «почти голые, танцевали с неистовой жестикуляцией, крича, вопя, будто бы они были одержимы»{8}.

Едва ли удивительно, что унитарианка Мартино или англиканин Керзон настолько враждебно относились к таким обрядам: демонстрация религиозного чувства уже давно была изгнана из протестантской церкви. Как и многие другие туристы в Святой Земле, они ощущали, что у них меньше общего с православными паломниками, чье буйное поведение казалось едва ли христианским, нежели с более светскими мусульманами, чья строгая сдержанность и достоинство, их уединенные формы тихой молитвы вызывали больше взаимопонимания. Подобное отношение будет влиять на формирование западной политики по отношению к России в дипломатических спорах о Святой Земле, которые в конечном итоге приведут к Крымской войне.

Не подозревающие и равнодушные к важности Святой Земли для русской духовной идентичности, европейские комментаторы видели там лишь только растущую русскую угрозу интересам западных церквей. В начале 1840-х Янг, теперь Британский консул, шлет в Министерство иностранных дел регулярные отчеты о постоянном росте количества «русских агентов» в Иерусалиме — и их целью, по его мнению, является подготовка к «русскому завоеванию Святой Земли» при помощи поддержки паломников, скупки земель под православные церкви и монастыри. Определенно это был период когда русская духовная миссия оказывала влияние на греческую, армянскую и арабскую православные общины через финансирование церквей, школ и гостиниц в Палестине и Сирии (Министерство иностранных дел в Санкт-Петербурге противилось этой деятельности, правильно полагая, что она может порождать антагонизм в западных державах). Отчеты Янга о российских завоевательных планах становились все более истеричными. «Паломники из России открыто говорят, что близко время когда эта страна перейдет под российское управление», писал он Палмерстону в 1840 году. «Русские на Пасху могут вооружить за одну ночь 10 000 паломников в стенах Иерусалима. Монастыри в городе просторны и за небольшие деньги могут быть превращены в крепости.» Британские опасения из-за «русского плана» придавали ускорение англиканским инициативам, приведшим в конце концов к основанию в Иерусалиме первой англиканской церкви в 1845 году{9}.

И тем не менее французы были больше других озабочены растущим русским присутствием в Святой Земле. По мнению французских католиков, Франция обладала долгой исторической связью с Палестиной, происходящую со времен Крестовых походов. По французскому католическому мнению, это давало Франции, «первой католической нации» Европы, особую миссию по защите веры в Святой Земле, несмотря на заметный спад латинского паломничества в последние годы. «Там у нас есть наследие, которое мы должны сберегать, интерес, который мы должны защищать», заявляла провинциальная католическая пресса. «Пройдут века, прежде чем Россия прольет лишь часть крови, пролитой Францией в Крестовых походах за Святые Места. Русские не принимали участия в Крестовых походах… Первенство Франции среди христианских наций на Востоке настолько велико, что турки называют христианскую Европу Франкистаном, страной французов»{10}.

Для противодействия растущему русскому присутствую и цементированию свой роли в качестве главного защитника католиков в Палестине французы открыли консульство в Иерусалиме в 1843 году (и возмущенная мусульманская толпа, враждебно настроенная к влиянию западных держав, скоро сорвала безбожный триколор с флагштока). Французский консул начал появляться на латинских службах у Гроба Господня и в Базилике Рождества Христова одетый по полной форме и с многочисленной свитой официальных лиц. На рождественскую полночную службу в Вифлееме его сопровождал отряд пехоты, выделенный Мехмет-пашой, но оплаченный Францией{11}.

Схватки между латинянами и православными в Базилике Рождества Христова случались так же часто как и у Гроба Господня. Годами они спорили о том, должны ли латинские монахи обладать ключами от основной церкви (которая была во владении греков) для того, чтобы они могли пройти через неё к приделу Яслей, который принадлежал католикам; или должны ли они владеть ключом от пещеры Рождества, древней пещеры под церковью, которая считалась местом рождения Христа; и можно ли им установить на мраморный пол в пещере, на предполагаемое место рождения, серебряную звезду, украшенную гербом Франции и надписью на латыни «Здесь был рожден Иисус Христос от девы Марии». Звезда была помещена туда французами в восемнадцатом веке, но греки терпеть её не могли как «символ завоевания». В 1847 году звезду украли. Инструменты использованные для того, чтобы извлечь звезды из мраморного пола были брошены на месте преступления. Латиняне немедленно обвинили греков в этом преступлении. Совсем недавно греки построили стену, чтобы перекрыть латинянам доступ в пещеру и это закончилось шумной ссорой между латинскими и греческими священниками. После пропажи серебряной звезды французы подали дипломатический протест к Порте, Оттоманскому правительству в Константинополе, цитируя условия давно позабытого договора 1740 года, который, по их заявлению, обеспечивал права католиков на пещеру Рождества для ухода за звездой. Однако греки выдвинули встречные претензии на основании обычая и уступок Порты{12}. Этот небольшой конфликт на тему ключей дал на самом деле старт началу дипломатического кризиса о контроле над Святыми Местами и который будет иметь серьезные последствия.

Помимо ключей от церкви в Вифлееме, французы заявили, что так же на основании договора от 1740 года, католики имеют право ремонтировать крышу Гроба Господня. Крыша была в состоянии требующем неотложного ремонта. Большая часть свинца на одной сторон была ободрана (греки и латиняне обвиняли в этом друг друга). Дождь попадал через крышу и птицы свободно летали по храму. По турецкому закону, тот кто владел крышей, тот владел и зданием. Поэтому право ремонтировать крышу яростно оспаривалось латинянами и греками на основании того, что это даст им в глазах турок статус законных покровителей Гроба Господня. В противовес французам Россия поддерживала встречные требования православных, взывая к Кючук-Кайнарджийскому договору 1774 года, подписанному турками после поражения от России в войне 1768–74 годов. По мнению русских Кючук-Кайнарджийский договор давал им право представлять интересы православных в Оттоманской империи. Это было далеко не так. Язык договора был двусмысленным и легко искажался переводами на другие языки (русские подписывали договор на русском и итальянском, а турки на турецком и итальянском и затем он был переведен русскими на французский с дипломатическими целями){13}. Но русское давление на Порту гарантировало, что французы не получает желаемого. Турки тянули и забалтывали тему примирительными знаками обеим сторонам.

Конфликт усугубился в мае 1851 года, когда Луи-Наполеон назначил своего близкого друга, маркиза Шарля де Ла Валетта послом в турецкой столице. Через два с половиной года после своего избрания президентом Франции Наполеон все еще боролся за утверждение власти над Национальным Собранием. Для усиления своей позиции он сделал серию уступок католическим силам: в 1849 году французские войска вернули Папу Римского в Рим после того как он был изгнан из Ватикана революционными толпами; и закон фаллу 1850 года открыл путь к увеличению количества школ управляемых католиками. Назначение Ла Валетта было другой важной уступкой клерикалам. Маркиз был ревностным католиком, ведущей фигурой в теневой «клерикальной партии» которая по общему мнению дергала за ниточки французской международной политики. Влияние этой клерикальной фракции было особенно сильно во французской политике относительно Святых Мест, где они занимали твердую позицию против православной угрозы. Ла Валетт вышел далеко за пределы своей роли, когда он занял должность посла. На пути в Константинополь он сделал незапланированную остановку в Риме, ради убеждения Папы поддержать французские притязания католиков в Святых Землях. По занятии должности посла в Константинополе он сделал агрессивный язык основным инструментом взаимодействия с Портой — тактика, как он объяснял, «заставить Султана и его министров испытывать ужас и капитулировать» перед французскими интересами. Католическая пресса поддерживала Ла Валетта, особенно влиятельный Journal des debats (Журнал дебатов), чей редактор был его близким другом. Ла Валетт, в свою очередь, кормил прессу цитатами, которые подогревали ситуацию и приводили царя Николая I в бешенство{14}.

В августе 1851 года французы сформировали совместную с турками комиссию для обсуждения проблемы религиозных прав. Комиссия тянулась и тянулась не делая никаких выводов, так как турки тщательно балансировали между греческими и латинскими требованиями. Перед тем как завершить свою работу, Ла Валетт провозгласил, что права латинян «четко установлены», обозначая отсутствие необходимости продолжать переговоры. Он говорил о том, что Франция «оправдана в применении крайних мер» для поддержания латинских прав и хвастался «превосходством французского флота в Средиземноморье» как средством обеспечения французских интересов.

Сомнительно то, что Ла Валетт получил одобрение Наполеона на такие явные угрозы войны. Наполеон не был особенно заинтересован в религии. Он не имел представления о деталях спора о Святых Землях и занимал пассивную позицию на Среднем Востоке. Но возможно и даже вероятно то, что Наполеон был доволен Ла Валеттом и его провоцированием кризиса с Россией. Он был рад использовать любую возможность разлада между тремя державами (Британией, Россией и Австрией), которые изолировали Францию с момента провозглашения Европейского концерта и «неприятных договоров» 1815 года, последовавших за поражением его дяди, Наполеона Бонапарта. Луи-Наполеон имел разумные основания для надежды на то, что новая система альянсов может появится из этого спора о Святых Землях: Австрия была католической, и её можно было убедить принять сторону Франции против православной России, тогда как Британия имела свои собственные имперские интересы на Ближнем Востоке, которые требовали защиты от России.

Что бы не было основанием, умышленно агрессивное поведение Ла Валетта привело царя в ярость, который предупредил султана, что любое признание латинских прав нарушил существующие договоры между Портой и Россией, и вынудит его разорвать дипломатические отношения с оттоманами. Этот неожиданный поворот событий встревожил Британию которая ранее побуждала Францию к достижению компромисса, но теперь должна была готовиться к возможности войны{15}.

До войны на самом деле еще оставалось два года, но когда она начнется она разожжет пожар, раздутый такими религиозными страстями, которые копились и искали выхода столетиями. Более чем для какой-либо другой силы, для Российской империи религия значила очень много. Царская система делила своих подданных по конфессиональному признаку; она понимала границы и международные обязательства почти полностью в терминах веры.

В фундаментальной идеологии царского государства, которая получила новый импульс от русского национализма в девятнадцатом веке, Москва была последней столицей православия, «третьим Римом», после захвата Константинополя, центра Византии, турками в 1453 году. Согласно этой идеологии, частью священной миссии России в мире было освобождение православных от исламской империи оттоманов и восстановление Константинополя как престола восточного христианства. Российская империя с момента основания олицетворяла собой православный крестовый поход. Начиная с победы над монголо-татарскими ханствами Казани и Астрахани в шестнадцатом веке до завоевания Крыма, Кавказа и Сибири в восемнадцатом и девятнадцатом веках, российская имперская идентичность на практике определялась противоборством между христианскими поселенцами и татарскими кочевниками евразийской степи. Эта религиозная граница всегда была важнее любой этнической в определении русского национального сознания: русский был православным и инородец был другой веры.

Религия была в центре русских войн с турками, которые в середине девятнадцатого века имели 10 миллионов православного населения (греков, болгар, албанцев, молдаван, валахов и сербов) на их европейской территории и примерно 3–4 миллиона христиан (армян, грузин и небольшое количество абхазцев) на Кавказе и в Анатолии{16}.

На северных границах Оттоманской империи защитная цепь крепостей протянулась от Белграда на Балканах до Карса на Кавказе. Это была цепь вдоль которой велись все войны с Россией начиная со второй половины семнадцатого века (в 1686–99, 1710–11, 1735–9, 1768–74, 1787–92, 1806–12 и 1828–9). Крымская война и позднее Русско-турецкая война 1877–78 не были исключением из этого правила. Пограничные земли защищаемые этими крепостями были религиозными полями битвы между православием и исламом.

Две области были особенно жизненно важны для Русско-турецких войн: дельта Дуная (включающая княжества Молдавии и Валахии) и северный берег Черного моря (включая Крымский полуостров). Они и станут двумя основными театрами Крымской войны.

Дельта Дуная с её широкими реками и губительными болотами была критической буферной зоной защищающей Константинополь от атаки русских по суше. Поставка продовольствия по Дунаю была жизненно важной для турецких крепостей, так как они защищали оттоманскую столицу от русской армии, поэтому верность крестьянского населения была важным фактором в этих войнах. Русские взывали к православной религии крестьян с целью переманить их на свою сторону ради войны за освобождение от мусульманского владычества, тогда как турки сами применяли тактику выжженной земли. Голод и болезни постоянно побеждали продвигающихся русских, урожай уничтожался отступающими турками, как только русские вступали в дунайские земли. Поэтому любая атака на турецкую столицу зависела от установления морской линии поставок необходимого для наступающих войск — через Черное море.

Но северный берег Черного моря и Крым также использовались оттоманами как буферная зона против России. Вместо колонизации области оттоманы полагались на своих вассалов, на турецкоговорящие татарские племена Крымского ханства, для защиты границ ислама против христианского вторжения. Управляемые династией Гиреев, прямыми потомками Чингисхана, Крымское ханство было последним существующим форпостом Золотой Орды. С пятнадцатого по восемнадцатый век её армии всадников правили южными степями между Россией и берегом Черного моря. Набеги на Москву обеспечивали татар регулярным пополнением славянских рабов на продажу в наложницы и гребцами на галеры Константинополя. Русские цари и короли Польши платили хану за то, чтобы он держал своих людей подальше{17}.

С конца семнадцатого века, после присоединения Украины, Россия начала столетнюю борьбу с оттоманами за контроль над этими буферными зонами. Незамерзающие порты Черного моря, крайне важные для развития русской торговли и флота, были стратегическими объектами в этой войне, но религиозные интересы никогда не исчезали из вида. Таким образом, после поражения оттоманов от России и её союзников в 1699 году, Петр Великий потребовал от турок гарантий прав греков у Гроба Господня и свободный доступ всем русским в Святые Земли. Борьба за дунайские княжества (Молдавию и Валахию) тоже была частью религиозной войны. В Русско-турецкой войне 1710–1711 года Петр приказал русским войскам пересечь реку Прут и вторгнуться в княжества в надежде спровоцировать восстание христианского населения против турок. Восстания не случилось. Однако идея, что Россия может взывать к своим единоверцам в Оттоманской империи для подрыва позиций турок, оставалась в фокусе царской политики в течение следующих двухсот лет.

Политика формально приняла форму во время правления Екатерины Великой (1762–1796). После решающей победы над оттоманами в войне 1768–1774 годов, во время которой русские заново заняли княжества, русские не потребовали заметных территориальных уступок от турок перед тем как опять покинуть княжества. По результирующему Кючук-Кайнарджийскому договору русские получили лишь небольшую полоску черноморского побережья между Днепром и Бугом (включая порт Херсон), Кабарду на Кавказе и крымские порты Керчь и Еникале, в месте где Азовское море соединяется с Черным, хотя договор вынудил оттоманов отказаться от суверенитета над Крымским ханством и дать независимость крымским татарам. Также по договору русские получили право свободного прохода через Дарданеллы, узкие турецкие проливы соединяющие Черное море со Средиземным. Однако если русские не приобрели много в смысле территории, они приобрели значительные права вмешиваться в оттоманские дела ради защиты православных. Кючук-Кайнарджи восстановил княжества в их прежнем статусе под оттоманским суверенитетом, но русские приняли на себя право защиты православного населения. Он позволил христианским купцам Оттоманской империи (грекам, армянам, молдаванам и валахам) плавать в турецких водах под русским флагом, важная уступка, позволившая русским одновременно расширить свои коммерческие и религиозные интересы. Эти религиозные притязания имели интересные прагматические последствия. Так как русские не могли аннексировать дунайские княжества без того, чтобы не натолкнуться на сопротивление великих держав, они вместо этого получали уступки от Порты, которые могли превратили бы княжества в полуавтономные регионы под русским влиянием. Общая вера привела бы, как они надеялись, к альянсу с молдаванами и валахами, что бы ослабило оттоманскую власть и обеспечило русское доминирование над юго-восточной Европой в случае коллапса Оттоманской империи.

Ободренная победой над Турцией, Екатерина также развивала политику сотрудничества с греками, чьи религиозные интересы по её заявлению Россия имела право и обязанность защищать согласно договору. Екатерина посылала военных агентов в Грецию, готовила греческих офицеров в её военных школах, приглашала греческих купцов и моряков переселяться в её новые города на черноморском побережье, и поддерживала в греках веру в то, что Россия поддержит их движение за национальное освобождение от турок. Более чем какой-либо другой русский правитель, Екатерина поддерживала греческое движение. Под возрастающим влиянием её верховного главнокомандующего, государственного деятеля и фаворита князя Григория Потемкина, Екатерина даже мечтала в воссоздании старой Византийской империи на руинах Оттоманской. Французский философ Вольтер, с которым императрица переписывалась, обращался к ней как «ее имперское величество греческой церкви» (votre majesté impériale de l'église grecque), тогда как барон Фридрих Гримм, её любимый немецкий корреспондент, обращался к ней как «императрица Греков» (l’impératrice des Grecs). Екатерина задумала эту эллинистическую империю как обширное православное пространство под покровительством России, чей славянский язык когда было был лингва франка Византийской империи, по заявлению (ошибочно) первого великого русского историка, Василия Татищева. Императрица дала имя Константин — имя первого и последнего императоров Византии — её второму внуку. На празднование его рождения в 1779 году она выпустила особые серебряные монеты с образом церкви Св. Софии в Константинополе, грубо превращенной в мечеть после завоевания оттоманами. Вместо минарета монета изображала православный крест на куполе бывшей византийской базилики. Для образования своего внука как будущего правителя возрожденной Восточной Европы, русская императрица привезла нянек из Наксоса для обучения его греческому, языку на котором он впоследствии легко говорил будучи взрослым{18}.

Всегда было не очень ясно, насколько серьезно она была со своим «греческим проектом». В набросках графа Безбородко, её личного секретаря и виртуального министра иностранных дел, в 1780 году, проект включал ни много ни мало изгнание турок из Европы, разделение Балканских территорий между Россией и Австрией, и «восстановление древней греческой империи» с Константинополем в качестве столицы. Екатерина обсуждала проект с австрийским императором Иосифом II в 1781 году. Они согласились на желательности реализации в письмах в течение последующего года. Но собирались ли они выполнять этот план остается неясным. Некоторые историки заключили, что проект был не более чем образец неоклассической иконографии, или политического театра, как и «потемкинские деревни», который не играл никакой реальной роли в российской международной политике. Но даже если не было никакого плана немедленных действий, по крайней мере проект сформулировал общие цели Екатерины для Российской империи как черноморской державы, связанной через торговлю и религию с православным миром восточного Средиземноморья, включая Иерусалим. По словам любимого поэта Екатерины, Гаврилы Державина, который еще и одним из важных государственных деятелей в её правление, цель греческого проекта была:

Отмстить крестовые походы,
Очистить иордански воды,
Священный гроб освободить,
Афинам возвратить Афину,
Град Константинов — Константину
И мир Афету водворить[1].
«На взятие Измаила»

Очевидно, что это было нечто большее нежели простой политический театр, когда Екатерина и Иосиф, сопровождаемые большой международной свитой, путешествовали по черноморским портам. императрица посетила новые строящиеся города и военные базы, проезжая под арками, воздвигнутыми Потемкиным в её честь с надписями «Дорога в Византию»{19}. её путешествие было заявление о намерении.

Екатерина верила, что Россия должна повернуться на юг и стать там великой державой. Было недостаточно экспортировать меха и лес через балтийские порты, как дни средневековой Московии. Для соревнования с европейскими державами она должна была развивать торговые базы для сельскохозяйственной продукции плодородных южных земель и сформировать флот в незамерзающих портах Черного моря, откуда её корабли могут достичь Средиземноморья. Из-за странностей географии России Черное море было крайне важным не только для военной защиты Российской империи на её южных границах с мусульманским миром, но и для обеспечения её статуса как великой державы на европейском континенте. Без Черного моря у России не было другого доступа к Европе по морю кроме Балтики, которую было легко блокировать другим северным державам в случае европейского конфликта (что и было сделано британцами во время Крымской войны).

План развивать Россию как южную державу всерьез заработал в 1776 году, когда Екатерина поставила Потемкина на руководство Новороссией, редко населенными территориями заново отвоеванных у оттоманов на черноморском побережье, и приказала ему колонизировать эту область. Она наделила огромными участками земли свою знать и пригласила европейских колонистов (немцев, поляков, итальянцев, греков, болгар и сербов) осваивать степь под сельское хозяйство. Были основаны новые города — Екатеринослав, Херсон, Николаев и Одесса — многие из них были построены во французском и итальянском стиле рококо. Потемкин лично следил за постройкой Екатеринослава как греко-романской фантазии символизирующей классическое наследие, которое он и его помощники по греческому проекту представляли себе для России. Он мечтал о грандиозных неоклассических зданиях, большая часть из которых никогда не была построена, такие как «лавки полукружием на подобие пропилей или преддверия Афинского», губернаторский дом в «греческом и римском стиле», «судилище наподобие древних базилик», храм, «в подражание Св. Павла, что вне Рима», как он объяснял в письме Екатерине. Это был, «знак преображения этой земли твоей заботой, из голой степи в роскошный сад, из животной пустыни в гостеприимный дом для людей изо всех стран»{20}.

Одесса была жемчужиной русского южного венца. Красотой своей архитектуры она была в большой степени обязана Дюку де Ришелье, беженцу Французской революции, который много лет был градоначальником. Но важность её как порта была работой греков, которых пригласила в город Екатерина. Благодаря свободе передвижения, полученной для российского торгового флота по Кючук-Кайнарджийскому миру, Одесса вскоре стала важным игроком в черноморской и средиземноморской торговле, в больше степени подрывая доминирование французов.

Включение в состав России Крыма имело другие последствия. Согласно Кючук-Кайнарджийскому договору Крымское ханство стало независимым от оттоманов, хотя султан и остался номинальным религиозным предводителем в его роли калифа. Несмотря на подписание мира, оттоманы с трудом принимали независимость Крыма, опасаясь, что он скоро будет проглочен Россией, как и остальное черноморское побережье. Они держались за мощную крепость Очаков в устье Днепра, откуда они могли атаковать русских если бы они вторглись на полуостров. Однако у них было мало средств для защиты против русской стратегии политического и религиозного проникновения.

Через три года после подписания договора, ханом был избран Шахин Гирей. Получивший образование в Венеции и наполовину вестернизированный, он был предпочтительным кандидатом для России (как глава крымской делегации в Санкт-Петербурге он впечатлил Екатерину своей любезностью и приятной внешностью). Шахина поддерживала значительная христианское население Крыма (греческие, грузинские и армянские купцы) и многие из ногайских кочевников континентальной степи, которые всегда были независимы от оттоманского ханства и были преданы лично Шахину, как сераскиру Ногайской орды. Шахин однако был неприемлем для оттоманов, которые послали флот со своим собственным ханом для его смещения и побудили крымских татар к восстанию против Шахина как неверного. Шахин бежал, но вскоре вернулся и устроил такую резню среди восставших татар, которая ужаснула даже русских. В ответ, поддержанные оттоманами, татары в отместку начали религиозную войну против христиан Крыма, побуждая Россию к организации поспешного исхода (30 000 христиан перебрались в Таганрог, Мариуполь и другие города на берегах Черного моря, где большая часть из них осталась бездомными).

Исход христиан серьезно ослабил крымскую экономику. Шахин становился все более зависим от русских, которые начали давить на него в направлении аннексии. Стремящийся заполучить Крым до того, как отреагирует остальная Европа, Потемкин подготовил быструю войну против турок, в тоже время добыв отречение Шахина в обмен на роскошную пенсию. С ханом в Санкт-Петербурге, татар убеждали присягнуть Екатерине. По всему Крыму были проведены срежиссированные церемонии, где собравшиеся вместе со своими муллами, давали на Коране клятву верности православной императрице за тысячу километров от них. Потемкин был полон решимости в том, чтобы аннексия хотя бы выглядела как воля народа.

Русская аннексия Крыма в 1783 году была горьким унижением для турок. Это была первая мусульманская территория уступленная христианам Оттоманской империей. Великий визирь Порты нехотя принял ее. Однако другие политики при дворе султана видели в потере Крыма смертельную опасность Оттоманской империи, утверждая, что русские будут использовать его как военную базу против Константинополя и оттоманского владычества над Балканами и настаивали на войне против России. Однако это было нереалистично для турок воевать с русскими в одиночку, и турецкие надежды на западное вмешательство были невысоки: Австрия была союзницей России в ожидании будущего русско-австрийского раздела Оттоманской империи; Франция была слишком истощена участием в американской войне за независимость для того, чтобы послать флот на Черное море, тогда как британцам, глубоко уязвленные своими потерями в Америке, было по существу безразлично (если «Франция намеревается бездействовать по поводу турок», отметил Лорд Грэнтэм, министр иностранных дел, «тогда почему нам надо вмешиваться? Сейчас не время для свежей заварушки»){21}.

Оттоманское терпение лопнуло через четыре года, в 1787, вскоре после провокационного путешествия Екатерины через её недавно завоеванные прибрежные черноморские города, которое случилось как раз в тот момент, когда перед турками маячила перспектива дальнейших уступок русским на Кавказе[2]. Надеясь на альянс с Пруссией, военная партия в Порте победила и оттоманы объявили войну России, которую в свою очередь поддержала союзница Австрия со своим собственным объявлением войны Турции. Поначалу оттоманам сопутствовал успех. На дунайском фронте, они выдавили австрийские силы обратно в Банат. Однако прусская помощь так и не материализовалась, после долгой осады русскими пала стратегическая крепость Очаков, затем Белград и дунайские княжества перешли к австрийцам после контрнаступления, до того как русские заняли важные турецкие форты в дельте Дуная. Турки были вынуждены просить мира. По ясскому миру в 1792 году они восстановили номинальный контроль над дунайскими княжествами, но уступили России область Очакова и таким образом Днестр стал новой русско-турецкой границей. Они также объявили о формальном признании русской аннексии Крыма. Но на самом деле они так никогда и не признали эту потерю и жаждали реванша.

В религиозной войне России против её мусульманских соседей исламские культуры региона Черного моря воспринимались как особая опасность. Русские правители боялись исламской оси, широкой коалиции мусульманских народов под турецким руководством, угрожающим русским южным пограничным землям, где мусульманское население быстро росло, частично из-за высокой рождаемости, частично из-за перехода в ислам племен кочевников. Для укрепления имперского контроля на этих не колонизированных пограничных землях русские открыли новую главу своей южной стратегии в первых десятилетиях девятнадцатого века: вытеснение мусульманского населения и поощрение к колонизации новозавоеванных земель христианскими поселенцами.

Бессарабия была завоевана русскими в войне против Турции в 1806–12 годах. Формально она была уступлена турками России по Бухарестскому договору 1812 года, который также поставил дунайские княжества под совместный суверенитет России и Оттоманской империи. Новые царские управители Бессарабии изгнали мусульманское население, выслав тысячи татарских крестьян в Россию в качестве военнопленных. Они заселили плодородные земли Бессарабии молдаванами, валахами, болгарами, русинами и греками, привлеченными в эту область налоговыми льготами, исключением из военных наборов и предоставлению займов ремесленникам от российского правительства. Будучи под давлением заселения области, которая находилась лишь нескольких километрах от Дуная, местные власти даже закрывали глаза на беглых украинских и русских крепостных, которые прибывали во все возрастающих количествах в Бессарабию после 1812 года. Была запущена деятельная программа строительства церквей, с основанием епархии в Кишиневе местные церковные предводители попали в подчинение русской православной церкви (вместо греческой){22}.

Русское завоевание Кавказа тоже было частью этого крестового похода. В большой степени оно было задумано как религиозная война против горных мусульманских племен, чеченцев, ингушей, черкесов и дагестанцев, и за христианизацию Кавказа. Мусульманские племена в массе были суннитами, неистово отстаивающие свою политическую независимость, но религиозно подпадавшие под власть оттоманского султана, в его роли «верховного калифа исламского закона». Под командованием генерала Александр Ермолова, назначенного губернатором Грузии в 1816 году, русские вели варварскую войну используя террор, грабя деревни, уничтожая посевы, сжигая дома, расчищая леса, в тщетной попытке подчинить горные племена. Всесокрушающая кампания спровоцировала подъем организованного движения сопротивления среди племен, которое скоро приобрело религиозную окраску.

Наибольшее религиозное влияние, известное как мюридизм, происходило от накшбандийского (суфийского) братства, которое расцвело в Дагестане в 1810-х годах и распространилось оттуда на Чечню, где проповедники проводили сопротивление как джихад (священную войну) ведомую имамом Гази Мухаммадом, в защиту шариата и чистоты исламской веры. Мюридизм был дьявольской смесью священной и светской войны против неверных русских и князей поддерживавших их. Это стало объединяющей силой для горных племен, ранее разделенных распрями и кровной местью, дав возможность имаму ввести налоги и всеобщую воинскую повинность. Правление имама обеспечивалось мюридами (религиозными последователями), которые занимали должности местных чиновников и судей в восставших деревнях.

Чем религиознее становилось сопротивление, тем интенсивнее русское вторжение приобретало собственно религиозный характер. Христианизация Кавказа стала одной из приоритетных целей, после отказа русских идти на компромисс с мусульманским руководством восставших. «Полное примирение между нами и ими может ожидаться только когда Крест будет стоять на вершинах гор и в долинах, когда церкви Христа Спасителя заменят мечети», заявлял один русский официальный документ. «До тех пор, сила оружия остается истинным бастионом нашей власти на Кавказе». Русские уничтожали мечети и налагали ограничения на мусульманские обряды — самый громкий протест был вызван запретом паломничества в Мекку и Медину. Во многих областях разрушение мусульманских поселений было связано с русской политикой, которая сейчас более известна как «этнические чистки», насильное переселение горных племен и раздача их земель христианским поселенцам. На Кубани и северном Кавказе, мусульманские племена были заменены славянскими поселенцами, в основном русскими и украинскими крестьянами и казаками. В части южного Кавказа, христианские грузины и армяне приняли сторону пришедших русских и получили часть добычи. Во время завоевания Гянджинского ханства (позже Елизаветполь), например, грузины присоединились к русской армии в качестве вспомогательных подразделений; русские поощряли их переселение на занятие территорий, оставленных мусульманами после того как кампании религиозного преследования вынуждали их покинуть эти территории. На территории Эривани, которая сейчас грубо совпадает с территорией современной Армении, было в основном тюрко-мусульманское население, до русско-турецкой войны 1828–29 годов, в ходе которой русские изгнали из области около 26 000 мусульман. В течение следующего десятилетия почти вдвое больше армян было переселено на их место{23}.

Но это Крым, где религиозный характер недавних русских завоеваний был наиболее заметен. У Крыма долгая и сложная религиозная история. Для русских он был святым местом. Согласно их хроникам, в Херсониссосе, древнем греческом городе-колонии на юго-западном берегу Крыма, в непосредственной близости от современного Севастополя, Владимир, великий князь Киева, был крещен в 988 году, принеся таким образом христианство в Киевскую Русь. Однако Крым был родным домом для скифов, римлян, греков, готов, генуэзцев, евреев, армян, монголов и татар. Расположенный на историческом разломе, отделяющем христианство от мусульманского мира оттоманов и тюркоговорящих племен, Крым постоянно был местом соперничества, местом многих войн. Религиозные святыни и строения в Крыму сами стали местами сражений веры, так как каждая новая волна поселенцев заявляла на них свое право. В прибрежном городе Судаке, например, есть церковь Св. Матвея. Первоначально построенная как мечеть, но затем разрушенная и восстановления греками как православный храм. Позже превращенная генуэзцами в католическую церковь, которые прибыли в Крым в тринадцатом веке, и затем опять обращенная оттоманами в мечеть. Она оставалась мечетью до русской аннексии, когда её опять сделали православной{24}.

Русская аннексия Крыма дала 300 000 новых подданных империи, почти все они были татарами или ногаями мусульманской веры. Русские попытались использовать в администрации местную знать (беев и мирз), предлагая им переход в христианство и дворянские звания, но это приглашение было проигнорировано. Власть этой знати никогда не зиждилась на гражданской службе, но на землевладении и клановой политике: до тех пор, пока они владели землей, они предпочитали оставаться внутри своей общины нежели переходить на службу к новым имперским хозяевам. Большинство их них имели родственные, торговые или религиозные связи с Оттоманской империей. И многие из них эмигрировали после прихода русских.

Русская политика по отношению к татарскому крестьянству была жестче. В Крыму не было известно крепостничество, в отличие от большей части России. Свобода татарских крестьян признавалась новым правительством, которое превратило их в государственных крестьян (отдельное сословие крестьян). Однако сохраняющаяся лояльность татар оттоманскому калифу, к которому они обращались в своих пятничных молитвах, была неизменной провокацией для царя. Это давало ему постоянную причину сомневаться в искренности клятвы верности своих новых подданных. В течение многих войн с оттоманами в девятнадцатом веке русские продолжали опасаться татарских мятежей в Крыму. Они обвиняли мусульманских лидеров в молитвах за турецкую победу и татарских крестьян в надеждах на освобождение их турками, несмотря на то, большая часть мусульманского населения до Крымской войны оставалась лояльной царю.

Убежденные в неверности татар русские делали все возможное для того, чтобы избавиться от своих новых подданных. Первый массовый исход крымских татар в Турцию случился в русско-турецкую войну 1787–92 годов. В основном это были крестьяне, бежавшие в панике из-за опасений расправ со стороны русских. Однако татар стимулировали к эмиграции и другими разными мерами, включая захват земли, карательное налогообложение, принудительный труд и физическое запугивание отрядами казаков. В 1800 году почти одна треть крымско-татарского населения, около 100 000, эмигрировала в Оттоманскую империю и еще 10 000 уехали из-за русско-турецкой войны 1806–12 годов. Их заменяли на русских поселенцев и других восточных христиан: греков, армян, болгар, многие из которых были беженцами из Оттоманской империи, которые хотели покровительства христианского государства. Исход крымских татар дал старт постепенному отступлению мусульман из Европы и стал частью долгой истории демографических обменов и конфликтов между оттоманской и православной сфер влияния, которая продлится до балканских конфликтов конца двадцатого века{25}.

Христианизация Крыма также осуществлялась через грандиозные проекты постройки храмов, дворцов, неоклассических городов, которые бы полностью выкорчевали все следы мусульманства из окружающей реальности. Екатерина представляла себе Крым как южный русский рай, сад удовольствий, где можно насладиться плодами её просвещенного христианского правления и демонстрировать их миру за пределами Черного моря. Ей нравилось называть полуостров его греческим именем, Тавридой, вместо Крыма, татарского названия: она полагала, что это создает связь между Россией и эллинистической культурой Византии. Она раздала огромные земельные участки российской знати для основания великолепных имений вдоль горного южного берега, соперничавшего своей красотой с Амальфи; их классические постройки, средиземноморские сады, виноградники должны были нести новую христианскую цивилизацию в прежде языческий край.

Городское планирование укрепляло русское доминирование в Крыму; древние татарские города, такие как Бахчисарай, столица бывшего ханства была низведена до полнейшего запустения; этнически пестрые города, такие как Феодосия или Симферополь, русский административный центр, были постепенно перестроены империей с перемещением центра города из старых татарских кварталов в новые области с возведенными там русскими храмами и административными зданиями; новые города, такие как Севастополь, русская военно-морская база, были построены полностью в неоклассическом стиле{26}.

Храмостроительство на территории недавно завоеванной колонии было относительно медленным, мечети продолжали доминировать в пейзажах многих городов и деревень. Но в начале девятнадцатого века фокус переместился на исследование древних христианских археологических остатков, византийских руин, пещер аскетов и монастырей. Это было частью сознательных усилий по преобразованию Крыма в священную христианскую землю, русскую гору Афон, место для паломничества для тех, кто хотел бы прикоснуться к колыбели славянского христианства{27}.

Самым важным местом на этом пути были конечно руины Херсонеса, раскопанные имперской администрацией в 1827 году, где позднее возведен собор Св. Владимира, на месте крещения великого князя Киевской Руси. По ирония судьбы именно рядом с этой святыней во время Крымской войны высадились французские войска и встали там лагерем.

2. Восточные вопросы

Султан ехал на белом коне во главе процессии состоявшей из его министров и чиновников шедших за ним пешком. Под звуки артиллерийского салюта они выехали через главные имперские ворота Дворца Топкапы в полуденную жару июльского дня в Константинополе, турецкой столице. Это была пятница, 13 июля 1849 года, первый день священного мусульманского месяца Рамадан. Султан Абдул-Меджид, был на пути к реинагурации великой мечети Святой Софии. В последние два года она была закрыта для срочной реставрации после десятилетий запустения. Проезжая через толпу, собравшуюся на площади у северной стороны бывшей православной базилики, где в золоченых каретах его ожидали его мать, дети и гарем, султан прибыл ко входу в мечеть, где был встречен религиозными чиновниками и, в нарушение исламской традиции которая явно запрещает немусульманам присутствовать на таких священных церемониях, двумя швейцарскими архитекторами, Гаспаре и Джузеппе Фоссати, под руководством которых велись реставрационные работы.

Братья Фоссати провели Абдул-Меджида через анфиладу личных палат в султанскую ложу и главном молитвенном зале, который они перестроили и украсили в неовизантийском стиле по приказу султана, чьи знаки отличия были повешены над входными дверями. Когда почетные гости собрались в зале, Шейх уль-Ислам, верховный муфтий Оттоманской Империи (ошибочно приравниваемый к Папе Римскому европейцами), провел обряд освящения{28}.

Это было исключительное событие — султан-халиф и религиозные лидеры крупнейшей мусульманской империи освятили одну из самых священных мечетей, перестроенной западными архитекторами в стиле оригинального византийского собора, который был превращен в мечеть по завоеванию Константинополя турками. После 1453 года оттоманы сняли колокола, заменили крест четырьмя минаретами, удалили алтарь и иконостас, и в течение двух веков покрыли штукатуркой византийские мозаики православной базилики. Мозаики оставались скрыты под слоем штукатурки до той поры, когда братья Фоссати случайно обнаружили их во время восстановления облицовки в 1848 году. Очистив часть мозаик в северном проходе они продемонстрировали их султану, который был настолько впечатлен их яркими цветами, что они приказал очистить их все. Скрытые христианские корни мечети были вскрыты.

Святая София, начало 1850-х

Осознавая важность своего открытия братья Фоссати сделали рисунки и акварели византийских мозаик и представили их царю в надежде на получение субвенции для публикации их работы. Архитекторы ранее работали в Санкт-Петербурге и старший брат Гаспаре изначально приехал в Константинополь ради строительства здания русского посольства, неоклассического дворца, завершенного в 1845 году, где к нему присоединился Джузеппе. Это было время, когда многие европейские архитекторы строили здания в турецкой столице, многие из которых были иностранными посольствами, время, когда молодой султан поддерживал целую серию вестернизационных либеральных реформ и открывал свою империю для влияния Европы в стремлении к экономической модернизации. Между 1845 и 1847 годами братья Фоссати возводили огромный трехэтажный комплекс Константинопольского университета. Построенный полностью в западном неоклассическом стиле и нескладно втиснутый между мечетями Св. Софии и султана Ахмета комплекс сгорел в 1936 году{29}.

Царь России, Николай I, должно быть был заинтересован открытием этих византийских мозаик. Собор Св. Софии был фокусом религиозной жизни царской России — цивилизации, построенной на мифе о православном правопреемстве Византийской Империи. Св. София была матерью Русской Церкви, историческим звеном между Россией и православным миром восточного Средиземноморья и Святой землей. Согласно «Повести временных лет», первой записанной истории Киевской Руси, составленной монахами в одиннадцатом веке, русские изначально вдохновились переходом в христианство из-за красоты храма. Посланные в разные страны в поисках истинной веры эмиссары Великого Князя Владимира докладывали о Св. Софии: «и не знали — на небе или на земле мы: ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, и не знаем, как и рассказать об этом, — знаем мы только, что пребывает там Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах. Не можем мы забыть красоты той»{30}. Возвращение собора православным оставалось постоянной и фундаментальной целью русских националистов и религиозных лидеров в течение девятнадцатого века. Они мечтали о завоевании Константинополя и восстановления его в качестве русской столицы (Царьграда) православной империи протянувшейся от Сибири до Святых Земель. По словам ведущего царского миссионера архимандрита Успенского, который возглавлял русскую духовную миссию в Иерусалиме в 1847 году, «России извечно предопределено освещать Азию и объединять славян. Возникнет союз всех славян с Арменией, Сирией, Аравией и Эфиопией, и они будут воспевать Бога в Святой Софии»{31}.

Царь отклонил просьбу братьев Фоссати на субвенцию для публикации планов и рисунков великого византийского собора и его мозаик. Хотя Николай и выразил большой интерес к их работе, это было неподходящим временем для российского самодержца для того чтобы быть вовлеченным в процесс реставрации мечети, которая стояла в центре религиозных и политических притязаний Оттоманской империи на бывшие территории Византии. Но в сердце конфликта, который в конце концов привел к Крымской войне, были русские устремления возглавлять и защищать христиан Оттоманской империи, требование, фокусировавшееся на стремлении вернуть Св. Софию в качестве матери всех храмов и Константинополь в качестве столицы обширной православной империи, соединяющей Москву с Иерусалимом.

Мозаичное панно над царскими дверями Святой Софии. Фоссати нарисовали восьмиконечную звезду над беленым мозаичным панно, изображающим византийского императора, стоящего на коленях перед воцарившимся Христом.

Работы братьев Фоссати были опубликованы лишь почти спустя столетие, хотя некоторые рисунки византийских мозаик сделанные немецким археологом Вильгельмом Зальценбергом были заказаны прусским королем Фридрихом-Вильгельмом IV, шурином Николая I, и опубликованы в 1854 году{32}. Лишь благодаря этим рисункам мир девятнадцатого века узнал о скрытых христианских сокровищах мечети Св. Софии. По приказу султана мозаичные панели были заново покрыты штукатуркой и раскрашены согласно мусульманской религиозной традиции, запрещающей изображать людей. Однако братьям Фоссати разрешили оставить открытыми исключительно декоративные византийские мозаики и они даже нанесли подобный рисунок на заштукатуренные стены скрывавшие изображения людей.

Приключения византийских мозаик дали наглядную иллюстрацию к сложнопереплетенным и соперничающим притязаниям мусульманской и христианской культур в Оттоманской империи. В начале девятнадцатого века Константинополь был столицей многонациональной широко раскинувшейся империи, протянувшейся от Балкан до Персидского залива, от Адена до Алжира и включающей 35 миллионов жителей. Мусульмане были абсолютным большинством, составляя 60 процентов населения, почти все они проживали в азиатской Турции, Северной Африке и на Аравийском полуострове, однако турки составляли меньшинство, возможно 10 миллионов, в основном сконцентрированные в Анатолии. На европейских территориях султана, которые были в основном отвоеваны у Византии, большинство составляли православные христиане{33}.

Начиная со своего основания в четырнадцатом веке, правящая османская династия легитимизировала себя через идеал непрерывной священной войны за расширение границ ислама. Однако оттоманы были прагматиками, не религиозными фундаменталистами, и в своих христианских землях, самой богатой и наиболее населенной части империи, они сдерживали свою идеологическую враждебность к неверным из практического подхода к эксплуатации ради своих имперских интересов. Они облагали немусульман дополнительными налогами, взирая на них как на низших «зверей» (rayah), и обращались с ними соответственно как с неравными, через многочисленные унизительные ограничения (например в Дамаске христианам было запрещено ездить верхом на любых животных){34}. Но они позволяли им держаться своей религии, не преследовали за это и не пытались обратить в ислам и посредством миллетов, системы религиозной сегрегации, которая давала церковным лидерам власть в пределах их отдельной, основанной на вере «нации» или миллете, они даже давали немусульманам некоторую степень автономии.

Система миллетов развивалась Оттоманской династией как инструмент управления через использование религиозных элит как посредников на недавно завоеванных территориях. При условии подчинения османской власти, духовным лидерам оставляли ограниченный контроль над образованием, общественным порядком и правосудием, сбором налогов, благотворительностью и церковными делами, при одобрении решений мусульманскими чиновниками султана (речь идет даже о таких вещах как починка крыши храма). В этом смысле система миллетов не только позволяла укрепить этническую и религиозную иерархию Оттоманской империи, с мусульманами на вершине и всеми остальными миллетами под ними (православный, григорианский армянский, католический и еврейский миллеты), что порождало мусульманские предрассудки против христиан и евреев и одновременно побуждало эти меньшинства выражать свои обиды и организовывать свою борьбу против мусульманского владычества через свои национальные церкви, что было главным источником нестабильности в империи.

Нигде это не было так хорошо заметно как среди православных, самого крупного христианского миллета с 10 миллионами подданных султана. Патриарх Константинопольский был высшим православным иерархом в Оттоманской Империи. Он говорил за других православных патриархов Антиохии, Иерусалима и Александрии. В широком спектре гражданских дел он являлся реальным правителем «греков» (обозначая так всех, кто соблюдал православные обряды, включая славян, албанцев, молдаван и валахов) и представлял их интересы против как мусульман так и католиков. Патриархат контролировался фанариотами, могущественной кастой греческих (и эллинизировавшихся румынских и албанских) купеческих семей первоначально происходивших из константинопольского района Фанар, откуда они и получили свое название. С начала восемнадцатого века фанариоты поставляли османскому правительству большую часть драгоманов (иностранцы-секретари и переводчики), приобретали множество других высоких должностей, возглавили православную церковь в Молдавии и Валахии, где они стали управляющими провинций (господарями), использовали свое доминирующее положение в патриархате для продвижения своих греческих имперских идеалов. Фанариоты видели себя в роли наследников Византийской империи и мечтали о её восстановлении с помощью русских. Но при этом они были враждебно настроены к влиянию русской церкви, которая поддерживала болгарское духовенство как славянских соперников против греческого контроля патриархата, и они опасались их собственных амбиций России относительно Оттоманской империи.

В течение первой четверти девятнадцатого века другие национальные церкви (болгарская и сербская) постепенно достигли такой же важности как и контролируемый грекам патриархат. Греческое доминирование в православных делах, включая образование и судопроизводство было неприемлемо для многих славян, которые все чаще обращались к своим национальным церквям за национальной идентичностью и руководством против турок. Национализм был могучей силой среди разнообразных групп балканских христиан — сербов, черногорцев, болгар, молдаван, валахов и греков — которые объединялись на основе языка, культуры и религии ради отпадения от оттоманского правления. Сербы были первыми, кто достиг освобождения, поддерживаемые русскими восстания между 1804 и 1817 годами, привели к признанной турками автономии и постепенному установлению княжества Сербия со своей конституцией и парламентом, возглавляемой династией Обреновичей. Слабость Оттоманской Империи была такова, что её коллапс на остальной территории Балкан был только вопросом времени.


Задолго до того, как царь описал Оттоманскую империю «больным человеком Европы», накануне Крымской войны, идея скорого распада империи стала общим местом. «Турция не может стоять, а падает сама по себе», говорил сербский князь британскому консулу в Белграде в 1838 году, «восстание в её плохо управляемых провинциях разрушит ее»{35}.

Безграмотное управление коренилось в неспособности империи адаптироваться к современному миру. Доминирование мусульманского духовенства (муфтиев и улемов) действовало как мощный тормоз против реформ. «Не вмешивайся в дела установленные, не принимай ничего от неверных ибо закон запрещает это» было лозунгом Мусульманского института, который следил за тем, чтобы законы султана соответствовали нормам Корана. Западные идеи и технологии медленно проникали в исламские части империи: в торговле и коммерции доминировали немусульмане (христиане и евреи); до 1720 года не существовало турецкого печатного станка; еще в 1853 году в Константинополе было в пять раз больше мальчиков изучающих традиционный исламский закон и теологию чем в современных школах со светской программой{36}.

Стагнация экономики сопровождалась повсеместным распространением коррумпированной бюрократии. Приобретение прибыльного права откупа было повсеместным в провинции. Могущественные паши и военные губернаторы управляли целыми областями как собственными вотчинами, выжимая их них столько налогов, сколько возможно и пока они отдавали часть своих доходов наверх в Порту и платили своим покровителям, никто не задавал вопросов или беспокоился о произволе и насилии, которые они применяли. Львиная доля имперских налогов извлекалась из немусульман, которых не защищал закон или невозможность компенсации за ущерб в мусульманских судах, где свидетельство христианина ничего не значило. Существуют оценки по которым в начале девятнадцатого века средние крестьянин-христианин или купец-христианин в Оттоманской империи выплачивали в качестве налогов половину заработанного{37}.

Однако ключом к закату Оттоманской империи была её отсталость в военной области. В начале девятнадцатого века Турция обладала большой армией и расходы на неё составляли 70 процентов казны, но технически она уступала современным призывным армиям Европы. У неё не было централизованного управления, командных структур и военных школ, была слабо подготовлена и до сих пор зависела от привлечения наемников, нерегулярных частей и племен с периферии империи. Необходимость военной реформы признавалась как таковая султанами-реформаторами и их министрами, особенно после череды поражений от России и последовавшей за ними потери Египта в пользу Наполеона. Однако построение современной призывной армии было невозможно без фундаментального преобразования империи с централизованным управлением провинциями и преодоления корыстных интересов 40 000 янычар, личной султанской пехоты на жаловании, которая представляла из себя устаревшую военную традицию и сопротивлялась любым реформам{38}.

Селим III (1789–1807) был первым из султанов распознавших необходимость вестернизации оттоманской армии и флота. Его военные реформы проводились французами, которые имели самое заметное влияние на оттоманов в последние десятилетия восемнадцатого века, в основном потому, что как для Франции так и для Оттоманской империи Россия и Австрия были врагами. Концепция вестернизации Селима была сходна концепции вестернизации русских институтов произведенной Петром Великим в начале восемнадцатого века и турки осознавали эту параллель. Модернизация подразумевала несколько больше, чем простое заимствование новых технологий и практик у иностранцев, и конечно не включала в себя перенос западных культурных принципов которые бы могли поставить под сомнение доминирующую позицию ислама в империи. Турки пригласили французов в качестве советников, частично еще и потому, что они полагали французов наименее религиозными из европейских наций и следовательно наименее опасными для ислама, на основе впечатления возникшего из-за антиклерикальной политики якобинцев.

Реформы Селима провалились из-за сопротивления янычаров и мусульманского духовенства, но они были продолжены Махмудом II (1808–39), который укрепил военные школы основанные Селимом и продвигал офицеров по службе по заслугам для подрыва господства янычаров в армии. Он продавил реформу военной формы, ввел западное вооружение и отменил янычарские вотчины в попытке создать централизованную европеизированную армию, в которую также влилась и личная султанская гвардия. Когда янычары взбунтовались против реформ в 1826 году, мятеж подавили, а несколько тысяч янычар были убиты новой султанской армией, а затем вообще ликвидированы имперским указом.

По мере того как султанская империя слабела и казалось наступал момент неотвратимого коллапса великие державы заметно усилили вмешательство в её дела — показательно защищая христианские меньшинства, но на самом деле заботясь о своих собственных интересах в этой части мира. Европейские посольства теперь не успокаивались лишь контактами с оттоманской администрацией, как они это делали ранее, но стали прямо вмешиваться в имперскую политику поддерживая национальности, религиозные группы, политические партии и фракции, и даже вмешиваясь в назначение султаном отдельных министров для продвижения своих имперских интересов. Для развития своей торговли они установили прямые контакты с купцами и финансистами и назначили консулов в основных торговых городах. Также они начали выдавать османским подданным паспорта. В середине девятнадцатого века более миллиона жителей султанской империи использовали защитные меры европейских дипломатических миссий для ухода из турецкой юрисдикции и уклонения от налогов. Наиболее активной в этой области была Россия, развивавшая черноморскую торговлю выдавая паспорта большому числу султанских греков и позволяя им плавать под русским флагом{39}.

Для православных общин Оттоманской империи Россия была защитницей от турок. Русские войска помогли сербам добиться автономии. Они привели Молдавию и Валахию под защиту России, освободили молдаван от турецкого владычества в Бессарабии. Однако русское участие в греческом движении за независимость продемонстрировало, насколько далеко они были готовы пойти в их поддержке братьев по вере для отторжения от Турции европейских территорий.

Греческая революция на самом деле началась в России. На ранних стадиях её возглавляли рожденные в Греции русские политики которые в своей жизни ни разу не были на территории Греции («географическое выражение», если когда-то такое существовало), но которые мечтали о воссоединении всех греков через череду восстаний против турок, которые они планировали начать в дунайских княжествах. В 1814 году в Одессе греческими националистами и студентами было основано Дружеское общество (Philiki Etaireia), со вскоре появившимися филиалами во всех основных местах проживания греков, в Молдавии, Валахии, на Ионических островах, в Константинополе, на Пелопоннесе, так же как и в русских городах где проживало много греков. Это общество организовало греческое восстание в Молдавии в 1821 году, его возглавил Александр Ипсиланти, офицер русской кавалерии из семьи фанариотов, проживавших в Молдавии, которая бежала в Санкт-Петербург когда разразилась русско-турецкая война 1806–12 годов. Ипсиланти имел связи при русском дворе, где его покровительницей с 15 лет была императрица Мария Федоровна (вдова Павла I). Царь Александр I назначил его собственным адъютантом в 1816 году.

В правящих кругах Санкт-Петербурга существовало мощное греческое лобби. Министр иностранных дел содержал ряд дипломатов-греков и деятелей греческого дела. Никто не был из них так важен как Александру Стурдза из Молдавии, фанариот со стороны матери, который стал первым русским управителем Бессарабии, или Иоанн Каподистрия, дворянин с Корфу, который был назначен в 1815 году совместно с Карлом Нессельроде министром иностранных дел. Греческая гимназия в Санкт-Петербурге готовила рожденную в Греции молодежь для военной и гражданской службы начиная с 1770-х годов и многие её выпускники сражались в рядах русской армии против турок в войне 1806–12 годов (так же как и тысячи греческих добровольцев из Оттоманской империи, бежавших в Россию по окончанию войны). К тому времени, когда Ипсиланти планировал свое восстание в Молдавии, в России существовала заметная когорта подготовленных и опытных бойцов, на которых он мог рассчитывать.

Согласно плану восстание должно было начаться в Молдавии и затем переместится в Валахию. Восставшие объединят свои усилия с пандурами, ведомыми валахским революционером Тудором Владимиреску, другим ветераном царской армии, участвовавшим в русско-турецкой войне 1806–12 годов, последователи его на самом деле были более настроены против правителей-фанариотов и землевладельцев, чем против далеких оттоманов. По Бухарестскому договору княжества подпадали под двойной суверенитет России и Оттоманской империи. На их территории не было турецких гарнизонов, но местным господарям было позволено содержать небольшие армии, которые по ожиданиям Ипсиланти присоединятся к восстанию как только его греческие добровольцы из России пересекут реку Прут. Ипсиланти надеялся на то, что восстание спровоцирует вмешательство России для защиты греков как только турки прибегнут к репрессивным мерам против них. Он появился в молдавской столице Яссы в русской форме и объявил местным боярам, что «одна великая держава» поддерживает его. Конечно, в Санкт-Петербургских кругах у него была ощутимая поддержка, где проэллинские настроения были весьма популярны, как среди военных так и в церковной среде. Русские консульства в княжествах даже стали вербовочными пунктами для восстания. Но ни Каподистрия, ни царь не знали ничего о подготовке к восстанию и оба отреклись от него как только оно началось. Несмотря на то, что Россия симпатизировала греческому делу, Россия была в тоже время основательницей Священного союза, консервативного объединения с австрийцами и пруссаками в 1815 году, чей raison d’être[3] заключался в борьбе с революционными и национальными движениями на европейском континенте.

Без русской поддержки греческое восстание в княжествах было вскоре раздавлено 30 000 солдат турецких войск. Валахская крестьянская армия отступила в горы, а Ипсиланти сбежал в Трансильванию, где был арестован австрийскими властями. Турки оккупировали Молдавию и Валахию и применили к местному христианскому населению ответные меры. Они грабили церкви, убивали священников, мужчин, женщин и детей, издевались над телами, отрезая носы, уши и головы, а их офицеры наблюдали все это со стороны. Тысячи испуганных гражданских бежали в соседнюю Бессарабию, создав для русских властей огромную проблему беженцев. Насилие даже выплеснулось в Константинополь, где патриарх и несколько епископов были публично повешены группой янычаров на Пасху 1821 года.

По мере того как новости о зверствах подняли новую волну русской симпатии к греческому делу, царь почувствовал себя обязанным вмешаться, несмотря на его приверженность принципам Священного союза. По мнению Александра, действия турок перешли границы легитимной защиты оттоманского суверенитета; они находились религиозной войне против греков, чьи религиозные права должны были защищаться русскими, согласно их интерпретации Кучук-Кайнарджийского мира. Царь поставил ультиматум, призывая турок покинуть княжества, восстановить разрушенные церкви и признать права России на защиту православных подданных. Это был первый раз, когда он выступал от имени греков. Турки ответили на это захватом русских кораблей, конфискацией их зерна, а моряков бросили в тюрьму в Константинополе.

Русские разорвали дипломатические отношения. Большинство советников царя стояли за войну. Греческое восстание распространилось на центральную Грецию, Пелопоннес, Македонию и Крит. В 1822 году оттоманские войска жестоко подавили греческое восстание на острове Хиос, повесив 20 000 островитян и продав в рабство почти все выжившее население, насчитывавшее 70 000 греков. Европа была возмущена этой бойней, ужасы которой изобразил на своей картине «Резня на Хиосе» французский художник Эжен Делакруа в 1824 году. В русском министерстве иностранных дел Каподистрия и Стурдза убеждали в необходимости военного вмешательства по религиозным причинам. Наподобие репетиции они отстаивали аргументы, позднее использованные перед русским вторжением в княжества 1853 года: по их мнению защита христиан от мусульманского насилия должна перевешивать любые доводы в пользу суверенитета Оттоманской империи. Они считали, что поддержка восстаний, скажем, в Австрии или Испании, будет предательством принципов Священного союза, так как обе страны управляются законными христианскими суверенами; но никакая мусульманская власть не может быть признана законной или легитимной, следовательно греческое восстание против оттоманов не подпадает под эти принципы. Подобная риторика священного долга России и братьев по вере использовалась также Поццо Ди Борго, послом царя во Франции, хотя он был более заинтересован в стимулировании российских стратегических амбиций, призывая к войне ради изгнания турок из Европы и установления новой Византийской империи под русской протекцией.

Высшие чиновники, армейские офицеры и интеллектуалы широко разделяли подобные идеи, которые все больше объединяли их в их русском национализме, а иногда даже и мессианской приверженности православному делу, в начале 1820-х годов. Поговаривали о том, чтобы «пересечь Дунай и освободить греков от жестокостей мусульманского ига». Один из руководителей южной армии призывал к войне против Турок ради объединения балканских христиан в «греческое царство». Военное лобби также имело сторонников при дворе, где законные принципы Священного союза имели более строгое значение. Самой восторженной была баронесса фон Крюденер, религиозный мистик, которая призывала Александра поверить в его роль мессии и организовать православный крестовый поход для выдворения мусульман из Европы и водружения креста в Константинополе и Иерусалиме. её удалили со двора и царь выслал её из Санкт-Петербурга{40}.

Александр был слишком сильным сторонником Европейского концерта, чтобы размышлять об одностороннем русском вмешательства для освобождения греков. Он был за Венскую систему международных отношений, по которой великие державы согласились разрешать крупные кризисы путем международных переговоров, и осознавал, что любое действие в греческом кризисе будет обязательно оспорено. В октябре 1821 года европейская политика международного посредничества по Греции уже управлялась принцем Меттернихом, австрийским министром иностранных дел и главным проводником Венской системы совместно с британским министром иностранных дел Лордом Каслборо. Таким образом, когда царь обратился к ним за поддержкой против Турции, в феврале 1822 года, было решено созвать международный конгресс для разрешения этого кризиса.

Александр призывал к созданию большого автономного греческого государства под защитой России, по подобию Молдавии и Валахии. Однако Британия опасалась того, что это станет средством проталкивания своих интересов и вмешалась в оттоманские дела под предлогом защиты своих братьев по вере. Австрия в равной степени боялась того, что успешное греческое восстание станет примером для череды восстаний в центральной Европе, которая была под её управлением. Так как Александр ценил партнерство с австрийцами выше других, он придержал помощь греками, призывая в тоже время Европу поддержать греков. Никто из держав не пришел им на помощь. Однако в 1825 году случились две вещи изменившие их позицию: во-первых, султан призвал на помощь Мехмета Али, своего могущественного вассала из Египта, для подавления греческого восстания, которое египтяне выполнили с новыми зверствами, подняв новую волну поддержки греческой партии и еще более громких призывов к вмешательству среди либералов Европы, и во-вторых Александр умирает.


Новому царю, человеку ответственному как никому другому за Крымскую войну, было 29 лет когда он взошел на русский трон после смерти брата. Высокий, импозантный, с большой лысеющей головой, длинными бакенбардами и офицерскими усами, Николай I был до последней капли «военным человеком». С раннего возраста он развил в себе навязчивый интерес к военному делу, выучив все имена генералов брата, придумывая форму, с удовольствием посещая парады и маневры. Упустив свою детскую мечту воевать против Наполеона он готовил себя к солдатской жизни. В 1817 году он получил свое первое назначение — генерал-инспектора инженерных войск, из которого вынес пожизненный интерес к армейской инженерии и артиллерии (самым сильным элементам русской армии во время Крымской войны). Он любил распорядок и дисциплину армейской жизни: они отвечали его строгому и педантичному характеру, а также его спартанским вкусам (всю жизнь он настаивал на том, чтобы спать на военной койке). Вежливый и обаятельный с теми, кто входил в его близкое окружение, с другими Николай был холоден и суров. В более позднем возрасте он становился все более раздражительным и нетерпеливым, склонным к необдуманным поступкам и гневным вспышкам гнева, поскольку поддался наследственному психическому заболеванию, которое беспокоило Александра и другого старшего брата Николая, великого князя Константина, который отрекся от престола в 1825 году{41}.

Николай придавал больше важности защите православия и сделал это центральным пунктом своей международной политики. В течение своего правления он был абсолютно убежден в своей священной миссии по спасению православия от западных ересей либерализма, рационализма и революции. Последние десять лет царствования его увлекали фантастические мечты о религиозной войне против турок для освобождения балканских христиан и объединения их с Россией в православную империю с духовными центрами в Константинополе и Иерусалиме. Анна Тютчева, бывшая при дворе начиная с 1853 года называла Николая «Дон Кихотом самодержавия, Дон Кихотом страшным и зловредным, потому что обладал всемогуществом, позволившим ему подчинять все своей фанатической и устарелой теории»{42}.

У Николая были личные связи со Святой землей через Новоиерусалимский монастырь близ Москвы. Основанный патриархом Никоном в 1650-х годах, монастырь располагался на месте, выбранном за его символическое сходство со Святой землей (с рекой Истрой символизирующей Иордан). Ансамбль монастырских церквей топографически отображал расположение Святых Мест в Иерусалиме. Никон также принимал в монастырь иноземных монахов, чтобы монастырь представлял собой многонациональное православие, образуя таким образом связь между Москвой и Иерусалимом. Николай посещал монастырь в 1818 году, в году когда родился его первый сын, наследник престола (совпадение которое Николай принял за знак божественного провидения). После того как монастырь был частично разрушен пожаром, Николай одобрил планы реконструкции главного храма, Воскресенского собора, как копии Церкви Гроба Господня в Иерусалиме, даже послав своего художника в паломничество, чтобы получить рисунки оригинала, с тем чтобы воссоздать потом его на русской земле{43}.

В 1825 году пока никакие из религиозных устремлений Николая еще не стали очевидными. Его взгляды эволюционировали в течение его правления; от поддержки законных принципов Священного союза до последнего периода перед Крымской войной, когда основной целью агрессивной внешней политики стало отстаивание принципов православия на Балканах и в Святой Земле. Однако с самого начала было ясно, что он готов защищать братьев по вере и занял твердую позицию против Турции, начиная с борьбы за Грецию.

Николай восстановил отношения с Каподистрией, чья активная поддержка греческого дела вынудила его формально покинуть министерство иностранных дел и уехать из России в 1822 году. Он пугал войной против турок, требуя очистить дунайские княжества и утвердил планы своих военных советников по оккупации Молдавии и Валахии в поддержку греческого дела. Царя направлял его министр иностранных дел, Карл Нессельроде, у которого лопнуло терпение в отношении Европейского концерта и он присоединился к партии войны, не из любви к греческим повстанцам, но из понимания, что война против турок поможет достичь России её целей на Ближнем Востоке. По крайней мере, полагал Нессельроде, опасность русского вмешательства заставит британцев соединить усилия с Россией в попытках разрешить греческий вопрос, хотя бы только для того, чтобы не допустить подавляющего влияния царя в этом регионе{44}.

В 1826 году герцог Веллингтон, в прошлом командующий союзническими силами против Наполеона и бывший в то время одним из высших государственных деятелей в британском правительстве, посетил Санкт-Петербург для переговоров об англо-русском соглашении (позднее в 1827 году к Лондонской конвенции присоединилась Франция), которое определяло посредничество между греками и турками. Британия, Россия и Франция согласились призвать к основанию автономной греческой провинции под османским суверенитетом. Когда султан отказался принять их предложения, три державы послали соединенный флот под командованием пламенного британского грекофила адмирала Эдварда Кодрингтона, с инструкциями принудить к принятию резолюции по возможности мирным путем, и пушками в качестве последнего средства. Кодрингтон не был известен как дипломат и в октябре 1827 года он уничтожил полностью турецкий и египетский флоты в Наваринском сражении. Взбешенный этим султан отказался от дальнейшего посредничества, объявил джихад и отвергнул русский ультиматум удалить свои войска из дунайских княжеств. Его неповиновение сыграло на руку России.

Николай уже давно подозревал, что британцы не склонны воевать за греческое дело. Он рассматривал оккупацию княжеств как инструмент принуждения турок, но опасался, что это подвигнет британцев к выходу из Лондонской конвенции. Теперь отвергнутый султаном ультиматум дал ему законный предлог объявить войну Турции без британцев и французов. Россия будет воевать одна ради обеспечения «национального правительства Греции», как Нессельроде написал Каподистрию в январе 1828 года. Царь выслал революционному правительству Каподистрии деньги и оружие и получил от него заверения, что Россия получит «исключительное влияние» в Греции{45}.

В апреле 1828 года русская армия в 65 000 солдат и казаков пересекла Дунай и атаковала по трем направлениям, против Видина, Силистрии и Варны, в направлении дороги на Константинополь. Николай настаивал на том, чтобы присоединиться к кампании: это было его первый опыт войны. Первоначально русские продвигались быстро (земли были полны фуража для их лошадей), но завязли в боях около Варны, где губительные условия дельты Дуная нанесли серьезный урон армии. Половина русских солдат умерло от болезней в течение 1828–29 годов. Прибывающие подкрепления так же заболевали. Между маем 1828 и февралем 1829 годов ошеломляющее количество солдат, 210 тысяч, прошло через военные госпитали, в два раза больше чем численность армии в течение всей кампании{46}. Такие огромные потери не были чем-то особенным для царской армии, где мало заботились о состоянии крепостных солдат.

Возобновляя наступление весной 1829 году русские захватили турецкую крепость Силистрия, за которой последовал город Эдирне (Адрианополь), на расстоянии короткого марш-броска до Константинополя, где уже были слышны пушки близкого русского флота. В этот момент русские могли бы легко захватить турецкую столицу и свергнуть султана. Их флот контролировал Черное и Эгейское моря, у них была возможно получить подкрепления от греческих и болгарских добровольцев, и турецкие войска были дезорганизованы. На Кавказе, где русские наступали одновременно с наступлением на Дунае, они захватили турецкие крепости Карс и Эрзерум, открыв путь для наступления на турецкие территории в Анатолии. Коллапс Оттоманской империи выглядел настолько неотвратимым, что французский король Карл X предложил разделить её территорию между великими державами{47}.

В свою очередь Николай также был убежден в скором конце Оттоманской империи. Он был готов к тому, чтобы ускорить её кончину и освободить балканских христиан при условии привлечения на свою сторону другие державы, по крайней мере Австрию (ближайшего союзника по интересам на Балканах). Пока его войска продвигались к турецкой столице, Николай проинформировал австрийского посла в Санкт-Петербурге, что Оттоманская империя «скоро падет», и предложил, что это было бы в австрийских интересах, присоединиться к расчленению её территорий для того чтобы «опередить людей, которые бы заполнили пустоту». Однако австрийцы не доверяли России и предпочли придерживаться Европейского концерта. Без их поддержки Николай воздержался от нанесения Оттоманской империи смертельного удара в 1829 году. Он опасался Европейской войны против России, объединения против него других держав в том случае, если он нанесет этот удар и еще больше опасался того, что коллапс Оттоманской империи приведет к гонке между европейскими державами за дележ турецких территорий. В любом случае Россия проиграла бы. По этой причине Николай остался при мнении, выраженном его хладнокровным и расчетливым министром иностранных дел: в интересах России сохранить существование Оттоманской империи, но в ослабленном состоянии, отчего бы её способность существовать зависела от России, что помогло бы с продвижением русских интересов на Балканах и черноморском регионе. Большая Турция была более выгодна России нежели мертвая{48}.

Таким образом Адрианопольский договор оказался неожиданно мягок к поверженным туркам. Навязанный русскими в сентябре 1829 года, договор устанавливал фактическую автономию Молдавии и Валахии под русской протекцией. Россия получила несколько островов в дельте Дуная, пару фортов в Грузии и признание султаном перехода к России оставшейся части Грузии, а также закавказских ханств Эривань и Нахичевань, которые были получены от Персии в 1828 году, но в сравнении с тем, что русские могли получить от побежденных турок, это были небольшие приобретения. Две наиболее важных статьи договора обеспечивали уступки Порты, которые были записаны в Лондонской конвенции: турецкое признания греческой автономии и открытие проливов для всех коммерческих судов.

Тем не менее западные державы не доверяли внешним проявлениям русской сдержанности. Договор обошел молчанием движение военных кораблей через проливы, что привело их к мысли, что существует какая-то секретная статья или устное обещание от турок, имевших полный контроль над этим стратегическим водным путем между Черным морем и Средиземноморьем. Западные страхи перед Россией росли с самого начала греческого восстания и договор только подогрел их русофобию. Особенно встревожены были британцы. Веллингтон, в этот момент уже премьер-министр, полагал, что договор превратил Оттоманскую империю в русский протекторат, результат более опасный чем расчленение (которое хотя бы было совершено по общему согласию держав). Лорд Гейтсбери, британский посол в Санкт-Петербурге, объявил (без какой-либо скрытой иронии), что «султан вскоре станет так же послушен приказам царя как сейчас послушны индийские раджи приказам Ост-Индской компании»{49}. Британцы может быть и свели на нет Империю Великих Моголов в Индии, но они были решительно настроены на то, чтобы остановить русских в их намерениях проделать то же самое с Оттоманской империей, выставляя себя при этом как честных защитников статус кво на Ближнем Востоке.

Опасаясь ощутимой русской угрозы британцы начали формировать политику по Восточному вопросу. Они поддержали независимость нового греческого государства в противовес автономии под турецким суверенитетом, чтобы перехватить инициативу у России (они боялись, что Греция станет зависимой от России. Британские страхи не были пустыми. Воодушевленный русским вмешательством Каподистрия взывал к царю с призывом изгнать турок из Европы и создать великую Грецию, содружество балканских государств под русской протекцией, по модели предложенной Екатериной Великой. Однако позиция царя серьезно ослабла после убийства Каподистрии в 1831 году, за которым последовал закат его прорусской партии и подъем греческих либеральных партий равнявшихся на Запад. Эти изменения смягчили ожидания русских и подготовили дорогу для международного урегулирования Лондонской конвенции в 1832 году: на карте появилось современное греческое государство под гарантии великих держав и сувереном по выбору Британии, Отто Баварским, в качестве первого короля.


Политика «слабого соседа» доминировала в русском отношении к Восточному вопросу между 1829 годом и Крымской войной. Не все её разделяли: были в армии и в министерстве иностранных дел те, кто предпочел бы более агрессивную и экспансионистскую политику на Балканах и Кавказе. Тем не менее политика была достаточно гибка чтобы удовлетворить и амбиции русских националистов и опасения тех, кто хотел бы избежать европейской войны. Ключом к политике «слабого соседа» была религия, поддерживаемая постоянной военной угрозой, для увеличения русского влияния на христианских территориях султана.

Для воплощения Адрианопольского договора в жизнь русские оккупировали Молдавию и Валахию. За пять лет оккупации они ввели конституцию (Règlement organique[4]), реформировали администрацию княжеств на относительно либеральных принципах (гораздо более либеральных нежели в самой России в то время) ради подрыва последних остатков оттоманского контроля. Русские пытались облегчить бремя крестьянства и привлечь его на свою сторону экономическими уступками; они подчинили церковь русскому влиянию; рекрутировали местную милицию; и улучшали инфраструктуру региона как военной базы для будущих действий против Турции. Некоторое время русские даже думали о превращении временной оккупацию в постоянную аннексию, но в конце концов войска покинули княжества в 1834 году, оставив за собой значительную силу для контроля за военными дорогами, что должно было напоминать местным князьям кто на самом деле хозяин положения и что они занимают свои места только по милости из Санкт-Петербурга. Князья поставленные на руководство княжествами (Михаил Стурдза в Молдавии и Александр Гика в Валахии) были выбраны за их связи с двором царя. За ними пристально следили русские консульства, которые вмешивались в работу боярских собраний и княжескую политику для продвижения интересов России. По словам Лорда Понсонби, британского посла в Константинополе, Стурдза и Гика были «русскими подданными переодетыми в господарей». Они были «просто номинальными губернаторами… служащими только исполнителями мер, продиктованных им русским правительством»{50}.

Желание поддерживать Оттоманскую империю в слабом и зависимом состоянии требовало иногда вмешательства на стороне турок, как это случилось в 1833 году, когда Мехмет Али бросил вызов власти султана. За помощь султану в борьбе с греческими повстанцами Мехмет Али потребовал наследственных прав на Египет и Сирию, а когда султан отказал ему, сын Мехмета Али Ибрагим-паша отправил свои войска в Палестину, Ливан и Сирию. Его сильная армия, которую была построена по европейскому принципу и подготовлена французами легко смяла оттоманские силы. Константинополь лежал у ног египтян. Мехмет Али модернизировал египетскую экономику, интегрировав её в мировой рынок в качестве поставщика хлопка-сырца на текстильные фабрики Британии, и даже построил заводы, в основном для снабжения своей большой армии. Вторжение в Сирию во многом было вызвано нуждой в расширении площадей под посевы товарных культур, так как египетский экспорт испытывал давление конкурентов на мировом рынке. И кроме того Мехмет представлял из себя серьезное религиозное возрождение среди мусульманских традиционалистов и являл альтернативу религиозному руководству султана. Он назвал свою армию Cihadiye — джихадисты. По мнению современных ему наблюдателей, захвати он Константинополь, он был основал «новую мусульманскую империю» враждебную к растущему вмешательству христианских государств в дела на Ближнем Востоке{51}.

Султан обратился к британцам и французам, но ни те, ни другие, не выказали никакого интереса в помощи ему, поэтому в отчаянии он обратился к царю, который вскоре выслал флот из семи кораблей с 40 000 десанта[5] для защиты турецкой столицы от египтян. Русские считали Мехмета Али французским лакеем, который создавал серьезную опасность русским интересам на Ближнем Востоке. Начиная с 1830 года французы были заняты завоеванием оттоманского Алжира и в этом регионе они единственные обладали армией способной противостоять русским притязаниям. Более того, русских обеспокоили отчеты от агентов, по которым Мехмет Али обещал «возродить былое величие мусульман» и отомстить России за унижение понесенные в войне 1828–29 годов. Они опасались, что египетский предводитель не остановится ни перед чем, ради «завоевания всей Малой Азии» и основания новой исламской империи взамен оттоманов. Вместо слабого соседа русские получат на своих южных границах влиятельную исламскую угрозу обладающую сильными религиозными связями с мусульманскими племенами Кавказа{52}.

Встревоженные русским вмешательством, британцы и французы отправили свои флоты в залив Бешик, находящийся сразу за Дарданеллами и в 1833 году при их посредничестве было заключено соглашение, известное как Кутайский договор, между Мехметом Али и турками, по которому египетский правитель согласился отозвать свои войска из Анатолии в обмен на Крит и Хиджаз (в западной Аравии). Ибрагим был назначен пожизненным губернатором Сирии, но Мехмет так и не получил в наследственное владение Египет. Он остался разочарован результатом и был готов возобновить войну против турок как только представится случай. Британцы усилили свой флот Леванта и он был готов прийти на помощь султану в том случае, если Мехмет Али опять выступит против него. Их прибытия на место событий было достаточно, чтобы убедить русских отозвать свои войска, но только после того как они получили за свои услуги от султана новые крупные уступки по Ункяр-Искелесийскому договор, подписанному в 1833 году. Договор по большей части подтвердил русские приобретения 1829 года, но содержал в себе секретную статью, гарантирующую России военную протекцию Турции в обмен на обещание закрыть проливы для иностранных военных кораблей по первому требованию России. Целью этой секретной статьи было закрытие Черного моря от британского флота и установление Россией полного контроля над морем; но что еще важнее, русские полагали, что договор дал им исключительное законное право вмешиваться в оттоманские дела{53}.

Вскоре британцы и французы узнали об этой секретной статье, после утечки от турецких чиновников. По западной прессе прокатилась волна возмущения, русских стали немедленно подозревать в том, что они получили не только право закрывать проливы для других стран, но и право держать их открытыми для своего флота, и в этом случае они могли бы высадить большой десант у Босфора и захватить Константинополь молниеносным ударом, прежде чем западный флот успеет отреагировать (Черноморский флот в Севастополе был всего в четырех днях пути от турецкой столицы). На самом деле секретная статья не разъясняла этот момент. Русские заявляли, что все, что они хотели от этой спорной статьи это средство самозащиты от нападения Франции или Британии, главных сил на Средиземном море, чьи флоты бы в ином случае могли пройти через проливы и разрушить русские базы в Севастополе и Одессе еще до того момента, когда известие об их проходе достигнет Санкт-Петербурга. Проливы были «ключами к дому России». Если они не могут закрыть их, то русские будут будут беззащитны перед нападением со слабейшей стороны: с побережья Черного моря и Кавказа, что потом на самом деле и случилось во время Крымской войны.


Запад не принимал подобных доводов, общественное мнение все более теряло доверие к благим намерениям России. Теперь каждое действие России на континенте интерпретировалось как часть реакционного и агрессивного плана имперской экспансии. «Нет никаких сомнений в том, что русское правительство активно преследует подобные схемы расширения на юг, еще со времен правления Екатерины это было характерной особенностью русской политики», лорд Палмерстон писал лорду Понсонби в декабре 1833 года:

Кабинет в Санкт-Петербурге, какую бы политику он не анонсировал, использует совершенно неподходящие декларации о бескорыстии, и заявляет, что будучи удовлетворенным протяженностью границ империи, не имеет никакого желания их расширять, и отказывается от любых планов приращения, которые приписываются России…

Но несмотря на эти декларации, наблюдается, что посягательства России продолжаются по всем направлениям с постоянным темпом и хорошо определенной целью, и что почти каждое действие имеющее заметное значение, в котором Россия в последние годы участвовала, каким-либо образом благотворно влияет на перемену либо её влияния, либо её территории.

Последние события в Леванте, действительно по несчастливому стечению обстоятельств, позволили ей сделать огромные шаги к завершению её планов относительно Турции, и это становится объектом большой важности для интересов Великобритании, рассмотреть возможности, как не допустить того, чтоб Россия и далее использовала свое преимущество и позаботиться о том, чтобы лишить её выгод уже приобретенных.

Французский государственный деятель Франсуа Гизо утверждал, что договор 1833 года превратил Черное море в «Русское озеро», охраняемое Турцией, царским «вассальным государством», «не препятствующим каким-либо образом России, которая может пройти через проливы и бросить свой флот и солдат в Средиземное море». Chargé d’affaires[6] в Санкт-Петербурге подал протест русскому правительству, предупреждая, что если договор приведет Россию ко вмешательству во «внутренние дела Оттоманской империи, французское правительство оставляет себе полную свободу выбора поведения в зависимости от обстоятельств». Палмерстон наделил Понсонби правом призвать британский флот из Средиземного моря для защиты Константинополя, если он ощутит наличие угрозы от России{54}.

События 1833 года были поворотной точкой в британской политике по отношению к России и Турции. Прежде основной заботой британцев в Оттоманской империи было сохранение статус кво, в основном из-за страхов перед тем, что распад повлияет на баланс сил в Европе и приведет к европейской войне, нежели из каких-то твердых обязательств перед султаном (их поддержка Греции не продемонстрировала ничего похожего). Но с тех пор как британцы очнулись от спячки перед опасностью завоевания Оттоманской империи египтянами и их мусульманским возрождением, или, что еще хуже, что империя может стать русским протекторатом, они активно заинтересовались Турцией. Они все больше вмешивались в османские дела, поощряя экономические и политические реформы, которые бы к их надеждам помогли восстановить здоровье Оттоманской империи и расширить сферу её влияния.

Интересы Британии были в основном коммерческими. Оттоманская империя была растущим рынком для экспорта британских мануфактур и ценным источником сырья. В качестве мировой доминирующей индустриальной силы Британия обычно вставала на сторону открытия глобальных рынков для свободной торговли, как мировая доминирующая военно-морская держава, она была готова использовать свой флот для принуждения иностранных правительств к открытию их рынков. Это был род «неформальной империи», «империализм свободной торговли», в котором британская военная мощь и политическое влияние продвигали её коммерческую гегемонию и ограничивали независимость иностранных правительств без прямого введения имперского управления.

Нигде это не было так заметно как в Оттоманской империи. Понсонби стремился подчеркнуть экономические преимущества от большего британского влияния в Константинополе. «Защита наших политических интересов», писал посол Палмерстону в 1834 году, «откроет источники коммерческого успеха едва ли сравнимые с теми, на которые мы можем надеются при сношениях с другими странами на Земле». К этому времени уже существовала большая и могущественная группа британских купцов с обширными интересами в Турции, которые все больше давили на правительство требуя вмешательства. Их точка зрения публиковалась во влиятельных журналах, таких как Блэквуд и Эдинбург Ревью, которые оба зависели от их покровительства и находила отклик в аргументах туркофилов, таких как Дэвид Уркварт, руководитель секретной торговой миссии в Турции в 1833 году, который увидел огромный потенциал для британской торговли в развитии османской экономики. «Прогресс Турции», писал Уркварт в 1835 году, «будучи не прерываем политическими событиями, как было бы справедливо считать, предоставит английским производителям крупнейший рынок в мире»{55}.

В 1838 году применив серию военных угроз и обещаний Британия навязала Порте тарифную конвенцию которая по сути превратила Оттоманскую империю в фактически зону свободной торговли. Лишенная сборов за тарифы способность Порты защищать свою зарождающуюся промышленность была серьезно ограничена. С этого момента экспорт британских промышленных товаров в Турцию взлетел вверх. К 1850 он вырос в одиннадцать раз, став одним из самых ценных экспортных рынков (крупнее были только рынки ганзейских городов и Нидерландов). Британский импорт зерновых из Турции, в основном из Молдавии и Валахии, вырос после отзыва протекционистских Хлебных законов в 1846 году. Появление океанских и речных пароходов, железных дорог превратило Дунай в оживленную коммерческую магистраль. В речной торговле доминировал британский торговый флот, экспортировавший зерно в западную Европу и импортировавший промышленные товары из Британии. Британцы были прямыми конкурентами купцам Одессы, Таганрога и других черноморских портов, из которых зерно житницы России, Украины и юга России, экспортировалось на Запад. Экспорт зерновых становился все более важен для России так как цена на лес падала с наступлением эпохи пароходов. В середине девятнадцатого века через черноморские порты проходила треть всего русского экспорта. Русские пытались обеспечить своим купцам преимущество над британцами за счет контроля дельты Дуная после 1829, подвергая иностранные суда длительному карантинному контролю и даже позволяя Дунаю заиливаться и снова становиться не судоходным.

На востоке Черного моря коммерческие интересы Британии постепенно привязывались к порту Трапезунда (Трабзона) на северо-востоке Турции, через который греческие и армянские торговцы импортировали огромное количество британских товаров для продажи во внутренних областях Азии. Карл Маркс отметил растущую ценность этой торговли для Британии в Нью Йорк Трибьюн, «можно видеть на Манчестерской бирже растущее число и важность смуглых покупателей-греков, греческие и южнославянские диалекты слышны наряду с германскими и английскими». До 1840-х годов русские держали почти монопольную торговлю промышленными товарами в этой части Азии. Русский текстиль, пенька и лен доминировали на базарах Байбурта, Багдада и Басры. Но пароходы и железные дороги сделали возможным более короткий путь в Индию, либо через Средиземное море до Каира и затем через Суэц в Красное море, либо через Черное море до Трапезунда и Евфрат до Персидского залива (парусные суда с трудом справлялись с сильными ветрами и муссонами Суэцкого залива или с узкими водами Евфрата). Британцы предпочитали маршрут через Евфрат, в основном из-за того, что он проходил по территориям султана, а не Мехмета Али. Развитие этого маршрута виделось как путь увеличения британского влияния и ответ на растущее влияние России в этой части Оттоманской империи. В 1834 году Британия получила разрешение от Порты на имя генерала Фрэнсиса Чесни на изыскание маршрута через Евфрат. Оно закончилось провалом и британский интерес в этом маршруте угас. Однако планы по строительству железной дороги через долину Евфрата от Средиземного моря до Персидского залива через Алеппо и Багдад были возобновлены в 1850-х годах, когда британское правительство искало путь для увеличения своего присутствия в регионе, где они ощущали растущую русскую угрозу Индии (железная дорога так и не была построена британцами из-за недостатка финансовых гарантий, но Багдадская железная дорога была построена Германией в 1903 году и была проложена примерно тем же путем).

Опасность, которую создавала Россия для Индии, была bête noire[7] для британских русофобов. Для некоторых это станет основной целью Крымской войны: остановить силу, стремящуюся не только к завоеванию Турции, но и к доминированию на всей Малой Азии, вплоть до Афганистана и Индии. В их воспаленном воображении не существовало границ для планов России, самой быстрорастущей империи в мире.

По правде говоря русские никогда не представляли никакой серьезной опасности Индии в годы перед Крымской войной. Она была слишком далека и труднодоступна для армии на всем пути, хотя русский император Павел I однажды обдумывал сумасшедшую схему, отправить в Индию соединенную армию русских и французов. Идея всплыла снова в беседах Наполеона и царя Александра в 1807 году. «Чем нереальнее экспедиция», объяснял Наполеон, «тем лучше её можно использовать для запугивания англичан». Британское правительство всегда знало, что подобная экспедиция нереалистична. Один британский офицер разведки полагал, что любое русское вторжение в Индию «составит несколько больше чем отправка одного каравана». Но тогда как лишь некоторые в британских официальных кругах думали, что Россия представляет серьезную угрозу Индии, они не мешали русофобской британской прессе раскручивать маховик страха, упирая на потенциальную опасность от завоевания Кавказа Россией и её «закулисной деятельностью» в Персии и Афганистане{56}.

Эта теория впервые увидела свет в 1828 году, в памфлете «о замыслах России», написанном полковником Джорджем де Лейси Эвансом (к тому моменту как он возглавил 2-ю пехотную дивизию во время Крымской войны он был уже генералом). Спекулируя на тему результатов Русско-турецкой войны, де Лейси Эванс сотворил кошмарную выдумку о русской агрессии и экспансии, ведущей к захвату всей Малой Азии и коллапс британской торговли с Индией. Рабочая гипотеза де Лейси Эванса — быстрый рост Российской империи с начала восемнадцатого века подтверждает железный закон, который говорит, что русская экспансия продолжается до тех, пока не встречает весомого сопротивления — появилась во втором памфлете, который он опубликовал в 1829 году, «О практической пользе вторжения в британскую Индию», в котором он заявлял, без каких-либо доказательств действительных намерений России, что русская армия может собраться на северо-западной границе. Памфлет широко разошелся по официальным кругам. Веллингтон принял его за предупреждение и сообщил лорду Элленборо, президенту Совета по управлению Индией, что он «готов поднять вопрос в Европе, двинутся ли русские в сторону Индии с очевидно враждебными намерениями». После 1833 года, когда русское господство в Оттоманской империи по внешним признакам было обеспечено, эти страхи приняли вид самоисполняющегося пророчества. В 1834 году лейтенант Артур Конноли (который придумал термин «Большая игра» для описания англо-русского соперничества в Малой Азии) опубликовал путевые заметки, имевшие огромный успех «Путешествие на север Индии», в которых он отстаивал точку зрения, что русские могут атаковать северо-западную границу если их поддержат персы и афганцы{57}.

Русские и на самом деле постепенно увеличивали свое присутствие в Малой Азии в соответствии с политикой слабого соседа. Русские агенты консультировали Персию по внешней политике и организовывали поддержку шахской армии. В 1837 году, когда персы захватили афганский город Герат, многие британские политики не имели никаких сомнений в том, что это было частью русской подготовки ко вторжению в Индию. «Герат в руках персов», писал бывший британский посол в Тегеране, «никогда не может рассматриваться никак иначе как выдвинутая вперед point d’appui[8] для русских по направлению к Индии». Русофобская пресса критиковала бездеятельность британских правительств, которые упустили из виду «закулисную» и «нечестную» активность русских в Персии. «Уже несколько лет», предупреждал Херальд, «мы пытаемся заставить их понять, что амбициозные планы России простираются далеко за пределы Турции и Черкесии и Персии, аж до наших восточных индийских владений, которые Россия не выпускает из виду еще с тех времен, когда Екатерина пугала походом своей армии в этом направлении и сбором местных князьков вокруг знамени Великих Моголов». Стандарт призывал не только к бдительности против России: «нет никакого смысла наблюдать за Россией, если мы все наши усилия заканчиваются только на этом. Мы наблюдаем за Россией уже восемь лет и за это время её приобретения и военные аванпосты продвинулись вперед на 2000 миль по дороге к Индии»{58}.

Представление, что Россия по самой своей натуре была угрозой Индии стало широко популярным среди британских читателей качественной прессы. Анонимный автор выразил его в широко разошедшемся памфлете 1838 года под заголовком «Индия, Великобритания и Россия», в пассаже вызывающем воспоминания о теории домино времен Холодной войны:

Беспримерная агрессия России во всех направлениях уничтожает все доверие к её мирным заявлениям, и каждый разумный наблюдатель должен понимать, что единственный предел её завоеванием может быть только в ограничении её силы. На Западе Польша низведена до состояния вассальной провинции. На юге у Оттоманского суверена отнимают часть его владений, а на остальное кладет глаз завоеватель и лишь ждет момента. По Черному морю нельзя плавать без разрешения московитов. Флаг Англии, который гордо развевается над всеми морями мира оскорблен, коммерческие предприятия его торговцев приведены в негодность и расстроены. На востоке Россия систематически преследует ту же цель, Черкесия скоро будет сокрушена, Персия сначала станет сторонником, затем зависимой провинцией, а в конце концов интегральной частью Российской империи. За Персией лежит Афганистан по стечению многих обстоятельств готовый обеспечить готовую дорогу для захватчика. И если они пересекут Инд, то кто встанет против полета русского орла к сердцу британской Индии? Именно туда устремлен взгляд России. И Англии следует об этом позаботиться{59}.

Для противодействия усматриваемой русской угрозе британцы попытались создать буферные государства в Малой Азии и на Кавказе. В 1838 году они оккупировали Афганистан. Официально их целью было восстановление на троне недавно свергнутого эмира Шаха-Шуджи, но после того как цель была достигнута, в 1839 году, они продолжали оккупировать страну для поддержания своего марионеточного правительства, с конечной целью подчинить страну британскому правлению, до тех пор пока они не были вынуждены покинуть территорию из-за восстаний племен и катастрофических военных неудач в 1842 году. Британцы увеличили свою дипломатическую активность в Тегеране, пытаясь переманить персов на свою сторону предложениями по созданию оборонительного альянса и помощи персидской армии. Под британским давлением персы оставили Герат и подписали новый торговый договор с Британией в 1841 году. Британцы даже раздумывали над оккупацией Багдада, полагая, что арабы встретят их как освободителей от турок, или, по крайней мере, любое сопротивление будет ослаблено расколом между суннитами и шиитами, которых по словам Генри Роулинсона, британского генерального консула в Багдаде, «всегда можно стравить друг с другом». Армейский офицер Ост-Индской компании и признанный ориенталист, который первым расшифровал древнеперсидскую клинопись Бехистунской надписи, Роулинсон был одной из самых важных фигур, настраивающих на активной британской политике против экспансии России в Центральную Азию, Персию и Афганистан. Он думал, что Британия должна основать Месопотамскую империю под европейской протекцией в качестве буфера против растущего присутствия России на Кавказе и для предотвращения русского завоевания долин Тигра и Евфрата на пути в Индию. Он даже предлагал послать Индийскую армию для нападения на русских в Грузии, Эривани и Нахичевани, территории, которые британцы никогда не признавали за русскими, как турки сделали это по Адрианопольскому договору{60}.

Роулинсон послужил орудием предоставления британской помощи мусульманским племенам Кавказа, чьи боевые действия против русских после 1834 года получили новый импульс при харизматичном лидере имаме Шамиле. Для своих последователей Шамиль казался непобедимым, военачальник посланный богом. Ходили истории о его легендарной храбрости, его знаменитых победах над русскими, его чудесных спасениях от неизбежного пленения и поражений. Такой лидер вдохнул новую жизнь и мусульманские племена, объединив их вокруг призыва к джихаду против русской оккупации их земель. Сила армии Шамиля происходила из его тесных связей с горными деревнями: это позволяло ей вести партизанские действия, которые ставили русских в тупик. При поддержке местного населения армия Шамиля была везде и при этом практически невидима.

Жители деревни превращались в солдат и солдаты в жителей в один момент. Горцы были глазами и ушами армии — они служили разведчиками и шпионами — русских повсеместно могли ожидать засады. Бойцы Шамиля буквально кружили вокруг царской армии и наносили внезапные удары по незащищенным войскам, фортам и линиям снабжения и исчезая в горах и сливаясь с местным населением в деревнях. Они редко сражались с русскими в открытую, осознавая риск быть побежденными превосходящим числом и артиллерией. С такой тактикой было трудно справляться, особенно для русских военачальников, которые никогда ранее не сталкивались с подобным, и долгое время они просто бросали в бой все больше и больше войск в бесплодных попытках победить Шамиля в его основной базе, Чечне. К концу 1830-х годов тактика Шамиля стала настолько эффективной, что он стал казаться русским непобедимым, так же как для мусульманских племен. Один из царских генералов жаловался, что «течением обстоятельств власть его получила характер власти духовно-военной, той самой, которую в начале исламизма меч Мухаммада поколебал три части Вселенной»{61}.


Но это была в первую очередь Турция, где британцы искали возможность создания главного буфера против России. Довольно быстро они поняли, что проигнорировав призыв султана к помощи против египетского вторжения, они упустили прекрасную возможность обеспечить себе позицию в качестве доминирующей силы в Оттоманской империи. Палмерстон сказал, что это «было огромным просчетом на поле внешней политики когда либо совершенной британским кабинетом». Упустив этот шанс они удвоили усилия в своих попытках влиять на Порту и навязать серию реформ для разрешения проблем её христианского населения, которые давали России почву для вмешательства.

Британцы верили в политическую реформу и думали, что при поддержке своих канонерских лодок они могут экспортировать собственные либеральные принципы по всему миру. По их мнению реформа Оттоманской империи была единственным решением Восточного вопроса, который происходил из-за упадка в султанских владениях: по излечении «больного человека» проблема Востока исчезнет сама собой. Однако мотивы британцев в проталкивании либеральных реформ крылись не только в обеспечении независимости Оттоманской империи от России. Они работали на увеличение влияния Британии в Турции стремясь сделать турок зависимыми от британских политических советников и денежных займов, подвести их под защиту британской армии, «цивилизовать» турок под британским покровительством, преподать им достоинства британских либеральных принципов, религиозной толерантности и бюрократических приемов (хотя и остановившись в шаге от парламентов и конституций, для которых турки не обладали необходимыми «европейскими» качествами), содействовать британским интересам свободной торговли (что может быть и звучит великолепно, но спорно, и наносило ущерб Оттоманской империи), обезопасить маршрут в Индию (где британская политика свободной торговли конечно же не применялась).

В их реформистской миссии британцев ободряли внешние признаки вестернизации, которые они заметили в турецкой культуре во времена последних лет правления Махмуда. Хотя военные реформы султана и имели некоторый успех, изменения произошли в одежде и обычаях османской элиты в турецкой столице: туника и феска заменили халат и тюрбан, исчезли бороды, в обществе появились женщины. Эти косметические изменения отражались в восходе нового типа турецкого чиновника или джентльмена: европейский турок, который учил иностранные языки, западные привычки, манеры и пороки, при этом оставаясь укорененным в традициональной исламской культуре.

Путешественники в Турцию впечатлялись проявлениями прогресса, который они наблюдали в турецких манерах и их путевые записки меняли британское отношение. Самые продаваемые и наиболее влиятельные из этих публикаций были несомненно «Город Султана: домашние манеры турок в 1836 году» Джулии Пардоу, которые были проданы в количестве 30 000 экземпляров в четырех изданиях между 1837 годом и Крымской войной. Пардоу собиралась исправить то, что она полагала за предрассудки, описанные в записках путешественников в Оттоманскую империю до нее. На поверхности Турция казалось удовлетворяет всем европейским стереотипам — экзотическая, праздная, сладострастная, суеверная, мракобесная и религиозно-фанатичная — но при более близком взгляде оказывалось, что она обладала «благородными качествами», которые делали её благодатной почвой для либеральных реформ. «Те, кто сможет посмотреть без предрассудков на моральное состояние Турции с удивлением обнаружит почти полное отсутствие особо тяжких преступлений, удовлетворенность и даже гордость у низших классов, и полное отсутствие заносчивости и высокомерия среди высших?» Единственным препятствием к «турецкой цивилизации», по мнению Пардоу, была «политика России ставящая палки в колеса любому движению в сторону просвещения среди людей, кого она уже опутала и кого она охотно бы себе подчинила»{62}.

К 1840-м годам такие идеи стали обыкновением в многочисленных путевых записках и политических памфлетах туркофилов. В «Три года в Константинополе или бытовые манеры турок в 1844 году» Чарльз Уайт развивал идею о том, что Британия поставила своей целью «цивилизовать турок», приводя примеры улучшений в их привычках и поведении, таких как принятие западного стиля в одежде, закат религиозного фанатизма и растущий аппетит к образованию среди «средних и низших классов». Среди этих двух классов

господство добра над злом неоспоримо. Нигде еще социальные и моральные связи не соблюдаются с таким рвением как среди них. Нигде еще уровень преступности против собственности или личности не ограничен более чем среди них: результат который должно приписывать и их прирожденной честности, а не к предупредительным мерам{63}.

Подобные идеи, тесно связанные с романтическим сочувствием к исламу, как к фундаментально добродетельной и прогрессивной силе (более предпочтительной нежели глубоко суеверному и «полухристианскому» православию русских) захватили многих британских туркофилов. Уркварт, к примеру, видел роль ислама, более нежели сами турки, как толерантную и смягчающую силу, которая поддерживала мир между конфликтующими христианскими сектами в Оттоманской империи:

Какой путешественник не наблюдал фанатичности, антипатии во всех этих сектах, их враждебности друг к другу? Кто обнаружил, что их действительный покой лежит в веротерпимости исламизма? Исламизм, спокойный, сосредоточенный, лишенный духа догматизма, или взглядов прозелитизма, налагает на другие вероучения сдержанность и тишину, которыми сам характеризуется. Однако если этого модератора удалить, пока покорные вероучения, ныне ограниченные святилищами, будут провозглашаться в суде и в военном лагере, политическая сила и вражда объединятся с религиозным господством и враждебностью, империю зальет кровь, до того момента, как нервная рука, рука России, возникнет и восстановит гармонию силой своего деспотизма{64}.

Некоторые из этих идей разделялись лордом Стратфордом де Редклиффом (1786–1880), известном более как Стратфорд Каннинг до его взлета в 1852 году, который как минимум пять раз служил британским послом в Константинополе, непосредственно направляя программу реформ молодого султана Абдул-меджида и его главного министра-реформатора Мустафу Решид-пашу после 1839 года. Двоюродный брат Джорджа Каннинга, который был министром иностранных дел и недолго премьер-министром перед своей смертью в 1827 году, Стратфорд Каннинг обладал властным и беспокойным характером — возможно последствия его постоянного продвижения по службе и отсутствия необходимости ожидать назначения (ему было всего 24 года, когда он только окончив Итон и Кэмбридж был назначен поверенным в делах в Константинополе). Ирония заключается в том, что во время первого своего назначения послом в Порте, в 1824 году, Стратфорд испытывал глубокую неприязнь к Турции, стране, спасти которую от «самой себя» была по его словам его миссия. В своих письмах двоюродному брату Джорджу он писал о «тайном желании» выдворить турок «со всеми пожитками» из Европы и признавался, что «настроен проклинать баланс Европы ради защиты этих ужасных турок». Но русофобия Каннинга намного перевешивала его неприятие турок (зная об этом царь в 1832 году совершил из ряда вон выходящий поступок, отказавшись принять его в качестве посла в Санкт-Петербурге). Всевозрастающее доминирование России в Турции убедило Стратфорда в том, что только либеральная реформа может спасти Оттоманскую империю.

В отличие от Уркварта и туркофилов, Стратфорд Каннинг мало знал о Турции. Он не говорил по турецки. Он не путешествовал по стране, проводя почти все время в уединении британского посольства в Пере или в летней резиденции в Терапии. Стратфорд не верил в обновление старых турецких институтов, и не имел никакого сочувствия или даже понимания ислама. По его мнению единственной надеждой Турция была серьезная инъекция европейской цивилизации и при этом христианской цивилизации ради спасения её от религиозного мракобесия и наставить на путь к рациональному просвещению. Как и других, его ободряли признаки вестернизации в турецкой одежде и манерах, которые он увидел будучи назначенным послом второй раз в 1832 году. Это убедило его, если турки не совершенны, то можно хотя бы что-то исправить. «Турки подверглись совершенной метаморфозе со времени моего последнего визита, по крайней мере в платье», писал он Палмерстону:

Они теперь в переходном состоянии от тюрбанов к шляпам, от юбок к бриджам. Как далеко эти изменения распространяются под поверхностью я не берусь судить. Я не знаю никакой возможной замены для цивилизации в смысле христианского мира. Может ли султан достичь ее? Я сомневаюсь. Во всяком случае это должен быть трудный и медленный процесс, если вообще выполнимый{65}.

В последующую четверть века Стратфорд занимался образованием султана и наставлял его реформистских министров как либерализовать Турцию по примеру Англии. Мустафа Решид (1800–58) был прекрасным примером европеизированного турка, которые, как надеялся Стратфорд Каннинг, появятся на переднем крае османских реформ. «По рождению и образованию джентльмен, по натуре доброго и либерального расположения, Решид более чем кто-либо другой его расы и класса возбуждал мои симпатии» писал Стратфорд Каннинг в своих мемуарах. Невысокого роста, крепкого сложения с живыми чертами лица окаймленными черной бородой, Решид был послом Порты в Лондоне и Париже, где он был заметной фигурой во французских театрах и салонах, перед тем как стать министром иностранных дел в 1837 году. Он хорошо говорил как на французском так и на английском. Подобно многим турецким реформаторам девятнадцатого века он имел связи с европейскими франкмасонами. Его приняли в ложу в Лондоне в 1830-х годах. Заигрывание с масонством было способом для ориентированных на Запад турок впитывать светские идеи без вреда для своей мусульманской веры и идентичности или быть обвиненными в вероотступничестве от ислама (преступление каравшееся смертной казнью до 1844 года). Вдохновленный Западом, Решид желал превратить Оттоманскую империю в современную монархию, в которой султан будет царствовать, но не править, власть духовенства будет ограничена и новая каста просвещенных бюрократов будет заниматься государственными делами империи{66}.

В 1839 году, новый шестнадцатилетний султан Абдул-Меджид выпустил указ, Гюльханейский Хатт-и-шериф, провозглашающий ряд реформ, первый из целой серии реформ названных Танзимат (упорядочение — тур.), которые распространятся на весь период его правления (1839 — 61) и в конечном итоге приведут к основанию первого османского парламента в 1876 году. Указ был результатом работы Решид-паши, который во время своего второго краткого назначения послом в Британии в 1838 году. Он сделал первые наброски в своей лондонской резиденции на Брайанстон Сквер и показал их сначала Стратфорду Каннингу для его личного одобрения. Английские ценности Magna Carta (Великой хартии вольностей) были ясно видны в его словах. Хатт-и-шериф обещал всем в империи султана право на жизнь, честь, собственность независимо от их веры, подчеркивал верховенство права, религиозную толерантность, модернизацию институтов империи, и честную и рациональную систему централизованного налогообложения и систему военного призыва. По сути, указ подразумевал содружество, которое будет поддержано гарантиями личной свободы самым динамичным частям империи — немусульманским миллетам, которые создавали нестабильность будучи подверженными гонениям со стороны мусульманского большинства{67}.

Насколько сильно было желание заручиться британской поддержкой в моменты кризиса Оттоманской империи остается спорным вопросом. Конечно же, в либеральном языке Хатт-и-шерифа было много английской показухи, чей окончательный вариант в большой степени обязан лорду Понсонби, британскому послу. Но это не означает, что Хатт-и-шериф не был искренен, тактично и нехотя сдавая позиции ради того, чтобы заручиться британской поддержкой. В основе указа лежало подлинная вера в необходимость обновления Оттоманской империи. Решид и его последователи были убеждены, что спасения империи им крайне необходимо создать новую светскую концепцию имперского единства (оттоманизм), основанный на равенстве всех подданных султана независимо от веры. Серьезность с которой реформаторы принялись за дело и символом их желания умиротворить потенциальную оппозицию консерваторов был текст Хатт-и-шерифа, упакованный в термины защиты исламских традиций и предписаний «прекрасного Корана». На самом деле султан и многие видные министры-реформаторы, включающие Мустафу Решида и Мехмета Хюсрева, Великого визиря в 1839–41 годах, имели тесные связи с накшбандийскими текке, где сильный акцент делался на преподавании исламского закона. Во много реформы Танзимат были попыткой создать более централизованное и более толерантное исламское государство{68}.

Оттоманское правительство однако делало слишком мало для исполнения возвышенных деклараций. Его обещание по улучшению условий христианского населения было главным пунктом, возбуждая таким образом оппозицию традиционного мусульманского духовенства и консерваторов. В жизнь были проведены лишь незначительные улучшения. Смертная казнь за вероотступничество была отменена султаном в 1844 году, хотя небольшое количество мусульман принявших христианство (и христиан принявших ислам) все равно казнили властью местных губернаторов. Богохульство так и продолжало наказываться смертной казнью. Христиан начали принимать в некоторые военные школы и они теперь подлежали призыву в армию, но так как имели очень низкую вероятность продвинуться по службе, большинство предпочитало платить специальный налог взамен призыва. С конца 1840-х годов христианам было позволено быть членами провинциальных советов, которые следили за работой губернаторов. Они также получили места в жюри, рядом с мусульманами, в коммерческих судах, где щедро применялось западное право. Но в остальном серьезных изменений не последовало. Работорговля продолжалась, большая часть которой включала в себя захват христианских мальчиков и девочек на Кавказе для продажи в Константинополе. Турки продолжали считать христиан низшим классом и полагали, что не стоит отказываться от мусульманских привилегий. Неформальные правила и практики администрации, и едва ли не все писанные законы, все также держали христиан за второсортных граждан, хотя они все заметнее становились превалирующей экономической группой в Оттоманской империи, что становилось постоянным источником напряжения и зависти, особенно когда они уклонялись от налогов получая иностранные паспорта и защиту.

Возвращаясь в Константинополь послом в третий раз в 1842 году, Стратфорд Каннинг становился все более мрачным на тему перспектив реформ. Султан был слишком молод, Решид слишком слаб, чтобы противостоять консерваторам, которые постепенно набирали силу против реформаторов в Диване Порты. Повестка реформ все более запутывалась личным соперничеством, в особенности между Решид-пашой и Мехмет-Али-пашой[9], одним из реформистов-протеже Решида, который был послом в Лондоне между 1841 и 1844 годами, и затем министром иностранных дел с 1846 по 1852 год, когда он заменил Решида в роли Великого визиря. Ревность Решида к Мехмет-али была настолько сильна, что в начале 1850-х годов он даже присоединился к мусульманской оппозиции против дарования равных прав христианским подданным султана в надежде остановить своего соперника. Реформы тормозились и практическими сложностями. Оттоманское правительство в Константинополе было слишком далеко и слишком слабо чтобы навязать законы обществу без железных дорог, почты, телеграфа и газет.

Однако самым главным препятствием была оппозиция традиционных элит — религиозных лидеров миллетов, которые ощущали себя в осаде из-за реформ Танзимат. Все миллеты протестовали, особенно греки, в армянском миллете даже случилось некое подобие светского переворота, но более всего реформы были встречены в штыки исламскими лидерами и элитами. Это было общество где интересы местных пашей и мусульманского духовенства в огромной степени зависели от сохранения традиционной системы миллетов со всеми их легальными и гражданскими ограничениями против христиан. Чем больше Порта пыталась стать фактором централизации и реформ, тем более местные вожди возбуждали местные обиды и реакционные мусульманские чувства против государства, которое оно объявляли «неверным» из-за все возрастающей зависимости от иностранцев. Возбуждаемые своим духовенством мусульмане устраивали демонстрации против реформ во многих городах, были случаи насилия против христиан, разрушались церкви и даже были угрозы сжечь Латинский квартал в Константинополе.

Для Стратфорда Каннинга, который совсем не был другом ислама, подобная реакция вызвала к жизни моральную дилемму: может ли Британия продолжать поддерживать мусульманское правительство, если оно не в состоянии остановить гонения на своих граждан-христиан? В феврале 1850 года он был в отчаянии после того как услышал о «жестокой резне» христианского населения Румелии (позже часть Болгарии). В мрачных тонах он писал Палмерстону, министру иностранных дел, объясняя, что «большая игра по улучшению в настоящее время совершенно подошла к концу».

Главное зло в этой стране это преобладающая религия… Хотя и совершенно бесплодная как идея для национальной силы и возрождающей власти, дух исламизма, до такой степени извращенный, что существует лишь в превосходстве расы завоевателей и в предрассудках порожденных долгим тираническим господством. Было бы не слишком громким заявлением сказать, что прогресс империи по направлению к твердому возрождению её процветания и независимости измеряется степенью её освобождения от этого источника несправедливости и слабости.

Палмерстон соглашался, что преследование христиан не только привлекло русских, но даже оправдывает политику преследуемую ими. По его мнению это дает Британии никакого выбора, кроме как отказаться от поддержки османского правительства. В письме к Решиду в ноябре этого же года, он предвидел, что Оттоманская империя «обречена на крушение робостью, слабостью и нерешительностью её суверена и его министров и очевидно, что нам следует как следует рассмотреть вопрос, какое устройство могло бы быть реализовано на её месте»{69}.

Тем временем британское вмешательство в турецкую политику вызвало мусульманскую реакцию против западного вмешательства в оттоманские дела. В начале 1850-х годов Стратфорд Каннинг стал более советником при Порте нежели послом. «Великий Эльчи», или Великий Посол, как он стал известен в Константинополе, обладал прямым влиянием на политику турецкого правительства. На самом деле во времена когда не существовало телеграфа между Лондоном и турецкой столицей и могло пройти несколько месяцев, пока передать инструкции из Уайтхолла достигнут цели, он обладал заметной свободой действий в британской политике в Оттоманской империи. Его присутствие было источником негодования среди министров султана, которые жили в страхе перед личным визитом властного посла. Местная знать и мусульманское духовенство одинаково выражали неприятие его усилий в интересах христиан и считали, что его влияние на правительство означает потерю турецкого суверенитета. Это враждебность к иностранному вмешательству в оттоманские дела, со стороны Британии, Франции или России, сыграет важную роль в турецкой политике накануне Крымской войны.

3. Русская угроза

Голландский пароход вошел в доки Вулвича поздним вечером в субботу, 1 июня 1844 года. Единственными пассажирами были «граф Орлов», — псевдоним царя Николая, — и его свита, путешествующие инкогнито из Санкт-Петербурга. С момента жестокого подавления Россией польского восстания в 1831 году Николай жил в страхе перед убийством польскими националистами, противостоящими русскому правлению на своей родине, поэтому он путешествовал под чужим именем. В Лондоне проживала большая община польских изгнанников и поэтому были опасения за безопасность царя с самого первого момента, когда визит начал обсуждаться британским правительством в январе. Ради безопасности Николай не сказал никому о плане поездки. Остановившись ненадолго в Берлине, экипажи царя помчались дальше через континент, так, что никто в Британии не знал о его неминуемом прибытии до тех пор, пока он не сел на борт парохода в Гамбурге 30 мая, менее чем за два дня до прибытия в Вулвич.

Даже барон Брунов, русский посол в Лондоне, не был поставлен в известность о подробностях маршрута царя. Не зная о том, когда прибудет пароход, Брунов провел всю субботу в доках Вулвича. Наконец в 10 часов вечера пароход причалил. Царь сошел на берег, едва узнаваемый в сером пальто, которое он носил во время турецкой кампании 1828 года, и поспешил вместе с Бруновым в русское посольство Эшбернэм Хаус и Вестминстере. Несмотря на поздний час, он послал записку принцу-консорту, прося о встрече с королевой настолько рано, насколько это будет удобно. Привыкший вызывать своих министров в любое время дня и ночи, ему не пришло в голову, что было бы грубо будить принца Альберта в столь ранний час{70}.

Это не был первый визит царя в Лондон. У него сохранились приятные воспоминания от его предыдущего визита в 1816 году, в возрасте двадцати лет и все еще в статусе великого князя, он имел огромный успех у женской половины английской аристократии. Леди Шарлотта Кэмпбелл, известная красавица и фрейлина принцессы Уэльской, она говорила о нем: «Какое милое создание! Он дьявольски красив! Он станет самым красивым мужчиной в Европе». Из того путешествия Николай вынес впечатление, что он приобрел союзника в лице английской монархии и аристократии. Как деспотичный властитель самого большого государства в мире Николай не осознавал ограничений конституционной монархии. Он полагал, что прибыв в Британию он может решить все дела внешней политики непосредственно с королевой и её самыми высокопоставленными министрами. Это «великолепно», он сказал Виктории на их первой встрече, «встречаться иногда лично, так как нельзя всегда полагаться только на дипломатов». Подобные встречи создавали «ощущение дружбы и интереса» между правящими монархами и можно было бы достичь большего «единственной беседой для объяснения чувств, взглядов и мотивов, чем ворохом сообщений и писем». Царь думал, что он может достичь «джентльменского соглашения» с Британией о действиях в случае падения Оттоманской империи{71}.

Это не было первой попыткой Николая найти поддержку другой державы в его планах по разделу Оттоманской империи. В 1829 году он предлагал австрийцам двустороннее разделение европейских территорий для предотвращения хаоса, могущего последовать за падением и которого он опасался, но они отклонили его предложение ради сохранения Европейского концерта. Затем осенью 1843 года он снова обратился к австрийцам, воскрешая идею Греческой империи при содействии России, Австрии и Пруссии (тройственный альянс 1815 года — Священный союз) для предотвращения дележа добычи от падения Оттоманской империи между британцами и французами. Настаивая на том, что Россия не желает расширения на Балканы, Николай предлагал австрийцам все турецкие земли между Дунаем и Адриатикой и тогда Константинополь будет открытым городом под австрийской протекцией. Но ничто из того, что он предлагал не могло развеять глубокое недоверие Вены к амбициям России. Австрийский посол в Санкт-Петербурге верил в том, что царь пытается выстроить такую ситуацию, где Россия могла бы найти предлог для защиты Турции и вмешаться в её дела и решить дело разделения территорий военной силой. То, что хочет царь, настаивал посол, это не Греческая империя при поддержке трех держав, а «государство, связанное с Россией интересами, принципами и религией, управляемое русским князем… Россия никогда не оставит эту цель. Это необходимое условие для исполнения её судьбы. Современная Греция будет поглощена этим новым государством»{72}. С такими серьезными подозрениями австрийцы не стали бы строить планов по разделу без соглашения с британцами и французами. Поэтому Николай теперь прибыл в Лондон в надежде переманить Британию на свою сторону.

На первый взгляд, ничего не говорило о том, что Николай сможет создать новый союз с Британией. Британцы придерживались своих планов на либеральные реформы для спасения Оттоманской империи и считали русские амбиции за главную опасность. Однако царя ободряло дипломатическое сближение между Россией и Британией, установившееся в последние годы, имевшее общее основание в тревоге за растущее участие Франции в делах на Среднем Востоке.

В 1839 году французы поддержали второе восстание египетского властителя Мехмета Али против султанского правления в Сирии. С французской поддержкой египтяне нанесли поражение оттоманской армии, опять возбуждая опасения, что они двинутся на турецкую столицу, как они это уже делали шесть лет назад. Молодой султан Абдул-Меджид выглядел слишком слабо для того, чтобы оказать сопротивление обновленным требованиям Мехмета Али на наследственную династию в Египте и Сирии, особенно после того, как оттоманский флот перешел на сторону Египта в Александрии и Порта опять была вынуждена просить об иностранной поддержке. В 1833 году чтобы спасти Оттоманскую империю вмешались русские, но во втором кризисе турки работали с британцами ради восстановления правления султана. Их целью было встать между британцами и французами.

Как и русские, британцы были встревожены ростом французского вмешательства в Египте. Именно в Египте Наполеон попробовал нанести поражение Британской империи в 1798 году. Франция очень много инвестировала в выращивание хлопка и промышленность Египта начиная с 1830-х годов. В египетскую армию и флот были посланы советники. С французской поддержкой египтяне не только становились главной угрозой турецкому правлению, как лидер могущественного движения за исламское возрождение против вмешательства христианских наций в Оттоманской империи Мехмет Али еще и вдохновлял мусульманских повстанцев против царского правления на Кавказе.

Вследствие этого Россия, Британия с Австрией и Пруссией убедили Мехмета Али уйти из Сирии и принять условия соглашения с султаном. Эти условия, закрепленные на Лондонской конвенции 1840 года и ратифицированные четырьмя державами и Оттоманской империей, позволили Мехмету Али установить наследственную династию в Египте. Для обеспечения отзыва войск британский флот отправился в Александрию, а англо-австрийский десант отправился в Палестину. Некоторое время Египетский правитель упирался в ожидании французской поддержки; даже возникла угроза европейской войны, когда французское правительство отвергло условия соглашения предложенные четырьмя державами и уверяло в своей поддержке Мехмета Али. Но в конце концов французы не желая быть втянутыми в войну, уступили и Мехмет Али ушел из Сирии. По условиям следующей Лондонской конвенции 1841 года, которую французы нехотя подписали, Мехмет Али признавался как наследственный правитель Египта и обмен на признание суверенитета султана над остальной Оттоманской империей.

Важность конвенции 1841 года простиралась намного дальше гарантий сдачи Мехмета Али. Было также достигнуто соглашение закрыть турецкие проливы для всех военных кораблей за исключением кораблей союзников султана в военное время, очень крупная уступка от русских, из-за потенциальной возможности получить британский флот в Черном море, где он мог бы напасть на уязвимые южные границы. Подписав конвенцию русские отказались от привилегированной позиции в Оттоманской империи от контроля проливов в надежде на улучшение отношений с Британией и Францией.

С точки зрения царя, поддержка власти султана могла быть лишь временной мерой. С ослаблением французов из-за их поддержки внутреннего бунта Россия достигла, как думал Николай, нового понимания с британцами на Среднем Востоке. Он решил, что Лондонская конвенция открыла новые возможности для формального альянса между Россией и Британией. Появление правительства консерваторов, возглавляемого сэром Робертом Пилем в 1841 году дало царю дополнительные надежды на подобный исход, ибо тори были менее враждебны России нежели предыдущее правительство вигов лорда Мельбурна (1835–41). Царь был убежден, что правительство тори будет благосклонно к его предложению, по которому Россия и Британия должны принять на себя лидерство в Европе и решить судьбу Оттоманской империи. В 1844 году, уверенный в том, что он сможет обсудить свои планы раздела во время своей поездки, царь отбыл в Лондон.

Внезапность его июньского приезда удивила всех. Смутные разговоры о его визите циркулировали с весны. Пиль приветствовал идею на банкете в честь Русской торговой компании в Лондон Таверн второго марта и три дня спустя лорд Абердин, министр иностранных дел, послал формальное приглашение через барона Брунова, уверяя царя, что его присутствие «развеет все польские предрассудки» против России в Британии. «Для такого сдержанного и нервного человека как Абердин очень важно говорить на эту тему настолько уверенно», написал Брунов Нессельроде. Что касается королевы, поначалу она смотрела на визит царя с неохотой, на основании его долго тянущегося конфликта с её дядей Леопольдом, королем ставшей не так давно независимой Бельгии, который принимал многих польских изгнанников в свою армию в 1830-х годах. Николай, решительно настроенный держаться законных принципов Священного союза, хотел восстановить монархии, поверженные французской и бельгийской революциями 1830 года, и ему в этом помешало лишь начало польского восстания в Варшаве в ноябре того года. Его угрозы вмешательства заработали ему лишь недоверие западноевропейских либералов, которые окрестили его «жандармом Европы», когда польские повстанцы бежавшие за границу после подавления восстания находили убежище в Париже, Брюсселе и Лондоне. Такое развитие событий беспокоило королеву Викторию, но в конце концов её муж, принц Альберт (бывший племянником короля Леопольда), убедил ее, что визит царя может помочь исправить отношения между правящими домами на континенте. В своем приглашении царю Виктория написала, что она будет рада принять его в конце мая или начале июня, но твердой даты установлено не было. В середине мая все еще не было ясно, прибудет ли Николай. В конце концов, королева узнала о его приезде лишь за несколько часов до прибытия его парохода в Вулвич. её служащие впали в панику, еще и потому, что они ожидали еще и прибытия короля Саксонии в тот же день и было необходимо что-то срочно импровизировать для принятия царя{73}.

Внезапный визит царя был одним из многих признаков его все возрастающей поспешности в действиях. После восемнадцати лет на троне он начал терять качества, которые характеризовали его раннее правление: осторожность, консерватизм, сдержанность. Все более подверженный наследственному психическому заболеванию, которое беспокоило Александра в его последние годы, Николай становился нетерпеливым и порывистым, склонным к импульсивности, включая его поспешную поездку в Лондон, чтобы своей волей склонить британцев на свою сторону. Его эксцентричная натура была подмечена принцем Альбертом и королевой, которая писала своему дяде Леопольду: «Альберт думает, что он человек склонный давать слишком много воли порыву и чувству, из-за чего он часто ведет себя неправильно»{74}.

На следующий день после приезда, королева приняла царя в Букингемском дворце. На встрече присутствовали герцоги Кембриджский, Веллингтон и Глостер, затем последовала поездка по фешенебельным улицам лондонского Вест Энда. Царь рассматривал строительные работы в здании Парламента, который в то время реставрировался после пожара 1834 года, и посетил недавно законченный Риджент парк. Вечером царственные особы отправились поездом в Виндзор, где они провели последующие пять дней. Царь удивил слуг своими спартанскими привычками. Первым делом после того как царю показали ему его спальню в Виндзорском замке, он послал слуг на конюшню за сеном, чтобы набить кожаный мешок, который служил ему матрасом на военной раскладушке, на которой он всегда спал{75}.

Из-за того, что королева была на последних месяцах беременности и Саксен-Кобурги были в трауре по отцу принца Альберта, королевского бала в честь Николая не проводили. Однако было множество других развлечений: охота, военные парады, выезд на скачки в Аскот (где Золотой кубок был переименован в Кубок Императора в честь царя[10]), вечер с королевой в опере, и блистательный банкет где более чем шестидесяти гостям было подано пятьдесят три разных блюда, поданных на Великом сервизе, возможно самой утонченной коллекции столового позолоченного серебра в мире. В последние два вечера были даны большие ужины с мужчинами одетыми в военную форму, по пожеланию царя, который ощущал себя некомфортно во фраке и признался королеве, что смущается, будучи не в военной форме{76}.

Среди праздной публики визит царя имел громадный успех. Женщины общества были очарованы и восхищены его внешностью и манерами. «Он до сих пор большой поклонник женской красоты», отметил барон Штокмар, «и своим бывшим поклонницам он выказывал огромное внимание». Королева также смягчила свое отношение к нему. Ей нравились его «достойное и изящное» поведение, его доброта к детям, и его откровенность, хотя она думала о нем, как о печальном человеке. «На меня и Альберта он производит впечатление человека который несчастлив и на котором лежит ноша его бесконечной силы и его положение сильно и болезненно давит на него», написала она Леопольду 4 июня. «Он редко улыбается, и когда он это делает, это не выглядит счастливо». Неделей позже, ближе к концу визита, она снова написала своему дяде пронзительную оценку характера царя:

В нём много того, что мне не может не нравится я и думаю, что его характер следует принять и рассматривать его таким какой он есть. Он строг и суров, с полностью устоявшимися принципами долга, которые ничто на земле не способно поколебать, я не думаю о нём как о человеке большого ума, и его разум это нецивилизованный разум, его образование было поверхностно, политика и военное дело это все что интересует его, к искусству и всем более нежным занятиям он невосприимчив, но он откровенен, я уверена, откровенен даже в своих наиболее деспотичных поступках, полагая, что это единственный существующий путь править.

Лорд Мельбурн, один из наиболее антирусски настроенных вигов, очень хорошо поладил с Николаем на завтраке в Чизвик Хаус, центре истеблишмента вигов.

Даже Палмерстон, бывший спикер вигов по внешней политике, который был хорошо известен за жесткую линию против России, думал, что это было важно ради того, чтобы создать у царя «положительное впечатление об Англии». «Он очень могущественен и может действовать как на пользу там так и во вред, это зависит от того, насколько хорошо или враждебно он к нам расположен»{77}.

Во время своего пребывания в Англии царь несколько раз вел беседы на политические темы с королевой и принцем Альбертом, с Пилем и Абердином. Британцы были удивлены откровенностью его взглядов. Королева даже думала, что он был «слишком откровенен, так как он настолько открыто общается с людьми, что ему не следует делать, он с трудом сдерживает себя», писала она Леопольду. Царь пришел к заключению, что открытость может быть единственным способом преодолеть британское недоверие и предрассудки относительно России. «Я знаю, что меня принимают за актера», говорил он Пилю и Абердину, «но это не так, я совершенно прямолинеен, я говорю, что я думаю и то, что я обещаю, я исполняю»{78}.

По вопросу Бельгии царь заявил, что он желал бы исправить отношения с Леопольдом, но «пока на службе короля состоят польские офицеры, это совершенно невозможно». Обмениваясь взглядами с Абердином, «не как император с министром, а как два джентльмена», он объяснил свое понимание, озвучивая свое недовольство двойным западным стандартам против России:

Поляки были и до сих пор остаются бунтовщиками против моего правления. Возможно ли джентльмену брать на службу людей, которые виновны в бунте против его друга? Леопольд принял этих бунтовщиков под свою защиту. Что бы вы сказали, если бы я был покровителем [ирландского лидера движения за независимость Дэниэла] О’Коннелла и думал о том, не сделать ли мне его своим министром?

Когда дело дошло до Франции, Николай хотел, чтобы Британия присоединилась к России в политике сдерживания. Взывая к их недоверию к французам после Наполеоновских войн, он сообщил Пилю и Абердину, что Франции «никогда не должно быть позволено создавать беспорядок и посылать свои армии за пределы своих границ». Он надеялся на их общий интерес против Франции, Британия и Россия могли бы стать союзниками. «С помощью нашей дружеской беседы», с чувством говорил он, «я надеюсь уничтожить предрассудки между нашими странами. Ибо я очень ценю мнение англичан. То, что обо мне говорят французы, мне безразлично. Плевать на это»{79}.

Николай особенно разыгрывал британский страх перед Францией на Среднем Востоке, главной темой его бесед с Пилем и Абердином. «Турция — умирающий человек», он сказал им:

Мы можем попробовать поддержать в нём жизнь, но мы не преуспеем. Он умрет, он должен умереть. Это будет критический момент. Я предвижу, что я должен буду привести свои армии в движение и Австрия сделает тоже самое. В этом кризисе я опасаюсь только Франции. Чего она хочет? Я ожидаю от них действий во многих местах: в Египте, в Средиземном море и на Востоке. Помните французскую экспедицию в Анкону (в 1832 году)? Почему они не могут предпринять что-то похожее на Крите или в Смирне? И если они сделают это, мобилизуют ли англичане свой флот? Итак на этих территориях будут русская или австрийская армии и все корабли английского флота. Большой пожар станет неизбежным.

Царь доказывал, что пришло время для европейских держав, ведомых Россией и Британией вмешаться и провести раздел турецких территорий во избежание хаотичной борьбы за её раздел, возможно включающий в себя национальные революции и континентальную войну, в тот момент когда султанская империя окончательно рухнет. Он внушал Пилю и Абердину его твердое убеждение, что Оттоманская империя скоро отступит и России и Британии следует действовать совместно для планирования этого события, хотя бы только для того, чтобы не дать французам захватить Египет и восточное Средиземноморье, самая болезненная проблема для британцев в то время. Как Николай сказал Пилю:

Я не претендую ни на одну пядь турецкой земли, но и не позволю ни одной пяди кому-либо другому, особенно французам… Мы не в состоянии сейчас оговорить что следует делать с Турцией, когда она скончается. Такие условия могут только ускорить её конец. Поэтому я сделаю все, что в моих силах, для сохранения статус кво. Тем не менее, нам следует честно и разумно иметь в виду возможный и неизбежный случай её крушения. Нам следует разумно обдумать и прийти к прямому и честному пониманию по этой теме{80}.

Пиль и Абердин были готовы согласиться на необходимости спланировать заранее возможный раздел Оттоманской империи, но только тогда, когда эта необходимость возникнет и они пока еще этой необходимости не видели. Секретный меморандум, содержащий выводы по результатам бесед был подготовлен Бруновым и был утвержден, хотя и не подписан, Николаем и Абердином.

Царь покинул Англию с твердым убеждением, что беседы проведенные с Пилем и Абердином были политическими заявлениями и что он может теперь рассчитывать на партнерство с Британией с целью создать скоординированный план раздела Оттоманской империи когда бы это не возникла необходимость защиты интересов обеих держав. Это не было нерациональным предположением, с учетом секретного меморандума, демонстрирующего его усилия в Лондоне. Но на самом деле это была фатальная ошибка Николая, думать, что он достиг «джентльменского соглашения» с британским правительством по Восточному вопросу. Британцы рассматривали беседы не более чем обмен мнениями по важным для обеих держав предметам, а не как обязывающие к чему-либо в формальном смысле. Убежденный в том, что значение имели только точка зрения королевы и её главных министров, Николай не мог осознать влияние Парламента, оппозиционных партий, общественного мнения и прессы на внешнюю политику британского правительства. Это непонимание сыграет ключевую роль в дипломатических ошибках совершенных Николаем накануне Крымской войны.


Визит царя в Лондон не смог разрушить британское недоверие к России, которое накапливалось десятилетиями. Несмотря на тот факт, что угроза России британским интересам была минимальной, и торговые и дипломатические отношения между двумя странами не были в плохом состоянии в годы перед Крымской войной, русофобия (даже более чем франкофобия) возможно была одной из самых важных составляющих британского взгляда на окружающий мир. По всей Европе настроения к России формировались в основном из страхов и фантазий, и Британия не была в этом смысле исключением. Быстрое расширение территорий Российской империи в восемнадцатом веке и демонстрация её военной мощи против Наполеона оставила глубокий след в европейских умах. В начале девятнадцатого века в Европе вышел целый ворох публикаций на тему «русской угрозы» континенту: памфлеты, записки путешественников, политические трактаты. Они создавали образ азиатской инаковости, порождающую угрозу свободами и цивилизации Европы, также как и другие существующие или выдуманные угрозы. Стереотип России, который возникал из таких фантазийных сочинений содержал образ дикой мощи, агрессивной и экспансионистской по природе, при этом достаточно хитрой и обманчивой, строящей планы против Запада совместно с «невидимыми силами» и постепенно проникающей в западное общество[11].

Документальной основой для «русской угрозы» был так называемое «Завещание Петра Великого», широко цитировавшееся русофобскими писателями, политиками, дипломатами и военными как свидетельство prima facie русских устремлений по господству над миром. Согласно этого документа цели Петра для России были мегаломанскими: расширение на Балтийском и Черном морях, союз с австрийцами для изгнания турок из Европы, завоевание Леванта и контроль над торговлей с Индиями, распространение инакомыслия и смятения в Европе, чтобы в итоге стать хозяином европейского континента.

Завещание было подделкой. Оно было написано примерно в начале восемнадцатого века различными польскими, венгерскими и украинскими авторами имевшими связи с Францией и оттоманами и оно прошло через несколько различных редакций прежде чем попасть во французское министерство иностранных дел в 1760-х годах. По причинам, связанным с внешней политикой французы были склонны поверить в подлинность Завещания: их основные союзники в Восточной Европе (Швеция, Польша и Турция) были все ослаблены Россией. Вера в то, что Завещание отражало цели России, формировало французскую внешнюю политику в течение восемнадцатого и в начале девятнадцатого века{81}.

Наполеон I в особенности подпал под влияние Завещания. Его главные советники по внешней политике широко цитировали идеи и фразеологию, заявляя, по словам Шарля Мориса де Талейрана, министра иностранных дел Директории и Консульства (1795–1804), что «вся система (Российской империи) постоянно придерживается идеи со времен Петра I… стремится вновь сокрушить Европу и наводнить её варварами». Подобные идеи высказывались даже более открыто Александром д’Отривом, влиятельной фигурой в министерстве иностранных дел, которому доверял Бонапарт:

Россия в военное время стремится завоевать своих соседей, в мирное время не стремится держать не только своих соседей, но все страны мира в смятении недоверия, возбуждения и разлада. Хорошо известно, что эта сила узурпировала в Европе и Азии. Она пытается разрушить Оттоманскую империю, она пытается разрушить Германскую империю. Россия не будет действовать напрямую… но она будет подрывать основы [Оттоманской империи] тайным образом, она будет раздувать интриги, она будет поддерживать восстания в провинциях… и делая это, она не прекратит открыто демонстрировать самые доброжелательные чувства к Блистательной Порте. Она будет постоянно называть себя другом и защитницей Османской империи. Таким же образом Россия поступит… с домом Австрии… Затем не будет больше двора Вены [sic!] и мы, западные народы, потеряем один из самых способных барьеров, защищающий нас от набегов России{82}.

Завещание было опубликовано французами в 1812 году, в год их вторжения в России и с этого момента оно широко воспроизводилось и цитировалось по всей Европе как убедительное свидетельство экспансионистской внешней политики России. Его снова печатали накануне каждой войны на Европейском континенте, в котором участвовала Россия: в 1854, 1878, 1914 и 1941 годах, и цитировалось во время Холодной войны для объяснения агрессивных намерений Советского Союза. В момент советского вторжения в Афганистан в 1979 году его цитировали Крисчен Сайенс Монитор, журнал Тайм и в Палате представителей в качестве объяснения происхождения целей Москвы{83}.

Нигде влияние этого документа не было так заметно как в Британии, где фантастические страхи перед русской угрозой, не только для Индии, были журналистским штампом. «Крайне общее убеждение уже давно пестуется русскими, что им предопределено править миром, и эта идея не раз появляется в публикациях на русском языке», заявляла Морнинг Кроникл в 1817 году. Даже серьезные журналы поддались мнению, что поражение нанесенное Россией Наполеону было началом курса на господство над миром. Обращаясь к событиям последних лет Эдинбург Ревью писал в 1817, что «было бы гораздо менее экстравагантно предсказать взятие русской армией Дели или даже Калькутты, нежели их взятие Парижа»{84}. Британские страхи поддерживались любительскими мнениями и впечатлениями писателей-путешественников в Россию и на Восток, литературный жанр, переживавший некоторый бум в начале девятнадцатого века. Эти записки путешественников не только господствовали над публичным восприятием России, но и обеспечивали большое количество практического знания, на основании которого Уайтхолл формировал свою политику по отношению к стране.

Одними их самых ранних и наиболее спорных из таких записок были «Зарисовка о военной и политической силе России в год 1817» сэра Роберта Вильсона, ветерана Наполеоновских войн, который некоторое время служил (британским) комиссаром в русской армии. Вильсон сделал несколько экстравагантных заявлений, которые не было возможно ни продемонстрировать, ни опровергнуть, которые он представил как плод своего знания царского правительства изнутри: что Россия намерена выгнать турок из Европы, завоевать Персию, двинуться в Индию и господствовать над миром. Домыслы Вильсона были такими буйными, что кое где их высмеивали (Таймс предположила, что Россия собирается двинуться на мыс Доброй Надежды, Южный полюс и на Луну), но крайности его доводов гарантировали внимание к памфлету, он широко обсуждался и критиковался. Эдинбург Ревью и Куортерли Ревью, самые читаемые и уважаемые в правительственных кругах журналы, соглашались, что Вильсон переоценил текущую опасность России, но тем не менее хвалили его за то, что он поднял проблему и полагали, что политика этой страны должны быть подвергнута «тщательному разбору с сомнением»{85}. Другими словами общая предпосылка взглядов Вильсона, то что русский экспансионизм был опасностью для мира, теперь была принята.

С этого момента фантомная угроза России входит в политический оборот Британии как реальность. Идея о том, что у России есть план по господству над Ближним Востоком и потенциально завоевания Британской империи, начинает появляться в памфлетах, которые, в свою очередь, позже цитируются как объективное свидетельство русофобскими пропагандистами в 1830-х и 1840-х годах.

Самым влиятельным из подобных памфлетов был «О планах России», уже упомянутый ранее, авторства будущего командира Крымской войны Джорджа де Лейси Эванса, который первым изложил опасности исходящие от России в Малой Азии. Однако этот памфлет был также важен и по другой причине: в нём де Лейси Эванс предложил самый ранний подробный план расчленения Российской империи, программа, которая будет принята кабинетом во время Крымской войны. Он отстаивал идею превентивной войны против России для предупреждения её агрессивных намерений. Он предлагал атаковать Россию в Польше, Финляндии, на Черном море и на Кавказе, там где она была наиболее уязвима. Его план из восьми пунктов выглядит практически как крупномасштабный проект Британии против России во время Крымской войны:

1. Перерезать торговлю с Россией, с тем, чтобы дворяне потеряли свои доходы и обратились против царского правительства;

2. Разрушить военные склады в Кронштадте, Севастополе и т. д.;

3. Запустить серию «хищнических и правильно обеспеченных набегов вдоль её морских границ, особенно в Черном море, на берегах которого и в тылу её линии военных постов, содержится группа не подавленных, вооруженных и неустрашимых враждебных горцев…»;

4. Помочь персам захватить Кавказ;

5. Послать большой экспедиционный корпус и флот в Финский залив «для создания угрозы флангам и резерву русских армий в Польше и Финляндии»;

6. Профинансировать революционеров для «сотворения восстаний и крестьянской войны»;

7. Бомбардировать Санкт-Петербург, «если это может быть полезно»;

8. Выслать оружие в Польшу и Финляндию «для их освобождения от России»{86}.

Дэвид Уркварт, известный туркофил, тоже отстаивал идею превентивной войны против России. Никакой другой писатель не сделал больше для подготовки британской публики к Крымской войне. Шотландец изучавший классические языки и литературу в Оксфорде впервые столкнулся с Восточным вопросом в 1827 году, когда в возрасте 22 лет, он записался в группу добровольцев, желавших сражаться за греческое дело. Он много путешествовал по европейской Турции, влюбился в добродетели турок, выучил турецкий язык и современный греческий, стал одеваться по-турецки и вскоре приобрел репутацию эксперта по Турции благодаря своим отчетам об этой стране, которые публиковались в Морнинг Курьер в течение 1831 года. Используя фамильные связи с сэром Гербертом Тейлором, личным секретарем короля Вильгельма IV, Уркварт смог попасть в миссию Стратфорда Каннинга в Константинополе для переговоров об окончательной границе Греции в ноябре 1831 года. В это время он приобрел уверенность в наличии угрозы, представляемой русским вмешательством в Турции. Поддерживаемый своими покровителями при дворе, он написал книгу «Турция и её ресурсы» (1833), в которой он отрицал возможность скорого развала Оттоманской империи и подчеркивал коммерческие возможности ожидающие Британию, в том случае если она поможет Турции и защитит её от русской агрессии. Успех книги принес Уркварту благосклонность лорда Палмерстона, министра иностранных дел в правительстве лорда Грея (1830–34), и новое назначение в турецкую столицу участником секретной миссии для оценки возможностей британской торговли на Балканах, в Турции, Персии, на юге России и в Афганистане.

В Константинополе Уркварт стал близким политическим союзником британского посла, лорда Джона Понсонби, ярого русофоба, которого нельзя было поколебать в его убеждении, что целью России является покорение Турции. Понсонби призвал британское правительство послать военные корабли в Черное море и помочь мусульманским племенам Кавказа в их борьбе против России (в 1834 он даже добился от Палмерстона дискреционного приказа, позволявшего ему вызывать британские военные корабли в Черное море когда он считал это необходимым, но этот приказ был вскоре отменен герцогом Веллингтоном, который передумал давать слишком много возможностей для ведения войны такому известному русофобу). Под влиянием Понсонби Уркварт в своей деятельности все больше и больше погружался в политику. Он не прекращал писать, но и делал другие вещи, которые увеличивали вероятность войны с русскими. В 1834 году он посетил черкесские племена, обещая им британскую поддержку в их войне против русской оккупации, провокационное действие, после которого Палмерстон был вынужден отозвать его в Лондон.

Там Уркварт начал свою кампанию за британское военное вмешательство против России в Турции. Памфлет, который он написал вместе с Понсонби, «Англия, Франция, Россия и Турция», был опубликован в декабре 1834 года. Он был переиздан пять раз в течение года и получил очень позитивные отзывы. На волне этого успеха в ноябре 1835 года Уркварт запустил журнал Портфолио, в котором он озвучивал свои русофобские взгляды, для которых было типично следующее: «Невежество русского народа отделяет их_от всего сообщества восприятием их других наций и приготовляет их рассматривать каждое разоблачение несправедливости их правителей как атаку на них самих и правительство уже объявило своими законами решимость не поддаваться на моральное влияние, которое могло бы воздействовать на них снаружи»{87}.

В другой своей попытке провокации Уркварт опубликовал в Портфолио то, что должно было быть копиями дипломатических документов, захваченных в дворце Великого князя Константина, губернатора Польши, во время варшавского восстания в ноябре 1830 года и переданное польскими эмигрантами Палмерстону. Большая часть, если не все, из этих документов были сфабрикованы Урквартом, включая «исключенную часть речи» в которой царь Николай якобы заявил, что Россия не прекратит репрессии до тех пор, пока не достигнет полного подчинения Польши и «Декларацию независимости» предположительно провозглашенную черкесскими племенами. Но в таком климате русофобии эти документы были приняты британской прессой как подлинные{88}.

В 1836 году Уркварт вернулся в Константинополь секретарем посольства. Его растущая слава и влияние в британских и дипломатических кругах вынудило Палмерстона вернуть его на службу, хотя его роль в турецкой столице была достаточно ограничена. Снова Уркварт принялся за черкесское дело и попытался разжечь конфликт между Россией и Британией. Его самым отчаянным поступком был заговор с целью послать британскую шхуну Виксен в Черкесию с намеренным нарушением русского эмбарго, запрещающего иностранным судам судоходство у восточного берега Черного моря, наложенного как часть Адрианопольского договора. Шхуна Виксен принадлежала судоходной компании Джордж и Джеймс Белл из Глазго и Лондона, и уже имела конфликты с русскими из-за их препятствующих судоходству карантинных мер на Дунае. По документам Виксен перевозила соль, но на самом деле она была нагружена большим количество оружия для черкесов. Понсонби в Константинополе был проинформирован о предполагаемом маршруте судна и не сделал ничего чтобы воспрепятствовать ему, он не ответил на запросы Беллов о том, признает ли Форин Оффис эмбарго и будет ли Британия защищать свои права судоходства, как их убеждал в этом Уркварт. Русские знали о планах Уркварта: летом 1836 года царь уже жаловался британскому послу в Санкт-Петербурге, после того как один из последователей Уркварта посетил Черкесию и обещал британскую поддержку в войне против России. Виксен вышла в плавание в октябре. Как и ожидал того Уркварт, русский военный корабль перехватил её у кавказского побережья у Суджук-кале, вызвав волну бурного осуждения действий России и призывов к войне в Таймс и других газетах. Понсонби умолял Палмерстона послать флот в Черное море. Хотя он и с неохотой признавал русское эмбарго или их претензии на Черкесию, Палмерстон тем не менее был не готов к войне из-за Уркварта, Понсонби и британской прессы. Он признал, что шхуна Виксен нарушила русские предписания, которые британцы признают, но только в том, что касается Суджук-кале, но не всего кавказского побережья.

Вновь отозванный из Константинополя, Уркварт был уволен из министерства иностранных дел и обвинен в нарушении служебной тайны Палмерстоном в 1837 году. Уркварт всегда заявлял, что Палмерстон знал о его плане со шхуной Виксен. Долгие годы он держал глубокую обида на министра иностранных дел за то, что он его, по его мнению, предал. По мере того как Британия двигалась к соглашению с Россией, Уркварт все более разочаровывался и его русофобия становилась все жестче. Он призывал к более твердой антирусской позиции, не исключая войны, для защиты британской торговли и её интересов в Индии. Он даже обвинил Палмерстона в том, что ему платит русское правительство, обвинение поддержанное его сторонниками в прессе, включая Таймс, главный источник влияния на мнение среднего класса, которая присоединилась к лагерю Уркварта в оппозиции к «прорусской» внешней политике Палмерстона. В 1839 году длинная серия писем в Таймс от некоего «Англикуса», псевдоним Генри Париша, одного из приверженцев Уркварта, добившись практически статуса передовицы, предупреждала об опасностях любого компромисса с империей, нацеленной на господство в Европе и Азии.

Уркварт продолжал свои нападки на Россию в Палате общин, в которую он был избрал в 1847 году как независимый кандидат (приняв для себя зеленый и желтый цвета Черкесии). В это время Палмерстон был министром иностранных дел в правительстве вигов лорда Рассела, который стал премьер-министром в 1846 году, после раскола консерваторов из-за отмены импортных пошлин на зерно (Хлебные законы). Уркварт повторил свои обвинения против Палмерстона. В 1848 году он даже вел кампанию за смещение Палмерстона из-за его неспособности вести более агрессивную политику против России. В пятичасовой речи в Палате общин, главный союзник Уркварта, Томас Энсти, обвинил Палмерстона в постыдной внешней политике, которая подрывает национальную безопасность Британии из-за неспособности защитить свободу Европы от русской агрессии, в особенности конституционные свободы Польши, соблюдение которых было условием передачи Польского королевства под протекцию царя на Венском конгрессе в 1815 году. Жестокое подавление Россией Варшавского восстания 1831 года обязывало Британию вмешаться в Польше для поддержки повстанцев, даже ценой риска европейской войны против России, заявлял Энсти. В своей защите Палмерстон приводил доводы, почему было невозможно взяться за оружие ради поляков, в тоже время излагая общие принципы либерального интервенционизма, к которым он вновь призовет в момент когда Британия вступит в Крымскую войну:

Я убежден, что действительная политика Англии кроме вопросов, которые включают её собственные интересы, политические или коммерческие, это быть защитником справедливости и права и преследование этого курса со сдержанностью и благоразумием, не становясь Дон Кихотом мира, но придавая вес своим моральным одобрением и поддержкой, где бы не находилась по её мнению справедливость и где бы то не была совершена несправедливость{89}.

Русофобия Уркварта может быть и была на ножах с британской внешней политикой в 1840-х годах, но она имела значительную поддержку в Парламенте, где существовало могущественное лобби политиков, поддерживавших его призывы к более жесткой линии против России, включая лорда Стэнли и Стратфорда Каннинга, который заменил Понсонби на посту посла в Константинополе в 1842 году. Вне Парламента его поддержка свободной торговли (основной вопрос реформ в 1840-х годах) дала ему многочисленных сторонников среди предпринимателей центральных и северных графств, кого он убедил своими частыми публичными выступлениями, что русские тарифы являются основной причиной британской экономической депрессии. Его также поддерживали влиятельные дипломаты и люди пера, включая Генри Бульвера, сэра Джеймса Хадсона и Томаса Уэнтворта Бомонта, сооснователя Британского и Иностранного Обозрения, который становился все враждебнее и враждебнее к России под влиянием Уркварта.

С течением десятилетия все возрастающая русофобия проникала даже в самые умеренные интеллектуальные круги. Интеллектуальные журналы, такие как Форин Куортерли Ревью, которые ранее игнорировали «алармистские» предупреждения о русской угрозе для свободы Европы и британских интересов на Востоке, поддались анти-русской атмосфере. Тем временем среди широкой публики, в церквях, тавернах, лекционных залах и чартистких конвентах, враждебность к России быстро становилась центральной темой политического дискурса о свободе, цивилизации и прогрессе, что помогало сформировать национальную идентичность.


Сочувствие к Турции, страхи за Индию, но ничего не питало русофобию так сильно как Польский вопрос. Преподносимое либералами по всей Европе как справедливая и благородная борьба за свободу против русской тирании, Польское восстание и его жестокое подавление, сделали гораздо больше чем что-либо другое для вовлечения британцев к делам на континенте и усугубления напряженности, которая привела к Крымской войне.

История Польши едва ли могла быть более мучительной. В течение предыдущей половины столетия огромная старая Речь Посполитая (королевство Польши объединенные с Великим княжеством Литовским) была поделена не менее трех раз, дважды (в 1772 и 1795 годах) всеми тремя граничащими державами (Россией, Австрией и Пруссией) и один раз (в 1792 году) русскими и пруссаками на основании того, что Польша стала оплотом революционных настроений. В результате этих разделов Польское королевство потеряло более двух третей своей территории. В отчаянии восстановить свою независимость поляки обратились в 1806 году к Наполеону, только для того, чтобы после его поражения быть поделенными еще раз. В 1815 году по Заключительному акту Венского конгресса европейские державы основали Царство Польское (область, грубо совпадающая с наполеоновским Герцогством Варшавским) и отдали его под протекцию царя на условиях поддержания конституционных свобод Польши. Но Александр никогда полностью не признавал политической автономии нового государства, это было слишком сложной задачей, совместить автократию России и конституционализм Польши, а удушающее правление Николая I еще более отдалило многих поляков. В течение 1820-х годов русские нарушали условия договора, отменяя свободу прессы, вводя налоги без согласования с польским парламентом и используя особые меры для преследования либералов, стоящих в оппозиции царскому правлению. Последней соломинкой в ноябре 1830 года стал указ, выпущенный наместником Царства Польского, братом царя, великим князем Константином, приказывающий призвать польские войска к подавлению революций во Франции и Бельгии.

Восстание началось когда группа польских офицеров из Русской военной академии в Варшаве восстала против приказа великого князя. Захватив оружие в своем гарнизоне офицеры атаковали Бельведерский дворец, место пребывания великого князя, который успел сбежать (переодетый в женскую одежду). Восставшие заняли Варшавский арсенал и поддержанные вооруженными горожанами вынудили русские войска отступить из польской столицы. Польская армия присоединилась к восстанию. Было создано временное правительство, возглавленное князем Адамом Чарторыйским, был созван сейм. Радикалы, которые получили контроль объявили войну за независимость против России и на церемонии низложения Николая объявили о независимости Польши в январе 1831 года. Через несколько дней после объявления русские войска пересекли польскую границу и двинулись на столицу. Войска вел генерал Иван Паскевич, ветеран войн против турок и кавказских племен, чьи безжалостные методы подавления превратили его имя в синоним русской жестокости в польской национальной памяти. 25 февраля польская армия в 40 000 человек отбила 60 000 русских на Висле для спасения Варшавы. Но вскоре к русским прибыли подкрепления и они постепенно начали преодолевать польское сопротивление. Они окружили город, где голодные горожане вскоре начали грабить и бунтовать против временного правительства. Варшава пала 7 сентября после тяжелых уличных боев. Вместо того чтобы сдаться русским, остатки польской армии, около 20 000 человек нашли спасение в Пруссии, где их разоружило прусское правительство, другой правитель аннексированных польских территорий и союзник России. Князь Чарторыйский добрался до Британии, тогда как многие другие повстанцы бежали во Францию и Бельгию, где их приветствовали как героев.

Реакция британской публики было такой же сочувственной. После подавления восстания проходили массовые демонстрации, общественные встречи, подавались петиции протеста против русских действий и требования вмешательства Британии. К призывам к войне против России присоединились многие издания, включая Таймс, которая спрашивала в 1831 году: «Как долго будет еще позволено России безнаказанно вести войну против древней и благородной нации поляков, союзников Франции, друзей Англии, естественных, и проверенных веками победоносных защитников Европы от турецких и московских варваров?». Ассоциации друзей Польши появились в Лондоне, Ноттингеме, Бирмингемем, Халле, Лидсе, Глазго и Эдинбурге и начали организовывать поддержку польскому делу. Радикальные члены парламента (многие из них ирландцы) призывали Британию к действиям для защиты «растоптанных поляков». Чартистские группы рабочих, мужчин и женщин (борющихся за демократические права) заявили о своей солидарности с польской борьбой за свободу, иногда даже заявляя о готовности отправиться на войну ради защиты свободы как дома так и за границей. «Если английская нация не проснется», заявлял Чартистский северный освободитель, «мы увидим отвратительное действо в виде русского флота, вооруженного до зубов, и набитое солдатами, отважившееся пересечь Английский канал и возможно бросить якорь у Спитхэда или в Плимутском проливе!»{90}.

Борьба за свободу Польши захватила воображение британской публики, которая с готовностью ассоциировала себя с идеалами которые ей нравилось считать «британскими», в частности любовь к свободе и готовность защищать «маленького человека» от «задир» (принцип, за который британцы по их собственному мнению пошли воевать в 1854, 1914 и 1939 годах). Во времена либеральных реформ и новых свобод британского среднего класса, эта ассоциация с польской борьбой возбудила очень сильные чувства. Вскоре после принятия парламентской реформы в 1832 году редактор Манчестер Таймс сказал на одном из собраний Ассоциации друзей Польши, что британцы и поляки ведут одну и ту же борьбу за свободу:

Это наша собственная борьба (крики «да, да!»). Мы боремся за границей за тот же самый принцип, что мы боремся против махинаций с избирательными участками дома. Польша лишь один из наших передовых постов. Все неприятности Англии и континента могут быть отслежены до первого раздела Польши. Если бы эти люди оставались свободными и не закованными в цепи, мы бы никогда не увидели варварских орд из России терзающих всю Европу, и калмыков с казаками стоящими биваками на улицах и садах Парижа… Нашелся бы хоть один матрос на нашем флоте или морской пехотинец, который бы не был рад отправиться на помощь несчастным полякам и ради свободы? (приветственные возгласы) Разнести Кронштадтский форт к неудовольствию русского деспота обошлось бы не так дорого (приветственные возгласы). За месяц… наш флот мог бы потопить каждое русское торговое судно в каждом море на поверхности земного шара (приветственные возгласы). Давайте пошлем флот на Балтику и запечатаем русские порты, и кто же тогда будет императором России? Калмык, окруженный несколькими варварскими племенами (приветственные возгласы), дикарь, у которого более нет силы на море, когда он встал против Англии и Франции, как император Китая (приветственные возгласы){91}.

Присутствие князя Чарторыйского, «некоронованного короля Польши» в Лондоне только увеличивало британское сочувствие полякам. Тот факт, что изгнанник-поляк был ранее русским министром иностранных дел придавало еще больше веса его предупреждениям о русской угрозе Европе. Чарторыйский поступил на службу во внешнеполитическое ведомство царя Александра I в возрасте 33 лет в 1803 году. Он думал, что Польша сможет заново получить независимость и заметную часть её земель через культивирование хороших отношений с царем. Как член Тайного совета царя он однажды подал обширный меморандум нацеленный на полное изменение карты Европы: Россия будет защищена от Австрии и Пруссии восстановлением воссоединенного королевства Польского под протекцией царя, европейская Турция станет балканским королевством с господством греков с Россией контролирующей Константинополь и Дарданеллы, славяне получат независимость от австрийцев под протекцией России, Германия и Италия станут независимыми национальными государствами, организованными по федеральным принципам Соединенных Штатов, тогда как Британия и Россия будут поддерживать баланс на континенте. План был нереалистичным (никакой царь не согласился бы на восстановление старой Речи Посполитой).

После того как польские национальные устремления были перечеркнуты поражением Наполеона, Чарторыйский оказался изгнанником в Европе, но вернулся в Польшу во время ноябрьского восстания. Он присоединился к революционному исполнительному комитету, был избран президентом временного правительства, и созвал национальный Сейм. После подавления восстания он бежал в Лондон, где он и другие польские эмигранты продолжали борьбу против России. Чарторыйский пытался убедить британское правительство вмешаться в Польше и, если необходимо, начать европейскую войну против России. Насущная проблема сейчас, он говорил Палмерстону, это неизбежное столкновение между либеральным Западом и деспотическим Востоком. Его громко поддерживали некоторые влиятельные либералы и русофобы, включая Джорджа де Лейси Эванса, Томаса Аттвуда, Стратфорда Каннинга и Роберта Катлара Фергюсона. Все они произнесли свои речи в Палате общин призывая к войне против России. Палмерстон сочувствовал польскому делу и присоединился к осуждению действий царя, но, с учетом позиций австрийцев и пруссаков, которые бы вряд ли пошли против России, так как они тоже обладали частями Польши, он не думал, что это «благоразумно поддерживать позицию Англии силой оружия» и рисковать «вовлечением Европы во всеобщую войну». Назначение антирусски настроенного Стратфорда Каннинга послом в Санкт-Петербурге (назначение отвергнутое царем) это было все, на что было готово британское правительство в демонстрации своего неприятия действий русских в Польше. Разочарованный британским бездействием Чарторыйский уехал в Париж осенью 1832 года. «Им теперь плевать на нас», писал он, «они заботятся лишь о своих собственных интересах и для нас не сделают ничего»{92}.

Чарторыйский поселился в отеле Ламбер, центре польской эмиграции в Париже и во многом местом заседания неофициального правительства Польши в изгнании. Группа сформировавшаяся вокруг отеля Ламбер продолжала поддерживать конституционные убеждения и культуру эмигрантов собиравшихся там, среди них были поэт Адам Мицкевич и композитор Фредерик Шопен. Чарторыйский поддерживал близкие отношения с британскими дипломатами и политиками, призывая к войне с Россией. В особенности у него установились крепкие дружеские отношения со Стратфордом Каннингом, и без сомнения он повлиял на его все возрастающие русофобские взгляды в 1830-х и 1840-х годах. Главным агентом Чарторыйского в Лондоне был Владислав Замойский, бывший адъютант великого князя Константина, который был одним из главных действующих лиц польского восстания и который поддерживал связи с Понсонби и лагерем Уркварта, он даже помог с финансированием авантюры со шхуной Виксен. Нет сомнений, что через Стратфорда Каннинга и Замойского, Чарторыйский влиял на эволюцию взглядов Палмерстона в 1830-х и 1840-х годах, когда будущий британский вождь Крымской войны постепенно пришел к идее европейского альянса против России. Чарторыйский также культивировал свои близкие отношения с либеральными лидерами июльской монархии во Франции, в особенности с Адольфом Тьером, премьер-министром в 1836–39 годах, Франсуа Гизо, министром иностранных дел в 1840-е годы и последним премьером июльской монархии с 1847 по 1848 годы. Оба французских государственных деятеля осознавали ценность польской эмиграции в качестве дружелюбно настроенного звена, связывающего их с британским правительством и общественным мнением, которое в те времена по отношению к Франции было прохладным. В этом смысле, своими усилиями в Париже и Лондоне Чарторыйский сыграл значительную роль в построении Англо-Французского альянса, который приведет к войне с Россией в 1854 году.

Чарторыйский и польские изгнанники в отеле Ламбер также сыграли значительную роль в подъеме французской русофобии, которая набрала силу в два десятилетия перед Крымской войной. До 1830 года французские взгляды на Россию были относительно умеренными. Достаточное количество французов были вместе с Наполеоном в России и вернулись с положительными впечатлениями о характере людей для противодействия работам русофобов, таких как католический публицист и государственный деятель Франсуа-Мари де Фроман, который предупреждал об опасностях русского экспансионизма в «Observations sur la Russie»[12] (1817), или священник и политик Доминик-Жорж-Фредерик де Прадт, который представлял Россию как «азиатский враг свободе в Европе» в его полемической работе «Parallèle de la puissance anglaise et russe relativement à l’Europe»[13] (1823){93}. Но оппозиция царя к июльской революции 1830 года сделала его ненавидимым либералами и левыми, тогда как традиционные союзники русских, легитимные сторонники династии Бурбонов, были слишком католиками, что отдаляло их от русских по вопросу Польши.

Образ Польши как народа-мученика твердо устоялся в католическом французском воображении после серии работ по польской истории и культуры в 1830-х годах, самой влиятельной из них была книга Мицкевича «Livre des pèlerins polonais»[14], переведенная с польского с предисловием крайнего католического публициста Шарля Монталамбера, и опубликованная с добавлением «Гимна Польши» священника и писателя Фелисите де Ламенне{94} Французская поддержка польского национального освобождения была подкреплена религиозной солидарностью, которая распространялась на католиков-русинов (униатов) Беларуси и западной Украины, территории на которой когда-то господствовала Польша и где католики были насильно переведены в православную веру после 1831 года. Религиозное преследование русинов привлекло внимание во Франции в 1830-х годах, но когда преследование распространилось на территорию Царства Польского в начале 1840-х, католическая общественность вознегодовала. Памфлеты призывали к священной войне для защиты «пяти миллионов» польских католиков, которых Россия принуждает отказаться от собственной веры. Вдохновленные папским манифестом «О преследовании католической религии в Российской империи и Польше» вышедшем в 1842 году французская пресса единодушно осудила Россию. «С нынешнего дня все, что осталось от Польши, это католическая вера, царь Николай принялся за нее», заявил влиятельный Журнал дебатов в редакционной статье в октябре 1842 года.

«Он желает уничтожить католическую веру как последний и самый сильный источник польской национальности, как последнюю свободу и признак независимости который остался у этих несчастных, и как последнее препятствие к единению закона и морали, идей и веры его обширной империи»{95}.

Гнев французов из-за преследования царем католиков достиг пика в 1846 году, когда появились сообщения о жестоком обращении с монахинями в Минске. В 1839 году Полоцкий собор в Белоруссии объявил о роспуске греко-католической церкви, чье пролатинское духовенство деятельно поддерживало польское восстание 1831 года, и издал приказ о переводе всей собственности в Русскую православную церковь. Глава Полоцкого собора епископ Семашко, который ранее был капелланом в монастыре в Минске в котором состояло 245 монахинь. Одним из его первых жестов в роли епископа был приказ монахиням перейти в Русскую церковь. По сообщениям, которые добрались до Европы Семашко велел арестовать монахинь после их отказа. С руками и ногами закованными в железо монахинь выслали в Витебск, где пятьдесят из них были заключены в тюрьму, принуждены к тяжелым работам в кандалах и подвергались чудовищным издевательствам и избиению охраной. Затем, весной 1845 года, четыре сестры смогли бежать. Одна из них, аббатиса монастыря, мать Макрена Мечиславска, уже в возрасте 61 года, пробралась в Польшу, где ей помог архиепископ Познани, и затем церковные деятели переправили её в Париж. Она пересказывала свою ужасающую историю польским эмигрантам в отеле Ламбер. Макрена потом донесла известия о её злоключениях в Рим и встретилась там с папой Григорием XVI прямо перед визитом царя в Ватикан в декабре 1845 года. Говорили, что Николай вышел после аудиенции у папы покрытый стыдом и смущением, после того как его отрицание преследования католиков-русинов было опровергнуто документами, в которых он лично превозносил «святые деяния» Семашко.

История «монахинь-мучениц «Минска была впервые опубликована во французской газете Ле Корреспондан в мае 1846 года и пересказана многократно в популярных памфлетах. Она быстро распространилась по католическому миру. Русские дипломаты и агенты правительства в Париже пытались дискредитировать версию Макрены, но медицинское заключение папских властей подтвердило, что её действительно избивали много лет. Эта история оказала мощное и длительное воздействие на французских католиков как иллюстрация того, как царь «распространяет православие на Запад» и обращает католиков «силой оружия»{96}. Эта идея радикально повлияла на французское мнение на спор с Россией о Святых Землях[15].

Страх религиозного преследования сочетался со страхом перед колоссальной Россией, сметающей европейскую цивилизацию. Один из товарищей Чарторыйского по изгнанию, граф Валериан Красиньский, был автором серии памфлетов предупреждающих о Российской империи простирающейся от Балтийского и Адриатического морей до Тихого океана и её опасностях для Запада. «Россия это агрессивная держава», писал Красиньский в одной из своих широко циркулировавших книг, «и один только взгляд на приобретения, которые она сделала за последний век, достаточно для установления этого факта безо всяких споров». Со времени Петра Первого, утверждал он, Россия проглотила более половины Швеции, территории Польши равные по площади Австрийской империи, турецкой земли более чем площадь королевства Пруссии и земли Персии, равные по размеру Великобритании. Со времен первого раздела Польши в 1772 году, Россия передвинула свою границу на 1370 километров к Вене, Берлину, Дрездену, Мюнхену и Парижу, на 520 километров к Константинополю, на расстояние нескольких километров от шведской столицы и захватила столицу Польши. Единственный способ обезопасить Запад от русской угрозы, заключал он, состоит только в восстановлении сильной и независимой Польши{97}.

Восприятие русской агрессии и угрозу было усилено во Франции маркизом Кюстином, чьи путевые записки «La Russie en 1839» (Россия в 1839 году) сделали для формирования мнений в Европе о России больше чем какая-либо другая публикация. Отчет о впечатлениях и размышлениях дворянина о путешествии в Россию впервые появился в Париже в 1843 году, переписывался несколько раз и быстро стал международным бестселлером. Кюстин ездил в Россию с конкретной целью написать популярную книгу о путешествии, чтобы добыть себе славу писателя. Ранее он пробовал свою руку на романах, пьесах и драмах без какого-либо успеха, поэтому литература о путешествиях была его последним шансом заработать себе репутацию.

Маркиз был ревностным католиком и имел много друзей среди группы отеля Ламбер. Через свои польские контакты, у одного из которых сводная сестра состояла при русском дворе он получил право на доступ в высшие круги санкт-петербургского общества и даже удостоился аудиенции у царя, гарантия интереса к книге на Западе. Польские симпатии Кюстина сразу же настроили его против России. В Санкт-Петербурге и Москве он провел очень много времени в компании либеральной знати и интеллектуалов (некоторые из которых перешли в Римскую церковь), которые были глубоко разочарованы реакционной политикой Николая I. После подавления польского восстания, которое произошло через шесть лет после победы над восстанием декабристов в России, эти люди отчаялись уже увидеть свою страну на западном конституционном пути. Без сомнения, их пессимизм оставил свой след на мрачных впечатлениях Кюстина о современной России. Все вокруг наполняло француза презрением и ужасом: деспотизм царя, раболепие аристократии, которая по сути тоже была рабами, их показные европейские манеры, тонкий налет цивилизации чтобы спрятать свое азиатское варварство от Запада, недостаток индивидуальных свобод и достоинства, притворство и презрение к правде которое казалось пронизывает общество. Как и многие путешественники в Россию до него, маркиз был поражен масштабом всего, что построило правительство. Сам Санкт-Петербург был «памятником созданным продемонстрировать прибытие России в мир». Он видел этот размах как знак стремления России овладеть Западом и подчинить его. Россия завидовала и ненавидела Европу, «как раб ненавидит господина», утверждал Кюстин, и внутри лежала опасность агрессии:

Стремление беспорядочное и необъемное, одно из тех стремлений которые могут созреть только внутри угнетенного, и могут найти свое пропитание только в несчастьях целого народа, бродит в сердце русского народа. Этот народ, по существу агрессивный, жадный под грузом лишений, заранее оправдывает, через унизительное подчинение, замыслы тирании других народов: слава, богатство, которые являются объектами его надежд, утешают его в отплату за позор, к которому он подчиняется. Для очищения себя от грязной и нечестивой жертвы всей своей общественной и личной свободы раб падает на колени и мечтает покорить мир.

Россия появилась на земле по Провидению, для того, чтобы «подвергнуть наказанию коррумпированную цивилизацию Европы через новое вторжение», утверждал Кюстин. Это служило предостережением и уроком Западу, и Европа падет перед её варварством «если наши причуды и несправедливости заслуживают наказания». Кюстин закончил своей знаменитой фразой свою книгу таким образом:

Желающий почувствовать свободу, которой радуются в других европейских странах, должен удалиться в это одиночество без отдыха, в эту тюрьму без удовольствия, которая зовется Россией. Если ваши дети вдруг выкажут неудовольствие Францией, послушайтесь моего совета: отправьте их в Россию. Это путешествие будет полезно каждому иностранцу, тот кто побывал и испытал на себе эту страну, будет счастлив жить в любом другом месте{98}.

За последующие несколько лет после публикации, «Россия в 1839 году» переиздавалась по меньшей мере шесть раз во Франции, в Брюсселе вышло несколько пиратских изданий, её перевели на немецкий, датский и английский, и сокращенную до формата памфлета на других языках Европы. Всего было продано несколько сотен тысяч экземпляров, придав работе статус самой популярной и влиятельной работе иностранца о России в канун Крымской войны. Ключ к успеху заключался в озвучивании страхов и предрассудков о России, которые в то время бродили по Европе.

По всему континенту возникало серьезное беспокойство из-за быстрого роста и военной мощи России. Русское вторжение в Польшу и в дунайские княжества наряду с растущим влиянием России на Балканах, породило страх перед славянской угрозой западной цивилизации, что и выразилось книга. В немецких землях, в особенности там, где книга Кюстина была хорошо принята, в памфлетах широко обсуждалось, задумывает ли Николай стать императором славян всей Европы, и что немецкое единство невозможно без войны для преодоления русского влияния. Подобные идеи еще получили новый импульс после выхода «Russland und die Zivilisation»[16], памфлета появившегося анонимно в различных немецких изданиях в начале 1830-х годов и переведенного на французский графом Адамом Гуровским в 1840 году. В качестве одного из первых выражений панславянской идеологии памфлет вызвал большую дискуссию на континенте. Гуровский утверждал, что европейская история до настоящего времени знала две цивилизации, латинскую и германскую и что Провидение наделило Россию священной миссией даровать миру третью цивилизацию, славянскую. Под германским влиянием славянские народы (чехи, словаки, сербы, словены и другие) находились в состоянии упадка. Но они будут объединены и получат новую жизнь под русским руководством и будут господствовать над континентом{99}.

В 1840-х годах западные страхи перед панславянством фокусировались в основном на Балканах, где, как это казалось, росло русское влияние. Австрийцы становились все более подозрительны к русским намерениями в Сербии в дунайских княжествах, с ними заодно были и британцы, которые открыли консульства в Белграде, Брэиле и Яссах для развития британской торговли и сдерживания России. Особую озабоченность вызывало русское вмешательство в сербскую политику. В 1830 году Сербия получила автономию под оттоманским суверенитетом, с князем Милошем из семьи Обреновичей в качестве наследственного князя. «Русская партия» в Белграде, славянофилы, которые желали от России, чтобы она вела более агрессивную внешнюю политику по поддержке балканских славян, быстро набрала силу среди сербской знати, духовенства, армии и даже среди двора князя, который был недоволен его диктаторской политикой. Британцы ответили на это поддержкой режима Милоша, на том основании, что пробританский деспот выглядит для них предпочтительнее нежели управляемая русскими олигархия сербской аристократии, и давили на князя, чтобы он упрочил свои позиции через конституционные реформы. Однако Россия использовала свое влияние, чтобы запугать Милоша восстанием и добиться от оттоманских властей в 1838 году Органического статута как альтернативы британской конституционной модели. Статут давал гражданские свободы, но устанавливал назначаемых пожизненно советников из аристократии взамен выборных ассамблей в противовес власти князя. Так как большинство советников были прорусскими, царское правительство получило рычаг для серьезного давления на сербское правительство в течение 1840-х годов{100}.

Трудно сказать, каковы были истинные мотивы царя на Балканах. Он настаивал на том, что он противник панславянских и националистических движений, которые бросали вызов легитимным суверенам на континенте, оттоманам и включая Милоша. Целью его вмешательства на Балканах было подавить любую возможность национальной революции, которая может распространиться на другие славянские народы под его владычеством (особенно на поляков). Дома он открыто осуждал панславян как опасных либералов и революционеров. «Под прикрытием сочувствия славянам в других странах», писал он, «они скрывают бунтарскую идею союза с этими племенами, несмотря на их законное гражданство в соседних и союзных государствах, и они ожидают, что это будет совершенно не по воле Бога, а через насилие, что разрушит саму Россию»{101}. Николай считал «русскую партию» главной угрозой и держал её под пристальным надзором Третьего отделения, политической полиции, в 1830-х и 1840-х годах. В1847 году Кирилло-Мефодиевское Братство, центр панславянского движения в Киеве, было закрыто полицией{102}.

И все же царь оставался прагматичным в своей приверженности законным принципам. Он применял их к христианским государствам, но не обязательно к мусульманским, если это означало принятие стороны против православных христиан, что продемонстрировала его поддержка греческого восстания против Оттоманской империи. С годами Николай придавал больше важности защите православной религии и интересов России, что по его мнению было практически синонимично Европейскому концерту или международными принципам Священного союза. Таким образом, несмотря на то, что он разделал реакционную идеологию Габсбургов и поддерживал их империю, это не останавливало его от поддержки национальных чувств сербов, румын и украинцев в Австрийской империи, так как они были православными. Его отношение к католическим славянам под управлением Габсбургов (чехам, словенам, словакам, хорватам и полякам) было не таким выраженным.

Что касается славян в Оттоманской империи, то начальное нежелание Николая поддерживать их освобождение постепенно ослабло, по мере того, как он убедился в неизбежности падения европейской Турции и создание альянсов со славянскими народами заранее было в интересах России перед неизбежным разделом. Перемена во взглядах царя было изменением стратегии, нежели фундаментальным изменением идеологии: если Россия не вмешается в дела на Балканах, западные державы сделают это за нее, как это произошло в Греции и оборотят христианские народы в западно-ориентированные государства настроенные против России. Однако существуют свидетельства того, что в течение 1840-х годов Николай начал проявлять определенную симпатию религиозным и национальным чувствам славянофилов и панславян, чьи мистические идеи о Святой России как империи православных, все больше находили отклик у царя, в его понимании его международной миссии:

Москва, и град Петров, и Константинов град —
Вот царства русского заветные столицы…
Но где предел ему? и где его границы —
На север, на восток, на юг и на закат?
Грядущим временам судьбы их обличат…
Семь внутренних морей и семь великих рек…
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…
Вот царство русское… и не прейдет вовек,
Как то провидел Дух и Даниил предрек.
Федор Тютчев, Русская география, 1848 или 1849{103}.

Ведущим идеологом панславянства был Михаил Погодин, профессор Московского университета и редактор и основатель влиятельного журнала Московитянин. Погодин имел доступ ко двору и высоким официальным кругам через министра образования Сергея Уварова, который отстаивал его политику перед полицией и убедил много своих коллег по министерству в идее Погодина, что России следует поддерживать освобождение славян по религиозным мотивам. При дворе Погодин имел поддержку графини Антонины Блудовой, дочери высокопоставленного имперского чиновника. Он также нашел благодарного слушателя в лице великого князя Александра, наследника престола. В 1838 году Погодин изложил свои идеи в меморандуме царю. Отстаивая тот факт, что история движется средством последовательности избранных, он утверждал, что будущее принадлежит славянам, если только Россия примет на себя миссию Провидения по созданию славянской империи и поведет её к её судьбе. В 1842 году он писал ему снова:

Вот наша цель: русская, славянская, европейская, христианская! Как русские мы должны захватить Константинополь для нашей собственной безопасности. Как славяне мы должны освободить миллионы наших старых сородичей, братьев по вере, как учителя и благотворители. Как европейцы мы должны прогнать турок. Как православные христиане мы должны защищать восточную церковь и вернуть Св. Софии её вселенский крест{104}.

Официально Николай оставался противником подобных идей. Его министр иностранных дел, Карл Нессельроде, был непреклонен в том, что любые поощряющие знаки в сторону балканских славян оттолкнут австрийцев, старейших союзников России, и разрушат согласие с западными державами, изолировав таким образом Россию. Но судя по заметкам царя на полях сочинений Погодина, кажется, что лично, по меньшей мере, от симпатизировал его идеям.


Западные страхи перед Россией усилились из-за её неистовой реакции на революции 1848 года. Во Франции, где революционная волна началась в феврале с падения июльской монархии и установления Второй республики, левых объединял страх перед русскими армиями, могущими прийти на помощь контрреволюционным правым и восстановлением «порядка» в Париже. Все ожидали русского вторжения. «Я учу русский», писал драматург Проспер Мериме другу в Италию. «Возможно это может мне общаться с казаками в Тюильри». По мере того как весной демократические революции распространялись по германским и габсбургским землям, многим казалось (как однажды сказал Наполеон), что вся Европа либо станет республиканской либо её наводнят казаки. Казалось, что континентальные революции были обречены на борьбу не на жизнь, а на смерть с Россией и царем Николаем, «жандармом Европы». В Германии, недавно избранные депутаты франкфуртской национальной ассамблеи, первого германского парламента, призывали к союзу с Францией и за создание европейской армии для защиты континента от русского вторжения{105}.

Для германцев и французов Польша была первой линией защиты против России. Весной 1848 года в Национальной Ассамблее в Париже раздавались декларации поддержки и призывы к войне для восстановления независимой Польши. 15 мая Ассамблею наводнили участники демонстрации возмущенные слухами (которые оказались правдой), что Альфонс де Ламартин, министр иностранных дел, достиг понимания с русскими по поводу Польши. Под крики из толпы «да здравствует Польша!» радикальные депутаты сменяли друг друга с заявлениями своей страстной поддержки войны за независимость и восстановление Польши в её границах до разделов и изгнание русских с польской земли{106}.

Тогда, в июле, русские двинули войска на подавление румынской революции в Молдавии и Валахии, что еще больше распалило Запад. Революция в княжествах была с самого начала анти-русской. Румынские либералы и националисты были в оппозиции администрации в которой преобладали русские, оставшиеся там после окончании оккупации царскими войсками Молдавии и Валахии в 1829–34 годах. Либеральная оппозиция концентрировалась вокруг боярских собраний, чьи политические права были серьезно урезаны Органическим регламентом, навязанным русскими перед тем как вернуть суверенитет оттоманам. Правители княжеств, к примеру, более не избирались собраниями, а назначались царем. В течение 1840-х годов, когда умеренные лидеры подобные Иону Кампинеану находились в изгнании, национальные движения перешли в руки молодого поколения активистов, многие из них дети бояр, получившие образование в Париже, они собирались вместе в тайные революционные общества, созданные по подобию карбонариев и якобинцев.

Самым крупным из этих тайных обществ было Фратья или «Братство», которое ворвалось на арену весной 1848 года. В Бухаресте и Яссах начались публичные встречи, призывающие к восстановлению старых прав, аннулированных Органическим регламентом. Формировались революционные комитеты. В Бухаресте Фратья организовала огромные демонстрации, вынудившие Георге Бибеску отречься от власти в пользу временного правительства. Была объявлена республика и провозглашена конституция взамен Органического регламента. Русский консул бежал в австрийскую Трансильванию. Румынский триколор пронесли по улицам Бухареста под приветственные крики толпы, чьи лидеры призвали к объединению княжеств в независимое национальное государство.

Встревоженные таким ходом событий и в опасениях, что дух восстания перекинется на другие их территории русские в июле оккупировали Молдавию армией в 14 000 человек для предотвращения установления революционного правительства подобного бухарестскому. Также к границам Валахии было переброшено 30 000 солдат готовых выступить против временного правительства.

Революционеры в Бухаресте обратились к Британии за поддержкой. Британский консул Роберт Колхаун активно поддерживал национальную оппозицию против России, не потому что министерство иностранных дел желало румынской независимости, но потому что он хотел отодвинуть границу русского влияния назад и восстановить турецкий суверенитет на более либеральной основе, так чтобы британские интересы могли бы получить развитие в княжествах. Консульство в Бухаресте было одним из мест сбора революционеров. Британия даже тайно переправляла польских эмигрантов для организации антирусского движения, объединяющего поляков, венгров, молдаван и валахов под британским наставничеством{107}.

Понимая, что единственной надеждой для валашской независимости было сдерживание русской интервенции, Колхаун действовал как посредник между революционными лидерами и оттоманскими властями в надежде заполучить турецкое признание временного правительства. Он заверял оттоманского комиссара Сулейман-пашу, что правительство Бухаресте останется лояльным султану (рассчитанный обман), и что его ненависть к русским сослужит в будущем Турции хорошую услугу в войне против России. Сулейман принял доводы Колхауна и произнес речь перед толпой в Бухаресте, в которой он приветствовал «румынский народ» и говорил о возможности «союза между Молдавией и Валахией как кинжале в спину России»{108}.

На русских это подействовало как красная тряпка для быка. Владимир Титов, русский посол в Константинополе, потребовал от султана прекращения переговоров с революционерами и восстановление порядка в Валахии или Россия будет вынуждена вмешаться. Этого оказалось достаточно, чтобы полностью изменить турецкую позицию в начале сентября. Новый комиссар, Фуад Эфенди, был назначен с заданием положить конец восстанию при помощи русского генерала Александра Дюгамеля. Фуад пересек границу Валахии и встал лагерем рядом с Бухарестом во главе армии в 12 000 турецких солдат, тогда как Дюгамель привел 30 000 русских войск, мобилизованных в Бессарабии. 25 сентября они совместно двинулись на Бухарест и легко сломили сопротивление небольших групп восставших в уличных боях. Революция закончилась.

Русские овладели городом и произвели серию массовых арестов, вынудив тысячи румын бежать за границу. Были арестованы и британские граждане. Восстановленное на штыках оккупационных войск правительство запретило митинги. Запрещалось писать на политические темы, даже личная переписка перлюстрировалась полицией. «Была установлена система шпионажа», докладывал Колхаун, «никому нельзя говорить о политике, немецкие и французские газеты запрещены… Турецкий комиссар почел за должное присоединиться и воздерживается от разговоров на политические темы на публике»{109}.

Восстановив порядок в княжествах царь потребовал за свои услуги новой конвенции с оттоманами для увеличения русского контроля над территориями. В этот раз его требования были грабительскими: русская военная оккупация продолжается семь лет, две державы совместно назначат правителей в княжествах, русские войска получают право на проход через Валахию для подавления текущего венгерского восстания в Трансильвании. Подозревая русских в том, что они намереваются ни много ни мало аннексировать княжества Стратфорд Каннинг призывал турок стоять на своем. Но он не смог пообещать британскую поддержку в случае войны между Турцией и Россией.

Без поддержки Британии турецкому правительству не оставалось ничего кроме как пойти на переговоры с русскими. По Балта-Лиманской конвенции, подписанной в апреле 1849 года, царь получил большую часть своих требований: правители княжеств выбирались совместно русскими и турками, боярские собрания были заменены полностью советами, назначаемыми и курируемыми обеими державами, русская оккупация продолжается до 1851 года. Положения договора приводили к восстановлению русского контроля и существенному сокращению ранее существовавшей автономии княжеств, даже под ограничениями Органического регламента{110}. Царь решил, что теперь княжества являются областью под русским влиянием, и что турки обладают властью только с его позволения, и что даже после 1851 года он снова сможет ввести свои войска и получить еще больше уступок от Порты.

Успех русской интервенции в дунайских княжествах повлиял на решение царя ко вмешательству в Венгрии в июне 1849 года. Венгерская революция началась в марте 1848 года, когда вдохновленные событиями во Франции и Германии, венгерский парламент ведомый блестящим оратором Лойошем Кошутом провозгласил венгерскую автономию от Габсбургской империи и принял серию реформ, отменяющих крепостное право и установление венгерского контроля над национальным бюджетом и венгерскими полками в имперской армии. Перед лицом народной революции в Вене австрийское правительство поначалу приняло венгерскую автономию, но как только революция в столице была подавлена, имперские власти приказали распустить венгерский парламент и объявили войну Венгрии. Поддержанные словацким, германским и русинским меньшинствами в Венгрии и большим количеством польских и итальянских добровольцев, которые в равной степени находились в противостоянии правлению Габсбургов, венгры оказались более чем значительной силой против австрийцев и в апреле 1849 года, после серии нерешительных военных столкновений объявили войну за независимость от Австрии. Недавно занявший трон восемнадцатилетний император Франц-Иосиф обратился за помощью к царю.

Николай согласился выступить против революции без каких-либо условий. Для него это был вопрос солидарности со Священным союзом, падение Австрийской империи имело бы серьезные последствия для европейского баланса сил, но кроме этого, у России имелся свой интерес. Царь не мог позволить себе стоять в стороне и наблюдать как революционные движения расползаются по центральной Европе, что могло бы привести к новому восстанию в Польше. Венгерская армия приняла в свои ряды многих польских эмигрантов. Некоторые из её лучших генералов были поляками, включая генерала Юзефа Бема, одного из ведущих руководителей польского восстания 1830 года и в 1848–49 годах командующего победоносными венгерскими силами в Трансильвании. Если не подавить венгерскую революцию, тогда была бы опасность распространения её на Галицию (в основном польскую территорию под контролем Австрии), что в свою очередь опять бы подняло Польский вопрос в Российской империи.

В июне 1849 года 190 000 русских войск пересекли венгерскую границу в Словакии и Трансильвании. Командовал ими генерал Паскевич, руководитель карательной кампании против поляков в 1831 году. Русские жестоко расправлялись с местным населением, но и сами несли огромные потери из-за болезней, в особенности холеры, в кампании которая продлилась всего лишь восемь недель. Большая часть венгерской армии сдалась русским, много превосходящих их числом у Вилагоша 13 августа. Но примерно 5000 человек, включая 800 поляков, бежали в Оттоманскую империю, в основном в Валахии, где некоторые турецкие части сражались с русской оккупацией несмотря на Балта-Лиманскую конвенцию.

Царь был склонен к прощению венгерских лидеров и был против жестоких репрессий проводимых австрийцами. Но он был решительно настроен преследовать польских эмигрантов, в особенности польских генералов в венгерской армии, которые могли бы стать лидерами нового восстания за освобождение Польши от России. 28 августа русские потребовали от турецкого правительства выдачи поляков, которые были подданными царя. Австрийцы потребовали выдачи венгров, включая Кошута, который был дружелюбно принят турками. Международный закон требовал выдачи преступников, но турки не рассматривали изгнанников в этих терминах. Они с удовольствием приняли у себя антирусски настроенных военных и дали им политическое убежище, также как западные государства обошлись с польскими изгнанниками в 1831 году. Поддерживаемые британцами и французами, турки отказывались прогнуться перед угрозами русских и австрийцев, которые разорвали свои отношения с Портой. В ответ на турецкие призывы о помощи британцы выслали с Мальты эскадру в бухту Бешик, рядом с Дарданеллами, где к ним позже присоединился французский флот. Западные державы были на краю войны с Россией.

В этот момент британская общественность была полностью на стороне венгерских беженцев. Их героическая борьба против мощной царской тирании захватила британское воображение и снова разожгла её неприязнь к России. В прессе венгерская революция анализировалась как зеркало Славной революции 1688 года, когда британский парламент лишил трона короля Якова II и установил конституционную монархию. В Кошуте видели «британский тип» революционера, либерального джентльмена и проводника просвещенной аристократии, борца за принципы парламентского правления и конституционного правительства (два года спустя он будет принят огромными толпами как герой, когда приедет в Британию с серией выступлений). Венгерские и польские беженцы рассматривались как романтические борцы за свободу. Карл Маркс, который уехал в Лондон политическим беженцем, начал кампанию против России как врага свободы. Отчеты о подавлении и зверствах русских войск в Венгрии и дунайских княжествах читались с отвращением, британская общественность была рада услышать от Палмерстона, что он посылает корабли в Дарданеллы на помощь туркам в их противостоянии с царем. Это был тот тип внешней политики, готовность вмешиваться в любой точке мира в защиту британских либеральных ценностей, который средний класс ожидал от правительства, что в скором времени продемонстрирует случай с Доном Пасифико[17].

Мобилизация британского и французского флотов убедила Николая достигнуть компромисса с турецкими властями по вопросу беженцев. Турки пообещали убрать польских беженцев от русской границы, уступка, данная в широких рамках понимания политического убежища, признаваемого западными государствами, а царь отказался от требований экстрадиции.

Но как только было достигнуто соглашение, из Константинополя прибыло известие о том, что Стратфорд Каннинг увидел в Конвенции 1841 года свою трактовку, которая позволила британскому флоту войти в Дарданеллы в случае сильных ветров в бухте Бешик, и именно это и произошло когда корабли прибыли в бухту в октябре. Николай был взбешен. Титову было приказано проинформировать Порту, что Россия имеет такие же права на Босфор, какие британцы заявляют на Дарданеллы. Это был блестящий ответ, так как из Босфора русские корабли могли бы напасть на Константинополь задолго до того как британский флот сможет достичь их с далеко отстоящих Дарданелл. Палмерстон уступил, извинился перед Россией, и подтвердил приверженность своего правительства Конвенции. Союзные флоты ушли домой и угроза войны спала, в очередной раз.

Но еще до прибытия извинений от Палмерстона царь прочитал лекцию британскому посланнику в Санкт-Петербурге. То, что он сказал ему, раскрывает ход мыслей царя за четыре года до того, как началась война с западными державами:

Я не понимаю поведения лорда Палмерстона. Если он собирается вести со мной войну, пусть объявит об этом открыто и твердо. Это было бы большим несчастьем для двух стран, но я уступаю и готов принять ее. Однако ему следует прекратить играть со мной. Такая политика недостойна великой державы. Если Оттоманская империя до сих пор существует, то это только благодаря мне. Если я уберу руку, которая защищает и поддерживает ее, она обрушится в одно мгновение.

17 декабря царь проинструктировал адмирала Путятина подготовить план для внезапной атаки на Дарданеллы в случае очередного кризиса из-за русского присутствия в княжествах. Он хотел быть уверен, что черноморский флот сможет не допустить британский флот в Дарданеллы в следующий раз. В качестве жеста подтверждающего его решительность он дал одобрение на строительство четырех новых дорогих военных пароходов, которых требовал план{111}.

Решение Палмерстона отступить и избежать конфликта было серьезным ударом для Стратфорда Каннинга, который желал решительных военных мер для сдерживания царя от его подрыва турецкого суверенитета в княжествах. После 1849 года Каннинг стал еще более настроен на укрепление оттоманской власти в Молдавии и Валахии посредством ускорения либеральных реформ в этих областях, несмотря на его все возрастающие сомнениях в реформах Танзимат в целом, и укреплением турецких вооруженных сил для противодействия возрастающей угрозе от России. Важность, которую он придавал княжествам, все больше разделял и Палмерстон, который после кризиса 1848–49 годов стал настроен на более агрессивную защиту турецких интересов от России.

В следующий раз когда царь вторгнется в княжества для подчинения Турции своей воле из-за спора вокруг Святых Земель, это приведет к войне.

4. Конец мира в Европе

Всемирная выставка открылась в Гайд-парке 1 мая 1851 года. Шесть миллионов людей, треть всего населения Британии в то время, пройдет через громадные выставочные залы в специально построенном для выставки Хрустальном дворце, самом большом здании из стекла когда-либо построенном, чуде света с 13 000 экспонатов: промышленных товаров, ручной работы и других объектов со всего мира. Поскольку выставка проходила после двух десятилетий социальных и политических перемен, казалось, что она обещает более зажиточную и мирную эпоху на британских принципах свободной торговли и индустриализма. Архитектурное чудо Хрустального дворца само по себе служило доказательством британской промышленной изобретательности, самым подходящим местом для выставки, чьей целью было продемонстрировать то, что Британия держит первое место почти во всех отраслях промышленности. Это было символом Pax Britannica, который британцы желали распространить на Европу и мир.

Единственная угроза миру казалось была из Франции. Путем переворота 2 декабря 1851 года, в годовщину коронации Наполеона императором в 1804 году, Луи-Наполеон, президент Второй республики, низверг конституцию и стал диктатором. В ноябре по результатам национального референдума Вторая республика стала Второй империей, а 2 декабря 1852 года Луи-Наполеон стал императором Франции, Наполеоном III.

Появление нового французского императора насторожило великие державы. В Британии бродили слухи о возрождении Наполеона. Члены парламента требовали отзыва лиссабонской эскадры для охраны Английского канала от французов. Лорд Реглан, будущий руководитель британской армии в Крымской войне, провел лето 1852 года в планировании обороны Лондона от потенциального нападения французского флота, и эта цель оставалась наиболее приоритетной для британского военно-морского планирования и в 1853 году. Граф Буоль, министр иностранных дел Австрии, потребовал подтверждения мирных намерений Наполеона. Царь желал от него унизительного отказа от любых агрессивных планов и обещал Австрии 60 000 войск, в случае нападения Франции. В попытке успокоить всех Наполеон объявил в Бордо в октябре 1852 года: «недоверчивые люди говорят, что империя означает войну, но я говорю, что империя означает мир»{112}.

Луи-Наполеон, 1854

По правде говоря, поводы не доверять существовали. Было маловероятно то, что Наполеон III останется удовлетворенным текущим положением дел в Европе, которое было устроено для сдерживания Франции после Наполеоновских войн. Его истинная и обширная поддержка среди французов зиждилась на их бонапартистских воспоминаниях, несмотря на то, что он почти во всем уступал своему дяде. Действительно, с его крупным и неуклюжим телом, короткими ногами, усами и козлиной бородкой он выглядел более банкиром нежели Бонапартом («крайне невысокий, но с головой и грудью которые должны принадлежать намного более высокому человеку», так королева Виктория описывала его в своем дневнике после того как она встретила его впервые в 1855 году){113}.

Внешняя политика Наполеона в основном зависела от его необходимости подыгрывать бонапартистской традиции. Он нацелился восстановить позиции уважения и влияния Франции за границей, если не славы времен правления его дяди, через пересмотр соглашений 1815 года и переформатирования Европы как семьи либеральных национальных государств, по принципам, созданным по общему мнению Наполеоном I. Он считал, что этой цели можно было добиться создав альянс с Британией, традиционным врагом Франции. Его ближайший политический союзник и министр внутренних дел, герцог де Персиньи, который провел некоторое время в Лондоне в 1852 году, убедил его, что в Британии более не доминирует аристократия, а новая «буржуазная сила», которой суждено доминировать и на континенте. В союзничестве с Британией Франция сможет «развить великую и великолепную внешнюю политику и отмстить за все прошлые поражения более действенно нежели через попытку заново сразиться в битве при Ватерлоо»{114}.

Россия оставалась единственной страной, с которой бы могла сразиться Франция для восстановления своей национальной гордости. Память об отступлении Наполеона из Москвы, которое послужило одной из основных причин падения Первой империи, последовавшие за ним военные поражения и русская оккупация Парижа были постоянным источником боли и унижения для французов. Россия была одной из основных сил стоявших за соглашением 1815 года и восстановлением династии Бурбонов во Франции. Царь был врагом свободы и основным препятствием в развитии свободных национальных государств на Европейском континенте. Он так же был единственным сувереном, не признавшим Наполеона в качестве императора. Британия, Австрия и Пруссия все были готовы признать его статус, хотя и с неохотой в случае последних двух держав, но Николай отказался, обосновывая отказ тем, что императоры избираются Богом, а не референдумом. Царь демонстрировал свое презрение к Наполеону обращаясь к нему «мой друг», нежели «мой брат», привычным обращением к другому члену европейской семьи правящих суверенов[18]. Некоторые из советников Наполеона, в особенности де Персиньи, желали, чтобы он использовал это оскорбление для разрыва с Россией. Однако французский император не стремился начинать свое правление с личной ссоры и он пропустил его мимо ушей заметив: «Бог дает нам братьев, но мы выбираем друзей»{115}.

Для Наполеона конфликт с Россией в Святых местах служил средством объединения Франции после раскола 1848–49 годов. Революционные левые примирились бы с переворотом и Второй империей, если бы присоединились к патриотической борьбе за свободу против «жандарма Европы». Католические правые уже давно носились с идеей крестового похода против православной ереси, которая угрожала христианскому миру и французской цивилизации.

Именно в этом контексте Наполеон назначил крайнего католика Ла Валетта французским послом в Константинополе. Ла Валетт принадлежал к могущественному лобби духовенства на Кэ д’Орсэ, где находилось министерство иностранных дел, которое по мнению Персиньи использовало свое влияние, чтобы поднять ставки в споре о Святых местах:

Наша внешняя политика часто страдает от лобби духовенства (coterie cléricale[19]), которое просочилось в тайные закутки министерства иностранных дел. 2 декабря не смогло ничего с ним поделать, наоборот, оно стало еще более дерзким, выигрывая от нашей занятости во внутренних делах, чтобы впутать нашу дипломатию в хитросплетения споров о Святых Землях, где инфантильные успехи преподнося как национальные триумфы.

Агрессивное заявление Ла Валетта о том, что латинское право в Святых Местах уже «ясно установлено», подкрепленное его угрозой использования французского флота в поддержку этого права против России, во Франции было встречено одобрением со стороны ультра-католической прессы. Сам же Наполеон был сторонником умеренного и примирительного подхода к спору о Святых местах. Он признался своему руководителю политического ведомства Эдуару-Антуану де Тувнелю, что он ничего не знает о деталях взаимных претензий и сожалеет, что религиозный конфликт был «раздут сверх всякой меры», как это и было на самом деле. Однако из необходимости угодить католическому общественному мнению на родине, это было не в его интересах — ограничивать провокационное поведение Ла Валетта. Это продолжалось до весны 1852 года, когда он наконец отозвал посла из турецкой столицы и только лишь из-за жалоб на Ла Валетта лорда Малмсбери, британского министра иностранных дел. Но даже после его отзыва французы продолжали вести свою политику «канонерских лодок» давя на султана с целью получения уступок, уверенные в том, что это взбесит царя и в надежде на то, что они смогут принудить британцев к альянсу с Францией против русской агрессии{116}.

Эта политика принесла свои дивиденды. В ноябре 1852 года Порта выпустила новый указ, дающий католикам право иметь ключ к Храму Рождества Христова в Вифлееме, открывая им доступ в придел Яслей и пещере Рождества. Со Стратфордом Каннингом в Англии, британский поверенный в делах в Константинополе, полковник Хью Роуз объяснил указ тем фактом, что самый новый паровой линейный корабль французского флота, Шарлемань, может прийти из Средиземного моря со средней скорость. 8,5 узлов, тогда как его близнец, Наполеон, может идти со скоростью 12 узлов, означая, что французы могут победить оба технологически отсталых флота, и русских и турок{117}.

Царь был в бешенстве из-за турок, прогнувшихся под французским давлением и сам угрожал применением силы. 27 декабря он приказал мобилизовать 37 000 солдат из 4-го и 5-го армейских корпусов в Бессарабии для подготовки молниеносного удара по турецкой столице, и еще 91 000 солдат для одновременной кампании в дунайских княжествах и на остальных Балканах. То, что он издал приказ самостоятельно, без консультаций с Нессельроде, своим министром иностранных дел, и князем Долгоруковым, военным министром, и даже с графом Орловым, руководителем Третьего отделения, было признаком его нетерпения. При дворе возникли разговоры о разделе Оттоманской империи, начиная с русской оккупации дунайских княжеств. В меморандуме написанном в последние недели 1852 года Николай наметил планы для раздела Оттоманской империи: Россия получает дунайские княжества и Добруджу, земли дельты Дуная, Сербия и Болгария становятся независимыми государствами, адриатический берег отходит Австрии, Кипр, Родос и Египет к Британии, Франция получает Крит, Греция увеличивается за счет островов Архипелага, Константинополь становится свободным городом под международной протекцией, и турки изгоняются из Европы{118}.

В этот момент Николай начал новый раунд переговоров с британцами, чья превосходящая сила на море будет решающим фактором в любом конфликте между Францией и Россией на Ближнем Востоке. До сих пор убежденный в том, что он достиг понимания с британцами во время своего визита 1844 года, теперь он верил в то, что он может призвать их на помощь для сдерживания Франции и навязать соблюдение договорных прав России в Оттоманской империи. Но еще он надеялся на то, что он сможет их убедить, что наконец пришло время раздела Турции. Царь имел несколько бесед с лордом Сеймуром, британским послом в Санкт-Петербурге, в январе и феврале 1853 года. «На наших руках больной человек», начал он говорить о Турции, «серьезно больной человек, было бы большим несчастьем, если бы выскользнул из наших рук, особенно до того, как сделаны необходимые приготовления». «Очень важно» во время распада Оттоманской империи на части, чтобы Британия и Россия достигли соглашения по организованному разделу, лишь бы остановить французов от посылки экспедиции на Восток, события, которое вынудит послать свои войска на оттоманскую территорию. «Если Англия и Россия договорятся», сказал царь Сеймуру, «то совершенно неважно, что думают другие державы». Говоря «как джентльмен», Николай заверял посла, что Россия уже отказалась от территориальных претензий Екатерины Великой. У него нет никакого желания завоевывать Константинополь, который бы он хотел видеть международным городом, но и по этой же причине он бы не позволил британцам или французам получить контроль над ним. В хаосе оттоманского краха, он будет вынужден занять столицу на время (en dépositaire) для предотвращения «распада Турции на мелкие республики, приюты Кошутов и Мадзини и других революционеров Европы», и для защиты православных христиан от турок. «Я не могу отступить от исполнения своей священной обязанности», подчеркивал царь. «Наша религия, установившаяся в этой стране, пришла к нам с Востока, и нельзя никогда исключать из вида наши чувства равно как и обязательства»{119}.

Планы царя по разделу не шокировали Сеймура. В своем первом отчете лорду Джону Расселу, министру иностранных дел, он даже казалось приветствовал эту идею. Если Россия и Британия, две христианские державы, «наиболее заинтересованные в судьбах Турции», смогли бы занять место мусульманского правления в Европе; по его словам, «благородный триумф, которого бы смогла достичь цивилизация девятнадцатого века». В коалиционном правительстве лорда Абердина многие, включая Расселла и Уильяма Гладстона, канцлера Казначейства, задавались вопросом, стоит ли поддерживать Оттоманскую империю, когда христиане в ней преследуются турками. Но другая часть была твердо привержена реформам Танзимат и требовала времени для их выполнения. Прокрастинация определенно устраивала британцев, после того как они оказались между русскими и французами и не доверяли и тем и другим в равной степени. «Русские обвиняют нас в излишней французскости», как проницательно отметила королева Виктория, «а французы обвиняют нас в излишней русскости». Кабинет отверг идею царя о неизбежности оттоманского падения и решил не планировать наперед под гипотетические обстоятельства, что само по себе могло бы подстегнуть кончину Оттоманской империи возбуждением христианских восстаний и ответных репрессий турок. На самом деле настойчивость царя в вопросе неизбежного краха возбудило подозрения в Вестминстере, что он сам строит планы и приближает его своими действиями. Сеймур заметил после одной из бесед с царем: «вряд ли может быть иначе, когда суверен, настаивающий со всей неуступчивостью на будущей судьбе соседнего государства, должно быть уже решил для себя, что час ликвидации пробил»{120}.

В последующих беседах с Сеймуром Николай становился все более доверительным и все больше раскрывал свои планы раздела. Он говорил о превращении Турции в вассальное государство, подобное тому, что было проделано с Польшей, и о предоставлении независимости дунайским княжествам, Сербии и Болгарии, под русским протекторатом, он также заявлял, что Австрия поддерживает его. «Вы должны понимать», сказал он Сеймуру, «что когда я говорю о России я также говорю и об Австрии. Что подходит одному, подходит и другому, наши интересы относительно Турции совершенно идентичны». Сеймура, со своей стороны, все более отдаляла «поспешность и отчаянность» планов царя, казалось, он был готов поставить на карту все в войне против Турции, и реализовать свои планы со всей самонадеянностью самодержавной мощи, накопленной почти за тридцать лет{121}.

Доверие царя определенно базировалось на его неверном понимании ситуации. Он считал, что располагает поддержкой британского правительства, которой, по его ощущению, он получил на основании взаимопонимания, достигнутого с лордом Абердином в 1844 году, когда Абердин, теперь уже премьер-министр и самый прорусски настроенный из всех британских лидеров, был министром иностранных дел. Николай полагал, что поддержка Абердином русской позиции в споре о Святых местах является также залогом поддержки в его планах раздела. В донесении из Лондона в начале февраля русский посол Брунов сообщал царю, что Абердин отметил в неформальной обстановке, что оттоманское правительство является наихудшим в мире и что британцы не склонны поддерживать его еще сколько либо долго. Этот отчет ободрил Николая и он стал более открыто говорить с Сеймуром (веря в то, что угроза англо-французского альянса ушла) о том, чтобы занять более агрессивную позицию против французов и турок весной 1853 года{122}. Он и понятия не имел ни о растущей изоляции Абердина в его собственном кабинете по Восточному вопросу, ни понимания общего дрейфа британской политики в сторону против России.

Для принуждения султана к восстановлению прав России в Святых Землях царь отправил своего личного посланника в Константинополь в феврале 1853 года. Выбор личности посланника сам по себе был знаком его воинственных намерений в этой миссии. Вместо выбора опытного дипломата, который бы мог содействовать миру, Николай решил отправить военного с ужасной репутацией. Князю Александру Меншикову было 65 лет, он был ветераном войн с Францией в 1812 году, адмиралом в войне с турками в 1828–29 годах, где он был кастрирован ядром. У него был опыт в ранге морского министра, включающий планирование захвата турецких проливов, он был генерал-губернатором оккупированной Финляндии в 1831 году и руководил дипломатической миссией в Персии. По оценке Сеймура Меншиков был «прекрасно информированным человеком, с более независимым характером, нежели у других из окружения императора, его своеобразный ход мыслей постоянно прорывался наружу в саркастичных наблюдениях, отчего его немного опасались в Санкт-Петербурге». Но при этому него недоставало необходимого такты и терпения, чтобы быть миротворцем с турками, что, как отмечал Сеймур, было весьма примечательно:

Если бы было необходимо послать военного в Константинополь, император вряд ли бы смог найти кого-либо лучше… чем того, кого выбрал. Однако невозможно отбросить тот факт, что выбор солдата сам по себе имел значение и что переговоры должно быть… будут неэффективны, переговорщик с легкостью сможет оборотиться в командующего, в чьей власти призвать 100 000 солдат и встать во главе их{123}.

Миссией Меншикова было потребовать от султана отмены ноябрьского указа в пользу католиков, восстановление греческих привилегий в Храме Гроба Господня, и репарации в форме формального договора или «сенеда», который бы гарантировал права России по договору (предположительно относящимся к Кючук-Кайнарджийскому договору 1774 года) представлять православных не только в Святых местах, но и по всей Оттоманской империи. Если бы французы стали оказывать сопротивление греческому контролю над Храмом Гроба Господня, Меншиков имел право предложить султану тайный секретный союз в котором Россия предоставит к услугам султана флот и 400 000 солдат, если это будет необходимо против западной державы, при условии, что он использует свой суверенитет в пользу православных. Согласно записям в дневнике, Меншиков получил в свое распоряжение армию и флот «и должность полномочного посланника мира или войны». Его инструкции подразумевали использование и убеждения и угрозы военных действий. Царь уже одобрил планы по оккупации дунайских княжеств и предоставления им независимости, если турки откажутся принять требования Меншикова. Он приказал выдвинуть 140 000 солдат к границам княжеств и был готов использовать войска совместно с Черноморским флотом для захвата Константинополя в момент отъезда Меншикова из турецкой столицы, куда он прибыл на фрегате с подходящим названием Громоносец 28 февраля. Огромная толпа греков приветствовала его прибытие в порту, где они собрались для его встречи. Меншикова сопровождала большая свита из военных и морских офицеров, включавшая генерала Непокойчицкого, начальника штаба 4-го армейского корпуса, вице-адмирала Владимира Корнилова, начальника штаба Черноморского флота, чьей целью было изучение оборонительных сооружений Босфора и Константинополя для подготовки молниеносного нападения{124}.

Требования Меншикова имели мало шансов на их принятие в их первоначальной форме. Тот факт, что царь думал, что он может добиться успеха, показывает насколько далек он был от политических реалий. Черновик сенеда подготовленный Нессельроде простирался далеко за границы спора о Святых Землях. По сути Россия требовала нового договора, который бы подтвердил её права на защиту греческой церкви по всей Оттоманской империи и (так как православные патриархи назначались пожизненно) без какого-либо контроля со стороны Порты. Европейская Турция стала бы русским протекторатом и Оттоманская империя на практике бы стала зависимой от России под постоянной угрозой её военной мощи.

Но каковы бы не были у адмирала шансы на дипломатический успех их свело на нет поведение Меншикова в турецкой столице. Через два дня после прибытия он нарушил дипломатические приличия и оскорбил турок своим появлением в гражданской одежде и пальто вместо парадной военной формы во время его почетного приема Портой. Встретившись с великим визирем Мехметом Али Меншиков тут же потребовал отставки Фуада Эфенди, министра иностранных дел, который уступил французам в ноябре и отказался продолжать дальнейшие переговоры до тех пор пока новый, устраивающий русских министр не будет назначен. Намеренно оскорбляя Фуада Меншиков отказался общаться с ним ввиду большой толпы; это было демонстрацией того, что министр враждебный России «будет унижен и наказан на виду у всего двора султана»{125}.

Турки были поражены поведением Меншикова. Однако скопление русских войск в Бессарабии не беспокоило их настолько, чтобы уступить его требованиям. Проглотив свою гордость они даже позволили русскому переводчику проинтервьюировать преемника Фуада, Рифаат-пашу от имени Меншикова перед тем как назначить его министром. Но продолжавшиеся запугивания Меншикова, его угрозы разорвать дипломатические отношения с Портой, если они не удовлетворят его требования немедленно, отталкивало турецких министров и все больше склоняло их к сопротивлению его давлению и обращению к британцам или французам на помощью. Это было вопросом защиты турецкого суверенитета.

В конце первой недели миссии Меншикова суть его требований либо утекла, либо была продана турецкими чиновниками всеми западным посольствам и нервничающий Мехмет Али провел консультации со французским и британским поверенными в делах, тайно прося их прислать флоты в Эгейское море в том случае, если они понадобятся для защиты турецкой столицы от нападения русских. Полковник Роуз был особенно встревожен действиями Меншикова. Он боялся, что русские собираются навязать туркам новый Ункяр-Искелесийский договор «или что-то еще ужаснее», оккупацию Дарданелл (очевидное аннулирование договора 1841 года о проливах). Он считал, что он должен действовать не ожидая возвращения Стратфорда Каннинга, который ушел с поста посла в январе, но был заново назначен правительством Абердина в феврале. 8 марта Роуз послал быстрым пароходом сообщение к вице-адмиралу сэру Джеймсу Дандасу на Мальту, призывая его привести его эскадру к Урле, рядом с Измиром.

Дандас отказался подчиниться приказу без его подтверждения правительством в Лондоне, где группа министров, которые позже станут известны как «внутренний кабинет» Крымской войны[20] встретилась 20 марта для обсуждения призыва Роуза. Министры были озабочены наращиванием сил русской армии в Бессарабии, «обширными военными приготовлениями в Севастополе», и «враждебным языком» Меншикова по отношению к Порте.

Убежденные в том, что русские готовятся разрушить Турцию, Расселл склонялся к тому, чтобы отправить флоты к Босфору и захватить турецкую столицу, так чтобы Британия и Франция смогли бы использовать защиту конвенции о проливах в качестве повода к полномасштабной морской войны против России на Черном море и на Балтике. Поддержанный Палмерстоном Расселл имел бы на своей стороне симпатии британской публики. Однако другие министры были осторожнее. Они настороженно относились к французам, которых они до сих пор почитали военной опасностью, и не соглашались с Расселлом в том, что англо-французский альянс нейтрализует опасность французского парового флота британскому доминированию на морях. Они считали, что французы спровоцировали русских, которые заслуживают уступок в Святых местах и доверяли заверениям барона Брунова («как джентльмену»), что намерения царя остаются мирными. На этом основании они отказали Роузу в эскадре. Им казалось, что это не дело поверенного в делах вызывать флот и решать вопросы мира и войны. Роуз позволил себе подпасть под влияние «тревожности турецкого правительства… и слухов ходящих по Константинополю о наступающих русских армии и флоте». Министры решили, что они дождутся возвращения Стратфорда Каннинга в турецкую столицу и выработают мирное решение{126}.

Новости о вызовы Роузом эскадры Дандаса дошли до Парижа 16 марта. Три дня спустя на встрече кабинета для обсуждения ситуации Дрюон де Люи, министр иностранных дел, нарисовал картину неминуемой катастрофы: «последний час Турции пробил и мы должны ожидать увидеть двуглавого орла (Романовых) на башнях Св. Софии». Дрюон отбросил идею послать флот, по крайней мере, до тех пор пока его не пошлют британцы, на тот случай, если они вдруг окажутся изолированными в Европе, которая боялась возрождения наполеоновской Франции. Эту же позицию заняли и другие министры за исключением Персиньи, который заявил, что Британия «будет рада встать с нами на одну сторону» если Франция займет твердую позицию, чтобы «остановить марш России на Константинополь». Для Персиньи это было вопросом национальной чести. Армия, которая совершила переворот 2 декабря, была «армией преторианцев», обладавшей славным прошлым и готовым его защищать. Он предупредил Наполеона, что если он будет колебаться, как советуют ему его министры, «первый раз вы пройдете мимо ваших войск и увидите грустные лица и молчаливые шеренги и вы почувствуете как земля дрожит у вас под ногами. Поэтому, как вы прекрасно понимаете, чтобы выиграть симпатии армии необходимо пойти на некоторые риски, и вы, месье, который желает мира любой ценой, попадете прямиком в странный пожар». В этот момент времени император, который колебался и не мог решиться, что делать, поддался аргументам Персиньи и приказал французскому флоту выдвинуться, но не к Дарданеллам, а к Саламину, в греческих водах, как предупреждение русским, что Франция «не остается равнодушной к тому, что происходит в Константинополе»{127}.

За решением мобилизовать флот стояло три главных причины. Во-первых, Персиньи намекал на слухи о заговоре в армии против Наполеона и проявление силы подавило бы его в зародыше. «Я должен вам сказать», писал Наполеон императрице Евгении зимой 1852 года, «что в армии зреют серьезные заговоры. Я не выпускаю их из поля зрения, и я полагаю, что одним или иным способом я могу предотвратить любую вспышку недовольства, возможно начав войну». Во-вторых, Наполеон был озабочен восстановлением статуса Франции в ранге морской державы в Средиземном море. Слова Горация де Виль-Кастеля, директора Лувра, описывают общее мнение того времени: «в день когда Средиземное море будет поделено между Россией и Англией, Франция более не сможет считаться великой державой». В беседе со Стратфордом Каннингом, который проезжал через Париж на пути из Лондона в Константинополь, Наполеон подчеркнул интересы Франции в Средиземном море. Стратфорд написал 10 марта по результатам беседы меморандум:

Он сказал, что он не имеет желания, используя хорошо известное выражение, превращать Средиземное море во французское озеро, а хотел бы видеть его европейским озером. Он не объяснил эту фразу. Если он считает, что берега Средиземноморья должны быть только в руках христианского мира, мечта эта довольно грандиозна…. Впечатление, которое осталось у меня… Наполеон желая быть с нами в хороших отношениях, по крайней мере в настоящем, готов в Константинополе действовать политически в согласии с Англией. Но следует еще посмотреть, желает ли он восстановления турецкого могущества или просто последствий её разложения, приготовляясь к получению выгод в этом случае в пользу Франции.

Но прежде всего, при мобилизации флота Наполеоном двигало желание «действовать… в согласии с Англией» и основать англо-французский союз. «Персиньи прав», сказал он министрам 19 марта. «Если мы пошлем наш флот в Саламин, Англия будет вынуждена сделать тоже самое, союз двух флотом приведет к союзу двух народов против России». Согласно Персиньи, император считал, что посылка флота апеллирует к британской русофобии, получит поддержку от буржуазной прессы и вынудит более осторожное правительство Абердина присоединиться к Франции{128}.

На самом деле британский флот оставался на Мальте в то время как французский отплыл из Тулона 22 марта. Британцы были в ярости из-за эскалации кризиса французами, и просили их не двигаться дальше Неаполя, чтобы дать Стратфорду время добраться до Константинополя и договориться об урегулировании, перед тем как выдвигать свои пароходы в Эгейское море. Стратфорд прибыл в турецкую столицу 5 апреля. Он обнаружил турок готовых сопротивляться Меншикову, национальные и религиозные чувства сильно накалились, хотя между ними и не было согласия о том, насколько далеко они готовы идти и как долго стоит ждать военной поддержки от Запада. К этим спорам примешивалось старое личное соперничество между великим визирем Мехметом Али и Решидом, старым союзником Стратфорда, который к тому времени лишился власти. Услышав о том, что Мехмет Али готов пойти на компромисс с Меншиковым, Стратфорд начал уговаривать его твердо держаться против русских, уверяя его (по собственной инициативе) в том, что британский флот поддержит его, если возникнет необходимость. Ключевым моментом по его мнению было отделение конфликта вокруг Святых Земель (где Россия законно требовала восстановления своих прав по договору) от более широких требований описанных в черновике сенеда, который необходимо отвергнуть ради сохранения суверенитета Турции. Для султана было жизненно необходимым определять религиозные права своей прямой властью суверена, а не через какой-либо механизм, продиктованный русскими. По мнению Стратфорда действительные намерения царя заключались в использовании своей протекции над греческой церковью в качестве троянского коня для проникновения и расчленения Оттоманской империи{129}.

Великий диван принял его совет во внимание, когда он встретился для обсуждения требований Меншикова 23 апреля. Он согласился на обсуждение проблем в Святых местах, но не на широком вопросе о протекции России православных подданных султана. 5 мая Меншиков вернулся с пересмотренной версией сенеда (без пожизненного назначения патриархов), но с ультиматумом, что если документ не будет подписан в течение пяти дней, он покинет Константинополь и разорвет дипломатические отношения. Стратфорд упрашивал султана стоять на своем и оттоманский кабинет отверг ультиматум 10 мая. В отчаянной попытке удовлетворить требования царя без войны Меншиков дал туркам еще четыре дня на подписание измененного сенеда. Во время этой передышки Стратфорд и Решид подстроили отставку Мехмета Али, позволив Решиду занять позицию министра иностранных дел. Следуя совету британского посла Решид был настроен в пользу более твердой позиции против русских, понимая, что это был самый надежный способ достичь соглашения по религиозному вопросу без подвергания риску суверенитет султана. Решид попросил у Меншикова еще пять дней. Пришли новости от оттоманского посла в Лондоне, Костаки Мусуруса, о том, что британцы будут защищать суверенные права Оттоманской империи, что придало уверенности турецкому министру иностранных дел, которому было нужно время, чтобы добиться поддержки его твердой позиции среди своих коллег-министров против русских.

15 мая Великий диван встретился вновь. Министры и мусульманские лидеры кипели от антирусских чувств, в основном подпитанных Стратфордом, который встретился со многими из них лично и упрашивал не уступать. Диван отказал Меншикову в его требованиях. Получив известие об этом вечером Меншиков ответил, что Россия разрывает дипломатические отношения с Портой, но он подождет еще несколько дней в турецкой столице, объясняя задержку штормам в Черном море, хотя очевидно надеясь на сделку в последнюю минуту. Наконец 21 мая русский герб был снят с посольства и Меншиков отплыл в Одессу на Громоносце{130}.


Провал миссии Меншикова убедил царя, что он должен прибегнуть к военной силе. 29 мая он написал фельдмаршалу Паскевичу, что если он с самого начала будет вести себя агрессивнее, то он сможет добиться уступок от турок. Он не хотел войны, опасаясь вмешательства западных держав, но он был готов использовать угрозу войны для того, чтобы сотрясти Турецкую империю до основания, добиться силой того, что он считал принадлежащим России по договору — праву защиты православных. Он поделился ходом своих мыслей (и настроением) с Паскевичем:

Последствием [неудачи Меншикова] — война. Однако, прежде чем приступить к действиям, заняв [Дунайские] княжества, — дабы всем доказать, сколько я до крайности желаю избежать войны, — решаюсь послать последнее требование туркам удовлетворить меня в 8-дневный срок, ежели нет, то объявляю войну Моим намерением является занять княжества без войны, если турки не встретят нас на левом берегу Дуная… Если турки окажут сопротивление, я заблокирую Босфор и захвачу турецкие корабли на Черном море и предложу Австрии оккупировать Герцеговину и Сербию. Если и это не подействует, я объявлю о независимости княжеств, Сербии и Герцеговины, и тогда Турецкая империя начнет рассыпаться, ибо везде возникнут христианские восстания и пробьет последний час Оттоманской империи. Я не намереваюсь пересекать Дунай, (Турецкая) империя рухнет и без этого, но мой флот будет наготове, и 13-я и 14-я дивизии останутся расквартированы в Севастополе и Одессе. Действия Каннинга… не сбивают меня с толку: я должен идти своим путем и выполнить мой долг согласно моей вере как подобает чести России. Вы не можете вообразить как это все печалит меня. Я постарел, но я хочу закончить свою жизнь в мире!{131}.

План царя был результатом компромисса между его начальным желанием захватить Константинополь внезапным нападением (до того как успеют отреагировать западные державы) и более осторожным подходом Паскевича. Паскевич командовал карательной кампанией против венгров и поляков и был самым доверенным военным советником царя. Он скептически относился к активным наступательным действиям и боялся того, что это ввяжет Россию во всеевропейскую войну. Ключевым отличием их позиций был взгляд на Австрию Николай излишне доверял своему личному контакту с Францем-Иосифом. Он был убежден, что австрийцы, которых он спас от венгров в 1849 году, присоединятся к его угрозам турками и в случае необходимости к разделу Оттоманской империи. Эта вера придавала уверенности ему в его агрессивной внешней политике: вера в то, что Австрия на его стороне, что европейской войны не будет и турки будут вынуждены капитулировать. Паскевич же, наоборот, сомневался в австрийской поддержке. Он верно понимал, что австрийцам вряд ли понравятся русские войска в княжествах на Балканах, где они уже опасались восстаний сербов и других славян, они могли бы даже присоединиться к западным державам против России, если бы эти восстания материализовались, в тот момент когда войска царя пересекут Дунай.

Решительно настроенный ограничить наступательные планы царя Паскевич играл на его панславянских чувствах. Он убедил Николая, что будет достаточно только оккупировать княжества в оборонительной войне за балканских славян, как они поднимут восстание и вынудят турок уступить требованиям царя. Он говорил об оккупации княжеств на несколько лет, если это необходимо, и заявил, что русская пропаганда поможет собрать армию из 50 000 христианских солдат для армии царя на Балканах, достаточное число, чтобы сдержать интервенцию западных держав и по-крайней мере нейтрализовать австрийцев. В меморандуме царю в начале апреля Паскевич обрисовал свое видение религиозной войны, которая может развернуться на Балканах, как только туда вступят русские войска:

Христиане Турции происходят из воинственных племен. Если сейчас сербы и болгары живут в мире, это только потому, что у них турецкого правления в их деревнях… Но их воинственный дух восстанет при первых конфликтах между христианами и мусульманами, они не выдержат злодеяний турок, которые они подвергнут их деревни… когда наши армии начнут войну. Не будет ни одной деревни, возможно ни одной семьи, где не будет преследуемых христиан… готовых присоединиться к нам в нашей войне против турок… У нас будет оружие которое низвергнет Турецкую империю{132}.

К концу июня царь приказал двум армиям в Бессарабии пересечь реку Прут и занять Молдавию и Валахию. Паскевич все еще надеялся на то, что вторжение в княжества не вызовет европейской войны, но боялся, что царь не отступит назад даже в этом случае, как он заявил 24 июня генералу Горчакову, командующему русской армией. Войска царя двигались на Бухарест, где их командование разместило ставку. В каждом городе они расклеивали копии манифеста царя в котором он утверждал, что Россия не хочет территориальных приобретений и единственное зачем они оккупируют княжества это «гарантия» удовлетворения их религиозных претензий к Оттоманскому правительству. «Мы готовы остановить наши войска, если Порта гарантирует нерушимость прав православной церкви. Но если она продолжит сопротивляться, тогда с Божьей помощью, мы будем наступать и сражаться за нашу истинную веру»{133}.

Наступающие войска мало что понимали в конфликте в Святых Землях. «Мы ни о чем не думали, мы ничего не знали. Мы позволяли нашим командирам думать за нас и делали все, что они нам говорили», вспоминал Теофил Клемм, ветеран Дунайской компании. Клемму было 18 лет, умеющему читать крепостному крестьянину, которого выбрали для обучения на офицера в Кременчуге на Украине, когда его призвали в пехоту в 1853 году. Клемма не впечатлили панславянские памфлеты, широко распространенные среди солдат и офицеров 5-го армейского корпуса. «Никого из нас не интересовали такие идеи», писал он. Но как и любой солдат в русской армии, Клемм шел в бой с крестом на шее и с пониманием своего призвания сражаться за Бога{134}.

Русская армия была крестьянской армией, крепостные и государственные крестьяне составляли основные группы подвергавшиеся рекрутскому набору и это было основной проблемой. В то время это была самая большая армия в мире, состоявшая из более чем одного миллиона пехоты, четверти миллиона нерегулярных войск (в основном казаков) и трех четвертей миллиона резервистов в специальных воинских поселениях. Но даже этого было недостаточно для защиты необъятных границ России, у которой было слишком много слабых мест, таких как берега Балтики или Польша, или Кавказ, и армия не могла рекрутировать еще больше без нанесения ущерба крепостной экономике или возбуждения крестьянских бунтов. Слабость базы населения Европейской части России, территории размером с остальную Европу, но с населением составляющим лишь её пятую часть, усугублялась концентрацией крепостного крестьянства в центральной сельскохозяйственной зоне России, далеко отстоящей от границ империи, куда армия должна прибыть как можно скорее с началом войны. Без железных дорог рекрутские наборы и отсылка их пешком и на телегах в их полки занимала месяцы. Даже перед Крымской войной русская армия была уже чрезвычайно разбросана. Почти все крепостные крестьяне, доступные к мобилизации были рекрутированы и качество рекрутов сильно упало, так как помещики и деревни отчаянно цеплявшиеся за последних способных крестьян отдавали в армию рекрутов худшего качества.

Отчет от 1848 года показал, что из последних наборов одна треть рекрутов была отвергнута из-за того, что они не проходили по минимальному росту (всего лишь 160 сантиметров), и еще половина признана непригодной из-за хронических болезней или других физических недостатков. Единственным путем для разрешения недостатка в людской силе было расширение социальной базы призыва и переход к европейской системе универсальной военной службы, но это бы означало конец крепостничеству, основе социальной системы, к которой была твердо привержена аристократия{135}. Несмотря на два десятилетия реформ, русские вооруженные силы оставались далеко позади армий других европейских государств. Офицерский корпус был слабо образован и почти все солдаты были неграмотны: официальные цифры 1850-х годов показывают, что в корпусе, состоящем из шести дивизий, насчитывающих примерно 120 000 человек, только 264 (0,2 процента) могли читать и писать. В этосе армии доминировала культура восемнадцатого века с её плац-парадной культурой царского двора, в которой продвижение по службе, по словам Карла Маркса, было ограничено «сторонниками строгой дисциплины, чьи основные достоинства состояли в тупой послушности и готовности раболепствовать, дополненные зорким глазом, позволявшим обнаруживать недочеты в пуговицах и петлицах униформы». Упор делался на муштру и внешний вид войск, нежели на их боеспособность. Даже во время военных кампаний действовали сложные правила к осанке, длине шага, линии и движению войск, прописанные в военных инструкциях, которые не имели никакого отношения к действительности поля боя:

Когда боевая формация наступает или отступает, необходимо соблюдать общую линию батальонов в каждой линии и правильно выдерживать интервалы между батальонами. В этом случае недостаточно для каждого батальона держать линию, необходимо, чтобы шаг совпадал по всем батальонам, так чтобы строевые сержанты марширующие перед батальонами выдерживали равнение между собой и маршировали параллельно друг другу вдоль линий перпендикулярных общей формации.

Доминирование этой парадной культуры было связано с отсталостью вооружения армии. Важность поддержания плотных колонн частично выполняла функцию поддержания дисциплины и избегания хаоса при движении крупных подразделений, как это было во всех армиях того времени. Но с другой стороны этого также требовала неэффективность русского ружья и полагание на штык (оправдываемый патриотическими мифами о «храбрости русского солдата», который был мастером штыкового боя). Пренебрежение к стрельбе пехоты было таково, что «очень мало людей знало как использовать свои ружья», по словам одного офицера. «У нас успех в сражении полностью зависит от искусства маршировки и правильного оттягивания носка»{136}.

Эти устаревшие средства ведения войны принесли России победу во всех основных войнах начала XIX века, против персов и турок, и конечно же в самой важной для России войне, против Наполеона (триумф, убедивший русских в непобедимости их армии). Поэтому существовало мало предпосылок для их обновления под нужды нового века пара и телеграфа. Экономическая отсталость и финансовая слабость России в сравнении с новыми промышленными державами Запада также серьезно тормозили модернизацию её огромной и дорогой армии. Только лишь во время Крымской войны, когда гладкоствольное ружье стало бесполезным против винтовок британцев и французов стреляющих пулей Минье, русские заказали винтовки для своей армии.

Из 80 000 русских солдат пересекших реку Прут, границу между Россией и Молдавией меньше половины остались живы через год. Царская армия теряла людей со скоростью гораздо большей чем другие европейские армии. Высшие аристократы-офицеры, которые мало заботились о состоянии своих крестьян-рекрутов, приносили солдат в жертву в огромных количествах ради относительно малозначительных военных целей, но важных с точки зрения получения повышения, если получалось отчитаться о победе своим начальникам. Подавляющее большинство русских солдат не было убито в сражении, а умерло от ран и болезней, которые были фатальны без надлежащего лечения. Каждое русское наступление приносило одинаковые вести: в 1828–29 годах половина армии умерла от холеры и болезней в дунайских княжествах, во время Польской кампании 1830–31 годов был убито 7000 солдат, 85 000 погибло от ран и болезней, во время Венгерской кампании 1849 года только 708 человек погибли в сражениях, 57 000 русских солдат попали в австрийские госпитали. Даже в мирное время средний процент заболеваемости в русской армии был 65 процентов{137}.

Такое большой процент заболевших объяснялся ужасающим отношением к крепостному солдату. Порка была неотъемлемой частью дисциплинарной системы, солдат били настолько часто, что целые полки могли состоять из солдат, с ранами, нанесенными их собственными офицерами. Система обеспечения была поражена коррупцией, так как офицерам очень плохо платили, вся армия была хронически недофинансирована царским правительством, у которого постоянно не хватало денег, и к тому времени, когда офицеры забирали себе свою долю из сумм на покупку провианта, для войск оставалось слишком мало денег. Без эффективной системы обеспечения солдатам оставалось только заботиться о себе самостоятельно. Каждый полк был ответственен за пошив собственной формы и сапог из материала предоставленного государством. Полки не только имели своих портных и сапожников, но и брадобреев, пекарей, кузнецов, плотников, слесарей, столяров, художников, певцов и музыкантов, которые использовали свои умения, приобретенные в деревне до призыва. Без этих крестьянских навыков русская армия, не смогла бы существовать, не говоря уж о наступлении. Русский солдат на марше должен был использовать все свои умения и изобретательность. Он нес с собой в ранце перевязочный материал, чтобы перевязывать раны. Он был изобретателен в подготовке места для сна, используя листья, ветки, стога, поля и даже выкапывая себе ямы в земле, крайне важный навык, который помогал армии совершать длительные марши без необходимости нести с собой палатки{138}.

Как только русские пересекли Прут, турецкое правительство приказало Омер-паше, командующему румелийской армии, усилить турецкие крепости вдоль Дуная и подготовиться к их обороне. Порта вызвала подкрепления из оттоманских доминионов Египта и Туниса. В середине августа 20 000 египтян и 8000 тунисцев встали лагерем вокруг Константинополя и были готовы отправиться к дунайским крепостям. Британское посольство официально описало их в письме к леди Стратфорд де Редклифф:

Жалко, что вы не можете увидеть Босфор у Терапии, кишащий кораблями и холмы напротив, увенчанные зелеными палатками египетского лагеря. Константинополь возвратился назад во времени на пятьдесят лет, наистраннейшие личности прибывают из удаленных провинций, чтобы принять участие в резне московитов. Тюрбаны, копья, булавы, боевые топоры сталкиваются друг с другом на узких улицах, и их тут же препровождают в лагерь в Шумле, ради сохранения спокойной жизни{139}.

Турецкая армия состояла из многочисленных национальностей. В неё входили арабы, курды, татары, египтяне, тунисцы, албанцы, греки, армяне и другие народы, многие их которых были враждебны турецкому правительству, или не могли понимать команды своих турецких или европейских офицеров (в штабе Омер-паши было много поляков и итальянцев). Самой пестрой частью турецких войск были башибузуки, нерегулярные солдаты из Северной Африки, Центральной Азии и Анатолии, которые покидали свои племена группами по двадцать-тридцать человек, пестрая толпа кавалеристов всех возрастов и внешностей, и отправлялись в турецкую столицу, чтобы присоединиться к джихаду против русских неверных. В своих мемуарах о Крымской войне британский морской офицер Адольфус Слейд, помогавший готовить турецкий флот, описывал парад башибузуков в Константинополе перед тем как они отправились на дунайский фронт. В основном они были одеты в одежду своего племени, «перепоясанные, в тюрбанах, живописно вооруженные пистолетами, ятаганами (турецкий меч) и саблями. Некоторые несли копья с вымпелами. Каждый эскадрон имел свои цвета и собственные литавры, такого же рода, если не те же самые, которые несли их предки, когда маршировали на осаду Вену». Они говорили на столь многих языках, даже в небольших подразделениях, что приходилось использовать переводчиков и глашатаев для выкрикивания приказов офицеров{140}.

Язык не был единственной проблемой управления. Многие мусульманские солдаты отказывались подчиняться христианским офицерам, даже Омер-паше, хорватскому сербу и православному по рождению (его настоящее имя было Михайло Латас), который обучался в австрийской военной школе, перед тем как сбежать от обвинений в коррупции в Оттоманскую провинцию Боснию и принять ислам. Шутливый и разговорчивый, Омер-паша наслаждался настолько роскошным образом жизни, насколько ему позволяло командование над румелийской армией. Он одевался в форму украшенную золотым шитьем и драгоценными камнями, содержал личный гарем и использовал оркестр из немцев для сопровождения своих войск (в Крыму он заставит их играть «Ah! Che la morte» из последней оперы Верди «Трубадур»). Омер-паша был выдающийся командующий. Говорили, что его повысили из-за его красивого почерка (он был учителем чистописания молодого Абдул-Меджида и получил звание полковника когда его ученик стал султаном в 1839 году). В этом смысле, несмотря на свое христианское происхождение, Омер-паша был типичным представителем класса оттоманских офицеров, который зависел от личного покровительства нежели от военного опыта. Военные реформы времен правления Махмуда и реформы Танзимат еще только должны были заложить основы современной профессиональной армии и большинство турецких офицеров на поле боя были слабы тактически. Многие до сих пор придерживались устаревшей стратегии рассеивания своих войск, чтобы покрыть всю территорию, нежели организуя их в крупные и более компактные формации. Оттоманская армия хорошо вела мелкомасштабную войну из засад и стычек, превосходно вела осадную войну, но уже давно испытывала проблемы с дисциплиной и подготовкой для ведения войны с использованием гладкоствольных ружей, с плотными построениями, в отличие от русских{141}.

Что касается оплаты и условий, между офицерами и солдатами существовал огромный разрыв, скорее пропасть, даже больше чем в русской армии, многие верховные командующие жили как паши, а их войска во время войны не получали платы месяцами, а иногда годами. Русский дипломат и географ Петр Чихачев докладывал об этой проблеме, когда он работал в русском посольстве в Константинополе в 1849 году. По его расчетам, в год турецкий пехотинец обходился в 18 серебряных рублей (плата, пропитание и обмундирование), соответствующий русский солдат стоил 32 рубля, у австрийцев 53 рубля, у пруссаков 60 рублей, у французов 85 рублей и британский солдат обходился в 134 рубля. Европейские солдаты были шокированы состоянием турецких войск на дунайском фронте. «Едва накормленные и в лохмотьях, они представляли из себя самый жалкий образец человека», говорил один из британских офицеров. Египетские подкрепления описывались одним русским офицером как «старики и деревенские мальчишки без малейшей подготовки к сражениям»{142}.


Британцы разделились в своей реакции на русскую оккупацию княжеств. Наиболее мирным членом кабинета был премьер-министр лорд Абердин. Он отказывался рассматривать оккупацию как военные действия, он даже думал, что это было частично оправдано, надавить на Порту для признания законных требований русских в Святых местах и искал дипломатические пути, чтобы помочь царю отступить без потери лица. Конечно же он не был склонен поддерживать сопротивление турок. Больше всего он боялся быть втянутым турками в войну против России, которым он в целом не доверял. В феврале он написал лорду Расселлу предупреждение против посылки британского флота на помощь туркам:

Эти варвары ненавидят нас всех и будут счастливы использовать любой шанс втянуть нас в конфликт с другими христианскими державами. Возможно необходимо предоставить им нашу моральную поддержку и попытаться продлить их существование, но нам следует полагать за самое большое несчастье любое участие, при котором мы берем в руки оружие ради турок.

В другой, более воинственно настроенной части кабинета Палмерстон считал, что оккупация была «враждебным актом» и требовал немедленных действий от Британии «ради защиты Турции». Он хотел, чтобы британские корабли в Босфоре создали давление на русских, чтобы они очистили княжества. Палмерстона поддерживала русофобская британская пресса, анти-русские дипломаты, такие как Понсонби и Стратфорд Каннинг, которые видели в оккупации княжества возможность для Британии извлечь пользу и отомстить за их провал в противостоянии русским на Дунае в 1848–49 годах{143}.

В Лондоне имелась большая община румынских эмигрантов, от предыдущей русской оккупации княжеств, которые сформировали влиятельную группу влияния, отстаивающую британскую интервенцию, которую поддерживали некоторые члены кабинета, включая Палмерстона и Гладстона, и еще больше членов Парламента, которые лоббировали вопросы Дуная. Румынские лидеры имели связи с итальянскими эмигрантами в Лондоне и составляли часть Демократического комитета, созданного Мадзини, к которому в то время уже присоединились греческие и польские эмигранты британской столицы. Румыны тщательно дистанцировались от революционной политики этих националистов и прекрасно понимали, что им необходимо сформулировать их идеи в терминах либеральных интересов британского среднего класса. При поддержке некоторых национальных газет и журналов они смогли успешно донести до британской общественности идею, что защита княжеств от русской агрессии жизненно важна для свободы и свободной торговли на континенте в широком понимании этих понятий. В серии почти ежедневных статей в Морнинг Адвертайзер Уркварт присоединился к хору, призывавшему к вмешательству в дела княжеств, хотя он был более озабочен защитой турецкого суверенитета и британского интереса в свободной торговле, нежели в румынской национальной идее. По мере развития русского вторжения в княжества, румынские пропагандисты становились все смелее и обратились напрямую к обществу в ходе своих пропагандистских турне. Во всех их речах основной темой был европейский крестовый поход за свободу против русской тирании, призыв к сплочению, который был временами излишне фантастичным в своем видении христианского восстания за свободу в Оттоманской империи. Константин Розетти, к примеру, сказал толпе в Плимуте, что «армия из 100 000 румын стоит наготове на Дунае, чтобы присоединиться к солдатам за демократию»{144}.

Пока природа русской оккупации княжеств оставалась неясной, британское правительство колебалось, посылать ли королевский флот. Палмерстон и Расселл хотели бы видеть британские корабли в Босфоре, чтобы предотвратить нападение русского флота на Константинополь, но Абердин предпочитал держать флот подальше, чтобы не создавать угрозу переговорам о мире. В конце концов был достигнут компромисс, по которому флот оставался в боевой готовности в бухте Бешик, прямо рядом с Дарданеллами, достаточно близко, по идее, чтобы успеть предотвратить русское нападение на турецкую столицу, но недостаточно близко, чтобы спровоцировать конфликт между Британией и Россией. Тогда в июле русская оккупация княжеств начала принимать более серьезный характер. До европейских столиц добрались отчеты о том, что господарям Молдавии и Валахии было приказано разорвать отношения с Портой и вместо этого платить дань царю. Новости вызвали панику, так как из них следовало, что настоящим намерением России являлось желание завладеть ими на постоянной основе, несмотря на уверения в обратном в манифесте царя{145}.

Реакция европейских держав была немедленной. Австрийцы мобилизовали 25 000 солдат на южных границах, в основном как предупреждение сербам и другим габсбургским славянам не поднимать восстаний в поддержку русского вторжения. Французы привели флот в боевую готовность и за ними последовали британцы. Стратфорд Каннинг, который впервые услышал новости о приказе господарям и который был рад исправиться за провал британцев в противостоянии против русского вторжения в 1848–49 годах, призвал к решительным военным действиям для защиты княжеств. Он предупредил министерство иностранных дел, что «вся европейская Турция, от границы с Австрией до Греции» скоро попадет в руки русских, что если они пересекут Дунай, на Балканах повсеместно вспыхнут христианские восстания, что султан и его мусульманские подданные готовы к войне против России, при условии, что они могут положиться на поддержку Британии и Франции, и тогда как это было бы несчастьем для Британии быть втянутой в войну с непредсказуемыми последствиями, лучше разобраться с угрозой России сейчас, нежели тогда, когда это может быть уже поздно{146}.

Пугающая природа русской оккупации подняла сразу несколько проблем безопасности для европейских держав, и ни одну из них нельзя было игнорировать в то время, как Россия кромсала Оттоманскую империю. Британия, Франция, Австрия и Пруссия (которая фактически следовала в русле политики Австрии) теперь согласились действовать совместно для достижения мира. Австрия, ключевой гарант Венского соглашения и чьим главным выгодоприобретателем она была, взяла на себя дипломатическое лидерство. Австрийцы очень сильно зависели от Дуная в их внешней торговле и аннексия княжеств для них была неприемлема и в то же время они в наименьшей степени были готовы к всеевропейской войне, в которой бы они несли самую большую ногу. Что предложили австрийцы было вероятно невозможно: дипломатическое решение, которое позволит царю отказаться от своих требований и покинуть княжества без потери лица.

Мирный процесс включал в себя комплексный процесс обмена дипломатическими нотами между европейскими столицами с бесконечными модификациями точных формулировок для удовлетворения интересов России и акцентом на независимость Турции. Кульминацией этой деятельности стала Венская нота, созданная министрами иностранных дел четырех держав на конференции в Вене от имени турецкого правительства 28 июля. Подобная всем дипломатическим документам, созданным для остановки военных действий, текст Ноты был намеренно расплывчатый: Порта соглашалась соблюдать договорные права России по защите православных подданных султана. Царь видел в Ноте дипломатическую победу и согласился подписать её сразу 5 августа «без изменений». С турками возникли проблемы (с которыми даже не проконсультировались составляя документ), когда они попросили разъяснения деталей. Их озабоченность вызывало то, что Нота не устанавливала четких границ на права России вмешиваться в оттоманские дела, озабоченность, вскоре подтвердившаяся, когда в берлинской газете появился частный дипломатический документ, демонстрирующий то, что русские интерпретировали Ноту так, что они для защиты православных могли бы вмешиваться в дела Оттоманской империи повсеместно, а не только в тех областях, где происходит конфликт, как это было в случае Святых мест.

Султан предложил несколько мелких устных замечаний к Ноте, по форме слов, но важных для правительства, которое должно было подписать Ноту как уступку России, либо стоять перед лицом потери двух своих самых богатых провинций. Он также желал, чтобы русские покинули княжества до того как они восстановят дипломатические отношения и четыре державы станут гарантами того, что русские не вторгнутся в них снова. Это были разумные требования для независимой державы, но царь отказался принимать турецкие изменения, на том основании, что он согласился подписать Ноту в неизменном состоянии, хотя тут еще играли роль его подозрения в том, что Стратфорд Каннинг поддерживал турок в их неуступчивости. В начале сентября Венская нота была неохотно оставлена в покое всеми четырьмя державами и на грани объявления Турцией войны России переговоры должны были начаться вновь{147}.

Против подозрений царя Стратфорд Каннинг на самом деле имел мало отношения к турецкому решению отказаться от Ноты. Британский посол был хорошо известен своей настойчивым отстаиванием турецкого суверенитета и своей ненавистью к России, поэтому это было не удивительно, подозревать его в неожиданном отказе турок от поиска дипломатического решения, навязанного им четырьмя западными державами ради умиротворения царя. Эта идея, что Стратфорд Каннинг подталкивал турок к войне с Россией была позже принята и министерством иностранных дел, в котором посчитали, что посол мог бы убедить турок принять Ноту, если бы он сделал это правильным образом, но он избрал другой путь потому, что «он сам не лучше чем турок, ибо он жил там так долго, и движим такой личной ненавистью к (русскому) императору, что он полон турецкого духа, и это и его темперамент вместе заставляют его действовать совершенно противоположно пожеланиям и инструкциям своего правительства»{148}. Возвращаясь к провалу мирных переговоров 1 октября министр иностранных дел лорд Джордж Кларендон заключил, что хорошо было бы иметь более сдержанного человека, нежели Стратфорда, в качестве посла в турецкой столице. Хитрую игру, в которую играли русские «подняла наверх всю его антипатию к русским и сразу же настроила его на мысль, что война будет наилучшим вариантом для Турции»{149}. Но это было бы нечестно по отношению к Стратфорду, на которого взвалили всю вину за провал правительства. Правда была в том, что Стратфорд приложил все усилия к тому, чтобы Порта приняла Ноту, но его влияние на турок стало стабильно убывать в летние месяцы, в то время как Константинополь был охвачен демонстрациями, призывающими к «священной войне» против России.

Вторжение в княжества породило могущественную комбинацию мусульманских чувств и турецкого национализма в оттоманской столице. Порта возбудила мусульманское население против вторжения и теперь не могло сдержать последовавший всплеск религиозных чувств. Язык столичной улемы становился все воинственнее, возбуждая страхи среди благочестивых верующих, тем что захватчики разрушат их мечети и построят церкви на их месте. Тем временем Порта держала население в неведении о венской инициативе, заявляя, что любой мир наступит «только от трепета царя перед султаном», идеи, подпитывающей национальные чувства мусульманского превосходства. Ходили слухи, что султан платит британскому и французскому флотам, чтобы они сражались за Турцию, что Европа избрана Аллахом для защиты мусульман, что царь послал свою жену в Константинополь просить о мире и предложил отдать Турции Крым за свое вторжение в княжества. Многие их этих слухов были придуманы и запущены недавно отставленным великим визирем Мехметом Али чтобы ослабить Решида. К концу августа Мехмет Али объявился в роли руководителя «партии войны», которая имела корни в Великом Диване. Поддерживаемый мусульманскими лидерами он обладал поддержкой большой группы молодых турецких чиновников, которые были настроены и националистически и религиозно, и противились западному вмешательству в оттоманские дела, но при этом все равно рассчитывали, что если они могут затянуть на свою сторону британцев и французов в войне против России, это стало бы их огромным преимуществом и смогло бы даже обратить вспять столетнюю череду военных поражений от России. Чтобы заполучить западную поддержку от таких активно вмешивающихся в их дела европейцев как Стратфорд, они были готовы обещать создание новой здравой администрации, но они отрицали реформы Танзимат, так как видели потенциальную угрозу мусульманскому правлению в наделении гражданскими правами христиан{150}.

Воинственные настроения в турецкой столице достигли пика на второй неделе сентября, когда случилась серия демонстраций за войну и была подана петиция с 60 000 подписей, призывающая правительство начать «священную войну» против России. Религиозные школы (медресе) и мечети стали центрами протеста и их влияние было явно видно по религиозному языку плакатов, которые появлялись по всему городу:

О славный Падишах! Все ваши подданные готовы отдать свои жизни, собственность и детей за ваше величество. На вас также лежит долг обнажить меч Муххамада, который вы повяжете в мечети Эйюп-и Ансари, как ваши деды и предшественники. Колебания ваших министров по этому вопросу происходят от из привязанности к болезни тщеславия и эта ситуация может (Избави Бог!) завести нас всех в большую опасность. Поэтому твои победоносные солдаты и молящиеся слуги хотят войны ради защиты их ясных прав, о мой Падишах!

В турецкой столице в медресе было 45 000 учеников. Это была группа недовольных: реформы Танзимат понижали их статус и карьерные перспективы за счет поощрения выпускников светских школ, и эти поводы для социального недовольства давали им решающее преимущество. Турецкое правительство пугала возможность исламской революции в том случае, если они не объявят войну России{151}.

10 сентября тридцать пять религиозных лидеров подали в Великий диван петицию, которую обсуждали на следующий день. Так об этом писала газета Лондон Таймс:

Петиция состояла преимущественно из многочисленных цитат из Корана, предписывающих вести войну против врагов Ислама и содержала скрытые угрозы беспорядками, если к ней не прислушаются и требования не будут выполнены. Тон петиции был чрезвычайно дерзким, граничащим с наглостью. Некоторые из главных министров пытались облагоразумить тех, кто её представил, но ответы были получены краткие и по теме. «Вот слова Корана: если вы мусульмане, вам следует повиноваться. Сейчас вы слушаете иностранных послов неверных, которые враги Вере, мы дети Пророка, у нас есть армия и эта армия требует вместе с нами войны во отмщение оскорблений, которые нам нанесли гяуры». Говорят, что при всех попытках образумить этих фанатиков министры получали ответ «это слова Корана». Присутствующие министры несомненно были встревожены, так как они смотрели на имеющиеся обстоятельства (очень необычное событие для Турции) никак иначе как на начало революции и страх усиливался из-за текущей неуместным положением дел с войной.

12 сентября религиозные лидеры добились аудиенции у султана. Они выдвинули ему ультиматум: либо объявление войны, либо отречение. Абдул-меджид обратился за помощью к Стратфорду и французскому послу, Эдмону де Лякуру, которые оба согласились привести свои флоты в случае необходимости подавления революции в турецкой столице{152}.

Тем же вечером султан созвал на встречу своих министров. Они согласились объявить войну России, хотя только после того как Порта получит твердую поддержку от западных флотов и подавит все религиозные волнения в Константинополе. Политика была формально утверждена расширенным заседанием Великого дивана 26–27 сентября, на которой присутствовали министры султана, лидеры мусульманского духовенства и высшие военные чины. В первую очередь на войне настаивали религиозные лидеры, несмотря на колебания военных, которые сомневались в способности турецкой армии выиграть войну против России. Омер-паша думал, что на Дунае потребуется еще 40 000 солдат и потребуется несколько месяцев чтобы подготовить крепости и мосты для войны против России. Мехмет Али, который был недавно назначен главнокомандующим, не говорил о том, возможно ли выиграть войну с Россией, несмотря на свою связь с «партией войны». Также вел себя и Махмуд-паша, великий адмирал флота, который сказал, что турки смогли бы сдержать русский флот, но не взял бы на себя ответственности за свои слова, если бы позже с него стали спрашивать за поражение. В конце концов Решид изменил свое мнение и перешел в лагерь мусульманских лидеров, возможно понимая, что отказ от войны на такой поздней стадии только вызовет религиозную революцию и разрушит реформы Танзимат, от которых зависела поддержка западных держав в любой войне против России. «Лучше умереть сражаясь, чем не сражаться вовсе», объявил Решид. «С Божьей помощью победим»{153}.

5. Странная война

Турецкое объявление войны появилось в официальной газете Таквим-и Векаи 4 октября. За ним вскоре последовал «Манифест Блистательной Порты», утверждающий, что правительство было вынуждено объявить войну из-за отказа России покинуть княжества, но в качестве жеста доброй воли Омер-паша, командующий Румелийской армией, дает дополнительные пятнадцать дней на эвакуацию перед тем как начать военные действия{154}.

Даже на этой стадии оставались надежды на дипломатическое урегулирование. Турецкое объявление войны было попыткой выиграть время, чтобы успокоить воинственное возбуждение религиозных толп в Константинополе и давлением на западные правительства, побуждая их вмешаться. Неготовые к настоящей войне с Россией, оттоманы начали странную войну для предотвращения опасности исламской революции в турецкой столице и чтобы вынудить Запад прислать свои флоты и заставить Россию отступить. 19 октября турецкий ультиматум истек. Наперекор рекомендациям британцев и французов, которые пытались сдержать их, турки начали наступление на княжества, рассчитывая на то, что западная пресса привлечет общественное мнение на турецкую сторону и против России. Турецкое правительство особенно хорошо осознавало силу британской прессы, возможно даже думая, что она была на уровне силы правительства и старались изо всех сил, чтобы привлечь её на свою сторону. Всю осень 1853 года Порта отправляла значительные сумы в лондонское посольство, чтобы оно могло бы «тайно оплатить и организовать серию публичных демонстраций и газетных статей» призывающих британское правительство к вмешательству против России{155}.

Омер-паша, которому Порта приказала начать военные действия, пересек 28 октября Дунай у Калафата и отбил город у казаков в первом военном столкновении войны. Сельские жители области Калафата, антирусский оплот валашской революции 1848 года, вооружились охотничьими ружьями и присоединились к войне против казаков. Турки также пересекли реку у Оленицы, где начались более тяжелые бои с неочевидным исходом, где обе стороны заявили о своей победе{156}.

Эти первые стычки заставили царя определиться и начать полномасштабное наступление против турок, как он это описывал в письме Паскевичу 29 мая. Но его главнокомандующий воспротивился этой идее еще больше чем весной. Паскевич полагал, что турки слишком сильны и западные флоты слишком близки, чтоб наступать на турецкую столицу. 24 сентября он послал царю меморандум, призывая его занять более оборонительную позицию на северном берегу Дуная, организуя тем временем христианскую милицию, чтобы поднять восстание против турок на южном берегу. Его целью было надавить на турок, чтобы они уступили России без необходимости воевать. «У нас есть самое опасное оружие против Оттоманской империи», писал Паскевич. «Его успех даже не смогут остановить западные державы. Наше самое грозное оружие это наше влияние на христианские племена в Турции».

В первую очередь Паскевича беспокоили австрийцы, которые бы могли выступить против русского наступления на Балканах, где они уязвимы перед славянскими восстаниями на своих пограничных территориях. Он не хотел использовать войска в сражениях с турками, так как они могли бы понадобиться против наступления австрийцев, наиболее вероятно в Польше, чья потеря бы могла привести к краху Российской империи в Европе. Паскевичу не хватало смелости противоречить царю. Вместо этого он тянул время, игнорируя приказ наступать на юг как можно скорее и вместо этого сконцентрировался на укреплении русских позиций вдоль Дуная. Он хотел убить двух зайцев сразу: превратить реку в линию снабжения от Черного моря до Балкан и организовать христиан в милицию для подготовки к будущему наступлению против турок, вероятно весной 1854 года. «Идея нова и изящна», писал Паскевич. «Она приведет нас к близким отношениям с наиболее воинственными племенами Турции: сербами, герцеговинцами, черногорцами и болгарами, которые может быть и не за нас, но по меньшей мере они против Турции, и с некоторой помощью с нашей стороны они действительно могут разрушить Турецкую империю… без пролития русской крови»{157}. Понимая, что возбуждение восстаний на заграничных территориях шло вразрез с легитимистскими принципами царя Паскевич защищал свою идею религиозными доводами — защитой православных от мусульманского преследования — и цитировал прецеденты из предыдущих войн с Турцией (1773–74,1788–91 и 1806–1812 годах), когда русская армия организовывала войска из христиан на оттоманских территориях{158}.

Царя не пришлось долго убеждать. В проясняющем ситуацию меморандуме, написанном в начале ноября 1853 года, Николай обрисовал свою стратегию войны против Турции. Разошедшийся по его министрам и высшему военному командованию, в меморандуме явно ощущается влияние Паскевича, его самого доверенного генерала. Царь рассчитывал на восстание сербов против турок, за которым вскоре последует восстание болгар. Русская армия упрочит оборонительную позицию на Дунае и затем двинется на юг для освобождения христиан, когда они поднимутся против турок. Стратегия полагалась на долговременную оккупацию княжеств, чтобы дать русским время организовать христиан в милиции. Царь рассчитывал как минимум на год вперед:

Начало 1855 года продемонстрирует нам, насколько мы можем надеяться на христиан Турции и останутся ли Англия и Франция против нас. Для нас нет никакого другого пути вперед, кроме как через народное восстание за независимость самого обширного и самого общего размера. Без этого народного содействия мы даже не можем думать о наступлении. Сражение должно вестись между христианами и турками, а мы, так сказать, остаемся в резерве{159}.

Нессельроде, осторожный министр иностранных дел царя, постарался остудить эту революционную стратегию и его осторожность разделяло большинство русских дипломатов. В меморандуме царю 8 ноября он доказывал, что балканские славяне не поднимутся в большом количестве[21]; что возбуждение восстаний будет воспринято в Европе с большим подозрением, и что это очень опасная игра в любом случае, так как Турция может ответить восстаниями мусульман царя на Кавказе и в Крыму{160}.

Но Николая уже было не сбить с его пути религиозной войны. Он видел себя защитником православной веры и не поддавался убеждениям министра иностранных дел, чье протестантское происхождение по мнению царя принижало его позицию по религиозным вопросам. Николай видел свой священный долг в освобождении славян от мусульманского правления. Во всех манифестах к балканским славянам он ясно показывал, что Россия ведет религиозную войну за их освобождение от турок. По его указаниям, командующие армиями жертвовали колокола церквям в христианских городах и деревнях которые они занимали в попытках заполучить поддержку народа. Мечети русскими войсками превращались в церкви{161}.

Религиозное рвения царя проникло в более широкие военные планы, в первую очередь в более тактический подход Паскевича, по которому балканские христиане могли бы обеспечить дешевую армию и обширные ресурсы для борьбы за русское дело. К 1853 году позиция Николая стала значительно ближе к позиции славянофилов и панславистов, у которых при дворе был целый ряд покровителей, равно как и поддержку Варвары Нелидовой, многолетней фаворитки царя. По свидетельствам Анны Тютчевой, дочери поэта Федора Тютчева и фрейлины двора, идеи панславистов теперь открыто высказывались великим князем Александром, наследником престола, и его женой, великой княгиней Марией Александровной. Несколько раз она слышала, как в беседе они говорили о том, что балканские славяне являются естественными союзниками России, которых следует поддержать русскими войсками в их борьбе за независимость, как только войска пересекут Дунай. Графиня Блудова, еще одна панславистка при дворе, призывала царя объявить войну ради освобождения славян не только Турции, но и Австрии. Она передавала царю много писем Погодина, в которых лидер панславизма призывал Николая объединить славян под русским руководством и основать славянскую христианскую империю со столицей в Константинополе{162}.

Заметки царя на полях меморандума Погодина раскрывают его ход мыслей в декабре 1853 года, когда он был наиболее близок к панславянской идее. Николай попросил Погодина изложить свои мысли о политике России по отношению к славянам в войне против Турции. Его ответ содержал в себе подробное исследование отношений России с европейскими державами и был наполнен обидами на Запад. Меморандум отчетливо задел струны души Николая, который разделял с Погодиным восприятие, что Россия как защитница православных не признаваема и не понимаема Западом и что Запад обходится с ней несправедливо. Николай особенно отметил следующий пассаж, в котором Погодин осудил двойные стандарты западных держав, которые позволяли им завоевывать чужие земли, но запрещали делать России тоже самое:

Франция отнимает у Турции Алжир; Англия присоединяет к своей Остиндской монархии всякий год по новому царству: это не нарушает равновесия, а Россия заняла Молдавию и Валахию, на время, по слову Русского Государя, (кто же смеет ему не поверить), и все государства расшатались. Франция среди мира занимает Рим и остается там несколько лет[22]: это ничего, а Россия, если даже думает только о Константинополе, в их собственном воображении, то все здание Европейской политики колеблется. Англия объявляет войну Китайцам[23], которые, будто бы, её оскорбили: никто не имеет права вступаться в её дела, но Россия должна спрашивать позволения у Европы, если поссорится с соседом. Англия разоряет Грецию, поддерживая фальшивый иск одного беглого жида, и губит её флот[24] — это действие законное, а Россия требует, в силу трактатов, безопасности миллионам христиан, — это слишком усиливает её влияние на Востоке, в ущерб всеобщего равновесия. Мы не можем ничего ожидать от Запада кроме слепой ненависти и злобы, который не понимает и не хочет понимать (комментарий на полях Николая I: «в этом вся суть»).

Разбередив собственные обиды царя на Запад Погодин подталкивал его к действиям в одиночку, согласуясь с его собственной совестью перед Богом, для защиты православных и продвижения интересов России на Балканах. Николай выразил свое одобрение:

Кто же наши союзники в Европе? (комментарий Николая: «Никто, и нам они не нужны, если мы доверимся Богу, безусловно и всей душой»). Союзники наши в Европе, и единственные, и надежные, и могущественные — Славяне, родные нам по крови, по языку, по сердцу, по истории, по вере, а их десять миллионов в Турции и двадцать миллионов в Австрии. Одни Турецкие Славяне могут выставить двести или более тысяч войска, и какого войска! Не говорю о Военной границе, Кроатах, Далматинцах, Славонцах и проч. (замечание Николая: «преувеличение: уменьшить до одной десятой и это будет верно»)…

Объявив нам войну турки нарушили все старые договоры определяющие наши отношения, поэтому мы можем требовать сейчас освобождения славян и сделать это посредством войны, так как они сами выбрали войну (замечание Николая: «верно»).

Если мы не освободим славян и не подведем их под нашу защиту, тогда наши враги, англичане и французы… сделают это вместо нас. В Сербии, Болгарии и Боснии, действуют они деятельно между славян, со своими западными партиями, и если они добьются успеха, где мы будем тогда? (замечание Николая: «совершенно верно»).

Да! Если мы не упустим эту благоприятную возможность, если мы пожертвуем славянами и предадим их надежды или оставим решать их судьбу другим державам, тогда против нас встанет не одна безумная Польша, но десять таких (что наши враги делают и работают над этим)… (замечание Николая: «верно»).

Со славянами в качестве врагов Россия превратится во «второсортную державу», утверждал Погодин, чьи последние предложения были трижды подчеркнуты Николаем:

Настал великий момент в истории России, возможно даже больше чем дни Полтавы[25] и Бородино. Если Россия не двинется вперед, то она откатится назад, таков закон истории. Но может ли Россия действительно пасть? Позволит ли Бог свершиться этому? Нет! Он направляет великую русскую душу и мы видим это на славных страницах истории нашей Отчизны, которые мы посвящаем ему. Конечно он не даст нам сказать: Петр основал владычество России на Востоке, Екатерина укрепила его, Александр расширил и Николай отдал все латинянам.

Нет, этого не может быть и этого не случиться. С Богом на нашей стороне мы не можем отступить{163}.

Для того, чтобы Николай принял его панславянскую идеологию Погодин умно апеллировал к вере царя в его священную миссию по защите православных, равно как и к его растущему отторжению Запада. В своем ноябрьском меморандуме к своим министрам Николай объявил, что Россия не имеет другого выбора, кроме как обратиться к славянам, из-за западных держав, и в особенности Британии, которые встали на сторону турок против России в её «святом деле»:

Мы призываем всех христиан присоединиться к нам в борьбе за их освобождение от столетий оттоманского угнетения. Мы заявляем о нашей поддержке независимости молдаван и валахов, сербов, болгар, боснийцев и греков… Я не вижу иного пути прекратить вражду с британцами, это маловероятно, после такой декларации они продолжат стоять на их стороне и бороться с ними против христиан{164}.

Николай продолжал сомневаться насчет панславянской идеи: он не разделял иллюзий Погодина о численности славянских войск, которые можно было было набрать на Балканах, и идеологически он оставался противником подстрекательства к революционным восстаниям, предпочитая выражать свою поддержку освобождению славян на религиозных принципах. Но чем больше Запад выражал свое несогласие с оккупацией Россией княжеств, тем больше он был склонен поставить все на великий союз православных, даже запугивая австрийцев поддержкой славянских восстаний, если они присоединятся к Западу против России. Религиозные убеждения превращали старого царя в поспешного и опрометчивого, ставящего все успехи России, которых она достигла на Ближнем Востоке за последние десятилетия дипломатии и вооруженной борьбы, на славянскую идею{165}.

В надежде на восстание сербов, царь предпочел направление движения армии на юго-запад, от Бухареста к Рущуку, с тем чтобы его войска были бы достаточно близко, чтобы помочь сербам, если они поднимутся, вместо концентрации у турецкой крепости Силистрии, дальше на восток по Дунаю, по предпочтениям Паскевича. Как Николай объяснил это в письме Паскевичу, он хотел подчинить свою военную стратегию более масштабной идее освобождения славян, которую привело бы в движение восстание сербов:

Конечно Силистрия это важная точка… но мне кажется, что если мы хотим развивать нашу идею среди христиан и самим держаться в резерве, имело бы больше смысла взять Рущук, откуда мы можем ударить в центр Валахии оставаясь при этом среди болгар и недалеко от сербов, на которых нам конечно надо полагаться. Дальнейшее продвижение за Рущук будет зависеть от всеобщего восстания христиан, которое должно случить вскоре после взятия Рущука, захват Силистрии, я полагаю, не будет иметь такого влияния на сербов, так как он далеко от них{166}.

Но Паскевич был осторожнее. Он беспокоился, что сербское восстание заставит вмешаться австрийцев для предотвращения проникновения восстания на габсбургские земли. В декабре он посоветовал царю держать резервы в Польше на случай австрийского нападения и наступать на юго-восток от Бухареста к Силистрии, где русские могли бы полагаться на поддержку болгар без опасений со стороны Австрии. Паскевич полагал, что Силистрию можно взять за три недели, позволяя царю начать весеннее наступление на Адрианополь и поставить Турцию на колени до того как западные державы будут иметь возможность вмешаться и Николай на этом основании предпочел план своего командующего{167}.

Однако по мере наступления русских войск к Силистрии восстаний болгар не случилось, не было их и среди других славян, хотя болгары были в основном настроены прорусски и принимали в последние годы участие в крупномасштабных восстаниях против мусульманского правления в Видине, Нише и других городах. Болгары приветствовали русские войска как освободителей от турок, они присоединялись к ним в атаках на турецкие позиции, но мало кто вступал в добровольцы и восстания были невелики и нерегулярны, и почти все они подавлялись с особой жестокостью солдатами Омер-паши. В Старой Загоре, где произошло самое крупное восстание, десятки женщин и девочек были изнасилованы турецкими солдатами{168}.

В январе 1854 года британский консул в Валахии отметил, что оккупационные войска «активно участвовали в организации добровольцев, состоявших преимущественно из греков, албанцев, сербов и болгар». Они были включены в русскую армию под именем Греческого легиона. Но пока всего было набрано лишь несколько тысяч, докладывал консул. Призванные вести «священную войну» против турок, «они сформировали группу крестоносцев, экипированных и вооруженных за счет русских военных властей», отмечал он. Добровольцы стали известны как «крестоносцы», из-за того, что они носили на своих киверах «красный православный крест на белом поле». По словам одного русского офицера, почти все эти добровольцы использовались как вспомогательная полицейская сила для поддержания порядка в тылу, хотя их и готовили к боевым действиям. Репрессивная природа русской оккупации с запретом публичных сходок, местными советами под властью военных, усиленной цензурой и реквизициями транспорта и продовольствия войсками порождало широкое возмущение. Русских презирали и молдаване и валахи, доносил британский консул, «все смеются над ними когда это можно делать без опаски». Десятки мелких бунтов возникали тут и там в сельской местности против реквизиций, некоторые из них подавлялись с особой жестокостью казаками, убивавшими крестьян и сжигавшими деревни. Войска Омер-паши тоже вели войну на устрашение против десятков болгарских селений, разрушая церкви, обезглавливая священников, калеча тела убитых и насилуя девочек, чтобы отвадить остальных от восстаний или от посылки добровольцев к русским{169}.

Еще больше беспокоила Омер-пашу попытка русских прорваться в Сербию, на турецком фланге, где у них была сильная поддержка и вероятность восстаний в пользу русских среди сербского православного духовенства и некоторых слоев крестьянства (если полагать, что оценка царя и его предпочтение наступать в сторону Сербии оказались бы верными). Командующий турецкой армией сконцентрировал свои силы в стратегической области вокруг Видина, южных ворот в сербские земли на Дунае и использовал 18 000 солдат в конце декабря, чтобы изгнать русских из Четати на другом берегу реки (предвозвещая будущий тип военных действий Крымской войны турки убили больше тысячи раненых русских оставленных на поле боя){170}.

Настойчивость с которой турки защищали Сербию диктовалась нестабильностью в этой стране. Князь Александр, который правил с разрешения Порты, растерял весь свой авторитет и прорусские элементы в Сербской церкви и при дворе активно готовили восстание против его правительства, которое должно было совпасть с моментом появления русских войск в Сербии. Руководители сербской армии ушли в отставку и даже участвовали в прорусском заговоре, по сообщениям британского консула в Белграде. В январе 1854 года главнокомандующий сербской армией сказал ему, что «бессмысленно сопротивляться таким непобедимым силам как Россия, которая завоюет Балканы и превратит Константинополь в столицу православного славянского мира»{171}.

Если бы Сербия была для турок потеряна, тогда существовала реальная опасность того, что все Балканы встанут против оттоманов. От Сербии было недалеко до Фессалии и Эпира, где 40 000 греков уже были организованы в вооруженное восстание против турок и они получали поддержку от правительства в Афинах, которые воспользовались возможностью, предоставленной русской оккупацией княжеств для начала войны с Турцией за восставшие территории. Король Отто предпочел проигнорировать предупреждения британцев против вмешательства в Фессалии и Эпире. Ставя на победу русских, или по крайней мере на продолжительную войну на Дунае, Отто надеялся добиться поддержки для своей монархической диктатуры увеличением территории Греции. Национальные чувства были на пике в Греции в 1853 году, в год четырехсотлетней годовщины падения Константинополя перед турками, и многие греки взирали на Россию, в надеждах создать новую греческую империю на руинах Византии{172}.


Опасаясь потери всех своих балканских территорий турки решили держать оборонительную линию на Дунае и атаковать русских на Кавказе, где они могли бы заручиться поддержкой мусульманских племен, и вынудить оттянуть часть русских войск с Дунайского фронта. Они рассчитывали на поддержку мусульманских повстанцев против русского правления на Кавказе. В марте 1853 года Шамиль, имам мятежных горцев, попросил помощи у оттоманов в его войне с царем. «Мы твои подданные», писал он султану, «потеряли нашу силу, долгое время борясь с врагами нашей веры… Мы потеряли все наши средства к существованию и находимся в бедственном положении». Армия Шамиля была выдавлена со своих партизанских баз в Чечне и Дагестане русской армией, которая постоянно увеличивала свою численность с 1845 года, когда Михаил Воронцов, генерал-губернатор Новороссии и Крыма, был назначен главнокомандующим и наместником на Кавказе[26]. Вместо того, чтобы атаковать опорные пункты восставших в лоб, Воронцов окружал их и морил их голодом, сжигая посевы и деревни, его войска вырубали леса, чтобы выгнать оттуда повстанцев и строили дороги в бунтующие области. К 1853 году, стратегия начала приносить ощутимые успехи: сотни чеченских деревень перешли на сторону русских в надежде быть оставленными в покое, чтобы обрабатывать свою землю, мятежники были деморализованы. Полагая, что они в целом подавили мятеж, русские начали сокращать количество войск на Кавказе, перебрасывая их большую часть на Дунайский фронт. Они полностью покинули многие мелкие форты на берегу Черкесии{173}.

Это давало туркам прекрасную возможность, которой они решили воспользоваться. Успешная война против русских на Кавказе поднимет персов и мусульман по всей области Черного моря и возможно даже приведет к падению Российской империи в этой области. Кроме того, это бы привлекло к себе внимание и поддержку британцев, которые уже несколько лет тайно поставляли оружие и деньги повстанцам в Черкесии и Грузии и давно планировали установить связи с Шамилем{174}.

До 1853 года турки не отваживались поддерживать Шамиля. По Адрианопольскому договору (1829) Порта согласилась отказаться от всех претензий на русские территории на Кавказе и с тех пор русские спасли их от египетского Мехмета Али (у которого были хорошие отношения с Шамилем). Но все изменилось после объявления турками войны. 9 октября султан ответил на призыв Шамиля, призвав начать «священную войну» в защиту ислама и атаковать русских на Кавказе совместно с анатолийской армией под командованием Абди-паши. Заранее ожидая подобного ответа Шамиль уже двигался к Тбилиси с 10 000 человек, другие добровольцы собирались из Черкесии и Абхазии для осады русской военной столицы. 17 октября британский консул в Эрзуруме сообщил в министерство иностранных дел в Лондоне, что Шамиль поставил 20 000 человек под командование Абди-паши для войны против России. Восемь дней спустя турецкая компания на Кавказе началась с захвата башибузуками из армии Абди-паши в Ардагане важной русской крепости Св. Николая (Шекветили по-грузински), к северу от Батума, убив до тысячи казаков и, согласно отчету князя Меншикова, командующего, замучив сотни гражданских, изнасиловав женщин и загрузив полный корабль грузинскими мальчиками и девочками для продажи их в качестве рабов в Константинополе{175}.

Для снабжения своего наземного наступления на Кавказе турки полагались на свой черноморский флот. Турецкий флот так никогда полностью и не восстановился после поражения у Наварина в 1827 году. По оценке британского военно-морского советника при Порте, Адольфуса Слейда, турецкий флот в 1851 году состоял из 15 000 моряков и 58 кораблей в более-менее пригодном состоянии, но испытывал недостаток в качественном офицерском составе и большинство матросов не имели подготовки. Хотя и не сравнимый по силе с русским флотом, турецкий флот стал немного увереннее в себе после того как французский и британский флоты бросили в конце октября якорь в Босфоре у Бейкоза, пригорода Константинополя. При пяти линейных кораблях (двух- и трехдечными кораблями с по меньшей мере 70 пушками на каждом), одиннадцатью двухдечными кораблями, четырьмя фрегатами и тринадцатью пароходами, объединенный флот представлял из себя более чем достаточную силу для сдерживания русского флота. Русский флот на Черном море был поделен на две эскадры: одна под руководством адмирала Владимира Корнилова патрулировала западную часть Черного моря, другая под руководством вице-адмирала Павла Нахимова патрулировала восточную часть. Оба адмирала имели приказ от Меншикова уничтожать любые турецкие корабли, занимающиеся снабжением Кавказа. Турецкие министры и командующие знали о неприятельском патрулировали, но тем не менее решили послать небольшой флот в Черное море. Русские имели все основания считать, что турецкие корабли несли на себе оружие и людей на Кавказ, как это и было. Но турки были уверены, что если на них нападут русские, то британцы и французы придут на помощь. Возможно это и было их целью, спровоцировать русских и таким образом вынудить их вмешаться в морскую войну на Черном море. Они казалось игнорировали сомнительное состояние собственного флота, который бросил якорь у Синопа на Анатолийском побережье, легко доступный более крупной и мощной эскадре Нахимова (шесть современных линейных кораблей, два фрегата, три парохода){176}.

30 ноября Нахимов отдал приказ атаковать. Тяжелые пушки и разрывные снаряды его эскадры стерли турецкий флот с лица земли. Это был первый раз когда разрывные снаряды использовались в морском сражении. Русские сконструировали более совершенный тип, который пробивал деревянную обшивку турецких кораблей перед взрывом, разрывая корабли на части изнутри. Слейд находился на единственном турецком корабле, который смог ускользнуть от русских, колесном пароходе Таиф. Он оставил свои воспоминания об этом событии:

В один час или полтора часа все действия практически прекратились, за исключением случайных выстрелов здесь или там, из желания одной из сторон продолжать, половина экипажей турецких кораблей была убита, их пушки в большинстве своем сорваны со своих мест и их борта буквально проломлены количеством и весом вражеской артиллерии. Некоторые корабли горели… Русские радовались, они получили то, за чем пришли в залив, уничтожение турецкой эскадры, и с любой точки зрения им пора было прекратить стрелять, и они остановились во избежание заслуженного осуждения, но они открывали свой огонь заново по севшим на мель остовам вдобавок к тем кораблям, по которым они уже вели огонь, их фрегаты вошли в залив на дистанцию, достаточную чтобы завершить разрушение. Многие люди поэтому потеряли свои жизни либо от картечи или утонув в попытках достигнуть берега… Вместе с кораблями русские уничтожили турецкий квартал Синопа, со снарядами и трупами, полное разрушение, ни один дом не устоял, жители последовали за губернатором из города при первом же выстреле.

По оценке Слейда при русском нападении было убито 2700 турецких моряков из 4200 бывших в Синопе. В городе повсюду был хаос и разрушение. Кофейни превратились в импровизированные госпитали. Сотни жителей были ранены, но в городе было только три врача. Прошло шесть дней прежде чем русские прекратили свой обстрел и можно было вывезти раненых на кораблях в Константинополь{177}.

Несколько дней спустя Слейд передал детали сражения Порте. Он удивился странной отстраненности министров после получения известий, усиливая подозрение, что турки спровоцировали нападение русских, чтобы затянуть западные державы в войну:

Их светлые апартаменты с подушками и лоснящиеся лица, одетые в меха усиливали впечатление, силой контраста, уныние грязных кафе Синопа с их корчащимися обитателями. Они слушали печальный рассказ совершенно беззаботно, они сдержанно рассматривали панорамный вид Синопского залива, запечатленный через несколько дней после сражения лейтенантом О’Рейли с Ретрибьюшн. Странник, незнакомый с nil admirari (ничем не удивляющийся, лат.) оттоманов, вообразил бы, что они слушают пересказ и смотрят на картину катастрофы в китайских водах{178}.

На самом деле поражение придало новых сил дипломатическим усилиям Порты. Это был признак влияния Решида и его решительного стремления предотвратить разрастание войны. По его мнению требовалось еще одно усилие, чтобы втянуть западные державы в договоренности, по которым они бы встали на турецкую сторону в случае всеобщей войны.

5 декабря граф Буоль, австрийский министр иностранных дел, представил русским список условий мира от Порты, на который согласились все четыре державы (Австрия, Пруссия, Британия и Франция) на Венской конференции. Если бы царь согласился немедленно покинуть дунайские княжества, турки бы прислали представителей для переговоров о мире непосредственно с русскими, но под международным наблюдением. Они обещали возобновить свои договоры с Россией и принять их предложения в отношении Святых мест. 18 декабря Великий Диван решил принять мир на этих условиях.

В Константинополе происходили враждебно настроенные демонстрации религиозных студентов против решения Великого Дивана. «За последние три дня турецкая столица находится в состоянии мятежа», докладывал Стратфорд Каннинг 23 числа. Студенты собирались на запрещенные сборища и запугивали Решид-пашу и других министров. Ходили слухи о резне христиан в европейских кварталах города. Стратфорд пригласил дипломатов и их семьи принять убежище в британском посольстве. Он написал Решид-паше, призывая его не поддаваться на требования студентов, но Решид, который не был известен своей личной храбростью, ушел в отставку и прятался от толпы в доме своего сына в Бешикташе. Стратфорд не мог его найти. Опасаясь религиозной революции он перевел несколько пароходов британского флота из Бейкоза к центру столицы, и явился к султану требовать жестких мер против потенциальных мятежников. На следующий день 160 религиозных студентов были арестованы полицией и предстали перед Великим Диваном. После того, как им было объяснено, что Порта не заключала мира, а только поставила условия для переговоров, студентов спросили, не хотят ли они отправиться в действующую армию, если они настолько сильно желают войны, но они отвечали, что их долг проповедовать, а не воевать. Вместо армии их отправили в ссылку на Крит{179}.

Новости о Синопе достигли Лондона 11 декабря. Уничтожение турецкого флота русскими было оправдано, которые в конце концов были в состоянии войны с Турцией, но британская пресса немедленно заявила о «неистовом беззаконии» и «резне», и заявляла о чрезвычайно завышенном количестве погибших среди гражданского населения, 4000 человек, убитых русскими. «Синоп», заявляла Таймс, «развеивает надежды на примирение, которые мы питали… Мы считали нашим долгом поддерживать и отстаивать мир, настолько долго, насколько это совместимо с честью и достоинством нашей страны… но император России бросил перчатку морским державам… и теперь война начнется всерьез». Кроникл провозглашала: «мы вынем из ножен меч, если мы должны его вынуть, не только для сохранения независимости нашего союзника, но и чтобы смирить амбиции и помешать интригам деспота, чьи невыносимые притязание сделали его врагом всех цивилизованных наций». Провинциальная пресса следовала в струе Флит стрит в своей воинственной и русофобской линии. «Простыми разговорами с царем ничего не достигнуть», утверждала в своей передовице Шеффилд энд Ротерхэм Индепендент. «Кажется сейчас близок момент, когда нам следует действовать для того рассеять коварные планы и усилия России». В Лондоне, Манчестере, Рочдейле, Шеффилде, Ньюкасле и во многих других городах проходили митинги в защиту Турции. В Пейсли, антирусский пропагандист Дэвид Уркварт выступал перед толпой два часа, закончив свою речь с мольбой к «людям Англии… призвать своего суверена потребовать либо объявления войны России, или британская эскадра должна быть отозвана из турецких вод». Газеты печатали петиции к королеве с просьбами занять более активную позицию против России{180}.

Позиция британского правительства, хрупкой коалиции либералов с консерваторами-фритредерами едва держалась вместе усилиями лорда Абердина, сильно изменилась из-за реакции публики на Синоп. Поначалу правительство отреагировало на новость спокойно. Большая часть кабинета заняла точку зрения премьер-министра: нужно было еще время для мирных инициатив выдвигаемых австрийцами. Договорились о том, что британский и французский флоты заявят о себе в Черном море и эта демонстрация силы должна принудить русских начать мирные переговоры, нежели провоцировать войну. По общему мнению Британия не должна быть втянута в войну турками, которые сами навлекли на себя эту катастрофу. Королева Виктория лично предупредила:

Совместно с Францией мы приняли на себя все риски европейской войны без каких-либо условий со стороны Турции относительно её провоцирования. Сто двадцать фанатичных турок составляющих Диван в Константинополе являются единственными судьями линии проводимой политики и они осознают в тоже время тот факт, что Англия и Франция обязались защищать турецкую территорию! Это возлагает на них власть, которой бы даже Парламент позавидовал доверять в руки британской короны{181}.

В этот момент королева согласилась с Абердином, что вторжение в княжества не должно рассматриваться как повод к войне с Россией. Подобно ему она все еще была склонна доверять царю, с которым она встречалась десять лет назад и который ей понравился и думала, что его агрессивные действия можно пока не принимать во внимание. её личные взгляды были антитурецкими, что также влияло на её отношение к русскому вторжению. Перед Синопом Виктория записала в своем дневнике, что «в интересах мира и в целом большим плюсом, было бы хорошо поколотить турок». После же она поменяла взгляд на вторжение, надеясь на то, что русская победа над турками сделает обе стороны более податливыми к европейским мирным инициативам. «Бесспорная победа русских на суше, сможет, я верю, умиротворить царя и сделать его великодушным, а турок склонным к разумности», заметила она в своем дневнике 15 декабря{182}.

Выдерживать давление воинственных турок было одним, иным же было сопротивляться призывам к войне британской прессы, особенно после того, как Палмерстон, который вышел из кабинета 14 декабря, как будто бы из-за парламентской реформы, добавил свой голос к хору требующему военных действий. Его целью было атаковать миролюбивого Абердина будучи за пределами правительства, сплотив общественное мнение вокруг своей кампании за более агрессивную внешнюю политику. Палмерстон заявлял, что Синоп был непрямой атакой на западные державы, которые отправили свои корабли в Босфор для предостережения России. «Султанская эскадра уничтожена в турецкой гавани, где английский и французский флоты, будь они там, защитили бы ее», объяснял он Сеймуру. Синоп был подтверждением русской агрессии, это был моральный предлог, нужный Британии (и которого искал Палмерстон) для уничтожения русской угрозы на Востоке, и продолжение мирных переговоров в Вене только препятствовало западным державам начать эту «справедливую и необходимую войну». В кабинета Палмерстона поддерживал Расселл, лидер Палаты Общин, и, что было принципиально важно, Кларендон, министр иностранных дел, который переметнулся на позицию Палмерстона, когда он почувствовал реакцию общественного мнения на уничтожение турецкого флота (королева отметила в своем дневнике 15 декабря, что он стал «более воинственным чем до того, из страха перед газетами»). «Вы думаете, что меня слишком волнует общественное мнение», писал он Абердину 18 декабря, «но в действительности с того момента как мы узнали о безобразной резне при Синопе, мы будем в высшей степени унижены, если просто ради гуманности не предпримем мер для предотвращения подобных оскорблений»{183}.

Лишившись Палмерстона, на долю Кларендона выпала честь возглавить партию войны. Синоп продемонстрировал, что русские «не имеют никакой склонностью стремиться к миру, даже если турки бы предложили разумные условия», сообщил Кларендон Абердину, поэтому больше нет смысла с ними разговаривать. Он призвал премьер-министра использовать Синоп как «моральный довод», чтобы отклонить австрийские мирные инициативы и принять серьезные меры против России. Настроенный решительно на подрыв мирных переговоров он указал Стратфорду проинструктировать турок ужесточить их позицию и предупредил Буоля о том, что Австрия была слишком мягка к русским. Уже слишком поздно для переговоров, сказал он лорду Каули, британскому послу в Париже, пришло время западным державам «покончить с Россией как с морской державой Востока»{184}.

Для Палмерстона и партии войны в кабинете была крайне необходима французская поддержка. Наполеон был решительно настроен использовать Синоп как предлог для применения к России серьезных мер, частично из расчета использовать возможность и укрепить союз с Британией и частично из веры в то, что император Франции не должен терпеть унижение своего флота, если русские останутся безнаказанными. 19 декабря Наполеон предложил, что французский и британский флоты должны зайти в Черное море и вынудить русские корабли вернуться в Севастополь. Он даже угрожал, что французский флот может действовать в одиночку, если британцы откажутся. Этого оказалось достаточно, чтобы Абердин нехотя капитулировал: его вынудил страх перед возрождающейся Франции, если не страх перед Россией. 22 декабря было решено, что соединенный флот будет защищать турецкие корабли в Черном море. Накануне Рождества Палмертон вернулся в кабинет неоспоримым лидером партии войны{185}.


Однако корни Крымской войны не могут быть поняты без изучения мотивов лишь государственных деятелей и дипломатов. Эта война, первая в истории, началась под давлением прессы и общественного мнения. С развитием железных дорог, сделавших возможным появление национальной прессы в 1840-х и 1850-х годах, общественное мнение стало мощной силой в британской политике, возможно даже затмевая своим влиянием Парламент и даже кабинет. Таймс, ведущая газета страны, давно ассоциировалась с консервативной партией, но она все больше действовала и воспринимала себя ни много ни мало, как национальный институт, «четвертую власть», по словам Генри Рива, её руководителя службы иностранных новостей, который написал о своей профессии в 1855 году: «журнализм это не только инструмент, через который различные группы правящего класса выражают себя, то скорее инструмент которым коллективная интеллигенция нации критикует и контролирует их всех. Это на самом деле “четвертая власть” королевства, не просто двойник и голос говорящей третьей власти». У правительства не оставалось большого выбора кроме как признать новую реальность. «Английский министр должен угождать газетам», жаловался Абердин, консерватор старой школы, который перемещался между дворцом и своим клубом на Пэлл-Мэлл. «Газеты всегда требуют вмешательства. Они задиры и они заставляют правительство быть задирой»{186}.

Палмерстон

В этом смысле Палмерстон стал первым современным политиком. Он понял необходимость обхаживать прессу и обращался к публике с простыми словами для того, чтобы создать массового избирателя. Война с Россией давала ему возможность реализовать это. Его внешняя политика захватила воображение британской публики как воплощение её собственного национального характера и популярных идей: она была протестантской и свободолюбивой, энергичной и предприимчивой, уверенной и дерзкой, воинственной в своей защите маленького человека, горделиво британской, и презрительной к иностранцам, особенно к тем, кто был католиком или православным, с которыми Палмерстон связывал наихудшие грехи и излишества континента. Публика любила его слова о приверженности к либеральному вмешательству за рубежом: это укрепляло взгляд Джона Булля на то, что Британия была самой великой страной в мире и задачей правительства является экспорт её образа жизни к тем менее удачливым, которые жили за её пределами.

Палмерстон стал настолько популярным, и его внешняя политика в общественном мнении была настолько тесно связана с защитой «британских ценностей», что любой, кто пытался остановить дрейф к войне, с высокой вероятностью попадал под пресс патриотической прессы. Такая судьба выпала на долю пацифистов, радикальных фритредеров Ричарда Кобдена и Джона Брайта, чей отказ видеть в России угрозу британским интересам (которым бы по их мнению лучше служила торговля с Россией), пресса заклеймила их «прорусскими» и следовательно «неангличанами». Даже принц Альберт, чьи континентальные привычки не любили, попал под огонь прессы как немец или русский (казалось, что многие люди не видели между ними разницы). Пресса обвинила его в измене, в частности Морнинг Адвертайзер (таблоид того времени). после того как появились слухи о том, что двор был причастен к отставке Палмерстона в декабре. Когда Палмерстон вернулся в кабинет, самой непристойной частью прессы муссировались слухи о том, что Альберта как предателя отправили в лондонский Тауэр и толпы собрались вокруг замка чтобы увидеть заключенного принца. Морнинг Адвертайзер даже призывал к его казни, прибавляя при этом: «лучше пролить несколько капель крови виновного на эшафоте Тауэра, нежели получить страну вставшую на дыбы в её желании войны!» Королева Виктория была настолько возмущена, что пригрозила отречением. Абердин и Расселл от имени королевы пообщались с редакторами всех ведущих газет, но ответ который они получили оставил им мало надежды на окончание этой кампании: сами редакторы одобряли истории и в некоторых случаях писали их, просто потому что истории помогали газетам продаваться{187}.

В воображении публики борьба против России заключала в себе «британские принципы» — защиту свободы, цивилизации и свободной торговли. Защита Турции от России ассоциировалась с британской доблестью защиты беззащитных и слабых от тиранов и хулиганов. Ненависть к русским превратила турок в образец добродетели в глазах публики, романтический взгляд, идущий корнями к 1849 году, когда турки дали убежище венгерским и польским борцам за свободу против царского угнетения. Когда туркофил Уркварт основал «Ассоциацию за защиту Турции и других стран от раздела» в начале 1854 года, к ней вскоре присоединились несколько тысяч радикалов.

Вопрос защиты турок-мусульман от русских-христиан составлял основную проблему для англиканских консерваторов Абердина и Гладстона и даже для королевы, чьи религиозные симпатии настраивали её враждебно к туркам (про себя она желала установления «Греческое империи» в Европе вместо оттоманов и надеялась на то, что турки со временем «все станут христианами»){188}. Это препятствие было преодолено радикалами из евангелической церкви, которые указывали, что реформы Танзимат говорят о турецком либерализме и религиозной толерантности. Некоторые лидеры церкви даже утверждали, что турки внесли свой вклад в распространение протестантизма на Ближнем Востоке. Идея базировалась в основном на миссионерской работе протестантов в Оттоманской империи. Под запретом Порты обращать мусульман, англиканские миссионеры концентрировали свои усилия на православных и католиках, и каждый обращенный рассказывал истории об ужасном поведении своих священников. Лорд Шафтсбери поднял проблему в палате лордов на дебатах о подавлении оттоманами греческих восстаний в Фессалии и Эпире. В речи вдохновленной миссионерским евангелическим усердием Шафтсбери заявлял, что балканские христиане такие же жертвы греческого православия и его русских сподвижников, как и турецкие власти. С точки зрения обращения христиан в протестантскую религию, заключал Шафтсбери, турецкое правление было даже более предпочтительно растущему влиянию царя, который даже не разрешал хождение Библии на русском в собственных землях[27]. Если русские завоюют Балканы, точно такая же темнота падет на них и все надежды протестантской религии в этой местности пропадут втуне. Порта же, утверждал Шафтсбери, не была враждебна англиканской миссионерской работе англикан: она вмешивалась ради защиты новообретенных протестантов от преследования другими христианами, и даже присудила статус миллета протестантской религии в 1850 году (он забыл упомянуть, что обращенные из ислама подлежали смерти по оттоманскому закону). Подобно многим англиканам, Шафтсбери изображал ислам дружелюбным, чьи спокойные ритуалы больше напоминали их собственные формы созерцательной молитвы, нежели шумные и полуязыческие ритуалы православных. Подобные идеи часто встречались в евангелической общине. В декабре, на митинге посвященному русско-турецкому конфликту, к примеру, один из выступавших настаивал на том, что «турок не неверный. Он униат». «Что касается русских греков или греческих христиан», писала Ньюкасл Гардиан, «он не сказал ни слова против их вероучения, но они являлись одурманенной, танцующей, ничтожной расой. Он говорил на основании собственного опыта»{189}.

Простого упоминания имени султана было достаточно для возбуждения шумных аплодисментов. На одном из митингов в театре в Честере, например, две тысячи человек с шумным одобрением приняли резолюцию, призывающую правительство помочь султану «самыми сильными военными мерами», на основании того, что

никакой суверен в Европе не достоин поддержки этой страной как султан, никакой суверен не сделал больше для религиозной толерантности, ибо он установил религиозное равноправие в своих владениях. Для англичан это было бы бесчестным, равнять его с Альфредами и Эдвардами, и если нации Западной Европы поддержат его верным образом в текущем кризисе, он добьется для своих владений счастья и процветания и установит торговые отношения к взаимному удовольствию его подданных и Великобритании.

Когда Таймс предположила, что балканские христиане могут предпочесть протекцию царя вместо продолжения правления султана, Морнинг Геральд и Морнинг Адвертайзер обвинили её страстными националистическими упреками в неанглийскости: «хоть это напечатано по-английски, но это единственная английскость в этом тексте. Что касается России, то тут все русское»{190}.

Во Франции пресса тоже активно влияла на внешнюю политику Наполеона. Наибольшее давление было со стороны провинциальной католической прессы, которая призывала к войне с Россией с самого начала спора о Святых местах. Их призывы стали еще громче после новостей о Синопе. «Война с Россией прискорбна, но необходима и неизбежна», утверждала передовица в Юнион фран-комтуаз 1 января 1854 года, потому, что «если Франция и Британия не смогут остановить русскую угрозу в Турции, русские их поработят так же как и турок».

Лейтмотивом антирусской пропаганды был «крестовый поход цивилизации против варварства», тема доминировавшая в русофобском бестселлере 1854 года Гюстава Доре «Histoire pittoresque, dramatique et caricaturale de la Sainte Russie»[28]. Основная идея прототипа для карикатур Доре, что варварство России является источником её агрессии, было общим местом среди провоенного лобби по обе стороны Канала. В Британии её использовали для опровержения доводов Кобдена и Брайта, что Россия была слишком отсталой для вторжения в Англию. Была запущена общественная кампания для подтверждения довода о том, что из-за своей чрезмерной отсталости Россия должна наращивать свои ресурсы за счет территориальной экспансии. Во Франции дискуссия была окрашена более сильными культурными подтекстами, проводя сравнение между русскими и гуннами. «Император Николай подобен Атилле», заявляла передовица в газете Импарсиаль в январе 1854 года:

Думать иначе это значит отвергать все понятия порядка и справедливости. Ложность в политике и ложность в религии, вот что представляет Россия. её варварство, которое пытается подражать нашей цивилизации, вдохновляет её недоверие, её деспотизм наполняет нас ужасом… её деспотизм возможно подходит населению, которое пресмыкается на границе животного существования подобно стаду фанатичных зверей, но оно не подходит цивилизованным людям… Политика Николая породила бурю негодования во всех цивилизованных государствах Европы. Эта политика насилия и грабежа, это разбой широчайшего масштаба{191}.

Для ультрамонтанистской прессы величайшей угрозой западной цивилизации была религия России. Если не остановить марш царских армий на запад, утверждала она, христианский мир будет побежден православием и новая эра религиозного преследования поработит католиков. «Если мы позволим русским одержать победу над Турцией», писал редактор Юнион фран-комтуаз, «то вскоре мы увидим греческую ересь насаждаемую нам армиями казаков, Европа потеряет не только свою свободу, но и свою религию… Мы будем вынуждены смотреть как наших детей учат греческой схизме и католическая религия погибнет в замерших пустынях Сибири, куда отправят тех, кто осмелится поднять свой голос в её защиту». Повторяя слова кардинала Парижа, Спектатёр де Дижон призывал католиков Франции к «священной войне» против русских и греков в защиту религиозного наследия:

Россия представляет собой особую угрозу всем католикам и никто из нас не должен это неверно воспринимать. Император Николай говорит о привилегиях грекам в Храме Гроба Господня, привилегий заработанных русской кровью. Пройдут века прежде чем русские прольют хотя бы долю той крови, которые пролили французы в своих крестовых походах в Святые места … У нас есть наследие, которое мы должны сохранить, интерес, который нам следует отстаивать. Но это еще не все. Нам прямо угрожает прозелитизм греко-русской церкви. Мы знаем, что в Санкт-Петербурге лелеют мечты навязать Западу религиозную автократию. Они надеются обратить нас в свою ересь безграничным расширением своей военной силы. Если Россия встанет на Босфоре, она завоюет Рим так же быстро как и Марсель. Быстрой атаки будет достаточно, чтобы свергнуть Папу и кардиналов до того, как кто-то успеет вмешаться.

Для провинциальной католической прессы эта священная война также стала бы шансом укрепить религиозную дисциплину на родине для противодействия секуляризационному влиянию революции и вновь поставить церковь в центр народной жизни. Французы которые были теперь разделены баррикадами 1848 года снова бы объединились через защиту своей веры{192}.

Наполеон ухватился за эту идею. Без сомнения, он воображал, что победоносная война примирит нацию с карательной армией, организовавшей его переворот. Однако французский народ никогда в действительности не разделял его энтузиазма, и оставался в целом безразличен к спору о Святых местах и к Восточному вопросу, даже после того как стали известны новости о Синопском сражении. Лишь Наполеон, который говорил о следовании «путем чести» и борьбе с русской агрессией, это лишь пресса озвучивала «негодование французского общества», а по докладам местных префектов и прокуроров обычных людей это не трогало. Хотя французы и будут сражаться, и умирать, в Крыму во много большем числе чем британцы, причины войны их никогда не волновали так как их союзников. Наоборот, французы воспринимали в штыки идею войны, в которой они будут союзниками англичан, их традиционных противников. Было широко распространено мнение, что Францию втягивают в войну за британские имперские интересы, тема постоянно поднимаемая оппозицией Наполеона, и что Франции придется заплатить за это свою цену. Предпринимательская среда была особо настроена против идеи войны, опасаясь повышения налогов и истощения экономики. По некоторым прогнозам, любая война не продлившись и года станет настолько непопулярной, что Франция будет вынуждена просить о мире.

В конце января, антивоенные чувства проникли в окружение императора. 4 января на совете высших чиновников созванном Наполеоном для обсуждения протеста России против входа французского и британского флотов в Черное море двое из ближайших политических союзников императора, Жан Бино, министр финансов, и Ашиль Фуль, государственный советник, отстаивали примирение с Россией во избежания сползания в войну. Они были озабочены недостаточностью военных приготовлений: армия не была мобилизована и не готова к войне в первые месяцы 1854 года, сокращенная из-за британских страхов французского вторжения после переворота в декабре 1851 года. Бино даже угрожал отставкой в случае начала войны, на том основании, что будет невозможно собрать необходимые налоги без серьезных социальных потрясений (угроза, которую он не исполнил). Эти проявления несогласия достаточно отрезвили Наполеона, чтобы заново подумать о его планах войны и возобновить поиск дипломатического решения кризиса. 29 января он написал напрямую царю, предлагая переговоры с австрийским посредничеством и предлагая в качестве основы для переговоров убрать французский и британский флоты из Черного моря, если царь отзовет свои войска из дунайских княжеств. Письмо Наполеона было тут же опубликовано, ход предназначенный доказать взволнованной французской публике, что император делал все, что возможно ради мира, как он сам признался барону Хюбнеру, австрийскому послу в Париже{193}.

Палмерстон и его партия войны зорко следили за французами. Их встревожило то, что Наполеон может попробовать выйти из военного противостояния с Россией в любой момент и приложили все возможные усилия для укрепления его решительности и противодействовали его усилиям направленным на дипломатическое урегулирование. Именно британцы, а не французы хотели войны и стремились к ней в первые месяцы 1854 года.


Непримиримость царя упростила задачу. 16 февраля Россия разорвала отношения с Британией и Францией и отозвала послов из Лондона и Парижа. Пять дней спустя царь отверг предложение Наполеона quid pro quo в Черном море и княжествах. Вместо этого он выдвинул предложение западным флотам остановить турок от поставок оружия на черноморское побережье России — очевидный намек на причины Синопа. Только при этом условии, и только при нём одном он предложил прислать представителя Порты в Санкт-Петербург. Понимая, что его упрямая позиция вела к войне, он предупредил Наполеона, что Россия в 1854 году будет такой же как и в 1812 году.

Это было удивительно резко со стороны царя, ответить так французам, которые предложили ему наилучший выход из конфронтации с британцами и турками. Французское предложение было его последней возможностью избежать полной изоляции на континенте. Он попытался выстроить отношения с австрийцами и пруссаками в конце января, послав графа Орлова в Вену предлагая защитить Австрию от западных держав (очевидный намек на страхи Франца-Иосифа, что Наполеон может создать проблемы Габсбургам в Италии), в обмен на подписание декларации нейтралитета вместе с Пруссией и германскими государствами. Но австрийцы были обеспокоены русским наступлением на Балканах, они не стали выслушивать предложения царя присоединиться к разделу Оттоманской империи, и дали ясно понять, что они не будут действовать совместно с русскими, если только турецкие границы останутся неизменными. Их также беспокоила угроза сербского восстания в поддержку русского наступления, поэтому они разместили 25 000 дополнительных войск на границе с Сербией{194}.

9 февраля царь узнал о провале миссии Орлова. Также ему стало известно, что австрийцы на самом деле готовятся отправить свои войска в Сербию, чтобы предотвратить оккупацию его войсками. Поэтому и казался необычным его отказ использовать единственный оставшийся шанс, увертюру Наполеона, чтобы избежать войны с западными державами, войны, которую как он боялся, он мог проиграть, если Австрия будет против России. Хочется верить, как это делают некоторые историки, что Николай окончательно потерял всякое чувство меры, что склонность к психическим расстройствам, с которыми он родился, его импульсивность и опрометчивость и меланхолическая раздражительность, замешанные на его высокомерии, приобретенном после почти тридцати лет автократического правления и лести подхалимов{195}. Во время кризиса 1853–54 годов он вел себя иногда как отчаянный игрок, переоценивающий свои карты: после многих лет размеренной игры по укреплению позиций России на Ближнем Востоке он рисковал всем в войне против турок, отчаянно ставя все на единственный ход в рулетке.

Но действительно ли он рисковал с его собственной точки зрения? Мы знаем из его личных дневников, что его уверенность зиждилась на параллелях с 1812 годом. Он постоянно ссылался на войну его старшего брата с Наполеоном как причину по которой России было бы возможно одной бороться со всем миром. «Если Европа принуждает меня к войне», писал он в феврале, «то я последую примеру моего брата Александра в 1812 году, я поведу бескомпромиссную войну против нее, если будет необходимо, я отступлю за Урал, но я не сложу оружия пока нога иностранного солдата топчет русскую землю»{196}.

Этот довод не был доводом разума и не базировался на подсчетах, сколько у него было солдат под ружьем, или размышлениями о практических трудностях, которые русские смогут встретить воюя с превосходящими силами европейских держав, трудностях, на которые ему указывал Меншиков и другие высшие военные, которые предупреждали его несколько раз не провоцировать войну с Турцией и западными державами вторгаясь в дунайские княжества. Это была исключительно эмоциональная реакция, основывающаяся на гордости и высокомерии царя, на его гипертрофированным ощущении русской силы и престижа, и, возможно прежде всего на его глубокой вере в том, что он ведет религиозную войну во исполнение предопределенной свыше миссии России. Со всей искренностью Николай верил, что он призван Богом вести священную войну за освобождение православных от мусульманского правления, и ничего не отвратит его от этой «священной цели». В марте 1854 года он объяснял Фридриху-Вильгельму, прусскому королю, что он готов сражаться в одиночестве против западных держав, если они встанут на сторону турок:

ведя войну ни за мирские блага, ни ради завоеваний, а единственно из христианской цели, предстоит ли мне остаться в одиночестве в борьбе под знаменем святого креста и видеть как другие, которые называют себя христианами, все объединяются вокруг полумесяца для сражения с христианским миром?… Мне не остается ничего другого кроме как сражаться, победить или пасть с частью, как мученику нашей святой веры, и когда я говорю это, я говорю это во имя всей России{197}.

Это не были слова отчаянного игрока, это были расчеты верующего.

Будучи отвергнутым царем, Наполеону не оставалось иного выбора, кроме как поставить свою подпись под британским ультиматумом русским с требованием покинуть княжества. Для него это было вопросов национальной гордости и престижа. В отправленном царю 27 февраля ультиматуме было условие, что если на него не последует ответа в течение шести дней, тогда автоматически объявляется состояние войны между западными державами и Россией. Больше не было отсылок к мирными переговорам, царю не оставляли никакой возможности выдвинуть свои условия, таким образом целью ультиматума было очевидное ускорение войны. Заранее было сделано заключение, что царь отвергнет ультиматум, он бы посчитал его ниже своего достоинства даже ответить на него, поэтому как только ультиматум был отправлен, западные державы действовали уже так будто бы война уже была объявлена. В конце февраля началась мобилизация войск.

Антуан Сетти, квартирмейстер французской армии писал маршалу де Кастелляну 24 февраля:

Царь ответил отрицательно (на письмо Наполеона). Теперь остается только готовиться к войне. Идея императора состояла в том, что он был готов пойти на все, ради того, чтобы не посылать экспедиционный корпус на восток, но Англия затянула нас с её опрометчивой поспешностью. Недопустимо позволить английскому флагу висеть на стенах Константинополя без нашего рядом. Куда бы Англия не ступала в одиночку, она быстро превращается в единственную владычицу и не отпускает свою добычу.

Такова была суть ситуации. В решительный момент Наполеон колебался, вступать ли в войну. Но в конце концов ему был необходим союз с британцами, и из-за опасения упустить свою долю добычи в случае неприсоединения к войне в защиту западных интересов на Ближнем Востоке. Французский император признался в этом в своей речи к Сенату и Законодательной Ассамблее 2 марта:

У Франции интересы настолько же велики как и у Англии, возможно даже больше, добиться того, чтобы влияние России никогда не достигло Константинополя. Ибо тот кто правит Константинополем, тот правит Средиземным морем. И я думаю, что никто из вас, господа, не скажет, что только Англия имеет жизненно важные интересы в этом море, которое омывает триста лиг наших берегов… Почему мы отправляемся в Константинополь? Мы отправляемся туда вместе с Англией на защиту султана, но и для защиты прав христиан, мы собираемся защитить свободу морей и наше правомочное влияние в Средиземном море{198}.

На самом деле все было далеко не так ясно, за что же будут сражаться союзники. Подобно другим войнам, союзная экспедиция на восток началась без какого-либо понимания, в чем же собственно дело. Западные державы потратят месяцы на то, чтобы выработать смысл войны в затянувшихся переговорах между друг другом и австрийцами в течение 1854 года. Даже после того как они высадятся в Крыму в сентябре, союзники все еще были далеки от согласия по целям войны.

Идеи французов и британцев были изначально разными. В марте прошла серия конференций в Париже для выработки целей и стратегии. Французы стояли и за дунайскую кампанию и за крымскую. Если бы удалось уговорить Австрию и Пруссию вступить в войну на стороне союзников, французы предпочли бы полномасштабное наступление на княжества и южную Россию, параллельно с австро-прусской кампанией в Польше. Но британцы не доверяли австрийцам, они считали, что они слишком мягки к России, и не желали вступать в союз с ними, который мог бы ограничить их собственные амбициозные планы по России.

Британский кабинет раскололся на теме целей войны и стратегии. Абердин настаивал на ограниченной кампании для восстановления суверенитета Турции, тогда как Палмерстон и его партия войны настаивала на более агрессивном наступлении чтобы дать отпор русскому влиянию на Ближнем Востоке и поставить Россию на колени. Обе стороны достигли некоего компромисса на основании военно-морской стратегии, составленной сэром Джеймсом Грэмом, первым лордом Адмиралтейства, которая сформировалась как реакция на Синоп в декабре 1853 года. План Грэма предусматривал быстрое нападение на Севастополь для уничтожения русского черноморского флота и захвата Крыма перед тем как начать более важную весеннюю кампанию на Балтике, которая приведет британские силы к Санкт-Петербургу, стратегия, построенная на планах подготовленных на случай войны с Францией (вместо Севастополь надо читать Шербур){199}.

По мере того как Британия переходила на военное положение в первые месяцы 1854 года, идея ограниченной кампании по защите Турции затерялась на фоне военной лихорадки охватившей страну. Цели Британии в войне росли, не только из-за чистого воинствующего шовинизма прессы, но и из веры в то, что непомерные потенциальные расходы на войну требуют масштабных целей, «стоящих величия и чести Британии». Палмерстон постоянно возвращался к этой теме. Его цели войны менялись в деталях, но никогда в своем антирусском характере. В меморандуме к кабинету 19 марта он изложил амбициозный план расчленения Российской империи и перекраивания карты Европы: Финляндия и Аландские острова переходят от России к Швеции, Балтийские провинции царя получает Пруссия, Польша увеличивается в размерах и становится независимым буферным государством для Европы против России, Австрия получает дунайские княжества и Бессарабию от русских (но будет вынуждена отказаться от северной Италии), Крым и Грузия отходят к Турции, Черкессия становится независимой под турецким протекторатом. План требовал полномасштабной европейской войны против России, включающей Австрию и Пруссию, в идеале и Швецию на антирусской стороне. Кабинетом он был принят с хорошей долей скептицизма. Абердин, надеявшийся на короткую кампанию, чтобы его правительство могло «усердно вернуться к задачам внутренних реформ», возражал, указывая, что это потребует еще одной Тридцатилетней войны. Но Палмерстон продолжал рекламировать свои планы. И на самом деле, чем дольше продолжалась война, тем решительнее он становился в её развитии, на основании того, что только «великие территориальные изменения» могут оправдать огромные человеческие потери{200}.

В конце марта идея о расширении защиты Турции до размера полномасштабной европейской войны против России добилась значительной поддержки в британском политическом истеблишменте. Принц Альберт сомневался, можно ли сохранить Турцию, но был уверен, что влияние России в Европе можно уменьшить войной за её западные территории. Он полагал, что можно будет втянуть в войну Пруссию обещаниями «территорий, чтобы защитить её от наскоков России», и стоял за меры по привлечению германских государств на свою сторону и за приручение русского медведя, «чьи клыки надо вырвать, а когти подрезать». Он писал Леопольду, бельгийскому королю: «вся Европа, включая Бельгию и Германию, заинтересована в будущей целостности и независимости Порты, но еще больше она заинтересована победить и покарать Россию». Сэр Генри Лэйард, известный ассириолог и член Парламента, который служил заместителем министра иностранных дел призывал к войне с Россией до тех пор, пока она не будет «покалечена». Стратфорд Каннинг предлагал войну направленную на раздел царской империи «ради освобождения Польши и других ограбленных соседей и надежного освобождения Европы от русского диктата». Позже в письме Кларендону Стратфорд подчеркивал необходимость укротить волю России не только остановив её «текущую вспышку», но и «донести до её внутреннего понимания ощущение постоянного ограничения». Целью любой войны ведомой европейскими державами должно быть уничтожение угрозы России раз и навсегда, утверждал Стратфорд, и они должны воевать до тех пор, пока Россия не будет окружена буферной зоной независимых государств (дунайскими княжествами, Крымом, Черкесией и Польшей) и гарантировать это ощущение ограничения. По мере того как правительство готовилось объявить войну России, Расселл призвал Кларендона не включать в послание королевы Парламенту никаких обязательств западных держав к сохранению существующих территориальных границ Европы{201}.

И даже на этой стадии Абердин не спешил объявлять войну. 26 марта, накануне британского объявления, он сказал королеве и принцу Альберту, что его «втянул в войну» Палмерстон, у которого была поддержка прессы и общественного мнения. Три месяца спустя королева уже разделяла нежелание Абердина использовать британские войска ради обороны Турции. Но в этот момент она полагала войну необходимой, что она и Альберт оба объясняли премьер-министру:

Мы оба подтвердили нашу убежденность, что война необходима сейчас, что он не мог отрицать и я отметила, что я думаю, что мы бы не смогли её избежать, даже если были ошибки и злоключения, сила и поползновения России должны встретить сопротивление. Он не мог этого увидел и полагал её «жупелом», и что единственной державой, которой надо опасаться была Франция! Что три северные державы должны держаться вместе, хотя он и не мог сказать на какой основе. Конечно же мы не могли с ним согласиться, и говорили о том состоянии, в которое попала Германия из-за императора Николая и невозможность рассматривать настоящее время с точки зрения прошедшего. Все изменилось. Лорду Абердину не желал соглашаться с этим, говоря, что без сомнения через небольшое время эта страна изменит свое настроение относительно войны и станет полностью за мир{202}.

Что она имела под словами «все изменилось» не совсем ясно. Возможно то, что она думала о том факте, что Франция присоединилась к ультиматуму Британии русским и что уже первые британские и французские части уже отплыли в Турцию. Или, возможно, подобно Альберту, она думала, что пришло время вовлечь в европейскую войну против России германские государства, чье вторжение в княжества представляло новую и ясную угрозу континенту. Но также возможно она имела ввиду ксенофобскую кампанию в прессе против принца-консорта, по её дневникам её постоянная головная боль в эти месяцы, и она осознала, что короткая победоносная война даст монархии поддержку общества.

В тот вечер королева давала небольшой семейный бал в честь дня рождения её кузена, герцога Кембриджского, который вскоре должен был отправиться в Константинополь, чтобы принять командование британской 1-й дивизией. Граф Фицтум фон Экштедт, саксонский министр в Лондоне, получил на бал приглашение:

Королева активно танцевала, в том числе шотландский рил[29] с герцогом Гамильтоном и лордом Элджином, которые оба были одеты в национальный костюм. Когда я закончил вальсировать, королева станцевала со мной кадриль и говорила со мной с самой дружелюбной несдержанностью о событиях дня, сказав мне, что завтра утром она будет вынуждена, к её великому сожалению, объявить России войну.

На следующее утро, за день до того как французы объявил войну России, королевское объявление было зачитано Кларендоном в Парламенте. Великий историк Крымской войны Александр Кинглейк писал (и его слова подходят к любой войне):

Задача изложить письменно причины текущего хода действий это здоровый род деятельности для государственных деятелей. И было бы благом для человечества в тот момент, когда вопросы повисают в воздухе, поклонники политики ведущей к войне были бы вынуждены выйти из тумана устных переговоров и частных заметок и ясно изложить свои взгляды на бумаге.

Если бы подобный документ был создан теми, кто ответственен за Крымскую войну, он бы раскрыл нам их действительные цели по уменьшению размера и влияния России в пользу «Европы» и особенно западных держав, но этого невозможно прочитать в послании королевы, которое вместо этого использует самые расплывчатые термины обороны Турции, без каких-либо эгоистических интересов, «ради права против неправосудия{203}.


Как только декларация появилась на публике, церковные лидеры ухватились за войну как за праведную борьбу и крестовый поход. В воскресенье 2 апреля по всей стране с кафедр произносились провоенные проповеди. Многие из них были опубликованы в форме брошюр, некоторые даже продавались десятками тысяч копий, так это был век, когда проповедники имели статус знаменитостей во всех, англиканской и других церквях{204}. В часовне Троицы на Кондуит стрит в Мейфэре в Лондоне преподобный Генри Бимиш говорил своим прихожанам «христианском долге» Англии,

использовать свою силу для сохранения независимости слабого союзника против неоправданной агрессии амбициозного и вероломного деспота и наказать своей силой его акты варварского угнетения, угнетения более противного и разрушительного, из-за того, что его пытаются оправдать призывами к религиозной свободе и высшими интересами царства Христова.

В среду 26 апреля, день поста назначенный для «национального унижения и молитвы в день объявления войны» преподобный Т. Д. Харфорд Баттерсби прочитал молитву в церкви Св. Иоанна в Кесвике, в которой он объявил, что

поведение наших послов и государственных деятелей было настолько благородно и прямо, настолько сдержанно и умеренно в ведении дел, которые привели к войне, поэтому нет причины для унижения в этот раз, но скорее для утверждения себя в собственной праведности и что нам следует предстать перед Богом со словами похвалы себе и сказать: «Благодарим тебя, Боже, что мы не такие как иные народы, несправедливые, завистливые, подавляющие, жестокие, мы люди веры, мы народ, читающий библию и посещающий церковь, мы рассылаем наших миссионеров по всей земле».

В Лидсе, в Брансвикской церкви, в этот же день преподобный Джон Джеймс сказал, что наступление России на Турцию было нападением «на самые священные права нашего единого человеческого рода, возмутительной ситуации, находящейся в той же категории что и работорговля, и едва ли хуже в злонамеренности». Балканские христиане, говорил Джейс, имеют под султаном больше религиозной свободы, чем они будут иметь под царем:

Оставьте Турцию султану, и с помощью добрых офицеров Франции и Англии, эти скромные христиане смогут, хвала Господу, наслаждаться прекрасной свободой совести… Передайте их России и их разрушат их учреждения, закроют школы, их места молитвы будут либо разрушены, либо превращены в храмы веры, такой же грязной, деморализующей и нетолерантной, как и само Папство. Что может удерживать британского христианина от верного курса для страны подобной нашей, в подобном случае?… Это благочестивая война, чтобы отбросить назад все опасности орд современного Атиллы, который угрожает свободе и христианству, не только Турции, но всему цивилизованному миру{205}.

В ознаменование отплытия британских «христианских солдат» на восток, преподобный Джордж Кроули прочитал проповедь в церкви Св. Стивена в Уолбруке в Лондоне, в которой он заявлял, что Англия начинает войну по «защите человечества» от русских, «безнадежных и выродившихся людей» помешанных на завоевании мира. Это была «религиозная война» в защиту истинной западной религии от греческой веры, «первая восточная война со времен крестовых походов». «Если в последней войне (против Наполеона) Англия была прибежищем принципов свободы, в следующей она станет прибежищем принципов Религии. Разве это не божественная воля, когда Англия, уже будучи защитницей, снова призвана к еще более высокой почести быть учителем человечества?» Судьба Англии на Востоке, утверждал преподобный Кроули, может развиться с новой наступающей войной: ни много ни мало обратить турок в христианство, «великая работа может быть и не быстра, сложна и прерывается гибелью царств или страстями людей, но она свершится. Почему же церковь Англии не может быть помощницей в этой работе? Почему не предложить торжественную и общую молитву сразу за успех нашей религиозной войны, возвращение мира и за обращение неверных?»{206}.

В разной степени, но все основные участники Крымской войны, Россия, Турция, Франция и Британия, все призывали религию на поле боя. Но к тому времени как началась война, её корни в Святых землях были забыты и погребены под всеевропейской войной против России. По свидетельствам Джеймса Финна, британского консула в Иерусалиме, празднования Пасхи в Церкви Гроба Господня «прошли очень спокойно» в 1854 году. Было мало русских паломников из-за начала войны и греческие службы проходили под плотным надзором оттоманских властей, чтобы предотвратить повторение религиозных схваток, которые происходили в последние годы. Через несколько месяцев внимание всего мира переключится на поля сражений в Крыму и Иерусалим исчезнет из виду Европы, но из Святых земель эти далекие события будут смотреться в ином свете. Британский консул в Палестине сформулировал это так:

В Иерусалиме все было наоборот. Эти важные события казались надстройками над начальным фундаментом, хотя дипломатия по (Восточному) вопросу формально сместилась на вопрос защиты религии… все равно среди нас оставалась вера в то, что ядром всего этого были Святые земли, что притязания Санкт-Петербурга на духовное покровительство по условиям договора были все еще нацелены на действительное завладение святынями в колыбели христианства, что эти святыни были на самом деле призом, за который где-то вдалеке сражались гигантские атлеты{207}.

6. Первая кровь за турками

1 марта 1854 года молодой артиллерийский офицер по имени Лев Толстой прибыл в штаб генерала Михаила Горчакова. Он вступил в армию в 1852 году, в год когда он был замечен литературным миром после публикации своих воспоминаний «Детство» в литературном журнале Современник, самом авторитетном ежемесячном журнале в России того времени. Неудовлетворенный своим собственным легкомысленным образом жизни аристократа в Санкт-Петербурге и Москве, он решил начать новую жизнь пойдя последовав на Кавказ за братом Николаем, когда тот возвращался туда после отпуска. Толстой был определен в артиллерийскую бригаду расположенную в казачьей станице Старогладовской на северном Кавказе. Он принимал участие в рейдах против мусульманской армии Шамиля, несколько раз едва избежав плена, но с началом войны против Турции, он запросил перевода в Дунайскую армию. Как он объяснял в письме к брату Сергею в ноябре 1853 года, ему хотелось принять участие в настоящей войне: «Вот уже год скоро как я только о том и думаю, как бы положить в ножны свой меч, но не могу. Так как я принужден воевать где бы то ни было, то нахожу более приятным воевать в Турции, чем здесь»{208}.

В январе Толстой сдал экзамен на офицерский чин прапорщика, самый низший офицерский чин в царской армии и отбыл в Валахию, где попал в 12-ю артиллерийскую бригаду. Он ехал шестнадцать дней в санях по снегам южной России до своего имения в Ясной Поляне, прибыв туда 2 февраля и отправился опять в дорогу 3 марта, опять в санях, затем, когда снег превратился в грязь, в седле или в телеге через Украину и Кишинев, достигнув Бухареста 12 марта. Спустя два дня он был принят лично князем Горчаковым, который принял молодого графа как члена семьи. «Принял он меня лучше, чем я ожидал, прямо по-родственному. — Он меня расцеловал, звал к себе обедать каждый день, хочет меня оставить при себе, хотя это еще не вполне решено», писал Толстой к своей «тётеньке Туанетте» 17 марта.

Лев Тостой в 1854

Аристократические связи имели огромное значение в русском штабе. Толстой быстро включился в социальный водоворот Бухареста, посещая обеды в доме князя, карточную игру и музыкальные вечера в гостиных, вечера в итальянской опере и французском театре — бесконечно далекий мир от кровавых полей сражений Дунайского фронта всего лишь в нескольких верстах. «Que vous me croyez exposé à tous les dangers de la guerre, je n’ai pas encore senti la poudre Turque et je suis très tranquillement à Boucarest à me promener à faire de la musique et à manger des glaces»[30]{209}.

Толстой прибыл в Будапешт перед началом весеннего наступления на Дунае. Царь намеревался двигаться как можно быстрее на юг к Варне и побережью Черного моря, до того момента когда западные державы высадят свои войска и остановят русское наступление на Константинополь. Ключом к этому наступлению был захват турецкой крепости Силистрия. Она бы дала русским доминирующую позицию в районе Дуная позволяя им превратить реку в транспортный маршрут от Черного моря внутрь Балкан и обеспечивая им базу, из которой можно рекрутировать болгар на борьбу с турками. Таков был план Паскевича, который он убедил принять царя чтобы не оттолкнуть австрийцев, которые могли бы вмешаться в русское наступление через населенные сербами местности далее на запад вдоль Дуная, откуда сербские восстания в русскую пользу могли бы распространиться на земли Габсбургов. «Англичане и французы не смогут высадить свои войска еще как минимум в течение двух недель», писал Николай Горчакову 26 марта, «и я полагаю, что они высадятся в Варне, чтобы поспешить на помощь Силистрии… Мы должны взять крепость до их прибытия… С Силистрией в наших руках больше времени на то, чтобы набрать больше войск из болгар, но мы не должны касаться сербов, чтобы не встревожить австрийцев»{210}.

Царь надеялся на мобилизацию войск из болгар и других славян. Хотя он и осторожен в разжигании чувств сербов против австрийцев, он надеялся на то, что его наступление послужит сигналом к восстаниям христиан, которые приведут к коллапсу Оттоманской империи, когда победоносная Россия принесет новый религиозный порядок на Балканы. «Все христианские части Турции», писал он весной 1854 года, «должны стать независимыми, они должны стать снова тем, чем они были ранее, княжествами, христианскими государствами, и в этой роли вступить в семью христианских государств Европы». Его приверженность религиозным целям была настолько велика, что он был готов использовать революции даже против Австрии, если бы это потребовалось в случае оппозиции австрийцев русскому решению Восточного вопроса. «Весьма вероятно то, что наши победы приведут к славянским восстаниям в Венгрии», писал он русскому послу в Вене. «Нам следует использовать их для запугивания сердца Австрийской империи и принудить её правительство к принятию наших условий». На самом деле в этот момент царь был уже готов расстаться со всеми легитимными принципами в интересах его священной войны. Раздраженный антирусской позицией европейских держав, он говорил о разжигании революционных волнений в Испании, чтобы отвлечь на это французские войска с востока, и даже думал о создании союза с освободительным движением Мадзини в Ломбардии и Венеции ради ослабления австрийцев. Но в обоих случаях царя отговорили от поддержки революционных демократов{211}.

Славянофилы приветствовали начало весенней кампании как восход новой религиозной эры в истории мира, первый шаг к возрождению восточной христианской империи с её столицей в Царьграде, имя которое носил в их языке Константинополь. В своем произведении «России» (1854) поэт Хомяков приветствовал начало наступления призывом «к священной войне»:

Вставай, страна моя родная,
За братьев! Бог тебя зовёт
Чрез волны гневного Дуная,

В более ранней поэме с тем же названием, написанной в 1839 году, Хомяков отмечал миссию России нести истинную православную религию народам мира, но предупреждал Россию против гордыни. Теперь же в своей поэме 1854 года он призывал Россию к «кровавым сечам» и разить мечом, «то Божий меч!»{212}.

Русские продвигались вперед медленно, преодолевая упорное турецкое сопротивление в нескольких местах на северном берегу Дуная, после чего наступление практически остановилось. Под Ибраилом 20 000 русских гренадер при поддержке речных канонерок и пароходов, не смогли взять хорошо защищенную крепость. Под Мачином 60 000 русских войск стали лагерем вокруг крепости, но не смогли её взять. Сдерживаемые турками русские потратили время на постройку плотов и понтонных мостов из сосновых мачт для внезапной переправы через Дунай у Галая, которую они и совершили не встретив никакого сопротивления в конце марта{213}.

Продвигаясь на юг к Силистрии русские застряли в болотах Дунайской дельты, в месте где многие из них слегли от холеры и тифа в кампании 1828–29 годов. Это были малонаселенные земли без запасов продовольствия для наступающих войск, которые быстро пали жертвой голода и болезней. Из 210 000 русских войск в княжествах, к апрелю 90 000 заболели. Солдаты питались сухарями, настолько непитательными, что даже крысы и собаки отказывались их есть, со слов одного французского офицера, которые видел объедки оставленные в крепости Джурджу после отступления русских летом 1854 года. Немецкий врач в царской армии полагал, что «плохое качество продовольствия привычно поставляемого русской армии» было одной из причин, почему они «мерли как мухи» будучи ранеными или заболевшими. «Русский солдат имеет такую крошечную нервную систему, что его губит потеря нескольких унций крови и часто умирает от ран, таких которые бы зажили, если бы они были нанесены человеку более крепкой конституции»{214}.

Солдаты писали домой своим семьям об ужасных условиях в их рядах, многие просили прислать денег. Некоторые из этих писем были перехвачены полицией и пересланы Горчакову, который посчитал их политически опасными и они были отправлены в архив. Эти простые письма дают уникальную возможность заглянуть в мир рядового русского солдата. Григорий Зубянка, пеший солдат в 8-м гусарском эскадроне писал жене Марии 24 марта:

Мы в Валахии на берегах Дуная и враг на другом берегу… Каждый день они стреляют через реку и каждый час и каждую минуту мы ожидаем смерти, но мы молимся Богу о спасении, и за каждый день, что проходит и мы все еще живы и здоровы мы благодарим Господа Создателя всего сущего за это благословение. Но нам приходится проводить день и ночь в голоде и холоде, потому что они не дают нам ничего из еды и мы должны выживать на том, что добудем сами, спаси нас Господь.

Никифор Бурак, солдат из второго батальона Тобольского пехотного полка, писал своим родителям, жене и детям в деревню Сидоровка в Киевской губернии:

Мы сейчас очень далеко от России, в стране которая совсем не похожа на Россию, мы почти в самой Турции и каждый час ожидаем смерти. По правде говоря, почти весь наш полк был уничтожен турками, но по милости высшего создателя я все еще жив и здоров… Я надеюсь вернуться домой и увидеть вас всех снова, я покажусь вам и буду говорить с вами, но сейчас вы в серьезнейшей опасности и я боюсь умереть{215}.

По мере того как росли потери Паскевич все более и более противился наступлению. Хотя он ранее и настаивал на марше на Силистрию, он был обеспокоен скоплением австрийских войск на сербской границе. С учетом британцев и французов, собирающихся высадиться на берег в любой момент, с учетом турок, удерживающих фронт к югу, с австрийцами, мобилизирующимися на западе, русские находились в серьезной опасности окружения враждебными армиями в княжествах. Паскевич уговаривал царя дать приказ к отступлению. Он задерживался с наступлением на Силистрию, вопреки приказу царя наступать как можно скорее, из-за страха остаться без достаточных резервов из-за нападения со стороны австрийцев.

Паскевич был прав по поводу австрийцев, которых тревожила возрастающая русская угроза Сербии. Они привели в боевую готовность войска на сербской границе, чтобы предупредить и подавить любые сербские выступления в пользу русских и прикрыть контролируемые Габсбургами сербские земли от приближающихся русских войск. Всю весну австрийцы требовали от русских покинуть княжества, угрожая присоединением к западным державами, если царь не согласиться. Британцы были равным образом озабочены русским влиянием в Сербии. По словам из консула в Белграде, сербам «внушали, что сразу после падения Силистрии русские войска появятся в Сербии и призывали присоединиться к экспедиции против южнославянских провинций Австрии». По инструкциям Палмерстона консул предупредил сербов, что Британия и Франция применят военную силу в случае вооружения Сербии в поддержку России{216}.

Тем временем, 22 апреля, в Пасхальное воскресенье по православному календарю, западные флоты совершили первое прямое нападение на русскую территорию произведя бомбардировку Одессы, важного черноморского порта. От захваченных торговых моряков британцы получили сведения, что русские собрали в Одессе 60 000 войск и большие запасы боеприпасов для переброски на Дунайский фронт (на самом деле порт имел малое военное значение и имел для своей защиты против союзнических флотов только полдюжины батарей). Они отправили ультиматум губернатору города, генералу Остен-Сакену, требуя сдачи всех кораблей, и, когда ответ не был получен, начала бомбардировку флотом из девяти пароходов, шести ракетных лодок[31] и фрегата. Обстрел продолжался одиннадцать часов, вызвав серьезные разрушения в порту, уничтожив несколько кораблей и убив несколько дюжин жителей. Попадания получил неоклассический дворец Воронцова, располагавшийся на холме над портом, одно ядро попало в статую дюка Ришелье, первого губернатора города, хотя по иронии судьбы самым пострадавшим зданием оказался отель «Лондон» на Приморском бульваре.

Во время второй бомбардировки 12 мая один из британских кораблей, пароход Тигр крепко сел на мель в плотном тумане и подвергся сильному обстрелу с берега. Экипаж был захвачен небольшим подразделением казаков под руководством молодого прапорщика Щеголева[32]. Британцы пытались сжечь свой корабль, на глазах у прогуливающихся по набережной дам с зонтиками и наблюдавших за действием. Обломки позже прибило к берегу, включая ящики с английским ромом. Казаки отконвоировали британский экипаж (24 офицера и 201 матросов) и посадили под караул в городе, где они стали объектами унизительных насмешек со стороны русских моряков и горожан, чье возмущение выбором времени нападения во время Пасхи распалялось священниками. Хотя капитан корабля, Генри Уэллс Гиффард, получивший ранение под обстрелом и скончавшийся 1 июня от гангрены, был похоронен с полными военными почестями в Одессе, и, в качестве рыцарского жеста из ушедшей эпохи, локон его волос был отправлен вдове в Англию. Пушки с Тигра были выставлены в Одессе как военные трофеи[33].

Священники объявили захват британского парохода божественным воздаянием за нападение в святое воскресенье, которое, как объявили, послужит началом священной войны. Прибитый к берегу ром был выпит моряками и рабочими доков. Последовали пьяные драки в которых погибло несколько человек. Части парохода были позже распроданы на сувениры. Прапорщик Щеголев в одно мгновение стал народным героем. Его поминали почти как святого. Браслеты и медальоны с его образом продавались даже в Москве и Санкт-Петербурге. Даже появилась новая марка папирос с его именем и портретом на коробке{217}.

Бомбардировка Одессы известила о прибытии западных держав на Дунайский фронт. Теперь вопросом было как скоро британцы и французы придут на помощь туркам против русских в Силистрии. Из опасений, что продолжение наступательных действий на Константинополь может закончится для русских плохо, Паскевич желал отступления. 23 апреля он писал Меньшикову, недавно назначенному главнокомандующему силами в Крыму:

К несчастью мы теперь мы видим, что против нас выступили не только морские державы, но и Австрия, поддерживаемая, как представляется, Пруссией. Англия не пожалеет денег чтобы привлечь на свою сторону Австрию ибо без немцев они не смогут ничего сделать против нас… Если мы обнаружим всю Европу настроенной против нас, тогда мы не будем сражаться на Дунае.

Всю весну Паскевич медлил с выполнением приказа Царя начать осаду Силистрии. В середине апреля 50 000 войск заняли дунайские острова напротив города, но Паскевич откладывал начало осады. Николай был в ярости из-за такого недостатка энергичности у своего командующего. Хотя он и признавал, что Австрия может встать на сторону врага, Николай отправил Паскевичу гневную записку, побуждая его начать приступ. «Если австрийцы предательски атакуют нас», писал от 29 апреля, «вы должны встретить их 4-м корпусом и драгунами; это будет достаточно для них! Ни слова более, мне больше нечего добавить!»

Наконец 16 мая, когда после трех недель мелких стычек русские получили контроль над возвышенностью к юго-западу от Силистрии, они начали обстрел города. И даже тогда Паскевич фокусировался на внешнем периметре, полукруге каменных фортов и земляных насыпей в нескольких километрах от самой Силистрии. Паскевич надеялся взять турок измором и обойтись малыми потерями при осаде. Однако командующие осадой офицеры понимали, что эти надежды пусты. Турки использовали месяцы с момента объявления войны для укрепления обороны. Турецкие форты были значительно усилены прусским полковником Грачом, экспертом по фортификации и минированию, и они получили лишь легкие повреждения от русских пушек, хотя ключевой редут, сооружение известное как Араб Табия, подвергался таким разрушениям от русских снарядов и мин, что турки восстанавливали его несколько раз за время осады. В турецких фортах было 18 000 войск, в основном из Египта и Албании, и они сражались с вызовом, что оказалось для русских сюрпризом. В Араб Табии оттоманские силы возглавляли два опытных британских артиллерийских офицера, капитан Джеймс Батлер из цейлонских стрелков и лейтенант Чарлз Насмит из бомбейской артиллерии. «Невозможно было не восхищаться хладнокровием турок перед опасностью», вспоминал Батлер.

Трое были застрелены в течение пяти минут, во время работ по возведению нового парапета, когда только двое могли работать одновременно, чтобы иметь хоть какую-то защиту, и их тут же заменял ближайший наблюдатель, который забирал лопату из рук умирающего и принимался за работу так спокойно, словно он копал придорожную канаву.

Осознавая, что русским нужно подобраться ближе для того чтобы нанести какой-то ущерб фортам, Паскевич приказал генералу Шильдеру начать сложные инженерные работы по прокладке траншей, чтобы придвинуть артиллерию под стены. Осада скоро превратилась в однообразную рутину бомбардировок русскими батареями с утра до ночи при поддержке пушек речной флотилии. Еще никогда в истории войн солдаты не подвергались постоянной опасности такое продолжительное время. Но признаков прорыва так и не было{218}.

Батлер вел дневник осады. Он считал, что мощность русских пушек была «значительно преувеличена» и что более легкая турецкая артиллерия была более чем на одном уровне с ними, хотя все что делали турки, они делали «неряшливо». Религия играла важную роль для турок, по словам Батлера. Каждый день на утренней молитве у Стамбульских ворот, командир гарнизона Муса-паша призывал солдат защищать Силистрию «как полагает наследникам Пророка», на что «люди отвечали криками «Хвала Аллаху!»[34]. В городе не было безопасных зданий, но жители построили пещеры где бы они могли укрываться во время дневных обстрелов. Город «казался покинутым, встречались только собаки и солдаты». На закате Батлер наблюдал за заключительными залпами русских с крепостных стен: «я увидел нескольких мальчишек, лет 9–10, гоняющимися за ядрами, когда они рикошетили, настолько просто, словно они были крикетные шары; они гонялись за ними, кто поймает первым, награда в 20 пера была обещана Пашой за каждое принесенное ядро». В ночи он мог слышать как русские поют в своих окопах и иногда, «когда они устраивали праздник, у них даже был оркестр играющий польки и вальсы».

Под растущим давлением царя Паскевич провел больше двадцати пехотных приступов между 20 мая и 5 июня, но успеха так и не было. «Турки сражаются как дьяволы», говорил один артиллерийский капитан 30 мая. Небольшие группы забирались на валы фортов, только с тем, чтобы быть отброшенными защитниками в рукопашной. 9 июня под стенами состоялось большое сражение, после того как русский приступ был отражен, турки устроили вылазку на русские позиции. После сражения 2000 русских остались на поле битвы. На следующий день Батлер отметил:

многочисленные жители города отрезали головы убитым и принесли их как трофеи, за которые они надеялись получить награду, но дикарям не разрешили пронести их через ворота. Куча их была оставлена непогребенной сразу за воротами. Пока мы сидели с Муса-пашой, вошел головорез и бросил к его ногам пару ушей, которые он отрезал у русского солдата; другой хвастался, что русский офицер умолял его о пощаде во имя пророка, но он вынул нож и в хладнокровно перерезал ему горло.

Непогребенные русские оставались на земле несколько дней, за это время горожане обобрали их догола. Албанские ополченцы тоже принимали участие в изувечивании и ограблении мертвых. Батлер видел их несколько дней спустя. Он написал, что это был «отвратительный вид». «Запах уже стал слишком агрессивным. Те, кто лежал в канаве, были раздеты донага и лежали в разных позах, некоторые без голов, другие с распоротыми горлами, руки в стороны и вверх, в зависимости от того как они упали»{219}.

Толстой прибыл к Силистрии в день сражения. Его перевели туда как офицера по боеприпасам при штабе генерала Сержпутовского, который разместился в садах резиденции Мусы-паши на вершине холма. Толстой наслаждался зрелищем сражения с этой безопасной точки. Он описывал это в письме к своей тёте:

Не говоря о Дунае, его островах и берегах, одних занятых нами, других турками, как на ладони видны были город, крепость и малые форты Силистрии. Слышна была пушечная пальба и ружейная, не перестающие ни днем, ни ночью, и в подзорную трубу можно было различить турецких солдат. По правде сказать, странное удовольствие глядеть, как люди друг друга убивают, а между тем и утром и вечером я со своей «повозки» целыми часами смотрел на это. И не я один. Зрелище было поистине замечательное, и, в особенности, ночью. Обыкновенно ночью наши солдаты работали на траншеях, турки нападали, чтобы препятствовать этим работам, и надо было видеть и слышать эту стрельбу!

В первую ночь, которую я провел в лагере, этот страшный шум разбудил и напугал меня; думая, что это нападение, я поспешил велеть оседлать свою лошадь; но люди, проведшие уже некоторое время в лагере, сказали мне, что беспокоиться нечего, что и канонада такая, и ружейная стрельба вещь обычная, прозванная в шутку «Аллах». — Я лег, но не мог заснуть и стал забавляться тем, что, с часами в руках, считал пушечные выстрелы; насчитал я 100 взрывов в минуту. Вблизи однако всё это не так страшно, как кажется, ночью в полной темноте точно соревновались между собой, кто больше потратит пороха и тысячами пушечных выстрелов убито было самое большое человек 30 с той и другой стороны{220}.

Паскевич заявил, что был ранен осколком во время сражения 10 июня (на самом деле ранения не было) и сдал командование генералу Горчакову. Освободившийся от груза ответственности за наступление которому он противился, он в своей карете пересек Дунай и отправился в Яссы.

14 июня царь получил новости о том, что Австрия мобилизует свою армию и вероятно вступит в войну против России в июле. Также он был вынужден примириться с мыслью о том, что британцы и французы в любой момент могут прийти на помощь Силистрии. Он знал, что время уходит, но приказал начать еще один приступ, который Горчаков готовил на утренние часы 22 июня{221}.


К этому времени британцы и французы концентрировали свои армии в районе Варны. Они начали высадку своих сил в Галлиполи в начале апреля, с намерением защитить Константинополь от возможного нападения русских. Но скоро стало ясно, что местность не может поддерживать столь большую армию и после нескольких недель скудного фуражирования, союзнические войска перенесли свои лагеря сначала в окрестности турецкой столицы, а затем на север к порту Варны, через который бы они могли получать снабжение от британского и французского флотов.

Две армии встали рядом лагерями над старым укрепленным портом — и наблюдали друг за другом с опаской. Они были непростыми союзниками. Слишком многое в их недавней истории делало их подозрительными. Известно, что лорд Реглан, уже практически дряхлый главнокомандующий британской армией, который служил военным секретарем у Герцога Веллингтона во время Пиренейских войн 1808–14 годов и потерял руку при Ватерлоо[35], от случая к случаю мог называть врагом французов, но не русских.

Лорд Реглан

С самого начала возникли споры о стратегии — британцы склонялись к высадке в Галлиполи и осторожному продвижению внутрь страны, тогда как французы хотели высадиться в Варне, чтобы остановить продвижение русских к Константинополю. Французы разумно предполагали, что британцам следует контролировать кампанию на море, где они имели преимущество, тогда как они возьмут в свои руки наземную кампанию, где они могут применить уроки выученные во время завоевания Алжира. Но британцев трясло при мысли о том, что им придется принимать приказы от французов. Они не доверяли маршалу Сент-Арно, бонапартистскому командующему французских сил, чьи широко известные спекуляции на бирже давали пищу к размышлениям в британских кругах, что он ставит собственные эгоистичные интересы выше союзнических целей (Принц Альберт даже полагал, что он способен принять взятки от русских). Подобные идеи просачивались ниже к офицерам и рядовым. «Я ненавижу французов», писал капитан Найджел Кингскоут, который, как и большая часть других адъютантов Реглана, был одним из его племянников. «Весь штаб Сент-Арно, за одним или двумя исключениями, они как обезьянки, затянуты настолько туго, насколько возможно, так что все выпирает сверху и снизу подобно шарам»{222}.

Французы же мрачно смотрели на своих британских союзников. «Визиты в английский лагерь дают мне гордость за то, что я француз», писал капитан Жан-Жюль Эрбе своим родителям из Варны:

британские солдаты полные энергии, сильные и хорошо сложенные мужчины. Я восхищаюсь их элегантной формой, совершенно новой, их изящными манерами, точностью и правильностью их маневров, и красотой их лошадей, но их самая большая слабость в том, что они слишком привыкли к комфорту; будет трудно удовлетворить их многочисленные требования, когда мы двинемся с места{223}.

Луи Нуар, солдат первого батальона зуавов, элитной пехоты, созданной после Алжирской войны[36], вспоминал свои печальные впечатления о британских войсках в Варне. Он был особенно шокирован поркой, которую часто задавали офицеры за неподчинение и пьянство — две частных проблемы в британских войсках — которые напоминали ему о старой феодальной системе, которая перестала существовать во Франции:

Похоже, что английские вербовщики собрали все отбросы своего общества, низшие классы, наиболее восприимчивые к их предложению денег. Если бы сыны более успешных людей попали под призыв, порка английских солдат офицерами была бы запрещена военным уголовным кодексом. Вид подобных телесных наказаний вызывал у нас отвращение, напоминая о том, что Революция [17]89 года отменила порку в армии, когда был установлен универсальный призыв… Французская армия состоит из особого класса граждан, подчиняющихся военным законам, суровым, но применяемым одинаково ко всем званиям. В Англии солдат просто крепостной — не более чем собственность правительства. Им управляют два противоположных импульса. Первый это палка. Вторая это материальное благополучие. Англичане развили в себе инстинкт комфорта; жизнь в комфортной палатке с большим блюдом ростбифа, флягой красного вина и изобилием рома — это desideratum английского пехотинца; необходимое условие его храбрости… Но если эти припасы не прибудут вовремя, если ему придется спать в грязи, искать дрова, и обходиться без своего ростбифа и грога, англичане становятся боязливыми и деморализация расползается по их рядам{224}.

Французская армия во многом превосходила британскую. её офицерские школы выпустили целый новый класс военных профессионалов, которые были более развиты технически, были тактически грамотнее и социально ближе к своим людям, нежели аристократические офицеры британской армии. Вооруженную самым современной винтовкой Минье, из которой можно было вести беглый огонь на поражение на дистанциях до 1600 метров, французскую пехоту хвалили за её наступательный дух, élan. Зуавы в особенности были мастерами быстрых атак и тактических отступлений, рода боевых действий, который они развили в Алжире, и их храбрость была примером для остальной французской пехоты, которая безусловно следовала за ними в сражения. Зуавы были закаленными вояками, опытными в ведении боев в самых трудных условиях гористой местности, объединенные сильными узами товарищества, сформированными за годы сражений в Алжире (и во многих случаях на революционных баррикадах Парижа 1848 года). Поль де Молен (Paul de Molènes), офицер одного из кавалерийских полков спагов, набранных Сент-Арно в Алжире, считал, что зуавы имели над молодежью Парижа «особую соблазняющую силу», которая влекла её в их ряды в 1854 году. Поэтическая форма зуавов, их вольный и дерзкий вид, из легендарная слава — все это создавало образ образ народного рыцарства, невиданный со времен Наполеона»{225}.

Опыт войны в Алжире был решающим преимуществом французов над британцами, которые не были в крупных сражениях со времен Ватерлоо, и во многом отставали на полвека. В один из моментов треть французской армии в 350 тысяч человек была развернута в Алжире. Из этого опыта французы вынесли критическую важность поддержания дисциплины и порядка поле боя на уровне малых подразделений — банальность для военных теоретиков двадцатого века, которая впервые была выдвинута Арданом Дю Пиком, выпускником специальной военной школы Сен-Сир, элитной военной школы в Фонтенбло под Парижем, который служил капитаном в экспедиции в Варну, и который развил свои идеи наблюдая за французами во время Крымской войны. Французы также научились эффективному снабжению армии на марше — область в которой их превосходство над британцами стало очевидным с момента высадки в Галлиполи. Два с половиной дня британским войскам не позволяли высадится «потому, что ничего не было для них готово», писал Уильям Расселл из Таймс, корреспондент-первопроходец, присоединившийся к экспедиции на восток, в то время как французы превосходно подготовлены с огромной флотилией кораблей снабжения: «госпитали для больных, пекарни, обозы для перевозки запасов и багажа — все необходимое для комфорта под рукой в момент прибытия корабля. С нашей стороны не было ни одного британского вымпела в бухте! Наше великое морское государство было представлено единственным пароходом принадлежавшим частной компании»{226}.

Начало Крымской войны застало британскую армию врасплох. Военный бюджет сокращался уже много лет, и лишь в первых неделях 1852 года, вслед за coup d’etat Наполеона и возникновении французской угрозы в Британии, правительство Расселла смогло получить одобрение парламента на скромное увеличение в расходах. На весну 1854 года из 153 тысяч списочного состава две трети служили в колониях, в различных отдаленных уголках империи, поэтому войска для экспедиции на Черное море набирались в спешке. Без призывной системы французов, британская армия полагалась полностью на добровольцев, стимулируемых начальной выплатой. В течение 1840-х годов база здоровых мужчин серьезно пострадала из-за индустриальных проектов и эмиграции в США и Канаду, заставив армию полагаться на безработных и самые бедные слои населения, например жертв голода в Ирландии, которые записывались в армию за начальную выплату в отчаянной попытке избавиться от долгов и спасти семью от работного дома. Основным местом вербовки в британскую армию были пабы, ярмарки и скачки, где беднота пропивалась и попадала в долги{227}.

Если британский пехотинец происходит из беднейших слоев общества, то офицерский корпус набирался в основном из аристократии — что было практически обусловлено продажей званий. В среде высшего командования доминировало дворянство с хорошими связями при дворе, но малым военным опытом или знаниями; что было полностью противоположно профессионализму французской армии. Лорду Реглану было 65, сэру Джону Бургойну, главному инженеру армии, было 72. Пятеро из высшего командного состава штаба Реглана были его родственниками. Самый молодой из них, Герцог Кембриджский, был кузеном королевы. Это была армия, так же как и русская, чья военная мысль и культура оставались укорененными в восемнадцатом веке.

Реглан настаивал на том, чтобы отправить британских солдат в бой в плотно сидящих мундирах и высоких киверах, которые бы выглядели великолепно при маршировании в строгом порядке на параде, но были совершенно непрактичны в бою. Когда Сидни Герберт, военный министр, писал ему в мае, предлагая ослабить требования к форме и что возможно солдатам не стоит бриться каждый день, Реглан отвечал:

Я смотрю на ваше предложение о введении бород в несколько ином свете и нет необходимости принимать его в настоящее время. Я несколько старомоден в своих идеях и держусь того, что англичанин должен выглядеть англичанином, независимо от того, что французы тщательно стараются выставить себя африканцами, турками или неверными. Я всегда отмечал, что в низших слоях в Англии, первым делом в чистоте является бритье, я смею сказать, что это понятие превалирует в большой степени в наших рядах, хотя некоторые из наших офицеров и завидуют волосатым мужчинам среди наших союзников. Однако, если когда мы двинемся маршем и будем подвержены жаре и грязи и я замечу, что солнце начнет влиять на лица людей, я приму к рассмотрению, будет ли желательным ослабить требования или нет, но тем не менее нам следует выглядеть англичанами{228}.

Запрет на бороды не продержался дальше июльской жары, но британский солдат все еще был нелепо перегружен элементами формы в сравнении с легкой и простой формой русских и французов. Подполковник Джордж Белл из первого (королевского) полка жаловался:

Мундир на спине и смена белья в ранце это все что нужно людям, но они все равно загружены как ослы — шинель и одеяло, затянутые ремни, которые стягивают легкие как смерть, ружье и снаряжение, 60 зарядов Минье, ранец и его содержимое. Жесткий стоячий воротник мы отменили, благодаря Панчу и Таймс. Сорок лет опыта никак не побуждают военные власти позволить солдату не выходить в поле наполовину задушенным и неспособным двигаться под своей ношей пока общественное мнение и газеты не придут ему на выручку. Следующая вещь, которую я бы хотел отбросить в сторону это ужасный [кивер] «Альберт»[37], как его называют, на котором в этом климате в полдень можно жарить мясо из пайка, с верхом из лакированной кожи, которая притягивает в 10 раз больше солнца для того чтобы свести с ума мозг{229}.

Ставшие лагерем на равнинах вокруг Варны британские и французские войска от бездеятельности и в ожидании новостей из Силистрии искали развлечений в питейных заведениях и борделях города. Жаркая погода и предупреждения против употребления местной воды приводили в чудовищным попойкам, особенно к употреблению местной раки, которая была дешевой и крепкой. «Тысячи англичан и французов толпятся в импровизированных кабаках», писал Поль де Молен, «где все вина и напитки наших стран разливаются в шумное пьянство… Турки стоят снаружи и наблюдают без эмоций или удивления за этими странными защитниками, которых Провидение послало им». Пьяные драки были ежедневной проблемой в городе. Хью Фицхардиндж Драммонд, адъютант шотландских гвардейских фузилеров, писал своему отцу из Варны:

Наши друзья горцы, пьют как рыбы, и наши люди… пьют еще больше чем в Скутари. Зуавы самые недисциплинированные и необузданные негодяи которые ты только можешь вообразить; любое преступление за ними. Они казнили человека позавчера. На прошлой неделе венсенский егерь чуть не перерублен пополам одним из этих головорезов, коротким мечом, в пьяном угаре. Французы пьют очень много и напившись теряют субординацию.

Количество жалоб от жителей Варны росло. Город был населен преимущественно болгарами, но помимо этого было еще и значительная турецкая диаспора. Их раздражали солдаты требовавшие выпивку в кафе владельцев-мусульман и переходящих к насилию в случае отказа продать её. Их можно было бы простить за то, что они задавались вопросом, не представляют ли их защитники большую опасность нежели русская опасность, как это видел британский морской офицер Адольфус Слейд наблюдая за происходящим в некотором отдалении в Константинополе:

Французы слонялись по мечетям во время молитвы, разглядывали дам закутанных в платки, травили уличных собак… стреляли чаек в бухте и голубей на улицах, передразнивали пение муэдзинов с минаретов, и для развлечения разбивали тротуарные камни. Турки слышали о цивилизации: теперь они её наблюдали, как они думали, с удивлением. Воровство, пьянство, азартные игры и проституция расцветали под палящим восточным солнцем{230}.

У британцев быстро сформировалось плохое мнение о турецких солдатах, которые стали лагерем рядом с ними на равнинах вокруг Варны. «Из того немногого, что я видел у турок, заставляет меня думать, что они очень слабые союзники», писал отцу Кингскот, адъютант Реглана. «Я уверен, что они самые большие лжецы на земле. Если они говорят 150 000 человек, то на поверку в реальности окажется 30 000. Все в такой же пропорции, и из того, что я слышу, я не могу понять, почему русские еще не разбили их без особого труда». Французы тоже невысокого мнения о турецких войсках, хотя зуавы, среди которых большой контингент алжирцев, установили с ними хорошие отношения. Луи Нуар считал, что отношение британских солдат к туркам было расистским и имперским, из-за чего войска султана их массово ненавидели.

Английские солдаты верили, что они прибыли в Турцию не для спасения ее, а для завоевания. В Галлиполи они часто развлекались приставая к туркам на пляже. Они рисовали вокруг них круг и говорили им, что этот круг был Турция. Затем они заставляли выходить из круга и делили его пополам, называя один Англией, а другой Францией, затем они выталкивали турок куда-нибудь, что они называли Азией{231}.

Колониальные предрассудки ставили границы тому, как западные державы были готовы использовать турецкие войска. Наполеон III считал турок ленивыми и развращенными, тогда как лорд Каули, британский посол в Париже, советовал Реглану, «не доверять ни одному турку» в части какой-либо воинской ответственности, влияющей на национальную безопасность. Англо-французские командующие считали, что турки хороши только в боевых действиях за укреплениями. Они были готовы использовать их для вспомогательных задач, таких как рытье траншей, но считали, это им недоставало дисциплины и храбрости для того, чтобы сражаться на открытом поле битвы плечом к плечу с европейскими войсками{232}. Успех турок в сдерживании русских у Силистрии (который был в большой степени приписан британским офицерам) не изменил подобного расистского отношения, которое станет еще более выраженным во время кампании в Крыму.


По сути турки делали даже больше чем просто сдерживание русских, которые начали последний приступ Силистрии 22 июня. Утром 21 июня Горчаков инспектировал траншеи перед Араб Табией, откуда должна была начаться атака. Толстой был под впечатлением от Горчакова (позже он использует его образ для описания генерала Кутузова в «Войне и мире»). «Под огнем я его видел впервые в это утро», писал он брату Николаю. «Видно, что он так погружен в общий ход дела, что ни пули, ни бомбы для него не существуют». В тот день, для ослабления турецкого сопротивления, 500 русских пушек обстреливали укрепления; огонь продолжался до поздней ночи. Атака была назначена на три часа утра. «Мы все были там и, как всегда накануне сражения, делали вид, что завтрашний день озабочивает нас не более, чем обычный, но я уверен, что у всех сердце немножко сжималось (и даже не немножко, а очень сильно), при мысли о штурме»:

Ты знаешь, Николенька, что время, предшествующее сражению, самое неприятное, это единственное время, когда есть досуг для страха, а страх — одно из самых неприятных чувств. К утру, с приближением момента действия, страх ослабевал, а к трем часам, когда ожидалась ракета, как сигнал к атаке, я был в таком хорошем настроении, что ежели бы пришло известие, что штурма не будет, я бы очень огорчился.

Того, что он боялся больше всего случилось. В два часа утра адъютант принес Горчакову послание с приказом о снятии осады.

«Могу сказать, что это было принято всеми», писал Толстой своему брату, — «солдатами, офицерами, генералами, как настоящее несчастие, тем более, что было известно от шпионов, которые часто являлись к нам из Силистрии и с которыми мне самому приходилось говорить — было известно, что когда овладеют фортом, — а в этом никто не сомневался — Силистрия не сможет продержаться более 2, 3 дней»{233}.

Чего Толстой не знал или отказывался принять во внимание, это было то, что в этот момент 30 000 французских, 20 000 английских и 20 000 турецких войск были готовы прийти на помощь Силистрии и то, что Австрия, которая сосредоточила 100 000 своих войск вдоль сербской границы, поставила царю ультиматум, требуя покинуть дунайские княжества. Австрия в результате взяла на вооружение политику вооруженного нейтралитета в пользу союзников, мобилизуя габсбургские войска с целью принудить русских оставить Дунай. В страхе перед восстаниями среди своих собственных славян, австрийцев беспокоило русское присутствие в княжествах, которое все более и более было похоже на аннексию. Если бы австрийцы напали на русских с запада, то могла бы возникнуть настоящая опасность перерезать линии снабжения на Дунае и преградить русским путь к отступлению, при этом открывая возможность союзническим армиям к наступлению с юга. У царя не было выбора кроме отступления для сохранения армии.

Николай испытывал глубокое чувство предательства со стороны австрийцев, чью империю он спас от венгров в 1849 году. У него развилось отеческое чувство к императору Францу-Иосифу, который был на 30 лет моложе, и он чувствовал, что он заслуживает его благодарности. Заметно опечаленный и потрясенный новостью об ультиматуме, он повернул портрет Франца-Иосифа к стене и собственноручно написал на обратной стороне: «Du Undankbarer!»[38]. Он сказал австрийскому посланнику графу Эстерхази в июле, что Франц-Иосиф совершенно позабыл, что он сделал для него и что, «из-за того, что доверие, существовавшее до сих пор между двумя суверенами к счастью их империй было разрушено, подобные тесные отношения между ними не могут более существовать»{234}.

Царь писал Горчакову объясняя свои причины для отмены осады. Это было непривычно личное письмо, многое говорящее о его образе мыслей:

Как горько и больно это для меня, мой дорогой Горчаков, быть вынужденным согласиться с настойчивыми доводами князя Ивана Федоровича [Паскевича]… и отступить от Дуная после таких многочисленных усилий и потеряв так много храбрых душ без результата — мне не надо говорить тебе, что это для меня значит. Посуди сам!!! Но как я могу не соглашаться с ним, когда я смотрю на карту. Теперь опасность не так велика, поскольку ты со своей позиции можешь наказать дерзких австрийцев. Я боюсь только, что отступление может повредить боевому духу наших войск. Ты должен их воодушевить, ясно показать каждому из них, что лучше отступить вовремя, чтобы мы могли позже перейти в наступление, как это было в 1812 году{235}.

Русские отступали с Дуная, обороняясь от преследовавших их турок, почуявших вкус крови. Русские войска были утомлены и деморализованы, многие солдаты не ели по нескольку дней, и было так много больных и раненых, что их невозможно было забрать с собой всех на телегах. Тысячи были оставлены туркам. При крепостном городе Гиургево, 7 июля, русские потеряли 3000 человек в сражении с турецкими войсками (некоторыми из них командовали британские офицеры), которые пересекли реку от Рущука и атаковали русских при поддержке британской канонерки. Горчаков прибыл с подкреплениями снятыми с осады Силистрии, но вскоре был вынужден отступить. Британский флаг был поднят над крепостью Гиургево, где турки принялись мстить русским, убив более чем 1400 раненых, отрезая им головы и увеча их тела, тогда как Омер-паша и британские офицеры наблюдали за этим{236}.

Турецкие расправы носили явный религиозный характер. Как только город был очищен от русских, турецкие войска (башибузуки и албанцы) разграбили дома и церкви христианского населения, большей частью болгар. Все христианское население покинуло Гиургево с русской пехотой, в спешке упаковав свои пожитки на телеги и направившись на север с их колоннами. Французский офицер описал то, что он увидел и Гиургево через несколько недель после того, как он был покинут:

Уйдя русские оставили только 25 жителей из населения в 12 000 человек! Лишь малая часть домов осталась нетронутой… Мародерам было мало грабежа домов, несколько церквей были разграблены. Я видел моими собственными глазами греческую церковь в ужасающем состоянии. Старый болгарский ризничий расчищал разломанные иконы и церковные окна, скульптуры, лампы, и другие священные объекты, сваленные в кучу в святилище. Я спросил его жестами, кто же совершил эти зверства, русские или турки. «Туркос» он ответил в одно слово через стиснутые зубы и тоном который не предвещал никакого прощения первому же башибузуку попавшему в его руки{237}.

В каждом городе и деревне к русским войскам присоединялись беженцы в страхе перед турецкой расправой. На дорогах был хаос и паника, так как тысячи болгарских крестьян покидали свои деревни со своим скотом и вливались в постоянно растущие человеческие колонны в поисках спасения. Дороги были настолько сильно заблокированы крестьянскими телегами, что русское отступление замедлилось. Горчаков собирался было использовать войска для сдерживания беженцев, но его от этого отговорили высшие офицеры и в конце концов около 7000 болгарских семей были эвакуированы в Россию. Толстой описывал сцену в одной из деревень в письме к своей тетке, которое он отправил 19 июля достигнув Бухареста:

Я ездил из лагеря в одну деревню за молоком и фруктами, так и там было вырезано все население. — И только что князь дал знать болгарам, что желающие могут с нашей армией перейти Дунай и стать русскими подданными, весь край поднялся и с женами, детьми, лошадьми и скотиной двинулись к мосту. Вести всех было немыслимо; князь был принужден отказать тем, которые подходили последними. И надо было видеть, как это его огорчило, он принял все депутации от этих несчастных и лично говорил с каждым из них, старался втолковать им, что это невозможно, предлагал им бросить телеги и скотину, обеспечивая им пропитание до прихода их в Россию, оплачивал из собственных денег частные суда для их переправы, словом делал, что мог, в помощь этим несчастным{238}.

В Бухаресте подобные сцены смятения повторились. Среди разочарованных войск многие воспользовались возможностью дезертировать из своих частей и скрывались в городе, побудив власти потребовать от населения выдачи дезертиров под угрозой наказания. Валашские волонтеры присоединившиеся к русской армии сразу после вступления армии в княжества, теперь разбегались, многие из них бежали на юг, к союзникам. Покидая город русские выпустили воззвание царя к «вероломным валахам»:

Его величество царь не верит в то, что те, кто исповедует ту же религию, что и Православный Император, могут подчиниться не христианскому правительству. Если валахи не могут осознать это, из-за того, что они подпали под влияние Европы, и поддавшись ложной вере, то Царь, тем не менее, не может отказаться от миссии данной ему Богом как вождю православных, забрать из под владычества оттоманов тех, кто исповедует истинную христианскую веру, то есть греческую. Эта мысль занимала царя с самого начала его славного правления, и пришло время когда Его Величество исполнит замысел, который он планировал многие годы, каковы бы ни были намерения бессильных европейских государств из владений ложной веры. Придет время для мятежных валахов, навлекших на себя гнев Его Величества, заплатить за свою неверность.

26 июля воззвание было зачитано Горчаковым перед собранием бояр в Бухаресте, который добавил от себя: «Господа, мы оставляем Бухарест на время, но я надеюсь, что вернемся вскоре, помните 1812 год»{239}.

Новости об отступлении были огромным потрясением для славянофилов в Москве и Санкт-Петербурге, для которых русское наступление на Балканах было войной за освобождение славян. Они были подавлены тем, что они видели как отказ от их идеалов. Константин Аксаков мечтал о славянской федерации под руководством России. Он считал, что война завершится водружением креста над Святой Софией в Константинополе. Однако отступление с Дуная наполнено его «чувствами отвращения и стыда», как он писал своему брату Ивану:

Кажется, что мы отступаем от православной веры. Если это из-за недоверия, или из-за того, что мы оставляем священную войну, тогда с момента основания Руси не было еще более позорного момента в нашей истории — мы победили врагов, но не собственный страх. И что теперь!.. Мы отступаем из Болгарии, но что случится с бедными болгарами, с крестами и церквями Болгарии?… Россия! Если вы оставляете Бога, тогда Бог оставит вас! Вы отказались от святой цели которую Он вам доверил, защищать святую веру и освободить своих страдающих братьев, и теперь гнев Бога обрушится на вас, Россия!

Как и многие славянофилы, Аксаков винил в решении отступать Нессельроде, «немецкого» министра иностранных дел, которого в кругах националистов почитали предателем России и «австрийским агентом». Во главе с со своим лидером Погодиным они в салонах Санкт-Петербурга и Москвы начали кампанию по убеждению царя отказаться от отступления и в одиночку сражаться против австрийцев и западных держав. Они радовались тому, что Россия будет сражаться одна против Европы, веруя в то, что священная война за освобождение славян от западного влияния будет исполнением мессианской роли России{240}.

Когда русские отступили из Валахии, австрийцы пришли на их место для восстановления порядка в княжестве. Австрийский контингент из 12 000 солдат под командованием генерала Коронини дошел до Бухареста, где они столкнулись с турками, уже занявшими город сразу по отступлении русских. Омер-паша, объявивший себя «губернатором вновь оккупированных княжеств», отказался передать Бухарест австрийскому командованию. Будучи бывшим подданным Австрии, перешедшим к туркам, от него с трудом можно было ожидать передачи с таким трудом полученных завоеваний, такому придворному генералу как Коронини, который был личным учителем императора и воплощал в себе всё то габсбургское, от которого Омер-паша отрекся перейдя к оттоманам. Турецкого военачальника поддержали британцы и французы. Потратив много усилий на то, чтобы привлечь австрийцев в княжества, союзники теперь смотрели на них с подозрением. Они были благодарны им за помощь в освобождении княжеств из под русского управления, но в тоже время они подозревали их в том, что они намерены превратить оккупацию в долговременную, либо в надежде на замену собой политического вакуума оставшегося после ухода русских войск, либо в надежде на то, что они смогут навязать своё собственное решение русско-турецкого конфликта за счет Запада. Подозрения только возросли после того как они помешали преследованию русских силам Омер-паши в Бессарабии (тактика одобренная Наполеоном III); и еще более после того как они восстановили во власти господарей номинированных русскими, очевидно для смягчения отношений с царем. Британцам и французам казалось очевидным, что австрийцы явились спасать дунайские княжества не как жандармы Европейского согласия, не как борцы за турецкий суверенитет, а со своими собственными политическими мотивами{241}.

Частично для нейтрализации австрийской угрозы, частично для захвата побережья Черного моря для нападения на южную Россию и Крым в конце июля французы отправили экспедиционный корпус в район Добруджи в дельте Дуная. Корпус состоял из нерегулярных башибузуков (называемых восточными спагами во Франции) под командованием генерала Юсуфа и из пехоты в составе 1-й (генерала Канробера), 2-й (генерала Боске) и 3-й (князя Наполеона) дивизий. Джузеппе Вантини, попавший на Эльбе в 1815 году в шестилетнем возрасте в плен к берберским пиратам и воспитанный во дворце бея Туниса, Юсуф был основателем и командующим кавалерии спагов (сипахов) использованных французами при завоевании Алжира. Его алжирский успех сделал его идеальным кандидатом для организации башибузуков под французским командованием. К 22 июля он собрал под Варной кавалерийскую бригаду из 4000 башибузуков переданных французам оттоманами, вместе с другими подразделениями нерегулярных войск, включая группу курдских всадников, возглавляемых Фатимой Ханум. Известная как Дева Курдистана, семидесятилетняя Ханум вела своих соплеменников, вооруженных мечами, ножами и пистолетами, под зеленым знаменем мусульманской войны. Юсуф также взывал к идее джихада призывая своих людей к войне с русскими и наделял для этого их чем-то иным помимо обещаний грабежа, их обычного мотива, который французы были решительно настроены искоренить. «Мы прибыли сюда ради спасения Султана, нашего халифа», сообщила группа башибузуков Луи Нуару, чья бригада зуавов присоединилась к силам Юсуфа на марше от Варны; «если мы погибнем за него без платы, мы попадем напрямую на небеса; если нам будут платить за войну, то никто из нас не попадет в рай, ибо мы получим свое вознаграждение на земле»{242}.

Но не только обещание рая помогало обеспечивать дисциплину в кавалерии Юсуфа. Как только поступил приказ выступить из Варны, башибузуки тут же начали дезертировать, объявляя, что они не будут сражаться под началом иностранных офицеров (Юсуф изъяснялся на тунисском арабском, который сирийцы, турки и курды под его командованием не могли понять). Передовой эскадрон сбежал при первом виде казаков под Тульцеей, бросив французских офицеров сражать одних (и они все погибли). 28 числа войска Юсуфа разбили казаков и вынудили их отступить, но затем дисциплина рухнула и они ринулись грабить деревни и убивать христиан, принося Юсуфу их головы, в надежде на награду (в турецкой армии обычно платили награду за головы неверных, включая гражданских, побежденных в священной войне). Некоторые даже убивали женщин и детей, разрезая тела на части в надежде на награду{243}.

На следующий день в войсках Юсуфа появились первые жертвы холеры. Болота и озера дунайской дельты кишели заразой. Количество умерших вызывало тревогу. Обезвоженные болезнью и днями маршей по удушающей шаре, люди падали замертво по обе стороны дороги. Части Юсуфа быстро деградировали, солдаты дезертировали из-за холеры или чтобы укрыться от жары в тени деревьев или укрытие. Юсуф приказал отступать к Варне и остатки его сил, примерно 1500 человек, прибыли туда 7 августа.

Но в Варне они тоже встретили холеру. Она была повсюду, весь юго-восток Европы накрыло болезнью летом 1854 года. Французский лагерь стал первой жертвой, за ним вскоре последовал британский. Горячий ветер с континента покрыл лагеря белой известковой пылью и ковром из мертвых мух. Люди начали страдать от рвоты и диареи и лежали в палатках в ожидании смерти. По незнанию причины болезни, солдаты продолжали употреблять воду в летнюю жару, хотя некоторые из них, такие как зуавы, которые уже встречали эту болезнь в Алжире, предпочитали вино или кипятили воду для кофе (которое французы потребляли в огромных количествах). Эпидемии холеры часто посещали Лондон и другие британские города в 30-х и 40-х годах, но только лишь в 80-х годах стало понятна связь с санитарными условиями. Лондонский врач Джон Сноу обнаружил, что кипячение питьевой воды может предотвратить холеру, но его открытие было в целом проигнорировано. Вместо этого, возникновение болезни приписывали испарениям озер вокруг Варны, чрезмерному потреблению алкоголя или потреблению мягких фруктов. Элементарные правила гигиены игнорировались военными властями: нужники были переполнены, трупы оставались разлагаться на солнце. Больных собирали в переполненные крысами казармы в Варне, где за ними ухаживали изможденные санитары, к которым в августе добавилась группа французских монахинь. Мертвых заворачивали в одеяла и хоронили в братских могилах (которые потом раскапывали турки ради того, чтобы украсть одеяла). К концу второй недели августа от болезни погибло 500 британцев, а среди французов количество умерших взлетело выше шестидесяти в день{244}.

Затем в Варну пришли пожары. Они начались вечером 10 августа в старых торговых кварталах города и быстро распространились на соседствующий с ними порт, где грузы союзных армий ожидали погрузки на корабли. С большой уверенностью можно сказать, что пожары были устроены греческими или болгарскими поджигателями, сочувствующими русским (несколько человек было задержано с серными спичками в районах где начались пожары). Половина города была поглощена огнем к тому времени когда французские и британские войска прибыли на место с водяными насосами. Магазины и верфи забитые ящиками с ромом и вином взрывались от жары и по улицам потекли алкогольные реки, пожарные пили прямо из канав. К тому времени когда огонь удалось утихомирить склады союзной армии серьезно пострадали. «В Варне скопились все боеприпасы, все припасы и продовольствие, необходимые для воюющей армии», писал Эрбе своим родителям 16 августа. «Пороховые склады французов, англичан и турок были центром пожара. Большая часть города исчезла, и с ней исчезли надежды солдат, стоящих лагерем на равнине»{245}.


После пожара в городе для армий осталось достаточно запасов на восемь дней. Было очевидно, что солдат нужно эвакуировать из района Варны до того как их полностью уничтожат холера и голод.

С отступлением русских за Дунай британцы и французы могли бы отправиться домой, объявив о победе над Россией. Было бы возможно закончить войну остановившись на этом. Австрийцы и турки могли бы занять княжества в качестве миротворцев (к середине августа они уже начертили отдельные зоны оккупации и согласились на совместный контроль над Бухарестом), тогда как западные державы могли бы использовать угрозу интервенции для контроля над обещанием русских не вторгаться более в турецкую землю. Так почему же союзники не стали искать мира когда русские покинули княжества? Почему они решили вторгнуться в Россию когда война против неё уже была выиграна? Почему вообще случилась Крымская война?

Командование союзников было расстроено отступлением русских. Не для того они привели сюда свои армии, чтобы у них «украли победу», как сказал Сент-Арно, и они желали достигнуть военной цели для оправдания потраченных усилий. За шесть месяцев с момента мобилизации союзные войска фактически не применили оружие против врага. Над ними потешались турки и высмеивали дома. «Вот они», писал Карл Маркс в передовице Нью Йорк Таймс 17 августа, «восемьдесят или девяносто тысяч английских и французских солдат в Варне, под командованием бывшего секретаря Веллингтона и маршала Франции (чьи наиболее значительные победы были одержаны в лондонских ломбардах), вот они, ничего не делающие французы и британцы помогающие им в этом изо всех сил»{246}.

Дома, в Лондоне, британский кабинет тоже ощущал, что выдворение России из дунайского региона не оправдывает потраченных на это усилий. Палмерстон и его «партия войны» не были готовы к переговорам о мире до тех пор, пока русские войска оставались в целости. Они желали нанести серьезный урон России, чтобы уничтожить её военный потенциал на Черном море, не только для того чтобы обезопасить Турцию, но и покончить с угрозой России британским интересами на Ближнем Востоке. Герцог Ньюкасл, экзальтированный государственный секретарь по вопросам войны, заявил еще в апреле, что изгнание русских из княжеств «без нанесения ущерба их будущим возможностям к агрессии против Турции, это цель не стоящая великих усилий Англии и Франции»{247}.

Но чтобы могло нанести подобный ущерб? Кабинет рассматривал несколько вариантов. Они не видели смысла в преследовании русских до Бессарабии, где бы союзные войска были бы подвержены холере, французскому предложению континентальной войны за освобождение Польши воспрепятствовали бы австрийцы, даже бы если (и это было большое «если») консервативные члены британского кабинета подписались бы под добродетелями революционной войны. Также они не были убеждены, что морская кампания на Балтийском море сможет поставить Россию на колени. Вскоре после начала кампании весной, сэр Чарльз Нейпир, адмирал, командующий союзным балтийским флотом, пришел к заключению, что будет практически невозможно преодолеть неприступные укрепления Кронштадта, морской крепости, охраняющей Санкт-Петербург, или даже более слабого Свеаборга, прямо перед Хельсингфорсом (Хельсинки), без новых канонерок и бомбардирских кораблей способных маневрировать на мелководье у этих крепостей[39]. Некоторое время размышляли о нападении на Россию на Кавказе. Делегация черкесских повстанцев посетила союзников в Варне и пообещала начать мусульманскую войну против России по всему Кавказу, если союзники пришлют свои армии и флоты. Омер-паша поддерживал эту идею{248}. Но ни один из этих планов не виделся настолько наносящим урон России какой бы была потеря Севастополя и Черноморского флота. На момент отступления русских из княжеств британский кабинет утвердился во мнении, что вторжение в Крым это единственная возможность нанести решающий удар России.

Крымский план первоначально появился в декабре 1853 года, когда, в ответ на Синоп, Грэм разработал морскую стратегию уничтожения Севастополя одним коротким ударом. «Мое сердце тут», писал первый лорд Адмиралтейства; «медвежий клык должен быть вырван: пока его флот и морские арсеналы в Черном море не уничтожены, Константинополь не в безопасности, нет уверенности в мире в Европе»{249}. План Грэма никогда не был формально представлен кабинету, но он был принят за основу его стратегии. И 29 июня Герцог Ньюкасл передал Реглану инструкции по вторжению в Крым. Его послание было выразительно: экспедиция должна начаться как можно скорее и «ничто кроме непреодолимых обстоятельств» не должно задержать осаду Севастополя и уничтожение русского черноморского флота, хотя второстепенные удары по русским на Кавказе тоже необходимы. Язык депеши создал Реглану впечатление, что в кабинете нет несогласия, и альтернативы вторжению в Крым не существует{250}. Но на самом деле присутствовали противоборствующие мнения на тему практичности крымского плана, и его принятие было компромиссом между подобными Абердину, которые желали ограниченной кампании для восстановления турецкого суверенитета, и подобными Палмерстону, которые видели экспедицию в Крым как возможность начать более широкомасштабную войну против России. К тому времени британская пресса наращивала давление на кабинет, требуя нанесения смертельного удара России и уничтожение черноморского флота в Севастополе стало бы символической победой, которую так жаждала публика. Идея отказа от вторжения в Крым лишь на том основании, что русские отступили за Дунай, превратилась в излишнюю и даже практически невероятную.

«Главной и настоящей целью войны», признал Палмерстон в 1855 году, «было обуздать агрессивные стремления России. Мы вступили в войну не столько для поддержки султана и мусульман в Турции, сколько для недопущения попадания туда русских». Палмерстон видел нападение на Крым как первую ступень долговременной стратегии против власти царя на Черном море и Кавказе, в Польше и на Балтике, согласно с его меморандумом кабинету от 19 марта, в котором он в общих чертах изложил план по разделу Российской империи. К концу августа он смог добиться значительной поддержки внутри кабинета для этой расширенной войны. У него также было неформальное соглашение с Друэном де Люисом, министром иностранных дел Франции, что «малых результатов» будет недостаточно, чтобы компенсировать неизбежные человеческие потери в войне, и что только «большие территориальные изменения» в Дунайском регионе, на Кавказе, в Польше и на Балтике могут оправдать кампанию в Крыму{251}.

Но до тех пор, пока Абердин был премьер-министром, Палмерстону нельзя было надеяться на принятие этих планов в качестве союзной политики. Четыре пункта о которых западные державы договорились с австрийцами после нескольких месяцев переговоров были изложены 8 августа в более ограниченном виде. Мир между Россией и союзными державами не может быть достигнут если не будут выполнены следующие условия:

1. Россия отказывается от каких-либо особенных прав в Сербии и Дунайских княжествах, чья безопасность будет гарантироваться европейскими державами и Портой;

2. Навигация по Дунаю доступна для любой торговой деятельности;

3. Договор о проливах от 1841 года будет пересмотрен «в интересах баланса сил в Европе» (и положит конец русскому доминированию на Черном море);

4. русские оставляют свои требования по протекторату над христианами Турции, чья безопасность будет гарантирована пятью великими державами (Австрией, Великобританией, Францией, Пруссией и Россией) по соглашению с турецким правительством.

Четыре пункта были консервативными по характеру (ничто иное не смогло бы удовлетворить Австрию), но при этом достаточно туманными для того, чтобы позволить Британии (которая хотела снижения мощи России, но не имела ни малейшего представления как перевести это в реальную политику) добавлять условия по мере продолжения войны. На самом деле, в тайне от австрийцев, существовал и пятый пункт соглашения между британцами и французами, разрешавший им увеличить требования в зависимости от исхода войны. Для Палмерстона Четыре пункта были способом втянуть Австрию и Францию в большой европейский союз для войны против России без определенных условий, войны, которая бы могла быть расширения, случись завоевание Крыма успешным{252}.

Палмерстон зашел настолько далеко, что озвучил долговременный план для Крыма. Он предложил передать территорию туркам и соединить её с турецкими территориями захваченными у русских вокруг Азовского моря, с Черкесией, Грузией и дельтой Дуная. Но немногие были готовы думать в таких амбициозных терминах. Наполеон в целом хотел захватить Севастополь как символ «славной победы», которой он желал и как средство наказания русских за их агрессию в княжествах. Большая часть британского кабинета была настроена подобным образом. В общем полагалось, что падение Севастополя поставит Россию на колени, позволит западным державам объявить о победе и выставить России свои условия. Но в этом не было большого смысла. В сравнении с Кронштадтом и другими балтийскими крепостями защищающими русскую столицу, Севастополь был относительно отдаленным форпостом царской империи и не было никакого логического смысла полагать, что его захват союзниками принудит её к подчинению. Последствием такого неоспариваемого предположения было то, что в течение 1855 года, когда Севастополь не сдался быстро, союзники продолжали уничтожать город в на то время самой длинной и самой дорогой осаде в военной истории, нежели разрабатывать иные стратегии ослабления русских наземных армий, которые были настоящим ключом к превосходству над Турцией, а вовсе не Черноморский флот{253}.

Крымская кампания была не только плохо задумана, но плохо спланирована и подготовлена. Решение о вторжении в Крым было принято без какой-либо разведывательной информации. У союзнических командующих не было карт местности. Они добывали информацию из устаревших рассказов путешественников, таких как дневник крымских путешествий лорда де Роса и «Крымского журнала» генерал-майора Александра Макинтоша, оба датированных 1835 годом, что привело их к мысли о том, что крымские зимы крайне мягки, хотя более поздние книги указывали на холод, такая как «Русские берега Черного моря осенью 1852 года» Лоренса Олифанта, опубликованная в 1853 году. Результатом стало то, что зимняя форма и квартиры не были подготовлены, частично из предположения, что кампания не будет долгой и победа будет добыта до установления морозов. Они не имели представления о том сколько русских войск в Крыму (оценки были от 45 до 80 тысяч человек), и где они располагались на полуострове. Союзные флоты могли перевезти в Крым только 60 тысяч из 90 тысяч войск стоявших в Варне — по самым оптимистичным подсчетам только половину от необходимого по военным учебникам превосходства для осады в три к одному и даже ради этого количества надо было пожертвовать медицинскими повозками, тягловыми животными и другими необходимыми вещами. Союзники подозревали, что русские войска отступающие с Дунайского фронта будут переброшены в Крым и что для них лучшим вариантом захвата Севастополя был бы стремительный coup de main с разрушением военных укреплений и Черноморского флота до того как они прибудут. Разумно предполагалось, что менее успешное нападение на Севастополь возможно потребует занятия Перекопа, перешейка, отделявшего Крым от континента, для перерезания русского снабжения и пополнения. В своей депеше от 29 июня Ньюкасл приказал Реглану выполнить приказ «без промедления». Однако Реглан отказался от выполнения приказа, заявив, что его войска будут страдать от жары крымских равнин{254}.

С приближением даты вторжения военное руководство внезапно перепугалось. Французы, в частности, имели свои сомнения. Указания Ньюкасла Реглану были продублированы маршалом Вэйаном, военным министром, к Сент-Арно, но командующий французскими войсками отнесся к плану скептически. Его сомнения разделяло и большинство его офицеров, считавших, что подобное нападение пойдет больше на пользу Британии, как морской державе, нежели Франции. Но подобные сомнения были отметены в сторону, под давлением политиков в Лондоне и Париже, жаждущих наступления для удовлетворения настроения публики, и озабоченных тем, как убрать войска из холерной Варны. В конце августа Сент-Арно пришел к выводу, что он потеряет меньше людей в нападении на Севастополь, чем их уже умерло от холеры{255}.

Приказ на посадку на корабли был встречен с облегчением большей частью войск, которые, со слов Эрбе, «предпочли бы сражаться как мужчины, нежели чахнуть от голода и болезней. «Люди и офицеры с каждым днем с возрастающим отвращением смотрят на свою судьбу», писал Роберт Портал, британский кавалерийский офицер, в конце августа.

Они не делают ничего кроме того, что хоронят товарищей. Они громко заявляют, что их сюда отправили не для войны, а чтобы они зачахли и умерли в этой стране от холеры и лихорадки… Мы слышали, что во французском лагере был бунт, солдаты клянутся, что они они готовы отправится куда угодно и ради чего угодно, но только бы не оставаться тут и умирать.

Слухи о бунте во французском лагере были подтверждены полковником Роузом, прикомандированным к французскому штабу, который рапортовал в Лондон 6 сентября, что французское командование «не очень хорошо отзывается о стабильности и воле к сопротивлению у французских солдат»{256}.

Пришло время отправить их на войну, до того, как они падут жертвой болезней или поднимутся против своих офицеров. 24 августа началась посадка. Пехоту переправляли на корабли, за ней последовала кавалерия со своими лошадьми, повозки с боеприпасами, телеги с припасами, скот, и наконец тяжелая артиллерия. Многие из марширующих к верфям были слишком больны и слабы, чтобы нести свои мешки или ружья, которые пришлось нести их более здоровым собратьям. У французов не хватало транспортов для их 30 тысяч человек и их пришлось грузить на военные корабли, что сделало бы их беспомощными в случае нападения русского Черноморского флота. Защита конвоя полностью пала на Королевский флот, чьи корабли сопровождали 29 пароходов и 56 линейных кораблей перевозящих британские войска. На причалах возникли неприятные сцены, когда было объявлено, что не все солдатские жены, прибывшие из Британии, смогут попасть в Крым[40]. Разбитые горем женщины, разделенные со своими мужчинами боролись за место на кораблях. Некоторых провезли тайком. В конце концов командование сжалилось над ними, получив информацию о том, что в Варне никакого размещения для них не предусмотрено, и пустило многих из них на корабли.

2 сентября посадка была закончена, но плохая погода задержала отплытие до 7 сентября. Флотилией из 400 кораблей, пароходов, военных кораблей, транспортов, парусников, военных буксиров и других малых кораблей командовал контр-адмирал сэр Эдмунд Лайонз на корабле Агамемнон, первом винтовом линейном корабле королевского флота, способного развивать 11 узлов и вооруженного 91 пушкой. «Люди запомнят прекрасное утро 7 сентября», писал Кинглейк.

Лунный свет еще лежал на воде, когда люди, смотрящие с бесчисленных палуб на восток, смогли поприветствовать рассвет. Летний бриз дул с земли. Без четверти пять пушка с Британии дала сигнал поднять якорь. Воздух наполнился дымом двигателей и было трудно увидеть как и откуда придет приказ двигаться; но вскоре Агамемнон двинулся с сигналами на всех своих мачтах — потому что Лайонз был на его борту и управлял и командовал конвоем. Французские военные пароходы двинулись с транспортами на буксире и их большие корабли выстроились в линию. Французы собрались быстрее англичан и в лучшем порядке. Многие из их транспортов были малого размера, и поэтому представляли собой рой. Наши транспорты отправились пятью колоннами по тридцать кораблей в каждой. Затем — охраняя всех — английский военный флот, одной колонной медленно выдвинулся из залива{257}.

7. Альма

Вскоре союзные флоты растянулись по Черному морю, движущийся лес мачт, перемежаемый огромными черными облаками дыма и пара. Это был фантастический вид, «подобно огромному промышленному городу на воде», отметил Жан Каброль, врач французского главнокомандующего маршала Сент-Арно, который был сейчас смертельно болен на борту Вилль де Франс. Каждый французский солдат имел в своем вещмешке рационов на 8 дней — рис, сахар, кофе, сало и сухари и во время погрузки на транспорты каждому было выдано большое одеяло, на котором он спал на палубе. У британцев всего было намного меньше. «Хуже всего», писал Джон Роуз, рядовой 50-го полка, своим родителям из Варны, «это то, что мы не можем получить стакана грога за деньги. Мы живем на полутора фунтах черного хлеба и фунте мяса, но это не для людей»{258}.

Солдаты на кораблях не имели понимания, куда они отправляются. В Варне их держали в неведении о военных планах и среди них циркулировали всевозможные слухи. Кто-то считал, что они отправляются в Черкесию, другие, что в Одессу, или в Крым, но никто не знал точно, что ожидать. Без карт и без знания русского южного побережья, которое они наблюдали со своих кораблей, можно было в равной степени считать его побережьем Африки, все предприятие выглядело как приключение эпохи открытий. Незнание открыло путь воображению людей, некоторые полагали, что им придется столкнуться с медведями и львами, когда они высадятся в «джунглях» России. Мало кто понимал, за что они воюют, помимо «побить русских» и «исполнить божью волю», если процитировать письма домой пары французских солдат. Если взять за образец рядового Роуза, то многие из солдат даже не знали, кто был их союзниками. «Мы в 48 часах от Севастополя», писал он своим родителям и его западный акцент отражался на письме:

место, где мы собираемся высадиться находится в 6 милях от Севастополя и первое столкновение будет с турками и русскими. Их 30 000 турок и 40 000 Hasterems [австрийцев] помимо французов и англичан недолго еще ждать как мы начнем и мы думаем что враги бросят свое оружие когда увидят наши силы против них и я надеюсь, господи помоги, вернуться из заварушки и возвратиться в мой материнский дом и тогда я смогу рассказать вам о войне{259}.

Когда экспедиция отправилась в Крым её лидеры не имели определенности в какой точке производить высадку. 8 сентября Реглан на пароходе Карадок провел совещание с Сент-Арно, находившемся на Вилль де Франс (с одной рукой Реглан не мог подняться на борт французского корабля, а Сент-Арно был болен раком желудка и был слишком слаб, чтобы встать с постели, из-за чего совещание пришлось проводить через посредников). Сент-Арно в конце концов согласился с выбором места высадки Регланом, в Каламитском заливе, на длинном песчаном пляже в 45 километрах к северу от Севастополя, и 10 сентября Карадок отправился с группой высших офицеров, включая генерала Франсуа Канробера, заместителя Сент-Арно, с целью предпринять разведку западного берега Крыма. Союзный план изначально состоял во внезапном захвате Севастополя, но его пришлось оставить из-за отдаленности Каламитского залива.

Для защиты десантных отрядов от возможных атак русских с фланга, союзные командующие решили сначала занять Евпаторию, единственную якорную стоянку в этой части побережья и полезный источник чистой воды и провизии. С моря наиболее выдающейся чертой города было огромное количество мельниц. Евпатория была богатым центром торговли и переработки зерна с полей крымской степи. Население в 9000 человек состояло преимущественно из крымских татар, русских, греков, армян и караимских евреев, которые выстроили великолепную синагогу в центре города{260}.

Оккупация Евпатории, первом месте высадки союзных армий на русской земле, была до комичного прямолинейна. В полдень 13 сентября союзные флоты вошли в залив. Люди из города собрались на набережной или наблюдали из окон и с крыш, как Николай Иванович Казначеев, комендант, градоначальник, таможенный и карантинный офицер Евпатории, стоял на конце главного пирса в парадной форме и при всех регалиях с группой русских офицеров, чтобы принять французских и британских «парламентеров», посредников, которые высадились, чтобы договориться о сдаче города. В Евпатории не было русских войск за исключением нескольких выздоравливающих солдат, поэтому у Казначеева не было ничего, чтобы противопоставить флотам Западных держав, кроме правил своих ведомств и на них он и полагался, спокойно, но совершенно безрезультатно настаивая на том, чтобы высаживающиеся войска высаживались в лазарете и прошли через карантин. На следующий день город был занят небольшим отрядом союзных войск. Они дали гарантии личной безопасности местному населению, пообещали платить за все все взятое у них и дали день на отъезд всем желающим уехать. Многие уже покинули эту область, особенно русские, основные управляющие и землевладельцы местности, которые в первые же дни появления кораблей Западных флотов, погрузили свои вещи на телеги и бежали к Перекопу, с надеждой попасть на большую землю до того, как Крым будет отрезан неприятелем. Русские боялись татар, 80 процентов крымского населения, так как они сами были захватчиками. Когда союзные флоты появились у крымского побережья большая группа деревенских татар восстала против своих русских правителей и сформировала банды в помощь вторжению. На пути к Перекопу многие русские были ограблены и убиты этими татарскими бандами, под лозунгом конфискации имущества в пользу новоявленного «татарского правительства» в Евпатории{261}.

Вдоль всего побережья русское население бежало в панике, за ним последовали греки. Дороги были забиты беженцами, телегами и скотом, направлявшимися на север, навстречу русским солдатам, двигавшимся от Перекопа. Симферополь был забит беженцами с береговых областей, принесшими фантастические истории о размере западных флотов. «Многие жители потеряли голову и не знали, что делать», вспоминал Николай Михно, живший в Симферополе, административной столице полуострова. «Другие бросились собирать свои пожитки, чтобы уехать из Крыма… Они начали пугающе говорить о том, как союзники продолжат наступление маршем на Симферополь, который не сможет себя защитить»{262}.

Паническое бегство питалось ощущением незащищенности. Меньшиков, командующий русскими войсками в Крыму, был застигнут врасплох. Он не помышлял о том, что союзники станут наступать так близко к зиме и не смог мобилизовать достаточно сил к защите Крыма. У него было 38 000 солдат и 12 000 матросов вдоль юго-западного берега и 12 000 войск в районе Керчи и Феодосии — намного меньше, нежели цифры, воображаемые испуганным населением Крыма. В Симферополе был только один батальон{263}.

14 сентября, в тот же день, когда французы вошли в Москву в 1812 году, союзный флот бросил якорь в Каламитском заливе к югу от Евпатории. С высот над Альмой, далее к югу, где Меншиков разместил свои основные силы для защиты дороги на Севастополь, Роберт Ходасевич, командир казачьего полка так описывал это величественное зрелище:

С наших позиций на высотах нам было возможно наблюдать один из самых красивых видов, который мне довелось увидеть. Весь союзный флот стоял недалеко от соленых озер к югу от Евпатории и ночью лес из мачт освещался разноцветными лампами. И нижние чины и офицеры терялись в восхищении перед видом такого большого количества кораблей вместе, учитывая то, что многие из них никогда ранее не видели моря. Солдаты говорили, «глядите, неверные построили еще одну святую Москву на волнах!», сравнивая мачты кораблей с церковными шпилями этого города{264}.

Французы первыми начали высадку. Их передовые партии выбрались на берег и установили через равные промежутки цветные палатки, обозначая отдельные пункты высадки для пехотных дивизий Канробера, генерала Пьера Боске и принца Наполеона, племянника императора. К наступлению ночи все они высадились вместе со своей артиллерией. Солдаты установили французский флаг и отправились на поиск дров и еды, некоторые из них вернулись с курицами и утками, их фляги были наполнены вином, которое они обнаружили на близлежащих хуторах. У Поля де Молена и его спагов не было ни мяса, ни хлеба в их первый день на русской земле, «но у нас было немного сухарей и бутылка шампанского, которую мы отложили, чтобы отметить нашу победу»{265}.

Высадка британцев в сравнении с французами была беспорядком — контраст, который станет слишком знакомым в течении Крымской войны. Планов высадки без сопротивления сделано не было (предполагалось, что придется брать пляжи с боем), поэтому пехота высадилась первой, пока море было спокойным; но когда британцы попытались попробовали высадить свою кавалерию, поднялся ветер и лошадям стало трудно в тяжелом прибое. Сент-Арно комфортно устроился в кресле с газетой на пляже, наблюдая с растущим разочарованием за тем, как его планы внезапного нападения на Севастополь рушатся этой задержкой. «У англичан есть неприятная привычка всегда опаздывать», писал он императору{266}.

Высадка британских войск и кавалерии заняла пять дней. Многие были больны холерой и их надо было переносить на лодки. Не было оборудования для перемещения багажа и грузов, поэтому пришлось отправить отряды на поиск телег и повозок по местным татарским хуторам. Не было еды и воды для людей, кроме трехдневных рационов, розданных в Варне, палатки и вещмешки не были выгружены с кораблей, поэтому солдатам пришлось проводить первые несколько дней под открытым небом, без защиты от ливней и иссушающей жары. «Мы не взяли с собой на берег ничего кроме наших одеял и шинелей», писал домой семье военный хирург Джордж Лоусон. «Мы сильно страдаем от недостатка воды. Первые дни были очень жаркими; у нас не было ничего пить, кроме воды их луж, оставшихся от дождя прошлой ночью; но даже сейчас вода такая мутная, что если налить её в стакан, то совсем не видно дна»{267}.

Наконец, утром 19 сентября, британцы стали готовы и началось наступление на Севастополь. Французы наступали справа, ближе к морю, их синяя форма контрастировала с алой формой британцев, флот двигался на юг параллельно их движению вдоль берега. Наступающая колонна шириной 6.5 километров и длиной 5 километров была «сама суета и деятельность», писал в своем дневнике Фредерик Оливер, капельмейстер 20-го полка. Помимо плотных колонн солдат, двигался огромный обоз из «кавалерии, пушек, боеприпасов, лошадей, быков, вьючных лошадей, мулов, стада верблюдов, волов и необъятные гурты овец, коз и быков, все они были взяты с близлежащей местности фуражными партиями». К полудню, когда начало палить солнце, колонная начала распадаться, когда отставшие от жажды солдаты отправились на поиск воды к близлежащим татарским поселениям. Когда они после полудня достигли реки Булганак, в 12 километрах от Каламитского залива, дисциплина рухнула совершенно, когда британские солдаты бросались в «мутный поток»{268}.

Перед ними, на склонах, поднимающихся к югу от реки, британцы впервые увидели русских, 2000 казачьей кавалерии, открывшей огонь по дозору 13-го полка легких драгун. Остальная часть Легкой бригады, гордость британской кавалерии, приготовилась атаковать казаков, имевших численное преимущество два к одному, но Реглан увидел за русскими всадниками значительный отряд пехоты, которых не видели кавалерийские командующие, лорд Лукан и лорд Кардиган, которые были ниже по холму. Реглан приказал отступать, и Легкая бригада отошла, пока казаки смеялись и обстреливали их, ранив нескольких человек[41], пока сами не отступили к реке Альма, далее к югу, где у русских были оборудованы позиции на высотах. Инцидент был унизителен для Легкой бригады, которую вынудили отказаться от сражения с выглядевшими оборванцами казаками перед британской пехотой, набранной из бедных и рабочих семей, которая со злорадством восприняла это унижение элегантно одетой и комфортно сидевшей на лошадях кавалерии. «Так им и надо, глупым павлиньим ублюдкам», писал один рядовой домой{269}.

Британцы расположились на южных склонах Булганака, откуда они могли видеть русские войска, сосредоточенные на высотах Альмы в пяти километрах от них. На следующее утро они промаршируют вниз в долину и атакуют русских на другом берегу Альмы.

Меншиков решил сосредоточить основную часть наземных сил на защите высот Альмы, последнем естественном барьере на пути врага к Севастополю, которые его войска занимали с 15 сентября, но он опасался второй высадки союзников в районе Керчи или Феодосии (его страх разделял и царь) и от этого оставил большой резерв. На высотах Альмы было 35 000 русских, меньше чем 60 000 западных войск, но с критическим преимуществом в виде высот, и при более чем 100 пушках. Самые тяжелые орудия были размещены в редутах над дорогой на Севастополь, которая пересекала реку в 4 километрах от берега моря, но не было ни одной на скалах смотрящих в море, которые Меншиков посчитал слишком крутыми, для того, чтобы на них было возможно забраться неприятелю. Русские чувствовали себя как дома, разграбив ближайшую деревню Бурлюк после изгнания оттуда татар и перетащив к себе кровати, двери, доски, ветви деревьев, чтобы построить себе лачуги и поедая виноград с покинутых полей. Они набили деревенские дома соломой и сеном подготовив их к поджогу при наступлении неприятеля. Русские командующие были уверены в удержании своей позиции как минимум на неделю — Меншиков писал царю, обещая, что он сможет удерживать высоты в шесть раз больше — выигрывая ценное время для подготовки укреплений Севастополя и сдвигая кампанию на зиму, величайшее оружие русских против армии вторжения. Многие офицеры были уверены в победе. Они шутили, что британцы хороши только в войне с «дикарями» в своих колониях, провозглашали тосты в память 1812 года и говорили о том, что сбросят французов обратно в море. Меншиков был так уверен, что пригласил к себе группы дам из Севастополя для наблюдения за ходом сражения с высот Альмы{270}.

Русские войска же не были столь уверены. Фердинанд Пфлюг, немецкий врач в царской армии считал, что «все казалось были убеждены, что сражение следующим днем окончится поражением»{271}. Мало кто из этих людей сталкивался на поле боя с армией главной европейской державы. Вид мощного союзного флота, стоявшего на якоре прямо у берега и готового поддержать наземные силы своими тяжелыми пушками, очевидно показывал, что им придется сразиться с армией сильнее чем их собственная. Тогда как большинство высшего командования могло вызвать в памяти битвы в войнах против Наполеона, люди помоложе, кто будет сражаться непосредственно на поле боя, такого опыта, на который бы они могли полагаться, не имели.

Подобно всем солдатам накануне большого сражения, они пытались спрятать свой страх от своих товарищей. Вместе со спадающей жарой дня, уступавшей место холодной ночи, солдаты обеих армий готовились к следующему утру: для многих это будут их последние часы. Они жгли костры, готовили ужин и ждали. Многие ели мало. Некоторые ритуально чистили свои ружья. Другие писали письма своим семьям. Многие молились. Следующий день был религиозным праздником на православном календаре, Рождеством Пресвятой Богородицы, проводились молебны с просьбами о защите. Группы солдат сидели у костров, говорили допоздна, старики рассказывали истории о прошлых сражениях молодым. Они пили, курили, шутили, пытаясь оставаться спокойными. Иногда раздавалось пение, которое плыло над равниной. С севастопольской дороги, где Меншиков поставил свою палатку, раздавался хор Тарутинского полка, их глубокие басы исполняли песню сочиненную генералом Горчаковым:

Жизни тот один достоин,
Кто на смерть всегда готов;
Православный русский воин,
Не считая, бьет врагов.
Что французы, англичане,
Что турецкий глупый строй!
Выходите, басурмане,
Вызываем вас на бой!
Вызываем вас на бой!

Постепенно звезды заполнили небо и угасли костры и шум беседы стал тише. Люди лежали и пытались заснуть, хотя удавалось это немногим, в странной тишине, нависшей над долиной, прерываемой только лаем голодных собак, бродивших по брошенной деревне{272}.

В три часа утра Ходасевич не мог спать. Было все еще темно. В русском лагере солдаты «собрались вокруг больших костров, которые они развели из того, что смогли найти в деревне Бурлюк».

Через некоторое время я поднялся на холм (потому что наш батальон стоял в овраге), взглянуть на бивуаки союзных армий. Было однако видно мало, помимо костров, и время от времени темные тени перемещались перед ними. Все было тихо и было мало признаков наступающей схватки. Там лежали обе армии, можно сказать, бок о бок. Сколько или кто из них пойдут в бой в последний раз было бы невозможно определить. Вопрос невольно навалился на меня, не буду ли я одним из этого числа?{273}.

К четырем утра французский лагерь зашевелился. Люди готовили кофе, шутили о том, какую трепку они зададут русским и потом последовал приказ надеть вещмешки и строится, для получения приказов. «Разрази меня гром!», обратился капитан 22-го полка к своим людям. «Мы французы или нет? Двадцать второй либо отличится сегодня, либо мы все негодяи. Если кто-то из вас отстанет сегодня, я проткну его кишки своей саблей. Равнение направо!». В русском лагере люди тоже встали с первым светом и слушали речи своих командиров: «Сейчас, мужики, наконец пришло хорошее время, хотя мы и ждали слишком долго до него, мы не опозорим русскую землю; отбросим врага назад, и порадуем отца нашего, царя-батюшку, затем мы сможем вернуться домой с почетом, что мы заработали». В семь утра в русском лагере молились Богородице, призывая её на помощь против врага. Священники обходили строй с иконами, солдаты преклонялись до земли и крестились в молитве{274}.


К середине утра союзные армии собрались на равнине, британцы слева от севастопольской дороги, французы и турки справа, вытянувшись до прибрежных скал. День был ясный и солнечный, воздух был недвижен. С Телеграфной горы, куда в экипажах прибыли разодетые зрители Меншикова для наблюдения за сражением, можно было ясно видеть французскую и британскую форму; звуки их барабанов, труб и волынок, даже можно было слышать бряцание металла и ржание лошадей{275}.

Русские открыли огонь первыми, когда союзники подошли на расстояние в 1800 метров — дистанцию отмеченную колышками, чтобы показать артиллеристам, что наступающие были на дистанции поражения — но британцы и французы продолжали двигаться к реке. По плану союзников, который был согласован в предыдущий день, две армии должны были двигаться одновременно широким фронтом и пытаться обойти левый фланг противника, дальний от моря. Но в последний момент Реглан решил, что британцы не будут наступать пока французы не прорвутся справа; он приказал своим войскам лечь на землю на дистанции поражения русских пушек; откуда они смогут спуститься к реке, когда придет время. Они лежали полтора часа, с 13:15 до 14:45, неся потери, после того как русские артиллеристы вычислили дистанцию. Это был удивительный пример нерешительности Реглана{276}.

Пока британцы лежали на земле, дивизия Боске добралась до реки недалеко от моря, где скалы резко вздымались вверх, почти на 50 метров над рекой, Из-за чего Меншиков решил, что эти позиции не надо защищать артиллерией. Во главе дивизии Боске был полк зуавов, большинство из них были североафриканцы с опытом сражений в горах Алжира. Оставив свои вещмешки на берегу реки, они переплыли её и быстро начали карабкаться по утесам под плотным прикрытием деревьев. Русские были изумлены проворностью зуавов, сравнив их с обезьянами из-за того, как они использовали деревья, чтобы забраться по скалам. Достигнув плато зуавы прятались за скалами и кустами и расстреливали защитников из Московского полка одного за одним в ожидании подкрепления. «Зуавы так хорошо замаскировались», вспоминал Нуар, который был в числе первых добравшихся до плато, «что даже хорошо обученный офицер едва ли бы смог их обнаружить своими глазами». Вдохновленные зуавами все больше французских солдат забиралось на скалы. Они затащили вверх по расщелине двенадцать пушек, люди хлестали своих лошадей саблями, если они отказывались подниматься по каменистой тропе, и как раз вовремя, чтобы ответить дополнительным солдатам и артиллерией, которых Меншиков снял с центра позиции в отчаянной попытке остановить обход своего левого фланга{277}.

Положение русских было более или менее безнадежным. Когда прибыла артиллерия, уже вся дивизия Боске и много турок уже достигли плато. У русских было больше пушек, 28 против французских 12, но французские пушки были большего калибра и дальнобойнее, а стрелки Боске, держали русских артиллеристов на дистанции, откуда только более тяжелые пушки французов сохраняли эффективность. Ощущая свое преимущество, несколько зуавов в пылу сражения, станцевали польку на поле боя, насмехаясь над русскими, зная, что их пушки не могут их достать. Тем временем пушки союзного флота громили позиции русских на утесах, уничтожая моральный дух многих солдат и офицеров. Когда русская батарея прибыла наместо, они обнаружили, что остатки Московского полка уже отступали под тяжелым огнем зуавов, чьи винтовки Минье имели большую дальность стрельбы и большую точность, нежели устаревшие гладкоствольные ружья русской пехоты. Главнокомандующим на левом фланге был генерал-лейтенант В. И. Кирьяков, один из самых некомпетентных в царской армии, и редко бывавший трезвым. С бутылкой шампанского в руке он приказал Минскому полку стрелять по французам, но неверно направил их на киевских гусар, которые отступили под огнем. Без уверенности в своем пьяном командующем и обескураженный смертоносной меткостью французских винтовок Минский полк тоже начал отступать{278}.

В то же время в центре сражения две французские дивизии ведомые Канробером и принцем Наполеоном не смогли пересечь Альму из-за плотного огня русских с Телеграфной горы прямо напротив. Принц Наполеон отправил сообщение генералу де Лейси Эвансу, слева от себя, призывая британцев наступать и снять часть давления с французов. Реглан все еще ждал успеха от французской атаки перед тем как ввести в сражение британские войска, и сначала сказал Эвансу не принимать приказов от французов, но под давлением Эванса он все же уступил. В 14:45 он приказал пехоте Легкой, 1-ой и 2-ой дивизий наступать, хотя, что еще им следовало делать, он не сказал. Приказ типичный для хода мыслей Реглана, основанный на давно ушедшей эпохе наполеоновских войн, когда пехота использовалась для примитивного наступления на подготовленные позиции.

Как только люди поднялись со своих позиций, русские казаки, которые прятались в виноградниках, подожгли деревню Бурлюк, чтобы замедлить продвижение противника, хотя, по сути, все что они сделали, это создать облако дыма, которое затруднило русским артиллеристам прицеливание. Британцы наступали тонкой линией, чтобы увеличить огневую мощь ружейного огня, хотя в этой формации им было трудно поддерживать порядок на сильно пересеченной местности без эффективного командования линией. Русские были удивлены видом тонкой красной линии, явившейся сквозь дым. «Это было совершенно необычайно для нас», вспоминал Ходасевич, «мы никогда не видели войска, выстроенные в линию глубиной в две шеренги, и мы никогда не полагали возможным, что люди смогут атаковать с достаточной твердостью таким предположительно слабым порядком наши массивные колонны».

Наступающие линии ломались по мере того, как они проходили через горящую деревню и виноградники. Гончая бегала вокруг них за зайцами. Продвигаясь вперед малыми группами британцы очистили деревню от засевших там русских и выгнали их из виноградников. «Мы продвигались вперед гоня русские засады перед собой», вспоминал рядовой Блумфилд из Дербиширского полка. «Некоторые забирались на деревья, так чтоб они могли стрелять по нам, но мы видели их и снимали их с их насеста. Кто-то из них… застревал ногами или одеждой в деревьях и висел там часами». По мере приближения к реке британцы попали в пределы досягаемости русских орудий. Солдаты молча падали, будучи сраженными, но остальная линия продолжала двигаться вперед. «Что меня больше всего удивило», вспоминал генерал-лейтенант Браун из Легкой дивизии, «это тишина с которой работала смерть. Ни вид, ни звук, не выдавали причины; люди падали, перекатывались, выпадали из линии в пыль. Кого-то находила пуля, но все случалось в мистической тишине — они исчезали, оставались там, а мы шли дальше мимо них»{279}.

Под интенсивным огнем солдаты достигли реки, собираясь в группы у края воды, чтобы снять с себя снаряжение, неуверенные в глубине воды. Держа ружья и патронташи над головами, некоторые пытались перейти реку вброд, другие были вынуждены плыть, кто-то тонул в быстром потоке. И все это время русские вели огонь по ним картечью и снарядами. На земляных укреплениях стояло 14 русских пушек и 24 по каждую сторону моста. К тому времени как рядовой Блумфилд достиг реки Альмы около моста, «река была красной от крови». Многим было слишком страшно вступать в реку, которая была полна мертвых тел. Они жались к земле на берегу, а конные офицеры носились вниз и вверх, крича на людей, чтоб они плыли через реку, иногда даже угрожая им саблей, там где ранее была линия глубиной в две шеренги, теперь была просто толпа. Русские двинулись вниз по склону холма с обеих сторон главного редута, ведя огонь по британцам внизу, где конные офицеры носились вокруг своих людей, пытались заставить их выстроить линию, но тщетно, люди были вымотаны переправой через реку и счастливы укрыться на берегу, где их не было видно с высот. Кто-то сел и достал флягу и начал пить, кто-то достал хлеб и мясо и начал есть.

Видя опасность ситуации генерал-майор Кодрингтон, командующий 1-ой бригадой Легкой дивизии предпринял отчаянную попытку переформировать своих людей. Подгоняя своего арабского скакуна вверх по холму, он орал на пехоту: «примкнуть штыки! вверх по берегу, атакуйте!» Вскоре вся бригада Кодрингтона, все полки которой перемешались, начали взбираться на Курганную высоту плотной толпой. Младшие командиры отчаялись выстроить линию, на это не было времени, но подгоняли своих людей: «давайте как есть!» Когда они забрались на открытый склон большинство бросились в атаку с криками и воплями на русские пушки большого редута в 500 метрах выше по склону. Русские артиллеристы с удивлением взирали на толпу британцев, 2000 человек бегущих вверх по холму, и легко нашли свои цели. Кто-то из передних рядов Легкой дивизии смог достичь укреплений большого редута. Солдаты ползли на парапеты и через амбразуры, только лишь чтоб быть застреленными русскими, которые спешно оттянули свои орудия назад. Через несколько минут большой редут превратился в муравейник из людей, маленькие группы вели бой на парапетах, другие кричали в воодушевлении и размахивали флагами, две русских пушки оказались захваченными в общем смятении.

Внезапно британцы оказались перед четырьмя батальонами (примерно 3000 человек) Владимирского полка вливавшимися в редут с открытого пространства выше редута. Русские пушки обстреливали их с более высокой Курганной высоты. С одним громким «ураа!» русская пехота атаковала их в штыки, отбросила их назад и расстреливала их пока они бежали вниз по холму. Легкая дивизия развернулась, чтобы ответить, но внезапно и неожиданно прозвучал сигнал трубы прекратить огонь, повторенный трубачами всех полков. На некоторое время наступила неловкая пауза в стрельбе с британской сторон: неназванный офицер перепутал русских с французами и приказал своим людям прекратить огонь. К тому времени как ошибка была исправлена, Владимирский полк получил преимущество; они планомерно продвигались вниз по склону холма, а британцы лежали повсеместно мертвыми и ранеными. Теперь трубачи и вправду дали сигнал отступать, и вся толпа Легкой дивизии, или того, что от неё осталось, вскоре бежала вниз под холм ища укрытия у берега реки.

Атака частично не удалась из-за того, что не было второй волны, Герцог Кембриджский остановил наступление гвардии для поддержки легкой дивизии, не имея никаких указаний от Реглана (еще одна его ошибка). Эванс на правом фланге привел гвардию в движение по приказу герцога, который сделал вид, что приказ был от Реглана, хотя его нигде не было видно[42].

Три полка гвардейской бригады (гренадеры, шотландские стрелки и колдстримская гвардия) пересекли реку. В своей красной форме и медвежьих шапках они выглядели впечатляюще. На другом берегу реки формирование линии заняло целую вечность. Раздраженный задержкой, сэр Колин Кэмпбелл, командир Хайлендской бригады, приказал немедленное наступление. Твердый поклонник штыковой атаки, Кэмпбелл приказал не стрелять пока они не будут на «расстоянии ярда от русских». Шотландские стрелки, которые перешли реку следом за остальной гвардией, сразу же двинулись вверх по склону холма, повторяя ошибку Легкой дивизии, которая в этот же момент бежала вниз преследуемая русской пехотой. Две толпы людей столкнулись друг с другом, шотландским стрелкам не повезло больше, люди сбивали друг друга, шапки летели во все стороны, так что после столкновения только половина стрелков продолжала движение к главному редуту и при этом в хаотическом состоянии. В центре этой толпы был Хью Аннесли, двадцатитрехлетний прапорщик, который вспоминал это так:

Внезапно показалось, что русские выстроили линию на редуте снова и их огонь был все интенсивнее, затем 23-я смешалась с нами прямо с нашей линией… Я кричал и кричал, «вперед, гвардия», и нам осталось 30 или 40 ярдов до укрепления, когда ружейная пуля попала мне прямо в рот, я подумал, что со мной все кончено; затем подъехал наш адъютант и со своим револьвером в руке и дал приказ отступать; я повернулся и побежал во всю мочь вниз к реке, ядра пролетали сквозь нас сильнее чем когда-либо, я был уверен, что не выберусь и в меня снова попадут; на полпути я споткнулся и упал, я был уверен, что в меня попали, но я поднялся и снова побежал. Я потерял свою саблю и медвежью шапку там; в конце концов я достиг берега реки и спрятался; там были толпы солдат.

Аннесли был серьезно ранен. Пуля вошла через левую щеку и вышла в правом углу рта забрав с собой двадцать три зуба и часть языка. Вокруг него были остатки его разбитого полка, которые оставались в укрытии до конца сражения, игнорируя все повторные приказы наступать{280}.

Другие два полка (гренадерский и колдстримской гвардии) заполнили брешь между шотландскими стрелками, но отказывались выполнять приказ наступать вверх по склону. Вместо этого, по собственной инициативе 2000 гвардейцев построились в две линии и дали четырнадцать залпов из винтовок Минье по русской пехоте. Залпы достигли эффекта интенсивности огня подобного полудюжине пулеметов. Это оглушило русскую пехоту, которая падала как подкошенная на землю и они отошли вверх. Не подчиняясь своим командирам, которые приказывали штыковую атаку, гвардейцы продемонстрировали критически важное изобретение — мощь дистанционного огня современной винтовки — которая в дальнейшем будет решающей во всех ранних сражениях Крымской войны. Винтовка Минье была новым оружием. Большая часть полков получила их только на пути в Крым и не была должным образом обучена в её использовании. Они не имели представления о её тактическом значении, способности вести огонь смертоносной точности далеко за пределами дальности стрельбы русских ружей и артиллерии, пока гвардейцы не обнаружили это сами при Альме. Размышляя о влиянии винтовки Минье, русский военный инженер Эдуард Тотлебен писал в своих воспоминаниях о Крымской войне:

Предоставленные сами себе исполнять роль метких стрелков, британские войска не колебались под огнем и не требовали приказов или надзора. Таким образом вооруженные войска наполнились уверенностью как только они обнаружили точность и невероятную дальность стрельбы у своего оружия… Наша пехота со своими ружьями не могла достать противника далее чем за 300 шагов, тогда как они стреляли по нам с 1200. Противник, совершенно убежденный в своем превосходстве в стрелковом оружии избегал сражения на короткой дистанции; каждый раз когда наши батальоны наступали, они отходили на некоторое расстояние и начинали смертоносную стрельбу. Наши атакующие колонны преуспевали только в получении ужасных потерь и обнаружили неспособность преодолеть град из пуль, который превозмогал их, и были вынуждены отступать не достигнув неприятеля.

Без укреплений для защиты своей пехоты и артиллерии русские не могли защищать свои позиции на высотах против смертоносных винтовок Минье. Вскоре к огню гвардии присоединилась 2-я дивизия Эванса с британского правого фланга, чей 30-й полк мог ясно с берега реки видеть артиллеристов на трех русских батареях и расстреливать их из своих винтовок Минье, а русские даже не понимали откуда по ним стреляют. По мере того как русская пехота и артиллерия отступали, британцы медленно двигались вверх по склону переступая через мертвых и раненых противника. «Большинство раненых просили воды», писал рядовой Блумфилд. «Человек из моей роты дал раненому русскому глоток воды и когда он отошел от него, русский поднялся на локте, взял ружье и выстрелил вслед человеку, который дал ему воды. Пуля прошла рядом с головой. Тогда человек развернулся и немедленно проткнул русского штыком». К четырем часам дня британцы надвигались на русские позиции со всех сторон — гвардия слева, преодолев последние резервы на Курганной высоте, люди Кодрингтона и другие гвардейцы сходились к главному редуту, 2-я дивизия двигалась вдоль Севастопольской дороги. Когда французы заняли скалы над Альмой, стало ясно, что битва выиграна{281}.

На этом этапе на русской стороне были признаки паники, когда противник подошел ближе и опустошающий эффект дальнобойного винтовочного огня стал очевиден. Священники обходили строй благословляя войска, солдаты молились с нарастающим усердием, конные офицеры применяли кнуты, чтобы собрать их в строй. С другой стороны наблюдалось общее отсутствие командования между русскими командующими. «Никто не давал указаний, что делать», вспоминал Ходасевич. «За пять часов сражения мы не видели и не слышали нашего дивизионного генерала или бригадира или полковника: мы не получали никаких приказов от них, наступать или отступать; а когда мы отступали, никто не знал куда идти, вправо или лево». Пьяный Кирьяков отдал общий приказ об отступлении с левого фланга высот, но потерял самообладание и пропал на несколько часов (его позже нашли прячущимся в яме). На младших командиров легла организация отступления с высот, но «мы было крайне трудно удерживать порядок среди наших людей», вспоминал Ходасевич, которому пришлось пугать солдат, что он «зарубит первого человека, который нарушит строй» — угроза которую ему пришлось выполнить не раз.

Без четкого понимая куда им надо идти русские бежали во всех направлениях, бежали вниз с высот в долину, прочь от неприятеля. Конные офицеры тщетно пытались остановить паническое бегство, разъезжая между ними и работая хлыстами, как ковбои, загоняющие скот; но люди потеряли всякое терпение к своим командирам. Ходасевич подслушал разговор между двумя солдатами:

1-й солдат: «Да, в сражении мы вообще не видели этих молодцов (офицеров), но теперь они они непроходимы как черти со своими криками «Молчать! Держать шаг!»

2-й солдат: «Ты всегда ворчишь, как поляк; с тебя будет дразнить провидение, которое мы должны благодарить за свои жизни».

1-й солдат: «Тебе все одно, только б не пороли».

Ходасевич рассказывал о хаосе и смятении, о едва трезвых офицерах, «о десяти минутах страха и трепета на второй линии высот, когда мы увидели неприятельскую кавалерию надвигающуюся на нас, чтобы сразить отстающих, в большинстве своем раненых»{282}.

В итоге русские были побеждены не только превосходящей огневой мощью винтовок Минье, но и потерей самообладания среди солдат. Для Ардана дю Пика, который позже будет строить свои военные теории на основе опросников, которые он рассылал французам, которые сражались на Альме, моральный фактор был решающим элементом в современной войне. Большие группы людей редко сталкиваются физически, утверждал он, из-за того, что в решающий момент перед контактом одна из сторон теряет выдержку и убегает. Ключом на поле боя является военная дисциплина — способность офицеров держать своих людей вместе и удерживать их от бегства из страха, ибо тогда они повернутся спинами к противнику и эти солдаты с наибольшей вероятностью будут убиты. Подавление страха было таким образом главной задачей офицера, то, чего он мог достичь только через собственный авторитет и единение, которые он внушал своим подчиненным.

Что делает солдата способным к подчинению и управляемым в действии это понимание дисциплины. Оно включает в себя: уважение и уверенность в своих командирах; уверенность в своих товарищах и страх упреков и возмездия, если он оставит их в опасности; его желание идти туда, куда и остальные без большего трепета нежели у них; вкратце это esprit de corps[43]. Только организованность может воспроизвести эти характеристики. Четыре человека равны одному льву.

Эти идеи, ставшие основой военных теорий двадцатого века, впервые стали ясны дю Пику в письме, написанном ему в 1869 году одним из ветеранов Альмы. Солдат вспоминал критическое вмешательство своего командира роты, который остановил панику среди своих подчиненных после того, как более старший командир по ошибке посчитал, что русская кавалерия собирается атаковать и приказал горнисту играть сигнал отхода.

К счастью разумный офицер, капитан Дагерр (Daguerre), видя такую грубую оплошность скомандовал «Вперед!» зычным голосом. Он остановил отход и заставил нас собраться для атаки. В результате атаки мы заняли телеграфную линию и остались победителями. Во время этой второй атаки русские заколебались и бежали, и никто их них даже не был ранен штыком. Но затем майор, командующий нашим батальоном, без приказа, приказал играть отход и поставил под угрозу наш успех. Простой капитан командует «Вперед!» и предопределяет победу{283}.

К половине четвертого сражение закончилось. Большая часть русских отступила к реке Кача малыми группами, без командиров или какой-то либо ясной идеи куда им идти. Многие не могли найти свои полки еще несколько дней. На вершине Телеграфной горы французы захватили брошенный экипаж князя Меншикова, который был оставлен казаками. В экипаже они нашли походную кухню, письма царю, 50 000 франков, порнографические французские романы, сапоги генерала и элементы женского нижнего белья. На вершине остались остатки пикников, зонтики, подзорные трубы оставленные группами зрителей из Севастополя{284}.

Само поле битвы было покрыто телами убитых и раненых — 2000 британцев, 1600 французов и вероятно 5000 русских, хотя точные числа невозможно подсчитать, слишком много было их оставлено там. Британцы потратили два дня на то, чтобы очистить поле битвы от раненых. Они совершенно не позаботились взять с собой из Варны медицинское обеспечение — медицинские части с их повозками, фургонами, носилками оставались в Варне — поэтому врачи были вынуждены выпрашивать у интендантства военные телеги для вывоза раненых с поля битвы. Маркитант Джон Роу из интендантства выгрузил со своей телеги седла, чтобы помочь с ранеными и на своем пути обратно, чтобы забрать свой груз, он встретил группу раненых офицеров, среди них Хью Аннесли:

Офицер из тридцатого полка с раненой рукой частично поддерживал офицера из гвардейских шотландских стрелков. Этот офицер клонился вперед и из его рта капала кровь. Он не мог говорить, но написал карандашом в небольшой книге, что его звали достопочтенный Аннесли и что у него в горле засела пуля, после того как выбила ему зубы и часть языка. Он хотел знать какой частью поля (если я мог бы сказать) занимался врач его стрелков и не мог бы я препроводить его туда. Я не мог сказать ему ничего про врача… Я также сказал ему, что у меня нет права использовать повозку с мулом для иных задач, кроме той, к которой я назначен.

Хью Аннесли после возвращения из Крыма, черная повязка закрывает его рану

Аннесли пришлось искать врача самостоятельно. Какая помощь была ему предоставлена останется тайной, но ему скорее всего вырезали пулю, вероятно без использования правильной повязки и без всякого хлороформа чтобы снять болевой шок. Обработка раны на поле боя была примитивной. Штатный хирург Легкой дивизии Джордж Лоусон проводил свои операции на земле пока не нашли старую дверь, из которой сделали импровизированный операционный стол{285}.

Ранним утром следующего дня Сомерсет Калтроп, племянник лорда Реглана и один из его адъютантов, наполнил свою флягу бренди и «отправился прогуляться по полю боя».

Несчастные раненые были намного тише чем предыдущим вечером; многие несомненно умерли ночью, и многие были слишком слабы и истощены чтобы издавать что-либо помимо стона. Все были счастливы что-нибудь выпить… Это была ужасная картина — смерть во всех видах и формах. Я отметил особо, что те, кто был убит пулей в сердце или лоб казалось умерли с улыбкой на лицах, в основном они лежали на спине, руки в стороны, и ноги слегка раздвинуты… Те, кто по видимому умер в сильных болях, умерли от ран в живот; у всех их ноги и руки были согнуты и у всех гримаса боли на лицах{286}.

У русских не было возможности собрать своих раненых с поля боя[44]. Те, кто мог ходить, остались сами по себе, многие из них брели на перевязочные пункты, поставленные на реке Каче, в 15 километрах южнее Альмы, или ковыляли назад к Севастополю в течение нескольких дней. Русский санитар вспоминал первый вечер, когда он отправился со своими возами к Каче:

Сотни раненых были покинуты своими полками, и они, с душераздирающими криками и стонами и умоляющими жестами, просили погрузить их на телеги и повозки. Но что я мог для них сделать? Мы уже были перегружены. Я пытался успокоить их говоря, что их полковые фургоны вернутся за ними, хотя конечно это было не так. Один человек едва мог двигаться — у него не было рук и его живот был прострелен насквозь; у другого была оторвана нога и его челюсть размозжена, его язык вырван и его тело покрыто ранами — лишь выражение его лица просило глоток воды. Но где было взять хотя бы ее?

Тех, кто не мог передвигаться, примерно 1600 раненых русских солдат, были оставлены на поле боя, где они лежали несколько дней, пока британцы и французы, сначала собрав своих, занялись ими, хороня мертвых и вывозя раненых в свои госпитали в Скутари в окрестностях Константинополя{287}.

Через три дня после сражения Уильям Расселл описывал русских «лежащих вокруг, стонущих и животрепещущих»:

Некоторых свалили вместе в кучи, что их было бы легче убирать. Другие смотрели на тебя из кустов с яростью диких животных, зажимая свои раны. Некоторые умоляли, на неизвестном языке, но так что нельзя было ошибиться, дать воды или о помощи; держа свои искалеченные или размозженные конечности, или указывая на раны от пуль. Хмурые, сердитые взгляды некоторых из них пугали. Фанатичность и вечная ненависть сочилась из их глазных яблок, и тот, кто смотрел на них с жалостью и состраданием мог бы в итоге против своего желания понять, как эти люди в своей дикарской страсти могли бы убить раненых, и стрелять в завоевателя, который в своей щедрой человечности помог им проходя мимо{288}.

Были случаи когда раненые русские стреляли по британцам и французам дававшим им воду. Сообщали о случаях убийства раненых русскими на поле боя. Страх и ненависть к врагу были источником этих случаев. Допросы французами русских солдат, взятых в плен при Альме, раскрыло, что русским «их священники рассказывали совершенно фантастические истории — что они были монстрами, способными на самую свирепую жестокость и даже каннибализм»… Сообщения об этих «бесчестных» убийствах возмутили британских солдат и общественное мнение, подкрепляя их веру в то, что русские были «не лучше чем дикари». Но такое возмущение было ханжеством. Было зарегистрировано много случаев убийства британскими солдатами раненых русских, возмутительные случаи стрельбы британцами в русских пленных из-за того что они были «беспокойными». Следовало бы помнить, что британцы ходили среди русских раненых не только чтобы дать им воды, но иногда и обокрасть их. Они снимали серебряные кресты с шеи, рылись в их вещмешках ради сувениров и забирали себе на память то, что нравилось у живых и мертвых. «У меня есть прекрасный трофей для тебя от Альмы, как раз то, что тебе пойдет», писал Хью Драммонд из шотландских стрелков своей матери, «большой серебряный крест с гравировкой на нём — наш Спаситель и еще русские слова; я снял его с шеи русского полковника, которого мы убили, беднягу, и это было на нём под одеждой»{289}.


Если бы союзники наступали сразу от Альмы, они бы застали Севастополь врасплох. При всей вероятности, они бы захватили его за несколько дней, малым количеством человеческих жизней, в сравнении с десятками тысяч тех, кто умрет во время 349 дней осады, которая последует как результат их ошибок и задержек.

21 сентября русские силы были в беспорядке, Севастополь практически без защиты. Усугубляя ситуацию Меншиков решил, что не стоит тратить силы своих деморализованных войск на защиту города. Когда он собрал остатки своей армии на Каче, от двинулся маршем на Бахчисарай, чтобы прикрыть Крым и Перекоп от союзников и в ожидании подкреплений с большой земли, оставив Севастополь в руках 5000 войск и 10 000 моряков, которые были совершенно не готовы к такому виду войны. Русские не думали, что союзники начнут вторжение ранее весны и не укрепили защитные сооружения Севастополя. Северные городские укрепления не улучшались с момента постройки в 1818 году[45]. Стены Звездной крепости рушились от многих лет безнадзорности и не хватало пушек для защиты города от серьезного нападения. На южной стороне Меншиков приказал в январе 1854 года соорудить три новых батареи, но сооружения были лишь в немного лучшей форме. К морю были обращены крепкие стены, вооруженные грозными батареями, на входе в бухту стояли две хорошо вооруженные крепости, Карантинная батарея и Александровский форт, которых бы вместе было достаточно, чтобы свести к нулю огневую мощь союзного флота. Но со стороны земли защита Севастополя была относительно слабой. Одинарная каменная стена примерно в четыре метра высотой и два метра в толщину, с батареями на господствующих высотах, защищенными земляными и каменными сооружениями защищали только часть города. Не все эти укрепления были способны выдержать бомбардировку из мортир, а каменная стена защитила бы только от ружейного огня. В целом город был крайне уязвим и ожидалось, что он может пасть в любое время. По Тотлебену, который был поставлен руководить защитными работами, «не было практически нечего, что могло бы остановить неприятеля от того, чтобы войти в город пешком»{290}.

Вместо того, чтобы быстро вернуться в Севастополь для его обороны, русские войска отступающие от Альмы позволили себе отклониться и задержались на грабежи поместий покинутых землевладельцами из-за новостей о поражении. Отделенные от своих полков и офицеров войска потеряли всякую дисциплину. «Казаки были хуже всего», вспоминал свидетель, «не было ничего, что они не могли бы украсть».

Находя запертый дом они взламывали двери, ломали окна и шарили по всем комнатам, беря все, что они могли унести. Подозревая хозяев в том, что у них в доме есть спрятанные деньги, бриллианты и другие ценные вещи солдаты переворачивали все — даже подушки на диванах и креслах. Книги и библиотеки разрушались, большие зеркала было невозможно использовать, поэтому солдаты разбивали их, чтобы взять кусочек в свой карман{291}.

Союзные командующие не имели представления о степени слабости и беспорядке на стороне русских. Реглан хотел наступать на Севастополь как можно скорее, как это было ранее решено по плану, но французы не были готовы, оставив свои пожитки на другом берегу Альмы, перед тем как карабкаться на высоты, и им было необходимо время на их сбор. В отличие от британцев у них не было достаточно кавалерии для преследования русских и поэтому они были менее склонны к спешке. Как только инициатива была потеряна, командующие остановились в нерешительности, не зная что делать далее. Татарские шпионы дезинформировали их о неприступности Звездной крепости, что Меншиков будет защищать её всеми силами, и что город был практически беззащитен с южной стороны. Это подвигло союзных командующих оставить их предыдущий план быстрого нападения на город с севера и вместо это пойти в обход и подойти к городу с юга, что было активно поддержано сэром Джоном Бургойном, главным инженерным офицером[46].

Изменение планов было также продиктовано смелым решением русских взорвать свой флот. Осознавая, что они не могут ничего противопоставить союзным флотам в огневой мощи и скорости, командующие Черноморским флотом затопили пять линейных кораблей и два фрегата на входе в бухту, чтобы забаррикадировать вход в неё и не дать возможности союзным кораблям поддержать наступление с севера. Назначенные корабли были отбуксированы на места, их флаги спущены, были проведены молебны перед затоплением. Затем, в полночь 22 сентября, корабли были разрушены. Один фрегат[47] Трех святителей не желал тонуть. На следующее утро с близкой дистанции пароход-фрегат расстреливал его два часа, пока он не затонул. Шум было слышно в союзных армиях, которые стояли в то время на Каче, что подвигло Сент-Арно заявить в удивлении, когда он узнал откуда был шум, «какая пародия на Москву 1812 года»{292}.

С забаррикадированным входом в бухту и без возможности поддержки с кораблей, союзные командующие решили, что атаковать Севастополь с севера слишком опасно, и приняли решение нападать с южной стороны, где их корабли могли бы использовать Балаклавскую (для британцев) и Камышовую (для французов) бухты для поддержки своих армий. Изменение плана было фатальной ошибкой оценки ситуации — и не только потому, что защитные укрепления города были лучше на южной стороны. Переход на южную сторону Севастополя затруднял союзным армиям блокаду русского маршрута снабжения с большой земли, который был критически важным элементом стратегического плана. Если бы город был взят быстро, это бы не составило большой проблемы; но как только союзные командующие исключили coup de main[48], они попали в ловушку шаблонного военного мышления о том, как необходимо осаждать города; идеи, родом из семнадцатого века, которая включала в себя медленный и методичный процесс копания траншей в сторону города, так чтобы его можно было обстреливать артиллерией перед штурмом пехотой. Французы склонялись к долгой осаде и смогли убедить британцев вернуться к традиционному образу мысли. Это казалось менее рискованным недели быстрый штурм. Бургойн, главный инженер, который был за быстрый штурм, поменял свое мнение, на абсурдном обосновании, что быстрый штурм Севастополя встанет в 500 жизней, по его мнению, «совершенно необоснованных» потерь, даже после того как союзники потеряли 3600 человек при Альме (и потеряют еще десятки тысяч за время осады){293}.

23 сентября возобновился марш на юг. За два дня союзные войска пересекли плодородную долину рек Кача и Бельбек, поедая виноград, персики, груши и прочие фрукты, созревавшие в покинутых садах. Истощенные и утомленные сражением, многие солдаты падали от обезвоживания, и вдоль дороги колонны остановились, чтобы похоронить жертв холеры. Затем армии начали обходной маневр вокруг Севастополя, продираясь через густые дубовые леса Инкерманских высот пока они не добрались до Мекензиевых гор, названных так по имени шотландского поселенца восемнадцатого века. Здесь передовой отряд британской кавалерии столкнулся с арьергардом Меншикова, отходившим на северо-восток к Бахчисараю. Капитан Луис Нолан из 15-го полка королевских гусар, который был в авангарде со штабом лорда Реглана, посчитал, что это возможность для кавалерии нанести тяжелый удар по русским. С самой высадки в Крыму Нолан испытывал разочарование в британском командовании, которое не применяло кавалерию, сначала на Булганаке, затем на Альме, для преследования отступающих русских. Поэтому когда нападение гусар на арьергард русской армии было остановлено лордом Луканом, Нолан был вне себя от бешенства. В своем дневнике кампании он с Мекензиевых гор описал как русская армия смогла уйти:

Пушки, которые смогли ускользнуть, тащились вдоль дороги внизу, с некоторым количеством телег конвоя, который смог уйти. Рассеянная пехота бежала вниз по крутому склону без оружия, без касок, а несколько выстрелов из наших пушек подгоняли их к русской армии в плотных колоннах внизу. Два полка нашей кавалерии двинулись вдоль дороги по долине на некотором отдалении, подбирая телеги и лошадей, которых мы захватили всего 22, среди них походную карету генерала Горчакова с двумя прекрасными вороными лошадьми{294}.

Союзные армии сильно растянулись, когда измученные отставшие заплутали в густых лесах. Дисциплина упала и многие солдаты, как казаки до них, начали грабить оставленные дома и поместья вокруг Севастополя. Дворец Бибиковых был разгромлен и разграблен французскими войсками, которые обеспечили себя шампанским и бургундским из обширных погребов и продолжили разгром, выбрасывая мебель из окон, разбивая окна и испражняясь на полах. Маршал Сент-Арно, который был при этом, не сделал ничего, чтобы остановить грабеж, который он видел как награду своим истощенным войскам. Он даже принял в подарок от войск небольшую конторку, который он отправил своей жене в Константинополь. Некоторые зуавы (у которых была традиция театральных представлений) переоделись в женскую одежду из будуара княгини и разыграли пантомиму. Другие нашли рояль и начали играть вальсы танцующим солдатам. Владельцы дворца покинули его лишь за несколько часов до прибытия французских войск и один офицер вспоминал:

Я вошел в небольшой будуар… Свежесрезанные цветы до сих пор стояли в вазах на каминной полке, на круглом столе был экземпляр журнала Illustration (французский журнал), ящик с письменными принадлежностями — перьями, бумагой, недописанное письмо. Письмо было от молодой девушки к своему жениху, который сражался при Альме; она писала ему о победе, успехе; о том, что уверенность была в сердце каждого, особенно в сердцах девушек. Жестокая реальность прервала все это — письма, иллюзии, надежды{295}.

Чем дальше на юг шли союзные армии, тем сильнее распространялась паника среди русского населения Крыма. Новости о поражении на Альме нанесли сокрушительный удар по настроениям, разрушив миф о русской неуязвимости, особенно против французов, идущий еще от 1812 года. В Симферополе, административной столице Крыма, была такая сильная паника, что Владимир Пестель, генерал-губернатор, приказал эвакуировать город. Русские упаковали свои пожитки на телеги и двинулись к Перекопу, надеясь достичь большой земли до того, как её отрежут союзные войска. Сказавшись больным, Пестель был в числе первых сбежавших. С начала паники он ни разу не появлялся на публике или принял какие-либо меры против беспорядков. Он даже не смог остановить татар от передачи военных запасов с русских складов союзникам. Сопровождаемый своими жандармами и большой свитой чиновников, Пестель выехал из города через большую толпу татар, которые свистели и улюлюкали ему вслед: «смотрите, как гяур[49] бежит! Наши освободители уже рядом!»{296}.

С момента прибытия союзных армий татарское население Крыма ощутило себя увереннее. До высадки татары осторожно заявляли о своей верности царю. Но с начала войны на Дунайском фронте русские власти стали особенно пристально следить за ними, казаки контролировали сельскую местность со всей свирепостью. Но как только союзные армии высадились в Крыму, татары тут же перешли на их сторону — в особенности татарская молодежь, которая была меньше подавлена годами русского владычества. Они видели во вторжении освобождение, признавали турок за солдат калифа (халифа) и заявили о верности новому «турецкому правительству», которое по их мнению было установлено в Крыму. Армии вторжения быстро заменили русского губернатора Евпатории на Топал-Умер-пашу, татарского торговца из города. Они также привезли с собой Муссада Гирея, наследника древней правящей династии Крымского ханства, который призвал татар Крыма поддержать вторжение[50].

Полагая, что они будут вознаграждены, татары пригоняли скот, лошадей, телеги в распоряжение союзных войск. Некоторые работали шпионами и разведчиками.

Другие присоединялись к татарским бандам, которые разъезжали по сельской местности запугивая русских землевладельцев поджогами домов и даже смертью, если они не отдадут им свой скот, продовольствие и лошадей для «турецкого правительства». Вооруженные саблями, татарские повстанцы надевали свои шапки из овечьей кожи навыворот, символизируя конец русской власти в Крыму. «Все христианское население полуострова живет в страхе перед татарскими шайками», писал Иннокентий, православный архиепископ Херсонско-Таврической епархии. Один русский землевладелец, который был ограблен на своей земле, думал что всадников подстрекали муллы ради мести христианам, полагая что вернется мусульманское правление. Определенно, в некоторых местах так и было, повстанцы вершили свои зверства не только против русских, но и армян и греков, разрушая церкви и даже убивая священников. Русские власти играли на религиозных страхах, чтобы собрать поддержку царским армиям. Путешествуя по Крыму в сентябре, Иннокентий объявил вторжение «священной войной» и говорил, что у России есть «великое и святое призвание защищать православную веру от мусульманского гнета»{297}.

26 сентября союзные армии достигли деревни Кадыкой, откуда им стал виден южный берег. В тот же день Сент-Арно побежденный своей болезнью передал свои обязанности главнокомандующего Канроберу. Пароход увез маршала в Константинополь, но он умрет в пути от сердечного приступа, и этот же пароход повезет его тело назад в Париж. Пароход так же привез с собой ложные вести о том, что осада Севастополя началась, подтолкнув Каули, британского посла в Париже, проинформировать Лондон о том, что союзные армии «видимо займут место» в течение нескольких дней{298}.

На самом деле, союзники были еще в трех неделях от начала осады. Прохлада русской зимы уже веяла в воздухе, они медленно разбивали лагерь на плато, смотрящее вниз на Севастополь с южной стороны. Несколько дней войска получали снабжение через Балаклаву, узкий пролив, едва заметный с моря, за исключением руин древнего генуэзского форта на вершине скалы[51]. Вскоре стало ясно, что залив был слишком мал, чтобы вместить все парусные суда. Французы передвинули свою базу в Камышовую бухту, которая на самом деле была лучше приспособлена чем Балаклава, так как она была больше и ближе к французскому лагерю у Херсонеса, места, где великий князь Владимир крестил Киевскую Русь в христианство.

1 октября капитан Эрбе взошел на высоты с небольшой группой французских офицеров, чтобы получше рассмотреть Севастополь лежавший от них всего в двух километрах. С полевыми подзорными трубами они смогли «увидеть достаточно много этого знаменитого города, чтобы удовлетворить свое любопытство», писал Эрбе своим родителям на следующий день:

Внизу можно было разглядеть фортификационные работы, на которых большое количество людей, орудовало своими кирками и лопатами; можно было даже увидеть женщин среди работников. В порту я смог четко различить, при помощи моей подзорной трубы, несколько военных кораблей мрачного вида, с белыми парусами по бортам, черным сходням и пушкам торчащим из амбразур. Если русские почтут за удовольствие установить все эти пушки на свои укрепления, то мы можем ожидать прелестную симфонию!{299}.

8. Севастополь осенью

Если бы Эрбе мог посетить Севастополь, как Толстой, в ноябре 1854 года, он бы увидел город в состоянии максимальной готовности и лихорадочной деятельности. В размашистом вступлении к своим «Севастопольским рассказам» Толстой переносит нас туда, в раннее утро, когда город пробуждается к жизни:

На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена… Вы подходите к пристани — особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов — дрова, мясо, туры, мука, железо и т. п. — кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом — солдатами, моряками, купцами, женщинами, — причаливают и отчаливают от пристани.

На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат: сбитень[52] горячий, и тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные козлы; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, — везде вы видите неприятные следы военного лагеря{300}.

Севастополь был военным городом. Всего его население в 40 000 человек было так или иначе связано с жизнью военно-морской базы, чей гарнизон насчитывал примерно 18 000 человек, и от этого единства Севастополь приобретал свою военную силу. Там были моряки, которые жили со своими семьями со дня основания Севастополя в 1780-х годах. Социально город имел свою особенность: на главных бульварах редко можно было видеть гражданское платье среди военной формы. В Севастополе не было больших музеев, галерей, концертных залов или интеллектуальных сокровищ. Впечатляющие неоклассические здания городского центра все были военными по характеру: адмиралтейство, морская школа, арсенал, гарнизонные казармы, ремонтные мастерские, военные склады, военный госпиталь, офицерская библиотека, одна из самых богатых в Европе. Даже Дворянское собрание («статное здание с римскими цифрами») было превращено в лазарет во время осады.

Город был поделен на две разных части, Северную и Южную стороны, разделенные друг от друга морским заливом и единственное средство связи между двумя частями было по воде. Северная сторона города радикально отличалась от элегантных неоклассических фасадов вокруг военной бухты на Южной стороне. На Северной стороне было мало застроенных улиц, рыбаки и моряки жили там полусельским образом жизни, выращивая овощи и содержа скот при своих домах. На Южной стороне было иное, менее заметное разделение между административным центром на западной стороне военной бухты и морскими доками на восточной стороне, где матросы жили в казармах или со своими семьями в маленьких деревянных домах всего в нескольких метрах от защитных укреплений. Женщины развешивали свое белье на веревках между своими домами и крепостными стенами и бастионами{301}. Подобно Толстому, посетителей Севастополя всегда поражала «странная смесь лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака». Евгений Ершов, молодой артиллерийский офицер, прибывший в Севастополь той осенью, был впечатлен тем, как городские жители продолжали жить своей обычной жизнью посреди всего хаоса осады. «Было странно», писал он, «видеть как люди ведут свои обычные жизни — молодая женщина тихо прогуливается со своей коляской, торговцы покупают и продают, дети бегают вокруг и играют на улицах, и в это же время все вокруг них это поле боя и они могут быть убиты в любое время»{302}.

Люди жили как будто не было никакого завтра в недели перед вторжением. Безудержное веселье, пьянство, азартные игры, многие проститутки города работали без перерыва. Союзная высадка оказала отрезвляющий эффект, но среди младших офицеров была высока уверенность, все полагали, что русская армия победит британцев и французов. Они произносили тосты в память 1812 года. «Настроение среди нас подобно сильному возбуждению», вспоминал Михаил Ботанов, молодой мичман, «и мы не боимся врага. Единственный из нас, кто не разделял нашей уверенности, был капитан парохода, который в отличие от нас, часто бывал за границей и любил повторять поговорку “в гневе нет силы”. Дальнейшие события покажут, что он был дальновиден и лучше информирован о реальном состоянии дел, нежели мы»{303}.

Поражение русских войск под Альмой породило панику среди гражданского населения Севастополя. Люди ожидали наступления союзников на город с севера в любой момент; появление их флотов с южной стороны смутило их и они пришли к неверному выводу, что они окружены. «Я не знаю никого, кто бы в это время не читал молитв», вспоминал один житель. «Мы все думали, что неприятель прорвется в любую минуту». Капитан Николай Липкин, командир батареи Четвертого бастиона, писал своему брату в Санкт-Петербург в конце сентября:

Многие жители уже уехали, но мы, на службе, остаемся тут чтобы преподать урок нашим непрошеным гостям. Три дня подряд крестные ходы (24, 25 и 26 сентября) проходили через город и по батареям. Было смиренно видеть наших воинов, стоящих при своих палатках, преклоняющихся перед крестом и иконами, которые несли наши бабы… Из церквей вынесли все ценное; я говорил, что в этом нет необходимости, но люди не слушают меня сейчас, они все испуганы. В любое время мы ожидаем общего наступления, с земли и с моря. Вот такие, брат мой, тут сейчас дела, а что случиться далее знает только Господь.

Несмотря на уверенность Липкина, русское командование всерьез рассматривало оставление Севастополя после сражения на Альме. На северной стороне стояло под парами девять пароходов, готовых эвакуировать войска и десять линейных кораблей на южной стороне для их прикрытия. Многие жители города при приближении неприятеля сами позаботились о себе и уехали из города, несмотря на то, что дороги были забиты русскими войсками. Источников воды в городе было крайне мало, фонтаны остановились и все население стало зависело от колодцев, в которых всегда было мало воды в это время года. Узнав со слов дезертиров, что город снабжается водой из источников и по трубам в овраге с высот, где они стали лагерем, британцы и французы перекрыли их, оставив Севастополь с одним акведуком, снабжавшим военные доки{304}.

Пока союзники разбивали свой лагерь и готовились к бомбардировке города, русские работали круглосуточно над усилением защитных укреплений на южной стороне. В отсутствие Меншикова основная ответственность пала на трех командующих: адмирала Корнилова, начальника штаба Черноморского флота; Тотлебена, инженера; и Нахимова, героя Синопа и командующего портом, который был популярен среди матросов и его считали «своим». Все трое были профессиональными военными нового типа, сильно контрастируя с придворным Меншиковым. Их энергия была неиссякаема. Корнилов был везде, вдохновляя людей своим ежедневным присутствием в каждом секторе защитных работ, обещая награды каждому, если они только удержат город. Толстой, который присоединился к Липкину в качестве командира батареи на Четвертом бастионе, писал в письме своему брату, на следующий день после своего прибытия, где он описал Корнилова во время его обходов: «Корнилов, объезжая войска вместо: “здорово ребята!”, говорил: “нужно умирать, ребята, умрете?” и войска кричали: “умрем, В[аше] П[ревосходительство], Ура!” И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а взаправду»{305}.

Сам Корнилов был далек от уверенности, что город мог быть спасен. 27 сентября он писал своей жене:

У нас только 5000 резервов и 10 000 матросов, вооруженных чем попало, даже пиками. Не так много для гарнизона, должного защищать крепость с укреплениями протянувшимися на многие версты и так разделенные, что между ними нет прямой связи, но что будет, то будет. Мы настроены решительно. Это будет чудо, если мы устоим, а если нет…

Его неуверенность выросла когда матросы обнаружили большой запас водки на верфи и устроили попойку на три дня. Корнилов был вынужден уничтожить оставшиеся запасы, чтобы привести матросов в чувство к сражению{306}.

Подготовка оборонительных укреплений шла поспешно и импровизированно. Когда начались работы, обнаружилось, что в Севастополе нет лопат, поэтому были посланы люди в Одессу, достать там их столько сколько можно. Спустя три недели они вернулись с 400 лопатами. А до тех пор горожане работали преимущественно деревянными лопатами, смастеренными из досок. Все население Севастополя — матросы, солдаты, пленные, рабочий люд (включая проституток) — были заняты на рытье траншей, перевозке земли к укреплениям, постройке стен и заграждений, постройке батарей из земли, фашин и габионов[53], пока команды матросов затаскивали туда тяжелые пушки, снятые со своих кораблей. Были задействованы все средства перемещения земли и когда не хватало корзин, рабочие носили её в своей сложенной одежде. Ожидания неминуемого штурма добавляло спешки к их работе. Инспектируя эти укрепления год спустя, союзники были удивлены мастерством и изобретательностью русских{307}.

Будучи в курсе героических усилий населения Севастополя, царь писал генералу Горчакову в конце сентября, напоминая ему об «особом русском духе», который уберег страну от Наполеона и призывал его обратиться к нему снова против британцев и французов. «Мы должны молить Бога, что вы можете на них положиться для спасения Севастополя, флота и русской земли. Не кланяйтесь ни перед кем», он подчеркнул своей рукой. «Покажите миру, что мы все те же русские, которые выстояли в 1812 года». Царь также написал Меншикову, стоящему в то время на реке Бельбек, к северо-востоку от Севастополя, сообщение для жителей города:

Скажи нашим молодцам морякам, что Я на них надеюсь на суше как и на море. Никому не унывать, надеяться на милосердие Божие; помнить, что мы русские, защищаем родимый край и Веру нашу, и предаться с покорностью воле Божьей. Да хранит тебя и всех вас всех Господь; молитвы Мои за вас и ваше правое дело{308}.

Между тем, союзники начали свои неспешные приготовления к осаде. Реглан хотел немедленного штурма. Он увидел слабое место в русской позиции и поддержанный прямолинейным и властным сэром Джорджем Каткартом, командиром 4-й дивизии, чьи войска заняли позицию на холме откуда он мог видеть весь город. Оттуда он писал Реглану:

Если бы вы и сэр Джордж Бургойн смогли бы нанести мне визит, то вы бы смогли увидеть все в плане оборонительных сооружений, которых немного. Они работают над двумя или тремя редутами, но место окружено только лишь подобием непрочной парковой стены и в не очень хорошем состоянии. Я уверен, что я могу зайти туда едва потеряв одного солдата, в ночи или за час до рассвета, если все остальные силы между морем и холмом на котором я нахожусь поддержат меня. Мы можем оставить наши ранцы и вбежать туда даже днем, рискуя лишь несколькими выстрелами, пока мы минуем редуты.

Бургойн, ранее сторонник быстрого штурма, теперь не соглашался. Озабоченный потерями жизней, главный инженер армии настаивал на необходимости подавить вражеский огонь осадными орудиями до того как начнется штурм пехотой. Французы соглашались с ним. Поэтому союзники принялись за медленный процесс выгрузки осадной артиллерии и затаскивания её на высоты. С британскими пушками возникали бесконечные проблемы, многие из которых должны были быть разобраны перед выгрузкой с кораблей. «Установка наших тяжелых корабельных пушек на позиции была крайне медлительной», писал своему отцу капитан Уильям Камерон из гвардейских гренадер:

Корабельные пушки должны были быть разобраны на части, так как лафеты имели лишь маленькие колеса и не могли двигаться самостоятельно, тогда как обычная осадная артиллерия могла быть перекачена на свои места без разборки. Мы только что закончили с батареей из пяти 68-фунтовых пушек, каждая по 95 центнеров (британский центнер равен 50,8 кг) — все корабельные пушки, они заговорят мощнее чем кто-либо когда-то слышал об осаде до этого. Почва ужасно каменистая, поэтому большую части земли для парапета пришлось принести{309}.

Понадобилось восемнадцать дней на то, чтобы установить все пушки на свои места, дней, которые дали русским необходимое время для подготовки своих укреплений.

Пока британцы таскали свои пушки, французы принялись за рытье траншей, медленно продвигаясь вперед зигзагами к укреплениям Севастополя, а русские обстреливали их артиллерией. Начало первой траншеи было самым опасным, потому что защита от русских пушек была минимальной. Вооруженные лопатами и кирками, первая смена в 800 человек ползла вперед под прикрытием ночи, используя скалы как укрытия, пока они не достигли точки в пределах километра от 4-го бастиона[54], и начали закапываться в землю по линиям проведенным их командирами, наваливая землю в габионы перед собой для защиты от русских. Той ночью, с 9 на 10 октября, небо было ясное и безлунное, но северо-западный ветер сносил звуки земляных работ прочь от города и к рассвету сонные русские обнаружили, что французы вырыли защищенную траншею в 1000 метров длиной. Под тяжелой бомбардировкой 3000 французских солдат продолжали работу, копая новые траншеи каждую ночь и ремонтируя поврежденные русскими днем, пока бомбы из пушек и мортир летали над их головами[55]. К 16 октября первые пять французских батарей были построены из мешков с землей и деревянным частоколом, усиленные брустверами и парапетами и больше чем пятьдесят пушек были установлены на платформы приподнятые над землей{310}.

Последовав примеру французов, британцы тоже рыли траншеи и установили свои первые батареи на Зеленой горке (левый фланг) и на Воронцовой горе (правый фланг), две позиции разделенные глубоким оврагом. Смены по 500 человек на каждом фланге работали день и ночь, тогда как вдвое большие силы прикрывали их от русских, которые устраивали вылазки по ночам. «Я свободен от службы этим утром с 4 часов, после 24 часов в траншеях», писал капитан Редклифф из 20-го полка своей семье:

Когда мы скрылись под бруствером, который насыпали ночью, мы были достаточно укрыты, но были вынуждены лежать все время, потому, что конечно же, он был целью неприятельской артиллерии днем и ночью, а траншея была сделана только наполовину. Однако несколько человек были поставлены наблюдателями, чтобы говорить, когда она стреляла, наблюдая за дымом от пушек днем и за вспышками ночью и выкрикивая «выстрел» — тогда все в траншеях ложились и прятались за бруствером, пока он не пролетал и тогда принимались за работу. Держась такого образа мы потеряли только одного человека днем; он был убит ядром{311}.

16 октября окончательно было решено начать бомбардировку Севастополя следующим утром, несмотря на то, что британцы еще не закончили все работы. В союзном лагере стояло настроение оптимистического ожидания. «Все артиллерийские офицеры — французы, англичане, морские — говорили, что после 48 часов обстрела от Севастополя мало что останется кроме руин», писал своей семье Генри Клиффорд, штабной офицер Легкой дивизии. Со слов Ивлина Вуда, мичмана, который был свидетелем сражения при Альме с мачты своего корабля до того как его перевели на сушу в Морскую бригаду,

16 октября в нашем лагере ставки на то, что крепость падет за несколько часов были высоки. Некоторые из старых и более сдержанных офицеров оценивали, что русские смогут продержаться 48 часов, но это было крайнее мнение. Солдат предложил мне часы сделанные в Париже, которые он снял с русского офицера, убитого при Альме, за них он попросил 20 ш[иллингов]. Мои товарищи не позволили мне их купить, говоря, что через 48 часов золотые часы будут дешевле{312}.

На рассвете 17 октября, как только разошелся туман, русские увидели, что амбразуры вражеских батарей открыты. Не дожидаясь пока неприятель откроет огонь, русские начали свой обстрел по всей линии, а вскоре начался и союзный контробстрел, из 72 британских и 53 французских пушек. Через несколько минут пушечное сражение достигло своего пика. Грохот орудий, рев и свист ядер, оглушающие взрывы бомб подавили сигналы горнов и барабанов. Севастополь полностью исчез в плотном облаке дыма, которое повисло над полем сражения, не позволяя союзным артиллеристам тщательно прицеливаться. «Мы могли только сидеть и предполагать и надеяться, что у нас все идет хорошо», писал Калтроп, который наблюдал на бомбардировкой вместе с Регланом с каменоломен на Воронцовой горе{313}.

Для тысяч гражданских, прячущихся в разбомбленных руинах своих домов в Севастополе, это было самым ужасным моментом в их жизнях. «Я никогда не видел и не слышал ничего подобного ранее», писал один житель. «Двенадцать часов не прерывался дикий вой бомб, было невозможно различать между ними, и земля сотрясалась под нашими ногами… Плотный дым затянул небо и закрыл солнце; стало темно как ночью; даже комнаты были наполнены дымом»{314}.

С началом бомбардировки Корнилов отправился со своим адъютантом, князем В.И. Барятинским, осмотреть укрепления. Сначала они посетили Четвертый бастион, самое опасное место в Севастополе, которое обстреливали и британцы и французы. «Внутри Четвертого бастиона», вспоминал Барятинский, «картина была ужасна, а разрушения огромны, целые орудийные команды были поражены бомбами; раненых и мертвых уносили люди с носилками, но они все равно лежали вокруг грудами». Корнилов подходил к каждой пушке подбадривая расчеты. Затем он посетил Пятый бастион, под не меньшим огнем вражеской артиллерии, где он встретил Нахимова, как всегда одетого в мундир с эполетами. Нахимов был ранен в лицо, но казалось он не замечал этого, подумал Барятинский, кровь стекала по шее и испачкала белую[56] ленту его георгиевского креста, пока он говорил с Корниловым. Пока они беседовали, Барятинский увидел приближающегося офицера, хотя «у него не было глаз или лица, ибо его черты полностью исчезли в массе кровавой плоти», это были останки матроса, которого разорвало, офицер стирал их со своего лица и попросил у Барятинского сигарету. Игнорируя советы своего штаба, что продолжать обход слишком опасно, Корнилов продолжил свое турне на Третьем бастионе, на Редане (как называли его союзники), который обстреливался тяжелыми британскими пушками со смертоносной концентрацией мощи. Когда Корнилов прибыл туда, бастионом командовал капитан Попандул, но вскоре он был убит, как и пять последующих командиров в тот день. Корнилов прошел через систему траншей, на близкой дистанции к британским пушкам, пересек овраг и забрался на Малахов курган, где он побеседовал с ранеными солдатами. Он уже собирался спуститься вниз с вершины, чтобы завершить обход, в Ушакову балку, когда он был поражен ядром, которое оторвало нижнюю часть тела[57]. Его отнесли в госпиталь, где он вскоре умер{315}.

К полудню союзный флот присоединился к бомбардировке, нацеливая свои тяжелые орудия на Севастополь по дуге от входа в гавань, в 800–1500 метрах от берега (блокирование бухты затопленными русскими кораблями не позволяла им подойти ближе к своим целям). Шесть часов город обстреливался огнем 1240 союзных пушек; на береговых батареях было только 150 орудий. «Вид был самый устрашающий, если говорить о пушках», писал в своем дневнике Генри Джеймс, морской торговец, после наблюдения за бомбардировкой, находясь далее в море. «Несколько из линейных кораблей продолжали тяжелую канонаду и её можно было бы сравнить с дробью на огромном барабане… Мы могли наблюдать вздымающиеся массы воды, от ядер падающих в воду у подножия фортов, массы ядер летящих в стены». Канонада созданная флотами породила столько дыма, что русские артиллеристы даже не могли видеть кораблей. Некоторые из них теряли самообладание, но другие показывали выдающуюся отвагу, стреляя по вспышкам от выстрелов по невидимым кораблям, пока бомбы сокрушали все над их головами. Один артиллерийский офицер Третьего бастиона, основной цели французов, вспоминал, что видел людей, награжденных за свою храбрость в предыдущих сражениях и бегущих в панике когда начался обстрел. «Я разрывался между двумя чувствами», вспоминал он. «Одна половина меня хотела бежать домой, спасать свою семью, но мое чувство долга говорило, что я должен остаться. Мои чувства мужчины победили во мне солдата и я убежал искать свою семью»{316}.

На самом деле, несмотря на все свои пушки, французские и британские корабли несли больше потерь, чем наносили сами. Деревянные парусные суда союзного флота не могли подойти на достаточную дистанцию к каменным фортам прибрежных бастионов, чтобы нанести достаточный ущерб (блокада бухты в этом смысле достигла успеха), но их могли поджечь русские пушки, которые хотя и не были многочисленны, но (потому что они были установлены на земле) были точнее чем союзная канонада с большой дистанции. После примерно 50 000 выстрелов с минимальным ущербом для береговых батарей, союзный флот поднял якорь и ушел чтобы сосчитать потери: пять кораблей серьезно повреждены, убито 30 матросов и более 500 ранено. Без железных кораблей на паровой тяге союзный флот был обречен играть только вторичную роль для армии во время осады Севастополя.

Результаты первого дня на земле оказались для союзников не более обнадеживающими. Французы продвинулись у Рудольфовой горы, пока один из их складов не взлетел на воздух и они были вынуждены прекратить огонь, британцы нанесли сильный урон Третьему бастиону, ответственному за 1100 человек потерь со стороны русских, но у них не доставало тяжелых мортир, чтобы достичь превосходства в огневой мощи. Их новое хваленое оружие, 68-фунтовая пушка Ланкастера, оказалась ненадежной при стрельбе и неэффективной на длинной дистанции против русских земляных укреплений, которые проглатывали легкие бомбы. «Боюсь, что Ланкастер это провал», докладывал капитан Лашингтон генералу Эри на следующий день. «Наши пушки не высовываются достаточно далеко и мы калечим наши амбразуры больше чем неприятеля… Я донес до всех офицеров необходимость в медленной и точной стрельбе… но дистанция слишком велика… и мы можем точно так же стрелять по пудингу, как и по этим земляным укреплениям»{317}.

Неудача первого дня бомбардировки была тяжелым прозрением для союзников. «Казалось, что город состоит из негорючих материалов», писала Фанни Дьюберли, которая прибыла в Крым военным туристом вместе со своим мужем, Генри Дьюберли, казначеем 8-го гусарского полка. «Хотя он и загорался немного дважды вчера, пожары были почти сразу потушены»{318}.

На русской стороне первый день уничтожил наваждение, установившееся после союзной победы на Альме. Внезапно враг больше не был непобедимым, и более того, у русских появилась новая надежда и уверенность. «Мы все считали, что наши батареи нас не спасут», писал житель Севастополя в письме на следующий день. «Но представь себе наше удивление, когда сегодня мы обнаруживаем наши батареи целыми, а все пушки на месте!.. Господь благословил Россию и вознаградил нас за все обиды, что мы потерпели за нашу веру!»{319}.


Пережив первый день бомбардировки русские теперь решили прорвать осаду наступлением на Балаклаву, чтобы отрезать британцев от их базы снабжения. После Альмы Меншиков двинулся на Бахчисарай. Теперь, с переменой в стратегии, он собрал свои войска в долине реки Черная к востоку от Севастополя, где к ним присоединились первые подкрепления прибывшие с Дунайского фронта, 12-я пехотная дивизия под командованием генерал-лейтенанта Павла Липранди. Вечером 24 октября, полевая армия в 60 000 человек при 34 эскадронах кавалерии и 78 пушках стала лагерем в районе деревни Чоргун на Федюхиных высотах для наступления на британские позиции у Балаклавы следующим утром.

Цель была выбрана хорошо. Британцы сами осознавали, что их линии слишком растянуты и им нечем было прикрыть их базу от быстрой атаки большими силами. Британцы построили шесть небольших редутов на гребне Семякиных высот вдоль Воронцовской дороги, разделяющей северную половину Балаклавской долины между Федюхиными высотами[58] и дорогой от южной половины дороги и собственно портом — и поставили в каждом из четырех завершенных редутов турецкую гвардию (состоящую преимущественно из новых рекрутов) с двумя или тремя 12-фунтовыми пушками на каждой позиции. Позади редутов, в южной части долины, британцы разместили 93-ю Хайлендскую пехотную бригаду, под командованием сэра Колина Кемпбелла, которому была поручена защита порта, на его фланге размещалась кавалерийская дивизия лорда Лукана, а на высотах над ущельем, выходящим к порту стояло 1000 королевских морских пехотинцев усиленных полевой артиллерией. Вечером перед наступлением русских Кемпбелл мог также положиться на помощь британской пехоты и на две дивизии французов под командованием генерала Боске, стоящих лагерем на высотах выше Севастополя, но до их прибытия оборона Балаклавы зависела от 5000 человек{320}.

На восходе солнца 25 октября русские начали свое наступление. Установив полевую батарею у деревни Камара они начали сильный обстрел редута № 1 на холме Канробера (названном так британцами в честь французского командующего). Ночью Реглан был предупрежден о неминуемом наступлении русских дезертиром из русского лагеря, но послав всего 1000 человек к Балаклаве всего три дня назад при ложной тревоге, он решил не предпринимать действий (его еще одна грубая ошибка), хотя когда ему доставили сообщения о наступлении, он успел добраться до Сапун-горы как раз вовремя, чтобы увидеть полностью весь ход сражения в долине перед ним. В течение часа 500 турок, защищавших редут № 1 стойко сопротивлялись, как они это делали против русских под Силистрией, потеряв треть своих людей. Но затем 1200 русских взяли редут штыковой атакой, вынудив последних защитников покинуть его, вместе с тремя из семи пушек, что британцы выделили в помощь туркам. «К нашему отвращению», вспоминал Калторп, который вместе со штабом Реглана наблюдал за ходом действий с Сапун-горы, «мы увидели тонкий ручеек людей бегущих с тыла редута вниз по склону к нашим линиям». Видя своих отступающих соотечественников турецкие гарнизоны соседних редутов (№ 2, 3 и 4) последовали их примеру и отошли к порту, многие их которых забрали с собой одеяла, котелки и горшки и крича «Корабль! Корабль!» когда они пробегали мимо британских линий. Калторп наблюдал за тем, как 1000 турок бежала вниз по холму преследуемая большими группами казаков. «Можно было слышать оттуда вопли этих диких наездников, как они галопировали вслед несчастным туркам, много из которых было убито их копьями».

Когда они пробегали через селение Кадыкой, группа жен британских солдат смеялась над ними, включая одну прачку с мускулистыми руками и «руками твердыми как рог», она схватила одного турка и задала ему взбучку за то, что он испачкал белье, разложенное на солнце для сушки. Когда она поняла, что турки бросили полк её собственного мужа, 93-й, она начала ругать их: «вы трусливые еретики, бросили храбрых христиан хайленда сражаться, когда сами сбежали!» Турки пытались её успокоить, и некоторые называли её «кокана»[59], только еще больше раззадорив ее, «Кокана, в самом деле! Я вам сейчас покажу Кокану!» кричала она и размахивая палкой погнала их вниз. Уставшие и расстроенные турецкие солдаты продолжили свое отступление, пока не достигли оврага выходящего к порту. Бросив свои пожитки на землю они легли рядом с ними отдыхать. Некоторые расстелили свои молельные коврики и начали молиться обратившись лицом к Мекке{321}.

Британцы обвинили турок в трусости, но это было нечестно. По мнению Джона Бланта, переводчика с турецкого при лорде Лукане, большая часть войск была тунисцами без должного обучения и военного опыта. Они только прибыли в Крым и были в истощенном состоянии: никто из них не получал рациона, подходящего мусульманам с того момента как они покинули Варну несколько дней назад и по прибытии они опорочили себя нападениями на гражданских жителей. Блант подъехал к отступающим войскам и передал офицерам приказ Лукана перегруппироваться позади 93-го полка, но вместо этого к нему начали приставать солдаты, «выглядящие бледными от жажды и усталости». Они спросили его почему британцы не пришли им на помощь, жаловались, что их оставили на редутах несколько дней без еды и воды, заявили, что боеприпасы, которые им дали, не подходили к пушкам в редутах. Один из солдат с перевязанной головой и курящий длинную трубку сказал Бланту на турецком: «Что мы могли поделать, сэр? На все воля божья»{322}.

Русская пехота занята редуты №№ 1, 2, 3 и 4 на Семякиных высотах, оставив четвертый и уничтожив лафеты пушек. Русская кавалерия под командованием генерала Рыжова последовала за ними вдоль северной части балки и повернула, чтобы атаковать 93-й полк, единственное пехотное подразделение которое прикрывало Балаклаву от прорыва, так как британская кавалерия оттянулась назад ожидая прибытия пехоты с плато над Севастополем. Спускаясь с Семякиных высот четыре эскадрона кавалерии Рыжова, примерно 400 человек, атаковали горцев[60]. Наблюдая эту картину из виноградника рядом с лагерем Легкой бригады, Фанни Дьюберли была в ужасе: ядра «начали летать» и «тут же появилась русская кавалерия, атакующая из-за холма и поперек долины, прямо на тонкую линию горцев. О, какой момент! Что могла тонкая стена из людей сделать против такого количества и такой скорости, несущихся и рвущихся вперед? Но они стояли». Выстроив своих солдат в линию лишь в две шеренги против обычно используемых против кавалерии четырех, Кемпбелл доверился смертоносной огневой мощи винтовок Минье, чей эффект он заметил под Альмой. Пока кавалерия приближалась, он ездил вдоль линии, призывая своих людей стоять твердо и «умереть здесь», со слов подполковника Стерлинга из 93-го полка, который считал, «он выглядел именно так как говорил». Для Расселла из газеты Таймс, наблюдающего с высот, они выглядели как «тонкая полоска, отороченная сталью» (позже и далее навсегда неверно процитированного как «тонкая красная линия»). Вид твердо стоящей линии красных мундиров заставил русскую кавалерию поколебаться и как только это произошло, на дистанции примерно 1000 метров, Кемпбелл дал приказ дать первый залп. Сержант Мунро из 93-го полка «увидел, что кавалерия все еще неслась прямо на линию. После второго залпа мы заметили, что началось некоторое замешательство в рядах противника и что они поворачивают направо от нас». Третий залп на намного меньшей дистанции застал русских с фланга, вынудив их повернуть резко влево и поскакать обратно к своим{323}.

Первые четыре эскадрона Рыжова были отражены, но основная масса русской кавалерии, 2000 гусар с казаками на флангах спускалась теперь с Семякиных высот во второй атаке на горцев. В этот раз пехота была спасена подоспевшей вовремя кавалерией, восемью эскадронами Тяжелой бригады, примерно 700 человек, которым Реглан приказал вернуться в южную часть балки для поддержки 93-го полка, увидев со своей позиции на Сапун-горе опасность в которую попали горцы. Медленно поднимаясь по склону навстречу противнику, кавалеристы Тяжелой бригады поднялись колонной, перестроили свои ряды и затем атаковали их прямо со 100 метров, рубя без разбора своими палашами. Первые ряды британской кавалерии, шотландские серые и иннискиллинги (6-й драгунский полк), были полностью окружены русскими, которые на короткое время остановились, чтобы развернуть свои фланги прямо перед атакой, но красные мундиры 4-го и 5-го драгунских полков скоро добавились в общую схватку, врезавшись в русских с флангов и тыла. Противостоящие всадники были так плотно сжаты вместе, что не хватало места для применения приемов фехтования, они могли лишь едва поднимать свои палаши и сабли, и все что они могли делать, это бить и резать все, до чего могли дотянуться, как будто бы в обычной драке. Главный сержант Генри Франкс из 5-го драгунского, видел как рядового Гарри Герберта атаковали одновременно сразу три казака:

Одного от вывел из строя страшным ударом сзади по шее, второй сбежал. Герберт нацелился в грудь третьему, но его палаш обломился в трех дюймах от эфеса… Он бросил тяжелый эфес в русского, который попал ему в лицо и казак упал на землю; он не был убит, но рана не давала ему видеть.

Майор Уильям Форрест из 4-го драгунского вспоминал свою яростную схватку

с гусаром, который ударил меня в голову, но бронзовый котелок выдержал удар, на голове остался только ушиб. Я рубанул его снова, но не думаю, что я нанес ему большей раны, чем он мне. Я получил удар в плечо в то же самое время, от кого-то другого, но лезвие было направлено неудачно и мне только порезали мундир и я получил ушиб плеча.

К удивлению потери были невысоки, не более чем дюжина убитых с обеих сторон и примерно 300 раненых, в основном на русской стороны, хотя битва продолжалась меньше 10 минут. Тяжелые мундиры русских и их киверы защищали их от большинства сабельных ударов, тогда как их оружие оказалось неэффективным против британских кавалеристов, у которых было преимущество в дистанции, они сидели на более высоких и тяжелых седлах{324}.

В таком роде схватки одна сторона должна была в итоге уступить. Ей оказались русские, которые первыми потеряли самообладание. Потрясенные схваткой, гусары развернулись и галопом помчались к северу балки преследуемые британской кавалерией, пока они не отошли под прикрытие русских батарей на Семякиных и Федюхиных высотах.

Пока русская кавалерия отступала, британская пехота спустилась с высот над Севастополем и двинулась маршем через южную балку для поддержки 93-го полка. Первая дивизия прибыла первой, за ней последовала 4-я, затем французские подкрепления, 1-я дивизия и два эскадрона африканских шассёров[61]. С прибытием союзной пехоты было маловероятно, что русская кавалерия снова атакует. Балаклава была спасена.

Когда русские решили ограничить свои потери и вернуться в лагерь, Реглан и его штаб на Сапун-горе увидел, что они снимают британские пушки с редутов. Герцог Веллингтонский не потерял ни одной пушки, как считают поклонники его культа в британском военном истеблишменте. Перспектива демонстрации этих орудий в качестве трофеев в Севастополе была невыносима для Реглана, который тут же отдал приказ Лорду Лукану, командиру Кавалерийской дивизии, вернуть Семякины высоты, заверив его в поддержке пехотой, которая только что прибыла. Лукан не мог видеть пехоту и не мог поверить, что ему надо будет действовать в одиночку, только кавалерией, против пехоты и артиллерии, поэтому три четверти часа он не предпринимал ничего, до тех пор пока Реглан на холме не поднял еще большей тревоги из-за судьбы британских орудий. В итоге он продиктовал Лукану второй приказ: «лорд Реглан желает, чтобы кавалерия быстро выдвинулась вперед, преследовала неприятеля и попыталась остановить его с захваченными орудиями. Конная артиллерия может сопровождать. Французская кавалерия слева от вас. Немедленно».

Приказ был не только неясный, он был абсурдным, и Лукан совершенно не понимал, что ему делать. С того места где он стоял, с западного конца Семякиных высот ему были видны, справа, британские орудия в редутах захваченные русскими у турок; слева, в конце Северной балки, где, как он знал, находятся основные силы русских, он видел вторые орудия, и далее и еще левее, на нижних склонах Федюхиных высот, от видел батарею русских. Если приказ Реглана был бы яснее, и что его задача отбить пушки захваченные на Семякиных высотах, атака Легкой бригады закончилась бы иначе, но из приказа было непонятно, какие орудия надо спасать. Единственный человек, который бы мог пояснить, что имелось в виду был адъютант, который доставил приказ, капитан Нолан из королевских гусар. Как и во многих кавалеристах в Легкой бригаде, в Нолане росло раздражение на Лукана из-за его неспособности задействовать кавалерию в подобии дерзкой атаки, от которой бы она заработала репутацию величайшей в мире. У Булганака и на Альме кавалерию остановили, не дав преследовать отступающих русских; на Мекензиевых горах во время марша на Балаклаву Лукан остановил атаку на русскую армию, перекающую их дорогу; и даже этим утром, когда Тяжелую бригаду русская кавалерия взяла числом, на расстоянии всего в несколько минут, лорд Кардиган, командир Легкой бригады, отказался использовать их для быстрой атаки на отступающего неприятеля. Легкая бригада была вынуждена наблюдать как их товарищи сражались с казаками, которые насмехались над ними из-за нежелания сражаться. Один из офицеров несколько раз потребовал у лорда Кардигана отправить в бой бригаду, и когда Кардиган отказался, хлопнул своей саблей по ноги выказывая неуважение. В бригаде были признаки неповиновения. Рядовой Джон Дойл из 8-го полка королевских ирландских гусар вспоминал:

Легкая бригада была недовольна, когда они видели Тяжелую бригаду и им не позволили прийти на помощь. Они стояли в своих стременах и кричали «Почему нас здесь держат?» и в тот же момент они сорвались и бросились сквозь наши линии, чтобы преследовать русское отступление, но они уже слишком далеко отошли от нас, чтобы их достать{325}.

Поэтому, из-за того, что Лукан спросил Нолана, что значил приказ Реглана, возникла вероятность инсубординации. Согласно описания, позже данном им в письме Реглану, Лукан спросил адъютанта в каком направлении он должен атаковать, а Нолан ответил в «самым непочтительным, но значительным образом», указывая на дальний конец балки. «Там, милорд, ваш противник, там ваши пушки». Со слов Лукана, Нолан указал не на пушки на Семякиных высотах, но на батарею из двенадцати русских пушек и основную силу казачьей кавалерии в дальнем конце Северной балки, по обеим сторонам которой у русских были еще орудия и стрелки. Лукан передал приказ Кардигану, который указал на безумие атаковать по долине против артиллерии и ружейного огня с трех сторон, но Лукан наставивал на том, что приказу следует подчиниться. Кардиган и Лукан (они были двоюродными братьями) ненавидели друг друга. Обычно именно такое объяснение дается историками, тому, что они не смогли посовещаться и найти способ обойти приказ, который по их мнению был отдан Регланом (это не было бы первым разом, когда приказы Реглана игнорировались). Но ничего в поведении Лукана не выдавало желания игнорировать приказ, на самом деле Легкая бригада приветствовала его, в жажде действий против русской кавалерии и с опасениями потери дисциплины в случае если бы им не дали атаковать. Сам Лукан позже писал Реглану, что он подчинился приказу, поскольку неисполнение «подставило бы меня и кавалерию под клевету, от которой нам было бы трудно защитить себя» — где он конечно же подразумевал клевету от своих людей и всей остальной армии{326}.

661 человек Легкой бригады двинулись шагом вниз по пологому склону Северной балки, 13-й легкий драгунский и 17-й уланский в первой линии, ведомые Кардиганом, 11-й гусарский сразу за ними, далее 8-й гусарский вместе с 4-м (полк Королевы) полком легких драгун. До позиции противника в конце балки было 2000 метров, и на регламентной скорости это заняло бы у Легкой бригады семь минут, чтобы покрыть это расстояние — артиллерия и ружейный огонь права от них, слева от них и перед ними, по всей дистанции. Как только первая линия перешла на рысь, Нолан, который был с 17-м уланским полком, проскакал вперед, размахивая саблей и, по многим версиям, выкрикивая ободрения своим людям, хотя также предполагалось, что он осознал ошибку и пытался перенаправить Легкую бригаду на Семякины высоты, где бы они были в безопасности от огня русских орудий. В любом случае первый выстрел выпущенный русскими взорвался над Ноланом и убил его. Из-за Нолана ли, или из собственного рвения, или из-за желания поскорее выбраться из флангового огня как можно быстрее (что остается неясным до сих пор), но два полка в первых рядах перешли в галоп задолго до приказа. «Вперед», кричал один из 13-го легкого драгунского, «не позволяйте этим ублюдкам (17-му уланскому) обогнать нас»{327}.

Пока они неслись под перекрестным огнем с холмов, ядра взрывали землю, ружейный огонь падал градом, в людей попадали и лошади падали. «Звук орудий и разрывы бомб оглушали», вспоминал сержант Бонд из 11-го гусарского:

Дым практически ослеплял. Лошади и люди падали там и тут и лошади которых не задело, так взбудоражились, что на некоторое время стало невозможно держать их на прямой линии. Кавалерист по имени Олрид скакавший слева от меня упал с лошади как камень. Я глянул назад и несчастный лежал на спине, его правый висок вырван и его мозг частично на земле.

Кавалерист Вингман из 17-го уланского видел как попало в его сержанта: «его голову начисто снесло ядром и еще наверно тридцать ярдов его обезглавленное тело держалось в седле, пика наготове, твердо зажатая под правой рукой». Так много людей и лошадей первой линии были убиты, что вторая линия в 100 метрах позади, должна была обогнуть первую, чтобы уклониться от искалеченных тел на земле и ошеломленных, испуганных лошадей, которые мчались без седоков по всем направлениям{328}.

Через несколько минут, то, что осталось от первой линии оказалось перед русскими артиллеристами в конце балки. Кардиган, чья лошадь дернулась из-за последнего залпа в упор, оказался, со слов свидетелей, первым прорвавшимся. «Мы оказались лицом к лицу с пламенем, дымом, ревом», вспоминал капрал Томас Морли из 17-го уланского, он сравнил это со «скачкой в жерло вулкана». Порубив артиллеристов своими саблями, Легкая бригада бросилась на казаков, которые по приказу Рыжова двинулись вперед для прикрытия орудий, тогда как некоторые атакующие пытались орудия укатить. Не имея времени на построение, они были атакованы, казаки «запаниковали при виде организованной массы кавалерии надвигающейся на них», вспоминал русский офицер. Они резко развернулись для отхода, видя, что их путь быть блокирован гусарскими полками, начали палить из ружей с близкой дистанции по своим же товарищам, которые бросились назад в панике и врезались в полки, подходящие сзади. Вся русская кавалерия бросилась по направлению к Чоргуну, некоторые тащили за собой конную артиллерию, тогда как передовые кавалеристы из Легкой бригады, уступая в численности один к пяти, преследовали их всю дорогу до реки Черной.

С высот над рекой Степан Кожухов, младший артиллерийский офицер, наблюдал паническое отступление русской кавалерии. Он описал кавалерию собравшуюся в области моста, где Украинский полк и батарея Кожухова на холме получили приказ остановить их отступление:

Они бежали в панике сюда и со временем неразбериха становилась все сильнее. На маленьком пространстве входа в Чоргунскую балку, где стоял перевязочный пункт, сгрудились вместе четыре гусарских и казачьих полка, и в этой массе, можно было разглядеть красные мундиры англичан, возможно не менее удивленных тем, как все это произошло… Вскоре неприятель пришел к выводу, что им нечего бояться обуянных паникой гусаров и казаков, и устав от рубки, они решили вернуться тем же путем, что пришли, через артиллерийскую канонаду и ружейный огонь. Трудно, если вообще возможно, в достаточной степени оценить подвиг безумной кавалерии. Потеряв по меньшей мере четверть своих людей во время атаки и будучи по всей видимости невосприимчивой к новым опасностям и потерям, они быстро перестроили свои эскадроны, чтобы вернуться обратно через землю усеянную мертвыми и умирающими. С отчаянной храбростью эти доблестные безумцы двинулись обратно и ни один из выживших, даже раненых, не сдался. Гусары и казаки долго приходили в себя. Они были убеждены, что вся кавалерия неприятеля преследует их, и они отказывались верить в то, что их сокрушила относительно небольшая группа смельчаков.

Казаки первыми вернулись к реальности, но не вернулись на поле боя. Вместо этого они они «принялись за другие задачи — поиском пленных, убийствами раненых лежавших на земле, и поимкой английских лошадей для будущей продажи»{329}.

Когда Легкая бригада возвращалась через коридор огня в Северной балке, Липранди приказал польским уланам с Семякиных высот отрезать им путь к отступлению. Но уланы не стремились к сражению с отважной Легкой бригадой, которую они видели атакующей через русские пушки и принуждающими казаков к паническому бегству, и они провели лишь несколько атак на небольшие группы раненых. Большие группы они не трогали. Когда отступающая колонна 8-го гусарского и 4-го легкого драгунского полков приблизилась к уланам, лорд Джордж Пейджет, командир легких драгун, который собрал их вместе перед отходом, вспоминал:

уланы навалились на нас наподобие рыси. Затем уланы притормозили («остановились» вряд ли тут подходит) и пришли в в такой род недоумения (не знаю иного слова), которое я отметил в тот день дважды. Несколько человек с их правого фланга передовых эскадронов… на некоторое время столкнулись с правым флангом наших парней, но помимо этого более ничего не произошло и они в самом деле позволили нам колеблясь отдалиться от них, на расстоянии едва ли более лошадиного крупа. Итак мы прошли мимо них без, я полагаю, потери хотя бы одного человека. Как — я не знаю! Это для меня загадка! Если бы та масса состояла из английских дам, я не думаю, что из нас кто-либо спасся{330}.

В действительности же дамы находились на Сапун-горе, вместе с другими зрителями, которые наблюдали как остатки Легкой бригады спотыкаясь по одиночке или парами, многие их них были ранены, возвращались после атаки. Среди зрителей была Фанни Дьюберли, которая не только наблюдала за всем этим в ужасе, но позже, после полудня, выехала со своим мужем посмотреть на поле боя поближе:

Мы медленно ехали по утреннему полю боя; вокруг нас лежали мертвые и умирающие лошади, без счета; недалеко от меня лежал русский солдат, очень спокойно, на лице. В винограднике немного правее турецкий солдат растянулся замертво. Лошади, преимущественно мертвые, все были расседланы, вид некоторых из них выдавал крайнюю боль… И потом раненные солдаты ползли к холмам!{331}.

Из 661 человек участвовавших в атаке 113 были убиты, 134 ранены и 45 попали в плен; 362 лошади были потеряны или убиты. Потери не были заметно больше потерь которые понесла русская стороны (180 убитых и раненых — почти половина из них в первых двух линиях) и заметно меньше чем цифры озвученные британской прессой. Таймс докладывала, что в атаке участвовало 800 человек, из которых вернулось 200; Иллюстрейтед Лондон Ньюс писали, что только 163 вернулось обратно. Благодаря подобным отчетам история быстро разошлась как «серьезный просчет», спасенный героической жертвой — миф, увековеченный известной поэмой Альфреда Теннисона «Атака легкой кавалерии», опубликованный два месяца после события:

Долина в две мили — редут недалече…
Услышав: «По коням, вперед!»,
Долиною смерти, под шквалом картечи,
Отважные скачут шестьсот.
Преддверием ада гремит канонада,
Под жерла орудий подставлены груди —
Но мчатся и мчатся шестьсот.
(перевод Юрия Колкера)

Но в отличие от мифа как «славная катастрофа», атака оказалась в какой-то мере успешной, несмотря на серьезные потери. Целью кавалерийской атаки было расстроить линии противника и заставить в страхе оставить поле боя, и в этом отношении русские признавали, что Легкая бригада добилась своего. Главной ошибкой британцев под Балаклавой была не атака Легкой бригады, а провал в преследовании русской кавалерии, после того как Тяжелая бригада разгромила их, а Легкая бригада обратила её в бегство и не покончила со всей остальной армией Липранди{332}.

Британцы винили турок за поражение под Балаклавой, обвиняя их в трусости за оставление редутов. Позже они также заявляли, что они ограбили не только британскую кавалерию, но и близлежащие поселения, где они, как было сказано, «творили хладнокровные бесчинства над несчастными жителями вокруг Балаклавы, перерезая им глотки и вынося все из их домов». Турецкий переводчик Лукана, Джон Блант, считал обвинения необоснованными, и хотя грабежи имели место, их совершали «неприметные толпы из сопровождающих военный лагерь, которые прочесывали… поле сражения». С этого момента и до конца кампании с турками обращались ужасно. Британские войска их регулярно били, бранили, плевали в них и высмеивали, и иногда их даже использовали по словам Бланта «для переноса тяжестей на спинах через лужи и болота балаклавской дороги». Воспринимаемые британцами не более чем рабами, турецкие войска использовались для рытья траншей, перевозки тяжелых грузов между Балаклавой и высотами под Севастополем. Из-за того, что их религия запрещала им есть большую часть из состава британских рационов, они постоянно недополучали еды; в отчаянии некоторые начали воровать, за что их пороли их британские начальники куда больше раз, чем разрешенные в британских войсках сорок пять ударов. Из 4000 турок сражавшихся под Балаклавой 25 октября половина умрет от плохого питания к концу 1854 года, большая часть остальных ослабнет настолько, что не сможет нести службу. И все же турки вели себя с достоинством, и Блант говорил, что «был сильно поражен их снисходительной манерой, с которой они сносили плохое отношение к себе и продолжающиеся страдания». Рустем-паша, египетский офицер, командующий турецкими войсками под Балаклавой, призывал их быть «терпиливыми и отстраненными, и не забывать, что англичане были гостями их Султана и сражались за целостность Оттоманской империи»{333}.

Русские отмечали Балаклаву как победу. Захват редутов на Семякиных высотах был тактическим успехом. На следующий день в Севастополе прошли православные службы, когда британские пушки были провезены через город.

Русские теперь занимали господствующие высоты откуда они могли атаковать британские линии снабжения между Балаклавой и севастопольскими высотами, британцы теперь были ограничены внутренней линией обороны холмов вокруг Кадыкоя. Русские солдаты прошли парадом через Севастополь неся свои трофеи с поля боя — британские шинели, сабли, мундиры, кивера, сапоги и кавалерийских лошадей. Настроение севастопольского гарнизона сразу же улучшилось после победы. В первый раз после поражения на Альме русские ощутили, что они могут сражаться с союзниками на равных в открытом сражении.

Царь узнал о заявленной победе в своем дворце в Гатчине 31 октября, когда прибыл утренний курьер из Севастополя. Анна Тютчева, которая была при императрице в Арсенальном зале слушая концерт Бетховена, записала на следующий день в своем дневнике:

После этих известий мы воспрянули духом. Государь, войдя к государыне, чтобы сообщить ей эту новость, прежде всего бросился на колени перед образами и разрыдался. Государыня и её дочь Мария Николаевна, думая, что страшное волнение государя вызвано взятием Севастополя, бросились тоже на колени, но он успокоил их, передал радостную весть и тотчас же приказал отслужить благодарственный молебен, на котором мы все присутствовали{334}.


Вдохновленные своим успехом под Балаклавой на следующий день русские атаковали правый фланг британской армии на Казачьей горе, V-образном хребте холмистой возвышенности, 2,5 километра длиной, идущей с севера на юг, между восточным сектором Севастополя и устьем Черной речки, известной среди британцев как гора Инкерман. 26 октября 5000 русских под командованием полковника Федорова вышли на восток из Севастополя повернули направо, чтобы забраться на гору и свалились как снег на голову ничего не подозревающим солдатам 2-й дивизии Де Лейси Эванса, стоявшей на южном конце высокого плато, в месте называемом Килен-балка, где высоты резко обрывались вниз к Балаклавской равнине. У Эванса было в наличии только 2600 человек, остальная часть была разбросана где-то в других местах на рытье траншей, но дальние караулы на Снарядной горке задержали русских своими винтовками Минье, пока Эванс собирал дополнительную артиллерию, установив скрытно восемнадцать пушек. Заманивая неприятеля под артиллерию, британцы рассеяли его опустошающим огнем, убив и ранив сотни русских в кустарниках перед Килен-балкой{335}.

Многие попали в плен, многие сдавались сами, переходя на сторону британцев. Они принесли с собой ужасные истории происходящего в Севастополе, где не хватало воды, а лазареты были переполнены как жертвами бомбардировок так и жертвами холеры. Германский офицер служащий в русской армии рассказал британцам «они были вынуждены покинуть пределы Севастополя по причине неприятного запаха в городе и по его мнению город скоро падет в руки британцев, так как убитые и раненые валяются на улицах». Со слов Годфри Мосли, казначея 20-го полка:

Армия, что вышла из Севастополя чтобы атаковать в тот день… они все были пьяны. В лазаретах стоял такой плохой запах, что там невозможно было оставаться более минуты и офицер, которого мы взяли в плен, что им всем давали вино, пока не довели до нужного состояния, чтобы нашлись желающие выйти и сбросить английских собак в море, вместо чего мы прогнали их обратно в город с потерей примерно 700 человек за короткое время. Тот же офицер рассказал нам, что мы могли бы легко занять город как только пришли, но теперь это не совсем уж просто{336}.

По правде говоря, атака русских была на самом деле разведкой боем для большого наступления против британских сил на высотах Инкермана. Инициатива наступления принадлежала царю, который узнал о намерении Наполеона отправить дополнительные войска в Крым и считал, что Меншиков должен использовать свое численное превосходство для прорыва блокады как можно скорее, до прибытия французского подкрепления, или, по крайней мере, задержать союзников до спасительной для русских зимы («… нам помогут генералы Декабрь, Январь и Февраль», говорил Николай, повторяя клише 1812 года). 4 ноября русские войска были усилены прибытием из Бессарабии двух пехотных дивизий 4-го корпуса, 10-й дивизии генерал-лейтенанта Соймонова и 11-й под командованием генерал-лейтенанта Павлова, доведя общую численность войск в распоряжении Меншикова до 107 000 человек, не включая матросов. Поначалу Меншиков противился идее нового наступления (он все еще был сторонником оставления Севастополя противнику), но царь был настойчив и даже прислал своих сыновей, Великих князей Михаила и Николая, чтобы приободрить войска и навязать свою волю. Под давлением Меншиков согласился на наступление, полагая, что британцы менее опасный противник нежели французы. Если бы русские смогли установить батареи на горе Инкерман, линии союзной осады на правом фланге попали под огонь с тыла и, если союзники не смогут отвоевать высоты, то им придется снять осаду{337}.

Несмотря на все потери русских в вылазке 26 октября, в британской обороне была обнаружена слабость в районе горы Инкерман. Реглана несколько раз предупреждали об этом и де Лейси Эванс и Бургойн, что важные высоты были уязвимы, и что их необходимо занять значительными силами и укрепить; Боске, командующий пехотной дивизией на Сапун-горе к югу от Инкермана, добавлял свой голос к этим предупреждениям в почти ежедневных письмах британскому командующему, а Канробер даже предлагал немедленную помощь. Но Реглан не предпринял ничего для усиления обороны, даже после вылазки русских, тогда как французский командующий с удивлением узнал, что «такая важная и такая открытая позиция» была оставлена «совершенно без укреплений»{338}.

Это не было простой халатностью со стороны Реглана, в этой ошибке был учтенный риск: британцы были слишком малочисленны для того, чтобы оборонять все свои позиции; линии их были сильно растянуты и были бы неспособны отразить общее наступление, если бы оно началось сразу в нескольких местах вдоль линии фронта. К концу первой недели ноября британская пехота была истощена. У них практически не было отдыха с момента высадки в Крыму, по воспоминаниям рядового Генри Смита в письме своим родителям в феврале 1855 года:

После сражения на Альме и марша на Балаклаву, нас тут же отправили на работу, начиная с 24 сентября, с того времени мы никогда не спали более четырех часов из 24 и очень часто не было времени даже чтобы сделать кофе, перед тем как отправляться на работы или куда-то еще, пока не началась осада с 14 октября, и хотя бомбы и ядра падали как град, из-за ужасной усталости которую мы испытывали, мы все равно ложились и спали, даже при самых жерлах орудий… Часто мы по 24 часа находились в траншеях, и я думаю, что не было ни одного сухого часа из этих 24, так что когда мы возвращались в лагерь, мы все были мокрые до костей, и покрыты грязью по плечи, и в этом состоянии мы должны были идти в Инкерманское сражение, без крошки хлеба и глотка воды, чтобы утолить наш голод и жажду{339}.

План Меншикова был более амбициозной версией вылазки 26 октября (которая стала потом известна как «маленький Инкерман»). После полудня 4 ноября, лишь через несколько часов после прибытия 4-го корпуса из Бессарабии, он приказал начать наступление в 6 утра следующим утром. Соймонов должен был вести 19 000 человек при 38 орудиях по тому же маршруту как и 26 октября. Захватив Снарядную горку, к ним должны присоединиться силы Павлова (16 000 человек при 96 орудиях), которым необходимо было пересечь Черную речку и взойти на высоты от Инкерманского моста. Под командованием генерала Данненберга, который должен был принять командование в этом месте, соединенные силы должны были отбросить британцев с горы Инкерман, тогда как армия Липранди будет отвлекать корпус Боске на Сапун-горе.

План требовал хорошей координации между наступающими подразделениями, что было завышенными ожиданиями от любой армии в эпоху до радио, не говоря уж о русских, у которых не было подробных карт[62]. Помимо этого в ходе сражения менялся командующий — рецепт катастрофы, особенно в свете того, что Данненберг, ветеран Наполеоновских войн, имел послужной список из поражений и нерешительности, что с малой вероятностью вдохновляло бы солдат. Однако самым большим недостатком было то, что вся армия из 35 000 человек и 134 орудий должна была поместиться на узком гребне Снарядной горки, каменистом участке поросшем кустарниками, едва ли 300 метров шириной. Осознавания нереалистичность плана, Данненберг начал менять план сражения в последнюю минуту. Поздно ночью 4 ноября он приказал Соймонову не подниматься на гору Инкерман с северной стороны, а как было в плане, но пройти дальше на восток, до Инкерманского моста, чтобы прикрыть Павлова пересекающего реку. От моста наступающие силы должны были подняться на высоты в трех разных направлениях и окружить британцев с флангов. Внезапное изменение внесло сумятицу; но еще больше сумятицы прибавится позже. В три часа утра колонна Соймонова начала выдвигаться на восток из Севастополя к горе Инкерман, где он получил еще одно сообщение от Данненберга, приказавшего ему маршировать в противоположном направлении и наступать с запада. Соймонов, полагая, что очередное изменение плана подвергнет риску всю операцию, он проигнорировал приказ, но вместо того, чтобы встретить Павлова у моста, он вернулся к своему собственному плану наступления с севера. Таким образом трое командующих вступили в сражение под Инкерманом каждый со своим собственным планом{340}.

К пяти утра передовые части Соймонова поднялись в тишине на высоты с северной стороны вместе с 22 пушками. Последние три дня шел сильный дождь, крутые склоны стали скользкими от грязи, люди и лошади с трудом справлялись с тяжелыми орудиями. Дождь прекратился ночью и теперь густой туман прикрыл подъем от глаз неприятельских караулов. «Туман укутал нас», вспоминал капитан Андриянов. «Мы не видели далее чем на несколько футов вперед. Влажность пробирала нас до костей»{341}.

Плотный туман еще сыграет свою роль в сражении. Солдаты не увидят своих военачальников, чьи приказы станут практически бессмысленными. Вместо этого они будут полагаться на своих командиров рот и когда они исчезнут, должны будут ориентироваться сами, сражаясь самостоятельно рядом с товарищами, которых они смогут разглядеть в тумане, по большей части импровизируя. Это была «солдатская битва» — высший тест современной армии.

Все зависело от слаженности малых подразделений и каждый становился своим собственным генералом.

Первоначально туман сыграл на руку русским. Он скрыл их приближение и они смогли подойти на близкое расстояние к британским позициям, исключив таким образом недостаток своих ружей и артиллерии против дальнобойных винтовок Минье. Британские дозоры на Снарядной горке не заметили приближения русских: они прятались от плохой погоды у подножия холма, откуда они не могли ничего видеть. Тревожные звуки передвижения армии, которые были слышны ранее ночью не вызвали никакой тревоги. Рядовой Блумфилд в ту ночь был часовым на горе Инкерман, и смог услышать звуки Севастополя, которые свидетельствовали о каком-то движении (колокола церквей звонили всю ночь без перерыва), но он видел ни зги. «Стоял сильный туман, такой, что нельзя было увидеть человека в 10 ярдах от нас, и почти всю ночь моросил дождь», вспоминал Блумфилд. «Все шло хорошо примерно до полуночи, когда несколько часовых рапортовали, что слышали звук колес и разгрузки бомб и ядер, но дежурный полевой офицер проигнорировал их. Всю ночь с 9 вечера звонили колокола и играли оркестры создавая шум по всему городу».

Ничего не поняв, передовые пикеты были опрокинуты авангардом Соймонова, а затем сразу за ними из тумана появились передовые колонны его пехоты, 6000 человек Колыванского, Екатеринбургского и Томского полков. Русские установили свои орудия на Снарядной горке и начали теснить британцев. «Когда мы отступили, русские навалились на нас с самыми жуткими криками, какие можно вообразить», вспоминал капитан Хью Роуландс, командир пикета, который отвел своих людей повыше и приказал им открыть огонь, но к удивлению, их винтовки не работали из-за того, что дождь насквозь промочил их заряды{342}.

Звуки стрельбы подняли тревогу в лагере 2-й дивизии, где солдаты в одном исподнем бросились одеваться и складывать палатки перед тем как схватить свои винтовки и встать в строй. «Было много спешки и суеты», вспоминал Джордж Кармайкл из Дербиширского полка, «отвязавшиеся вьючные животные напуганные стрельбой промчались галопом через лагерь, и люди, которые были где-то в иных местах на заданиях, бежали к нам, чтобы присоединиться к нам»{343}.

Командование принял на себя генерал Пеннифазер, второй по званию после Де Лейси Эванса, которой ранее получил травму, упав со своей лошади, но присутствовал в качестве советника. Пеннифазер выбрал тактику отличную от той, что использовал Де Лейси Эванс 26 октября. Вместо того, чтобы отступить, чтобы затянуть противника на пушки позади Килен-балки, он пополнил пикеты стрелками, чтобы держать русских на расстоянии, пока не прибудут подкрепления. Пеннифазер не знал, что численное преимущество русских над его дивизией было 6 к 1, но его тактика полагалась на то, что туман скроет от противника его недостаток в численности.

Солдаты Пеннифазера храбро сдерживали русских. Сражаясь малыми группами, разделенными друг от друга туманом и дымом, они были слишком далеко, чтобы Пеннифазер мог их видеть, не говоря о том, чтобы управлять ими или поддержать их хоть с какой-либо точностью двумя батареями с Килен-балки, которые палили вслепую примерно в направлении неприятеля. Прячась со своим полком за британскими пушками, Кармайкл наблюдал как артиллеристы стараются выстоять против многократно превосходящих их русских батарей:

Они стреляли должно быть по вспышкам пушек неприятеля на Снарядной горке и оттянули на себя ответный тяжелый огонь. Некоторые (из артиллеристов) падали, мы тоже несли потери, хотя нам было приказано лечь, чтобы хоть как-то укрыться от хребта. Одно ядро, я помню, врезалось в мою роту, совершенно оторвав левую руку и обе ноги у человека в первой шеренге, и убило стоявшего позади без каких-то заметных ран. В других ротах тоже были потери… Пушки… стреляли так быстро как могли их заряжать, и каждый последующий залп и откат придвигал их все ближе к нашей линии… Мы помогли артиллеристам откатить пушки в первоначальные позиции и некоторые подносили заряды{344}.

Основной задачей в этот момент было поддерживать шум канонады, чтобы заставить русских думать, что у британцев было больше пушек, чем их было на самом деле, подносить заряды и ждать прибытия подкреплений.

Если бы Соймонов знал о слабости британской обороны, он бы приказал атаковать Килен-балку, но он ничего не видел в тумане и плотный огонь противника, чьи винтовки Минье были смертоносно прицельны на такой короткой дистанции, с которой стреляли британцы, убедил его в том, что надо ждать пока Павлов со своими людьми не присоединится к нему на Снарядной горке, до начала атаки. Через несколько минут Соймонов был убит британским стрелком. Командование принял полковник Пристовойтов, которого застрелили несколько минут спустя, потом полковник Иважнов-Александров[63], которого тоже убили. После этого стало неясно кто командует, никто не желал занять это место, и капитан Андрианов был послан конным к генералам, чтобы проконсультироваться, что делать, на что было потеряно ценное время{345}.

Между тем к 5 часам утра Павлов со своими людьми прибыл на Инкерманский мост и обнаружил, что подразделение собранное из матросов не подготовило его для пересечения реки, как было приказано Данненбергом. Им пришлось ждать семи утра, пока мост не был готов и они смогли пересечь Черную речку. Оттуда они растянулись по холму и начали взбираться наверх в трех разных направлениях: Охотской, Якутский и Селенгинский полки и большая часть артиллерии свернула направо, чтобы добраться до верха Саперной дороги и присоединиться к людям Соймонова, Бородинский полк поднимался по центру вдоль Воловьей балки, тогда как Тарутинский полк взбирался по крутым и каменистым склонам Каменоломенного оврага по направлению к Пятиглазой батарее под прикрытием пушек Соймонова{346}.

Между высотами шли яростные артиллерийские дуэли — отдельные малые группы сражающихся сновали повсюду, прикрываясь плотным кустарником и стреляя по таким же группам — но интенсивнее всего сражение шло на британском правом фланге вокруг Пятиглазой батареи. Через двадцать минут после того как они пересекли мост, передовые батальоны Тарутинского полка преодолели сопротивление небольшого заграждения перед батареей, но попали под серию контратак соединенных британских сил численностью в 700 человек под командованием бригадира Адамса. В яростных рукопашных схватках батарея несколько раз переходила из рук в руки. К восьми часам русские превосходили людей Адамса по численности в десять раз, но из-за того, что гребень на котором шло сражение был узким, русские не могли использовать свое численное преимущество. Как только британцы отбивали батарею, русские опять атаковали. Рядовой Эдвард Хайд был тогда на батарее среди людей Адамса:

Русская пехота подошла вплотную, забралась спереди и по бокам, и нам было тяжело сдерживать их. Мы видели их головы прямо над парапетом или смотрящих в амбразуры, мы стреляли по ним и атаковали в штыковую с той скоростью с которой могли. Они были как муравьи, не успеешь сбить одного, тут же другой забирается по мертвым телам чтобы занять их место, все они вопили и орали. Мы на батарее тоже не молчали, можете быть уверенными, со всеми криками и воплями, низкими ударами, звоном штыков и сабель, свистом пуль, шелестом бомб, туманом вокруг, запахом пороха и крови, вид внутри батареи где мы стояли, был выше способностей человека вообразить это или описать{347}.

В конце концов русских уже было не сдержать — они ворвались на батарею — и Адамс со своими людьми был вынужден отступить к Килен-балке. Однако вскоре прибыли подкрепления, герцог Кембриджский с гренадерами, и началась новая атака на русских, сгруппировавшихся вокруг батареи, которая к тому моменту превратилась для обеих сторон в символ, куда больший чем её военное значение. Гренадеры атаковали русских в штыки, Кембридж кричал своим людям оставаться на высоте и не рассеиваться в преследовании русских с гор, но мало кто мог услышать герцога или видеть его в тумане. Среди гренадер был Джордж Хиггинсон, который стал свидетелем атаки «вниз по неровному склону, прямо на атакующего противника»:

Ликующие возгласы… подтвердили мое опасение, что мои храбрые товарищи вскоре рассеются; и на самом деле, за исключением одного короткого мгновения за весь длинный день, когда мы смогли собрать некое подобие нормального строя, сражение шло между группами под командованием командиров рот, которые из-за тумана и дыма от ружейного огня не могли поддерживать между собой какую-либо связь.

Сражение становилось все более яростным и хаотичным, одна сторона атаковала вниз по склону, только для того, чтобы быть контратакованной другой группой людей сверху. Солдаты с обеих сторон растеряли всю дисциплину и превратились в дезорганизованные толпы, не управляемые никакими офицерами и ведомые лишь яростью и страхом (подкрепленным тем, что они не могли видеть друг друга в тумане). Они атаковали и контратаковали, вопили, кричали, палили из пушек, размахивали во все стороны своими саблями, и когда у них закончились патроны, начали швырять друг в друга камни, бить друг друга прикладами, пинаясь и даже кусаясь{348}.

В таком сражении сплоченность отдельных подразделений является решающей. Все зависело от того, смогут ли отдельные группы и их непосредственные командиры поддерживать дисциплину и единения — смогут ли они сами организоваться и держаться друг друга в битве не теряя самообладания и не убегая в ужасе. Солдаты Тарутинского полка этой проверки не выдержали.

Ходасевич был одним из ротных командиров в 4-м батальоне Тарутинского полка. Их задачей было занять восточный склон горы Инкерман, чтобы обеспечить прикрытие остальным войскам Павлова, которые должны были поднять наверх габионы и фашины для траншей против британских позиций. Подразделение потерялось в густом тумане, отклонилось влево и перемешалось с недовольными солдатами Екатеринбургского полка, среди частей Соймонова, уже занявшего высоты и поведшего их вниз в каменоломни. К этому времени Ходасевич потерял контроль над своими людьми, которые полностью перемешались с Екатеринбургским полком. Без управления офицеров некоторые их них начали карабкаться обратно наверх. Впереди они смогли разглядеть некоторых из своих товарищей «стоящих перед небольшой батареей и кричащих “ура!” и размахивающих фуражками, зовя нас», вспоминал Ходасевич; «трубачи постоянно играли наступление и некоторые из моих людей бросились вперед сломав строй на бегу!» На Пятиглазой батарее Ходасевич нашел своих людей в полном беспорядке. Он приказал людям атаковать в штыки, и они одолели британцев на батарее, но они не смогли согнать их вниз, оставшись на самой батарее, где они «забыли о своем долге и бродили вокруг в поисках добычи», вспоминал другой офицер, который считал, что «все это произошло от недостатка офицеров и руководящей руки».

Из-за тумана и путаницы было много случаев огня по своим со стороны русских. Войска Соймонова, в особенности Екатеринбургский полк, открыл стрельбу по людям на Пятиглазой батарее, кто-то думая, что они стреляют по противнику, другие по приказу офицеров, боявшихся неподчинения от своих подчиненных и пытавшихся подставить своих подчиненных под огонь для поддержания дисциплины. «Хаос был невероятный», вспоминал Ходасевич: «некоторые злились на Екатеринбургский полк, другие звали артиллерию, горнисты постоянно играли наступление, барабанщики отбивали сигнал к атаке, но никто и не думал шевелиться; они стояли как стадо овец». Сигнал горниста к маневру налево вызвал внезапную панику среди солдат Тарутинского полка, которые считали, что они слышат вдали дробь французских барабанов. «Со всех сторон кричали “где подкрепления?”», вспоминал один офицер. Опасаясь остаться без поддержки войска бросились вниз. По словам Ходасевича, «офицеры кричали на солдат требуя остановиться, но безрезультатно, никто из них и не думал останавливаться, но каждый из них следовал в направлении, которое им указывали их страхи или фантазии». Никто из офицеров, независимо от звания, не мог остановить паническое отступление людей, бежавших вниз по Каменоломенному оврагу и толпящихся вокруг Севастопольского акведука, который смог остановить их бегство. Когда генерал-лейтенант Кирьяков, командир 17-го пехотной дивизии, который исчез во время сражения под Альмой, появился на акведуке и проехал через толпу на своем белом скакуне, размахивая налево и направо кнутом и крича на людей, пытаясь заставить их вернуться на верх холма, но солдаты не обращали на него никакого внимания и только отвечали ему «лезь туда сам!» Ходасевич получил приказ собрать свою роту, но у него осталось только 45 человек из состава роты в 120{349}.

Солдаты Тарутинского полка не ошиблись, когда посчитали, что они слышат звук французских барабанов. Реглан послал в 7 утра спешную просьбу о помощи на Сапун-гору к Боске, после прибытия на поле боя в Килен-балке (и еще он распорядился поднять с осадных батарей две тяжелые 18 фунтовые пушки для ответа на русский обстрел, но приказ затерялся). Люди Боске уже осознали, что британцы в опасности, когда они услышали начальную перестрелку. Зуавы даже слышали движение русских в ночь перед атакой — их африканский опыт научил их слушать звуки земли — и они были готовы к приказу выступать еще до того как он поступил. Ничто лучше не подходило для их способов ведения войны как туман и кустарники на холмах: они привыкли воевать в горах Алжира и им лучше всего подходило сражаться малыми группами и засадами на противника. Зуавы и шассёры рвались вперед, но Боске сдерживал их, опасаясь армии Липранди, 22 000 солдат при 88 полевых орудиях под командой Горчакова в Южной балке, которая открыла дистанционный огонь по Сапун-горе. «Вперед! Давайте двигаться! Время прикончить их!» — нетерпеливо выкрикивали зуавы когда Боске приблизился к их строю. Они были раздосадованы, когда генерал расхаживал перед ними. «Мятеж был неминуем», вспоминал Луи Нуар, который был в первой колонне зуавов.

Глубокое уважение и настоящую привязанность, которые мы ощущали по отношению к Боске были подвергнуты самому суровому испытанию порывистостью старых алжирских банд. Внезапно Боске повернулся, вытащил свою саблю, встал во главе своих зуавов, турок и шассёров, непобежденных войск, которые он знал долгие годы и указав саблей на 20 000 русских, собравшихся на редутах высот напротив, прокричал: «Вперед! В штыки!»{350}.

На самом деле размер армии Липранди был не настолько велик, как боялся Боске, так как Горчаков ошибочно решил разместить половину из них за Черной речкой в резерве, а остальную половину рассеял на нижних склонах Сапун-горы и Пятиглазой батареи. Но зуавы не знали этого; они не могли видеть своего противника в густом тумане и атаковали с огромной энергией, чтобы скомпенсировать, по их мнению, недостаток в численности. Двигаясь вперед малыми группами и используя кустарники для прикрытия при стрельбе по русским колоннам, их тактикой было отогнать русских любыми средствами. Они орали и вопили и стреляли в воздух двигаясь вперед. Их трубы трубили и их барабанщики барабанили во всю силу. Жан Клер, полковник 2-го полка зуавов даже сказал своим людям когда они готовились к атаке: «расправьте свои штаны как можно шире, и сделайте так, чтоб выглядеть как можно больше»{351}.

Зуавы одолели русских, их винтовки Минье вывели из строя сотни в первые секунды атаки. Двигаясь вверх по изгибам Килен-балки, зуавы выбили русских из Пятиглазой батареи и прогнали их вниз к подножию балки Св. Клемента. Инерция вынесла их в обход выступа в Каменоломный овраг, где они столкнулись с солдатами Тарутинского полка, которые запаниковали в свалке и начали отстреливаться, убив многих из своих, перед тем как зуавы выбрались из под перекрестного огня и поднялись к Килен-балке.

Тут они обнаружили британцев в отчаянной схватке с силами правого фланга охватывающего движения Павлова: Охотским, Якутским и Селенгинским полками, которые соединились с остатками войск Соймонова и, под командованием Данненберга, вновь приступили к атакам на Пятиглазую батарею. Сражение было жестоким, волна за волной русские атаковали в штыки только чтобы быть застреленными британцами или схватиться с ними «рука в руку, нога в ногу, ствол в ствол, приклад в приклад», вспоминал капитан Уилсон Колдстримской гвардии{352}. Гвардия совершенно уступала русским в численности и отчаянно нуждалась в подкреплениях, которые составили шесть рот 4-й дивизии Каткарта под командованием генерала Торренса. Новоприбывшие желали сражаться (они пропустили и сражение под Балаклавой и под Альмой) и после приказа атаковать русских на гребне при Пятиглазой батарее, они обрушились на них сверху, теряя какой-либо строй и под интенсивным огнем с короткой дистанции Якутского и Селенгинского полков с высот над ними. Среди убитых градом пуль оказался и Каткарт. Место где он был похоронен стало известно как Каткартов холм.

К этому времени от кембриджцев и гвардии в Пятиглазой батарее осталось всего сотня человек. Против них было 2000 русских. У них не осталось патронов. Герцог предложил стоять до конца — глупая жертва ради достаточно незначительной точки на поле боя — но его штабные офицеры отговорили его: для кузена королевы в цветах гвардии было бы катастрофой быть доставленным к царю. Среди этих офицеров был Хиггинсон, который возглавил отступление к Килен-балке.

«Собравшиеся вокруг флага», вспоминал он, «люди медленно отступали назад, оставаясь лицом к неприятелю, штыки на изготовке и поддерживая плотный строй постепенно уменьшающейся группы, они держались с невозмутимым упорством отстаивая свой флаг… По счастью местность справа от нас была настолько обрывистой, чтобы удержать противника от попыток нас обойти. Время от времени отдельные русские, наиболее отчаянные, порывались в нашу сторону, но два-три из наших гренадер, выскакивали со своими штыками и принуждали к отступлению. И тем не менее наше положение было отчаянным».

Именно в этот момент на гребне появились войска Боске. Еще никогда вид французов не был так радостен для англичан. Гвардейцы приветствовали их появление и кричали «Vivent les Français!»[64] и французы отвечали «да здравствуют англичане!»{353}.

Ошеломленные появлением французов русские отступили к Снарядной горке и попытались перегруппироваться. Но дух войск упал и им уже не хотелось выступать против британцев и французов, многие начали разбегаться под прикрытием тумана, незаметно от офицеров. На некоторое время Данненберг поверил в то, что он может победить своей артиллерией: у него была почти сотня орудий, включая 12-ти фунтовые полевые пушки и гаубицы, больше чем у британцев в Килен-балке. Но в половину девятого две тяжелых 18-ти фунтовых пушки отправленные по приказу Реглана прибыли и открыли огонь по Снарядной горке, их огромные заряды вспахивали русские батареи, вынудив их отступить с поля боя. Но русские еще не сдались. У них оставалось 6000 человек на высотах и вдвое больше в резерве на другом берегу реки. Кто-то из них продолжал атаковать, но их наступающие колонны были разбиты тяжелыми британскими пушками.

В итоге Данненберг решил остановить атаки и отступить. Ему пришлось вытерпеть резкие протесты Меньшикова и великих князей, которые наблюдали за побоищем с безопасной позиции в 500 метрах за Снарядной горкой и призывали Данненберга отказаться от отступления. Данненберг сказал Меншикову: «Ваше превосходительство, оставить войска тут это было бы позволить быть им уничтоженными до последнего человека. Если Ваше превосходительство думает иначе, пусть они будут так добры отдать приказ сами и принять от меня командование». Это было началом долгой и горькой вражды между двумя людьми, которые терпеть друг друга не могли, каждый пытался обвинить другого в поражении под Инкерманом — сражении где русские значительно превосходили противника числом. Меншиков винил Данненберга, Данненберг винил Соймонова, который был к этому моменту мертв, все винили обычных солдат за отсутствие дисциплины и трусость. Но в итоге беспорядок произошел от отсутствия командующего, и тут вина лежит на Меншикове, главнокомандующем, который совершенно растерялся и не принимал участия в действиях. Великий князь Николай, который прекрасно понимал натуру Меншикова, писал старшему брату Александру, который вскоре станет царем:

Мы [два Великих князя] ожидали князя Меншикова возле Инкерманского моста, но он не выходил из дома до 6:30 утра, когда наши войска уже заняли первые позиции. Мы оставались с князем все время на правом фланге и ни разу никто из генералов не отправил ему доклада о ходе сражения… Люди были в беспорядке потому, что ими плохо командовали. Беспорядок происходил от Меншикова. Еще более удивляет, что у Меншикова вообще не было штаба, только трое людей, которые занимались своими обязанностями так, что если бы ты хотел что-то выяснить, то было непонятно у кого спрашивать{354}.

Получив приказ отступать русские в панике бежали с поля боя, их офицеры были бессильны сдержать лавину людей, пока британская и французская артиллерия расстреливала их в спину. «Они были в ужасе», вспоминал французский офицер, «это уже не было сражением, это была бойня». Русских косили сотнями, других растоптали свои же, когда они бежали вниз к мосту и давились на нем, или переплывали реку на другой берег{355}.

Кто-то из французов пытался их догнать, дюжина солдат из бригады Лурмеля даже зашла в Севастополь. Их увлекла погоня, без осознания, что они они предоставлены сами себе, и что все остальные французы давно повернули назад. Улицы Севастополя были практически пусты, потому что все население находилось на поле боя или охраняло бастионы. Французы прошли по городу, пограбили дома и спустились к причалам, где их неожиданное появление вызвало паническое бегство среди гражданских, которые решили, что враг прорвал оборону. Французы испугались в такой же степени. В надежде спастись морем, они отчалили на первой попавшейся лодке, но когда они проходили мимо Александровского форта их лодка была потоплена прямым попаданием с Карантинной батареи. История солдат Лурмеля вдохновляла французских солдат во время всей осады, подпитывая веру в то, что Севастополь можно взять одним дерзким штурмом. Многие считали, что эта история продемонстрировала союзникам, что их армии могли бы и им следовало бы воспользоваться моментом отступления русских с Инкерманских высот, преследовать их и войти в город, как это сделали эти отчаянные храбрецы{356}.

Русские потеряли примерно 12 000 человек в Инкерманском сражении. Британцы насчитали 2610 человек, французы 1726. Это было ужасающее количество убитых всего лишь за четыре часа сражения — огромное количество, практически сравнимое со сражением на Сомме. Мертвые и раненые лежали кучами среди останков тел разорванных бомбами, повсеместно. Военный корреспондент Николас Вудс отметил:

У некоторых головы были отделены от шеи, будто топором; у иных ноги оторваны у бедра; у кого-то были оторваны руки. Были те с попаданиями в грудь или живот, они были буквально размозжены; будто какой-то машиной. На тропе, рядышком, лежало пятеро [русских] гвардейцев[65], которых убило одним ядром, когда они атаковали. Они лежали ничком похожие друг на друга, сжав в руках ружья, все с одинаковой гримасой боли на их лицах.

Луи Нуар считал, что убитые русские, в основном заколотые штыками, несли «взгляд яростной ненависти», застывшей в момент смерти. Жан Клер тоже бродил среди раненых и убитых.

Некоторые еще только умирали, но большинство уже были мертвы, лежа вперемешку, лежа один на другом. Руки торчали из общей желтой массы, будто умоляя о прощении. Мертвые лежащие на спине часто вытягивали вперед свои руки, будто бы пытаясь отвратить опасность или прося пощады. Все имели на себе медали или маленькие медные кулоны, содержащие образы святых, на цепочках вокруг шеи.

Под убитыми лежали живые, раненные и затем погребенные под телами убитых позже. «Иногда из под груды», писал Андре Дама, французский капеллан, «можно было еще услышать дыхание; но у них не хватало сил поднять массу плоти и костей, которая придавливала их, если их стоны можно было расслышать, то проходило много часов перед тем, как до них могли добраться»{357}.

Генерал-майор Кодрингтон из Легкой дивизии был в ужасе от мародеров, грабивших убитых. «Самым отвратительным в ощущениях были отвратительные грабители, мародеры на поля боя, карманы вывернуты наизнанку, вещи разрезаны в поисках денег, искали систематически все ценное — особенно страдали офицеры, с них снимали их одежду лучшего качества, кидая взамен просто хоть что-нибудь, что прикрыть их», писал от 9 ноября{358}.

Союзники потратили несколько дней, чтобы похоронить всех своих мертвых и вынести раненых в полевые госпитали. У русских на это ушло намного больше времени. Меншиков отказал союзникам в перемирии для очистки поля боя из страха, что его войска будут деморализованы и могут даже поднять мятеж при виде такого количества убитых и раненых со своей стороны, в сравнении с потерями противника. Поэтому русские убитые оставались лежать там днями и даже неделями. Клер нашел четырех раненых русских на дне Каменоломенного оврага спустя двенадцать дней после сражения.

Несчастные лежали под защищающей их скалой, и когда я их спросил, на чем они существовали все это время, они указали сначала вверх, на небеса, которые послали им воду и наполнили их отвагой и затем на остатки плесневелого черного хлеба, который они нашли в котомках многочисленных убитых, лежащих вокруг них.

Некоторых из убитых нашли лишь спустя три месяца. Они лежали на дне Родниковой балки, где они замерзли и выглядели как «высушенные мумии», по словам Клера. Француза поразила разница между мертвыми русскими при Альме, которые имели «здоровый вид — их одежда, нижнее белье, обувь были чистыми и в хорошем состоянии», и мертвыми Инкермана, которые «несли на себе отпечаток перенесенных страданий и изнурения»{359}.

Как и под Альмой, русских обвиняли в зверствах против британцев и французов. Говорили, что они грабили и убивали раненых на земле[66], иногда даже калеча тела. Британские и французские солдаты относили это на счет «дикости» русских войск, которые, по их словам, были подогреты водкой. «Они не жалеют никого», писал Хью Драммонд из шотландской гвардии своему отцу 8 ноября, «и это надо представить так, как скандал перед всем миром, что Россия, выставляя себя цивилизованной державой, опускается до таких варварских деяний». Описывая «подлое поведение» русских войск в анонимных мемуарах один британский солдат писал:

Под покровом ночи, они явились неожиданно из тумана, как демоны… С жаждой убийства (ибо честное сражение не в их намерениях), благословленные бесчеловечными священниками, с обещаниями грабежа без пределов, они кинулись на наших солдат. Под Инкерманом мы видели русскую солдатню протыкающих штыками, выбивающих мозги, прыгающих истово по иссеченным телам раненых союзников, где бы они их не находили. Зверства творимые русскими покрыли их народ бесчестьем и представили их как образец ужаса и отвращения для всего мира{360}.

На самом деле эти действия имели под собой больше религиозные основания. Когда Реглан и Канробер написали Меншикову 7 ноября протест против зверств, русский главнокомандующий ответил, что убийства были ответом на разрушение церкви святого Владимира в Херсонесе — церкви, построенной на почитаемом месте, где Великий князь Владимир был крещен, обратив Киевскую Русь в христианство — и которая была сначала разграблена, а затем использована французами в осадных сооружениях. «Глубокие религиозные чувства наших войск» были затронуты осквернением святого Владимира, отвечал Меншиков в письме одобрено царем, добавляя на всякий случай еще, что русские сами становились «жертвами» серий «кровавых действий» английских войск на поле боя под Инкерманом. Некоторые из этих фактов были признаны Сезаром Базанкуром, официальным французским историком при экспедиционном корпусе в Крыму, в его отчету 1856 года:

Недалеко от берега моря, посреди неровной поверхности, где стояли останки генуэзского форта, и который спускался к Карантинной бухте, возвышалась небольшая часовня святого Владимира. Отдельные солдаты, более отчаянные нежели другие, иногда проползали сквозь неудобья к Карантинным укреплениям, которые были оставлены русскими, и уносили с собой все что могло бы пригодиться, либо для укрытия или для костров перед палатками, ситуация с дровами начала ухудшаться. К этим солдатам, уже виновным, присоединялись мародеры, которые есть в любой армии, и хвастали презрением ко всем законам и к дисциплине, в поисках добычи. Они ухитрялись пробираться за линию дозоров, и пробирались по ночам в маленькую часовню, находившуюся под охраной святого Руси.

Однако если русские доходили до зверств из религиозных чувств, определенно здесь сыграли свою роль их священники, провоцировавшие их. В ночь перед сражением на службах в церквях Севастополя, русским войскам говорили, что британцы и французы служат дьяволу, священники призывали их убивать без пощады в отмщение за разрушение святого Владимира{361}.


Инкерман оказался пирровой победой для британцев и французов. Они смогли выстоять против самой мощной попытки русских отодвинуть их с высот вокруг Севастополя. Но потери были столь велики, что общественное мнение с трудом бы вынесло их, особенно после того, как стало известно об ужасном обращении с умирающими и ранеными в госпиталях. После того как новости достигли родины поднимались серьезные вопросы о всей кампании в целом. С такими тяжелыми потерями было невозможным для союзных армий начинать новый приступ против оборонительных укреплений Севастополя, до тех пор пока не прибудут свежие войска.

7 ноября на совместной конференции по планированию действий в штабе Реглана французы приняли от британцев гору Инкерман, в молчаливом признании того, что они стали главным партнером в военном союзе, оставив британцам, силы которых сократились фактически до 16 000 человек, не более четверти траншей вокруг Севастополя. На той же встрече Канробер настаивал отложить все планы штурма Севастополя на следующую весну, когда союзники получат достаточные подкрепления для взятия русских укреплений, которые не только выстояли под бомбардировками, но еще и были усилены с того времени. Французский командующий уверял, что русские получили в большом количестве свежие войска, увеличив их размер до 100 тысяч (на самом деле у них была едва половина от этого после Инкермана). Он опасался того, что они смогут усилить укрепления «пока Австрия с уважением относится к Восточному вопросу, позволяя России отправлять любое количество войск из Бессарабии и южной России в Крым». Пока французы и британцы остаются в военном союзе с австрийцами и отправляют в Крым «многочисленные подкрепления», нет смысла тратить жизни в осаде. Реглаен и его штаб согласились с Канробером. Теперь стоял вопрос о том, как обеспечить поставки союзным войскам, чтобы пережить зиму на высотах над Севастополем, потому, что все что они привезли с собой, это были легкие палатки, подходящие только для летней кампании. Канробер считал, и британцы разделяли его мнение, что «посредством каменного основания под палатками войска смогут переждать зиму здесь». Роуз согласился. «Климат здоровый», объяснил он Кларендону, «и за исключением холодных северных ветров, холода зимой не суровы»{362}.

Идея провести зиму в России наполняла многих тяжелыми предчувствиями: они вспоминали Наполеона в 1812 году. Де Лейси Эванс призывал Реглана оставить осаду Севастополя и эвакуировать британские войска. Герцог Кембриджский предлагал отвести войска к Балаклаве, где их можно легко снабжать и они будут защищены от холода вершин вокруг Севастополя. Реглан отмел все предложения и решил оставить армию на высотах на все зимние месяцы, преступное решение, вызвавшее отставку Эванса и герцога Кембриджского, которые вернулись в Англию, больными и разочарованными, до наступления зимы. Их отъезд стал началом оттока британских офицеров. За два месяца после Инкермана 225 из 1540 офицеров в Крыму отбыли в теплые края, лишь 60 из них вернутся обратно{363}.

Среди нижних чинов осознание отсутствии быстрой победы было еще более деморализующим. «Почему мы не провели смелую атаку после успеха на Альме?» спрашивал подполковник Манди из 33-го пехотного полка. Он подвел черту под общим настроением в письме своей матери 7 ноября:

Если бы русские были такими сильными как они говорили, мы были бы вынуждены оставить осаду, все понимали что с нашей наличной силой мы бы ничего не добились под Севастополем. Флот бесполезен и работы сейчас такие изматывающие, что когда придет холодная погода сотни падут жертвой переутомления и болезней. Иногда люди не отдыхают по 6 ночей подряд, часто работают по 24 часа. И стоит помнить, что у нас нет никакой одежды кроме тонких одеял, а холод и влажность очень суровы ночью, и из-за того, что мы в постоянном напряжении из-за опасности нападения на наши траншеи, батареи или редуты, это не дает нам здорового сна.

Количество дезертиров из союзных траншей резко подскочило с приходом зимних холодов через несколько недель после Инкермана, сотни британских и французских солдат сдавались русским{364}.

Для русских поражение под Инкерманом было сокрушительным ударом. Меншиков пришел к убеждению, что падение Севастополя было неизбежным. В письме военному министру, князю Долгорукову, 9 ноября, он рекомендовал оставить город и сосредоточить силы на обороне остального Крыма. Царь пришел в ярость от такого пораженчества со стороны его главнокомандующего. «К чему тогда героизм наших войск, и такие тяжелые потери, если мы примем поражение?» писал он Меншикову 13 ноября. «Очевидно, что наши неприятели тоже понесли суровые потери? Я не могу согласиться с вашим мнением. Не поддавайтесь, я вам говорю, и не побуждайте других поступать так же… С нами Бог…»{365}.

«Дело предательское и возмутительное», писал Толстой о поражении в своем дневнике 14 ноября:

10 и 11 дивизия атаковали левый фланг неприятеля, опрокинули его и заклепали 37 орудий. — Тогда неприятель выставил 6,000 штуцеров, только 6,000 против 30 [тысяч]. И мы отступили, потеряв около 6,000 храбрых. И мы должны были отступить, ибо при половине наших войск по непроходимости дорог не было артиллерии и, Бог знает почему, не было стрелковых батальонов. Ужасное убийство. Оно ляжет на душе многих! Господи, прости им. Известие об этом деле произвело впечатление. Я видел стариков, которые плакали навзрыд, молодых, которые клялись убить Даненберга. Велика моральная сила Русского народа. Много политических истин выйдет наружу и разовьется в ​нынешние​ трудные для России минуты. Чувство пылкой любви к отечеству, восставшее и вылившееся несчастий России, оставить надолго следы в ней. Те люди, которые теперь жертвуют жизнью, будут гражданами России и не забудут своей жертвы. Они с большим достоинством и гордостью будут принимать участие в делах общественных, a энтузиазм возбужденный войной, оставит навсегда в них характер самопожертвования и благородства{366}.

С момента отступления русской армии из Силистрии, Толстой вел комфортабельное существование в Кишиневе, где Горчаков устроил свой штаб, но вскоре ему наскучило ходить по балам и играть в карты, в которые он по крупному проигрывал, и он мечтал снова увидеть действия. «Теперь, когда у меня есть все условия, отличное размещение, пианино, хорошая еда, регулярные занятия и прекрасный круг друзей, я начал мечтать о лагерной жизни снова и завидую тем, кто уже там», писал Толстой своей тетке Туанетте 29 октября{367}.

Вдохновленный желанием сделать что-либо для своих сотоварищей Толстой с группой знакомых офицеров решил основать газету. Военный листок, как они назвали свое издание, намеревалась обучать солдат, поднимать их дух, и раскрывать их патриотизм и человечность всему остальному русскому обществу. «Штука эта мне очень нравится», писал Толстой своему брату Сергею. «В журнале будут помещаться описания сражений, не такие сухие и лживые, как в других журналах — подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей и преимущественно из темненьких; военные рассказы, солдатские песни, популярные статьи об инженерном, артиллерийском искусстве и т. д». Для финансирования Листка, которая должна была быть достаточно дешевой, чтобы её могли покупать в войсках, Толстой выделил деньги из продажи семейного дома в Ясной Поляне, который он был вынужден продать, чтобы покрыть карточные долги. Толстой написал несколько из своих первых рассказов для издания: «Как умирают русские солдаты», «Дядинька Жданов и кавалер Чернов», во втором он показал жестокость армейского офицера избивающего солдата, не из-за того, что тот что-то сделал не так, но «потому что он был солдатом, и солдат надо бить». Понимая, что такое вряд ли пройдет через цензора, Толстой убрал эти два рассказа прежде чем представить идею о регулярной газете Горчакову, который переслал её военному министру, но все равно, публикация была отвергнута царем, который не хотел, чтобы неофициальная солдатская газета конкурировала с Русским инвалидом, правительственной военной газетой{368}.

Поражение под Инкерманом привело Толстого к решению отправиться в Крым. Один из его ближайших товарищей, Комстадиус, с которым они планировали редактировать Листок, был убит под Инкерманом. «Его смерть более всего побудила меня проситься в Севастополь», писал он в дневнике 14 ноября. «Мне как будто стало совестно перед ним». Толстой позже объяснял своему брату, что его прошение было сделано «в большей части из патриотизма — чувства, которое, я должен признаться, все больше овладевает мной»{369}. Однако возможно в равной степени важно было и то, что к его решению привело его ощущение судьбы писателя. Толстой хотел видеть и писать о войне: открыть публике всю правду — одновременно и патриотическую жертву рядовых людей и провалы военного руководства — и таким образом запустить процесс политических и социальных реформ к которым, по его мнению, должна привести война.

Толстой прибыл в Севастополь 19 ноября, почти через три недели с момента отправления из Кишинева. Произведенный в подпоручики, он был откомандирован в 3-ю легкую батарею 14-й артиллерийской бригады и, к его неудовольствию, был оставлен в самом городе, далеко от оборонительной линии. Толстой пробыл в городе всего девять дней той осенью но увидел достаточно, чтобы наполнить патриотической гордостью и надеждой рядовых русских людей, которые попали на страницы «Севастополя в декабре месяце», первого из его «Севастопольских рассказов», создавших его литературное имя. «Дух в войсках свыше всякого описания», писал от Сергею 20 ноября:

Раненный солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24-го франц[узскую] батарею и их не подкрепили; он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастионы для солдат. Священники с крестами ходят на бастионы и под огнем читают молитвы. В одной бригаде, 24-го [под Инкерманом] было 160 человек, которые раненные не вышли из фронта. Чудное время! Теперь, впрочем, после 24 умы поуспокоились, — в Севастополе стало прекрасно. Неприятель почти не стреляет, и все убеждены, что он не возьмет города, и это действительно невозможно. Есть 3 предположения: или он пойдет на приступ, или занимает нас фальшивыми работами, чтобы прикрыть отступление, или укрепляется, чтобы зимовать. Первое менее, а второе более всего вероятно. Мне не удалось ни одного раза быть в деле; но я благодарю Бога за то, что я видел этих людей и живу в это славное время. Бомбардированные 5-го (17-го) числа останется самым блестящим славным подвигом не только в Русской, но во всемирной Истории{370}.

9. Генералы Январь и Февраль

Зима наступила во второй неделе ноября. Три дня и ночи ледяной ветер и дождь стояли над Севастополем, сдувая палатки британских и французских войск, скорчившихся в грязи, промокших насквозь и трясущихся от холода, не имея ничего кроме одеял, чтобы прикрыться. Затем, в рассветных часах 14 ноября, на берега Крыма пришел ураган. Палатки летали как листы бумаги на ветру; коробки, бочки, сундуки и фургоны разметало; колья, одеяла, шляпы и шинели, стулья, столы кружились в смерче; испуганные лошади вырвались на свободу и носились по лагерю; деревья вырывало с корнем; окна разбивались; солдаты метались во все стороны, охотясь за своими вещами и одеждой, или в тщетных поисках укрытия в амбарах и стойлах без крыш, за редутами и в ямах. «Зрелище было самое нелепое, все палатки сорвало раскрыв всех, кого в постелях, кого, как меня, в… рубашках… все промокли насквозь и ревели во всё горло на слуг», писал Чарльз Кокс из Колдстримской гвардии своему брату 17 ноября. «Ветер был самый ужасный и мы могли удержать наши палатки от полета из Севастополя только ложась на них плашмя»{371}.

Ураган бушевал все утро, затем к двум часам ветер спал, позволив людям вылезти из своих укрытий и собрать из грязной земли разметанные пожитки: промокшую и грязную одежду, одеяла, разбитую мебель, котлы, сковороды и другие останки. К вечеру температура упала и дождь перешел в сильный снег. Люди пытались поставить заново палатки, замерзающими от холода пальцами, или провести ночь в амбарах и сараях, сгрудившись вместе у стен в тщетном поиске тепла.

Разрушения на высотах были несравнимы с тем, что произошло в гаванях и открытом море. Фанни Дьюберли, на борту Звезды юга, смотрела на гавань покрытую пеной и пугающе раскачивающиеся корабли. «Брызги, взлетающие над скалами на многие сотни футов вверх, падали в гавань как сильный дождь. Корабли толпились и сталкивались друг с другом, все в воле течения, ломаясь и размалывая друг друга на части». Среди этих кораблей оказался Ретрибьюшн, на котором Герцог Кембриджский восстанавливался после сражения под Инкерманом, ураган ужаснул его. «Это был пугающая буря», писал он на следующий день Реглану, «мы провели самые страшные 24 часа из тех, что мы проводили когда-либо».

У нас сорвало два якоря и наш руль, [нам] пришлось сбросить за борт все пушки с верхней палубы и потом мы держались на одном якоре в 200 ярдах от скал, который по милосердному провидению удержал нас… Я ощущаю себя совершенно разбитым от этого… и я надеюсь, что вы не будете возражать, если я на небольшое время отплыву в Константинополь, Гибсон [его врач] держится мнения, что если сейчас вернуться в лагерь, то только в свою постель{372}.

Вне гавани, где из-за опасений нового нападения русских на Балаклаву стояла на якоре основная масса транспортов, было еще хуже. Более двадцати британских судов разбились будучи выброшенными на скалы, с потерей нескольких сотен жизней и драгоценных зимних запасов. Самой большой потерей был пароход Принц, который ушел на дно вместе с 150 человек экипажа и 40 000 комплектами зимней формы, за ним следовала гибель Резолюта и его груза с 10 миллионами пуль Минье. В Камышовой бухте французский флот потерял линейный корабль Генрих Четвертый и пароход Плутон, из транспортов было потеряно два корабля с их экипажами и грузом. Ящики с французским провиантом вынесло на берег за русскими укреплениями в Карантинной бухте и далеко на север до Евпатории. Иван Кондратов, пехотинец с Кубани, писал своей семье с бивуака на реке Бельбек 23-го ноября:

Ураган был такой силы, что ломал огромные дубы. Многие из неприятельских кораблей потонули. Три парохода ушли на дно около Сак. Казачий полк Жирова спас 50 утопающих турок с затонувшего транспорта. Они полагают, что больше тридцати кораблей затонуло у берегов Крыма. Из-за этого мы едим английскую солонину и пьем ром и заграничные вина{373}.

Французы оправились от урагана за несколько дней но у британцев это заняло намного больше времени и многие проблемы, с которыми они столкнулись в зимние месяцы — недостаток провианта и укрытий и медикаментов, было прямым следствием урагана, равно как и провалов в системе снабжения. Наступление зимы превратило войну в проверку административной эффективности — проверку, едва пройденную французами и полностью проваленную британцами.

Уверенные в скорой победе, союзные военачальники не подготовили никаких планов для поддержания войск в зимнюю кампанию над Севастополем. Они даже не сознавали насколько холодно будет. Британцы были в особенности беспечны. Они не смогли обеспечить подходящую зимнюю форму для войск, которые были отправлены в Крым в парадной форме, даже без шинелей, которые прибыли позже, только после того как груз с зимней формой пошел на дно вместе с пароходом Принц. Французы подготовились получше. Они выдали войскам овечьи полушубки и позже подбитые мехом плащи с капюшонами, которые стали известны как criméennes и которые изначально носили только офицеры. Они позволяли носить солдатам столько одежды, сколько им было удобно, без каких-либо всяких британских военных фетишей, наподобие «джентльменского» стиля одежды и внешнего вида. Позже зимой французские войска настолько разнообразили свою форму, что они более не выглядели похожими на регулярную армию. Однако им было значительно теплее, нежели их британским собратьям. «Будьте уверены», писал Фредерик Жапи из 3-го полка зуавов своей взволнованной матери в Бокуре:

Вот мои наряды начиная от тела: фланелевый жилет, рубашка, шерстяной жилет, мундир, камзол; на моих ногах какие-то сапоги, и когда я не на службе, кожаные ботинки и леггинсы — как видите, мне не на что жаловаться. У меня два мундира, легкий зуавский и монументальный, который я купил в Константинополе для холодов, он весит наверно едва менее 50 килограммов, и я сплю в нём когда я на дежурстве в траншеях; если он промокает, его невозможно носить, ни маршировать в нем. Если я смогу, я привезу его назад во Францию как диковину.

Луи Нуар описывал как зуавы одевались, чтобы переносить холода:

Наши батальоны, особенно те, которые были из Африки, прекрасно справлялись с низкими температурами. Мы были хорошо одеты. Обычно поверх формы мы носили большие шинели с капюшоном, возможно criméenne или полушубок в форме камзола; ноги были защищены длинными леггинсами на меху; каждому были выданы шапки из овечьей шкуры. Не было никаких требований по форме; каждый одевался так как ему было угодно. Один оделся как бедуин, другой как кучер, еще один как священник; другие предпочитали греческий стиль; а некоторые стоики не добавляли в форму ничего. Сабо и сапоги были всевозможных видов — кожаные, резиновые, с деревянными подошвами и так далее. Головные уборы были полностью на усмотрение каждого…

Одетые в летнюю форму британцы завидовали теплым овечьим полушубкам и criméennes французов. «Определенно у них правильная одежда для здешней местности», писал своей семье военный хирург Джордж Лоусон:

Хотелось бы, чтобы у наших людей было бы что-то подобное… Многие из них почти босиком и без рубашек, их шинели заношены до дыр и рвутся по всем направлениям, в них приходится не только ходить днем, но и спать ночью, прикрываясь только мокрым одеялом, которые они приносят с собой из траншей{374}.

Союзные командующие тоже мало задумывались о необходимости укрытия для людей. Палатки, которые были привезены с собой, не были изолированы от земли и давали мало защиты от стихий. Многие были безвозвратно потеряны из-за урагана — по крайней мере половина из тех, что использовал полк капитана Томкинсона из Легкой бригады, который жаловался на то, что палатки непригодны для жизни в них: «они пропускают воду в таком количестве, что в сильный дождь земля под ними затапливается и люди вынуждены стоять вокруг главного шеста всю ночь». Инспектируя лагерь на Кадыкое, лорд Лукан обнаружил огромное количество палаток непригодных к использованию. Они «прогнили, порвались и не были способны укрыть людей», которые практически «замерзли до смерти и ужасно страдали от поноса»{375}.

Картина “Крымская зима, крымское лето” Генри Хоупа Крилока, капитана 90-го полка легкой пехоты. Подпись гласит: “Британский солдат — как он одет в глубине крымской зимы — 0 градусов на солнце!!! Британский солдат, как он одет в разгар крымского лета — 100 градусов в тени!!!”.

Британские офицеры устроились намного лучше чем их солдаты. Большинство из них использовали слуг, чтобы устроить себе деревянный пол или выкопать и огородить камнями углубление в палатке, чтобы оградить себя от земли. Некоторым выкопали землянки со стенами из камней и крышей покрытой кустарником. 22 ноября капитан Вильям Рэдклифф из 20-го полка писал своим родителям:

Моя хижина стабильно развивается, я надеюсь оказаться «под землей» в конце недели. Первым делом было необходимо вырыть яму, 3 фута и 6 дюймов глубиной, 8 футов шириной и 13 длиной. Вертикальные шесты затем помещены посередке каждой из сторон и на все это положен крест из перекладин, скрепленный веревкой, гвоздями, всем, что получится достать. Шесты или любое дерево, которое получится выпросить, занять, украсть, потом установлены от земли до поперечин и закреплены тем же манером, фронтоны затем заполняются камнями, грязью и землей и так получается крыша. Стены теперь это стороны ямы и мы делаем крышу такой, чтобы можно было стоять. Теперь мы покрываем крышу. Это обычно делается переплетением кустов между шестов и затем накидываем сверху грязь и землю поверх, но я хочу усовершенствовать все это и покрываю сверху лошадиными и воловьими шкурами (первые умирают в огромных количествах) и надеюсь таким образом сделать её без сомнения непромокаемой. Это занимает больше времени, так как шкуры необходимо выдубить, «некоторым образом». [Лейтенант] МакНил и я живем вместе, я уже назвал это «шкурным аббатством». Он сейчас делает очаг, в одной из стен делается дыра, а труба изготовляется из жестянок и глины. О, как я мечтаю сидеть у него!

Британские офицеры на вершине социальной лестнице наслаждались привилегиями которые со стороны страдающих войск выглядели вопиющими. Лорд Кардиган (у которого были проблемы со здоровьем) ночевал на борту своей частной яхты, наслаждался французской кухней и развлекал поток посетителей из Британии. Некоторым офицерам было позволено провести зиму в Константинополе или найти себе квартиры за собственный счет. «Что касается комфорта», писал лейтенант Чарльз Гордон (будущий «Китайский Гордон»), «уверяю вас, моя дорогая — я бы не мог бы устроится лучше в Англии». Граф Фицтум фон Экштедт, саксонский министр в Лондоне, позже отметит, что «некоторые английские офицеры, прошедшие ту суровую зиму, с тех пор говорили мне с улыбкой, что они впервые узнали о страданиях [армии] из газет»{376}.

Комфортные условия в которых было позволено находиться высшим британским офицерам резко контрастировали с квартирами французских офицеров, которые жили гораздо ближе к своим солдатам. В письме к своей семье 20 ноября капитан Эрбе объяснял как ураган сказался на их условиях жизни:

Солдаты и офицеры все размещены вместе в маленькой палатке; эта конструкция, великолепная в хорошую погоду, совершенно неподходящая в случае длительных дождей и холода. Земля под ногами превращается в массу грязи, которая проникает всюду, вынуждая каждого умываться в траншеях и лагере. Все промокли насквозь… в этих палатках солдаты спят вместе, один к другому группами по шесть, каждый имеет только одно одеяло, поэтому они раскладывают три под собой на грязной земле и покрываются остальными тремя, их набитые рюкзаки служат им подушками{377}.

В целом французы устроились лучше. Их палатки были не только просторнее но и большая часть из них была защищена от ветра деревянными заборами или стенами из снега построенными солдатами. Французы придумали несколько импровизированных сооружений: большие хижины, которые солдаты называли кротовыми норами (taupinères), выкопанными в земле ямами, примерно в метр глубиной, с полом устланным камнями, со стенами и крышей из переплетенных ветвей; палаточных укрытий (tentes-abris), сделанных из кусков ткани из солдатских рюкзаков, сшитых вместе и прибитых к земле палками, конические тенты (tentes-coniques), довольно большие, способные вместить шестнадцать человек, сделанные из полотнищ сшитых вместе и присоединенных к центральному шесту. Во всех этих сооружениях были печи для приготовления еды и обогрева. «Наши солдаты знали как делать печи, которые вызывали восхищение и зависть наших английских союзников», вспоминал Нуар.

Корпус этих печей был иногда сделан из глины, а иногда из крупных фрагментов бомб, соединенных так, чтобы сформировать свод. Трубы делались из металлических коробок или обрезков металла, составленных друг на друга. Благодаря этим печам наши войска могли согреться после возвращения с дежурства в траншеях или постовыми, полузамерзшие до смерти; они могли высушить свою одежду и спать спокойно, без жуткого ночного жара, который мучил несчастных англичан. Наши солдаты сожгли так много дерева, что огромный инкерманский лес полностью исчез за несколько месяцев; не осталось ни дерева, ни куста. Видя наши печи англичане жаловались на то, что мы рубим деревья… но сами они не использовали эти ресурсы. Никто из английских солдат не хотел строить печи для себя; они даже не были расположены к тому, чтобы нарубить себе дров. Они ожидали, что им все будет предоставлено их службами, без которых они были лишены всего{378}.

Презрение к англичанам Нуара было общим среди французов, которые считали, что их союзники не имели способностей приспособиться к полевым условиям. «А! Эти англичане, они люди несомненной отваги, но они умеют только как себя убить», писал Эрбе своей семье 24 ноября.

У них были большие палатки с самого начала осады и они до сих пор не знают как их установить. Они даже не могут научиться выкопать небольшую канаву вокруг палатки, чтобы вода и ветер не попадали внутрь! Они питаются плохо, хотя получают в два или три раза больше рационов чем наши войска и тратят намного больше чем мы. У них нет гибкости и они не могут справляться с неудачами и лишениями.

Даже англичане были вынуждены признать, что французы были лучше организованы, чем они сами. «О, насколько же французы выше нас во всем!» отметила Фанни Дьюберли 27 ноября. «Где наши хижины? Где наши конюшни? Все лежат в Константинополе. Французы сидят повсеместно в хижинах, тогда как мы лежим в грязи и люди и лошади умирают от условий, которых бы легко можно было избежать. Везде все одно — совершенное пренебрежение и бесхозяйственность»{379}.

В отличие от французов, британцы, казалось, не могут выработать систему для сборки дров. Им была назначена норма угля для костров, но, из-за недостатка фуража для тягловых животных, оказалось слишком сложно перемещать уголь из Балаклавы на высоты, поэтому солдаты обходились без него, а офицеры конечно же могли отправить вместо себя за топливом свою прислугу на собственных лошадях. Люди страшно страдали от холодов в декабре и январе, с тысячами известных случаев обморожений, особенно среди новых рекрутов, которые не адаптировались к крымской зиме. Холера и другие болезни тоже собрали свою долю среди ослабевших. «Я вижу глубокое страдание среди людей; у них практически нет топлива, почти все корни и даже кусты уже использованы», заметил подполковник Стерлинг из горской бригады:

Им выделяют уголь, но у них нет средств привезти его, и их численность [из-за болезней] настолько упала, что они не могут найти человека, который бы принес его за шесть или семь миль, от Балаклавы. Из-за этого они не могут высушить свои носки и ботинки; они возвращаются из траншей с обмороженными пальцами на ногах, опухшими стопами, обморожениями и т. д.; их обувь замерзает и они не могут её надеть. Те же, кто еще несмотря на все это, продолжает исполнять свой долг часто предпочитают отправляться в траншеи без обуви или срезают пятки, чтобы надеть ботинки… Если так будет продолжаться, то придется оставить траншеи. Я слышал о людях стоящих на коленях и кричащих от боли{380}.

Cantinière в полковой форме зуавов, 1855

В поставке провианта британцы оказались совсем плохи в сравнении с французами. «Больно видеть сравнивая французов и британцев друг с другим в этом лагере», писал генерал Симпсон лорду Панмюру. «Экипировка наших союзников замечательна. Я вижу постоянный поток хорошо оборудованных телег и фургонов… перевозящих запасы, провиант и т. д… Все, что потребно армии у французов в полном порядке — даже ежедневное выпекание их хлеба — и все под военным контролем и дисциплиной». Каждый французский полк имел в составе подразделение из людей ответственных за базовые потребности войск — подвоз продуктов и готовка, уход за ранеными и так далее. В каждом полку есть пекарь и команда поваров, у которых есть свои vivandières и cantinières[67], маркитантки, одетые в измененный вариант полковой формы, которые продают соответственно продукты и напитки из своих походных кухонь. Еда готовится коллективно — каждый полк имеет свою кухню и назначенных поваров — тогда как в британском лагере каждый получает свой паек и должен готовить его самостоятельно. Это отличие помогает объяснить почему французы удивительно хорошо сохраняют свое здоровье в сравнении с британцами, даже если они получают всего половину пайков и треть мяса в сравнении со своими союзниками. Лишь в декабре британцы стали внедрять французскую систему массового приготовления еды в столовых, и как только они начали это делать, их положение начало выправляться{381}.

«C’est la soupe qui fait le soldat»[68], однажды сказал Наполеон. Суп был фундаментом французской столовой в Крыму. Даже на исходе зимы, когда запасы свежих припасов были на минимуме, французы могли рассчитывать на постоянные поставки сушеных продуктов: консервированных овощей, которые были в виде маленьких твердых брикетов; пшеничные сухари, которые можно было хранить месяцами и более питательные, чем обычный хлеб, потому что в них было меньше воды и больше жиров; и обильный поток кофейных зерен, без которого французский солдат не смог бы жить. «Кофе, горячий или холодный, я пил только его», вспоминал Шарль Мисмер, молодой драгун. «Помимо других достоинств, кофе стимулирует нервы и поддерживает духовную бодрость, это лучшая защита от болезни». Было много дней, когда французским войскам «обходиться наподобие супа сделанного из кофе и толченых сухарей», писал Мисмер, хотя обычно пайки «включали солонину, сало и рис, и иногда свежее мясо, вместе с вином, сахаром и кофе; бывало не было хлеба, но взамен у нас были сухари, твердые как камень, которые надо было крошить или рубить топором»{382}.

Все эти продукты были доступны потому, что французы наладили эффективную систему поставок через хорошо организованные караваны фургонов и мощеные дороги между Камышовой бухтой и осадными позициями. Гавань в Камышовой бухте подходила лучше Балаклавы для выгрузки грузов. Вокруг подковообразной бухты, где можно было разгружать с кораблей грузы со всего мира, выросли огромные склады, бойни, частные магазины и торговые ларьки. Там были бары и бордели, отели и рестораны, включая те, где солдаты за фиксированную цену получали трехдневную оргию из еды, вина и женщин, привезенных из Франции. «Я был в Камышовой бухте», писал Эрбе своей семье, «она превратилась в полноценный город».

Здесь можно было найти все что хочется; я даже видел два модных магазина продающих духи и шляпки из Парижа для cantinières! Я был в Балаклаве — какое жалкое зрелище! В маленьком порту построены лачуги и забиты товаром на продажу, но все свалено в одну кучу без какого-либо порядка или привлечения покупателя. Я был в удивлении, что англичане предпочли её Камышовой бухте в качестве своей базы{383}.

Балаклавская бухта была многолюдной и хаотичной бухтой в которой разгрузка государственных грузов должна была конкурировать с частными торговцами буквально со всех концов Черного моря — с греками, турками, евреями, крымскими татарами, румынами, армянами, болгарами и даже некоторыми русскими, которым разрешили остаться в городе. «Если бы кто-то пожелал создать модель Балаклавы в Англии», писала Фанни Дьюберли в декабре, «я бы могла подсказать ему необходимые ингредиенты»:

Возьмите деревню с разрушенными домами и лачугами в самом крайне грязном состоянии; позвольте дождю пролиться на неё пока все место не превратится в болото из нечистот глубиной по щиколотку, поймайте примерно 1000 турок с чумой и распихайте их случайным образом по домам, убивайте по 100 из ни в день и хороните едва присыпая землей, оставляя их разлагаться — и позаботьтесь о постоянном притоке новых. На одну часть пляжа соберите всех изможденных пони, издыхающих буйволов, измученных верблюдов, и оставьте их умирать от голода. Они обычно умирают примерно в три дня и начинают разлагаться и соответствующе пахнуть. Соберите из воды все останки животных забитых для употребления экипажами более чем 100 кораблей, не говоря уж о городе, которые, вместе с иногда плавающими человеческими трупами, целыми, или только частями, обломками от погибших кораблей, покрывают практически всю воду — и перемешайте все это в узкой бухте, и тогда вы получите сносное подобие реальной сущности Балаклавы{384}.

Балаклава была только первой из проблем британцев. Грузы не могли быть забраны из порта до тех пор, пока их не отпустили клерки комиссариата через сложную систему форм и допусков, каждую надо было заполнять в трех экземплярах. Ящики с продовольствием и тюки с сеном лежали без движения неделями и в итоге сгнивали на причале еще до того как они были идентифицированы и выданы неэффективными бюрократами[70]. Британцы не смогли построить нормальную дорогу от Балаклавы до лагерей на высотах над Севастополем, поэтому каждый ящик с пулями, каждое одеяло и сухарь, должны были добираться 10 или 11 километров вверх по крутой и грязной тропе на лошадях или мулах. В декабре и января большая часть переносилась на руках, по 40 фунтов за раз, из-за недостатка вьючных животных, которые быстро вымирали.

Это не было вопросом плохой организации. Британские войска не привыкли добывать провианта или заботиться о самих себе. Набранные в основном среди безземельных и городской бедноты, у них не было крестьянских навыков и смекалки французских солдат, которые умели охотиться на животных, ловить рыбу в реках и море, превращать все что угодно в пропитание. «Британские солдаты привыкли к тому», заключал Нуар, «что, им преподносят всю еду, где бы они не находились на войне. С упорством, которое является основой их характера, англичане предпочтут умереть от голода, нежели что-либо поменять в своих привычках». Неспособные к самостоятельности, британские войска очень сильно зависели от солдатских жен в добывании и приготовлении еды, стирке, и многих других необходимых задачах, которые французы выполняли самостоятельно — фактор, который определял наличие довольно большого количества женщин в британской армии в сравнении с французами (среди которых были только маркитантки, но не было жен). Марианна Янг из 28-го пехотного полка жаловалась на то, что английский солдат «имея на руках паек почти умирал от голода, из-за того, что он имея три камня и жестяной котелок, не мог превратить его в сносную еду», тогда как «французы не воротили своего носа ни от чего, что можно было бы превратить в съестное». Они ловили лягушек и черепах, которых «они готовили по своему вкусу», откапывали черепашьи яйца, а из крыс делали деликатес. Хирург Джордж Лоусон увидел как солдат отрезает лапки от еще живой лягушки и упрекнул его в жестокости, но француз «тихо улыбнулся — полагаю, что над моим невежеством — и похлопав по животу сказал, что они для кухни»{385}.

В сравнении с французами британцы питались плохо, хотя у них было достаточно мяса и рома. «Любимая жена», писал 21 октября Чарльз Брэнтон, полуграмотный артиллерист из 12-го батальона королевской артиллерии, «мы потеряли много жизней из-за хореры они умирают как гниющие овцы но у нас есть много еды и выпивки. Нам дают два стокана рома в день кучу соленой свенины и фунт с половиной печеня и могу тебя увереть если бы давали четыре стакана рома это было бы здорово». Когда осень уступила дорогу зиме система поставок перестала справляться с доставкой по грязной тропе из Балаклавы в британский лагерь и пайки стали стабильно сокращаться. К середине декабря исчезли фрукты и овощи в любом виде — лишь иногда сок лимона или лайма, который солдаты добавляли в чай и ром, для предотвращения цинги — при этом офицеры имеющие личные средства могли покупать сыр и ветчину, шоколад и сигары, вина, шампанское, практически все, включая корзинки от Фортнума и Мейсона (Fortnum & Mason — фешенебельный универсальный магазин в Лондоне, который снабжал британских офицеров, включая корзины с набором продуктов), из магазинов в Балаклаве и Кадикое. Тысячи солдат заболевали и умирали от болезней, включая холеру, которая возвратилась с удвоенной силой. К январю британская армия смогла бы собрать под знамена только 11 000 здоровых солдат, меньше половины от того, что было двумя месяцами ранее. Рядовой Джон Пайн из Стрелковой бригады страдал уже несколько недель от цинги, дизентерии и диареи, когда он написал своему отцу 8 января:

Мы живем на пайках из сухарей и солонины большую часть времени, что мы были на поле боя, иногда мы получаем свежую говядину и один или два раза у нас была баранина, но это жалкая вещь, которую и собаке кинуть жалко, но это лучшее из того что есть тут и мы должны благодарить бога за это. Мириам [его сестра] говорит, что солдатам сюда отправляют много германских сосисок. Поторопились бы они их прислать, я думаю я смог бы освоить пару фунтов прямо сейчас… Я буквально голодал последние пять или шесть недель… Дорогой отец, если бы вы могли прислать мне письмом немного порошка от цинги, я был бы вам обязан, потому что меня мучает цинга и я отплачу в другой раз, если бог меня пощадит.

Состояние Пайна ухудшилось и его отправили в военный госпиталь в Кулали под Константинополем, где он умер через месяц. Хаос в управлении был такой, что не было сделано записи о его смерти и только через год его семья узнала, что с ним случилось от одного из его сослуживцев{386}.

Прошло совсем немного времени перед тем как британские войска оказались серьезно деморализованы и начали критиковать военные власти. «Те, кто находится здесь лелеют надежду, что вскоре будет провозглашен мир», писал своей матери 4 февраля подполковник Манди из 33-го полка. «Все это конечно хорошо, когда дома рассуждают о военной дисциплине и тому подобному, но каждый из нас здесь уже хлебнул более чем достаточно, видя как наши солдаты умирают тысячами из-за откровенного разгильдяйства». Рядовой Томас Хаггер прибывший с подкреплениями 23-го полка поздним ноябрем писал своей семье:

С сожалением говорю, что у людей здесь, когда я прибыл, не было даже чистой рубашки в последние два месяца и народ дома думает что войска тут хорошо снабжены но к сожалению с ними обходятся хуже чем с собаками дома и я могу сказать жителям старой Англии что если солдаты тут вернутся домой их уже будет нелегко стронуть и это не страх сражения это хуже обращения с нами.

Другие писали в газеты, чтобы высветить плохое состояние армии. Полковник Джордж Белл из 1-го (Королевского) полка составил 28 ноября письмо в Таймс:

Все виды разрушения против нас: болезни и смерть, и нагота, и неизвестного размера паек солонины. Ни капли рома за два дня, единственное, что может удержать человека на нога. Если его не будет, то все пропало. Связь с Балаклавой невозможная, по колено в грязи всю дорогу в шесть миль. Колеса не крутятся, и бедные измученные, изможденные голодом тягловые животные не имеют силы, чтобы прорваться через эту грязь даже без груза. Лошади — кавалерийские, артиллерийские, офицерские, тягловые умирают десятками каждую ночь от холода и голода. Хуже того, страшно косит людей. Я видел девятерых из первого батальона королевского полка лежащих мертвыми в одной палатке и еще 15 умирающих. Это все холера… У несчастных спины не просыхают, их единственный мундир висит на них обносками, они отправляются в Траншеи ночью мокрые до нитки, лежат там в воде, грязи и талом снегу до утра, возвращаются с судорогами к переполненному госпитальному тенту, разорванному ураганом, лежат там в зловонной атмосфере, чего уже достаточно, чтобы разносить заразу, и умирают там в муках. Никакой романтики, мой долг как командира видеть и выносить это, чтобы уменьшить страдания и лишения моих смиренных, но храбрых товарищей. Я не могу ничего сделать, у меня нет власти. Необходимо практически все в этом госпитальном подразделении, так плохо подготовленном с самого начала. Никто не жалуется так много как медицинские офицеры полков и многие из врачей штаба тоже.

В конце этого письма, которое он закончил следующим днем, Белл добавил личное обращение к редактору газеты, предлагая ему опубликовать письмо и заканчивая его словами: «Я боюсь описывать реальное состояние дел здесь». Сглаженный вариант письма (датированный 12 декабря) был опубликован в Таймс 20-го, но даже этого, как Белл позднее считал, было достаточно, чтобы разрушить его карьеру{387}.


Через отчет в Таймс британская публика впервые узнала об ужасном состоянии, в котором находятся раненые и больные. 12 октября читателей ошеломила новость, которую они прочитали за завтраком, от корреспондента Таймс в Константинополе Томаса Ченери, «не было проведено достаточной подготовки для правильного ухода за ранеными», которых эвакуировали из Крыма в военный госпиталь в Скутари, в 500 километрах от Крыма. «Не хватает не только хирургов, что можно понять и этого было трудно избежать, но не хватает сестер милосердия и санитаров, это может быть дефектом системы и в этом некого винить, но что можно сказать, когда не хватает даже материала для перевязок раненым?» Гневная передовица в Таймс от Джона Делейна, редактора газеты, вызвала на следующий день волну поток писем и пожертвований и привела к основанию сэром Робертом Пилем, сыном бывшего премьер-министра, Крымского фонда Таймс помощи больным и раненым. Многие письма фокусировались на том, что у армии не хватало сестер милосердия в Крыму — недостаток, который многие добропорядочные женщины теперь предлагали исправить. Среди них была Флоренс Найтингейл, управляющая без оплаты в больнице для женщин благородного происхождения на Харли стрит, друг семьи Сидни Герберта, военного министра. Она написала миссис Герберт, предлагая набрать команду сестер для отправки на восток в тот же день когда её муж писал Найтингейл, спрашивая её о том же самом: их письма встретились на почте.

Британцы очень сильно отставали от французов в организации медицины для больных и раненых. Посетители французских военных госпиталей в Крыму и Константинополе были впечатлены чистой и порядком. Команды сестер милосердия, в основном монахинь, набранных из общества св. Викентия де Поля, действовали под управлением врачей. «Мы видим, что здесь все организовано в лучшем виде нежели в Скутари», писал один из английских посетителей госпиталя в Константинополе:

Там чистота, удобство и внимание; постели были комфортнее и лучше организованы. Вентиляция прекрасная, и, насколько мы могли видеть или судить, не было недостатка ни в чем. Основная опека над самыми тяжелыми из раненых доверена дочерям милосердия, из которых тут образован орден (св. Викентия де Поля)[71]. Отвага, энергия и терпение этих замечательных женщин выше всяких похвал. В Скутари все унылое и тихое. Мрачное и ужасное было бы даже лучшим описанием. Здесь же все, что я видел, это была жизнь и веселость. Тут были мои старые друзья французские солдаты, играющие в домино на тумбочках, скручивающие сигареты, спорящие… Мне также нравилось слушать, в какой приятной манере с ними говорил доктор. «Мой мальчик» или «мой храбрец» сияли когда он подходил к ним.

Капитан Эрбе был эвакуирован в госпиталь позже в том же году. Он описывал режим в письме своей семье:

Шоколад по утрам, обед в 10 часов, ужин в 5. Врач приходит до 10 часов, и еще раз в 4. Вот меню сегодняшнего обеда:

Очень вкусный суп из тапиоки,

Отбивная из баранины с овощами,

Жаркое из птицы,

Жареный картофель,

Бордосское хорошего качества в графине,

Свежий виноград и печенье.

Приправленное морским ветром, который дует в наши большие окна, это меню, как вы можете себе представить, очень утешает и должно вскоре восстановить наше здоровье{388}.

Смертность от ран и болезней среди французов была значительно ниже британской в первую зиму войны (но не во вторую, когда потери французов от болезней были чудовищны). Помимо чистоты французских госпиталей, ключевым фактором были наличие центров обработки рядом с линией фронта и наличие медицинских помощников в каждом полку, солдат обучены приемам первой помощи (soldats panseurs), которые могли помогать выносить своих раненых товарищей с поля боя. Огромной ошибкой британцев была перевозка большинства больных и раненых из Крыма в Скутари — долгое и некомфортное путешествие на перегруженных транспортах, где редко была хотя бы пара врачей-офицеров на борту. Реглан решил так исходя из военных соображений («чтобы раненые не мешались под ногами») и не желал слушать возмущения от больных и раненых, которые были не в состоянии вынести такое долгое путешествие и им требовалась немедленная помощь. На одном корабле, Артур Великий, 384 раненых лежали на палубах максимально плотно, подобно судам работорговцев, мертвые и умирающие рядом с ранеными и больными, без постелей, подушек или одеял, бутылок с водой и ночных горшков, еды и лекарств, за исключением тех, что были у капитана на корабле, но и их он не позволял использовать. Опасаясь распространения холеры, главный ответственный за транспорты, капитан Питер Кристи, приказал погрузить всех заболевших на один корабль, Кенгуру, который мог вместить в лучшем случае 250 человек, но когда он был готов к отплытию в Скутари, на него было погружено порядка 500 человек. «Ужасная сцена представилась нам, с мертвыми и умирающими, больными и выздоравливающими лежащими всем вместе как придется на палубе», писал Генри Силвестер, двадцатитрехлетний помощник хирурга и один из лишь двух медиков на корабле. Капитан отказался идти в плавание на таком перегруженном корабле, но в конце концов Кенгуру отчалил с почти 800 пациентами на борту, хотя и без Сильвестера, который отплыл в Скутари на борту Данбара. Смертность на таких кораблях была шокирующей: на Кенгуру и Артуре Великом умерло по сорок пять человек на каждом; на Кадуцее треть пассажиров умерла до того как они добрались до госпиталей Скутари{389}.

Русские также понимали необходимость быстрой помощи раненым, хотя условия в их госпиталях были гораздо хуже, чем те, которые Флоренс Найтингейл обнаружит в Скутари. На самом деле, русский врач Николай Пирогов революционизировал систему полевой медицины, так что другие страны придут к ней лишь в Первую мировую войну. Малоизвестный за пределами России, где он почитается как национальный герой, он внес огромный вклад в полевую медицину, такой же значительный как Флоренс Найтингейл в Крымскую войну, если даже не больше.

Николай Пирогов

Родившись в Москве в 1810, он начал изучать медицину в Московском Университете в возрасте 14 лет, и стал профессором в Дерптском университете в 25 лет, перед тем как его назначили профессором хирургии в Императорской Медико-хирургической академии в Санкт-Петербурге. В 1847 году он уехал в русскую армию на Кавказе, где он впервые применил эфир, став первым хирургом, использовавшим анестезию в полевой операции. Пирогов написал об пользе использования эфира в нескольких русскоязычных публикациях между 1847 и 1852 годами, хотя мало кто из врачей за пределами России знал об этих статьях. Помимо облегчения боли и шока с использованием анестезии, Пирогов также подчеркивал, что применение эфира к раненым, сразу по поступлении в госпиталь, успокаивает их и препятствует потере сознания, так чтобы врач мог принять лучшее решение, и выбрать, кому необходима срочная операция, а кто может подождать. Эта система медицинской сортировки, которую Пирогов развил во время Крымской войны, является его величайшим достижением.

Пирогов прибыл в Крым в декабре 1854 года. Он был возмущен хаосом и нечеловеческим обращением с больными и ранеными. Тысячи искалеченных солдат эвакуировали к Перекопу на открытых телегах при температурах около нуля, многие из них прибывали замерзшими насмерть или с настолько отмороженными конечностями, что их приходилось ампутировать. Других бросали в грязных амбара или оставляли на обочине из-за недостатка транспортных средств. Хронически не хватало всего, не в последнюю степень из-за воровства. Врачи распродавали лекарства и давали своим пациентам дешевые заменители, вымогая взятки за лучший уход. Госпитали не справлялись с огромным числом раненых. К моменту высадки союзников у русских было места для 2000 солдат в Крыму, но после Альмы прибыло 6000 раненых и еще два раза столько же после Инкермана{390}.

Условия в госпиталях Севастополя были поистине ужасающими. Через две недели после сражения на Альме хирург из полка Ходасевича посетил морской госпиталь.

Он обнаружил место полное ранеными, которым ни разу не сделали перевязку со дня Альмы, и они сделали перевязки сами как могли разорвав свои рубашки. Как только он вошел в комнату, его окружила толпа несчастных существ, которые приняли его за доктора, у некоторых были искалеченные культи рук, обернутые в грязные тряпки, и принялись умолять его о помощи. Смрад там был кошмарным.

Большинство хирургов в эти госпиталях были плохо обучены, скорее как «деревенские ремесленники», нежели как врачи, по оценке одного русского офицера. Выполняя грубые ампутации грязными мясницкими ножами, они крайне мало понимали в необходимости гигиены или опасностях заражения. Пирогов нашел прооперированных лежащих неделями в собственной крови{391}.

Сразу же по прибытии в Севастополь Пирогов принялся наводить порядок в госпиталях, постепенно внедряя свою систему медицинской сортировки. В своих мемуарах он вспоминает как он пришел к этому. Когда он стал у руля главного госпиталя в Дворянском собрании, ситуация представляла собой хаос. После тяжелых бомбардировок раненых приносили безо всякого порядка, умирающие были перемешаны с теми, кому требовалось срочное вмешательство и легкоранеными. Поначалу Пирогов занимался самыми тяжелоранеными по мере их поступления, приказывая санитарам нести их сразу на операционный стол; но пока он занимался одним, прибывало все больше и больше тяжелораненых; он не справлялся. Слишком много людей умирало до того как ими начинали заниматься, пока он оперировал безнадежных пациентов. «Я пришел к выводу, что это было бессмысленно и начал действовать решительнее и рациональнее», вспоминал он. «Простая организация на перевязочном пункте была гораздо важнее нежели врачебная деятельность в спасении жизней». Его решение было простой формой медицинской сортировки, которую он впервые внедрил во время бомбардировки Севастополя 20 января. Принесенные в Большой зал Собрания раненые делились на группы, чтобы определить порядок и приоритет срочного вмешательства. Было три основных группы: тяжелораненые, которым была нужна помощь и которых было можно спасти оперировались сразу в отдельной комнате как можно скорее; легкораненые, которым назначался номер и которым было сказано ждать в ближайших казармах времени, когда врачи могут ими заняться; и те, кого нельзя было спасти, их относили в отдельный дом, где за ними смотрели фельдшеры, сестры милосердия и священники, пока они не умирали{392}.

В своем рассказе «Севастополь в декабре месяце» Толстой вводил своих читателей в Большой зал:

Вы входите в большую залу Собрания. Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас… Теперь, ежели нервы ваши крепки, пройдите в дверь налево: в той комнате делают перевязки и операции. Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными угрюмыми физиономиями, занятых около койки, на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый под влиянием хлороформа. Доктора заняты отвратительным, но благодетельным делом ампутаций. Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем её выражении — в крови, в страданиях, в смерти{393}.

Использование анестезии позволило Пирогову и его помощникам работать очень быстро, производя больше сотни ампутаций за семичасовой рабочий день оперируя одновременно на трех столах (критики говорили, что он устроил «заводскую систему»). Он разработал новый способ ампутации стопы у щиколотки, оставляя часть пятки, чтобы оставить поддержку кости ноги и в целом при ампутациях от ампутировал ниже большинства врачей для уменьшения травмы и потери крови, которые он полагал за главные опасности. Прежде всего Пирогов осознавал опасность заражения (которое в его понимании случалось из-за зараженных испарений) и подчеркивал необходимость отделения прооперированных пациентов с чистыми ранами от тех, у кого раны гноились и демонстрировали признаки развития гангрены. Применяя такие передовые меры Пирогов добился намного большего процента выживших чем британцы или французы — до 65 процентов для ампутаций рук. Для ампутаций бедра, самых опасных и частых в армиях в Крымской войне процент выживших у Пирогова был около 25 процентов, тогда как в британских и французских госпиталях выживал лишь один из десяти{394}.

Британцам идея анестезии нравилась гораздо меньше, чем русским и французам. Прямо перед тем как британская армия покинула Варну и отправилась в Крым, главный врач доктор Джон Холл издал меморандум в котором он предостерегал армейских хирургов «от использования хлороформа в случае серьезных случаев шока от огнестрельных ранений… неважно насколько варварским это может показаться, воздействие скальпеля это мощный стимулятор; и будет намного лучше услышать как мужчина ревет во все горло, нежели видеть как он тихо отходит в могилу». Британское мнение медицинского сообщества разделилось по вопросу о новом знании об анестезии. Кто-то опасался того, что хлороформ ослабит способность к восстановлению, другие думали о непрактичности использования на поле боя из-за недостатка квалифицированных врачей для применения. Подобное отношение тесно переплеталось с идеями о необходимости переносить боль, которые были специфичны для британского понимания мужественности (необходимости демонстрировать твердость характера — keep a stiff upper lip). Была широко распространена идея о том, что британский солдат не был подвержен боли. Один врач писал из Крыма:

Мужество солдат никто еще не смог описать. Они смеются над болью, и не желают подчиниться смерти. Это совершенно изумительно, такой триумф разума над телом. Если бы конечность была оторвана или размозжена дома, их бы привезли в больницу в обмороке, в состоянии глубокого шока. Тут же они приходят с болтающейся рукой или изрешеченным локтем и «доктор, поскорее, будьте добры; все не так уж и плохо, я хочу поскорее вернуться и посмотреть!» И многие из этих отважных парней, с обрывком полотенца, отжатом в холодной воде, и обернутым вокруг их обрубков, ползли к линии сражения, и со снарядами, рвущимися вокруг них, и ядрами, выдирающими куски земли под ногами, наблюдали за ходом битвы. Я говорю вам, истинная правда, что я отрезал стопу одному офицеру, капитану, который настаивал на том, чтобы ему помогли сесть на лошадь, и заявлял, что он может сражаться, так как теперь его стопа перевязана»{395}.

Подобно французам Пирогов придавал большое значение роли сестер милосердия в его госпиталях. Сестры милосердия помогали в сортировке раненых и утешали их. Они раздавали лекарства, приносили чай или вино, писали письма семьям, давали духовную поддержку умирающим. Преданность сестер милосердия завоевывала сердца многих мужчин, которые часто сравнивали их со своими матерями. «Это удивительно», писал Пирогов своей жене, «как присутствие женщины, аккуратно одетой, среди помощников в госпитале смягчает горе людей и смягчает их страдания». Пирогов поддержал инициативу русских дворянок набрать группы сестер милосердия для Крыма. Великая герцогиня Елена Павловна, родившаяся в Германии жена брата царя[72], основала Крестовоздвиженскую общину сестер милосердия вскоре после поражения под Инкерманом. Первая её группа из тридцати четырех сестер последовала за Пироговым в Крым и прибыла в Симферополь 1 декабря, после долгого и тяжелого путешествия по более чем тысяче километров грунтовых дорог из Санкт-Петербурга[73]. Многие из них были дочерями, женами или вдовами военных, некоторые из семей купцов, священников и чиновников из мелкого дворянства, хотя конечно у них самых конечно же не было никакого опыта в тяжелых условиях военных действий и многие из них вскоре заболели тифом и другими болезнями, свирепствовавшими среди войск. Пирогов разделил сестер милосердия на три группы: тех, кто ухаживает за ранеными и помогает при операциях; тех, кто раздает лекарства; и тех, кто был ответственен за общий порядок в госпитале. Для Александры Стахович, которая помогала в операционной, первая ампутация была проверкой, но она справилась, описывая это в письме своей семье:

Я была при двух операциях Пирогова; в одной мы ампутировали руку, ногу в другой; по милости Божьей я не упала в обморок, потому что в первой операции, где мы отрезали руку, я должна была держать спину несчастного и потом перевязать его рану. Я пишу о своей храбрости только, чтобы уверить вас в том, что я ничего не боюсь. Если бы вы только знали, как приятно помогать этим страдающим — вы просто не представляете себе, насколько врачи ценят наше присутствие здесь{396}.

В самом Крыму женщины разных слоев самоорганизовались в группы сестер милосердия и отправились на перевязочные пункты и полевые госпитали на полях сражений вокруг Севастополя. Среди них была Даша Севастопольская, девушка, которая ухаживала за ранеными при Альме, которая работала с Пироговым в операционной в Дворянском собрании. Другой была Елизавета Хлопотина, жена командира батареи, раненого в голову на Альме, которая последовала за своим мужем в сражение и работала сестрой милосердия на перевязочном пункте на Каче. Пирогов был полон восхищения отвагой этих женщин, и упорно боролся за увеличение числа таких команд с несогласием военного командования, которое противилось женскому присутствию среди войск. Влияние Великой княгини в итоге сыграло свою роль, и царь согласился признать работу Крестовоздвиженской общины. Большая часть её ранней деятельности в Крыму была профинансирована Великой княгиней, которая приобретала медикаменты, включая драгоценный хинин, через свои контакты в Англии и хранила их в подвале своего дома в Михайловском дворце в Санкт-Петербурге. Однако с момента одобрения царем полился поток пожертвований от русской аристократии, купцов, чиновников и Церкви. В Январе в Севастополь прибыли две новых команды, подготовленные общиной, вторую возглавляла Екатерина Бакунина, дочь губернатора Санкт-Петербурга и кузина революционного анархиста Михаила Бакунина (в это время заключенного в Петропавловской крепости русской столицы). Подобно многим из русского высшего класса, она проводила в детстве лето в Крыму и была в ужасе от вторжения в её любимое место отдыха. «Я не могла себе представить, что этот маленький красивый уголок нашей великой империи может быть превращен в жестокий театр войны»{397}.

Флоренс Найтингейл обладала схожей с Великой княгиней бюрократической хваткой. Рожденная в семье успешных промышленников в Дербишире, она была образована лучше многих членов британского правительства, среди которых её семья имела некоторые связи, хотя из-за своего пола она была вынуждена ограничиваться деятельностью в благотворительности. Под влиянием её христианской веры, она пошла в сестры милосердия в 25 лет, в большой степени против воли семьи, работая сначала над социальными преобразованиями среди бедноты, а затем в лютеранской общине в Кайзерверте-на-Рейне под Дюссельдорфом в Германии, где она увидела пастора Теодора Флиднера и его диаконис в уходе за больными. Окончив институт диаконис Кайзерверта в 1851 году, Найтингейл начала применять полученные знания в работе в госпитале на Харли стрит, где она стала управляющей в августе 1853 года. Эти принципы — элементарная чистота и хорошая уборка в палатах — Найтингейл принесла и в Крым. В её идеях не было ничего нового. Британским военным врачам в Крыму было хорошо известно о пользе гигиены и хорошего порядка в госпитале. Их главной проблемой было превращение этих разумных идеалов в действенную политику при отсутствии персонала и ресурсов — проблема, которую Найтингейл сможет лишь частично решить.

Будучи военным секретарем, Герберт назначил Найтингейл управляющей Женским сестринским подразделением в английских общих госпиталях в Турции, хотя и не в Крыму, где у неё не было власти до весны 1856 года, когда война уже почти закончилась. Позиция Найтингейл была шаткой: официально она подчинялась военным властям, но Герберт дал ей указание отчитываться напрямую перед ним по проблемам армейского медицинского департамента, и вся её карьера будет зависеть от борьбы с бюрократией за каждую мелочь, которая фундаментально противилась присутствию женщин-сестер милосердия на фронте или недалеко от него. Найтингейл была по натуре властной, но ей было необходимо установить диктаторский контроль над своими сестрами, чтобы провести свои преобразования и добиться уважения от военных властей. В Турции не было признанной организации откуда можно было бы набирать профессиональных сестер, поэтому ей пришлось заниматься этим самой при помощи миссис Герберт. её критерии отбора были предельно функциональны: она предпочитала молодых женщин из нижних слоев общества, которые с готовностью примутся за тяжелую работу в тех условиях, которые были перед ними; она приняла группу монахинь с опытом работы, чтобы они руководили их работой, и делая таким образом уступку ирландским католикам, которые составляли треть армии; но она отклонила сотни прошений от женщин среднего класса с хорошими побуждениями, так как она опасалась, что их чувствительность сделает их «менее управляемыми».

Найтингейл и её команда из тридцати восьми сестер прибыли в Скутари 4 ноября 1854 года, как раз во время прибытия транспортов с ранеными после сражения под Балаклавой. Французы уже заняли лучшие здания для своих госпиталей, и то, что осталось британцам было сильно переполнено и в печальном состоянии. Раненые и умирающие лежали вместе с больными и умершими на кроватях, и матрасах, набитых до отказа на грязном полу. При таком страдающих от диареи, единственные уборные были огромные деревянные ванны, стоявшие в палатах и коридорах. Практически не было воды, старые трубы поломались, отопление не работало. В первые дни после приезда Найтингейл ситуация стала еще хуже из-за прибытия сотен новых раненых после сражения под Инкерманом. Состояние этих людей было «крайне прискорбных», отметил в своем дневнике Уолтер Белью, помощник хирурга в госпитале Гейдар-паши рядом со Скутари, «Люди умирают со скоростью пятьдесят-шестьдесят каждый день: как только умирающий сделает последний вздох, его тут же зашивают в одеяло и хоронят в общей могиле у госпиталя, а другой пациент занимает его место. Сестры работают круглосуточно, чтобы накормить и помыть людей, дать им лекарства, утешить умирающих. Многие сестры не могут выдержать напряжения и начинают сильно пить, некоторые жалуются на начальственное отношение мисс Найтингейл и на свой черный труд. Найтингейл отправляет таких домой{398}.

В конце декабря к Найтингейл получила в свое распоряжение вторую команду сестер милосердия и контроль над крымским фондом Таймс, позволив ей закупать материалы и медикаменты для всех британских госпиталей в Скутари. Она могла действовать по своему усмотрению, без препятствий со стороны военных, которые полагались на её финансовые и административные возможности, чтобы она вытащила их из той медицинской катастрофы, в которой они находились. Найтингейл была способным администратором. Хотя её влияние и переоценивалось (а вклад британских военных медиков, санитаров и фармацевтов практически полностью игнорировался) теми, кто позднее создал её культ, нет никаких сомнений, что изменения в главном госпитале в Скутари произошли благодаря ей. Она преобразовала кухни, купила новые котлы, наняла турецких прачек и надзирала за их работой, следила за уборкой палат, и после двадцати часов работы каждый день совершала свои ночные обходы, принося людям христианское утешение людям, для которых она стала известна под именем «Леди с лампой». И все же несмотря на её усилия смертность продолжала пугающе расти. Только в январе 10 процентов всей британской армии на востоке умерли от болезней. В феврале смертность среди пациентов Скутари составила 52 процента, поднявшись на 8 процентов с момента приезда Найтингейл в ноябре. В целом за всю зиму, за четыре месяца прошедших после урагана, 4000 солдат умерли в госпиталях Скутари, подавляющее их большинство не раненые. Британское общественное мнение было потрясено такими потерями. Читатели Таймс требовали объяснений, и в начале марта в Скутари прибыла правительственная санитарная комиссия для расследования дел. Было обнаружено, что главный Барачный госпиталь был построен на месте выгребных ям, что канализация протекала, попадая в питьевую воду. Найтингейл не знала об этой опасности, ибо полагала, что инфекции передаются зараженными парами, но санитарное состояние в госпитале было очевидно неадекватным. Солдаты под её началом имели лучший шанс на выживание в любой турецкой деревне, нежели в госпиталях Скутари.


В Британии, Франции и России публика следила за развитием этих событий с возрастающими интересом и озабоченностью. При помощи ежедневных отчетов в газетах, фотографий и рисунков в периодике, люди получили немедленный доступ к последним новостям о войне и более четкое осознание её реальности, нежели в предыдущие конфликты. Реакция на новости стала важным фактором в расчетах военного командования, которые оказались на виду под общественной критикой, никогда ранее не виданной в военное время. Это была первая война в истории, где общественное мнение играло такую значительную роль.

Британия лидировала в гонке аппетитов к новостям. Отчеты о страданиях войск и несчастьях раненых и больных породили ситуацию национальной обеспокоенности положением союзных армий расквартированных вокруг Севастополя. Сильные морозы в Британии той зимой только сильнее разожгли те чувства обеспокоенности за тех, кто находится в России. Крымский фонд Таймс получил невиданную поддержку, как и Королевский патриотический фонд помощи солдатским женам и семьям, куда из всех слоев общества шли пожертвования, посылки с едой и связанная теплая одежда (включая «балаклавские шлемы», которые были изобретены в это время). Сама королева сообщала герцогу Кембриджскому, что «вся женская часть» Виндзорского замка, включая ее, «очень заняты вязанием для армии»{399}.

Пресса в Британии наслаждалась намного большей свободой нежели любая страна на континенте, и эта свобода теперь показала свое лицо. Отмена гербового сбора на газеты в 1855 году дало импульс к развитию более дешевой прессы, которую смог себе позволить даже рабочий. С потоком писем от солдат и офицеров Крымская война породила новый вид «военного корреспондента», который доставлял события с полей сражений среднему классу прямо к завтраку. В войнах до этого газеты полагались на «агентов» — любителей — обычно дипломатов или офицеров в армии, которым это было разрешено отправлять отчеты (традиция, которая держалась до конца девятнадцатого века, когда молодой Уинстон Черчилль описывал Судан служа офицером в армии). Эти отчеты обычно составлялись на основе военных коммюнике и которые подвергались цензуре командования; редко случалось иметь отчет от агента, который бы давал описание событий, которых он был свидетелем. Изменения начались в 1840-х и 1850-х годах, когда газеты стали нанимать иностранных корреспондентов в важных точках, таких как Томас Ченери, корреспондент Таймс в Константинополе с марта 1854 года, который первым доставил новости об ужасающих условиях в госпиталях Скутари{400}.

Появление пароходов и телеграфа дало газетам возможность отправлять своих репортеров на войну и печатать их истории в рамках нескольких дней. Новости о Крымской войне путешествовали еще быстрее, так как был построен прямой телеграф от зоны боевых действий до европейских столиц. В начале кампании в Крыму новости могли добраться до Лондона не быстрее пяти дней: два дня на пароходе от Балаклавы до Варны, три дня лошадью до Бухареста, до ближайшего телеграфа. Зимой 1854 года французы запустили телеграф в Варне, новости стали доходить за два дня; в конце апреля 1855 года, когда Британцы проложили подводный кабель от Балаклавы до Варны, новости могли теперь добираться до Лондона за несколько часов[74].

Однако не скорость доставки новостей была главной, а честные и детальные отчеты прессы, которые публика могла читать в газетах каждый день. Свободные от цензуры, крымские корреспонденты писали подробно своим читателям, чья жадность до новостей о войне породила бум газет и периодических изданий. Живыми описаниями сражений, ужасных условий и страданий людей, они доставили войну в каждый дом и дали публике возможность активно участвовать в дебатах о том, как войну надо вести. Никогда до этого столько читателей Таймс и других газет не писали так много писем, как это стало во время Крымской войны, почти все они были наблюдениями и мнениями о том, что необходимо улучшить[75]. Никогда ранее британские средние классы не были так сильно политически мобилизованы. Мировые новости достигли даже самых удаленных уголков страны. В своих известных мемуарах поэт Эдмунд Госс вспоминает тот эффект, который оказала война на его семью, уединенных членов небольшой христианской секты в сельской местности Девона: «объявление войны с Россией было первой весточкой внешней жизни ворвавшейся в наш кальвинисткий монастырь. Мои родители стали читать ежедневную газету, чего они ранее никогда не делали, и события из живописных уголков, которые мой отец и я выискивали на карте, теперь очень живо обсуждались»{401}.

Публика была ненасытна и жаждала ярких описаний крымской кампании. Туристы на войну, подобные Фанни Дьюберли имели готовую аудиторию для её личных повествований. Но наибольший интерес вызывали визуальные образы. Литографии были быстрым и дешевым способом их воспроизведения в периодической прессе, такой как Иллюстрейтед Лондон Ньюс, которая испытала взрывной рост своих еженедельных продаж во время Крымской войны. Фотографии вызывали самый большой интерес у публики — они казалось передают «реалистичный» образ войны — на фотографические альбомы Джеймса Робертсона и Роджера Фелтона, сделавших себе имя в Крыму, был существенный спрос. Фотография тогда только входила в жизнь, британцы были поражены её появлением на Всемирной выставке 1851 года, и эта война была первой сфотографированной и «увиденной» общественностью прямо во время её хода. Уже существовали даггеротипы Мексикано-американской войны 1846–48 годов и калотипы Бирманской войны 1852–53 годов, но это были примитивные и мутные изображения в сравнении с фотографиями Крымской войны, которые были настолько «точные» и «непосредственные», «открытые окна на реальность войны», как отметила одна газета в то время. На самом деле до этого было далеко. Ограничения процесса получения дагеротипа, когда стеклянная пластинка облучалась светом до двадцати секунд, практически не позволяла фотографировать движение (хотя совершенствование технологии сделало это возможным к Американской гражданской войне в начале 1860-х годов). Большая часть фотографий Робертсона и Фентона это постановочные портреты и пейзажи, образы совпадающие с жанрами живописи и созвучные вкусам и чувствам рынка для среднего класса. Хотя фотографы и были свидетелями многих смертей, никто не показывал её на фотографиях — хотя Фентон и сделал символический намек назвав свою самую знаменитую фотографию «Долина теней смерти», пустынный ландшафт, усеянный ядрами (которые он сам собрал вместе, для усиления эффекта) — потому, что изображения должны были соответствовать преобладающему мнению викторианского общества о справедливой и праведной войне. Подкорректированное отображение войны в работах Робертсона было сделано больше под влиянием рынка, нежели цензуры, но в случае Фентона, королевского фотографа, которого отправили в Крым частично для того, чтобы сгладить негативную подачу кампании в Таймс и других газетах, у него определенно присутствовал элемент пропаганды. Чтобы убедить публику в том, что британские солдаты тепло одеты, Фентон, к примеру, снял портрет солдат, одетых в хорошие сапоги и тяжелые овечьи полушубки, не так давно отправленные правительством. Но Фентон приехал в Крым лишь в марте 1855 года, и этот портрет не был сделан ранее середины апреля, и к этому времена уже было потеряно много жизней из-за низких температур, а нужда в такой теплой одежде уже давно отпала. В апрельских температурах в 26 градусов солдаты Фендона должно быть плавали в собственном поту{402}.

Долина тени смерти (1855)

Солдаты 68-го полка в зимней одежде (1855)

Если камера Фентона обманывала, то совершенно нельзя сказать подобного о репортажах Уильяма Расселла в Таймс, которые лучше информировали британскую общественность об истинном положении дел на войне. Расселл был самый важный и самый читаемый журналист в Крыму. Родившийся в англо-ирландской семье под Дублином, Расселл начал работать в Таймс в 1841 году, во время всеобщих выборов в Ирландии. К тому моменту, когда он был отправлен редактором газеты Джоном Делейном вместе с Гвардейской бригадой на Мальту в феврале 1854 года, он успел побывать только на одной пограничной войне между прусскими и датскими войсками в 1850 году. Делен обещал британскому главнокомандующему, что Расселл вернется обратно до Пасхи, но журналист провел следующие два года вместе с британской армией, отправляя репортажи с последними новостями из Крыма практически ежедневно и вскрывая многие из провалов командования. Англо-ирландское происхождение Расселла позволяло смотреть отстраненно на английское командование, чью некомпетентность он без колебаний осуждал. Его симпатии были с солдатами, примерно треть которых была ирландцами, с которыми он мог непринужденно общаться и вызывать их на разговор. Генри Клиффорд описывал его как

вульгарного ирландца, отступника-католика у которого однако был дар болтливости и он использовал свое перо так же хорошо как и язык, он споет песню, выпьет чьего-то бренди с водой, выкурит столько сигар, сколько ему позволят младшие офицеры, и многие в лагере воспринимали его как «веселого молодца». Он был тем парнем, который мог добывать информацию, особенно из молодых{403}.

Военный истеблишмент презирал Расселла. Реглан рекомендовал своим офицером не общаться с журналистом, заявляя, что он является угрозой безопасности. Особенно его злила публикация писем в Таймс писем от офицеров и солдат, вскрывающих печальное состояние войск. Ходил слух, что пресса платит за такие письма, не предназначенные для публикации, но они были переданы в газеты родственниками. Военное руководство которое больше ценило лояльность и послушание перед благополучием войск, было возмущено предательством авторов писем. «Либо офицеры пишут совершенно абсурдные и подлые письма, либо Таймс сама сочиняет их за них, в любом случае это неподобающе для солдата», распространялся майор Кингскот из Шотландской гвардии и штаба. «Я все же настаиваю, что солдаты жизнерадостны и всегда в хорошем настроении. Офицеров я почти не вижу, но могу отметить, что чем больше в них аристократической крови, тем меньше они ворчат, вопреки утверждениям Таймс».

Реглан перешел в наступление. 13 ноября он написал герцогу Ньюкаслскому, военному министру, заявив, что Таймс публикует информацию, которая может быть полезна неприятелю. Были сообщения о том, что настроение русских поднималось от статей Расселла о недостатке поставок и плохом состоянии войск (царь сам читал их в Санкт-Петербурге). В ответ на письмо Реглана заместитель судебного адвоката Уильям Ромейн выпустил предостережение к британским журналистам в Крыму, а Ньюкасл в то же время написал их редакторам. Но Делейн сопротивлялся этим попыткам ограничить свободу прессы. Веря в некомпетентность Реглана, он считал делом государственной важности указывать на плохое управление армии, и не желал слушать про национальную безопасность. 23 декабря, в передовице, Таймс обвинила высшее руководство в некомпетентности, бюрократической летаргии и, возможно самое неприятное в конфликте, который скоро перерос в более широкую политическую борьбу за профессиональные идеалы меритократии против старого мира аристократических привилегий, в очевидном непотизме при назначениях в штабе Реглана (не менее пяти его адъютантов были его его племянниками).

Терпение Реглана наконец лопнуло и 4 января он написал Ньюкаслу, фактически обвиняя Расселла в измене:

Я пропускаю недостатки, которую автор находит во всем и у всех, как бы ни были рассчитаны его строгие замечания, чтобы вызвать недовольство и поощрить недисциплинированность, но я прошу вас подумать, мог ли бы оплачиваемый агент Императора России лучше служить своему Господину, чем это делает корреспондент газеты, имеющей самый большой тираж в Европе… Я очень сомневаюсь, теперь, когда связь стала такой быстрой, может ли Британская Армия долго выдержать в присутствии мощного Врага, если этот Враг имеет под своим командованием английскую прессу, и может передать из Лондона в свой штаб по телеграфу каждую деталь, которая может потребоваться о численности, состоянии и оборудовании сил его противника{404}.

Но Ньюкасл не впечатлился. К тому времени он уже ощущал политическое давление созданное кампанией Таймс. Скандал вокруг состояния армии уже угрожал правительству. Добавляя свой голос к нарастающей критике военного управления, Ньюкасл призвал Реглана уволить генералов Эйри и Эсткорта, квартирмейстера и генерала-адъютанта армии соответственно, надеясь, что это удовлетворит общественность в их охоте за головами. Реглан отказался — ему не казалось, что кто-то в высшем командовании виноват в трудностях армии — хотя он с удовольствием принял отзыв лорда Лукана, которого он обвинил (в основном несправедливо) в гибели Легкой бригады.

К тому моменту как Лукан получил свое увольнение 12 февраля, мощь прессы и общественной критики привела правительство к падению. 29 января две трети Палаты Общин проголосовали за предложение радикального члена парламента Джона Робака создать выборный комитет для расследования состояния армии и поведения правительственных учреждений ответственных за это — по сути, вотум недоверия правительственному курсу ведения военной кампании. Робак не желал падения правительства — его основной целью было заявить о подотчетности правительства Парламенту, но давление на правительство уже вышло за рамки Парламента: оно исходили и от общественности и от прессы. На следующий день Абердин подал в отставку, а спустя неделю, 6 февраля, королева призвала Палмерстона, своего любимого политика, уже в возрасте 70 лет, сформировать новое правительство. Палмерстон был популярен среди патриотичного среднего класса — своей работой с прессой он захватил воображение британской публики агрессивной внешней политикой, которая виделась как воплощение их собственного национального характера и народных идеалов — и теперь они видели в нём спасителя военной кампании от некомпетентных генералов.

«На той ступени цивилизации, где мы сейчас», объявил французский император в 1855 году, «успех армий, какой-то бы великолепный он не был, преходящ. В действительности окончательную победу одерживает общественное мнение». Луи-Наполеон прекрасно осознавал силу прессы и мнения публики — его восход к власти был обеспечен ими — и по этой причине французская пресса находилась под цензурой и контролировалась его правительством во время Крымской войны. Передовицы зачастую были «оплачены» из кармана сторонников правительства и часто они были правыми по спектру, совпадающими с взглядами читателей газеты. Наполеон видел в войне способ заработать для своего режима поддержку народа, и он придерживался этой цели оглядываясь на реакцию публики. Он инструктировал Канробера (известного своей нерешительностью) не отдавать приказа на штурм, «если не будет совершенно видно, что результат будет в нашу пользу, но также не предпринимать попыток, если это приведет с большим человеческим жертвам»{405}.

Восприимчивый к критике публики, Наполеон приказал своей полиции собирать информацию о том, что люди говорят о войне. Информаторы подслушивали частные разговоры, проповеди священников, речи ораторов, записанное собиралось в отчеты местными прокурорами и префектами. По этим отчетам французы были в основном за войну, и, когда армии не удалось добиться быстрой победы, они постепенно теряли терпение и начинали относиться более скептически к её продолжению. Наибольшая часть недовольства концентрировалась на руководстве Канробера и «трусости» принца Наполеона, который оставил Крым после Инкермана и вернулся во Францию в январе, где (подпитывая мнение оппозиции против войны) он он не делал секрета из своих взглядов на то, что Севастополь был «неприступным» и что осаду необходимо снять. К этому времени префекты докладывали о возможности того, что усталость от войны может превратиться в оппозицию к правительству. Анри Луазийон, инженер в траншеях вокруг Севастополя, слышал разговоры солдат о том, что планируется революция, с забастовками и демонстрациями против мобилизации дополнительных войск во Франции. «Ходят самые опасные слухи», писал он своей семье. «Все говорят о революции: Париж, Лион, все главные города окажутся в осаде; в Марселе народ поднимется против посадки на корабли; все хотят мира, и кажется, что они готовы уплатить за это практически любую цену». Нетерпеливый император французов в Париже совершенно не зря боялся революционного насилия — и подготовил детальные планы на случай каких-либо волнений в столице. В центре Парижа были построены здания «с возможной целью размещения там некоторого количества солдат в случае каких-либо волнений», сообщал от королеве Виктории, «а на почти всех улицах уложен макадам[76], чтобы не дать возможности населению “pour en faire des barricades”[77], как раньше». Чтобы остановить критику войны со стороны общества он пришел к выводу, что пришло время крепче взять в руки бразды правления высшим командованием и отправиться в Крым самому, чтобы ускорить захват Севастополя и восстановить славу имени Наполеона{406}.

В России же доступной информации о войне было очень мало. На всем черноморском побережье существовала всего одна русская газета, Одесский вестник, но у неё не было корреспондента в Крыму и она публиковала только самые общие новости о войне, обычно с опозданием в две или три недели. Строгая цензура ограничивала то, могло быть напечатано в прессе. Репортажи о сражении на Альме, к примеру, появились в Одесском вестнике только 12 октября, целых двадцать два дня после события, когда поражение было описано как «тактическое отступление перед превосходящими силами противника с обоих флангов и моря». Когда краткий и лицемерный бюллетень не смог удовлетворить читающую публику, среди которой ходили слухи о падении Севастополя и гибели Черноморского флота, газета напечатала 8 ноября еще один репортаж, спустя сорок девять дней после сражения, в котором признавалось поражение, но не упоминалось беспорядочное бегство русских войск или превосходство нарезного оружия противника, чья огневая мощь превосходила устаревшие гладкоствольные ружья царской пехоты. Публике нельзя было сообщать о том, что русской армией плохо управляли и что она технически отстала от армий Европы{407}.

Не имея официальной информации, которой можно было бы доверять, образованная публика обращалась к слухам. Англичанка жившая в Санкт-Петербурге заметила некоторые «нелепые понятия» о войне среди высшего класса, которых «все государственные доклады держали в полном неведении». По слухам, к примеру, Британия собиралась возмутить Польшу против России, что Индия вскоре окажется русской, и что американцы придут на помощь России в Крыму. Многие были убеждены, что с Соединенными Штатами был подписан договор[78]. «Казалось, что они смотрели на президента Соединенных Штатов с таким же почтением, как моряк смотрит на запасной якорь во время шторма», писала анонимная англичанка. Американцев в России обожали и воздавали почести, «казалось, что им это нравится, нежели наоборот», добавляла она.

Это было странным, что граждане такой республиканской страны как Штаты так почитают титулы, ордена, звезды и прочую мишуру… В тот же день когда я уезжала [из Санкт-Петербурга], один из атташе их посольства показывал моим друзьям, с превеликим торжеством, пасхальные яйца, которые такая-то княгиня и графиня такая, и несколько чиновников высокого ранга при дворе, подарили ему: он еще показал портреты всей императорской семьи, которые он собирался повесить дома, с его слов, как великую ценность, когда он вернется в Нью-Йорк.

Полиция не справлялась с распространением слухов, хотя их информаторы, по слухам, были везде. Англичанка рассказала о двух женщина, которых вызвали к графу Орлову, главе Третьего отделения, секретной полиции, после того их подслушали их разговор, где они подвергали сомнению то, что печатала русская пресса о войне. «Мне сообщили, что они получили хорошую трепку, и им было приказано верить во все, что напечатано с санкции правительства»{408}.

Война вызвала разнообразные реакции в российском обществе. Вторжение в Крым вызвало возмущение в образованных кругах, которые объединились вокруг патриотической памяти 1812 года. Иронично, однако большинство общественного негодования, казалось, было направлено на англичан, а не на французов, которых, в результате российской победы над Наполеоном, считали «народом слишком ничтожным и беспомощным, чтобы вызывать что-либо, кроме глубокого жалости и сострадания», как написала неизвестная англичанка в Санкт-Петербурге. У англофобии была глубокая традиция в России. «Коварный Альбион» обвиняли во всем в некоторых кругах высшего общества. «Слушая их разговор, можно подумать, что все беды в мире происходят из-за британского влияния», писала англичанка. В салонах Санкт-Петербурга считалось общепринятым, что Англия была агрессором, ответственным за войну, и что английские деньги лежат в основе бедствий. Некоторые утверждали, что англичане начали войну, чтобы завладеть российскими золотыми шахтами в Сибири; другие считали, что они хотели расширить свою империю в Кавказ и на Крым. Все видели Палмерстона как главного движителя британской политики и автора своих бед. На большей части европейского континента Палмерстон был ненавистен как символ грубых и нечестных британцев, которые пропагандировали свободную торговлю и свободу как средство продвижения своих собственных экономических и имперских интересов в мире. Но у русских была особая причина презирать государственного деятеля, который возглавил антироссийскую политику Европы. По словам англичанки в Санкт-Петербурге, имена Палмерстона и Нейпира, адмирала, ответственного за кампанию на Балтике, «внушали низшим слоям такой ужас», что женщины гоняли своих детей в постель, говоря: «идет английский адмирал!».

И среди простых людей, израсходовав все оскорбительные выражения, которые они могли придумать (а русский язык в этом отношении особенно богат), один обращался к другому и говорил: «Ты, английская собака!». Затем следовали еще несколько любезностей, которые они заканчивали, называя друг друга «Палмерстон!», не имея ни малейшего представления о том, что означает это слово; но на самом верху ненависти и мести они кричали «Нейпир!», будто он был в пятьдесят раз хуже самого Сатаны.

Поэма, широко распространенная среди русских офицеров зафиксировала патриотическое настроение:

Вот, в воинственном азарте,
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом.
Вдохновлен его отвагой,
И Француз за ним туда ж,
Машет дядюшкиной шпагой
И кричит: Ailons, courage!{409}

Панслависты и славянофилы были самыми энергичными сторонниками войны. Они приветствовали российское вторжение на Балканы как начало священной войны за освобождение славян и были разочарованы, когда царь приказал отступление от Дуная, многие из них призывали его начать войну против всей Европы самому. Погодин, редактор московского журнала Москвитянин, стал еще более крайним в своих панславянских взглядах после отступления, призывая царя бросить все осторожности и начать революционную войну против австрийцев, а также освобождение славян от османского владычества. Союзное вторжение в Россию превратило их призывы к европейской войне в реальность, и их военные идеи неслись на волне патриотического настроения, охватившего общество. Погодин получил благословение от царя, что дало ему доступ к двору и возможность высказывать свои мнения по вопросам внешней политики. Насколько влиятельным был Погодин на Николая, остается неясным, но его присутствие при дворе дало зеленый свет аристократии для открытой поддержки его идей. По словам англичанки в Санкт-Петербурге: «Несмотря на то, что царь мог пытаться скрыть свои намерения относительно Турции и Константинополя, его дворяне не пытались этого делать, и это было ясно даже два года назад, задолго до этой войны. “Quant à Constantinople, nous l’aurons, soyez tranquille”[79], — сказал один дворянин однажды вечером»{410}.

Среди более либеральных и прозападных кругов общества, однако, было меньше поддержки войне, и те, кто имел доступ к зарубежной печати, были с большей вероятностью настроены критически по этому поводу. Многие не видели необходимости в том, чтобы Россия вмешивалась в Восточный вопрос, не говоря уже о том, чтобы запутываться в потенциально катастрофической войне против западных держав. «Всевозможные грязные уловки совершаются во имя Святой Руси», писал князь Вяземский, ветеран войны против французов в 1812 году, критик и поэт либеральных убеждений, который служил двадцать лет в Министерстве финансов, прежде чем стать начальником цензуры в 1856 году. «Как это все закончится? По моему скромному мнению… у нас нет шансов на победу. Англичане, союзники французов, всегда будут сильнее нас», — писал он. Согласно докладам Третьего отделения в 1854 году, многие из образованных классов в основном относились враждебно к войне и хотели, чтобы правительство продолжило переговоры для её предотвращения{411}.

Мнение низших классов определить труднее. Купцы боялись потерять торговлю и, как правило, были враждебно настроены к войне. Как отмечала анонимная англичанка в Санкт-Петербурге: «Не только каждая улица, но и каждый дом давали какое-то предположение о борьбе, в которой они участвуют; торговля была почти парализована; в магазинах почти не было покупателей; казалось, что все экономят деньги, чтобы избежать бедности». Крепостные крестьяне страдали больше всего, теряя молодых и трудоспособных мужчин из своих семейных хозяйств из-за рекрутских наборов в армию, и одновременно несущих основную часть увеличенной налоговой нагрузки, вызванной войной. Крестьянское население во время Крымской войны резко сократилось — в некоторых районах до 6 процентов. Происходили неурожаи, частично из-за плохой погоды, но также из-за нехватки рабочей силы и тягловых животных, которые были забраны в армию, а также случилось около 300 бунтов или серьезных беспорядков с физическими нападениями на помещиков и поджогом их имущества. Среди верхних классов царил страх перед революцией, как писала наша англичанка: «Многие считали, когда я покидала Санкт-Петербург, что 80 000 солдат (как сказал русский), расположенных в улицах и размещенных в домах, служили гораздо больше для обеспечения мира в пределах города, чем для отражения иностранного захватчика»{412}.

Однако были крестьяне, которые рассматривали войну как возможность. Весной 1854 года по сельским местностям распространился слух о том, что свобода была обещана любому крестьянскому крепостному, который добровольно пошел на службу в армию или флот. Этот слух имел свои корни в решении правительства создать флот галер в Балтийском море, привлекая крестьян-добровольцев: их освобождали от обязательств перед помещиками на время службы, при условии, что они согласятся вернуться на свои владения после окончания службы. Результатом стало массовое бегство крестьян к северным портам. Полиция блокировала дороги, и тысячи крестьян сажали в тюрьмы до тех пор, пока их не могли отвести домой в цепных конвоях. Как только распространились слухи о возможности освобождения, последующие призывы в армию трактовались таким же образом. Священники, крестьянские писцы и агитаторы помогали распространять ошибочное представление. В Рязани, например, дьяк рассказывал крепостным, что если они вступят в армию, им будут выдавать восемь серебряных рублей каждый месяц и что после трех лет службы они и их семьи будут освобождены от крепостной зависимости.

Везде повторялась одна и та же история. Крестьяне были убеждены, что царь-батюшка издал указ, обещающий им свободу в случае добровольной службы, и, услышав, что это не так, они предполагали, что указ был скрыт или заменен его зловредными чиновниками. Трудно сказать, насколько их вера была невинной, а насколько преднамеренной, выражением их надежд на освобождение от крепостной зависимости. Во многих местах слухи смешивались с более старыми крестьянскими представлениями о «золотом манифесте», в котором царь освободил бы крестьян и дал бы им всю землю. Например, одна группа крестьян явилась на призывную станцию, услышав, что царь сидит в «золотой комнате» на вершине горы в Крыму: «он дает свободу всем, кто к нему придет, но те, кто не придут или придут слишком поздно, останутся крепостными у своих хозяев, как и раньше». В других районах слухи сменились рассказами о том, что англичане и французы освободят крепостных, которые добровольно присоединятся к ним в Крыму, что вызвало бегство крестьян на юг. В представлении крестьян юг был связан с идеей земли и свободы: с средних веков это были степные земли на юге, куда крестьяне убегали от своих хозяев. Традиции свободных казаков оставались крепкими среди крестьян южных провинций, где движение добровольцев приобрело почти революционный характер. Группы крестьян шли к местным гарнизонам, требуя быть включенными в армию и отказываясь дальше работать на своих помещиков. Вооруженные копьями, ножами и дубинками, крестьяне сталкивались с солдатами и полицией{413}.


С неиссякаемым запасом добровольцев и всеми ресурсами своей империи в распоряжении, у русских была идеальная возможность в эти зимние месяцы атаковать и уничтожить ослабленные армии союзников на замерзших высотах над Севастополем. Но не было никакой инициативы. Российское высшее командование потеряло авторитет и уверенность в себе после поражения при Инкермане. Без веры в своих полководцев царь становился все более мрачным и унылым, считая, что война не может быть выиграна, и возможно, сожалея, что вообще начал её. Придворные описывали его как сломленного человека, физически больного, истощенного и подавленного, который постарел на десять лет с начала войны.

Возможно, царь все еще рассчитывал на своих надежных «генералов Января и Февраля», чтобы победить британцев и французов. Пока они теряли людей из-за холода, болезней и голода на открытых высотах, ему было угодно, чтобы его командиры ограничивались небольшими ночными вылазками против передовых позиций союзников. Эти вылазки наносили мало урона, но увеличивали истощение неприятеля. «Наш царь не дает им есть и спать», писал казак своей семье из Севастополя 12 января. «Жаль только, что они не все умирают, чтобы нам не приходилось с ними сражаться»{414}.

У русских были проблемы со снабжением, которые мешали им разработать более амбициозную стратегию. При контроле союзнических флотов над морем русские вынуждены были доставлять все свои грузы на санях, запряженных лошадьми или воловьими телегами, по занесенным снегом и грязным дорогам из южной России. Железных дорог не существовало. К моменту урагана весь Крым страдал от нехватки сена; тягловые животные начали массово умирать. Пирогов видел «опухшие тела мертвых волов на каждом шагу вдоль дороги» от Перекопа до Севастополя в первой неделе декабря. К январю русской армии в Крыму оставалось всего 2000 телег для перевозок, что было третью от их начального числа в начале ноября. В Севастополе резко сократились пайки. Единственным доступным мясом была гнилая соленая говядина от умерших волов. Переведенный в Эски-Орд около Симферополя в декабре, Толстой обнаружил, что солдаты там не имели зимних шинелей, но в избытке был спирт, который им предоставили для поддержания тепла. В Севастополе защитники бастионов были такими же замерзшими и голодными, как и британцы и французы в окопах. В эти зимние месяцы каждый день дезертировало по меньшей мере по дюжине человек{415}.

Однако основной причиной, по которой царь не решался на новую крупную наступательную операцию в Крыму, был его растущий страх перед австрийским вторжением в Россию. Осторожный Паскевич, единственный из его военачальников, кому он действительно доверял после Инкермана, давно предостерегал от австрийской угрозы русской Польше, которую он считал гораздо более серьезной, чем опасность для Крыма. В письме царю 20 декабря Паскевич убедил его оставить большой корпус пехоты на границе в Дубно, Каменце и Галиции в случае нападения австрийцев, а не отправлять их в Крым. Угроза со стороны Австрии выросла за две недели до этого, когда австрийцы заключили военный союз с Францией и Великобританией, обещая защищать дунайские княжества от русских в обмен на обязательство союзников защищать их от русских и гарантировать их владения в Италии на протяжении войны. На самом деле австрийцы были гораздо более заинтересованы использовать свой новый союз для того, чтобы заставить западные державы провести переговоры о мире с Россией под их влиянием в Вене, чем идти на войну против России. Но царь все равно почувствовал предательство австрийцев, которые мобилизовали свои войска, чтобы вытеснить русских из дунайских княжеств не далее как летом прошлого года, и он опасался их. С 7 января по 12 февраля царь писал своей собственной рукой длинные записки, в которых планировал меры, которые предпримет в случае войны России против австрийцев, пруссаков и других немецких государств. В каждом меморандуме он все больше убеждался, что такая война неизбежна. Это, возможно, было симптомом нарастающего отчаяния, овладевшего царем в его последние дни. Его преследовала возможность полного краха Российской империи — того, что все территориальные приобретения его предков будут утрачены в этой глупой «священной войне» — с нападением Британии и Швеции на Россию через Балтийское море, австрийцев и пруссаков через Польшу и Украину, а Западных держав в Черном море и на Кавказе. Понимая, что одновременная защита всех секторов невозможна, он мучился, где разместить свои защитные силы, и пришел к выводу, что в крайнем случае лучше потерять Украину в пользу австрийцев, чем ослабить оборону центра и «сердца России»{416}.

Наконец, в начале февраля, опасаясь, что Западные державы собираются высадить новые силы, чтобы отрезать Крым от российской материковой части у Перекопа, царь приказал начать наступление для восстановления контроля над возможной базой высадки в порту Евпатории. В то время её контролировали турецкие войска, численностью около 20 000 человек под командованием Омер-паши, поддерживаемые орудиями части союзнических флотов. Оборонительные сооружения порта, включая 34 тяжелых орудия, были внушительными настолько, что генерал-лейтенант барон Врангель, командующий русской кавалерией в районе Евпатории, считал за невозможное её захват, и не хотел брать на себя ответственность за наступление. Но Николай настоял на том, чтобы наступление состоялось, передав командование заместителю Врангеля, генерал-лейтенанту Хрулеву, артиллеристу, который был однажды описан Горчаковым как «не слишком умный, но очень смелый и активный, который будет точно выполнять вашу волю». Меншиков спросил его, можно ли захватить Евпаторию, и Хрулев был уверен в успехе. Его армия в 19 000 человек (с 24 эскадронами кавалерии и 108 орудиями) начала атаку на рассвете 17 февраля, к тому времени, когда царь начал сомневаться в мудрости экспедиции, думая, что может быть лучше позволить союзникам высадить свои войска и атаковать их с фланга, когда они движутся к Перекопу. Но было уже слишком поздно останавливать Хрулева. Атака продолжалась три часа. Русские войска легко были отброшены с потерей в 1500 человек, и отступили через открытую местность в сторону Симферополя. Без укрытия многие из них умерли от истощения и холода, их замерзшие тела остались в степи.

К тому моменту, когда новость о поражении дошла до царя в Санкт-Петербурге 24 февраля, он уже был серьезно болен. Царь заболел гриппом 8 февраля, но продолжал выполнять ежедневные обязанности правителя. 16-го, чувствуя себя немного лучше и игнорируя рекомендации врачей, он вышел без зимней шинели в мороз в 23 градуса ниже нуля, чтобы принять участие в смотре войск в Санкт-Петербурге. На следующий день он вышел опять. С этого вечера его здоровье начало необратимо ухудшаться.

Он подхватил пневмонию. Врачи слышали жидкость в его легких, сигнал, который, наконец, убедил его личного врача, доктора Мандта, что нет никаких надежд на выздоровление. Сильно потрясенный поражением при Евпатории, по совету Мандта, Николай передал управление государством своему сыну, цесаревичу Александру. Он попросил своего сына уволить Хрулева и заменить Меншикова (который тогда тоже был болен) Горчаковым в качестве главнокомандующего. Но все знали, что Николай сам виноват в том, что приказал наступать, и он стыдился этого. По словам Мандта, который был с ним, когда он умирал, «духовные страдания сломили его больше, чем его физическая болезнь», и весть о неудачах при Евпатории «нанесла последний удар» его уже слабеющему здоровью{417}.

Николай умер 2 марта. Публика ничего не знала о болезни царя (он запретил публикацию любых бюллетеней о своем здоровье), и объявление о его внезапной смерти сразу вызвало слухи о самоубийстве. Говорили, что Царь отчаялся из-за событий при Евпатории и просил Мандта предоставить ему яд. Толпа собралась у Зимнего дворца, где подняли черный флаг, и рассерженные голоса требовали смерти врача с немецкой фамилией. Боясь за свою жизнь, Мандт был увезен из дворца в карете и вскоре после этого покинул Россию{418}.

Начали распространяться всевозможные слухи: что Мандт убил Царя (версия, предложенная некоторыми фигурами при дворе, чтобы противостоять идее о том, что Николай покончил с собой); что Мандт был вознагражден за свою преданность портретом Царя в оправе с бриллиантами; и что доктор по имени Грубер был заключен в Петропавловской крепости за слишком большой интерес к смерти Царя. Слухи о самоубийстве Царя были легко приняты теми, кто был противником его авторитарного правления: для них то, что он должен был покончить с собой, казалось молчаливым признанием его грехов. Этими слухами доверяли видные ученые в последние десятилетия до 1917 года, включая Николая Шильдера, автора четырехтомной биографии Николая, отец которого, Карл Шильдер, служил при дворе; и их широко цитировали историки в советский период. Некоторые историки верят в них до сих пор{419}.

В своем личном дневнике о жизни при дворе Анна Тютчева предоставляет достаточно деталей последних часов Царя, чтобы исключить серьезную вероятность самоубийства. Но она также подчеркивает, что Николай был морально сломлен, что он испытывал столь глубокий стыд за свои ошибки, за бедственную войну, которую он привел в Россию своей импульсивной внешней политикой, что приветствовал смерть. Возможно, он считал, что Бог больше не на его стороне. Прежде чем умереть, Царь позвал своего сына к себе и попросил его сообщить армии и, в особенности, защитникам Севастополя, что «я всегда старался делать для них максимум, и где я потерпел неудачу, это было не из-за недостатка доброй воли, а из-за недостатка знаний и интеллекта. Прошу прощения у них» (источник){420}.

Облаченный в военную форму Николай был похоронен в соборе Петропавловской крепости, месте захоронения всех русских правителей со времен Петра Великого. Перед тем как закрыть гроб крышкой, императрица положила на сердце Николая серебряный крест с изображением церкви Святой Софии в Константинополе, «так чтобы на небесах он не забывал молиться о своих братьях на востоке»{421}.

10. Пушечное мясо

Новость о смерти царя добралась Парижа и Лондона позже, 2 марта. Королева Виктория была одной из первых, узнавших об этом. Она отразила его смерть в своем дневнике:

Бедный император, у него, увы, кровь многих тысяч на совести, но он был когда-то великим человеком, и у него были свои великие качества, так же как и хорошие. То, что он сделал, было результатом ошибочного, упрямого представления о том, что считал правильным, и о том, что он думал, что у него есть право делать и иметь. 11 лет назад он был здесь — полный доброты, и, конечно, чудесно обаятельный и красивый. Несколько лет спустя он был полон чувств дружбы к нам! Каковы будут последствия его смерти, никто не может утверждать заранее{422}.

Смерть царя немедленно была объявлена в театрах, местах встреч и других общественных местах по всей стране. В Ноттингеме объявление пришло, когда опустился занавес после первого акта оперы Доницетти «Лючия ди Ламмермур». Зрители аплодировали, оркестр исполнил гимн, и люди вышли на улицы, чтобы праздновать. Все предполагали, что война выиграна, потому что Николай вызвал войну своей агрессивной политикой, и теперь, когда его уже нет, Россия, наконец, придет в себя и будет стремиться к скорому миру. Таймс объявила смерть Николая актом божественного вмешательства, наказанием Бога человеку, ответственному за начало войны, и с нетерпением ожидал быстрой победы союзников. Акции стремительно росли на Парижской бирже и Лондонской фондовой биржах.

До союзных сил в Крыму новость добиралась дольше, и это произошло неожиданным образом. Вечером 4 марта, за несколько дней до того, как было объявлено о смерти царя по телеграфу, французский кавалерист нашёл записку, привязанную к камню, который был брошен из русских окопов за стенами Севастополя. Написанная на французском языке, записка утверждала, что представляет точку зрения многих русских офицеров:

Тиран русских мёртв. Скоро будет заключен мир, и у нас не будет больше причин сражаться с французами, которых мы уважаем. Если Севастополь падет, это будет по воле деспота, который этого желал.

Истинный русский,
который любит свою страну, но ненавидит амбициозных автократов{423}.
Александр II

Как бы сильно эти русские ни желали мира, новый царь Александр II не собирался отказываться от политики своего отца. Ему было 36 лет, когда он взошел на трон, он был наследником престола тридцать лет и в первый год своего правления оставался совершенно в тени своего отца. Он был более склонен к либерализму, чем Николай, так как подвергся влиянию либерального поэта Василия Жуковского, своего наставника при дворе, и много путешествовал по Европе. К разочарованию своего отца, он не проявлял интереса к военным делам, но был русским националистом с выраженной симпатией к панславянской идее. По вступлении в должность после отца, Александр быстро отверг все разговоры о мире, которые он считал уничижительными для России (единственный мир, приемлемый для британцев) и пообещал продолжать бороться за «священное дело» своей страны и «славу в мире». Однако через Нессельроде он также ясно дал понять, что готов к переговорам о мирном урегулировании в соответствии с «неприкосновенностью и честью России». Александр был осведомлен о растущем противодействии войне во Франции. Основной целью этой инициативы было отвлечь французов от британского влияния, предложив им перспективу скорого завершения конфликта. «Между Францией и Россией война проходит без ненависти», писал Нессельроде своему зятю, барону фон Зеебаху, министру Саксонии в Париже, который читал его письмо Наполеону: «Мир будет заключен, когда Император Наполеон захочет этого»{424}.

Однако на протяжении первых месяцев 1855 года Наполеон ощущал растущее давление со стороны своих британских союзников, настаивавших на более масштабной войне против России. Палмерстон, новый премьер-министр, долгое время выступал за это — не только за уничтожение военно-морской базы в Севастополе, но и за ограничение влияния России в регионе Черного моря и Кавказа, а также в Польше, Финляндии и Балтике, привлекая новых союзников и поддерживая освободительные движения против царского правления. Это наступление на Российскую империю выходило далеко за пределы Четырех Пунктов, согласованных британцами и французами с австрийцами как основы союзных военных планов против России в 1854 году — планов, аккуратно сформулированных коалиционным правительством Абердина. Если Абердин хотел провести ограниченную кампанию, чтобы вынудить русских сесть за переговоры по этим Четырем Пунктам, то Палмерстон был настроен развивать кампанию в Крыму в широком контексте войны против России в Европе и на Ближнем Востоке.

Почти год назад, в марте 1854 года, Палмерстон изложил свой «beau idéal[80] итогов войны» в письме британскому кабинету:

Аландские острова (в Балтийском море) и Финляндия возвращаются Швеции. Некоторые немецкие провинции России на Балтике передаются Пруссии. Самостоятельное королевство Польши воссоздается в качестве барьера между Германией и Россией… Крым, Черкесия и Грузия изымаются из-под власти России, Крым и Грузия передаются Турции, а Черкесия либо становится независимой, либо передается Султану как сюзерену. Такие результаты, верно, могли бы быть достигнуты только при участии Швеции, Пруссии и Австрии, с участием Англии, Франции и Турции, и такие результаты предполагают, что Россия потерпит сокрушительные поражения. Но такие результаты не являются невозможными и не должны полностью исключаться из наших размышлений.

В то время амбициозные планы Палмерстона вызвали значительное сомнение в британском кабинете (как уже упоминалось ранее, Абердин возражал, считая, что они втянут континент в новую «Тридцатилетнюю войну»). Однако теперь, когда Палмерстон был премьер-министром, Россия была ослаблена, и трудности зимы подходили к концу, перспектива более крупной войны не казалась совсем невозможной{425}.

За кулисами британского правительства стояли мощные сторонники более широкой европейской войны против России. Например, сэр Гарри Верней, либеральный член парламента от Бакингема[81], опубликовал брошюру «Наш спор с Россией», которая широко разошлась среди дипломатов и военного руководства весной 1855 года. Эту брошюру Стратфорд Каннинг, явно разделявший её идеи, отправил Палмерстону и Кларендону, а также сэру Уильяму Кодрингтону, командующему Легкой дивизией, который вскоре должен был стать главнокомандующим восточной армией, и в его архивах она сохранилась. Верни аргументировал, что Британии следует приложить больше усилий для вовлечения германцев в войну против России. У Германии было много оснований бояться русской агрессии: Берлин находился всего в нескольких днях марша от границ царской империи; она была в основном протестантской, поэтому имела много общего с Британией; и стратегически она было идеальной базой для войны по освобождению христианского Запада от «варварской» угрозы России. Используя привычные термины европейской русофобии, Верней предлагал вытеснить русских «на восток за Днепр в азиатскую степь»:

Россия — страна, которая не имеет никаких успехов в интеллектуальных или промышленных устремлениях и полностью упускает возможность иметь благотворное влияние на мир. Правительство все сверху вниз абсолютно коррумпировано. Оно существует за счет интриг агентов и отчетов высокооплачиваемых шпионов как на родине, так и за рубежом. Она вторгается в более цивилизованные и лучше управляемые страны и стремится понизить их уровень до своего уровня разложения. Оно противостоит распространению Библии и деятельности миссионеров… Греки в Турции настолько слабо сохранили свой христианский характер, что они нанесли христианству больше вреда, чем когда-либо смогли бы навредить турки; они являются союзниками по всей Османской империи всем тем, на чью помощь русские рассчитывают в предоставлении им информации и осуществлении своих планов. Россия стремится достичь превосходства только через искусство войны — и нет никаких ограничений на ту цену, которая она готова за это заплатить.

Наш конфликт с ней касается вопроса, будет ли мир двигаться вперед, в соответствии с самым высоким толкованием этого слова, в цивилизации со всеми её самыми ценными атрибутами. От его исхода зависят религиозная, гражданская, социальная и коммерческая свобода; империя равных законов; порядок, совместимый с свободой; распространение Слова Божьего; и пропаганда принципов, основанных на Писании{426}.

Наполеон в целом симпатизировал идее Палмерстона перекроить карту Европы при помощи войны. Однако антироссийская кампания на Кавказе его интересовала меньше, так как она служила в основном британским интересам. Более того, его страх перед внутренней оппозицией, которая достигла тревожных уровней после неудач армии при попытках достигнуть быстрой победы, вынуждал его остерегаться затяжной бесконечной войны. Наполеон был раздираем противоречиями. С практической точки зрения его инстинкт был сосредоточиться на Крыме, захватить Севастополь как символ удовлетворения французских «чести» и «престижа», которые ему нужны были для укрепления своего режима, а затем быстро и «славно» завершить войну. Но мираж европейской освободительной войны по образу великого Наполеона всегда был близок образу мыслей императора. Он заигрывал с идеей, что французы могли бы вновь обрести увлечение войной, если она предложила бы им этот старый сон о революции в Европе, воссозданной из демократических национальных государств.

Наполеон хотел вернуть Крым Османской империи. Он был активным сторонником итальянской независимости, считая, что война предоставляет возможность выдвинуть это требование австрийцам, предоставив им контроль над Дунайскими княжествами в компенсацию за утрату Ломбардии и Венеции. Но прежде всего он симпатизировал польскому делу, наиболее насущному вопросу во французской внешней политике. Он считал, что австрийцы и пруссаки могут согласиться на восстановление независимой Польши в качестве буферного государства между ними и Россией, чьи экспансионистские намерения были продемонстрированы войной, и он пытался убедить Палмерстона, что воссоздание польского королевства должно быть условием любых мирных переговоров. Но британцы опасались, что восстановление Польши придаст новый импульс Священному союзу (союзу России, Пруссии и Австрии, созданному в 1815 году) и даже может вызвать революционные войны в Италии и Германии; если это произойдет, Европа может втянуться в новый раунд Наполеоновских войн.

Все эти факторы способствовали провалу Венской конференции, дипломатической мирной инициативы, поддержанной австрийцами, в первые месяцы 1855 года. Австрия присоединилась к военному союзу с западными державами в предыдущем декабре, но не с тем, чтобы поощрять продолжительную войну против России, что только нанесло бы ущерб её собственной экономике и растревожило бы её славянские меньшинства. Скорее австрийцы надеялись использовать свой новый союз для давления на британцев и французов с целью переговоров о мире с русскими под их собственным покровительством в Вене.

Январь был благоприятным моментом для возвращения к дипломатии. Военная безвыходность и трудности зимы увеличили давление общественности на западные правительства, чтобы найти выход из войны. Французы, в частности, были с радостью готовы преследовать дипломатические возможности. Высокопоставленные министры, такие как Друэн и Тувнель, начали сомневаться, что военная победа может быть достигнута. Они опасались, что чем дольше продолжается война — и основная тяжесть её ведения была на французах — тем сильнее будет общественная реакция против войны, которая как они уже считали, шла в основном в интересах Британии. Такие соображения помогли убедить Наполеона в необходимости мирной инициативы — он надеялся, что это может способствовать продвижению его идей в Польше и Италии — даже несмотря на то, что он оставался союзником Палмерстона, который не верил в мир и не желал его. Однако в начале 1855 года, когда Палмерстон был вынужден выказать определенную степень умеренности, чтобы сформировать кабинет с миролюбивыми сторонниками Пиля, на него надавили, что бы он рассмотрел (или хотя бы создал видимость рассмотрения) австрийских инициатив.

7 января князь Александр Горчаков, посланник царя в Вене[82], объявил о принятии Россией Четырех Пунктов, включая спорный третий пункт о русском владычестве в Черном море. В последние недели своей жизни Николай стремился начать мирные переговоры. С вступлением Австрии в военный союз с западными державами его мучала перспектива общеевропейской войны против России, и он был готов искать «почетный» выход из конфликта в Крыму. Британцы не доверяли намерениям русских. 9 января королева Виктория сообщила Кларендону, министру иностранных дел, что по её мнению, принятие Россией Четырех Пунктов не более чем «дипломатический маневр», направленный на то, чтобы удержать союзников от захвата Крыма. Королева считала, что военная кампания не должна прекращаться, что Севастополь должен быть захвачен, чтобы обеспечить принятие Россией Четырех Пунктов. Палмерстон согласился. У него не было намерения допустить, чтобы какая-либо мирная инициатива остановила военные действия, которые он планировал в весеннюю кампанию{427}.

Французские министры были более склонны воспринимать российское предложение буквально и искали возможности договориться. Их готовность к этому сильно выросла в феврале, когда Наполеон объявил свое твердое намерение — вопреки многочисленным предупреждениям своих министров и союзников, опасавшихся за его жизнь — отправиться в Крым и лично взять под свой контроль военные действия. Палмерстон согласился с Кларендоном, что нужно предпринять все усилия, чтобы предотвратить «безумную» идею императора, даже если это означало начало мирных переговоров в Вене. Ради союза и чтобы придать своему правительству видимость серьезности в мирных переговорах после отставки троих высокопоставленных сторонников Пиля (Гладстона, Грэма и Герберта), которые сомневались в его искренности всего лишь через две недели после вступления в должность, Палмерстон назначил Лорда Джона Расселла представителем Британии на Венской конференции[83].

Назначение Расселла, многолетнего члена партии войны, сначала казалось способом Палмерстона сорвать мирные переговоры. Но Расселл вскоре стал сторонником австрийской инициативы и даже начал подвергать сомнению принципы и мотивы британской политики по Восточному вопросу и Крымской войне. В блестящем меморандуме, который он написал в марте, Расселл перечислил различные способы, которыми Британия могла бы защитить Османскую империю от российской агрессии — например, предоставив Султану право вызвать союзные флоты в Черное море, или укрепляя Босфор и размещая там войска против внезапных нападений — без войны, целью которой, по его заключению, было бы поставить русских на колени. Расселл также был очень критичен к доктринерскому подходу Британии к либеральной реформе отношений между мусульманами и христианами в Османской империи — её тенденции навязывать единую реформированную систему на основе британских административных принципов, а не работать более консервативным и прагматичным образом с существующими местными институтами, религиозными сообществами и социальными практиками для продвижения исправлений на местах. Такие мысли были очень австрийскими и вызвали тревогу в Уайтхолле. Палмерстон внезапно столкнулся с перспективой быть принужденным подписать мир, которого он не желал, под давлением со стороны французов и растущего числа сторонников австрийской инициативы, включая принца Альберта. Принц-консорт к началу мая пришел к выводу, что дипломатический союз четырех великих держав плюс Германия является лучшей гарантией безопасности для Турции и Европы, чем продолжение войны против России.

Чем дольше продолжались венские переговоры, тем более решительным становился Палмерстон в попытках их сорвать и возобновить более масштабные боевые действия. Но окончательное решение вопроса войны или мира лежало на колеблющемся императоре французов. В конце концов все сводилось к тому, будет ли он слушать советы Друэна, своего министра иностранных дел, который рекомендовал мирный план на основе австрийских предложений по ограничению российской морской мощи в Черном море, или же он выслушает лорда Каули, британского посла, который пытался убедить его в том, что любое подобное предложение не является заменой уничтожения русского флота и что подписание мира до достижения этой цели будет национальным унижением. Решающая встреча произошла в Париже 4 мая, когда маршал Вайян, военный министр, присоединился к Каули подчеркивая позор принятия мира без военной победы и того опасного влияния, которое подобный мир может оказать на армию и политическую стабильность Второй Империи. Мирные планы были отклонены, и вскоре ушел в отставку Друэн, когда Наполеон, с неохотой согласился на британский альянс и идею расширения войны против России{428}.

Не было недостатка в новых союзниках для подобной войны. 26 января был подписана военная конвенция Франции и Британии с Королевством Пьемонт-Сардиния, единственным итальянским государством, освободившимся от австрийского политического контроля. Согласно этой конвенции, 15 000 войск под командованием итальянского генерала Альфонсо Ла Мармора были отправлены в Крым, куда они прибыли 8 мая. Для Камилло Кавура, премьер-министра Пьемонта, отправка этой экспедиционной силы была возможностью заключить союз с западными державами для продвижения идеи итальянского объединения под руководством Пьемонта. Кавур поддерживал идею общей войны против России и Священного союза для перерисовки карты Европы по либеральным национальным линиям. Однако привлечение итальянских войск было рискованной стратегией без каких-либо формальных обещаний помощи от британцев или французов, которые не могли себе позволить огорчить австрийцев (22 декабря французы даже подписали секретный договор с австрийцами о поддержании статус-кво в Италии до тех пор, пока они были союзниками в войне против России). Но у пьемонтцев не было реального влияния на международной арене, пока они не докажут свою полезность западным державам, и, поскольку казалось маловероятным, что австрийцы присоединятся к войне в качестве активных участников, это была возможность для пьемонтцев доказать, что они ценнее австрийцев. Однозначно, союзные командиры считали сардинцев «элегантными, хорошо выглядящими парнями» и первоклассными войсками. Один французский генерал, наблюдавший за их высадкой в Балаклаве, считал, что все они казались «хорошо обеспеченными, организованными и дисциплинированными, и выглядящие свежо в своей новой и блестящей темно-синей форме»{429}. Они показали себя хорошо и храбро сражались в Крыму.

Поляки также стояли на стороне общеевропейской войны против России. При поддержке Адама Чарторыйского и группы «Отель Ламбер», французы и британцы спонсировали создание польского легиона под командованием Замойского. Легион состоял из 1500 польских изгнанников, военнопленных и дезертиров из царской армии, его вооружили западные державы, но замаскировали под названием «казаки Султана», чтобы он мог сражаться против русских в Крыму и на Кавказе[84]. По показаниям русского офицера, находившегося в плену у союзников в Кинбурне, большинству из 500 польских рекрутов из его тюрьмы предложили деньги за вступление в польский легион, а тех, кто отказался, избивали{430}. Легион не принимал участия в активных действиях до осени 1855 года, но проект бесконечно обсуждался с весны. Он был впутан в сложный вопрос, признают ли западные державы легион национальной силой, что, таким образом, означало бы поддержку польского дела как цели войны, вопрос, который так и не был реально рассмотрен или прояснен.

Желая набрать больше войск для расширения войны против России, Палмерстон призвал к вербовке наемников со всего мира. Он говорил о формировании армии из 40 000 человек. «Давайте наберем как можно больше немцев и швейцарцев», заявил он весной. «Давайте привлечем людей из Галифакса, давайте вербовать итальянцев, и давайте увеличим награду, не поднимая требований. Это должно быть сделано. У нас должны быть войска». Без системы призыва для создания подготовленных резервов британская армия исторически зависела от иностранных наемников, а тяжелые потери зимних месяцев сделали её более зависимой от вербовки иностранного легиона. Британских войск было меньше чем французских по крайней мере в два раза, что означало, что у французов было преимущество в определении целей и стратегии союзников. В декабре был быстро принят закон о привлечении иностранных войск. Было значительное противодействие общественности, главным образом из-за недоверия к иностранцам, что вынудило внести поправки в закон, ограничив количество завербованных за границей войск до 10 000 человек. Самая крупная группа наемников прибыла из Германии, около 9300 человек, в основном ремесленников и сельских рабочих, примерно половина из которых имела военную выучку или опыт, за который в апреле они получили награду в 10 фунтов стерлингов. Обученный в Олдершоте, объединенный отряд из 7000 швейцарских и немецких солдат был отправлен в Скутари в ноябре 1855 года. Как оказалось, они прибыли слишком поздно, чтобы участвовать в боевых действиях в Крыму{431}.


Вопрос, стоящий перед британцами и французами, заключался не только в том, как привлечь новых союзников и новобранцев для более широкой войны против России, но и в том, куда направить этот удар. К весне 1855 года силы России сильно растянулись, и в обороне империи было много слабых мест, поэтому имело смысл расширить кампанию новыми ударами в слабых местах. Единственной проблемой было решение, куда направить этот удар. Из 1,2 миллиона российских солдат в армии 260 000 охраняли прибрежные районы Балтийского моря, 293 000 находились в Польше и западной Украине, 121 000 — в Бессарабии и вдоль Черноморского побережья, а 183 000 стояли на Кавказе{432}.

Русская оборона была настолько растянута, и они были так испуганы тем, что союзники прорвутся, что были разработаны планы для партизанской войны на линиях 1812 года. Секретный меморандум («О национальном сопротивлении в случае вторжения врага в Россию») был составлен генералом Горчаковым в феврале. Горчаков беспокоился из-за наращивания союзнических европейских армий для новой наступательной операции весной и боялся, что у России не хватит сил, чтобы защитить все свои границы от них. Как и Паскевича и царя Николая, его больше всего беспокоило австрийское вторжение через Польшу и Украину, где размещались самые крупные российские силы, из-за этнического и религиозного состава этих приграничных областей: если австрийцы прорвутся, то их вероятно поддержат не только поляки, но и католические русины в Волыни и Подолии. Горчаков предложил, чтобы линия религиозной партизанской обороны России была проведена в областях за этими приграничными землями, в провинциях Киев и Херсон, где население было православным и его можно было уговорить священниками присоединиться к партизанским отрядам. Под командованием Южной армии отряды бы разрушали мосты, уничтожали урожай и скот, следуя политике выжженной земли 1812 года, а затем уходили в леса, откуда нападали на вторгающиеся войска. Утвержденные Александром, предложения Горчакова были воплощены в жизнь в марте. В Украину были отправлены священники. Вооруженные экземплярами манифеста, написанного царем на его смертном одре, они призывали православных крестьян вести «священную войну» против захватчиков. Эта инициатива не увенчалась успехом. Группы крестьян действительно появились в районе Киева, некоторые из них с численностью до 700 человек, но большинство считали, что они будут сражаться за свое освобождение от крепостного права, а не против иностранного врага. Они двинулись со своими вилами и охотничьими ружьями против местных поместий, где их пришлось разогнать солдатами из гарнизонов{433}.

В то время союзники обсуждали, куда направить новые удары весной. Многие британские лидеры возлагали свои надежды на кампанию на Кавказе, где племена мусульманских мятежников под командованием имама Шамиля уже соединились с турецкой армией для нападения на русских в Грузии и Черкесии. В июле 1854 года Шамиль начал крупномасштабное наступление на русские позиции в Грузии. С 15 000 кавалерии и пехоты он подступил на расстояние в 60 километров от Тбилиси, который в то время защищали всего лишь 2000 русских войск. Однако турки не смогли перебросить свои силы из Карса, чтобы присоединиться к его нападению на царскую военную базу, и поэтому он отступил в Дагестан. Отдельные силы Шамиля под командованием его сына Гази Мухаммеда напали на дачу грузинского князя Чавчавадзе в Цинандали, захватив в плен жену князя и её сестру (внучек последнего грузинского царя) с их детьми и их французской гувернанткой. Шамиль надеялся обменять их на своего сына Джемаледдина, содержащегося в Петербурге, но известие об их захвате вызвало международный скандал, и французские и британские представители потребовали их безусловного освобождения. Однако, когда их письма достигли Шамиля в марте 1855 года, имам уже успешно обменял женщин и их детей на Джемаледдина и 40 000 серебряных рублей от русского двора{434}.

С 1853 года британцы поставляли оружие и боеприпасы мятежным мусульманским племенам, но до сих пор они не стремились к полномасштабной поддержке ни армии Шамиля ни турок на Кавказе, на которых они смотрели с колониальным презрением. Захват княгинь не принес Шамилю новых друзей в Лондоне. Однако весной 1855 года, подталкиваемые поисками новых способов давления на Россию, британцы и французы начали исследовать возможность развития отношений с племенами Кавказа. В апреле британское правительство отправило специального агента Джона Лонгворта, бывшего консула в Монастире и близкого соратника Дэвида Уркварта, туркофила и сторонника черкесов, с секретной миссией связаться с Шамилем и побудить его к объединению мусульманских племен в «священной войне» против России, обещая британскую военную поддержку. Французское правительство направило своего агента, Шарля Шампуазо, своего вице-консула в Редут-Кале, с отдельной миссией к черкесским племенам вокруг Сухуми в Грузии{435}.

Британцы обязались вооружить армию Шамиля и прогнать русских из Черкесии. 11 июня Стратфорд Каннинг сообщил в Министерство иностранных дел, что он добился от Порты «выдать фирман о независимости Черкесии в случае изгнания России из их страны» (сомнительная концепция в этой области со сложной племенной структурой). К этому времени Лонгворт сам прибыл в Черкесию и сообщил, что горские племена хорошо вооружены винтовками Минье и охотничьими ружьями. Британский агент считал, что турки могут возглавить чеченские племена на Кубанской равнине в войне против России. Мустафа Паша, командующий турецкими силами в Батуми, встретился с вождями чеченских племен и «почти стал генерал-губернатором Черкесии», сообщил Лонгворт. Ходили слухи, что Мустафа собирается создать большую чеченскую армию до 60 000 человек для набегов на юг России из Кавказа. Но Лонгворт боялся, что Османская империя использует ситуацию для восстановления своей власти на Кавказе, и предупредил британцев против этого. Местные паши воспользовались восстановленными связями с Портой для поддержки своего деспотического управления, что отчуждало многие племена от британцев и французов, союзников турок. Лонгворт также отверг идею поддержки движения Шамиля с тем аргументом, что оно было насыщено исламскими фундаменталистами, в частности, среди них был посланник Шамиля (Наиб) в Черкесии, Мухаммед Эмин, который поклялся изгнать всех христиан из Кавказа и запретил последователям Шамиля вступать в контакт с неверными. По мнению Лонгворта, Наиб планировал построить «феодальную империю на основе принципов исламского фанатизма». Сомнения Лонгворта в поддержке Шамиля были поддержаны многими экспертами по Востоку в Министерстве иностранных дел в Лондоне. Они предостерегали от использования мусульманских сил (особенно турок) против русских в Грузии и Армении на том основании, что только европейская армия могла бы иметь реальный авторитет среди христианского населения{436}.

Не желая направлять свои собственные силы на Кавказ и испуганные зависимостью от мусульманских войск, британцы и французы откладывали принятие решения о том, какую политику им следует разрабатывать в этом ключевом регионе. Обладая эффективной силой на Кавказе, союзники могли бы нанести гораздо более быстрый и сокрушительный удар по России, нежели осаждая Севастополь в течение одиннадцати месяцев. Но они были слишком осторожны, чтобы использовать этот потенциал.

Также у союзников были большие надежды на морскую кампанию в Балтийском море, которая возобновилась весной. С новым флотом пароходов и плавучих батарей, а также новым командиром, контр-адмиралом сэром Ричардом Дандасом, на замену Нейпиру, которого активно обвиняли в неудачном, по ощущениям, завершении кампании в 1854 году, говорили об оптимистичных планах взять Кронштадт и Свеаборг, российские крепости, которые Нейпир не атаковал, а затем угрожать самому Санкт-Петербургу. Капитаном, ответственным за планирование кампании, был назначен капитан Бартоломью Саливан, который сопровождал Чарльза Дарвина в экспедиции на «Бигле». На основании собственных предварительных исследований Саливан заключил, что крепости можно захватить только кораблями, без необходимости привлечения сухопутных войск. Когда Кларендон отправился в Париж в начале марта, чтобы отговорить Наполеона от поездки в Крым, он взял с собой доклад Саливана. Император благосклонно встретил его, считая, что решение не нападать на Кронштадт в 1854 году было позором. Подобно британцам, Наполеон верил, что захват Кронштадта побудит Швецию присоединиться к альянсу против России.

Первые британские корабли вышли из Спитхеда 20 марта, другие последовали за ними через две недели; французский флот под командованием адмирала Пено прибыл в Балтийское море 1 июня. В попытке усилить блокаду российской торговли — блокаду, которую обходили торговлей через Германию — британский флот атаковал и уничтожил несколько русских береговых укреплений. Но их основными целями оставались Кронштадт и Свеаборг. С корабля, находившегося в 8 километрах от Кронштадта, принц Эрнест Лейнинген написал своей двоюродной сестре, королеве Виктории, 3 июня:

Перед нами город со своими многочисленными церквами и шпилями, а также бесконечными батареями, все они готовы показать свои зубы и укусить нас, если мы дадим им шанс. Вход в гавань охраняют две огромные крепости, Александр и Меншиков, и чтобы попасть к ним, кораблям сначала нужно пройти мимо трехдечной (78 пушек) крепости Рисбанк… С мачты мы ясно видим позолоченные купола и башни Санкт-Петербурга, а прямо напротив флота великолепный дворец Ораниенбаум, построенный из какого-то белого камня, очень похожего на мрамор… Здесь все еще холодно, но погода ясная, и у нас почти нет ночи вообще, всего около двух часов темноты с одиннадцати до одного{437}.

В ожидании прибытия французов Саливан провел тщательную рекогносцировку мелких вод Балтики, включая берега Эстонии, куда его пригласила в свой загородный дом странным образом англофильская дворянская семья. «Это действительно казалось сном», писал он:

три мили вглубь вражеской страны, и я прохожу всю эту подобную Англии местность с милой дамой, говорящей таким же хорошим английским, как и я, за исключением слегка иностранного акцента… У нас был великолепный ужин, но больше простых блюд, охотничьего мяса и т. д., чем я ожидал. Кофе и чай подали под деревом, и мы ушли около десяти, буквально на закате, барон вез меня на стремительном легком фаэтоне с английскими лошадьми и одетом совершенно по-английски кучером, в кожаных сапогах, с поясом и так далее.

В начале июня Саливан представил свой отчет. Теперь он был настроен пессимистично относительно возможности преодоления мощных укреплений Кронштадта, какими были они в 1854 году у Нейпира. За последний год русские усилили свой флот (Саливан насчитал тридцать четыре канонерки) и укрепили защиту моря электрическими и химическими подводными минами (описываемыми как «адские машины») и барьером, состоящим из деревянных рам, закрепленных на дне моря и заполненных камнями. Было бы трудно разобрать его без серьезных потерь от мощных орудий крепости. Запланированное нападение на Кронштадт было отменено, и вместе с ним ушли надежды на решающий прорыв со стороны союзников в Балтийском регионе{438}.

В тоже время союзники думали также о способах развития своей кампании в Крыму. Тупиковая военная ситуация зимних месяцев заставила многих прийти к выводу, что продолжение бомбардировок Севастополя с юга не приведет к результатам, поскольку русские могут по-прежнему поставлять припасы и усиления с материка через Перекоп и Азовское море. Для успешной осады необходимо было окружить Севастополь с севера. Это было логическим обоснованием первоначального плана союзников летом 1854 года, плана, который был отвергнут Регланом, боявшимся, что его солдатам будет трудно в жару, если они окажутся на Крымской равнине, чтобы перекрыть путь русским к Перекопу. К концу года глупость стратегии Раглана стала очевидной для всех, и военные лидеры требовали более амбициозной стратегии. Например, в декабре сэр Джон Бургойн, главный инженер Реглана, в меморандуме призвал к созданию союзной группы войск из 30 000 человек на реке Бельбек с целью «дальнейших операций против Бахчисарая и Симферополя», что должно было бы перекрыть один из двух основных маршрутов поставок в Севастополь (другой маршрут проходил через Керчь на востоке Крыма){439}.

Нападение русских на Евпаторию в феврале вызвало к жизни новые планы для увеличения присутствия союзников с целью перерезать русские линии снабжения от Перекопа. В марте союзнические войска были направлены в Евпаторию для укрепления турецкого гарнизона. Они обнаружили там ужасающую ситуацию — настоящий гуманитарный кризис — до 40 000 татарских крестьян, бежавшими из своих деревень из-за страха перед русскими, жили на улицах без еды или укрытия. Этот кризис побудил командование союзников задуматься о направлении дополнительных войск на северо-западную крымскую равнину, хотя бы для защиты и мобилизации татарского населения против русских{440}.

Лишь в апреле союзники серьезно принялись за пересмотр своей военной стратегии в Крыму. 18 апреля Пальмерстон, Наполеон, принц Альберт, Кларендон, лорд Пэнмюр (новый военный министр), Вайян, Бургойн и граф Валевский (преемник Друэна на посту министра иностранных дел в Париже) собрались на военном совете в Виндзорском замке. Пальмерстон и Наполеон категорически выступали за изменение стратегии, уменьшение бомбардировок Севастополя в пользу усилий на завоевание всего Крыма, что они оба видели как начало более широкомасштабной войны против России. Новый план имел бы преимущество в привлечении крымских татар на сторону союзников. Прежде всего, это означало бы возвращение к виду боевых действий в открытом поле, в которых армии союзников технически превосходили русских при Альме и Инкермане. Именно в умении и огневой мощи своей пехоты союзники имели свое величайшее преимущество перед русскими — преимущества, которые мало что значили в осадной войне Севастополя. В инженерии и артиллерии русские были по меньшей мере равны британцам и французам.

Наполеон был наиболее активным сторонником изменения стратегии. Хотя взятие Севастополя была ключевым для него, он был убежден, что город не падет, пока он не будет полностью окружен, но, когда это произойдет, он падет без борьбы. Он предложил вместо бомбардировок города с юга высадить союзную армию в Алуште, в 70 километрах к востоку, и двинуться оттуда в сторону Симферополя, через который осуществлялась большая часть поставок российской армии. Британцы согласились с общими чертами стратегии Наполеона, хотя в рамках сделки им удалось отговорить его от смелой идеи отправиться в Крым, чтобы лично взять под свое командование военные операции. «План императора» (как стала известна экспедиция в Алушту во французских кругах) был включен как один из трех вариантов отвлекающих действий на Крымском побережье, прочие включали в себя наступление союзных войск, базирующихся в Севастополе, на Бахчисарай, и высадку сил у Евпатории, которые двинутся через равнину к Симферополю. Два военных министра подписали меморандум с согласованным планом, который Пэнмюр направил Реглану от имени британского кабинета. Инструкции Пэнмюра оставляли за Регланом выбор между тремя альтернативами, но подчеркивали, что ему приказано приступить к выполнению одной из них. Осадные работы в Севастополе должны были остаться в руках 60 000 человек (30 000 турок и 30 000 французов), чьей новой задачей было поддерживать занавес для предотвращения попыток русских вырваться из города, а не продолжать наступление.

Реглан относился скептически к новому плану. Он хотел продолжать бомбардировки, в которых он был уверен, что они на грани прорыва, и считал, что полевые действия не оставят достаточно войск для защиты союзнических позиций перед Севастополем. В качестве открытого сопротивления, если не мятежа, против своего политического руководства Реглан созвал военный совет в Крыму, на котором он сообщил своим союзным командующим, Канроберу и Омер-паше, что меморандум Пэнмюра — это всего лишь «предложение», и что ему (Реглану) решать, следовать ли ему или нет. Реглан тянул время с воплощением нового плана, придумывая различные отговорки, чтобы не отвлекать людей от осады, пока Канробер, который поддерживал полевую кампанию и несколько раз предлагал подчинить свои войска командованию Реглана, не вспыхнул от раздражения. «Полевой план, разработанный Вашим Величеством», сообщил Наполеону Канробер, «фактически оказался невозможным к исполнению из-за отсутствия поддержки со стороны командующего английской армией»{441}.

Многие годы французы будут винить британцев в провале плана наступления на Симферополь и захвата остальной части Крыма. У них были веские причины для негодования на Реглана, которого Пальмерстон мог бы снять за несоблюдение субординации, если не за неспособность после его отказа выполнять приказ о наступлении на крымское побережье. С их превосходящей огневой мощью и поддержкой татарского населения на равнине было все основания полагать, что в полевой кампании можно бы захватить Симферополь и перерезать основной путь снабжения русских через полуостров. Именно такого сценария больше всего опасалась Россия, поэтому царь и приказал нападение на Евпаторию в феврале. Русские знали, насколько уязвимы они были перед наступлением на свои линии снабжения, и всегда считали маршрут от Евпатории наиболее вероятным для союзного нападения на Симферополь или Перекоп. Как они позднее признали, их поразило, что британцы и французы так никогда и не попытались выполнить это{442}.

Единственной серьезной попыткой союзников перерезать Севастополь от его баз снабжения был их рейд на порт Керчи, контролирующей линии снабжения через Азовское море, хотя для этого потребовались две попытки. Планы для нападения были разработаны в начале кампании, но первый приказ был издан только 26 марта, когда Пэнмюр написал Реглану, поручив ему организовать «совместную операцию на море и суше» для «уничтожения обороны Керчи». Это было привлекательное предложение, не последнюю роль в котором играло использование Королевского флота, который почти не использовался до этого момента, в то время как британское участие в общих усилиях союзников серьезно подвергалось сомнению французами. Канробер сначала сомневался в операции, но 29 апреля он дал свое согласие на выход французского флота под командованием адмирала Брюа и 8500 солдат, которую возглавлял генерал-лейтенант Браун, опытный командующий Легкой дивизией. Союзный флот отчалил 3 мая, направляясь на северо-запад к Одессе, чтобы скрыть свои намерения от русских, прежде чем вернуться к Керчи. Но прямо перед тем как прибыть на место назначения быстрое почтовое судно догнало флот и передало ему приказ от Канробера к возвращению французских кораблей. Как только флот отчалил, новая телеграфная линия из Парижа принесла приказ от Наполеона Канроберу, поручив ему перевезти резервы из Константинополя. И так как корабли Бруа были необходимы для этого, Канробер, к несчастью, решил отказаться от нападения на Керчь. Королевский флот был вынужден вернуться, и Канробер был опорочен в глазах британцев (и многих французов тоже){443}.

Отзыв экспедиции обострил и без того ухудшившиеся отношения между англичанами и французами и сыграл главную роль в решении Канробера уйти с поста командующего 16 мая. Он ощущал, что его положение было подорвано, что он подвел британцев, и поэтому у него нет никаких прав на то, чтобы понуждать Реглана к продолжению полевой кампании. Новый командующий французов, генерал Пелисье, невысокий, коренастый мужчина с грубыми манерами, был намного решительнее, был более человеком дела, нежели Канробер, которого давно прозвали «Robert Can’t»[85]. Назначение Пелисье приветствовали в британском лагере. Полковник Роуз, британский комиссар при французском штабе, который был близок к Канроберу, писал Кларендону, что пришло время более решительных действий и что Пелисье именно тот, кто нужен для этого:

Генерал Пелисье не терпит половинчатости при исполнении своих приказов; если это можно сделать, то это должно быть сделано. У него вспыльчивый характер и грубые манеры, но я считаю его справедливым и искренним; и думаю, что во всех важных вопросах эти две качества победят над его вспыльчивостью. У него быстрый ум, много здравого смысла и решительный характер, который стремится преодолеть трудности, а не поддаваться им{444}.

Желая восстановить отношения с британцами, Пелисье согласился возобновить операцию против Керчи, хотя он согласился с Регланом в том, что основной целью союзных операций должны оставаться оборонительные укрепления Севастополя. 24 мая шестьдесят судов союзного флота вышли с объединенном отрядом из 7000 французов, 5000 турок и 3000 британцев под командованием Брауна. Увидев приближение армады, большинство русских жителей Керчи бежали за город. После краткого обстрела союзные войска смогли высадиться без сопротивления. Брауна встретила делегация оставшихся русских граждан. Они сообщили ему, что испытывают страх перед нападениями со стороны местного татарского населения, и умоляли его о защите. Браун проигнорировал их просьбы. Приказав уничтожить арсенал в Керчи, Браун оставил небольшую отряд, в основном французов и турок, в городе и вышел с оставшейся частью своих войск к важному форту в Еникале дальше по побережью, где разграбление русских домов продолжалось под контролем Брауна. Тем временем союзные корабли вошли в Азовское море, подошли к русскому побережью, уничтожили русские суда и опустошили порты Мариуполя и Таганрога[86].

Генерал Пелисье

Нападения на русские дома в Керчи и Еникале вскоре переросли в пьяную буйную оргию и страшные зверства со стороны союзных войск. Самые ужасные события произошли в Керчи, где местное татарское население воспользовалось возможностью для жестокой мести русскому населению города. При поддержке турецких войск татары грабили магазины и дома, насиловали русских женщин, убивали и искалечили сотни русских, включая детей и младенцев. Среди эксцессов было и разрушение музея города с его богатой и великолепной коллекцией греческого искусства, событие, о об этом возмутительном событии Расселл писал в Таймс 28 мая:

Пол музея покрыт обломками разбитого стекла, ваз, урн, статуй, драгоценной пылью их содержимого, обугленного дерева и костей, перемешанных со свежими обломками полок, письменных столов и ящиков, в которых они хранились. Совершенно все, можно было разбить в более мелкие куски или сжечь, не уцелело от молотка и огня.

Несколько дней подряд Браун ничего не предпринимал, чтобы остановить этот ужас, несмотря на то, что ему поступили сообщения о том, что отряд французских и британских войск участвовал в разграблении. Браун считал татар союзниками, полагая, что они вовлечены в «законное восстание» против русского правления. В конце концов, узнав о совсем изощренных зверствах, Браун отправил небольшую группу (всего двадцать британских кавалеристов) для восстановления порядка. Их численность была недостаточной для реального воздействия, хотя они действительно расстреляли нескольких британских военнослужащих, застигнутых на месте преступления{445}.

По свидетельствам русских очевидцев, в разграблении, произволе и изнасилованиях участвовали не только солдаты союзников, но и офицеры. «Я видел нескольких английских офицеров, переносящих на свой корабль мебель и скульптуры, и все виды других вещей, которые они награбили в наших домах», вспоминал один житель Керчи. Несколько женщин утверждали, что их изнасиловали британские офицеры{446}.


Развитие подобных действий на более широком фронте замедлилось из-за того, что с приходом весны британские и французские войска вновь погрязли в осаде Севастополя, который по-прежнему занимал первое место в стратегии союзников. Несмотря на признание того, что для успешной осады требуется изменение плана, союзники оставались верными той идее, что один последний рывок сломит стены Севастополя и заставит Россию принять унизительный мир.

С точки зрения реальных боевых действий в зимние месяцы осада проходила спокойно, так как обе стороны сосредоточились на улучшении своих оборонительных укреплений. Французы выполняли большую часть копания траншей со стороне союзников, в основном потому, что британский участок земли был очень каменистым. По словам Эрбе, они выкопали 66 километров траншей, а британцы всего лишь 15 за одиннадцать месяцев осады. Это была медленная, истощающая и опасная работа: врезаться в твердую почву в температуры ниже нуля, взрывая скалы под слоем грунта под постоянным огнем противника. «Каждый метр наших траншей буквально стоил жизни одного человека, а часто двух», вспоминал Нуар{447}.

Русские проявили особую активность в оборонительных работах. Под руководством своего инженерного гения Тотлебена они развили свои насыпи и траншеи на таком уровне, которого его никогда не было ранее в истории осадного военного дела. В начальной стадии осады русские укрепления представляли собой мало более чем спешно сооруженные насыпи, укрепленные корзинами с землей, фашинами и габионами, но зимой были добавлены новые и более мощные защитные укрепления. Бастионы были усилены добавлением казематов — укрепленных орудийных позиций, вырытых на несколько метров под землей и покрытых толстыми корабельными бревнами и земляными сооружениями, что делало их неприступными для самых тяжелых обстрелов. Внутри самых укрепленных бастионов, Малахова и Редана (третьего бастион), был лабиринт бункеров и блиндажей, в том числе один в Редане с бильярдным столом и диванами, а в каждом была небольшая часовня и госпиталь{448}.

Для защиты этих ключевых бастионов русские строили новые сооружения за пределами стен города: Мамлон (Камчатский люнет) для защиты Малахова кургана и каменоломен перед Реданом. Мамлон был построен солдатами Камчатского полка (отсюда происходило его русское название) под почти постоянным огнем французов в течение большей части февраля и начала марта. Так много людей было убито при его строительстве, что не все из них могли быть эвакуированы, даже под прикрытием ночи, и многие погибшие остались под землей. Сам Мамлон был сложной системой фортов, защищенных одинаковыми редутами Белых работ на его левом фланге (названными так из-за белой глинистой почвы, вынесенной при раскопках оборонительных сооружений). Анри Луазийон, французский инженер, описал удивление своих сослуживцев тем, что они нашли внутри Мамлона, когда захватили его в начале июня:

Везде были укрытия в земле, с перекрытиями из тяжелых бревен, где люди прятались от бомб. Кроме того, мы обнаружили огромное подземелье, способное вместить несколько сотен человек, так что потери, которые они понесли, были намного меньше, чем мы предполагали. Эти укрытия были тем более любопытными из-за удивительного комфорта, который мы там обнаружили: были кровати с перинами, фарфор, полные чайные сервизы и так далее, так что солдатам был грех жаловаться. Там также была часовня, один замечательный объект которой — довольно красивая позолоченная деревянная скульптура Христа{449}.

Посреди всего этого спешного строительства было мало крупных сражений. Но русские проводили спорадические ночные рейды против траншей британцев и французов. Некоторые из самых смелых вели моряк Петр Кошка, чьи подвиги были настолько известны, что он стал национальным героем в России. Союзным войскам было непонятно, какова цель этих вылазок. Они редко причиняли серьезный урон их оборонительным сооружениям, и людские потери, которые они наносили, были ничтожными, обычно меньше, чем потери среди самих русских. Эрбе считал, что их целью было усилить утомление союзников, потому что постоянная угроза ночного нападения не давала спать спать в траншейных окопах (и фактически это и было намеренной тактикой русских). Со слов майора Уитворта Портера из Королевских инженеров, первым предупреждением о предстоящем нападении было «обнаружение нескольких темных фигур, ползущих через бруствер»:

Тут же бьется тревога, и вот они уже нападают. Наши люди, разбросанные кто где, застигнутые врасплох, шаг за шагом отступают перед наступающим врагом, пока, наконец, они не занимают боевые позиции. И теперь начинается бой врукопашную. Крики, вопли и перекличка наших людей; вопли русских, беснующихся, как маньяки от воздействия порочного алкоголя, который сделал их безумными перед нападением; резкие хлопки винтовок, звучащие тут же со всех сторон; поспешные выкрики команд; звук русского горна, четко раздающийся среди всего этого шума, объявляющий их наступление — все сливается, чтобы собраться воедино во всеобщее смятение, достаточное, чтобы шокировать самые крепкие нервы. Когда к этому добавляется возможность того, что местом действия становится батарея, где многочисленные траншеи, пушки и другие препятствия загромождают пространство, и затрудняют действия любой из сторон, можно представить себе это необычное зрелище. Рано или поздно — обычно в течение нескольких минут — наши люди, собравшись в достаточном числе, решительно наступают и гонят врага прочь через бруствер. Один залп вдогонку, чтобы придать скорости их бегству, и громкий, звучный британский крик торжества..{450}.

Союзники тоже проводили внезапные атаки против русских укреплений — их целью было не захватить эти позиции, а ослабить боевой дух русских войск. Зуавы были идеальными солдатами для проведения этих рейдов: в рукопашном бою они были самыми эффективными в мире. В ночь с 23 на 24 февраля их знаменитый 2-й полк штурмовал и на короткое время занял только что построенные Белые работы, просто чтобы показать русским, что они могут захватывать их по своему желанию, прежде чем отступить с 203 ранеными и 62 убитыми офицерами и солдатами, которых они всех унесли, под сильным огнем, вместо того чтобы оставить их русским{451}.

В отличие от вылазок союзников, некоторые атаки русских были достаточно масштабными, чтобы можно было предполагать, что их целью было вытеснить союзников из их позиций, хотя на деле они никогда не были достаточно мощными для этого. В ночь с 22 на 23 марта русские провели вылазку отрядом примерно в 5000 человек против французских позиций напротив Мамлона. Это была их самая крупная вылазка. Основная атака была против 3-го полка зуавов, которые отбили атаку в жарком бою в темноте, освещенном лишь вспышками винтовок и мушкетов. Русские повернули во фланг и быстро захватили слабо обороняемые британские траншеи справа, из которых они направили свой огонь в сторону французской стороны, но зуавы продолжали держаться, пока наконец не прибыли британские подкрепления, позволив зуавам оттеснить русских назад к Мамлону. Вылазка дорого обошлась русским: 1100 человек были ранены, и более 500 убиты, почти все из них в или около траншей зуавов. После завершения боев стороны согласились на шестичасовое перемирие для сбора погибших и раненых, заполонивших все поле боя. Люди, которые лишь несколько минут назад сражались друг с другом, начали брататься, общаясь друг с другом жестами и несколькими словами на чужом языке, хотя почти все русские офицеры отлично говорили по-французски, на языке русской аристократии. Капитан Натаниэль Стивенс из 88-го полка наблюдал за сценой:

Здесь мы увидели толпу английских офицеров и солдат, перемешанных с русскими офицерами их сопровождением, которые вынесли флаг перемирия; это было самое любопытное зрелище из всех; офицеры беседовали друг с другом так свободно и весело, как будто самые теплые друзья, а солдаты, те, кто всего 5 минут назад стреляли друг в друга, теперь можно было видеть, как они курили вместе, делились табаком и пили ром, обмениваясь обычными комплиментами «bono Ingles» и так далее; русские офицеры были большими джентльменами, говорили по-французски и даже по-английски; наконец, посмотрев к часам, выяснилось, что «время почти вышло», и обе стороны постепенно уходили из поля зрения друг друга к своим позициям, однако не без того, чтобы наши люди пожимали руки русским солдатам, и кто-то крикнул «Au revoir»{452}.

Помимо этих вылазок, в первые месяцы 1855 года войска оставались на своих соответствующих сторонах. «Осада теперь только формальная», — писал Генри Клиффорд своей семье 31 марта. «Мы делаем несколько выстрелов днем, но в остальном затишье». Это была странная ситуация, поскольку артиллерии было много, и она простаивала, что почти говорило о потере веры в успех осады. В эти месяцы приходилось больше копать, чем стрелять — факт, который не нравился многим солдатам. По словам Уитворта Портера из Королевских инженеров, британский солдат не любил «работать лопатой», считая это не солдатским делом. Он цитирует ирландца из пехоты:

«Ну точно, вот сейчас я не записывался в армию чтоб заниматься этим. Когда я взял свой шиллинг (по старой традиции новым рекрутам выдавали шиллинг при поступлении в армию), это чтоб быть солдатом, стоять как карауле, как полагается, использовать штык, когда скажут; но я никогда не мечтал о чем-то таком. Вообще одной из причин почему я записался, это потому что я ненавидел работать лопатой; и сержант, когда записывал меня, поклялся Св. Патриком, что я никогда её больше не увижу, и вот, как только я сюда попал, мне дают кирку и лопату, как это всегда было в старой доброй Ирландии». И вот он пошел копать, вечно ворча и посылая проклятия русским, которые должны будут заплатить за все, если он когда-то попадет в этот благословенный город{453}.

По мере того как осада превратилась в монотонную рутину обмена выстрелами с врагом, солдаты в окопах привыкли к жизни под постоянным обстрелом. Для постороннего наблюдателя они казались практически невозмутимыми по отношению к опасностям, которые их окружали. Во время своего первого визита в окопы Шарль Мисмер, 22-летний драгун во французской кавалерии, был поражен тем, что солдаты играли в карты или спали в окопах, в то время как вокруг них падали бомбы и снаряды. Войска начали различать разные бомбы и снаряды по их звукам, которые говорили им, какие действия им следует предпринять: бомба круглой формы, «пронзающая воздух с острым, пронзительным визгом, очень сильно действующим на нервы молодого солдата», как вспоминал Портер; шрапнель, «жужжащая в воздухе со звуком, не сильно отличающимся от звука стаи птиц на крыльях»; «букет», несколько мелких снарядов, заключенных в бомбу, «каждый из которых оставляет за собой длинный изогнутый след света, и, достигнув своей цели, освещает атмосферу короткими, неровными вспышками, взрываясь последовательно»; и более крупный мортирный снаряд, «гордо и величественно поднимающийся в воздухе, легко узнаваемый в ночи своим огненным следом горящего фитиля, рисующим величественную кривую высоко в воздухе, пока, достигнув своей максимальной высоты, он начинает спускаться, падая все быстрее и быстрее, пока не обрушивается… издающий звук в своем движении по воздуху, похожий на щебетание чижа». Было невозможно предсказать, где упадет минометный снаряд или где разорвется на осколки, поэтому «все, что можно было сделать, услышав птицеподобный шум, — лечь лицом вниз к земле и надеяться»{454}.

Постепенно, по мере того как осада тянулась и тянулась, не принося никаких побед ни одной из сторон, перестрелки приобретали символический характер. В тихие периоды, когда солдатам было скучно, они превращали это в вид спорта. Франсуа Луге, капитан зуавов, вспоминал, как его люди устраивали стрельбы вместе с русскими: одна сторона поднимала на конце их штыка кусок ткани для противной стороны, чтобы стрелять по нему — каждый выстрел сопровождался аплодисментами и смехом, если он попадал, и насмешками, если он не достигал цели{455}.

Вместе со снижением уровня страха, часовые в пикетах принялись забираться на ничейную землю, чтобы развлечься или согреться ночью. Время от времени происходили случаи определенного братания с русскими, чьи собственные форпосты находились не дальше, чем на длину футбольного поля. Калторп записал один такой инцидент, когда группа невооруженных русских солдат приблизилась к британским пикетам:

Они показали знак, что хотят закурить свои трубки, и один из наших дал им огня, и они остались на несколько минут разговаривая с нашими часовыми, или хотя бы пытались это сделать, беседа выглядела примерно так:

1-й русский солдат: «англичане хорошо!»

1-й английский солдат: «русские хорошо!»

2-й русский солдат: «французы хорошо!»

2-й английский солдат: «хорошо!»

3-й русский солдат: «муслим нехорошо!»

3-й английский солдат: «ага! турок нехорошо!»

1-й русский солдат: «муслим!» скорчив рожу и плюнув на землю, высказывая свое презрение.

1-й английский солдат: «турок!», показывая будто убегает в испуге, и вся компания взорвалась смехом, после чего они пожали друг другу руки и вернулись на свои позиции{456}.

Чтобы скоротать время, солдаты придумали множество занятий и игр. В бастионах Севастополя, по словам Ершова, «карточные игры всех видов игрались круглосуточно». Офицеры играли в шахматы и читали с огромным аппетитом. В казематах Шестого Бастиона даже был рояль, и устраивались концерты с музыкантами из других бастионов. «Сначала», пишет Ершов, «концерты были достойными и торжественными с правильным вниманием к правилам прослушивания классической музыки, но постепенно, по мере изменения нашего настроения, возникала соответствующая тенденция к национальным мелодиям, народным песням и танцам. Однажды устроили маскарадный бал, и один кадет появился в женском наряде, чтобы исполнить народные песни»{457}.

Театральные развлечения были очень популярны во французском лагере, где у зуавов был свой театральный коллектив, трансвеститский водевиль, который развлекал огромные толпы шумных солдат в деревянном сарае. «Представьте себе зуава, наряженного как пастушка и флиртующего с мужчинами (faisant la coquette[87])!» — вспоминал Андре Дама, капеллан французской армии. «А затем другой зуав, наряженный как молодая дама общества, играющий в неприступность (jouant la précieuse[88])! Я никогда не видел ничего такого смешного и талантливого, как эти джентльмены. Они были чрезвычайно забавны»{458}.

Скачки были популярны тоже, особенно среди британцев, чья кавалерия практически бездействовала. Но не только кавалерийские лошади принимали участие в таких гонках. Уитворт Портер посетил одно такое мероприятие организованное на холмах 3-й дивизией. «День был крайне холодный», отмечал он в своем дневнике 18 марта,

крепкий западный ветер пробирал до костей и в то же время трасса была заполнена пришедшими от всех частей армии; любой, кто мог добыть пони, сделал это, и большинство из них выглядело весьма нелепо. Я видел один такой образец: огромный британский офицер, который был ростом наверно никак не меньше шести футов и трех дюймов[89], в гетрах, оседлал самого крохотного, самого худого и дохлого пони, которого я когда-либо видел{459}.

В эти относительно спокойные месяцы много пили. Во всех армиях это привело к падению дисциплины, ругани, дерзостям, пьяным дракам и насилию, а также актам неподчинения со стороны солдат, все это указывало на опасное снижение боевого духа среди войск. В британской армии (и нет причин полагать, что она чем-то отличалась от русской или французской) поразительные 5546 человек (примерно каждый восьмой во всей армии на поле боя) вели себя настолько плохо, что их судили за всевозможные случаи пьянства во время Крымской войны. Большинство солдат выпивали хорошую кружку алкоголя на завтрак — водка для русских, ром для британцев и вино для французов — и еще одну кружку на ужин. Также многие пили днем, а некоторые были постоянно пьяны на протяжении всей осады. Выпивка была основным видом развлечения среди солдат всех армий, включая турок, которым нравилось сладкое крымское вино. Генри Клиффорд вспоминал культуру пития в союзнических лагерях:

Практически в каждом полку есть столовая, и у входа в каждую из них стояли, хотя, вернее сказать, не стояли, потому что мало кто мог это сделать, а валялись группы французских и английских солдат в самых разных степенях опьянения. Веселые, смеющиеся, плачущие, танцующие, дерущиеся, сентиментальные, ласковые, поющие, болтающие, сварливые, глупые, озверевшие, жестокие и мертвецки пьяные. Французы в таком же состоянии, что и англичане, и англичане так же плохи, как и французы… Какая же это ошибка переплачивать солдату! Дай ему даже лишний фартинг, чем ему действительно нужно, и он поддается своим животным наклонностям, сразу же пьянеет… Будь он англичанином, французом, турком, сардинцем, дай ему достаточно денег, и он пьянеет{460}.

Резкий приход теплой весенней погоды поднял боевой дух союзных войск. «Сегодня весна», писал Эрбе 6 апреля; «солнце не покидает нас уже три недели, и всё изменилось внешне». Французские солдаты высаживали сады возле своих палаток. Многие, подобно Эрбе, сбривали свои зимние бороды, стирали белье и в общем придавали себе ухоженный вид, чтобы «если дамы Севастополя решат устроить бал и пригласить французских офицеров, наши формы всё равно будут ярко сверкать среди их элегантных нарядов». После такой жестокой зимы, когда всё было скрыто под грязью и снегом, Крым внезапно преобразился в местность великолепной красоты, с изобилием разноцветных весенних цветов на вересковых пастбищах, полях высокой ржи в метр и более высотой, и везде звучала песня птиц. «У нас было всего несколько теплых дней», писал Расселл из Таймс 17 марта,

и всё же почва, где есть возможность расцвести цветку, изобилует подснежниками, крокусами и гиацинтами… Здесь чечетки и жаворонки отмечают свой собственный День Святого Валентина, по-прежнему собираясь в стаи. Очень яркие щеглы, большие овсянки, золотистые крапивники, жаворонки, коноплянки, чечетки и три вида синиц, воробьи, и милый вид трясогузки очень распространенный по всему Херсонесу; и странно слышать их свист и щебетание среди кустов в перерывах между раскатами пушек, так же как и видеть молодые весенние цветы пробивающимися сквозь щели в стопках картечи и выглядывающими из-под снарядов и тяжелой артиллерии{461}.

В британском лагере боевой дух войск поднялся благодаря улучшениям в поставках продовольствия и других необходимых предметов, главным образом, вследствие частной предпринимательской инициативы, которая воспользовалась возможностями, предоставленными неудачей правительства в обеспечении нужд войск в Крыму. К весне 1855 года огромное количество частных торговцев и сбытчиков построили ларьки и магазины в Кадыкое. Несмотря на высокие цены, там можно было приобрести практически все — от консервированных мясных изделий и солений до бутылок пива и греческой раки, жареного кофе, банок с печеньем Альберта[90], шоколада, сигар, туалетных принадлежностей, бумаги, ручек и чернил, а также лучшего шампанского от Оппенгейма и Фортнум и Мейсона, которые оба имели свои торговые точки на главном базаре. Здесь были седельщики, сапожники, портные, пекари и хозяева гостиниц, включая знаменитую Мэри Сикоул, женщину с Ямайки, предоставлявшую сытные блюда, гостеприимство, травяные средства и лекарства в её «Британском отеле», который она открыла в месте под названием Спринг Хилл недалеко от Кадыкоя.

Родившаяся в Кингстоне в 1805 году от шотландского отца и креольской матери, эта выдающаяся женщина работала медсестрой на британских военных базах на Ямайке и вышла замуж за англичанина по имени Сикоул, который через год умер. Потом она вместе с братом содержала отель и продовольственный магазин в Панаме, где ей пришлось столкнуться со вспышками болезней. В начале Крымской войны она отправилась в Англию и пыталась получить работу медсестры у Флоренс Найтингейл, но ей несколько раз отказали, вероятно, в какой-то мере из-за цвета её кожи. Решив заработать деньги и помочь в войне в качестве маркитантки и хозяйки отеля, она объединила усилия с Томасом Деем, дальним родственником своего мужа, чтобы создать компанию «Сикоул и Дей». Отплыв из Грейвзенда 15 февраля, они пополнили свои запасы товаров в Константинополе, где также наняли молодого греческого еврея (которого она называла «Еврей Джонни»). Несмотря на свое величественное название, «Британский отель» на самом деле представлял собой ресторан и продовольственный магазин, представлявший, как его описал Расселл «склад из железа с деревянными сараями», но его очень любили британские офицеры, его основная клиентура, для которых это был своего рода клуб, где они могли побаловать себя и наслаждаться уютом, напоминающим им о доме{462}.

Для рядовых солдат Мэри Сикоул и частные склады в Кадыкое имели меньшее значение в улучшении поставок продовольствия по сравнению с известным поваром Алексисом Сойером который также приехал в Крым весной. Родившийся во Франции в 1810 году, Сойер был главным поваром в Реформ-клубе в Лондоне, где он привлек внимание лидеров вигов и либеральных правительств. Известна его «Книга кулинарии за шиллинг» (1854), которая была в каждом доме растущего среднего класса. В феврале 1855 года он написал письмо в Таймс в ответ на статью о плохом состоянии кухонь в больницах Скутари. Предложив свои консультации по готовке армии, Сойер отправился в Скутари, но вскоре уехал с Найтингейл в Крым, где она посетила больницы в Балаклаве и сильно заболев, была вынуждена вернуться в Скутари. Сойер взял на себя управление кухнями в больнице Балаклавы, готовя ежедневно для более чем тысячи человек со своей командой французских и итальянских поваров. Основным вкладом Сойера было введение коллективного обеспечения продовольствием для британской армии через передвижные полевые кухни — системы, практиковавшейся во французской армии с времен Наполеоновских войн. Он создал свой собственный тип полевой плиты, названной «плита Сойера», которая использовалась в британской армии до второй половины двадцатого века, и привез 400 плит из Британии, достаточно для того, чтобы накормить всю армию в Крыму. Он организовал армейские пекарни и разработал вид плоского хлеба, который мог сохраняться месяцами. Он обучил в каждом полку солдата-повара, который следовал бы его простым, но питательным рецептам. Гением Сойера была его способность превращать военные пайки во вкусную пищу. Он специализировался на супах, таких как этот для пятидесяти человек:

1. Налейте в котел 30 кварт, или 7,5 галлонов или 5,5 походных чайников воды

2. Добавьте 50 фунтов мяса, говядины или баранины

3. Добавьте пайки из консервированных или свежих овощей

4. Десять маленьких столовых ложек соли

5. Кипятите на медленном огне три часа и можно подавать к столу{463}.

Строительство железной дороги от Балаклавы до британского лагеря над Севастополем было ключом к улучшению снабжения. Идея Крымской железной дороги — первой в истории военной железной дороги — возникла в предыдущем ноябре, когда в Таймс впервые появились сообщения о ужасных условиях британской армии, и стало ясно, что одной из основных проблем была необходимость транспортировки всех грузов по грязной тропе из Балаклавы на высоты. Эти отчеты прочитал Сэмюэл Пето, железнодорожник, который уже заявил о себе как успешный строитель[91] в Лондоне до того, как перешел к железным дорогам в 1840-х годах. Получив грант в £100,000 от правительства Абердина, Пето собрал материалы для железной дороги и нанял огромную группу в основном ирландских и с трудом управляемых землекопов. Первые из них прибыли в Крым в конце января. Рабочие работали с огромной скоростью, укладывая до полукилометра пути в день, и к концу марта вся железнодорожная линия протяженностью в 10 километров, соединяющая Балаклаву с точками выгрузки у британского лагеря, была завершена. Это было как раз вовремя, чтобы помочь с транспортировкой только что прибывших тяжелых пушек и мортирных снарядов, которые Реглан приказал доставить из Балаклавы на высоты в преддверии вторжения в Севастополь, согласованного союзниками на второй день Пасхи, 9 апреля{464}.


План заключался в том, чтобы подавить Севастополь непрерывными десятидневными бомбардировками, за которым последовал бы штурм города. С пятью сотнями французских и британских пушек, стрелявшими круглосуточно, практически в два раза больше, чем во время первых бомбардировок в октябре, это стало не только самой мощной бомбардировкой за время осады, но и самой мощной в истории. Среди союзников, которые страстно ждали окончания войны, были большие ожидания от этого штурма, они с нетерпением ожидали его начала. «Работы продолжаются, как всегда, и мы едва ли продвигаемся!» — писал Эрбе своей семье 6 апреля. «Нетерпение офицеров и солдат породило некоторое недовольство, каждый обвиняет других в старых ошибках, и чувствуется, что теперь необходим энергичный прорыв для восстановления порядка… Так долго не может продолжаться»{465}.

Русские знали о подготовках к бомбардировке. Дезертиры из лагеря союзников предупредили их об этом, и они собственными глазами могли видеть активную деятельность в редутах противника, где каждый день появлялись новые пушки{466}. В ночь перед Пасхой, за несколько часов до начала обстрела, в церквях по всему городу прошли молебны. Молились также на всех бастионах. Священники прошли вдоль русских укреплений с иконами, включая святую икону святого Сергия, которую прислали Троицкий монастырь в Сергиевом Посаде по приказу царя. Она сопровождала первых Романовых в их походах и была с московской милицией в 1812 году. Все ощущали огромное значение этих священных обрядов. Существовало общее ощущение, что судьба города собирается решиться по божьему провидению, чувство, усиленное тем, что обе стороны праздновали Пасху, которая в том году совпала в православном и римском календарях. «Мы молились с рвением», писала русская медсестра. «Мы молились со всей нашей силой за город и за себя».

На полуночной службе в главном храме, так ярко освещенном свечами, что его можно было видеть из траншей противника, огромная толпа вылилась на улицы и стояла в молчаливой молитве. Каждый человек держал свечу, периодически кланяясь и крестясь, многие стояли на коленях, в то время как священники шествовали с иконами, а хор пел. Посреди ночи начался сильный шторм, и пошел ливень. Но никто не двигался: они думали, что это было вмешательство Божье. Молящиеся оставались под дождем до первого луча света, когда началась бомбардировка, и они разошлись, все еще одетые к Пасхе в свои парадные наряды, чтобы принять участие в обороне бастионов{467}.

Утром разразился сильный шторм, настолько мощный, по наблюдению Уитворта Портера, который следил за бомбардировкой с высот, что гром первых выстрелов был «почти заглушен воем ветра и унылым монотонным плесканием дождя, который продолжал литься с неослабевающей яростью». Севастополь был полностью окутан черным дымом от пушек и утренним туманом. Внутри города люди не могли определить, откуда летят бомбы и ядра. «Мы знали, что перед нами на входе в гавань есть огромный союзный флот, но мы не могли видеть его сквозь дым и туман, шквальный ветер и проливной дождь», вспоминал Ершов.

Сбитые с толку и испуганные толпы кричащих людей бежали по улицам в поисках укрытия, многие из них направлялись к Николаевскому форту, единственному оставшемуся относительно безопасному месту, который теперь начал действовать как своего рода бурлящее гетто внутри Севастополя. В центре города повсюду были разрушенные дома. Улицы были полны строительного мусора, разбитого стекла и ядер, которые «катались вокруг как резиновые мячи». Ершов подмечал маленькие человеческие трагедии повсюду:

Больного старика несли по улицам на руках его сын и дочь, в то время как вокруг них взрывались ядра и снаряды. За ними шла старая женщина. Некоторые молодые женщины, красиво наряженные, опершись на перила галереи, обменивались взглядами с группой гусар из гарнизона. Рядом с ними трое русских купцов вели беседу — каждый раз крестясь, когда где-то взрывалась бомба. «Господи! Господи! Это хуже ада!» — я слышал, как они говорили.

В Дворянском собрании, главном госпитале, медсестры не справлялись с потоком раненых, которые прибывали тысячами. В операционной, где Пирогов и его хирурги проводили ампутации, когда одна стена рухнула от прямого попадания. Союзники не пытались не обстреливать госпитали, их обстрел бы совершенно неизбирательный и среди раненых было много женщин и детей{468}.

Внутри Четвертого Бастиона, самого опасного места на протяжении всего осадного периода, солдаты, со слов капитана Липкина, одного из командиров батареи в бастионе, «практически не спали». Он писал своему брату 21 апреля: «самое большее, что мы могли себе позволить, — это несколько минут сна, полностью одетыми в полной форме и сапогах». Бомбардировка со стороны союзников, всего в нескольких сотнях метров, была непрерывной и оглушительной. Бомбы и снаряды прилетали так быстро, что защитники не могли заметить опасность, пока снаряд не попадал в цель. Одно неверное движение могло стоить им жизни. Проживание под постоянным огнем порождало новую ментальность. Ершов, посетивший бастион во время бомбардировки, чувствовал себя «как неопытный турист, входящий в другой мир», хотя сам он был опытным артиллеристом. «Все бегали, казалось, что везде паника; я не мог понять или разобраться ни в чем»{469}.

Толстой вернулся в Севастополь во время бомбардировки. Он услышал взрывы с реки Бельбек, в 12 километрах от города, где провел зиму в русском лагере, будучи в составе 11-й артиллерийской бригады. Решив, что он лучше всего может послужить армии своим пером и желая иметь время для сочинительства, он подал заявку на вступление в штаб генерала Горчакова в качестве адъютанта. Но вместо этого, к его раздражению, его перевели вместе с батареей в Четвертый Бастион, прямо в самый центр сражения. «Меня раздражает», он писал в своем дневнике, «особенно сейчас, когда я болен [он простудился], тем, что никому в голову не приходит, что я хорош для чего-то помимо chair a canon, (пушечного мяса), причем самого бесполезного».

На самом деле, как только он поправился после простуды, настроение Толстого поднялось, и ему стало нравиться. Из восьми дней четыре он выполнял обязанности квартирмейстера на бастионе. Когда был не на службе, он жил в Севастополе в скромном, но чистом жилище на бульваре, откуда было слышно игру военного оркестра. На дежурстве он спал в блиндаже в небольшой комнатке, обставленной полевой кроватью, столом, заваленным бумагами, рукописью своих воспоминаний «Юность», часами и иконой с лампадкой. Еловое бревно поддерживало потолок, под потолком висела парусина, чтобы улавливать падающие обломки. На всем протяжении своего пребывания в Севастополе Толстого сопровождал его крепостной по имени Алексей, который был с ним с тех пор, как он поступил в университет (он фигурирует в более чем одном произведении Толстого как «Алеша»). Когда Толстой был на дежурстве в бастионе, провизию из города ему приносил Алексей, что было довольно опасным делом{470}.

Канонада была непрерывной. Каждый день на бастион падало 2000 снарядов. Толстой боялся, но быстро преодолел свой страх и обнаружил в себе новое мужество. Через два дня после жалобы на то, что с ним обращаются как с пушечным мясом, он признался в своем дневнике: «Постоянная прелесть опасности, наблюдения над солдатами, с к[оторыми] живу, моряками и самым образом войны так приятны, что мне не хочется уходить отсюда». Он начал испытывать тесную привязанность к своим товарищам в бастионе, один из которых позже вспоминал его как «прекрасного товарища», чьи рассказы «захватывали нас всех в самом пекле сражения». Как писал Толстой своему брату, выражая идею, которая лежит в основе «Войны и мира», ему «нравился опыт жизни под огнем» с этими «в кругу простых добрых товарищей, которые бывают всегда особенно хороши во время настоящей войны и опасности»{471}.

Бомбардировка длилась десять дней без остановки. В конце русские насчитали 160 000 снарядов и бомб, доставшихся Севастополю, разрушив сотни зданий, убив и покалечив 4712 солдат и гражданских. Не все пошло по плану союзников. Русские контратаковали своими 409 орудиями и 57 мортирами, сделав 88 751 выстрелов за десять дней. Однако вскоре стало ясно, что у русских не хватает боеприпасов, чтобы продолжать сопротивление. Были отданы приказы батарейным командирам давать один ответный выстрел на каждые два со стороны противника. Капитан Эдвард Гейдж из Королевской артиллерии писал домой 13 апреля:

Оборона в отношении стойкости так же упорна, как и пылкость нападения, и в русских проявляется все, что могут совершить гений и отвага. Тем не менее нельзя не заметить, что их огонь относительно слаб, хотя эффект очень тяжел для наших артиллеристов. У нас было больше потерь, чем во время последней осады, но тогда участвовало и больше людей и батарей… Я не думаю, что огонь продлится еще более дня, потому что люди полностью измотаны, находясь в траншеях по 12 часов с момента начала обстрела, и человеческая плоть и кровь не могут выдержать этого сколько-нибудь еще{472}.

Уменьшение интенсивности русского огня дало преимущество в инициативе союзникам, чьи артиллерийские обстрелы постепенно усиливались. Мамлон и Пятый бастион были практически полностью разрушены. Ожидая штурма, русские беспрестанно усиливали свои гарнизоны и перебрасывали большую часть защитников в подземные укрытия, готовясь к нападению штурмовых отрядов. Но штурма так и не последовало. Возможно, союзные командиры были в сомнении из-за упорного и мужественного сопротивления русских, которые восстанавливали свои разрушенные бастионы под тяжелым артиллерийским огнем. Однако среди союзников царил разлад. Именно в этот момент Канробер начал открыто выражать свои сомнения. Он поддерживал новую стратегию союзников, которая предполагала уменьшение обстрелов Севастополя для концентрации усилий на завоевании всего Крымского полуострова, и не был расположен отправлять свои войска на штурм, который, как он понимал, обернется большими потерями, в то время как они могли бы быть лучше использованы для нового плана. Его также отговорил от штурма его главный инженер, генерал Адольф Ниэль, который получил секретные указания из Парижа не спешить со штурмом Севастополя до прибытия императора Наполеона — тогда еще рассматривающего поездку в Крым — для личного руководства штурмом.

Не желая действовать в одиночку, британцы ограничились вылазкой в ночь с 19 на 20 апреля против русских стрелковых позиций на восточном краю Воронцовского оврага, которые мешали им развивать свои укрепления в сторону Редана. Позиции были захвачены 77-м полком после тяжелых боев с русскими, но победа стоила дорого, они своего командира полковника Томаса Эгертона, гиганта ростом более 2 метров, и его заместителя, 23-летнего капитана Одли Лемпьера, который был короче 1,5 метров ростом, Натаниэль Стивенс, свидетель сражения, описал атаку в письме своей семье 23 апреля:

Наши потери велики, 60 человек убиты и ранены, и семь офицеров, из которых погибли полковник Эгертон (высокий и сильный мужчина) и капитан Лемпьер из 77-го полка; последний был очень молод, только что получил свой капитанский чин, и был наверно самым низкорослым офицером в армии, большой любимец полковника, которого тот называл своим ребенком; его убили, беднягу, при первой атаке на стрелковые позиции; полковник, хотя и раненный, подхватил его на руках и унес, заявляя: «они никогда не заберут моего ребенка»; затем полковник вернулся и был убит во второй атаке{473}.

На тот момент, без помощи французов, это было всё, что британцам удалось достичь. 24 апреля Реглан написал лорду Пенмюру: «Нам нужно убедить генерала Канробера взять Мамлон, иначе мы не сможем двигаться вперед с какими-либо перспективами успеха или безопасности». Было жизненно важно, чтобы французы вытеснили русских из Мамлона, прежде чем они могли бы приступить к штурму Малахова, так же как и для британцев было важно занять Карьерную балку, прежде чем они могли атаковать Редан. Под руководством Канробера все затягивалось. Но после того, как он передал 16 мая командование Пелисье, который был настроен на штурм Севастополя так же, как и Раглан, французы приступили к совместному штурму Мамлона и Карьерной балки.

Операция началась 6 июня с бомбардировки внешних укреплений, которая продолжалась до шести часов следующего вечера, когда было запланировано начать атаку со стороны союзников. Сигнал к началу атаки должны были дать Реглан и Пелисье, которые собирались встретиться на поле боя. Но в оговоренный час французский командующий крепко спал, решив вздремнуть перед началом боя, и никто не посмел будить вспыльчивого генерала. Пелисье опоздал на час к своей встрече с Регланом, к тому времени сражение уже началась — французские войска первыми бросились в атаку, за ними последовали британцы, услышавшие их крики[92]. Приказ к атаке был дан генералом Боске, в чьем штабе в это время находилась Фанни Дьюберли:

Генерал Боске обращался к ним поротно; и по завершении каждой речи его приветствовали возгласы, крики и порывы к пению песен. У солдат был вид и оживленность больше похожие на группу, приглашенную на свадьбу, чем на группу, идущую сражаться не на жизнь или смерть. Мне казалось, какое это грустное зрелище! Дивизии начинают двигаться и спускаются в овраг, мимо французской батареи напротив Мамлона. Генерал Боске оборачивается ко мне, его глаза полны слез — мои собственные я не могу сдержать, когда он сказал: Madame, à Paris, on a toujours l’Exposition, les bals, les fêtes; et — dans une heure et demie la moitié de ces braves seront morts[93]{474}.

Ведомые зуавами французы бросились вперед, без всякого порядка, в сторону Мамлона, откуда они были отброшены мощным артиллерийским залпом. Многие начали разбегаться в панике и должны были быть собраны своими офицерами, прежде чем они были готовы атаковать снова. В этот раз атакующие, под шквальным ружейным огнем, достигли рва у подножия оборонительных стен Мамлона, в которые они взбирались, в то время как русские стреляли вниз на них или (не имея времени перезарядить ружья) сбрасывали камни с бруствера. «Стена была четыре метра высотой», вспоминал Октав Кюлле, который был в первых рядах атакующих; «подниматься было сложно, и у нас не было лестниц, но наш дух был неукротим»:

Поддерживая друг друга, мы взбирались на стены и, преодолевая сопротивление врага на бруствере, открыли яростный огонь в толпу, защищавшую редут… Что произошло дальше, я не могу описать. Это была резня. Сражаясь, как безумцы, наши солдаты уничтожали вражескую артиллерию, и немногие русские, достаточно смелые, чтобы сразиться с нами, были все истреблены{475}.

Зуавы не остановились на Мамлоне, а продолжили атаку в сторону Малахова кургана — спонтанное действие солдат, поглощенных неистовством боя — только чтобы быть скошенными сотнями русских пушек. Полковник Сент-Джордж из Королевской артиллерии, наблюдавший за этой ужасающей сценой, описал её в письме 9 июня:

Тогда начался такой огонь из башни Малахова кургана, какого, уверен, еще никогда не видывалось: ливни пламени со взрывами следовали друг за другом в самой быстрой последовательности. Русские чудесно управлялись с орудиями (и я знаю толк в этом, имею право судить), стреляли, как бесы, по бедным зуавам, чья отвага довела их до края рва, пересечь который у них не было средств, они застыли колеблясь, пока их не перестреляли. Это было слишком для них, и они заколебались, отступили в Мамелон, и даже здесь стало для них слишком жарко, и им пришлось отступить обратно в свои окопы. Подошли подкрепления. Снова они бросились в Мамлон, у которого они уже заклепали пушки и убили его защитников, и снова, по-моему глупо, прошли дальше через него, чтобы попробовать Малахов. Они потерпели второе поражение и вынуждены были отступить, но на этот раз не дальше Мамлона, который они до сих пор удерживают, завоевав его с восхитительной смелостью, и оставив на поле от 2 до 3 тысяч убитых и раненых{476}.

Тем временем британцы атаковали Каменоломни. Русские оставили там лишь небольшой отряд, полагаясь на свою способность отбить их при помощи подкреплений с Редана, если они будут атакованы. Британцам легко удалось взять Каменоломни, но вскоре они обнаружили, что у них недостаточно людей, чтобы удержать их, поскольку русские волна за волной атаковали их из Редана. В течение нескольких часов обе стороны вступали в ожесточенные рукопашные бои, когда одна сторона выгоняла другую из ружейных траншей, только чтобы быть вновь оттесненной подкреплениями с другой стороны. К пяти утра, когда последняя русская атака наконец была отражена, на земле были груды убитых и раненых.

9 июня, в полдень, на Малахове кургане был поднят белый флаг, и еще один появился на Мамлоне, теперь находившемся в руках французов, сигнализируя о перемирии для сбора тел с поля боя. Французы принесли огромные жертвы, чтобы захватить ключевой Мамлон и Белые работы, потеряв почти 7500 убитых и раненых. Эрбе вышел на ничейную землю вместе с генералом Файи, чтобы договориться о деталях с российским генералом Полусским. После обмена формальностями, «разговор принял дружелюбный оборот — Париж, Санкт-Петербург, трудности предыдущей зимы», отметил Эрбе в письме своей семье того вечера, и пока убирали тела, «офицеры обменивались сигарами». «Можно было подумать, что мы друзья, встретившиеся покурить посреди охоты», написал Эрбе. Через некоторое время появились офицеры с большой бутылкой шампанского, и генерал Фэйли, который приказал им его принести, предложил «тост за мир», который был горячо принят российскими офицерами. Через шесть часов, когда несколько тысяч тел были убраны, наступило время закончить перемирие. После того как каждой стороне было предоставлено время убедиться, что никто из своих не остался на ничейной земле, белые флаги были убраны, и, как предложил Полусский, с Малахова кургана дали холостой выстрел, сигнализируя возобновление военных действий{477}.

С захватом Мамлона и Карьеров все было готово для штурма Малахова кургана и Редана. Дата штурма была назначена на 18 июня — 40-ю годовщину битвы при Ватерлоо. С надеждой, что победа альянса залечит старые разногласия между британцами и французами и даст им какой-то повод для совместного празднования в этот день.

Победа должна была стоить многих жизней. Чтобы штурмовать российские укрепления, атакующие должны были нести с собой лестницы и взбираться вверх несколько сотен метров по открытой местности, пересекая рвы и засеки[94] под тяжелым огнем российских пушек с Малахова кургана и Редана, а также фланговый огонь из Флагштокового бастиона[95]. Когда они доберутся до укреплений, им придется использовать лестницы, чтобы спуститься сначала в ров и потом забираться на стены, под огнем противника сверху, прежде чем схватиться с защитниками на брустверах и отбиваться от русских, скопившихся за дополнительными заграждениями внутри укреплений, пока не прибудут свои подкрепления.

Союзники договорились, что французы начнут штурмовать Малахов первыми, а затем, как только они смогут подавить огонь русских орудий, британская пехота начнет штурм Редана. По настоянию Пелисье, штурм ограничивался Малаховым курганом и Реданом, а не всеобщим штурмом города. Штурм Редана, вероятно, был излишним, потому что русские почти наверняка покинут его, как только французы смогут привести в действие свою артиллерию с Малахова. Но Реглан считал, что для британцев необходимо штурмовать хоть что-то, даже за счет излишних потерь, если эта битва должна достичь своей символической цели как совместной операции в годовщину Ватерлоо. Французы постоянно критиковали Британию за их несоответствие собственным военным обязательствам в Крыму.

Потери ожидались серьезные. Французам сказали, что половина атакующих будет убита еще до того, как они достигнут Малахова кургана. Тем, кто был в первой линии атаки, пришлось предложить деньги или продвижение по службе, что их можно было уговорить принять участие. В лагере британцев участников штурма называли «Forlorn Hope» (потерянная надежда), происходящее от голландского Verloren hoop, что на самом деле означает «потерянные войска», но английский перевод был уместен{478}.

Накануне штурма Малахова французские солдаты, устроившись в своих бивуаках, каждый старался подготовиться к предстоящим событиям наступающего дня. Кто-то пытался уснуть, другие чистили свои винтовки, беседовали между собой, а другие искали тихое место, чтобы помолиться. Всеобщее чувство тяжелого предчувствия витало в воздухе. Многие солдаты писали свое имя и домашний адрес на бирке, которую вешали вокруг своей шеи, чтобы тот, кто нашел их после смерти, смог бы уведомить их семью. Другие писали прощальные письма своим близким, отдавая их армейскому священнику, чтобы их отправили в случае гибели. У Андре Дама набрался большой мешок с почтой. Священник удивлялся спокойствию людей в эти последние моменты перед битвой. По его мнению, лишь немногие были мотивированы ненавистью к врагу или желанием мести, враждебностью, раздуваемой между народами. Один солдат написал:

Я спокоен и уверен — я удивляюсь сам с себя. Перед лицом такой опасности, только тебе, мой брат, осмелюсь сказать это. Было бы высокомерным признаться в этом кому-то другому. Я поел, чтобы набраться сил. Пил только воду. Мне не нравится перевозбуждение от алкоголя в сражении: от него ничего хорошего.

Другой писал:

когда я пишу эти строки, слышно сигнал к сражению. Наступил великий день. Через два часа мы начнем наш штурм. Я преданно ношу медаль пресвятой Богородицы и скапулярий[96], который мне дали монахини. Я ощущаю спокойствие и говорю себе, что Бог защитит меня.

Один капитан писал:

пожимаю тебе руку, мой брат, и хочу чтобы ты знал, что я люблю тебя. Ныне смилуйся надо мной, о Боже! Я препоручаю себя тебе со всей искренностью — пусть сбудется Твоя воля! Да здравствует Франция! Сегодня наш орел может воспарить над Севастополем!{479}.

Не все подготовительные мероприятия союзников пошли по плану. Вечером из французских и британских лагерей побежали дезертиры — не только среди солдат, но и среди офицеров, у которых не хватило силы воли участвовать в предстоящем штурме и они перешли на сторону противника. Русские были предупреждены о предстоящем штурме французским капралом, который перебежал из Генерального штаба и передал русским подробный план нападения французов. «Русские знали с точностью до деталей положение и силу всех наших батальонов», написал Эрбе, который позднее услышал об этом от старшего русского офицера. Они также получили предупреждения от британских дезертиров, включая одного из 28-го полка (Северный Глостерширский). Но даже и без этих предупреждений русские были предупреждены шумной подготовкой британцев вечером 17-го. Подполковник Джеймс Александр (James Alexander) из 14-го полка вспоминал: «Люди в возбуждении не ложились спать, а оставались на ногах до полуночи, когда нам велели строиться. Наш лагерь выглядел, как освещенная ярмарка, с шумом голосов повсюду. Русские, должно быть, обратили на это внимание»{480}.

Конечно они обратили на это внимание. Прокофий Подпалов, личный слуга генерала Голева в Редане, вспоминал, как он заметил постепенное увеличение активности в Карьерах вечером — «звук голосов, шагов в траншеях и грохот колес орудий, направлявшихся к нам», что «делало очевидным, что союзники ждут сигнала к штурму». В тот момент русские начали выводить свои силы из Редана. Люди возвращались в город на ночь. Но заметив эти признаки предстоящей атаки Голев приказал всем своим войскам вернуться в Редан, где они установили орудия и заняли свои позиции на брустверах. Подпалов вспоминал «необыкновенную тишину» среди солдат, ожидавших начала атаки. «Эта могильная тишина содержала в себе что-то зловещее: каждый чувствовал, что нечто ужасное приближается, что-то мощное и угрожающее, с чем мы будем сражаться насмерть»{481}.

Атака французов было запланирована на время задолго до восхода солнца, в три часа утра, сначала должен была быть трехчасовая артподготовка, затем штурм Малахова кургана в шесть утра, через час после восхода солнца. Однако вечером 17-го числа Пелисье внес неожиданные изменения в план. Он решил, что в те первые минуты светлого времени русские не могли не заметить, как французы готовятся к атаке, и они могли бы подвести пехотные резервы для защиты Малахова кургана. Поздно вечером он издал новый приказ атаковать Малахов сразу в три часа ночи, когда сигнал для начала атаки должен был быть подан из редута Виктории, за французскими линиями возле Мамлона. Это было не единственное неожиданное изменение в тот вечер. В приступе гнева и стремясь приписать ожидаемый успех себе, Пелисье также отстранил генерала Боске, который поставил под вопрос его решение начать атаку без артподготовки. У Боске было подробное знание русских позиций, и он пользовался доверием солдат; его заменил генерал, у которого этого доверия не было. Французские войска были потрясены внезапными изменениями, особенно генерал Мейран, назначенный командовать атакой с 97-м полком, который лично был оскорблен взрывным Пелисье в еще одном споре, подвинув Мейрана уйти к своей позиции, говоря: «Il n’y a plus qu’à se faire tuer»[97] {482}.

Но именно Мейран, из-за своего нетерпения, совершил фатальную ошибку, когда он принял след светящейся из зажигательного фитиля ракеты за сигнал начать атаку и приказал 97-му полку начать штурм на пятнадцать минут раньше, когда остальные французские войска еще не были готовы. По словам Эрбе, который находился с 95-м полком во второй колонне, сразу за Мейраном, генерала вывел из себя инцидент случившийся сразу после двух часов ночи, когда два русских офицера подкрались к французским окопам и крикнули в темноте,

«Allons, Messieurs les Français, quand il vous plaira, nous vous attendons»[98]. Мы были поражены. Было очевидно, что враг знал все наши планы, и нас ждала подготовленная оборона. Генерал Майран вспыхнул от этого дерзкого вызова и выстроил своих людей в колонны, готовых атаковать Малахов, как только будет дан сигнал… Все взгляды были прикованы к редуту Виктория. Внезапно, около четверти третьего, было видно мерцающий свет, за которым следовала полоса дыма, пересекающая небо. «Это сигнал», кричали несколько офицеров, собравшихся вокруг Мейрана. Вскоре после этого появилась вторая полоса света. «Сомнений нет», — сказал генерал, — «это сигнал. Кроме того, лучше быть слишком рано, чем слишком поздно. Вперед, 97-й!»

97-й двинулся вперед — только чтобы попасть под смертоносный вал заградительного артиллерийского и ружейного огня русских, которые были хорошо вооружены и были готовы на каждом бруствере. «Внезапно неприятель двинулся на нас огромной волной», вспоминал Подпалов, который наблюдал за сражением из Редана.

Вскоре, в слабом свете, мы смогли лишь различить, что у врага были лестницы, веревки, лопаты, доски и так далее — это напоминало армию муравьев в движении. Они приближались все ближе. Внезапно, вдоль всей линии раздались наши горны, за которыми последовал грохот наших пушек и стрельба из наших ружей; земля затряслась, раздалось грозное эхо, и от дыма от выстрелов стало так темно, что ничего не было видно. Когда он рассеялся, мы увидели, что земля перед нами была усыпана телами павших французов.

Мейран был среди тех, кто был ранен в первой волне. Вставший на ноги при помощи Эрбе, он получил серьезное ранение в руку, но отказался отступать. «Вперед, 95-й!» — крикнул он второй линии. Подкрепления двинулись вперед, но их тоже скосили выстрелы из русских пушек. Это было не сражение, а резня. Истинктивно атакующие залегли, игнорируя приказы Мейрана двигаться вперед, и вступили в перестрелку с русскими. Через двадцать минут, когда поле боя было усыпано их трупами, французские войска увидели ракету в небе: это был настоящий сигнал к атаке{483}.

Пелисье приказал запустить ракету в отчаянной попытке согласовать французскую атаку. Но если Мейран двинулся вперед слишком рано, его другие генералы были не готовы: ожидая более позднего начала, у них не получилось подготовиться вовремя. Войска из резервных линий были спешно направлены вперед, чтобы присоединиться к атаке, но внезапный приказ двигаться вперед сбил их с толку, и многие из солдат «отказывались покидать окопы, даже когда их офицеры угрожали им самыми суровыми наказаниями», как сообщил полковник Дессен, руководитель политического отдела армии, который пришел к выводу, что солдаты «предчувствовали бедствие, которое их ждало»{484}.

Наблюдая с Воронцовой горы, Реглану было видно, что несвязная французская атака становится кровавой катастрофой. Одна французская колонна слева от Малахова прорвалась, но её усиление подвергалось уничтожению российской артиллерией с Малахова и Редана. Реглан мог бы помочь французам, обстреливая Редан, как предусмотрено в изначальном плане союзников, перед тем как начать штурм. Однако он почувствовал себя обязанным по чести и долгу поддержать французов, нападая на Редан сразу, без предварительного обстрела, даже если он, возможно, знал, хотя бы по событиям предыдущего часа, что такая политика обречена на катастрофу и бессмысленную жертву большого количества людей. «Я всегда охранял себя от того, чтобы быть обязанным к штурму в тот же момент, что и французы, и я чувствовал, что у меня должна быть надежда на их успех, прежде чем я брошу наши войска», написал Реглан Пэнмюру 19 июня. «Но, увидев, как упорно сопротивление им, я считал своим долгом помочь им, атакуя сам… В этом я совершенно уверен, что если бы войска остались в наших окопах, французы приписали бы свою неудачу нашему отказу участвовать в операции»{485}.

Британская атака началась в 5:30 утра. Атакующие бросились из карьеров и траншей по обе стороны от них, за ними следовали отряды поддержки с лестницами для взятия стен Редана. Скоро стало ясно, что это было безнадежное дело. «Едва солдаты начали показываться над бруствером траншей, как на них обрушился самый убийственный шрапнельный огонь, который когда-либо кто-то видел», сообщал сэр Джордж Браун, которому было поручено командовать атакой. Первая залп русских войск вывел из строя треть атакующих. Из траншей слева, Кодрингтон наблюдал разрушительное воздействие заградительного огня на войска, пытающиеся пробежать 200 метров по открытой местности до Редана:

В тот момент, когда они появились, по ним открыли шрапнельный огонь — земля буквально была вспахана — многих сбило, пыль ослепила их, и я видел, как многие свернули к траншее слева от себя. Офицеры сказали мне потом, что они были ослеплены пылью, поднятой шрапнелью; и один из них сказал мне, что он был полностью выбит из сил — задыхался — уже на полпути{486}.

Под градом шрапнели войска начали колебаться; кто-то потерял самообладание и убежал, несмотря на все усилия офицеров собрать людей угрозами. В конце концов первая линия атакующих и поддержка с лестницами добрались до засеки, примерно в 30 метрах от рва перед Реданом. И пока они пытались продраться через дыры в засеке, русские «забрались на брустверы Редана и выпускали по нам залп за залпом», вспоминал Тимоти Гауинг:

Они подняли большой черный флаг и бросили нам вызов. Было слышно крики «это убийство!», пока трусливый противник палил часами по нашим соотечественникам, пока они лежали в муках и крови. Кто-то из офицеров сказал, «Так не пойдет — мы им еще отплатим за это!» Мы бы простили их всех, если бы они не расстреливали несчастных беззащитных раненых.

Группа атакующих сократилась до последней сотни человек, которые начали отступать, несмотря на офицеров, чьи угрозы в их адрес были проигнорированы. По словам одного из офицеров, который пытался заставить одну группу продолжать атаку, «они были убеждены, что еще один шаг вперед и они взлетят на воздух; они готовы сражаться против любого количества людей; но они не пойдут вперед, чтоб их разорвало»{487}. Ходили устойчивые слухи о том, что Редан заминирован.

Тем временем 2000 человек из 3-й дивизии под командованием генерал-майора Эйра на левом фланге прорвались в пригороды самого Севастополя. Им было поручено занять некоторые русские стрелковые позиции и, если атака на Редан позволяла, продвигаться дальше вниз по балке дома Пикке. Но Эйр превысил полученный приказ и продвинул свою бригаду дальше, разгромив русских на кладбище, прежде чем попасть под тяжелый огонь на улицах Севастополя. Они оказались в тупике, вспоминал капитан Скотт из 9-го полка: «мы не могли ни продвигаться, ни отступить, и вынуждены были удерживать свои позиции с 4 утра до 9 вечера, 17 часов под ружейным огнем, снарядами, гранатами, картечью и огнем сотен стрелков, единственным прикрытием для нас были дома, которые разрушались вокруг нас с каждым выстрелом». По словам подполковника Александера из 14-го полка, штурм города стал своеобразным приключением, поскольку некоторые ирландские солдаты «ворвались в часть Севастополя, очутились в домах с женщинами, картинами, мебелью и пианино; они также столкнулись с крепким вином… Некоторые ирландские парни наряжались в женщин и так сражались; некоторые из них принесли с собой зеркала, столы и куст смородины с ягодами!» Но для остальных, укрывавшихся в разрушенных и обрушивающихся зданиях от огня врага, день прошел без подобных развлечений. Только под прикрытием темноты им удалось отступить, унося с собой сотни раненых{488}.

На следующее утро было объявлено перемирие, чтобы собрать убитых и раненых с поля боя. Потери были огромны. Британцы потеряли около 1000 человек убитыми и ранеными; французы вероятно в шесть раз больше, точное число не было озвучено. Капитан зуавов, который был одним из тех, кто собирал убитых, описал увиденное в письме домой 25 июня:

Я не буду рассказывать вам обо всех ужасных ощущениях, которые я испытал, придя на эту землю, усеянную телами, гниющими на жаре, среди которых я узнал некоторых своих товарищей. Со мной было 150 зуавов, с носилками и флягами с вином. Врач который был с нами сказал нам сначала заботиться о раненых, которых еще можно было спасти. Мы нашли много таких несчастных — все просили пить, и мои зуавы наливали им вино… Везде был невыносимый запах разложения; зуавы вынуждены были прикрывать нос платком, перенося мертвые тела, у которых свисали головы и ноги{489}.

Среди мертвых был и генерал Мейран, которого Пелисье обвинил в поражении в докладе Наполеону, хотя, если говорить откровенно, сам Пелисье был как минимум также ответственен за внезапные изменения в плане. Реглан, конечно, считал, что Пелисье виноват в первую очередь, не только за изменение плана, но и за решение ограничить штурм Малаховым курганом и Реданом, вместо того чтобы провести широкомасштабный штурм города, что могло бы привести к рассеиванию сил русских защитников — решение, которое, по его мнению, Пелисье принял из опасений, что французские войска могли бы «выйти из под контроля» в городе, как он объяснил в своем письме к Пэнмюру.

Но критика Реглана, безусловно, была окрашена его собственным чувством вины за бесполезные жертвы стольких британских солдат. По словам одного из его врачей, Реглан впал в глубокую депрессию после провала штурма, и когда он лежал на смертном одре 26 июня, он страдал не от холеры, как было по слухам, а от «острого умственного страдания, вызывающего вначале великую депрессию, а затем полное истощение сердечной деятельности»{490}. Он умер 28 июня.

11. Падение Севастополя

«Мой дорогой отец», писал 14 июля Пьер де Кастеллян, адъютант генерала Боске. «Все мои письма следует начинать, я полагаю, с одних и тех же слов, “ничего нового”, то есть: мы окапываемся, мы организуем батареи, и каждую ночь мы сидим и пьем вокруг костра; каждый день две роты отправляются в госпиталя»{491}.

После провала штурма Малахова кургана и Редана, осада вернулась к монотонной рутине рытья траншей и артиллерийских перестрелок, без каких-либо признаков прорыва. После девяти месяцев траншейной войны с обеих сторон установилось общее ощущение истощения, деморализующее чувство патовой ситуации, которая может тянуться бесконечно. Желание закончить войну было настолько велико, что всплыли совершенно невероятные предложения. Князь Урусов, первоклассный шахматист и друг Толстого, попытался убедить графа Остен-Сакена, командующего севастопольским гарнизоном, что надо вызвать союзников на шахматный матч, за самую передовую траншею, которая много раз переходила из рук в руки, ценой нескольких сотен жизней. Толстой предложил решить исход войны дуэлью{492}. Несмотря на то, что это была первая современная война, репетиция перед позиционными сражениями первой мировой войны, в её время все еще были живы отдельные рыцарские идеи.

Деморализация вскоре охватила союзные войска. Никто не считал, что новый штурм имеет много шансов на успех — русские строили еще более мощные укрепления — и все боялись, что им придется провести вторую зиму на высотах над Севастополем. Теперь все солдаты начали писать о том, что им хочется вернуться домой. «Я полностью решил вернуться хоть как-то», писал подполковник Манди своей матери 9 июля. «Я не могу и не собираюсь терпеть еще одну зиму. Я знаю, что если бы я это сделал, я бы стал бесполезным, хилым стариком через год, и я предпочел бы быть живым ослом, чем мертвым львом». Солдаты завидовали своим раненым товарищам, которых отправляли домой. По словам одного британского офицера: «многие бы с удовольствием потеряли руку, чтобы выбраться с этих высот и покинуть этот осаду»{493}.

Отчаяние от того, что война никогда не закончится, заставило многих солдат задуматься, за что они воюют. Чем дольше продолжалось убийство, тем сильнее они начали видеть в противнике страдающих солдат, подобных им самим, и тем более бессмысленным все это казалось. Армейский капеллан французской армии Андре Дама привел пример зуава, который обратился к нему с религиозными сомнениями относительно войны. Зуаву сказали (как и всем солдатам), что они ведут войну против «варваров». Но во время перемирия для сбора погибших и раненых после боев 18 июня он помог тяжело раненому русскому офицеру, который в благодарность снял со своей шеи и подарил ему кожаный кулон с изображением Мадонны с младенцем. «Эта война должна прекратиться», сказал зуав Дама, «это трусость. Мы все христиане; мы все верим в Бога и религию, и без этого мы были бы не так смелы»{494}.

Окопная усталость стала большим врагом летних месяцев. К десятому месяцу осады солдаты превратились в такие нервные развалины из-за постоянного обстрела и истощения от недостатка сна, что многие из них уже не могли справиться. В своих воспоминаниях многие солдаты писали о «безумии в окопах» — смеси психических расстройств, вроде клаустрофобии, и того, что позже стало известно как «снарядный шок» или «боевой стресс». Например, Луи Нуар вспоминал множество случаев, когда «целые роты» закаленных в боях зуавов «внезапно поднимались посреди ночи, хватали свои винтовки и кричали истерически, прося помощи в борьбе с воображаемым противником. Эти случаи нервного перевозбуждения становились заразными, затрагивающими многих солдат; поразительно то, что они в первую очередь влияли на тех, кто был самыми сильными физически и морально». Жан Клер, полковник зуавов, также вспоминал опытных бойцов, которые «внезапно сходили с ума» и убегали к русским, или которые больше не могли выносить этого и стрелялись.

Самоубийства отмечают многие мемуаристы. Один писал о зуаве, «ветеране наших африканских войн», который казался в порядке, пока, однажды, сидя в своей палатке и попивая кофе с товарищами, он не сказал, что с него достаточно, взял свой пистолет, отошел в сторону и пустил пулю в голову{495}.

Потеря товарищей была основным стрессом действующим на нервы солдат. Это не то, о чем будут часто писать, даже в британской армии, где практически не существовало цензуры на письма домой; от солдата ожидалось стойкая готовность к смерти в сражении и, возможно, была необходима для выживания. Но в частых излияниях горечи от потери друзей можно уловить проблески более глубоких и тревожных эмоций, нежели то, что создатели писем сумели выразить. Комментируя опубликованную переписку своего товарища, Анри Луазийона, к примеру, Мишель Жильбер был удивлен страданиями и раскаянием в письме к семье 19 июня. Письмо содержало длинный список имен, «похоронный учет» солдат, павших днем ранее в штурме Малахова кургана, и все же, думал Жильбер, можно было ощутить «насколько сильно его душу преследовало souffle de la mort[99]. Список имен тянется и тянется, безнадежно бесконечный, ушедшие друзья, имена убитых офицеров». казало Луазийон казалось погруженным в горе и вину — вину из-за того, что он выжил — и лишь в последних смешливых строках письма, в котором он описывает неудачные молитвы собрата, его «живой дух самосохранения вернулся на место»:

Мой несчастный друг Конельяно, писал Луазийон, в тот момент, когда мы выдвигались к атаке, сказал мне (а он был очень религиозен): «я взял с собой четки, которые освятил Папа, я и прочел дюжину молитв за генерала [Мейрана], дюжину за моего брата, и еще конечно за тебя». Несчастный! Из всех трех, его молитвы помогли только мне{496}.

Помимо эффектов от лицезрения стольких смертей, солдаты в траншеях солдат изнуряли масштабы и характер ранений с обеих сторон во время осады. Впредь до первой мировой войны человеческое тело не выносило такого наносимого ему ущерба как это было под Севастополем. Технические усовершенствования в артиллерии и стрелковом оружии наносили гораздо более серьезные раны, нежели те, которые получали солдаты наполеоновских или алжирских войн. Современная вытянутая коническая ружейная пуля была мощнее старой круглой, и к тому же тяжелее; когда она проходила через тело, она ломала кости на своем пути, тогда как более легкая круглая пуля имела склонность отклоняться и проходить через тело, обычно не ломая костей. С начала осады русские использовали конические пули весящие 50 грамм, но с весны 1855 года они начали применять более крупные ружейные пули длиной пять сантиметров и весящие в два раза больше чем британские или французские. Когда такая пуля попадала в мягкие ткани тела, она оставляла большее отверстие, которое могло зажить, но когда она попадала в кость, она ломала её сильнее, и если рука или нога были сломаны, это практически всегда требовало ампутации. Русская практика не открывать огонь до самого последнего момента, а затем расстреливать противника в упор гарантировала, что их ружейный огонь вызовет максимальный ущерб{497}.

В союзных госпиталях были солдаты с ужасными ранами, но и в русских госпиталях их было не меньше, жертвы более передовой артиллерии и ружейного огня британцев и французов. Христиан Гюббенет, профессор хирургии, который работал в военном госпитале в Севастополе писал в 1870 году:

Ну думаю, что я когда-либо видел такие ужасные травмы, чем те, с которыми мне приходилось работать в последний период осады. Наихудшими без сомнения были частые раны в живот, когда окровавленные кишки вываливались наружу. Когда таких несчастных приносили на перевязочные пункты, они еще могли говорить, были в сознании, и еще жили несколько часов. В других случаях кишечник и таз были вырваны из спины: люди не могли пошевелить нижними конечностями, но они сохраняли сознание до своей смерти через несколько часов. Без сомнения, самое страшное впечатление производили те, чьи лица были изуродованы снарядами, отнимая у них человеческий образ. Представьте себе существо, чье лицо и голова превратились в кровавую массу из свисающей перемешанной плоти и костей — не видно ни глаз, ни носа, ни рта, ни щек, ни языка, ни подбородка, ни ушей, и все же это существо стоит на своих ногах и движется и машет руками, заставляя думать, что он все еще в сознании. В других случаях в том месте где бы мы могли видеть лицо, все что оставалось это лишь куски свисающей кожи{498}.

Потери русских были тяжелее чем у союзников. К концу июля в Севастополе погибло или было ранено 65 000 солдат — более чем в два раза больше чем потери союзников — не включая потерь от болезней. Бомбардировки города в июне добавили несколько тысяч раненых, не только солдат, но и гражданских, в уже переполненные госпитали (4000 добавилось только лишь за 17 и 18 июня). В Дворянском собрании «раненые лежали на паркете не только рядом друг с другом, но и друг на друге», вспоминал Гюббенет. «Стоны и крики тысяч умирающих заполняли мрачную залу, которая была лишь едва освещена свечами санитаров». На Павловской батарее еще 5000 раненых русских находились в таких же стесненных условиях на голом полу верфей и складов. Чтобы разгрузить госпитали построили огромный полевой госпиталь на реке Бельбек в 6 километрах от Севастополя, в июле, куда эвакуировали легкораненых, как предписывала система медицинской сортировки Пирогова. Другие резервные госпитали были в Инкермане, на Мекензиевых горах и в бывшем ханском дворце в Бахчисарае. Некоторых раненых везли в Симферополь, даже в Харьков, за 650 километров, на телегах по проселочным дорогам, потому что все госпитали были переполнены жертвами осады. И этого все равно не хватало, чтобы справиться с постоянно растущим числом больных и раненых. В июне и июле по меньшей мере 250 человек добавлялись в списки потерь ежедневно. В последние недели осады число вырастало до 800 в день, вдвое больше чем докладывал Горчаков, со слов пленных, захваченных позже союзниками{499}.

Русские испытывали растущее напряжение. После занятия союзниками Керчи и блокады линий снабжения через Азовское море с начала июня они начали страдать от серьезного недостатка в боеприпасах и артиллерии. Основной проблемой стали мортирные снаряды малого калибра. Командирам батарей был отдан приказ ограничить ответный огонь одним выстрелом на каждые четыре выстрела противника. А тем временем союзники вышли на новый уровень концентрации огня никогда не виданного ранее — их промышленность и транспортные системы позволяли делать 75 000 выстрелов в день{500}. Это был новый тип индустриальной войны и Россия с её отсталой крепостной экономикой не могла с ней состязаться.

Настроение в войсках упало до опасного уровня. В июне русские потеряли двух вдохновляющих лидеров, Тотлебен был тяжело ранен во время бомбардировки 22 июня и был вынужден оставить Севастополь. Шесть дней спустя Нахимов был ранен в лицо пулей во время обхода батарей на Редане. Его отнесли в личные покои, где он пролежал без сознания два дня и умер 30 июня. Его похороны стали торжественной церемонией на которые вышел весь город и за ними наблюдали союзники, которые остановили обстрел, чтобы пронаблюдать как кортеж проследовал перед ними вдоль городских стен. «Я не могу найти слова, чтобы описать тебе мою глубокую печаль из-за похорон», писала одна из сестер милосердия своей семье:

Море с огромным флотом наших врагов, холмы с нашими бастионами, где Нахимов проводил дни и ночи — говорят больше чем слова могут выразить. С холмов, где их батареи угрожают Севастополю, враг может видеть и стрелять прямо по процессии; но даже их пушки почтительно молчат и ни один выстрел не был сделан во время церемонии. Вообразите себе сцену — и над ней все покрыто темными штормовыми облаками, отражения трагической музыки, печальный звон колоколов, и скорбные похоронные молитвы. Так моряки хоронят своего героя Синопа, так Севастополь отдает последнюю дань своему бесстрашному и героическому защитнику{501}.

К концу июня ситуация в Севастополе стала настолько отчаянной не только с боеприпасами, но и запасы продовольствия и воды опасно истощились, что Горчаков приказал готовиться к эвакуации города. Большая часть населения уже давно уехала, опасаясь голодной смерти или пасть жертвой холеры или тифа, которые распространились как эпидемии в летние месяцы. Особый комитет по борьбе с эпидемиями в Севастополе докладывал о тридцати смертях в день только из-за холеры в июне. Большая часть тех, кто остался были вынуждены покинуть свои разбомбленные дома и искать укрытия в Николаевском форте на дальнем конце города, у входа в морскую бухту, где внутри его стен располагались главные бараки, конторы и магазины. Другие нашли безопасное убежище на Северной стороне. «Севастополь начал напоминать кладбище», вспоминал Ершов, артиллерийский офицер.

С каждым днем его центральные проспекты пустели и мрачнели — город выглядел так, будто его разрушило землетрясение. Екатерининская улица, которая еще в мае была живой и красивой, теперь в июле, была покинута и разрушена. Ни на ней, ни на бульваре не было ни одного женского лица, не было ни одного свободно гуляющего человека, только мрачные группы солдат… На каждом лице теперь было одно и тоже выражение усталости и плохого предчувствия. Не было смысла ходить в город: нигде не было слышно радости и нигде никто не мог найти развлечения.

В рассказе Толстого «Севастополь в августе 1855 года», рассказе основанном на реальных событиях и действующих лицах, солдат на реке Бельбек спрашивает другого, который только прибыл из осажденного города, сохранилась ли еще его комната:

— Ну, а квартерка моя на Морской цела?

— И, батюшка! уж давно всю разбили бомбами. Вы не узнаете теперь Севастополя; уж женщин ни души нет, ни трактиров, ни музыки; вчера последнее заведенье переехало. Теперь ужасно грустно стало..{502}.

Не только гражданские уезжали из Севастополя. Солдаты дезертировали в возрастающих количествах в летние месяцы. Те кто перебегал к союзникам заявляли, что дезертирство было массовым, и это подтверждается обрывочными сведениями и перепиской русских военных властей. Есть отчет за август, для примера, в котором количество дезертиров «серьезно выросло» с июня, особенно среди резервных частей, которые отправили в Крым: сотня солдат сбежала из 15-й резервной пехотной дивизии, как и трое из каждых четырех новобранцев отправленных из Варшавского военного округа. Из самого Севастополя пропадало по двадцать человек каждый день, в основном во время вылазок и обстрелов, когда за ними не следили так пристально их офицеры. Со слов французов, к которым шел постоянный поток дезертиров летом, основной причиной, которую объявляли дезертиры, было то, что их практически не кормили, или давали только протухшее мясо. Ходили разные слухи о мятеже среди резервистов в Севастопольском гарнизоне в первую неделю августа, хотя выступления были жестоко подавлены и все свидетельства этого скрывались русскими. «Тут был доклад, что сотню русских солдат расстреляли по приговору военного суда в городе за бунт», писал Генри Клиффорд своему отцу вскоре после этого. Несколько полков были расформированы и переведены в резерв из-за их ненадежности{503}.


Понимая, что Севастополь не сможет еще долго выдерживать осаду, царь приказал Горчакову провести одну последнюю попытку прорыва кольца союзных войск. Горчаков сомневался, что это возможно. Наступление «против противника превосходящего по численности и хорошо укрепленного было бы безрассудно», увещевал главнокомандующий. Но царь настаивал, что необходимо сделать хоть что-нибудь: он был в поисках выхода из войны на приемлемых для российской национальной вести и целостности условиях и необходимость иметь военные успехи для начала военных переговоров с британцами и французами с более сильной позиции. Отправляя три резервных дивизии в Крым, Александр бомбардировал Горчакова указаниями к наступлению (хотя и не предлагая места) до того момента пока союзники не пришлют новых подкреплений, что, по его мнению, они собирались сделать. «Я убежден, что нам необходимо атаковать», писал он Горчакову 30 июля, «иначе все подкрепления, что я отправил вам, как это было и ранее, засосет в Севастополь, в этой бездонной яме»{504}.

Единственной возможностью, в которую Горчаков верил, что она может иметь какой-то успех, была атака на французские и сардинские позиции на Черной речке. Захватив «источники воды противника, возможно будет угрожать его флангу и ограничить его атаки на Севастополь, возможно открывая возможности для дальнейших выгодных операций», писал от царю. «Но нам не следует обманывать себя, в этой инициативе надежда на успех невелика». Александр не желал ничего слышать про опасения Горчакова. 3 августа он писал ему снова: «ваши ежедневные потери в Севастополе только подчеркивают то, что я сказал вам много раз ранее в моих письмах — необходимость предпринять что-либо решительное, чтобы покончить с этой ужасной бойней [выделено царем]». Александр знал, что Горчаков в первую очередь придворный, последователь осторожного Паскевича, и подозревал того в нежелании брать на себя ответственность за атаку. Но закончил свое письмо словами: «я хочу сражения, но если вы как главнокомандующий боитесь ответственности, тогда созовите военный совет, чтобы он принял её на себя»{505}.

Военный совет собрался 9 августа для обсуждения возможной атаки. Большинство из высших чинов были против наступления. Остен-Сакен, на которого сильно подействовала смерть Нахимова, и который теперь был убежден, что потеря Севастополя неизбежна, утверждал, что уже было потеряно достаточно людей и что пришло время для эвакуации морской базы. Большинство генералов разделяло пессимистичные взгляды Остен-Сакена, но никто из них не был настолько смел, чтобы выразить это такими словами. Вместо этого они согласились с идеей наступления, чтобы угодить царю, хотя мало кто из них был уверен в хоть каком-либо детальном плане. Самое дерзкое предложение было от восторженного генерала Хрулева, который руководил неудачной атакой на Евпаторию. Хрулев теперь стоял за полное разрушение Севастополя (даже в больших масштабах чем Москвы в 1812 году), за которым последует массовая атака на неприятельские позиции используя всех людей до последнего. Когда Остен-Сакен возразил, что этот убийственный план обойдется в десятки тысяч ненужных смертей, Хрулев ответил: «Ну и что? Пусть все умрут! Мы оставим свой след на карте!» Более холодные головы одержали верх, и встреча закончилась голосованием в пользу идеи Горчакова в атаке на французские и сардинские позиции на Черной, хотя Горчаков все равно очень сильно сомневался в успехе дела. «Я иду на неприятеля потому, что если я не сделаю этого, то Севастополь будет вскоре потерян», писал он перед атакой князю Долгорукову, военному министру. Но если атака провалится, «это не будет его виной», и он бы «попытался эвакуировать Севастополь с наименьшими потерями»,{506}.

Атака была запланирована на раннее утро 16 августа. Предыдущим вечером французские войска отмечали праздник императора, а также (но не случайно) Успение, главный праздник для итальянцев, которые как и французы пили в тот вечер допоздна. Они только отошли ко сну, как в 4 утра, их разбудили звуки русской пушки.

Используя утренний туман как прикрытие, русские наступали к Трактирному мосту объединенными силами в 47 000 человек пехоты, 10 000 человек кавалерии при 270 орудиях под командованием генерала Липранди на левом фланге (против сардинцев) и генерала Реада, сына шотландского инженера, который эмигрировал в Россию, на правом (против французов). Два генерала имели приказ не пересекать реку, пока не получат приказа от Горчакова, главнокомандующего, который не был уверен в том, надо ли использовать свои резервные дивизии против французов на Федюхиных высотах или против сардинцев на горе Гасфорта. Но полагался на предварительный артобстрел, чтобы раскрыть позиции противника и принять решение.

Первые русские выстрелы однако не смогли достичь цели. Они лишь послужили сигналом к 18 000 французов и 9000 сардинцев приготовиться к сражению и для тех, кто был на передовых позициях, выдвинуться к Трактирному мосту. Разозленный недостаточным продвижением, Горчаков отправил своего адъютанта, лейтенанта Красовского, поторопить Реада и Липранди и сообщить им что пришло «время начинать». К тому времени как сообщение достигло Реада, его содержание было далеко от ясности. «Время начинать что?» спросил Реад Красовского, который ничего не знал. Реад решил, что депеша не означала начать артиллерийский огонь, который уже был открыт, но начать атаку пехотой. Он приказал своим людям пересечь реку и атаковать Федюхины высоты — хотя кавалерийские и пехотные резервы, которые должны были поддержать атаку еще не подошли. Горчаков тем временем решил сконцентрировать свои резервы на левом фланге, ободренный той легкостью с которой егери Липранди смогли отбросить передовые сардинские посты с Телеграфной горы (известной итальянцам как Roccia dei Piemontesi[100]). Услышав ружейную стрельбу людей Реада перед Федюхиными высотами, Горчаков перенаправил часть своих резервов на его поддержку, но, как он потом признавался позднее, он уже знал. что сражение проиграно: его войска были разделены и атаковали на двух фронтах, когда смысл наступления был в нанесении одного мощного удара{507}.

Люди Реада пересекли реку у Трактирного моста. Без кавалерийской и артиллерийской поддержки они шли на практически верное уничтожение французской артиллерией и винтовочным огнем со склонов Федюхиных высот. Через двадцать минут 2000 русских пехотинцев были расстреляны. Прибыли резервы, в виде 5-й пехотной дивизии. её командир предложил отправить в атаку всю дивизию. Возможно имея такой численный перевес они смогут прорваться. Но Реад предпочел их вводить в сражение по частям, полк за полком, и каждый из них был скошен французами, которые к этому моменту уже были полностью уверены в своей способности одолеть русские колонны и не открывали огня до момента максимального сближения. «Наша артиллерия наносила русским серьезные потери», вспоминал Октав Кюлле, французский пехотный капитан, который был на Федюхиных высотах:

Наши солдаты, уверенные и сильные, стреляли по ним в две линии со спокойствием и смертоносного залпа можно добиться только от закаленных в боях войск. Каждому выдали утром по восемьдесят патронов, но выпущено было немного; никто не обращал внимание на огонь с наших флангов, но концентрировались только на приближающихся русских войсках… Только когда они подошли вплотную и угрожали нам обходом с флангов, мы начинали стрелять — ни один выстрел не был мимо в этой полуокружности атакующих. Наши люди выказали удивительное хладнокровие (sang-froid[101]) и никто не помышлял об отступлении{508}.

В итоге Горчаков положил конец головотяпству Реада и приказал всей дивизии присоединиться к атаке. На некоторое время они смогли оттеснить французов вверх по холму, но смертоносные залпы неприятельских винтовок в итоге вынудили их отступить и перейти на другой берег реки. Реад был убит разрывом гранаты и Горчаков принял командование на себя, приказал восьми батальонам Липранди слева поддержать его на восточном конце Федюхиных высот. Но эти войска попали под плотный винтовочный огонь сардинцев, которые сдвинулись с горы Гасфорта для защиты открытого фланга, и они были оттеснены к Телеграфной горе. Ситуация была безнадежной. Вскоре после 10 утра Горчаков приказал общее отступление и с одним последним залпом из пушек, будто последней ноткой непокорности поражению, русские отступили зализывать свои раны{509}.

Союзники потеряли 1800 человек на Черной речке. Русские насчитали 2273 убитыми, почти 4000 ранеными и 1742 пропавшими без вести, большинство из них были дезертирами, которые под прикрытием утреннего тумана и в суматохе сражения сбежали[102]. Потребовалось несколько дней, чтобы собрать убитых и раненых (русские даже не пришли собирать своих) и в это время множество зевак могли наблюдать ужасную сцену битвы, не только сестры милосердия, которые пришли помогать раненым, но и военные туристы, которые собирали трофеи с мертвых тел. Как минимум два британских капеллана поучаствовали в сувенирном мародерстве. Мери Сикоул описывала землю «плотно покрытую ранеными, некоторые из них спокойны и отстранены, другие нетерпеливы и беспокойны, отдельные наполняли воздух своими воплями от боли — все хотели воды, и были благодарны любому, кто её давал». Томас Баззард, британский врач при турецкой армии, был удивлен количеством мертвых «лежащих лицом вниз, буквально, как во фразе Гомера “пали ниц”[103], в отличие от того, как обычно изображают поле сражения классические картины» (большинство русских были убиты спереди, когда они поднимались вверх, поэтому естественно, что они упали вперед){510}.

Каким-то образом русские умудрились уступить противнику вдвое меньшему по численности. В своем объяснении царю Горчаков возложил всю вину на несчастного Реада, утверждая, что тот не понял его приказа, когда он двинул свои войска против французов на Федюхиных высотах. «Печально думать, что если бы Реад выполнил мои приказы до буквы, мы могли бы достичь некоторого успеха, и по меньшей мере треть тех храбрецов, которые были убиты, могли бы остаться живы сегодня», писал он царю 17 августа. Александра эта попытка Горчакова переложить вину на мертвого генерала не впечатлила. Он хотел победы, чтобы начать переговоры с союзниками о мире с благоприятными условиями, а эта неудача разрушила его планы. «Наши храбрые войска», отвечал он Горчакову, «понесли огромные потери не получив ничего (выделено царем)». Правда же была в том, что оба они были виноваты в бессмысленной бойне: Александр настаивал на наступлении когда оно было невозможно, а Горчаков не смог устоять перед давлением требования наступать{511}.

Поражение на Черной речке было катастрофичным для русских. Теперь это был лишь вопрос времени, когда Севастополь падет в руки союзников. «Я уверен, что это было предпоследним кровавым делом в наших операциях в Крыму», писал Эрбе своим родителям 25 августа, после ранения на Черной; «последним будет захват Севастополя». По словам Николая Милошевича, одного из защитников морской базы, «русские войска после поражения потеряли всякую веру в своих офицеров и генералов». Другой солдат писал: «утро 16 августа было нашей последней надеждой. К вечеру она исчезла. Мы начали прощаться с Севастополем»{512}.

Понимая безнадежность ситуации русские теперь были готовы эвакуировать Севастополь, как и предупреждал ранее Горчаков, они будут вынуждены, если проиграют сражение на Черной речке в своем письме военному министру перед сражением. Эвакуация полагалась в первую очередь на плавучий мост через бухту на Северную сторону, где бы у русских была господствующая позиция против союзных войск если они займут южную часть города. Идея моста была впервые предложена генералом Бухмейером, великолепным инженером, в первую неделю июля. Она была отвергнута большинством инженеров на том, основании, что его невозможно построить, особенно там где Бухмейер предложил его построить, между Николаевским фортом и Михайловской батареей, где бухта была шириной 960 метров (что сделало бы мост одним из самых длинных понтонных мостов когда либо построенных), а сильные ветры часто создавали заметное волнение. Но спешность ситуации убедила Горчакова поддержать опасный план, и при помощи сотен солдат бревна для моста были доставлены из Херсона, за 300 километров, большие команды матросов соединяли их в понтоны, Бухмейер организовал сборку моста, который был окончен 27 августа{513}.


А союзники готовились в это время к еще одному штурму Малахова и Редана. К концу августа они пришли к выводу, что русские не смогут продержаться сколько-то долго. Поток дезертиров из Севастополя превратился в реку после поражения на Черной речке — и все они рассказывали одинаковые истории об ужасном состоянии в городе. Когда союзные командующие увидели, что новый штурм скорее всего принесет успех, они были настроены начать его как можно скорее. Приближался сентябрь, погода скоро испортится и никто из них не боялся ничего более, нежели провести еще одну зиму в Крыму.

Пелисье взял инициативу в свои руки. Его позиция заметно усилилась после победы над русскими на Черной речке. Наполеон имел свои сомнения насчет политики Пелисье продолжать осаду — он предпочел бы полевую войну — но после этой победы он отложил в сторону свои сомнения и выразил ему полную поддержку в движении к победе, которой он так сильно желал.

Туда, куда вел французский командующий, британцы были вынуждены следовать в кильватере: у них не хватало войск и военных успехов, чтобы вести свою военную стратегию. После катастрофы 18 июня Пэнмюр был решительно настроен против повторения неудачной британской атаки на Редан, и казалось, что на некоторое время новый штурм с участием британцев не стоял на повестке. Но после победы на Черной речке все стало выглядеть иначе, и новая логика вытекающая из череды событий снова затягивала британцев в новый штурм.

К этому времени французы сделали подкоп до засеки Малахова кургана, всего в 20 метрах от рва крепости, и несли серьезные потери от пушечного огня русских. Подкоп был так близко к Малахову кургану, что когда они разговаривали, русские могли их слышать. Британцы тоже вели подкоп под Редан, насколько это было возможно в каменистой почве, они были в 200 метра от укрепления и тоже теряли много людей. С крыши морской библиотеки русские могли видеть черты лиц британских солдат в открытых траншеях. Их снайперы в Редане легко расстреливали их, как только они поднимали свои голову. Каждый день союзные армии теряли от 250 до 300 человек. Ситуация была нестерпима. Не было причин тянуть со штурмом: если он не удастся сейчас, он тогда никогда не удастся, в этом случае придется оставить всю идею продолжения осады перед лицом наступающей зимы. С такой логикой британское правительство теперь разрешило генералу Джеймсу Симпсону, сменившему Реглана, присоединиться к Пелисье в планировании последней попытки взять Севастополь пехотным штурмом{514}.

Датой для операции было назначено 8 сентября. В этот раз, в отличие от неуспешной попытки 18 июня, штурму предшествовал массивный артобстрел русских позиций, начавшийся 5 сентября, хотя даже до этого, с последних дней августа, интенсивность огня союзной артиллерии постоянно росла. Делая по 50 000 выстрелов каждый день и с более близких дистанций чем ранее, французские и британские пушки наносили огромный ущерб. Едва ли сохранилось уцелевшее здание в центре города, который выглядел как после землетрясения. Потери были чудовищны — примерно тысяча русских погибала или получала ранения ежедневно с последней недели августа и почти 8000 за последние три дня бомбардировки — но последние отважные защитники Севастополя даже и не думали оставить город.

«Наоборот», вспоминал Ершов, «несмотря на то, что мы защищали наполовину разрушенный Севастополь, фактически призрак города, без какого-либо более значения кроме имени, мы были готовы сражаться за него до последнего человека на улицах: мы перенесли наши склады на Северную сторону, возвели баррикады и были готовы превратить каждое здание в вооруженную цитадель»{515}.

Русские ожидали штурма — бомбардировка не оставила никаких сомнений насчет намерений союзников, но они думали, что она начнется 7 сентября, в годовщину Бородинского сражения, их знаменитой победы над французами в 1812 году, когда одна треть наполеоновской армии была уничтожена. Но когда штурм не начался, русские ослабили контроль. Еще больше их смутило утро восьмого сентября, когда яростный обстрел с начался снова в 5 утра — французские и британские пушки делали больше 400 выстрелов в минуту — пока обстрел внезапно не прекратился в десять часов. И снова не было штурма. Русские ожидали, что союзники ударят либо на рассвете либо вечером. Эта идея получила подкрепление, когда в 11 утра русские наблюдатели на Инкерманских высотах доложили, что вероятно они наблюдают приготовления союзного флота. Наблюдатели не ошиблись: союзный план включал в себя участие флота, который должен был атаковать береговые укрепления города, но в то утро хорошая жаркая погода испортилась и сильный северо-западный ветер и сильное волнение вынудили отменить эту операцию в самый последний момент; поэтому корабли собравшиеся у входа в бухту не выглядели так, будто они неминуемо будут атаковать. И именно этого добивались союзники. По мудрому настоянию Боске штурм начался в полдень — в тот момент, когда русские меняли часовых и меньше всего его ожидали{516}.

Союзный план был прост: повторить действия которые они предприняли 18 июня, только большими силами и без ошибок. В этот раз вместо трех дивизий, которые участвовали 18 июня, французы использовали десять с половиной (пять с половиной против Малахова кургана и пять против других укреплений на городском фронте, огромная масса в 35 000 человек при поддержке 2000 храбрых сардинцев. Французские командующие, которые должны были дать сигнал к штурму, синхронизировали свои часы, чтобы избежать ошибки генерала Мейрана, который принял ракету за сигнал. В полдень они отдали приказ начинать. Барабанщики забили свою дробь, горны зазвучали, оркестры играли Марсельезу, и с раскатистым криком «Да здравствует император!», дивизия генерала МакМагона, примерно 9000 человек, бросилась из французских траншей, а за ней последовала вся остальная французская пехота. Ведомые отважными зуавами, они бежали к Малахову кургану, и используя доски и лестницы для пересечения рва, полезли на стены крепости. Русские были застигнуты врасплох. Во время атаки гарнизон менялся и многие солдаты ушли на обед, полагая, что перерыв в бомбардировке означал, что они вне опасности. «Французы были на Малаховом кургане прежде чем наши ребята смогли схватить свои ружья», вспоминал Прокофий Подпалов, который наблюдал за всем с Редана. «За несколько секунд они заполонили укрепление сотнями людей и с нашей стороны едва ли был сделан хоть один выстрел. Через несколько минут французский флаг развивался на башне»{517}.

Русские оказались ошеломлены огромной массой французской атаки. Они развернулись и бросились в панике прочь от Малахова кургана. Большинство солдат на бастионе были молодые, из 15-й резервной дивизии, без боевого опыта. Они не шли ни в какое сравнение с зуавами.

Как только они взяли Малахов курган, солдаты МакМагона ринулись на русские укрепления вместе с зуавами в рукопашную схватку на батарее Жерве, на левом фланге Малахова кургана, а другие части атаковали другие бастионы по всей линии обороны. Зуавы захватили батарею Жерве, но они не смогли выбить Казанский полк, который храбро держался пока не прибыли подкрепления из Севастополя, позволив русским контратаковать. Последовала одна из самых жестоких схваток за всю войну. «Раз за разом бы атаковали их в штыки», вспоминал один из русских солдат, Анатолий Вязьмитинов. «Мы понятия не имели в чем наша цель и не задавались вопросом, сможем ли мы. Мы просто бросались вперед, совершенно опьяненные возбуждением битвы». Через минуты земля между батареей Жерве и Малаховым покрылась убитыми, русские и французы перемешались; с каждой следующей атакой появлялся новый слой убитых, по которым обе стороны наступали в сражении, по раненым и убитым, пока поле сражения не превратилось в «курган тел», как позже писал Вязьмитинов, «и воздух наполнился плотной красной пылью от окровавленной земли, не давая возможности увидеть неприятеля. Все что мы могли делать лишь стрелять через пыль в их направлении, просто держа наши ружья параллельно земле перед нами».

В конце концов, получив вовремя подкрепления, пехота МакМагона одолела русских превосходящей мощью винтовочного огня и вынудила их отступить. Они укрепились на Малаховом кургане построив импровизированные баррикады — используя мертвых и даже раненых русских вместо мешков с песком, вперемешку с габионами, фашинами и амбразурами из наполовину разрушенных укреплений — и за которыми они разворачивали свои тяжелые орудия на Севастополь{518}.

Одновременно британцы начали свой атаку на Редан. Некоторым образом Редан было гораздо сложнее брать штурмом нежели Малахов курган. Британцы не смогли копать свои траншеи из-за каменистой почвы перед ним и поэтому должны были бежать через открытое пространство и затем перебираться через засечную черту под неприятельским огнем в упор. Широкая форма V-образного Редана также означала, что штурмовые группы будут не защищены от флангового огня с короткой дистанции пока они будут пересекать ров и карабкаться на брустверы. По слухам Редан был заминирован русскими. Но как только французы заняли Малахов курган, Редан стал уязвимым перед штурмом.

Как и в июне, британцы ждали французов и как только они увидели триколор на Малаховом, они бросились вперед на Редан. Они бежали вперед под градом ядер, шрапнели и ружейного огня, большая часть штурмовой группы в тысячу человек смогла пересечь засеку и спуститься в ров, хотя половина лестниц были потеряны по пути. Во рву был хаос, их расстреливали в упор сверху с брустверов. Кто-то начал сомневаться, не понимая как забраться наверх, другие пытались найти укрытие на дне рва. В конце концов группа солдат смогла вскарабкаться по стене и забралась внутрь укрепления. Большинство были убиты, то они показали пример и другие последовали за ними. Среди них был лейтенант Гриффит из 23-го (королевских уэльских) фузилеров:

Мы неслись как угорелые по траншеям, шрапнель вокруг наших ушей. Несколько возвращавшихся раненых офицеров которых мы встретили сказали, что они были в Редане и что только лишь нужна поддержка, чтобы одержать победу. Мы бросились вперед, нам мешало все большее число раненых офицеров и солдат, которых несли в тыл. «Вперед 23-я! Сюда!» кричали штабные офицеры. Вы выбрались из траншеи на открытое пространство. Это был пугающий момент. Я несся по нему, 200 ярдов, я думаю, шрапнель взрывала землю и люди падали со всех сторон. Когда я добрался до края рва Редана, я обнаружил наших, вперемешку из разных полков, в смятении, но ведущих постоянный огонь по неприятелю. [Во рву] было множество людей из разных полков все в одной куче — лестницы напротив парапетов были облеплены нашими. Редклифф и я схватили лестницу и полезли вверх до бруствера, где мы были остановлены «давлением» — раненые и мертвые падали на нас — это на самом деле было захватывающе и пугающе{519}.

Ров и склоны ведущие к брустверам быстро заполнялись новоприбывшими, как Гриффит, кто не мог забраться наверх из-за «давления», созданного сражением наверху. Внутренность Редана надежно защищалась серией траверсов, защищаемых русскими, к которым постоянно прибывало подкрепление с тыла; некоторые из штурмовых групп, кто смог попасть внутрь крепости, были зажаты ими, превосходящими по численности и попали под перекрестный огонь с обоих флангов на северном конце буквы V. Настроение солдат во рву начало падать. Игнорируя команды офицеров забираться на брустверы, «люди лепились к выступающим углам сотнями», вспоминал, наблюдая из траншей, лейтенант Колин Кемпбелл, «хотя их косило фланговым огнем десятками». Многие не выдержали и побежали обратно к траншеям, которые сами были полны солдат, ждущих приказа атаковать. Дисциплина рухнула. Началось паническое бегство назад. Гриффит присоединился к нему:

Ощущая позор, хотя я и сделал все что мог, нехотя я развернулся и последовал за своими солдатами. Я видел нашу траншею в некотором отдалении, но я никогда не рассчитывал её достичь. Огонь был ужасный, я спотыкался о мертвых и раненых, которые буквально покрывали всю землю. Наконец, к моей великой радости я добрался до наших параллелей (траншеи назывались параллелями и имели свои номера и названия) и как-то свалился в траншею. Должен отметить, что в процессе пуля попала в мою флягу, которая висела на богу, вода вылилась, а пуля отрикошетила. Камень, подброшенный шрапнелью ударил меня по ноге, но без ущерба. Вскоре мы обнаружили… несколько солдат и более-менее собрали большую часть из тех кто уцелел. Было очень печально, что мы обнаружили сколько людей не вернулось.

Генри Клиффорд был в числе тех, кто пытался восстановить дисциплину: «когда солдаты вернулись от брустверов Редана. мы вынули наши сабли и принялись колотить солдат и умолять их остановиться и не бежать, иначе все пропало; но многие бежали. Траншея куда они бежали была настолько переполнена, что было невозможно двигаться не наступая на раненых, которые лежали под ногами»{520}.

Было безнадежно пытаться повторить атак с войсками в таком паническом настроении, большинство из которых было молодыми резервистами. Генерал Кодрингтон, командующий Легкой дивизией и ответственный за штурм, остановил все дальнейшие действия в этот день — а за день британцы насчитали 2610 выбывшими из строя из них 550 убитыми. Кодрингтон собирался на следующий день повторить атаку закаленной в боях Хайлендской бригадой. Но до этого дело не дошло. Вечером русские решили, что они не смогут защищать Редан от французских пушек на Малаховом кургане и покинули крепость. Как объяснил один русский генерал, возможно в одном из самых первых описаний боя, Малахов курган был «всего лишь одной крепостью, но он был ключом к Севастополю, откуда французы могли обстреливать город как им вздумается, убивая тысячи наших солдат и гражданских, и возможно разрушив понтонный мост, чтобы отрезать нас от спасения на Северной стороне»{521}.

Горчаков отдал приказ эвакуировать всю Южную сторону Севастополя. Военные строения взрывались, магазины и склады были сожжены, толпы солдат и гражданских готовились пересечь плавучий мост на Северную сторону. Заметное число русских солдат считали решение эвакуировать город предательством. Они считали события прошедшего дня частичной победой, так как они отбили атаки на все бастионы кроме Малахова, но они не понимали, или отказывались признавать, что то, что они только что потеряли, было ключом к продолжению обороны города. Многие моряки не хотели покидать Севастополь, где они провели всю свою жизнь, и некоторые протестовали. «Мы не можем уйти, никто не может нам приказывать», заявила одна группа матросов, ссылаясь на отсутствие у них командующего после смерти Нахимова.

Солдаты могут уходить, а у нас есть свои командиры, и они нам не говорили уходить. Как мы можем бросить Севастополь? Ведь все атаки были отбиты, только Малахов был взят французами, но завтра мы вернем его обратно, мы останемся на своих постах!.. Мы умрем сделать, но не уйдем, что иначе Россия скажет про нас?{522}.

Эвакуация началась в семь вечера и шла всю ночь. На причале у Николаевского форта скопилась огромная толпа солдат и гражданских в ожидании перехода через плавучий мост. Раненые и больные, женщины с маленькими детьми, старики с палками, все перемешались с солдатами, матросами, лошадьми и артиллерийскими повозками. Вечернее небо освещалось заревом горящих зданий, звуки пушек на дальних бастионах смешивались со взрывами в Севастополе, в фортах и кораблях, русские взрывали все, что неприятель бы мог использовать и что нельзя было забрать с собой. Ожидая появления британцев и французов в любую минуту, толпа начала паниковать, и тесниться ближе к мосту. «Можно быть ощутить страх», вспоминала Татьяна Толычева, которая ждала у моста с мужем и сыном. «Стоял ужасный шум — люди кричали, плакали, выли, раненые стонали, снаряды пролетали по небу». Бомбы падали в бухту постоянно: одна убила восьмерых пленных союзников прямым попаданием в переполненную набережную. Солдаты, лошади и артиллерия переправлялись первыми, за ними запряженные волами телеги груженые ядрами, сеном и ранеными. Переправлялись в тишине — никто не был уверен в том, что доберется до другого берега. На море было волнение, дул крепкий северо-западный ветер, дождь хлестал по лицам, пока они переправлялись через бухту. Гражданские выстроились в очередь для пересечения моста. Они могли забрать с собой только то, что могли унести на себе. Среди них была Толычева:

На мосту была давка — ничего кроме смятения, паники, страха! Мост почти развалился под всем нашим весом, вода доходила до коленей. Внезапно кто-то испугался и начал кричать «мы тонем!» Люди развернулись и попытались вернуться к берегу. Началась сутолока, люди топтали друг друга. Лошади испугались и встали на дыбы. Я думала мы сейчас умрем и начала молиться.

К восьми утра на следующее утро переправа завершилась. Был дан сигнал к последним защитникам покинуть бастионы и поджечь город. Остатками артиллерии они потопили последние корабли русского Черноморского флота в бухте перед тем как уйти на Северную сторону{523}.

Толстой наблюдал за падением Севастополя из Звездной крепости. В ходе штурма ему доверили командование пятипушечной батареей и он был одним из последних защитников, перешедших по понтонному мосту. Это был его день рождения, ему исполнилось 27, но то, что он видел перед собой было достаточно, чтобы разбить ему сердце. «Я плакал, когда увидел город объятым пламенем и французские знамена на наших бастионах», писал от своей тетке, «и вообще во многих отношениях это был день очень печальный»{524}.

На горящий город смотрела утром и Александра Стахова, сестра милосердия, которая участвовала в переправке раненых из Севастополя. На следующий день она описывала увиденное в письме своей семье:

Весь город был объят пламенем — отовсюду были слышны взрывы. Это была картина ужаса и хаоса!.. Севастополь был покрыт черным дымом, наши собственные войска подожгли город. От этого вида я расплакалась (я редко плачу) и мне стало легче на сердце, за что я благодарю Бога… Как же тяжело это переносить это все, было бы легче умереть{525}.

Великий пожар Севастополя — повторение Москвы 1812 года — продолжался несколько дней. Части города еще горели, когда союзные армии вошли в него 12 сентября. Им открылись ужасные картины. Не всех раненых вывезли из города — их было слишком много — и около 3000 были оставлены без воды и еды в городе. Доктор Гюббенет, который был ответственен за эвакуацию госпиталей, оставил раненых предположив, что союзники вскоре найдут их. Он не имел представления, через сколько дней они займут город. Позже он был в ужасе читая отчеты в западной прессе подобные отчету Расселла из Таймс:

Их всех ужасов войны когда либо представленных миру, севастопольский госпиталь был самым душераздирающим и отвратительным. Войдя в эти двери я узрел таких людей, о Боже, которых я никогда не видел:… гниющие и гноящиеся трупы солдат, которых оставили умирать в жесточайших мучениях, без ухода, без заботы, набитые так плотно как только было можно… пропитанные кровью, которая сочилась на пол, перемешиваясь с разлагающимися останками. Многие лежали, еще живыми, с личинками копошащимися в их ранах.

Многие, почти в безумии от происходящего вокруг, или ища укрытия от ужаснейших страданий, закатывались под кровати и глядели оттуда на шокированных наблюдателей. Многие, со сломанными или изувеченными руками и ногами, с обломками костей торчащих наружу через голую плоть, умоляли о помощи, воде, еде, или сострадании, лишенные речи приближением смерти или страшными ранами головы или тела, указывали на место смертельного ранения. Многие, казалось, ушли в себя примирившись с судьбой.

Позы некоторых были настолько отвратительно фантастичны, что наблюдатель цепенел от очарования этого кошмара. Многие тела раздулись до невероятных размеров; и их черты, искаженные масштабом, выступающие из глазниц глаза, почерневшие языки, свесившиеся изо рта, сжатие плотно зубами в смертельной агонии, заставляло вздрагивать и валило с ног{526}.

Вид разрушенного города внушал страх всем кто в него попал. «Севастополь производит страннейшее впечатление, которое можно вообразить», писал барон Бондюран, французский интендант маршалу де Кастелляну 21 сентября.

Мы себе и представить не могли какой эффект вызывает наша артиллерия. Город буквально раскрошен до основания. Не осталось ни одного дома, куда бы не попали наши бомбы. Совсем не осталось крыш, почти все стены были разрушены. Должно быть гарнизон понес огромные потери при такой осаде, когда все наши попадания наносили ущерб. Это неоспоримое свидетельство духа русских, которые продержались так долго и сдались лишь тогда, когда их положение стало невыносимо из-за падения Малахова кургана.

Разрушение было везде. Томас Баззард был впечатлен красотой разрушенного города:

На одной из самых красивых улиц стояло изящное классическое здание, говорят, что это была церковь, из камня, в стиле близком к Парфенону в Афинах. Некоторые колонны были практически разбиты. На входе мы обнаружили бомбу, которая пробила крышу и взорвалась на полу, разрушив все. Было странно смотреть на это, а потом на умиротворяющий сад, примыкавший к церкви, с деревьями в полном цвету{527}.

Для солдат оккупация Севастополя была возможностью пограбить. Французы организовались в грабежах и их подбадривали офицеры, которые тоже занимались грабежами русских домов и отправляли домой награбленные трофеи, будто это было совершенно нормальной частью войны. В письме к своей семье 16 октября лейтенант Вансон составил длинный список сувениров отправленных домой, включая медальон из серебра и золота, фарфоровый сервиз, сабля, снятая с русского офицера. Через несколько недель он написал: «Мы продолжаем грабить Севастополь. Не осталось ничего интересного, но есть одна вещь которую я действительно хочу, хорошее кресло, и я рад сообщить вам, что я нашел такое вчера. У него не хватает ножки и обитого сидения, но его спинка очень красиво вырезана». В сравнении с французами британцев немного сдерживали. 22 сентября Томас Голафи писал своей семье на обратной стороне русского документа. Он говорил о солдатах

забирающих все подряд, что они они могли схватить, и продающих это всем, кто согласен это купить, отдельные великолепные предметы продавались по дешевке, но никто не был готов покупать кроме греков, нам не дают пограбить город, как это делают французы, они могут пойти куда угодно, а перед нами только одна часть города, куда нам позволяют заходить{528}.

Если британцы и уступали французам в мародерстве, то они были далеко впереди по пьянству. Оккупационные войска нашли в Севастополе огромный склад спиртного и британцы, они в особенности, принялись его уничтожать, полагая, что им можно благодаря заработанной таким трудом победе. Пьяные драки, инсубординация и падение дисциплины превратились в главную проблему британского лагеря. Испуганный отчетами о «массовом пьянстве» среди войск, Пэнмюр писал Кодрингтону, предупреждая его о «чрезвычайном физическом риске для вашей армии, который вообще может быть, если это зло не будет быстро остановлено, равно как и позор который ежедневно падает на наш национальный характер». Он призывал уменьшить полевые деньги выплачиваемые солдатам, и использовать во всю силу законы военного времени. С октября по март 4000 человек из британских войск предстали перед военным судом за пьянство; большинство их них получило пятьдесят плетей за проступок, и многие были лишены месячного жалования, но пьянство продолжалось пока не закончились запасы алкоголя и войска не покинули Крым{529}.


Падение Севастополя было встречено ликованием толпами в Лондоне и Париже. На улицах танцевали, пили и пели патриотические гимны. Многие думали, что это означало окончание войны. Захват морской базы и уничтожение царского Черноморского флота было главным пунктом союзного военного плана, по крайней мере, так говорили публике, и теперь цель была достигнута. Но на самом деле, если смотреть по военному, потеря Севастополя это было далеко не поражение для России: для этого были необходимы либо широкомасштабное вторжение для захвата Москвы либо победа на Балтике против Санкт-Петербурга.

Если кто-то из западных лидеров надеялся на то, что захват Севастополя вынудит царя искать мира, они были очень быстро разочарованы. Манифест императора о потере города затронул среди русских нотку неповиновения. 13 сентября Александр переехал в Москву, его въезд в город повторял драматическое появление Александра I в июле 1812 года «народной» столице после вторжения Наполеона, когда ликующие толпы приветствовали его на его пути в Кремль. «Не унывайте, а вспомните 1812 год», писал царь Горчакову, своему главнокомандующему, 14 сентября. «Севастополь не Москва, а Крым — не Россия. Два года после пожара московского победоносные войска наши были в Париже. Мы те же русские, и с нами Бог!»{530}.

Александр искал пути продолжать войну. Поздним сентябрем он составил детальный план для нового балканского наступления в 1856 году: оно перенесет войну на территорию противников России на территории Европы, разжигая партизанские и национальные восстания среди славян и православных. По словам Тютчевой Александр «одергивает каждого, кто говорит о мире». Нессельроде стоял за переговоры о мире и сказал австрийцам, что он бы приветствовал предложения от союзников, если они будут «совместимы с нашей честью». Но в этот момент все разговоры в Санкт-Петербурге и Москвы были за продолжение войны, даже если это все было блефом, для того чтобы вынудить союзников предложить лучшие условия мира России. Царь знал, что французы устали от войны, и что Наполеон предпочел бы мир, как только он достигнет «славной победы», которую символизировал Севастополь. Александр понимал, что британцы были менее склонны закончить войну. Для Пальмерстона кампания в Крыму была лишь началом более широкомасштабной войны за понижение статуса Российской империи в мире, и британская публика, насколько можно было судить, была в целом за продолжение. Даже королева Виктория не могла принять идею, что для британской армии «провал у Редана станет», как она это выразила «нашим последним fait d’armes[104]»{531}.

После долгого игнорирования фронтов в Малой Азии и на Кавказе, теперь основной заботой Британии стала русская осада Карса. Александр усилил давление на турецкую крепость, чтобы улучшить свою переговорную позицию в мирных переговорах с Британией после падения Севастополя. Взятие Карса открыло бы путь царским войскам на Эрзерум и в Анатолию, угрожая британским интересам на сухопутном пути в Индию. Александр отдал приказ на штурм в июне в надежде отвлечь союзные войска от Севастополя. Русская армия из 21 000 человек пехоты, 6000 казаков при 88 пушках ведомая генералом Муравьевым выдвинулась от русско-турецкой границы к Карсу в 70 километрах, где турецкие силы в 18 000 человек под командованием британского генерала Вильяма Вильямса понимая, что они проиграют в открытом бою, занимались изо всех сил укреплением города. Среди многих иностранных офицеров в турецкой армии в Карсе — легиона польски, итальянских и венгерских беженцев из-за неудавшихся восстаний 1848–49 годов — было много опытных инженеров. Русские первый раз пошли на штурм 16 июня, но когда он был энергично отбит, они приступили к осаде города, намереваясь голодом принудить гарнизон к сдаче. Русские рассматривали осаду Карса как ответ на союзную осаду Севастополя.

Турки были за отправку экспедиционного корпуса для освобождения Карса. Омер-Паша умолял британцев и французов позволить ему перенаправить его войска в Керчи и Евпатории (примерно 25 000 пехоты и 3000 кавалерии) и «броситься на берег где-то в Черкесии и угрожая оттуда коммуникациям русских вынудить их снять осаду Карса». Союзные командующие тянули с решением и перекладывали его на политиков в Лондоне и Париже, которые сперва не имели желания перемещать турецкий контингент из Крыма, но затем одобрили план в общих чертах, продолжая спорить о том как лучше добраться до Карса. Лишь 6 сентября Омер-паша отбыл из Крыма в Сухуми на грузинском побережье, откуда он со своей армией в 40 000 человек за несколько недель пересечет южный Кавказ.

Муравьев под Карсом начал проявлять беспокойство. Осада дорого обходилась защитникам города, они страдали от недостатка продовольствия и от холеры, но Севастополь пал, царю был срочно нужен Карс, и с учетом армии Омер-паши, он не мог ждать, пока блокада не сломает стойкость турок. 29 сентября русские предприняли полномасштабный штурм бастионов Карса. Не смотря на все проблемы турецкие войска сражались крайне хорошо, эффективно используя свою артиллерию и русские понесли тяжелые потери, примерно 2500 убитыми и вдвое больше ранеными, в сравнении с потерями турок в 1000 человек. Муравьев вернулся к тактике осады. К середине октября, когда Омер-паша, после разных проволочек, наконец двинулся из Сухуми, защитники Карса голодали; госпитали были переполнены жертвами цинги. Женщины приносили своих детей к дому генерала Вильямса и оставляли их там, чтобы он их кормил. Лошади в городе все были зарезаны на мясо. Люди перешли на траву и коренья.

22 октября прибыла весть о том, что Селим-паша, сын Омер-паши, высадил армию в 20 000 человек на северном берегу Турции и двигался маршем на Эрзерум. Но к тому времени когда он достиг города, всего лишь в нескольких днях пути, ситуация в Карсе ухудшилась еще больше: сотня людей умирала ежедневно, солдаты разбегались. Среди тех, кто был способен сражаться настроения были хуже некуда. Сильные снегопады в конце октября встали непреодолимым препятствием для турецкой помощи Карсу. Омер-паша был задержан русскими войсками в Мингрелии, откуда он не выказывал никаких признаков движения к Карсу, остановившись на пять дней в Зугдиди, столице Мингрелии, где его войска занялись грабежом и похищениями детей для продажи в рабство. Оттуда, в сильные дожди он едва продвигался через лесистые и заболоченные места. Армия Селим-паши двигалась еще медленее от Эрзерума. Оказалось, что у него не 20 000 человек, а лишь меньше половины от этого, слишком мало, чтобы победить армию Муравьева, поэтому Селим-паша решил даже не пытаться это сделать. 22 ноября британский дипломат передал генералу Вильямсу сообщение, что армия Селим-паши не придет на помощь Карсу. Потеряв всякую надежду Вильямс сдался вместе с гарнизоном Муравьеву, в пользу которого будет сказано, постарался обеспечить 4000 больным и раненым турецким солдатам уход и раздал продовольствие 30 000 солдат и населению, которых он подчинил до этого голодом{532}.

Взяв Карс русские теперь контролировали больше вражеской территории чем союзники. Александр видел в победе при Карсе противовес потере Севастополя, и полагал теперь, что пришло время начать искать мира через австрийцев и французов. В конце ноября были установлены прямые контакты между Парижем и Санкт-Петербургом, когда к барону фон Зеебаху, зятю Нессельроде, который занимался интересами России во французской столице, обратился граф Валевский, племянник Наполеона и министр иностранных дел, Валевский был «лично расположен» к мирным переговорам с Россией, как Зеебах докладывал Нессельроде, но предупредил, что Наполеон «находится под страхом Англии» и решительно настроен поддерживать альянс с этой страной. Если Россия хочет мира, ей необходимо выступить с предложениями — начиная с ограничения военно-морского господства в Черном море — что поможет Франции преодолеть её нежелание к началу переговоров из-за британцев{533}.

Это было нелегко сделать. После падения Карса британское правительство было еще тверже настроено на продолжение войны и перенесения боевых действий на новые театры. В декабре кабинет обсуждал отправку половины крымских войск в Трапезунд, чтобы перерезать путь вероятного наступления русских от Карса к Эрзеруму и Анатолии. Были подготовлены планы операции к представлению их в военный совет в январе. Поговаривали о новой большой кампании на Балтике, где разрушение морской базы в Свеаборге 9 августа продемонстрировало союзным лидерам, чего можно достичь используя бронированные пароходы и дальнобойную артиллерию[105]. За стенами Вестминстера общее мнение было таково, что Севастополь должен стать лишь отправной точкой для широкомасштабной войны против России. Даже Гладстоун, твердый сторонник мира, был вынужден признать, что британская общественность не желала заканчивать войну. Русофобская пресса призывала Палмерстона начать весеннюю кампанию на Балтике. Она призывала разрушить Кронштадт, заблокировать Санкт-Петербург и изгнать русских из Финляндии: Россия должна перестать быть угрозой европейской свободе и британским интересам на Ближнем Востоке{534}.

У Палмерстона и его «партия войны» была собственная повестка для крестового похода против России. Она распространялась намного дальше первоначальной цели войны — защита Турции — в планах было необратимое ограничение и ослабление России как империи-конкурента Британии. «Основная и реальная цель войны это ограничить агрессивные амбиции России», писал Палмерстон Кларендону 25 сентября. «Мы начали войну не столько для того, чтобы Султан и его мусульмане сидели в Турции, т. е. отвести Россию от Турции; но у нас есть помимо этого большой интерес держать Россию подальше от Норвегии и Швеции». Палмерстон предлагал продолжить войну в паневропейском масштабе и в Азии, «чтобы обуздать мощь России». Он видел это так, что Балтийские государства, подобно Турции, если они включатся в эту широкомасштабную войну, станут «частью длинной буферной линией для сдерживания будущей экспансии России». Палмерстон настаивал, что Россия «еще не была разбита даже наполовину» и требовал продолжения войны еще как минимум на год — пока Крым и Кавказ не будут оторваны от России и не будет достигнута независимость Польши{535}.

Это было не только вопросом окружения России дружественных Западу государств, но и более широкой «войны национальностей», чтобы разрушить Российскую империю изнутри. Впервые эта идея была выдвинута Палмерстоном в его меморандуме кабинету министров в марте 1854 года. Тогда он предложил вернуть Крым и Кавказ — Османской империи, отдать Финляндию — Швеции, Балтийские провинции — Пруссии, Бессарабию — Австрии, а также восстановить Польшу как независимое от России королевство. Эти идеи обсуждались и молчаливо признавались в качестве неофициальных военных целей британского кабинета различными деятелями вестминстерского истеблишмента во время Крымской войны. Основная предпосылка, как объяснил герцог Аргайл в письме Кларендону в октябре 1854 года, заключалась в том, что хотя «Четыре пункта» были «хороши и достаточны» как цели войны в той мере, в какой они допускали «любые изменения и расширения», расчленение России станет желательным и возможным, «если и когда успешная война сможет поставить её в пределах нашей досягаемости». После падения Севастополя эти идеи были вновь выдвинуты во внутренних кругах военного кабинета Палмерстона. «Я подозреваю, что Палмерстон хотел бы, чтобы война незаметно перетекла в войну национальностей, как её называют, но не хотел бы открыто заявлять об этом сейчас», — писал 6 декабря политический дневник Чарльза Гревилла{536}.

Всю осень 1855 года Палмерстон поддерживал идею продолжать войну следующей весной, только как средство продолжать давить на Россию, с тем чтобы она приняла тяжелые условия мира, которые он желал предложить. Он негодовал после того как французы и австрийцы начали прямые переговоры с русскими, рассматривая довольно сдержанные условия мира, основанные на Четырех пунктах. Он был убежден, как он писал Кларендону 9 октября, что «Нессельроде и его шпионы работали над французами в Париже и Брюсселе», и что «с австрийцами и пруссаками, работающими заодно с Нессельроде» потребуется «вся наша твердость и мастерство не быть втянутыми в заключение мира, которое принесет разочарования стране, а цели войны не будут достигнуты». В той же самой записке Палмерстон обрисовал, то что он считал минимально необходимым для достижения согласия: Россия перестает вмешиваться в дела Дунайских княжеств, где султан должен «дать князьям хорошую конституцию, предварительно согласованную с Англией и Францией»; Дунайская дельта передается Россией Турции; Русские теряют все свои военно-морские базы на Черном море, вместе «с частями территории, откуда они могут готовить нападения на её соседей», территории, среди которых будут Крым и Кавказ. Что касается Польши, то Палмерстон не был более уверен, может ли Британия продолжать поддерживать войну за независимость, но он считал, что французы поддержат его в том, что уже было предложено Валевским, усилить давление на русских, чтобы вынудить их принять уменьшение их мощи в мире{537}.

Однако французы не были настроены настолько воинственно. Будучи главными конструкторами военной победы, вес их мнения значит как минимум столько же сколько и Палмерстона. Без поддержки Франции Британия не могла помыслить себе продолжать войну, не говоря уж о вовлечении в неё новых союзников из европейских стран, которые предпочитали лидерство Франции, а не Британии.

Франция сильнее пострадала от войны. Помимо потерь на полях сражений французская армия пострадала от множества болезней, в основном цинги и тифа, помимо этого холеры, осенью и зимой 1855 года. Проблемы были схожи с теми, которые испытывали британцы прошлой зимой: только ситуация в двух армиях изменилась на обратную. Когда как британцы радикально улучшили санитарную ситуацию и медицинское обеспечение за последний год, французы ослабили свои стандарты, так как в Крым прибыли новые войска и у них не хватило ресурсов покрыть возросшие потребности.

Для Наполеона было непрактично думать о продолжении войну в подобных условиях. Он мог остановить военные действия до следующей весны, к которой бы его армия оправилась. Но степень деморализации солдат достигла опасного уровня, что было видно из писем домой, и они бы не выдержали еще одну зиму в Крыму. Капитан Шарль Тума, к примеру, в письме 13 октября писал, что есть опасность бунта в армии, если их не вернут вскорости домой во Францию. Фредерик Жапи, лейтенант зуавов, тоже считал, что солдаты восстанут против своих офицеров, они не были готовы участвовать в войне, которую теперь считали войной за британские интересы. Анри Луазийон опасался того, что новая кампания втянет Францию в бесконечную войну против страны, которая была слишком велика, чтобы её одолеть — урок, который, по его мнению, они должны были выучить после 1812 года{538}.

Общественное мнение во Франции не поддержало бы продление военной кампании надолго. Французская экономика сильно пострадала от войны: торговля была в упадке, сельское хозяйство страдало от недостатка рабочих в результате военных призывов, которые уже забрали 310 000 французов в Крым; в городах в ноябре 1855 года начались перебои с продовольствием. Из отчетов местных префектов и прокуроров было видно, что существовала реальная опасность гражданских беспорядков если бы война продолжилась в зиму. Даже провинциальная пресса, которая призывала на войну в 1854 году, теперь требовала положить ей конец{539}.

Всегда чуткий к реакции публики Наполеон провел осень в поисках выхода из войны без разрыва с британцами. Политически он собирался извлечь максимум из «славной победы», которую символизировал Севастополь, но он не желал подвергать опасности союз с Британией, который был фундаментом его внешней политики. Наполеон не был противником принципа широкомасштабной войны. Он симпатизировал взглядам Палмерстона по использованию войны против России для изменения границ Европы, по разжиганию национальных революций для слома системы 1815 года, что дало бы возможность Франции занять доминирующее положение на континенте за счет России и Священного союза. Но он не желал участвовать в кампаниях против России на Кавказе и в Малой Азии, где, по его ощущениям, речь шла в основном о британских интересах. Наполеон это видел так, что единственно, когда он бы мог оправдать продолжение полномасштабной войны против России, то это только при достижении своих великих мечтаний о европейском континенте. 22 ноября Наполеон написал королеве Виктории предлагая три альтернативы: ограниченная война на истощение; мирные переговоры на основе Четырех пунктов; или «призыв ко всем национальностям, возрождение Польши, независимость Финляндии, Венгрии». Наполеон пояснил, что сам бы он предпочел мир, но предложил обсудить его предложение по европейской войне, если для Британии мир на основании Четырех пунктов неприемлем. «Я мог бы рассмотреть вариант», писал он Виктории, «который имеет определенный размах и который бы дал результаты на таком уровне, когда бы они стоили принесенных жертв».

Предложение Наполеона было практически неприкрыто лицемерным, хитрый ход, чтобы вынудить британцев присоединиться к переговорам о мире. Он знал, что британцы не готовы к наполеоновской войне за национальное освобождение континента. И все же есть признаки того, что он был готов начать такую войну, если бы Палмерстон ответил на его блеф. В 1858 году Наполеон скажет Каули[106], что Франция хотела мира и поэтому он был вынужден прекратить войну; но с равной вероятностью, если бы он был принужден Палмерстоном продолжать ее, он бы не остановился пока не добился бы лучшего равновесия для Европы»{540}.

Каковы бы ни были намерения императора, Валевский, его министр иностранных дел был твердо убежден в необходимости немедленного мира, и очевидно использовал угрозу Наполеона поддержать революционную войну, чтобы заставить Британию, Австрию и Россию приступить к переговорам на основании Четырех пунктов. Наполеон принял участие в этой игре угроз. Он написал Валевскому с просьбой обратить внимание Кларендона:

Я хочу мира. Если Россия соглашается на нейтрализацию Черного моря, я подпишу с ними мир несмотря на возражения Англии. Но если весной это ничем не закончится, я обращусь к национальностям, в первую очередь к полякам. Принципом войны будут не права Европы, а интересы отдельных государств.

Если наполеоновское запугивание революциями практически ничего не значило, то его угроза заключить сепаратный мир с Россией была реальной. За установкой прямых контактов с Санкт-Петербургом стояла влиятельная партия ведомая сводным братом императора, герцогом де Морни, железнодорожным спекулянтом, который считал, что Россия это «рудник, который должен эксплуатироваться Францией». В октябре де Морни наладил контакт с князем Горчаковым, русским послом в Вене, и который вскоре стал министром иностранных дел, и предложил ему заключить сделку{541}.

Встревоженные французскими инициативами, тут же вмешались австрийцы. Граф Буоль, тогда бывший министром иностранных дел, обратился к Буркени, французскому послу в Вене, и вместе с Морни, который, будучи проинформированным Горчаковым на те условия, на которые русские, возможно, согласятся, выработали мирные предложения. Эти предложения будут выдвинуты России как австрийский ультиматум при французской и британской поддержке «ради целостности Оттоманской империи». Франко-австрийские условия по сути были переработанными Четырьмя пунктами, хотя Россия и должна была уступить часть Бессарабии, так чтобы отдалить её Дуная, и нейтрализация Черного моря должна быть результатом русско-турецкого договора, нежели частью общего договора о мире. Хотя русские уже приняли Четыре пункта как основу для переговоров, теперь туда добавился пятый пункт, сохраняющий за победившими сторонами право включать иные неопределенные условия во время мирной конференции, «ради интересов Европы»{542}.

Французские и австрийские мирные предложения добрались до Лондона 18 ноября. Британское правительство, которое лишь информировали о прогрессе австро-французских переговоров, оскорбилось тем, как две католические державы достигли взаимопонимания. Палмерстон подозревал, что в смягчении предлагаемых условий, которые он собирался отвергнуть, сыграло свою роль русское влияние. Не было упоминаний о Балтике, не было гарантий против русской агрессии в Черном море. «Мы продолжаем держаться главных принципов примирения, которые необходимы для будущей безопасности Европы», писал он Кларендону 1 декабря. «Если французское правительство изменит свое мнение, ответственность будет на них, и людям обеих стран надо так и сообщить». Кларендон, как всегда, был осторожнее. Он опасался того, что Франция добьется сепаратного мира, и тогда, Британия не сможет ничего с этим поделать в одиночку. Министр иностранных дел добился минорных поправок по требованиям — нейтрализация Черного моря должна войти в общий договор и пятый пункт должен содержать «определенные условия», — но в целом он был за утверждение французских и австрийских условий. С помощью королевы он убедил Палмерстона согласиться с планом, по крайней мере на время, чтобы избежать сепаратного франко-русского мира, с теми доводами, что царь вероятнее всего отвергнет эти предложения в любом случае, позволив Британии возобновить военные действия и добиться более жестких условий{543}.

Кларендон был почти прав. Царь был в боевом настроении всю осень. По словам одного высокопоставленного русского дипломата, он «был мало расположен договариваться со своими противниками» в тот момент, когда они стоят перед трудностями второй зимы в Крыму. Желание Наполеона получить мир намекало на то, что царь все еще может добиться лучшего окончания войны, если он продержится достаточно долго, чтобы внутренние проблемы Франции дошли до крайности. В своем проливающем на это свет письме своему главнокомандующему Горчакову Александр заявил, что он не видит надежд на скорое прекращение военных действий. Россия продолжит воевать, пока Франция не будет вынуждена подписать мир из-за внутренних беспорядков, вызванных плохим урожаем и растущим брожением низших классов:

Предыдущие революции всегда начинались таким образом и может быть, что общая революция не так уж и далека. Таким я вижу самое вероятное завершение нынешней войны; ни от Наполеона, ни от Англии я не жду искреннего желания мира на условиях совместимыми с нашими взглядами, и пока я жив, я не приму иных{544}.

Никто не мог переубедить царя отказаться от его воинственной позиции. Зеебах пришел с личным посланием от Наполеона, убеждая его за принятие предложения, или же он рискует потерять половину империи, если война против России возобновиться. 21 ноября пришли новости из Швеции, о наконец-то заключенном договоре с западными державами — мрачные для России, если бы союзники решили начать новую кампанию на Балтике. Даже Фридрих-Вильгельм IV, король Пруссии, объявил, что возможно он будет вынужден присоединиться к западным державам против России. Если Александр продолжит войну, которая «грозит стабильностью всем легитимным правительствам» континента. «Я прошу вас, мой дорогой племянник», писал он Александру, «уступите столько, сколько сможете, тщательно взвешивая последствия в истинных интересах России, для Пруссии и для всей Европы, если эта ужасная война продолжится. Скрытые страсти, однажды выпущенные на волю, могут дать революционные последствия, которые никто не может рассчитать». И все же несмотря на все эти предупреждения Александр оставался непреклонен. «Мы достигли крайнего предела из возможного и совместимого с честью России», писал он Горчакову 23 декабря. «Я никогда не приму унизительных условий и я убежден, что каждый истинный русский думает так же. Нам остается лишь перекреститься и двинуться маршем вперед, нашими общими усилиями, чтобы защитить наше отечество и нашу национальную гордость»{545}.

Два дня спустя Александр наконец получил австрийский ультиматум с союзными условиями. Царь созвал совет из самых доверенных советников своего отца, чтобы обсудить ответ России. Более старые и спокойные головы, нежели царь, были в большинстве на этой встрече в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге. Главную речь сказал Киселев, министр-реформист из министерства государственных имуществ, который отвечал за 20 миллионов государственных крестьян. Он говорил за других советников. У России не было средств продолжать войну, утверждал Киселев. Нейтральные государства двигались в сторону западного альянса, и было бы неразумно идти на риск воевать против всей Европы. Даже возобновление боевых действий против западных держав было бы неразумно: Россия не может победить, и добьется от противника только лишь более жестких условий для заключения мира. Пока русский народ в массе разделяет патриотические настроения царя, Киселев считал, что некоторые начнут колебаться, если война будет продолжаться дальше — есть вероятность революционных волнений. Уже появлялись признаки серьезного недовольства среди крестьянства, которое несло основную ношу войны. Не следует отклонять австрийское предложение, продолжал Киселев, но можно предложить поправки, которые бы отстаивали территориальную целостность России. Совет согласился с мнением Киселева. Австрийцам был отправлен ответ, где их условия принимались, но отклонялись отторжение Бессарабии и добавление пятого пункта.

Русские контрпредложения разделили союзников. Австрийцы, у которых был интерес в Бессарабии, угрожали немедленно прервать всякие отношения с Россией; а французы же оказались не готовы подвергать опасности мирные переговоры «из-за каких-то клочков земли в Бессарабии!» как пояснил Наполеон в письме королеве Виктории в письме 14 января. Королева считала, что следует отложить переговоры и использовать раскол между Россией и Австрией. Это был здравый совет. Подобно своему отцу Александр боялся войны с Австрией более всего другого, и возможно только это могло заставить изменить свое мнение и принять их предложения. 12 января Буоль проинформировал русских, что Австрия разорвет отношения, если они не примут условия мира. Фридрих-Вильгельм выразил свою поддержку австрийским предложениям и в телеграмме в Санкт-Петербург. Теперь царь остался один.

15 января Александр созвал очередное заседание своего совета в Зимнем дворце. В этот раз Нессельроде произнес главную речь. Он предупредил царя, что в наступающем году союзники решили сконцентрироваться на Дунае и Бессарабии, в районе австрийской границы. Австрия скорее всего будет втянута в войну против России и это решение окажет немедленный эффект на остающиеся нейтральными Швецию и Пруссию, в первую очередь. Старый князь Воронцов, ранее наместник на Кавказе, поддержал Нессельроде. Выступая эмоционально, он призвал царя принять австрийские условия, какими бы неприятными они не были. Ничего иного нельзя было достичь продолжением борьбы, а сопротивление может привести к еще более унизительному миру, возможно потерей Крыма, Кавказа, даже Финляндии и Польши. Киселев согласился, добавив, что население Волыни и Подолии в Украине с такой же вероятностью может подняться против правления России как финны и поляки, если война продолжится и австрийские войска подойдут к западным границам. В сравнении с этими опасностями, жертвы, затребованные ультиматумом, были незначительны. Один за другим чиновники царя призывали его принять мирные предложения. Только младший брат Александра, Великий князь Константин, был за продолжение войны, но у него не было поста в правительстве и как бы ни патриотично не звучало для русского сердца обращение к духу сопротивления 1812 года, оно не было ничем обосновано и не могло изменить их позиции. Царь принял решение. На следующий день австрийцы получили от Нессельроде сообщение, возвещающее принятие их условий мира{546}.


А в Севастополе войска готовились провести вторую зиму в Крыму. Никто не знал, будут ли они сражаться опять, ходили самые всевозможные слухи, о том, что их пошлют на Дунай или на Кавказ или куда-то еще в другую часть Российской империи в весеннюю кампанию. «Что с нами будет?» писал командир батальона Жозеф Фервель маршалу де Кастелляну 15 декабря. «Где мы очутимся в следующем году? Это вопрос который задают все, но никто не знает ответа»{547}.

И в это время войска занимали себя ежедневной борьбой за существование на высотах над Севастополем. Поставки улучшились, палатки и хижины у солдат теперь были лучше. Бары и магазины в Камышовой бухте и Кадикое были постоянно переполнены, отель Мэри Сикоул процветал. Солдатам было чем заняться: театр, азартные игры, бильярд, охота и скачки на равнине, когда позволяла погода. Из Британии прибывали лодки набитые туристами, чтобы посмотреть на места известных сражений и набрать сувениров — русское ружье или саблю, или немного формы, снятой с тех мертвых русских, которые до сих пор оставались в траншеях неделями, даже месяцами после захвата Севастополя. «Только англичане могут такое придумать», отметил один французский офицер, удивленный нездоровым азартом этих военных туристов{548}.

К концу января, когда пришли новости о скором мире, союзные солдаты стали все чаще брататься с русскими. Прокофий Подпалов, молодой солдат, который принимал участие в обороне Редана, был среди русских, стоявших лагерем на Черной речке, месте кровавой битвы в августе. «Каждый день мы становились все дружелюбнее с французами с другого берега реки», вспоминал он. «Офицеры нам говорили быть с ними вежливыми. Обычно мы спускались к реке и кидали через неё всякие вещи для них: кресты, монеты и тому подобное; французы в ответ кидали нам сигареты, кожаные кошельки, ножи, деньги. Вот так мы разговаривали: французы говорили “Русский товарищ!”, а русские в ответ “французские братья!”» Постепенно французы начали отваживаться перебираться через реку и заходить в русский лагерь. Они выпивали и ели вместе, пели друг другу свои песни и общались языком жестов. Визиты стали регулярными. Однажды, покидая русский лагерь, французские солдаты раздали карточки, на которых были написаны их имена и полки и пригласили русских в свой лагерь. Они не возвращались несколько дней и Подпалов и его товарищи решили отправиться во французский лагерь. Они были изумлены увиденным. «Было чисто и аккуратно везде, даже цветы росли у палаток офицеров», вспоминал Подпалов. Русские нашли своих друзей и они пригласили их в свои палатки, где они пили ром. Французские солдаты проводили их назад до реки, обнялись несколько раз и пригласили приходить еще. Через неделю Подпалов вернулся к ним в лагерь уже один, но не смог найти своих друзей. Ему сказали, что они уехали в Париж{549}.

12. Париж и новый порядок

Мирный конгресс был должен был начаться во французском министерстве иностранных дел на Кэ д’Орсэ днем 25 февраля. К полудню огромная и возбужденная толпа зрителей собралась на набережной чтобы наблюдать за прибытием делегатов. Вытянувшихся от моста Согласия до Йенской улицы зевак сдерживала пехота и жандармерия, чтобы кареты иностранных представителей могли проехать через толпу и остановиться у недавно законченного комплекса зданий министерства иностранных дел. Делегаты начали прибывать с часу дня, каждого приветствовали криками «Vive la paix!» и «Vive l’Empereur!»[107] когда они выходили из карет и поднимались в здание. Одетые во фраки, делегаты собрались в великолепном Посольском зале, где огромный круглый стол покрытый зеленым бархатом и с двенадцатью креслами вокруг стола был подготовлен для конференции. Зал был визитной карточкой декоративного искусства Второй империи. Бордовые сатиновые портьеры свисали вдоль стен. Единственными картинами были ростовой портрет Наполеона III и императрицы Евгении, чьи покровительственные взоры были постоянным напоминанием делегатам о новой позиции Франции как арбитра в международных делах. На каминной полке стоял бюст Наполеона I — персоны нон грата в дипломатических кругах в последние сорок лет. Парижский конгресс подчеркивал то, во что хотел верить Наполеон III — возвращение наполеоновской Франции в Европейский концерт{550}.

Выбор Парижа как места для проведения конгресса был знаком нового положения Франции как выдающейся державы на континенте. Единственный другой город, где конгресс мог бы пройти, была Вена, в которой был подписан договор 1815 года, но эту идею отвергли британцы, которые с подозрением относились к дипломатическим усилиям австрийцев с самого начала войны. С перемещением дипломатической мощи на краткое время в Париж, Вена теперь выглядела городом прошлого. «Никто не сможет отрицать того, что Франция выйдет из всего этого выросшей», писал граф Валевский Наполеону, после того, как стало известно, что он будет принимать конгресс. «Франция одна заработает на этой борьбе. Сегодня она занимает первое место в Европе».

Конгресс начался лишь три месяца спустя после окончания Всемирной выставки, блестящего международного события, конкурировавшего с лондонской Великой выставкой в 1851 году. Пять миллионов посетителей прошли через выставочные залы на Елисейских полях. Два этих события делали Париж центром Европы. Это была крупная победа Наполеона III, чье решение вступить в войну всегда было под влиянием необходимости поднять престиж как внутри страны так и за границей.

С самого начала мирных переговоров прошлой осенью, он был ключевым игроком, от которого зависели все другие державы в удовлетворении своих интересов. «Я поражена общим почтением к императору Наполеону», писала княгиня Ливен баронессе Мейендорфф 9 ноября. «Война вознесла его довольно высоко, его и Францию: но не дало ничего Англии»{551}.

Мирные переговоры продолжались всю зиму и ко времени прибытия делегатов в Париж, большинство спорных вопросов уже было решено. Главным препятствием оставалась твердая позиция британцев, которые не спешили с окончанием войны, в которой они не добились ни одной заметной победы, чтобы удовлетворить их честь и оправдать потери последних восемнадцати месяцев. Захват Севастополя был в конце концов французским успехом. Под давлением воинствующей прессы и общественности, Палмерстон повторил свои минимальные требования, которые он озвучил 9 октября, и запугивал продолжением войны, начав с весенней кампании на Балтике, если русские не согласятся на британские условия. Он давил на Кларендона, своего министра иностранных дел, не принимать от русских ничего кроме полного подчинения его требованиям на Парижском конгрессе.

Несмотря на громкие заявления, требования Палмерстона постоянно менялись. К ноябрю он уже совсем оставил идею добиться независимости Черкесии, не удалось найти ни одного представителя этой непонятной территории, чтобы подписать договор от её имени. Он продолжал настаивать на том, что Россия должна лишиться Кавказа и Центральной Азии, и был уверен, что британская твердость поможет этого добиться. Россия находилась в слабой позиции, писал он Кларендону 25 февраля, и выказывает признаки «непослушания», оспаривая последнюю версию британских условий: полное удаление русских кораблей и арсеналов с Черного моря и эвакуация «со всех территорий Турции (включая Карс) оккупированных русскими войсками». Эти условия, настаивал Палмерстон, не являются «бесчестными для России… но только лишь рассчитаны на то, чтобы продемонстрировать искренность отказа от агрессивных намерений». Предупреждая Кларендона о графе Орлове, руководителе русской делегации в Париже, он демонстрировал русофобское отношение:

Что касается Орлова, то я знаю его хорошо — он учтив и любезен внешне, но его внутренний разум глубоко пропитан русской наглостью, высокомерием и гордостью. Он сделает все, что в его силах, чтобы запугать без внешних признаков этого. Он будет бороться за каждый пункт, который по его мнению он может отбить, и он обладает коварством наполовину цивилизованного дикаря{552}.

Французам и итальянцам претило поведение Палмерстона (Виктор Эммануил, король Пьемонта, описывал его как «бешеное животное»). Стремящиеся к миру французы не разделяли британское желание наказать Россию. Сближение с русскими им было нужно для реализации планов Наполеона в Италии. Сочувствовавший движению по объединению Италии, французский император рассчитывал, что он может заполучить обратно Савойю и Ниццу — захваченную французами в 1792 году, но возвращенную Пьемонту Венским конгрессом в 1815 году — если он поможет пьемонтцам отвоевать у австрийцев Ломбардию-Венецию и изгнать Габсбургов из остальной Италии. Ему был нейтралитет России, чтобы победить австрийцев и французы не желали следовать карательным инициативам Палмерстона против России. Их основное расхождение во взглядах с британцами было из-за границы Бессарабии, территории которую Россия должна передать обратно оттоманской Молдавии. Палмерстон, поддержанный Австрией, занимал твердую позицию, утверждая, что Россия не должна иметь никаких возможностей по доступу к Дунаю, что было основной темой для переживаний австрийцев. Русские хотели использовать Карс, как противовес Бессарабии и их поддерживали французы. Но под давлением британцев и австрийцев Наполеон убедил Орлова принять компромисс в Париже. В целом русские теряли примерно треть бессарабской территории, которую они получили от турок в 1812 году, включая дельту Дуная, но они сохраняли болгарские общины в Бессарабии и стратегически важный горный хребет к юго-востоку от Хотина. Британцы заявляли о своей победе; Австрия праздновала освобождение Дуная, русские переживали потерю части Бессарабии как национальное унижение. Это была первая территория отданная туркам с семнадцатого века[108] {553}.

По основным вопросам державы уже договорились до начала конгресса, на основе Четырех пунктов, о которых союзники договорились еще в 1854 году. Британцы попытались добавить пятый пункт, по которому Россия теряла все земли на южном Кавказе (Черкесию, Грузию, Эривань и Нахичевань), но русские настаивали, что эти территории получены по Адрианопольскому миру и турки поддержали их требования. Однако русским пришлось оставить Карс. Они также не смогли полностью нейтрализовать третий пункт — демилитаризацию Черного моря — выторговав исключение Николаева (так как он стоял в 20 километрах от берега, на берегу реки Буг) и Азовского моря.

По вопросу двух Дунайских княжеств (главной темы первого пункта) был оживленный обмен мнениями. Британцы в целом были за восстановление оттоманского контроля. Французы поддерживали румынских либералов и националистов, которые хотели объединить княжества в независимое государство. Австрийцы были откровенно против появления национального государства прямо на них юго-восточной границе, так как у них было значительное количество славянских меньшинств со своими национальными устремлениями. Австрийцы разумно подозревали французов в поддержке румын, чтобы создать давление на австрийцев, чтобы те отказались от своих интересов в северной Италии. Три державы при этом договорились покончить с русским протекторатом над Дунайскими княжествами и гарантировать свободную торговую навигацию по Дунаю (второй пункт). Но они не могли договориться, чем заменить протекторат — кроме как коллективными гарантиями великих держав под номинальным суверенитетом Оттоманской империи с неясными планами на выборы где-то в будущем, чтобы выяснить взгляды населения Молдавии и Валахии.

Что же касалось протекции христианских подданных Оттоманской империи (четвертый пункт), представители союзных держав встречались с Великим визирем Али-пашой и проводником Танзимата Фуад-пашой (делегатами султана на Парижском конгрессе) в Константинополе в начале января, чтобы убедить их, что Порте необходимо показать, что она была настроена серьезно на наделении полным религиозным и гражданским равноправием для не-мусульман империи, включая евреев. В отчете о ходе переговоров Кларендону 9 января, Стратфорд Каннинг выражал скепсис насчет серьезности намерений турецких министров держаться реформ. Он считал, что они возмущены иностранным принуждением к реформам, которые по их мнению подрывали оттоманский суверенитет, и был уверен, что будет трудно добиться какой-либо защиты христиан должным образом. Турки всегда жили с мыслью, что христиане стоят ниже них, и никакой закон подписанный султаном не сможет преодолеть предрассудки за то короткое время, которое ожидал Запад. «Мы должны быть готовы к прокрастинации на основании уважения к религиозной несовместимости, народных предрассудков и разделяющих обычаев», писал ветеран дипломатии, который далее предупреждал, что продавливание такой реформы может привести к восстаниям мусульман против султанской политики вестернизации. В ответ на набросок программы в 21 пункт, представленный представителями союзников, султан выпустил Хатт-и-Хумаюн, султанский указ, 18 февраля. Указ обещал немусульманским подданным полную религиозное и юридическое равенство, право владения имуществом, открытый доступ на основе заслуг в оттоманскую военную и гражданские службы. Турки надеялись на то, что реформы остановят европейское вмешательство в оттоманские дела. Они желали того, чтобы Хатт-и-Хумаюн был исключен из парижских переговоров на основании турецкого суверенитета. Но русские, которые в Четвертом пункте назывались одной из пяти великих держав, которые должны были гарантировать безопасность христианских подданных султана, настаивали на обсуждении этого вопроса. Их устроило компромиссное решение — международная декларация, вместе с Портой, о важности христианских прав в Оттоманской империи — и в своей домашней пропаганде русские даже использовали этот момент как символ «моральной победы» в Крымской войне. В одном они были правы, так как Парижский конгресс восстановил статус кво в Храме Рождества Христова в Вифлееме и Храме Гроба Господня в Иерусалиме, как того требовала Россия от имени греческой церкви против латинских требований, о чем неоднократно высказывался царь. В манифесте опубликованном в день подписания мира Александр назвал это волей Провидения, «изначальная и принципиальная цель войны… русские! Ваши усилия и жертвы не были напрасны!»{554}.

В конце концов оставался невысказанным польский вопрос. Идея восстановления польской независимости от России впервые была поднята среди союзных дипломатом Валевским, сыном Наполеона I от польской графини Марии Валевской. После захвата Севастополя французский император желал сделать что-то для Польши: независимое польское королевство хорошо подходило под наполеоновскую идеал новой Европы, основанной на национальных государствах, с целью отменить договор 1815 года. Поначалу Наполеон III поддерживал программу Чарторыйского по восстановлению Польши как автономного королевства в рамках Венского соглашения, чьи свободы были отняты Россией. Позже, когда во время переговоров перед конгрессом стало ясно, что ни одна из других держав не выступает в поддержку поляков, Наполеон поддержал урезанный список требований Чарторыйского: права на язык и защита Польши от русификации. Но Орлов и слушать ничего не желал, настаивая на том, что права России на Польшу основаны не на договоре 1815 года, а на русском завоевании Польши во время подавления польского восстания 1830–31 годов. В интересах улучшения отношений с Россией, чьей поддержки от добивался для борьбы с австрийцами в Италии, Наполеон решил оставить польский вопрос. Более ничего на Парижском конгрессе о польском вопросе сказано не было. Даже Палмерстон, который редко упускал шанса схватиться с Россией, рекомендовал Кларендону не поднимать вопрос о поляках. «Будет нецелесообразно», объяснял он, «требовать от России восстановить царство Польское».

Для поляков такое развитие будет крайне сомнительным; если они получат независимость от России, то это было бы большим преимуществом для поляков и Европы; но разница между тем, что поляки или Европа получат между текущим состоянием царства Польского и тем, которое было установлено Венским соглашением не будет стоить тех трудностей, которые придется преодолеть, чтобы реализовать такое изменение. Русское правительство скажет, что Польша восстала и была завоевана, и теперь она удерживается по праву завоевания, и не по Венскому соглашению, и поэтому Россия теперь свободна от обязательств по нему. Более того, русские скажут, что подобное требование будет вмешательством в внутренние дела России.

«Бедная Польша!» — заметил Стратфорд Каннинг лорду Харроуби, одному из сторонников Чарторыйского. «Ее возрождение подобно Летучему голландцу. Никогда не случается, но всегда рядом»{555}.

Так как все основные вопросы были решены заранее, Парижский конгресс проходил гладко, без значительных споров. Лишь три заседания потребовалось для составления черновика договора. Большое количество свободного времени ушло на весь спектр развлечений общества — банкеты, ужины, концерты, балы и приемы, и особенное торжество в честь рождения имперского принца, Луи-Наполеона, единственного ребенка Наполеона III и императрицы Евгении — перед тем как дипломаты наконец собрались для формального подписания мирного договора в один час дня в воскресенье, 30 марта.

О заключении мира было провозглашено по всему Парижу. Телеграфы работали без передышки, чтобы отправить новости по всему миру. В два часа сигналом об окончании войны стала громоподобная канонада пушек в доме Инвалидов. Радостные толпы собирались на улицах, дела ресторанов и кафе в этот день шли как никогда хорошо, а вечером небо Париже осветил фейерверк. На следующий день состоялся парад на Марсовом поле. Французские войска прошли мимо императора и принца Наполеона, десятки тысяч парижан увидели высших французских военных чинов и иностранных высокопоставленных лиц. «В толпе был электрический заряд от возбуждения», сообщала официальная история конгресса год спустя, «от людей исходили оглушающие возгласы национальной гордости и воодушевления, которые заполонили Марсово поле сильнее тысяч орудий»{556}. Это была та слава и популярность, к которой Наполеон стремился вступая в войну.


Новости о мире достигли Крыма на следующий день — столько заняла передача телеграммы от Парижа в Варну и далее подводным кабелем до Балаклавы. 2 апреля союзные орудия в Крыму выстрелили в последний раз — салютом в честь окончания войны.

Союзникам было дано шесть месяцев, чтобы эвакуировать их вооруженные силы. Британцы использовали порт Севастополя, где они проконтролировали разрушение величественных доков серией взрывов, а французы разрушили Николаевский форт. Нужно было пересчитать огромные количества военной техники, погрузить на корабли и отправить домой: захваченное оружие и пушки, боеприпасы, металлолом и продовольствие, включая огромное количество награбленного у русских. Это была сложная логистическая операция, чтобы разбить это все по различным департаментам военных министерств, многие вещи были оставлены, проданы русским или, такие как английские деревянные хижины и бараки, переданы русским с условием, что они будут использованы для жителей Крыма, оставшихся без крыши над головой» (русские приняли английское предложение, но оставили хижины и бараки за армией). «Это предприятие было невероятно исполнить за несколько месяцев, для всего что было привезено за два года», писал капитан Эрбе своей семье 28 апреля. «Огромное количество лошадей и мулов пришлось оставить или продать по дешевке населению Крыма, и я не рассчитываю увидеть их когда-либо еще». Животные были не единственным средством транспорта которое было продано в частные руки. Балаклавская железная дорога была куплена компанией основанной сэром Каллингом Иердли и Мозесом Монтефьоре, которые хотели использовать оборудование, чтобы построить новую дорогу от Яффы до Иерусалима, средство связи, которое «цивилизует и разовьет ресурсы области, которая сейчас дика и необузданна», как сказал Палмерстон, который одобрил сделку. Она послужила бы растущему потоку паломников в Святые земли. Яффская дорога не была построена и в итоге балаклавская линия была продана туркам на металлолом{557}.

Принимая во внимания, сколько времени понадобилось привезти все в Крым, эвакуация прошла быстро. 12 июня Кодрингтон был готов передать Балаклаву русским перед отправкой последнего транспорта с британскими войсками на Алжире. Приверженец военного этикета, главнокомандующий был оскорблен чинами и видом русской делегации посланной принять контроль над Балаклавой:

Приехало примерно 30 донских казаков и 50 человек пехоты. Но у них такой вид! Я бы никогда не мог подумать, что русские пришлют таких оборванцев из своей армии. Никогда не видел таких типов в шинелях — и при этом плохо вооруженных — позорно выглядящих — мы все были удивлены и изумлены. Я надеюсь, они хотели оскорбить нас таким образом: но если так, то мы поменялись местами, если бы они только слышали что о них говорят. Гвардейцы взошли на борт — русские поставили своих караульных — и эвакуация завершилась{558}.

В Крыму остались останки многих тысяч солдат. В последние недели перед отъездом союзные войска активно строили кладбища и возводили мемориалы своим товарищам, которых покидали. В одном из своих последних репортажей из Крыма Уильям Расселл описывал военные кладбища:

Херсонес был покрыт отдельными могилами, общими могилами, отдельными кладбищами от Балаклавы до Севастопольского рейда. Балки и равнина — холмы и низины — обочины дорог и отдельные долины — на мили вокруг, от моря до Черной речки, везде торчали ярко-белые камни, по одиночке или группами, воткнутые в сухую землю вертикально, или выглядывая из буйной растительности, которая выросла под ними. Французы постарались организовать могилы немного лучше. Одно большое аккуратное кладбище было устроено с большим вкусом рядом со старым лагерем у Инкермана, но в целом союзники не огораживали свои погребения… Кладбище для солдат и нижних чинов Гвардейской бригады было окружено приличной стеной. В него вели красивые ворота, сооруженные из дерева и обитые железными обручами, покрашенные, повешенные на два массивных столба вырезанных из камня, с украшенными капителями, на каждом сверху лежало ядро. Там было шесть рядов могил, в каждой по тридцать и более тел. Над каждой был или могильный камень или холмик, огороженные белыми камнями по кругу, с именами или инициалами тех, кто там покоится написанными на отдельных камнях гальки. Напротив ворот, рядом с ними, стоял большой каменный крест… Там были еще монументальные камни на этом кладбище: один был каменный крест, с надписью «в память о лейтенанте А. Хилле, 22-й полк, который умер 22 июня 1855 года. Этот камень воздвигнут его друзьями в Крыму». Другой «в память от главном сержанте Ренни, 93-й хайлендский. Воздвигнут другом». Еще один «Квартирмейстеру Дж. МакДональду, 72-й полк, умер 16 сентября, от раны полученной в траншеях у Севастополя 8 декабря, возраст тридцать пять лет»{559}.

Британское кладбище на холме Каткарт, 1855

После того как союзники уехали, русские, которые отступили в сторону Перекопа во время своей эвакуации, вернулись обратно в южные города и равнины Крыма. Поля сражений превратились в поля и пастбища. Скот бродил по кладбищам союзников. Постепенно Крым восстановился от экономического ущерба нанесенного войной. Севастополь был отстроен заново. Дороги и мосты починены. Но в некоторых отношениях раны на полуострове не зажили никогда.

Самым заметным было исчезновение татарского населения. Отдельные группы начали покидать свои хутора с началом конфликта, численность их выросла к концу войны, вместе со страхом мести со стороны русских после отбытия союзных войск. Уже случились ответные репрессии за зверства в Керчи, с массовыми арестами, конфискацией имущества и массовыми казнями «подозрительных» татар русскими военными. Жители Байдара подали петицию Кодрингтону с просьбой помочь покинуть Крым, опасаясь, что с ними случится тоже самое, если их деревни попадут в русские руки, «так как наш прошлый опыт дает нам мало надежд на хорошее обращение». Написанная и переведенная на английский местным татарским писцом, их мольбы звучали так:

В знак благодарности проявленной к нам англичанами мы скорее забудем Бога, нежели забудем её величество королеву Викторию и генерала Кодрингтона, за кого мы будем молиться пять раз в день, как нам предписывает магометанская религия произносить наши молитвы, и наши молитвы будут за них и за всю английскую нацию будут переданы детям наших детей.

Подписано именами священников, знати и жителей следующих двенадцати деревень:
Байдар, Сагтик, Календи, Скелия, Саватка, Бага, Уркуста, Узуню, Бюйук Лускомия, Киату, Кучук Лускомия, Варнутка{560}.

Кодрингтон не предпринял ничего, чтобы помочь татарам, несмотря на то, что они обеспечивали союзников продовольствием, шпионами и транспортом всю войну. Сама мысль защитить татар от русских репрессий даже не возникла в головах союзных дипломатов, которые могли бы включить в мирный договор более весомый пункт. Статья V Парижского соглашения обязывала все воюющие стороны «дать полное прощение тем из их подданных, кто может быть виновен в активном участии в военных действиях противника» — пункт, который должен был защитить не только крымских татар, но и болгар и греков Оттоманской империи, которые были на стороне русских во время Дунайских кампаний. Но граф Строганов, генерал-губернатор Новороссии нашел способ обойти этот пункт, заявив, что татары потеряли это право из-за того, что они покинули места своего проживания без получения предварительного разрешения у военных властей — десятки тысяч из них были вынуждены это сделать во время войны. Другими словами любой татарин, который покинул свой дом без печати в паспорте был предателем в глазах русского правительства, и подлежал ссылке в Сибирь{561}.

Вместе с началом эвакуации союзных армий из Крыма уехала первая из больших групп татар. 22 апреля 4500 татар отплыли из Балаклавы в Константинополь веря в то, что турецкое правительство пригласило их перебраться в Оттоманскую империю. Взволнованные массовым отъездом, который угрожал крымскому сельскому хозяйству, местные русские чиновники искали совета в Санкт-Петербурге, не следует ли им остановить исход татар. Зная о том, что татары массово сотрудничали с противником, царь ответил что не следует ничего делать, добавив, что на самом деле «это было бы благоприятно, избавить полуостров от этого вредного населения» (концепция повторенная позже Сталиным во время второй мировой войны). Передавая слова Александра своим чиновникам Строганов интерпретировал их как прямой приказ к изгнанию мусульманского населения из Крыма, заявляя, что царь сказал, что это «необходимо» (а не «благоприятно») заставить татар уехать. Для принуждения к отъезду использовались разные способы давления: были слухи о планируемой массовой депортации на север, о казацких рейдах по татарским деревням, кампании принуждения обучать татар русскому языку в крымских школах, или обратить их в христианство. Татарским крестьянам увеличили налоги, и татарские деревни лишали доступа к воде, вынуждая их продавать землю русским землевладельцам.

Между 1856 и 1863 годом примерно 150 000 крымских татар и вероятно 50 000 ногайских татар (примерно две трети всего татарского населения Крыма и южной России) эмигрировали в Оттоманскую империю. Точные цифры определить трудно и некоторые историки заявляют даже намного большие цифры. Обеспокоенные недостатком рабочих рук в регионе, в 1867 году русские власти пытались по полицейской статистике разобраться, сколько же татар покинуло полуостров после окончания войны. Были названы следующие цифры: 104 211 мужчин и 88 149 женщин уехали из Крыма. Было брошено 784 деревень и осталось 457 оставленных мечетей{562}.

Помимо удаления татарского населения русские власти после 1856 года проводили политику христианизации Крыма. Более чем когда-либо, как прямое следствие Крымской войны, полуостров рассматривался как религиозное пограничье между Россией и мусульманским миром, над которым надо установить твердый контроль. До войны, относительно либеральный губернатор князь Воронцов, противился распространению христианских институтов в Крыму на том основании, что они «зародят среди местного населения необоснованные опасные мысли о возможности отклонить их от ислама и обратить в православие». Но Воронцов покинул свой пост в 1856 году, а вместо него пришел агрессивный русский националист Строганов, который активно поддерживал христианизационные намерения Иннокентия, архиепископа Херсонского и Таврического, в чью епархию входил Крым. К концу Крымской войны, проповеди Иннокентия широко ходили в русских войсках в виде памфлетов и лубков. Иннокентий изображал конфликт как «священную войну» за Крым, центр национальной православной идентичности, откуда христианство пришло на Русь. Подчеркивая древнее наследие греческой церкви на полуострове, он рисовал Крым как «русский Афон», святое место в «священной Российской империи», связанной религиозно с монастырским центром на полуострове горы Афон в северо-восточной Греции. При поддержке Строганова Иннокентий курировал создание отдельной епархии для Крыма и основание нескольких новых монастырей на полуострове после Крымской войны{563}.

Для поддержки христианских переселенцев в Крыму царское правительство приняло в 1862 году закон, дающий особые права и субсидии колонистам из России и из-за границы. Земля покинутая татарами была оставлена для продажи иностранцам. Наплыв нового христианского населения в 1860-е и 1870-е годы преобразил этническую карту Крыма. Там где когда-то были татарские поселения, теперь они были населены русскими, греками, армянами, болгарами, даже немцами и эстонцами — все их притягивали обещания дешевой и плодородной земли или особые права для попадания в городские гильдии и корпорации, обычно недоступные новоприбывшим. Армяне и греки превратили Севастополь и Евпаторию в главные торговые центры, тогда как старые татарские города, такие как Кефе (Феодосия), Гёзлеве и Бахчисарай пришли в упадок. Многие из сельских иммигрантов были болгарами или другими христианскими беженцами из Бессарабии, территории, уступленной русскими турками после Крымской войны. Они были расселены правительством в 330 деревнях ранее бывших татарскими и им помогли деньгами, чтобы перестроить мечети в церкви. А татары, которые бежали из Крыма в свою очередь были поселены на землях, которыми ранее владели христиане в Бессарабии{564}.

По всему побережью Черного моря из-за Крымской войны снимались с места и переселялись национальные и религиозные группы. Их пути пересекались в районе конфессиональной разделительной линии, разделяющей Россию от мусульманского мира. Греки эмигрировали десятками тысяч из Молдавии и Бессарабии в южную Россию. В обратную сторону, из России в Турцию, десятки тысяч польских переселенцев и солдат воевавших в Польском легионе (так называемые «оттоманские казаки») против России в Крыму и на Кавказе. Они были поселены Портой на турецких землях в области Добруджи в дельте Дуная, в Анатолии и других местах, часть осела в Адамполе (Полонезкое) польском поселении, основанном Адамом Чарторыйским, лидером польской эмиграции, на окраине Константинополя в 1842 году.

На другой стороне Черного моря десятки тысяч армян-христиан покинули свои дома в Анатолии и эмигрировали в контролируемую Россией Транскавказию после Крымской войны. Они боялись, что турки будут видеть в них союзников русских и отплатят им за это. Европейская комиссия назначенная Парижским соглашением для демаркации русско-оттоманской границы обнаружила, что армянские деревни «населены наполовину» и церкви находятся в состоянии «далеко зашедшего запустения»{565}.

Параллельно с этим еще большие по численности черкесы, абхазы и другие мусульманские племена были изгнаны с родных земель русскими, которые после Крымской войны активизировали военную кампанию против Шамиля, проводя целенаправленную политику, которую бы сейчас можно было определить как «этнические чистки» для христианизации Кавказа. Кампания была в основном мотивирована стратегическими соображениями, созданными Парижским соглашением в регионе Черного моря, где теперь Королевский флот мог оперировать свободно и у русских не было никакой защиты от него в уязвимых прибрежных областях, где мусульманское население было настроено враждебно к России. Русские сфокусировались на плодородных землях Черкесии на западном Кавказе — территориях близкорасположенных к побережью Черного моря. Мусульманские деревни подвергались нападениям русских войск, мужчин и женщин убивали, дома и строения разрушали, вынуждая жителей либо уходить либо умирать от голода. Черкесам дали выбор — либо перебираться на север на Кубанские равнины, достаточно далеко от берега моря, чтобы представлять какую-либо угрозу в случае вторжения — либо эмигрировать в Оттоманскую империю. Десятки тысяч переехали на север, но такое же число черкесов было препровождено в черноморские порты, где они иногда неделями ждали возможности уехать в жутких условиях возле доков, откуда они грузились на турецкие корабли и отправлялись в Трапезунд, Самсун и Синоп в Анатолии. Оттоманские власти не были готовы к такому наплыву беженцев и несколько тысяч из них умерло от болезней в первые месяцы после прибытия в Турцию. К 1864 году мусульманское население Черкесии было полностью расселено. Британский консул Ч[арльз]. Х[анмер]. Диксон заявлял, что можно идти целый день по территории бывшей Черкесии и не встретить ни одной живой души{566}.

После черкесов дошла очередь до абхазских мусульман, в то время живших в районе Сухум-Кале, компания русских по их выдавливаю с обжитых земель началась в 1866 году. Тактика в целом оставалась такой же как против черкесов за тем исключением, что русские теперь оставляли здоровых мужчин, и изгоняли их женщин, детей и стариков. Британский консул и арабист Уильям Гиффорд Палгрейв, который проехал по Абхазии, чтобы собрать информацию об этнических чистках, оценивал, что три четверти мусульманского населения было вынуждено эмигрировать. В целом, с учетом черкесов и абхазов, примерно 1,2 миллиона мусульман были изгнаны с Кавказа за десятилетие после Крымской войны, большинство их них осело в Оттоманской империи, и к концу девятнадцатого века на одного мусульманина в этих областях приходилось по десять новых христианских переселенцев{567}.


В качестве символического жеста, в намерении даровать религиозную толерантность, султан в феврале 1856 года посетил два бала иностранцев в турецкой столице, один в британском посольстве, другой во французском. Это был первый случай в Оттоманской империи, когда султан принимал приглашения на христианские развлечения в домах иностранных послов.

Абдулмеджид прибыл в британское посольство с орденом Подвязки, врученном ему за несколько недель до события, чтобы отметить союзную победу. Стратфорд Каннинг, посол, встретил султана у двери кареты. Когда султан вышел, был подан электрический сигнал британскому флоту, стоящему на якоре в Босфоре, который дал салют многочисленными залпами из пушек. Это был костюмированный бал, поэтому там были принцы и принцессы, мушкетеры, поддельные черкесы и пастушки. Леди Хорнби записала свои впечатления на следующий день:

У меня займет целый день только перечислить половину костюмов. Но любой, кто был на bals costumés[109]королевы согласится со мной, что они не идут ни в какое сравнение с этим в великолепии; ибо помимо собрания французских, сардинских и английских офицеров, люди этой страны появились в своих великолепных и разнообразных костюмах; и эти группы выглядели неописуемо красиво. Греческий патриарх, армянский архиепископ, иудейский первосвященник все были в своих парадных одеждах. Настоящие персы, албанцы, курды, сербы[110], армяне, греки, турки, австрийцы, сардинцы, итальянцы и испанцы все были в разнообразных одеждах, и многие были с инкрустированным оружием. Абдулмеджид тихо вошел в бальную залу вместе с лордом и леди Стратфорд, их дочерьми, и пышным антуражем из пашей. Он остановился с видимыми восхищением и удовольствием перед действительно прекрасной картиной пред ним, поклоны с обеих сторон, улыбки, когда он двинулся дальше… Паши выпили огромное количество шампанского, делая вид, что не знают точного названия, и хитро называли его «eau gazeuse»[111].

На балу во французском посольстве султан появился с медалью Почетного легиона, которая была дарована ему Тувнелем, французским послом. Его приветствовали отдавая честь по-военному, он побеседовал с заграничными сановниками и двинулся вдоль танцующих, которые импровизировали под турецкие марши, исполняемые военным оркестром{568}. Одна из вещей, которая доставила султану наибольшее удовольствие было явление европейских женщин, чье наряды, как он утверждал, он предпочитает гораздо больше, чем одежду мусульманских женщин. «Если общение с этими дамами выглядит так же как их внешний вид», сказал он австрийскому врачу, «тогда я определенно завидую вам европейцам». Поощряемые султаном, женщины в его дворце и жены высших чиновников начали перенимать больше элементов из западной одежды — корсеты, шелковые накидки и прозрачные вуали. Они стали появляться в обществе и чаще общаться с мужчинами.

Домашняя культура в домах оттоманской элиты в Константинополе тоже вестернизировалась, с появлением европейских застольных манер, столовых приборов и фарфора, мебели и декоративных стилей{569}.

Почти в каждой сфере жизни Крымская война стала водоразделом, открывшим и вестернизировавшим турецкое общество. Массовый исход беженцев из Российской империи стал лишь одной из многих причин, по которым Оттоманская империя стала поддаваться внешнему влиянию. Крымская война внесла новые идеи и технологии в оттоманский мир, ускорила турецкую интеграцию в глобальную экономику, многократно увеличила количество контактов между турками и иностранцами. За время и сразу после войны в Константинополь прибыло больше европейцев, чем за все время до этого; множество дипломатов, финансистов, военных советников и солдат, инженеров, туристов, торговцев, миссионеров и священников оставили глубокий след в турецком обществе.

Война привела к заметному увеличению иностранных инвестиций в Оттоманскую империю и вместе с этим увеличила финансовую зависимость Турции от западных банков и правительств (иностранные займы для финансирования войны и Танзимата взлетели с примерно 5 миллионов фунтов в 1855 году до невообразимых 200 миллионов в 1877). Она простимулировала развитие телеграфа и железных дорог, ускорила появление того, что будет названо турецким общественным мнением с помощью газет и нового типа журнализма, который появился напрямую как результат огромной востребованности информации во время Крымской войны. С появлением Новых оттоманов (Yeni Osmanlilar), рыхлой группы из журналистов и будущих реформаторов, которые собрались на некоторое время в некое подобие политической партии в 1860-е годы, война породила и ответную реакцию на некоторые из этих изменений и обеспечила появление первого оттоманского (турецкого) национального движения. Вера Новых оттоманов в принятие западных институтов в рамках мусульманской традиции сделала их во многом «духовными отцами» Младотурок, создателей современного турецкого государства{570}.

Новые оттоманы были против растущего вмешательства европейских держав в дела Оттоманской империи. Они были против реформ, которые, по их мнению, были навязаны Турции западными правительствами, чтобы продвигать особые интересы христиан. В особенности они не одобряли декрет 1856 года Хатт-и-Хумаюн, который действительно был навязан европейскими державами. Декрет был написан Стратфордом Каннингом вместе с Тувнелем и затем представлен Порте как необходимое условие для продолжения предоставления иностранных кредитов. Он повторял принципы религиозной толерантности сформулированные в Хатт-и-Шарифе 1839 года, но описывал их четче в западных юридических терминах, без ссылок на Коран. Помимо обещаний терпимости и гражданских прав для немусульман, он вводил некоторые новые принципы для управления навязанные британцами: строгие ежегодные бюджеты правительства, основание банков, кодификация уголовного и гражданского права, реформы турецких тюрем, смешанные суды для рассмотрения большинства дел с участием мусульман и немусульман. Это была широкомасштабная программа вестернизации Оттоманской империи. Новые оттоманы поддерживали принципы Хатт-и-Шарифа 1839 года как необходимый элемент реформ Танзимат, но в отличие от декрета 1856 года, он имел внутренние корни и не подвергал опасности привилегированное положение ислама в Оттоманской империи. Они видели в Хатт-и-Хумаюне особую милость к немусульманам, уступку под давлением великих держав, и они опасались того, что он подорвет интересы ислама и турецкого суверенитета.

Иностранное происхождение и терминология Хатт-и-Хумаюна вызвала еще большее неприятие среди мусульманского духовенства и консерваторов. Даже старый сторонник реформ Танзимат Мустафа Решид — который на непродолжительное время вернулся на должность Главного визиря, после того как Стратфорд настоял на его переназначении в ноябре 1856 года — думал, что он заходит слишком далеко в уступках христианам. Возмущенные Хатт-и-Хумаюном, группа мусульманских теологов и студентов спланировала заговор против султана и его министров, но они были арестованы в 1859 году. На допросах их лидеры признались, что Хатт-и-Хумаюн противоречит шариату из-за того, что дает христианам равные права с мусульманами. Шейх Ахмет, один из главных заговорщиков, заявил, что христиане получили эти права только при помощи иностранных держав, и что уступки будут означать окончание привилегированного места ислама в Оттоманской империи{571}.

Их взгляды разделялись многими власть предержащими и бенефициарами старой мусульманской иерархии — местными пашами, губернаторами, землевладельцами и знатью, клириками и чиновниками, сборщиками податей и ростовщиками — которые все опасались, что лучше образованные и более активные христианские меньшинства вскоре станут доминировать на политической и социальной арене, если им дать полное гражданское и религиозное равноправие. Веками мусульманам империи твердили, что христиане это люди второго сорта. Перед возможностью потерять свое привилегированное положение, мусульмане все больше пропитывались бунтарскими настроениями. Происходили беспорядки и нападения мусульман на христиан в Бессарабии, в Наблусе и в Газе в 1856 году, в Яффе в 1857 году, в Хиджазе в 1858 году, в Ливане и Сирии, где 20 000 христиан-маронитов были вырезаны друзами и мусульманами в 1860 году. В каждом случае конфессиональное и экономическое разделение взаимно усиливали друг друга: средства к существованию мусульман, занятых в сельском хозяйстве и мелкой торговле, находились в прямой угрозе из-за импорта европейских товаров через христианских посредников. Бунтовщики нападали на христианские лавки и дома, иностранные церкви и миссионерские школы, даже посольства, как их подстрекали мусульманские клирики выступавшие против Хатт-и-Хумаюна.

В Наблусе, для примера, беспорядки начались 4 апреля, вскоре после того, как исламские лидеры осудили Хатт-и-Хумаюн на пятничных молитвах. В Наблусе проживало 5000 христиан, в городе с населением в 10 000 человек, и до Крымской войны они мирно жили с мусульманами. Но война увеличила напряжение между ними. Поражение России воспринималось как «мусульманская победа» местными палестинцами, чья религиозная гордость была уязвлена новыми законами о религиозной терпимости Хатт-и-Хумаюна. Для христиан, в свою очередь, это была союзный триумф. Они вывешивали на своих домах в Наблусе французские и британские флаги и повесили новый колокол над протестантской миссионерской школой. Это было провокацией в адрес исламских чувств. На пятничных молитвах улемы осудили эти символы западного превосходства, доказывая, что вскоре мусульман скоро будут призывать молитву в английский колокол, если они не поднимутся и не уничтожат христианские церкви, которые, что, как они говорили, станет «правильной формой молитвы богу». Призывая к джихаду, толпы вышли на улицы Наблуса, многие собрались у протестантской миссии, где они сорвали британский флаг.

Среди такого накала страстей, насилие было спровоцировано странным инцидентом с преподобным мистером Лайдом, протестантским миссионером и членом колледжа Иисуса в Кембридже, который случайно выстрелил в попрошайку, пытавшегося украсть его пальто. «Чаша фанатизма переполнилась и одна капля разлила ее», писал Джеймс Финн, британский консул в Иерусалиме, который описывал происшествие. Лайд нашел спасение в доме городского управляющего, Махмуд Бека, который успокоил семью убитого и предложил похоронить его. Но улемов уже было не успокоить. Собравшись на совет, они запретили похороны и прекратили публичные молитвы в мечетях «до тех пор пока цена исламской крови не будет искуплена». С призывами «месть христианам!» огромная толпа собралась у дома управляющего и потребовала выдать Лайда, который сам согласился пожертвовать собой, но Махмуд Бек отказал толпе. Тогда толпа начала громить город, грабя и уничтожая все, что попадалось им на пути. Дома, школы и церкви христиан были разграблены и сожжены. Несколько сотрудников прусского консульства были убиты, вместе с дюжиной греков, со слов Финна, который также сообщил, что «одиннадцать женщин родили преждевременно под воздействием страха». Порядок был в итоге восстановлен вмешательством султанских войск, 21 апреля Лайд предстал перед судом в турецком суде в Иерусалиме, где смешанное мусульманско-христианское жюри оправдало его, но присудило выплатить большую сумму компенсации семье попрошайки[112]. Лайд вернулся в Англию в невменяемом состоянии: у него были галлюцинации, что он Христос. Зачинщики мусульманских погромов не предстали перед судом, нападения на христиан в этой области продолжались еще несколько месяцев. В августе 1856 года насилие выплеснулось из Наблуса в Газу. В феврале 1857 года Финн писал, что 300 христиан «все еще живут в состоянии страха в Газе», ибо «никто не может контролировать мусульманских фанатиков», и что христиане не дают показаний из-за страха расправы{572}.

Перед вероятностью вспышек насилия такого рода практически повсеместно оттоманские власти не спешили с проведением новых законов о религиозной терпимости Хатт-и-Хумаюна в жизнь. Стратфорд Каннинг все больше разочаровывался в Порте. «Турецкие министры очень мало расположены к исполнению требований правительства её Величества относительно религиозных преследований», писал он Кларендону. «Они делают вид, что их впечатляют опасения народного недовольства среди мусульман, если они уступят». Турецкое участие в Крымской войне привело к возрождению «мусульманского триумфализма», докладывал Стратфорд. В результате войны турки сильнее озаботились собственным суверенитетом и стали больше возмущаться западным вмешательством в их внутренние дела. Во главе правительства встало новое поколение реформаторов Танзимата и они были более уверены в своей личной позиции и меньше зависели от патронажа других стран и послов, нежели поколение реформаторов Решида перед Крымской войной; они могли позволить себе быть осторожнее и практичнее в проведении реформ, исполняя экономические и политические требования западных держав, но не торопясь в исполнении религиозных обязательств входящих в Хатт-и-Хумаюн. Весь последний год в качестве посла Стратфорд пытался принудить турецких лидеров подойти серьезнее к защите христиан в Оттоманской империи: он говорил им, что это цена, которую Турция должна заплатить за британскую и французскую поддержку в Крымской войне. Особенно его беспокоили продолжающиеся казни мусульман за их переход в христианство, несмотря на все обещания султана защитить христиан от религиозных преследований и отменить «варварскую практику казней отступников». Перечисляя многочисленные случаи изгнания и убийств новообращенных христиан, Стратфорд писал Порте 23 декабря 1856 года:

Великие европейские державы никогда не согласятся на сохранение в Турции закона [об отступничестве] за счет их триумфов флотов и армий, который не только является для них непрекращающимся оскорблением, но и источником жестокого преследования собратьев-христиан. Они имеют право требовать, а британское правительство в особенности, что мухаммедянин ставший христианином должен быть свободен от любого наказания по этому поводу, точно также как и христианин перешедший в веру Мухаммеда{573}.

И все же, ко времени его возвращения в Лондон в следующем году, Порта практически ничего не сделала, чтобы удовлетворить требования европейских правительств. «Среди христиан», докладывал Финн в июле 1857 года, «растет сильное чувство недовольства из-за неповоротливости турецкого правительства в исполнении религиозной терпимости».

Христиане жаловались, что их оскорбляют на улице, что в общественных судах их не ставят вровень с мусульманами, что их выгоняют с работы практически из всех правительственных учреждений, и что им предоставляют возможность военной службы, но вместо этого они обложены двойным военным налогом.

В сельских районах Палестины, по словам Финна, Хатт-и-Хумаюн не соблюдался еще долгие годы. Местные правители были коррумпированы, недисциплинированны и тесно связаны с мусульманской знатью, духовенством и чиновниками, которые ограничивали христиан, а Порта была слишком далека и слаба, чтобы ограничить их самоволие, не говоря уж о том, чтобы принудить их исполнять новые законы о равенстве{574}.

Но для Оттоманской империи самые долговременные последствия неисполнения реформ Портой будут на Балканах. По всему балканскому региону христианские крестьяне будут восставать против своих мусульманских землевладельцев и чиновников, начиная с Боснии в 1858 году. Существование системы миллетов даст импульс росту национальных движений, которые вовлекут оттоманов и европейские державы в длинную серию балканских войн, которая достигнет своей кульминации в Первую мировую войну.


Парижское соглашение не привело к каким-либо заметным территориальным изменениям на карте Европы. Для многих в то время итоги войны, в которой погибло столько людей, не казались соответствующими потерям. Россия уступила южную Бессарабию Молдавии. Но во всех других отношениях статьи договора были принципиальными заявлениями: независимость и целостность Оттоманской империи подтверждалась и гарантировалась великими державами (первый раз мусульманское государство было признано международным законом, Венский конгресс намеренно исключил Турцию из Европейских держав, подпадающих под действие международных законов); защита немусульманских подданных султана гарантировалась подписантами соглашения, таким образом аннулируя претензии России на защиту христиан в Оттоманской империи; протекторат России над Дунайскими княжествами был обнулен автономией этих двух княжеств под оттоманским суверенитетом; и, наиболее унизительная для русских, статья XI объявляла Черное море нейтральным, открытым для коммерческого судоходства, но закрытого для всех военных кораблей в мирное время, таким образом лишая Россию военных портов и арсеналов на её ключевом южном побережье{575}.

Но если Парижское соглашение и не внесло изменений в карту Европы, то оно стало переломным в международных отношениях и политике, покончив с балансом сил, в котором Австрия и Россия контролировали континент на двоих, и породив новые построения, которые проложат путь к появлению национальных государств в Италии, Румынии и Германии.

Хотя Парижское соглашение наказывало Россию, в долгосрочной перспективе больше всех от Крымской войны теряла Австрия, несмотря на то, что она практически не принимала участия в ней. Потеряв консервативный союз с Россией, которая так и не простила её за вооруженный нейтралитет в пользу союзников в 1854 году, ей также в равной степени не доверяли либеральные западные державы, за её реакционную политику и «мягкие к России» мирные инициативы во время войны, Австрия попала во все возрастающую изоляцию на континенте после 1856 года. Следствием этого будет потери в Италии (в войне против французов и пьемонтцев в 1859 году), в Германии (в войне против пруссаков в 1866 году) и на Балканах (где она будет постоянно отступать с 1870-х по 1914 год).

Ничего из этого еще не стало заметным в апреле 1856 года, когда Австрия объединилась с Францией и Британией в Тройственный союз для защиты Парижского соглашения. Три державы подписали договор о том, что любое нарушение Парижского соглашения является причиной для войны. Палмерстон считал союз «хорошим дополнением к безопасности и узами союза» против России, от которой он ожидал со временем восстановления статуса главной угрозы континенту. Он хотел расширить соглашение в анти-русскую лигу европейских государств{576}. Наполеон не был так уверен. С момента падения Севастополя шло постоянное сближение между французами и русскими. Наполеону Россия была нужна для воплощения в жизнь своих планов против австрийцев в Италии. А для русских, тем временем, в особенности для их нового министра иностранных дел Александра Горчакова, который сменил Нессельроде в 1856 году, Франция представляла самую вероятную силу, которая поможет им избавиться от унизительных условий относительно Черного моря. И Франция и Россия были ревизионисткими державами: если Россия хотела пересмотра соглашения 1856 года, то Франция желала снять с себя остатки обязательств соглашений 1815 года. И между ними была заключена сделка.

В отличие от Нессельроде, неутомимого сторонника Священного союза и его легитимистких принципов, Горчаков смотрел на роль России на континенте прагматично. По его мнению Россия не должна вступать в союзы, отстаивающие общие принципы, какие как защита легитимных монархий, как это было до Крымской войны. Война продемонстрировала России, что нельзя полагаться на солидарность легитимных европейских монархий. Политика Нессельроде сделала Россию уязвимой к провалам чужих правительств, в особенности Австрии, держава которую Горчаков презирал со времен работы послом в Вене. Вместо этого Горчаков верил в то, что Россия должна сосредоточить свою дипломатию на собственных национальных интересах и для отстаивания своих интересов вступать в союзы с другими странами независимо от их идеологии. Это был новый тип дипломатии, Realpolitik, которую позже будет использовать Бисмарк.

Русские сразу же принялись проверять Парижский договор на прочность, фокусируясь на незначительных вопросах, где бы они могли попытаться внести раскол в крымский союз. В мае 1856 года они заявили суверенитет над маяком на крошечном острове Змеином, в турецких водах недалеко от дельты Дуная, и оставили там жить семь человек во главе с офицером. Валевский был склонен уступить русским этот незначительный остров, но Палмерстон настаивал, что их надо изгнать, на том основании, что они нарушают турецкий суверенитет.

Когда капитан британского корабля связался с турками на Змеином острове, ему сказали, что они не возражают против русских там: они рассматривали их как гостей и были ради продать им припасы. Палмерстон настаивал на своем. «Нам следует избежать фатальной ошибки сделанной Абердином оставляя предварительные шаги и сигналы русской агрессии не замеченными и не наказанными», писал он Кларендону 7 августа. Был отдан приказ отправить канонерки и устранить русских физически, но Джон Вудхаус, британский посланник в Санкт-Петербурге, сомневался, что у Британии есть права на это, и королева разделяла его сомнения, поэтому Палмерстону пришлось отступить и использовать вместо этого дипломатическое давление. Горчаков настаивал на том, что русские владели островом с 1833 года, и взывал к французам, которые таким образом попали в положение международного медиатора между Британией и Россией{577}.

Русские параллельно предприняли еще одну атаку на Парижское соглашение в отношении границы между русской Бессарабией и контролируемой турками Молдавией. Из-за ошибки на картах и путаницы в названиях, союзники нарисовали границу к югу от старой деревни под названием Болград, в 3 километрах к северу от Нового Болграда, рыночного города, расположенного на берегах озера Ялпуг, которое имеет сток в Дунай. Русские воспользовались недостатком ясности, заявив, что теперь они должны получить оба Болграда, и таким образом совместный доступ к озеру Ялпуг. Палмерстон настаивал, что граница должна пройти у старой деревни — целью договора было лишить русских доступа к Дунаю. Он давил на французов, чтобы они не поддавались и выступали единым фронтом против русских, которые в ином случае будут использовать их разногласия. Но французы были рады уступить русскому требованию в качества жеста доброй воли, хотя затем они предложили, что граница должна пройти по узкой полоске земли между рыночным городом и озером, таким образом передавая русским больше территории, но при этом лишая их доступа к озеру. И опять французы действовали как посредники между Россией и Британией.

К середине ноября маркиз де Морни убедил Горчакова отказаться от притязаний на остров Змеиный, при том условии что Россия получил Новый Болград, но без доступа к озеру, и эта территориальная компенсация была в некотором роде решением французского императора. Сделка была привязана к предложению царя и Горчакова (составленному при помощи де Морни в Санкт-Петербурге) по поводу франко-русской конвенции для обеспечения нейтральности Черного моря и Дунайских княжеств, как это было определено в Парижском соглашении, но теперь требовалось, как заявляли русские, «из-за того факта, что соглашение было нарушено Англией и Австрией», которые «пытались обмануть» русских с их законными владениями в районе Дуная. Морни рекомендовал русское предложение Наполеону и передал французскому императору обещание данное ему Горчаковым: Россия поддержит французские приобретения на Европейском континенте, если Франция подпишет конвенцию. «Отметьте», писал Морни, «Россия единственная держава которая одобрит территориальные приобретения Франции. Меня уже заверили в этом. Попробуйте добиться того же от англичан! И кто знает, с нашим требовательным и капризным народом, может быть придется когда-то обратиться к России ради их удовлетворения». Детали отношения русских к французским территориальным приобретениям были обрисованы в секретных инструкциях графу Киселеву, бывшему губернатору Дунайских княжеств, который стал послом во Франции после Крымской войны: протокол требовал, чтобы высокое официальное лицо представляло новую политику царя о дружбе с Францией. Если Наполеон обратит свое внимание на Итальянский полуостров, было сказано Киселеву, Россия «заранее одобрит воссоединение Ниццы и Савойи с Францией, равно как и объединение Ломбардии с Сардинией». Если его амбиции будут направлены на Рейн, то Россия «применит свое доброе влияние» для помощи французам, но продолжая соблюдать её обязательства перед Пруссией{578}.

Конференция представителей держав в Париже быстро приняла решения по двум спорам в январе 1857 года: был подтвержден турецкий суверенитет над островом Змеиным, с международной комиссией по управлению маяком; новый Болград был передан Молдавии, а Россия получила территориальную компенсацию в другом месте Бессарабии. Выглядело так, что русским пришлось уступить по обоим вопросам, но они добились политической победы ослабив связи внутри Крымского альянса. Французы четко сигнализировали, что целостность Оттоманской империи была для них второстепенным вопросом и они были готовы заключать новые сделки с русскими ради изменений карты Европы.

В последующие восемнадцать месяцев целый ряд высокопоставленных русских посещало Францию. В 1857 году Великий князь Константин, младший брат царя и адмирал, ответственный за так необходимые после Крымской войны реформы во флоте, посетил Париж, где было принято решение, что соглашение с Францией будет наилучшим способом получить техническую помощь, необходимую для модернизации её отсталого флота (он отдал французам все заказы, которые не могли быть реализованы русскими кораблестроителями). Во время своего путешествия он остановился в заливе Виллафранка, рядом с Венецией, где он достиг соглашения с Кавуром об аренде угольной базы для Одесской экспедиции[113] у туринского правительства, таким образом получив базу в Средиземноморье[114]. Наполеон устроил ему шикарный прием в Париже и приватно беседовал с ним о будущем Европы. Французский император знал, что Великий князь пытается утвердиться на почве русской внешней политики и что он панславист по взглядам и из-за этого на ножах с Горчаковым, поэтому он подогревал его политические амбиции. Наполеон особенно отметил возможность восстания в Италии против австрийцев и будущее объединение страны под руководством Пьемонта, говорил о вероятностях христианских восстаний в Оттоманской империи, теме интересовавшей Константина, предлагая, что в обоих случаях в их общих интересах поддерживать формирование небольших национальных государств{579}.

Воодушевленный Великим князем, Наполеон вошел в прямой контакт с царем, чтобы добиться от него поддержки во франко-пьемонтской войне против австрийцев в Италии. Встретившись с царем в Штутгарте в сентябре 1857 года, Наполеон был настолько уверен в его поддержке, что когда он встретился с Кавуром в июле следующего года в Пломбьере, чтобы составить планы войны, он заверил пьемонтского премьер-министра, что у него есть торжественное обещание Александра в поддержке их планов в Италии: после поражения австрийцев в Ломбардии-Венеции, увеличившийся в размерах Пьемонт станет Королевством северной Италии (как он уже однажды был в 1848–49 годах) и объединиться с Тосканой, уменьшенной Папской областью и Королевством обеих Сицилий в Итальянскую конфедерацию; а за свою поддержку итальянцев Наполеон получит в Награду Ниццу и Савойю для Франции. Кавур возлагал свои надежды для Италии на франко-британский альянс. Именно поэтому он отправил сардинские войска на Крымскую войну. На Парижском конгрессе он завоевал симпатии британцев и французов благодаря закулисному влиянию и хотя он не добился тогда ничего значительного, никто не дал ему твердых обещаний в его поддержке идеи объединенной Италии, он продолжал верить, что западные державы были его единственной надеждой. Едва поверив в то, что русский царь дал согласие на национальную революцию, Кавур тут же отправился в близлежащий курорт Баден-Баден, где собирались «захудалые короли и принцы» Европы, чтобы проконсультироваться с Великой княгиней Еленой Павловной (либеральной влиятельной теткой Александра), которая подтвердила, что на Россию можно рассчитывать. «Великая княгиня сообщила мне», писал Кавур генералу Мармора (Marmora), «что, если Франция выступит в союзе с нами, то общественное мнение вынудит русское правительство принять участие»{580}.

Однако на самом деле царь вовсе не стремился к участию к каким-либо войнам. В ответ на французские обещания оставить поддержку статей Парижского соглашения касательно Черного моря, Александр обещал лишь вооруженный нейтралитет, выставив крупную армию на границе с Галицией, чтобы удержать австрийцев от отправки войск в Италию. Австрийцы уже использовали вооруженный нейтралитет на стороне союзников в Крымской войне и решение Александра следовать такой же тактике давало ему возможность отплатить Австрии той же монетой за их предательство. Наполеон же, в свою очередь, не был готов давать твердые обещания относительно Черного моря, опасаясь навредить своим отношениям с Британией, поэтому никаких формальных договоренностей с Россией достичь было невозможно. Однако существовало джентльменское соглашение между императорами, подписанное в марте 1859 года, в котором русские занимают позицию «благожелательного нейтралитета» в случае франко-австрийской войны в обмен за «добрые услуги» в «будущем»{581}.

На этом основании французы и пьемонтцы начали свою войну против Австрии в апреле 1859 года, зная о том, что русские разместят армию в 300 000 человек вдоль австрийской границы, тогда как они атакуют в Италии. Лишь спустя несколько лет Россия предоставит военную поддержку Австрии против других французских попыток ревизии Венского договора. Крымская война изменила всё.

Под командованием Наполеона III и Виктора-Эммануила, франко-пьемонтская армия одержала ряд быстрых побед, уничтожив австрийские силы под командованием императора Франца-Иосифа в битве при Сольферино 24 июня, последней крупной битве в истории, в которой армиями командовали правящие монархи. К этому времени Наполеон уже опасался германских государств, которые могут взять в руки оружие в поддержку Австрии; поэтому не сообщая ничего пьемонтцам он заключил с австрийцами перемирие в Виллафранке, по которому большая часть Ломбардии, включая её столицу Милан, переходила французам, которые тут же передали её Пьемонту, по договоренности Наполеона и Кавура в Пломбьере. Сделка в Виллафранке восстановила монархов центральноитальяских государств (Пармы, Модены и Тосканы), которых свергли народные восстания, которые начались вместе с войной — сделка, которая взбесила пьемонтцев, но удовлетворила русских, которых сильно взволновало итальянское движение, которое стало принимать революционные формы. Пьемонтская армия аннексировала центральные государства. Савойя и Ницца перешли к Франции, как награда за помощь итальянцам. Этому противился революционный генерал Джузеппе Гарибальди, герой войны с австрийцами, который родился в Ницце. Весной 1860 года он повел тысячу краснорубашечников в экспедицию на завоевание Сицилии и Неаполя, чтобы объединить их с остальной Италией под эгидой Пьемонта.

Революционное движение Гарибальди привело к напряженности в отношениях между царем и Наполеоном. Он понял, что поддержка политику французского императора может привести к опасным последствиям. Теперь ничто не стояло между волной национализма, которая начала распространяться на территории Габсбургов, и оттуда далее в Польшу и другие русские территории. В октябре 1860 года Россия порвала отношения с Пьемонтом в качестве протеста против аннексии Неаполя. Горчаков осуждал Пьемонт за поддержку революции и обещал противостоять территориальным изменениям в Италии, если их только не одобрит международный конгресс, и дал знать австрийцам в Италии о своей поддержке (такого конечно же не могло случиться, чтобы русские отправились воевать за Габсбургов в Венеции, единственной части полуострова, которая вместе с Папской областью все еще не была под контролем первого итальянского парламента, который собрался в Турине в 1861 году). Когда Виктор-Эммануил принял титул короля Италии, русские и австрийцы договорились не признавать его, несмотря на давление британцев и французов. Когда британцы попросили Горчакова использовать его влияние на пруссаков, чтобы они признали короля, русский министр иностранных дел отказался. Казалось, что Священный союз еще не умер. Оправдывая свой отказ сотрудничать с Британией и её планом для Италии, Горчаков настаивал, что Австрия и Турция могут пострадать от революционных движений, если державы не удержат в узде национальные восстания, начатые пьемонтцами. Возможно с иронией, с учетом того как британцы обосновывали свое участие в Крымской войне, Горчаков проинформировал лорда Нейпира, британского посла в Санкт-Петербурге: «у нас две основных цели: сохранение Турции и сохранение Австрии»{582}.

Франсуа Рошбрюн

Польское восстание 1863 года было поворотной точкой для России в политике дружбы с Францией. Вдохновленные Гарибальди, польские студенты начали демонстрации в 1861 году, вынудив генерала Ламберта, наместника в Польше, ввести военное положение. Польские лидеры собирались тайно, некоторые из них поддерживали народную демократическую революцию, объединив крестьян и рабочих, другие же, ведомые Чарторыйским, более консервативные, искали возможность поднять национальное движение ведомое дворянами и интеллектуалами. Восстание началось как спонтанный протест против призыва в русскую армию. Отдельные группы восставших сражались с могущественной русской армией из оплотов партизан, в основном в лесах Литвы, Польши, Беларуси и западной (католической) Украины. Некоторые из них сражались против русских в Крымскую войну, включая многих «зуавов смерти», организованных Франсуа Рошбрюном, который служил офицером во французских зуавах в Крыму и принимал участие в англо-французской экспедиции в Китай во время Второй Опиумной войны в 1857 году, перед тем как осесть в Кракове в австрийской Польше, где он основал школу фехтования. Одетые в черную форму с белым крестом и красной феской, многие из них вооруженные винтовками Минье еще с Крымской войны, польские зуавы поклялись умереть нежели сдаться русским.

Тайное революционное правительство собралось в Варшаве. Оно объявило «всех сынов Польши свободными и равными гражданами», дав крестьянам право владения землей, и взывая к помощи к нациям Европы. Папа Пий IX повелел читать специальные молитвы за победу католической Польши над православной Россией, и вел активную деятельность по возбуждению сочувствия польским повстанцам в Италии и Франции. Наполеон хотел высадить войска на Балтике для поддержки поляков, но его удержали британцы, которые не хотели возобновления Крымской войны. В конце концов, конкурирующее с восстанием вторжение Франции в Мексику, помешало отправке войск. Дипломатическое вмешательство западных держав на стороне Польши только озлобило русских, которые видели в этом предательство, особенно Франции в особенности. Это только добавило решительности в подавлении польского восстания. Русская армия сжигала города и деревни. Десятки тысяч польских мужчин и женщин были сосланы в Сибирь, сотни повстанцев были публично повешены.

Разочарованные последствиями своей профранцузской политики, русские отдалились от Франции после польского восстания и вернулись к своему старому альянсу с Пруссией, второй владелицей польской территорией и единственной, которая поддержала их против поляков (военное соглашение позволило русским перевозить войска на прусских поездах). Для Александра, который всегда лелеял сомнения относительно либеральной Франции, Пруссия казалась более надежным консервативным союзником, и противовесом растущему влиянию и мощи Франции на континенте. Русские обеспечили значительную поддержку Отто фон Бисмарку, прусскому премьер-министру, чей консерватизм был замечен царем в его бытность послом в Санкт-Петербурге между 1859 и 1862 годами. Бисмарк сам ставил высшим приоритетом хорошие отношения с Россией, которая последовательно поддерживала войны Пруссии против Дании (1864), Австрии (1866) и Франции (1870). После поражения Франции и при объединенной поддержке благодарной Германии, объединенной Бисмарком, в 1871 году Россия смогла наконец избавиться от статьи XI Парижского соглашения, что позволило возродить Черноморский флот. События происходили так быстро в пятнадцать лет после соглашения, международный ландшафт полностью изменился: Наполеон III оказался в изгнании в Англии, после свержения войсками Третьей республики, Австрия и Франция растеряли силу и престиж, появление Германии и Италии как новых государств, проблемы и страсти Крымской войны быстро ушли со сцены.


Если говорить о территории, то Россия не понесла потерь, но она была унижена Парижским соглашением. Помимо потери Черноморского флота и Бессарабии, она потеряла престиж на Балканах и утратила все достижения, достигнутые в Восточном вопросе с восемнадцатого века. Россия не восстановит свою позицию в Европе до самого 1945 года.

Демилитаризация Черного моря была самым сильным ударом для России, которая больше не могла защитить свое уязвимое побережье против британцев или любого другого флота, если султан объявит им войну. Уничтожение Черноморского флота, Севастополя и других морских баз было унижением. Никогда ранее великая держава не подпадала под принудительное разоружение, даже Франция после Наполеоновских войн. То как обошлись с Россией это был беспрецедентный случай для Европейского концерта, который подразумевал, что никакая великая держава не должна быть унижена другими. Но союзники даже не задумывались об этом, что они имели дело с европейской державой в России. Они относились к ней как к полуазиатскому государству. Во время переговоров на Парижском конгрессе Валевский спросил британских делегатов, не будет ли слишком унизительно для русских, если западные державы отправят консулов в черноморские порты для наблюдения за демобилизацией. Коули настаивал, что нет, отмечая, что такое же условие было выдвинуто против Китая в Нанкинском договоре после Первой Опиумной войны{583}.

В самой России поражение в Крымской войне уронило престиж армии и подчеркнуло необходимость модернизации средств обороны страны, не только в чистом военном смысле, но в целом, через постройку железных дорог, индустриализации, здоровые финансы и так далее. Военный министр потерял то положение которое он имел в правительстве Николая I и его затмили министры финансов и внутренних дел, хотя он неизбежно получал львиную долю государственных расходов.

Образ страны в головах русских, которые они себе создали — крупнейшей, богатейшей и самой сильной страны в мире внезапно рухнул. Отсталость России вышла наружу. Призывы к реформам слышались изо всех слоев общества. Теперь все было под вопросом. Крымская катастрофа выявила недостатки во всех институтах России — не только коррупцию и некомпетентность военного командования, технологическую отсталость армии и флота, неадекватность дорог и недостаток железных дорог, которые были виноваты в проблемах снабжения, но и в плохом состоянии крепостных и неграмотности крепостных, из которых состояла армия, неспособность крепостной экономики поддерживать войну против индустриальных держав, провалы самой автократии. Критики концентрировались на Николае I, чья высокомерная и своенравная политика довела страну до разорения и такого количества человеческих жертв. «Общественное мнение теперь очень презрительно к памяти Николая», отметила Тютчева в своем дневнике.

С каждой новой неудачей все больше критики было слышно в его адрес. Они обвиняли его в преследовании исключительно собственной политики, ради его собственной гордости и славы были принесены в жертву исторические традиции России, преданы наши братья, православные славяне, и это превратило царя в жандарма Европы, тогда как он должен был вдохнуть новую жизнь в Восток и Церковь.

Даже среди правящей элиты признавали банкротство николаевской системы. «Боже мой, сколько жертв!» писал царский цензор Александр Никитенко в своем дневнике. «Одного мановения безумной воли, опьяневшей от самовластья и высокомерия, достаточно было, чтобы с лица земли исчезло столько цветущих жизней, пролито столько крови и слез, родилось столько страданий…. Мы не два года ведем войну — мы вели её тридцать лет, содержа миллион войска и беспрестанно грозя Европе. К чему все это? Какие выгоды и какую славу приобрела от того Россия?» Несколькими годами ранее Никитенко отметил, что панслависты-националисты в Москве проповедовали, что Запад в упадке, что новая славянская цивилизация под русским руководством займет её место. «А вот теперь Европа доказывает нашему невежеству, нашей апатии, нашему высокомерному презрению её цивилизации, как она сгнила. О, горе нам!»{584}.

Одним из голосов призывающих к реформе был Толстой, чьи «Севастопольские рассказы» принесли ему литературную славу. Опыт Толстого на Крымской войне сформировал его взгляды на жизнь и литературу. Он видел от первого лица некомпетентность и испорченность многих офицеров и их часто жестокое обращение с солдатами и матросами, чья храбрость и стойкость вдохновляла его. В его дневнике за время кампании он впервые сформулировал собственные идеи радикальных реформ и поклялся бороться с несправедливостью своим пером. На пути из Одессы в Севастополь в ноябре 1854 года, лоцман лодки рассказал ему о перевозке солдат: «как солдат в проливной дождь лег на мокрое дно лодки и заснул. Как офицер прибил солдата за то, что он почесался, и как солдат на перевозе застрелился от страху, что просрочил 2 дня, и как его бросили без похорон». Контраст с тем как с солдатами обращались в западных армиях зародил в нём идею о необходимости изменений. «Я часа два провел, болтая с ранеными Французами и Англичанами», отметил он в своем дневнике в Эски-Орде, недалеко от Симферополя, тем же месяцем:

Каждый солдат горд своим положением и ценит себя; ибо чувствует себя действительной пружиной в войске. Хорошее оружие, искусство действовать им, молодость, общие понятия о политике и искусствах, дают ему сознание своего достоинства. У нас же глупые пешие и оружейные учения, бесполезное оружие, угнетение, возраст, недостаток образования, плохое питание и содержание уничтожают в мужчинах последнюю искру гордости и даже создают у них слишком высокое мнение о противнике{585}.

Сомнительно, что многие рядовые во французской или британской армии были озабочены искусством. При всем русском восхищении «Западом», в оценке Толстого была большая доля наивности, но подобные идеи придали энергии его реформистскому рвению.

После смерти Николая I Толстой составил набросок «Проекта о переформировании армии» и представил его графу Остен-Сакену[115], тогдашнему командующему севастопольским гарнизоном, в надежде, что он передаст его новому царю Александру, который по слухам был за более гуманную политику.

На волне этих слухов Толстой начинает свой проект с громкого объявления о принципе, который был частично правдой, но вряд ли он был честным по отношению к храбрым защитникам Севастополя:

Мое сознание и чувство справедливости запрещает мне молчать перед лицом зла, открыто совершающегося передо мной, вызывая смерти миллионов и подрывая нашу силу и честь нашей страны… В России, столь могущественной своей материальной силой и силой своего духа, нет войска; есть толпы угнетенных рабов, повинующихся ворам, угнетающим наемникам и грабителям, и в этой толпе нет ни преданности к Царю, ни любви к Отечеству — слова, которыми так часто злоупотребляют, ни рыцарской чести и отваги, есть с одной стороны дух терпения и подавленного ропота, с другой дух угнетения и лихоимства[116].

Толстой решительно осуждал жестокое обращение с крепостными солдатами. В ранней версии своего проекта он даже зашел так далеко, что утверждал, что в «каждом побитом солдате» таится «чувство отмщения», которое было «слишком подавлено, чтобы являться реальной силой», но оно ждало своего времени, чтобы вырваться наружу («и боже мой, какие ужасы ожидают наше общество, если такое случиться»). Позже он удалит это провокационное предложение, с расчетом на то, чтобы пустить свои идеи в правительственные круги. Толстой призывал к прекращению телесных наказаний в армии, виня жестокость к солдатам в неудовлетворительных результатах России в Крымской войне. Он предлагал проекты по реформе артиллерии, которая оказалась неэффективна против винтовок Минье. Предлагая свои идеи как улучшить управление, он обрушил уничижительную критику на офицеров в Крыму, описывая их как жестоких и коррумпированных, озабоченных лишь мелочами солдатской формы и муштрой, служащих в армии лишь потому, что более они ни на что не способны. Но он опять удалил это пламенное предложение — в котором он заявлял, что главнокомандующие были придворными, выбранными царем не за компетентность — из-за того, что оно уменьшало шансы на его проект быть рассмотренным. Уже ходили слухи, что анонимный автор сатирической песни об армии, в которой в поражениях в Крыму обвинялись некомпетентные офицеры с самыми большими эполетами. Баллада широко распространилась в армии и обществе, отчего Толстой, как предполагаемый автор, получил замечание от Великого князя Михаила Николаевича, брата царя, который заявил, что стихи уничтожают мораль солдат[117]. Хотя авторство Толстого так и не было установлено точно, его продвижение по службе остановилось на поручике, звании которое он получил еще до приезда в Севастополь{586}.

Опыт, который Толстой вынес из Крымской войны, привел его к вопросу не только о более справедливой системе в армии. Поэт Афанасий Фет, который впервые встретил Толстого на квартире Тургенева в Санкт-Петербурге зимой 1855 года, заметил в молодом человеке «невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений». Живя в Крыму бок о бок с рядовыми солдатами Толстой открыл для себя простые радости крестьянства; это послужило отправной точкой его беспокойных поисков новой правды, как жить морально русскому дворянину и землевладельцу при всех несправедливостях крепостничества. Он уже касался этой темы ранее. В «Утре помещика» (1852) он писал о помещике (надо читать «о Толстом»), который находится в поисках счастья и справедливости в деревне, и понимает, что этого можно достигнуть лишь постоянным трудом ради других, менее счастливых нежели он. Примерно в тоже самое время, он предложил снизить барщину в своем имении в Ясной Поляне, но крепостные заподозрили его в неблаговидных намерениях (они не привыкли к такой благожелательности) и отказались принять его предложение. Но лишь в Крыму Толстой начал ощущать свою близость к крепостным, одетым в военную форму — эти «простые и добрые люди, чья доброта становится ясной во время войны». Он с отвращением смотрел на свою прежнюю жизнь — игра в карты, волокитство, чрезмерность в еде и выпивке, смущение из-за богатства, и отсутствие какого-либо реального труда в его жизни. И после войны он отправился жить крестьянской жизнью, «честной жизнью» с новообретенной уверенностью{587}.

Ко времени возвращения Толстого в армии уже царил дух реформ. Среди наиболее либеральных и образованных дворян в целом созрело мнение о необходимости освобождения крепостных. По словам Сергея Волконского, известного декабриста и одного и дальних родственников Толстого, которого вернули и его сибирской ссылки в 1856 году, отмена крепостного права была «самым малым, что государство могло сделать для признания жертв крестьянства принесенных в две последние войны: пришло время признать в русском крестьянине гражданина». Крестьяне-солдаты в Крыму шли в бой ожидая получить свободу. Весной 1854 года тысячи крестьян явились на рекрутские станции услышав слухи о том, что царь дарует свободу каждому, что запишется в армию или на флот, после того как их отправили обратно были столкновения с солдатами и полицией. Ожидание освобождения после Крымской войны только выросло. За первые шесть лет правления Александра случилось 500 крестьянских восстаний и стачек против помещиков{588}.

Новый царь считал, что освобождение крестьян было необходимой мерой для предотвращения революции. «Лучше отменить крепостное право сверху, чем дожидаться того времени, когда оно само собою начнет отменяться снизу», сказал он группе московских дворян в 1856 году. Поражение в Крымской войне убедило Александра, что Россия не может конкурировать с западными державами пока она не откажется от крепостной экономики и не модернизируется. Помещики имели мало представления о том, как зарабатывать на своих поместьях. Большинство из них не знало практически ничего о сельском хозяйстве или счетоводстве. И все же они продолжали расточать по прежнему, как они это всегда делали, влезая во все возрастающие долги. К 1859 году одна треть поместий и две трети крепостных находившихся в частных руках были заложены государству или дворянским банкам. Экономическая необходимость в отмене стала неоспоримой, и многие помещики волей-неволей постепенно переходили на свободные отношения с крестьянами, нанимая их. Так как выкупные платежи крестьянства должны были обнулить долги помещиков, экономические основания становились неопровержимыми[118].

В 1858 году царь созвал особую комиссию для формулирования предложений для освобождения крестьян в сотрудничестве с провинциальными дворянскими комитетами. Из-за стремления самых консервативных помещиков ограничить реформу или переформулировать правила передачи земли в свою пользу, комиссия погрязла в политических склоках практически на два года. В итоге, реакционные помещики проиграли и умеренные реформисты взяли верх, не в малой степени из-за личного вмешательства царя. Указ об освобождении крестьян был подписан Александром 19 февраля 1861 года и был зачитан крестьянам их приходскими священниками. Он был далек от того, что ожидалось. Указ дал помещикам значительное пространство для маневра, где бы они могли выбирать какую землю они могли передавать крестьянам, и какие выкупные платежи должна заплатить община, тогда как крестьяне надеялись получить землю без платы за нее[119]. Во многих местах начались восстания, иногда после слухов о том, что опубликованный закон вовсе не тот «Золотой манифест», по которому вся земля отдавалась бы крестьянам, который был подписан царем, а подменен дворянством и чиновниками, которые не хотели никакого освобождения.

Несмотря на разочарование крестьян, отмена крепостного права стала переломным моментом. Определенная свобода, на самом деле на практике ограниченная, была предоставлена массе людей, и появились основания к национальному возрождению. Писатели приравнивали указ к крещению Руси в десятом веке. Они говорили о необходимости молодой России освободить себя от грехов прошлого, чьи богатства были накоплены потом и кровью народа, о необходимости помещика и крестьянина преодолеть старые обиды и примириться в единой национальности. К примеру, Федор Достоевский писал в 1861 году «всякий русский прежде всего русский»{589}.

Вместе с освобождением крестьян, поражение в Крымской войне ускорило планы царя по реформированию армии. Толстой был далеко не единственным, кто предлагал проекты реформ во время Крымской войны. Летом 1855 года граф Федор Ридигер, главнокомандующий гренадерским и гвардейскими корпусами, подал царю меморандум где были учтены многие из замечаний Толстого относительно офицерского корпуса. Перекладывая ответственность за неизбежное поражение России на крайнюю некомпетентность высшего командования и армейского управления, Ридигер рекомендовал обучение офицеров военной науке вместо парадов и смотров, и самым талантливым из них необходимо давать больше свободы на поле боя. Вскоре после этого подобные идеи были предложены другим высокопоставленным членом военного истеблишмента, генерал-адъютантом В.А. Глинкой, который также критиковал армейскую систему обеспечения. Были поданы проекты по строительству железных дорог, недостаток которых, по общему мнению, привел к проблем с поставками военным во время Крымской войны{590}.

Царь учредил Комиссию для улучшения по военной части под руководством генерала Ридигера, но затем начал колебаться в исполнении предложенных реформ, не смотря на то, что он симпатизировал им, хотя планы по развитию сети железных дорог, связывающих Москву и Санкт-Петербург с основными сельскохозяйственными центрами и границами были одобрены царем еще в январе 1857 года. Александр опасался возможной реакции аристократии в то время, когда ему нужна была их поддержка в освобождении крестьян. Но поставил во главе военного министерства человека хорошо известного своей лояльностью и некомпетентностью, генерала Николая Сухозанета, который занимался малозначительными реформами, в основном мелочами, включая изменения в гвардейской форме, но включавшей две инициативы, которые имели некоторое значение: ревизия военного уголовного кодекса, по которому было снижено максимальное количество ударов в телесных наказаниях с 6000 до 1500 (число все равно достаточно большое, чтобы убить любого солдата); и меры по повышению грамотности и военной выучки солдат-крестьян, которые практически все были неграмотны и негодны к современной войне, как это показала Крымская война.

Одним из результатов улучшения образования в армии стало создание «Военного сборника». Его целью было донесение до офицеров и солдат живых статей о военной науке и делах, рассказов, поэм и статей об обществе, написанных в либеральном духе реформ. Исключенный из военной цензуры, он был похож в концепции на «Военный листок», который Толстой предлагал создать в 1854 году.

Его литературная часть редактировалась Николаем Чернышевским, редактором очень влиятельного демократического журнала «Современник», в котором выходили работы Толстого и его собственные. Чернышевский сам стал автором романа «Что делать?» (1862), который вдохновлял несколько поколений революционеров, включая Ленина. К 1860-м «Военный сборник» конкурировал по тиражам с «Современником» с более чем 5000 подписчиков, демонстрируя, что идеи реформ нашли свою аудиторию в русской армии после Крымской войны.

Идея основать «Военный сборник» происходила от Дмитрия Милютина, главной движущей силе военных реформ после Крымской войны. Профессор Военной академии, где он преподавал после тяжелого ранения в кампании 1838 года против Шамиля на Кавказе, Милютин был блестящим военным аналитиком, который быстро учел опыт поражения в Крыму: необходимость реформ и модернизации армии по моделям западных армий, которые так успешно разбили отсталую крепостную армию России. Вскоре он смог применить свои идеи на практике в продолжающейся войне на Кавказе.

В 1856 году царь назначил своего давнего доверенного князя А.И. Барятинского наместником на Кавказе, с чрезвычайными полномочиями, чтобы покончить с войной против Шамиля. Барятинский был сторонником расширения влияния России на Кавказе и в Центральной Азии, как противоядия от потери влияния в Европе после Крымской войны. Он смог убедить в этом Александра. Еще до того, как было объявлено о Парижском соглашении, царь объявил о намерении усилить кампанию против мусульманских повстанцев на Кавказе. Он исключил Кавказ из общей демобилизации, мобилизовал новые полки, и приказал купить за границей 10 000 винтовок Минье, чтобы отправить из Барятинскому, который к концу 1857 года контролировал одну шестую военного бюджета и 300 000 человек. Барятинский назначил Милютина своим начальником штаба, для проведения военных реформ, которые он видел необходимыми на Кавказе: если они станут успешными на Кавказе, тогда это укрепит его доводы в пользу реформ во всей русской армии. Пользуясь западными источниками в военной науке и предложениями генерала Ридигера, Милютин предложил рационализировать иерархию управления, предоставив больше инициативы и ресурсов местным командирам, чтобы они могли использовать свою оценку обстановки в местных условиях, идея, которая требовала общего улучшения подготовки офицеров{591}.

Окончание Крымской войны полностью деморализовало движение Шамиля. Без вмешательства западных держав и с практически отсутствующей поддержкой со стороны оттоманов, партизанское движение мусульманских племен практически уже не могло продолжать сражаться с русскими. Чеченцы устали от войны, которая шла уже сорок лет, и делегации со всей Чечни призывали Шамиля к миру с русскими. Шамиль хотел продолжать бороться. Но против такого резкого роста войск использованных Барятинским, он не смог уже продержаться долго и в итоге сдался русским 25 августа 1859 года[120].

После такого триумфа армии на Кавказе, по рекомендации Барятинского царю, Милютин был назначен военным министром в ноябре 1861 года. Как только Указ об освобождении крестьян вступил в действие, Александр почувствовал, что теперь пришло время приступить к военным реформам. Пакет законов подготовленный Милютиным для царя был основан на его ранних планах. Самым важным (вступившим в действие только в 1874 году) было введение общей воинской повинности, военная служба стала обязательной для всех мужчин в возрасте 20 лет. Организованная в территориальную систему военных округов для поддержания армии мирного времени, новая русская система была подобна современным ей призывным системам других европейских государств, хотя в царской России, где государственные финансы были в неадекватном состоянии, а классовые, религиозные и этнические иерархии продолжали влиять на любую политику, универсальный принцип так никогда и не был полностью применен. Основным пунктов законов Милютина была военная эффективность, но гуманитарные соображения никогда не принимались в расчет при проведении реформ. Его фундаментальной миссией было изменить армейскую культуру так, чтобы она брала в расчет солдата-крестьянина как не крепостного, а как гражданина. Были модернизированы военные школы, с большим упором на обучение военным наукам и технологиям. Начальное образование стало обязательным для всех рекрутов, таким образом армия стала важным средством образования крестьянства. Военная юридическая система была преобразовано, а телесные наказания отменены, по крайней мере в теории, ибо на практике русского солдата продолжали наказывать физически и иногда даже пороли за мелкие нарушения дисциплины. Армейская крепостная культура продолжала оказывать свое влияние на рядового солдата до 1917 года.


Крымская война укрепила в России давнее презрительное настроение к Европе. Ощущалось чувство предательства, от того что Запад принял сторону турок против России. В первый раз в истории европейский альянс воевал в большой войне на стороне мусульманской страны против другого христианского государства.

Никто ненавидел Европу более чем Достоевский. Во время Крымской войны он служил солдатом в Семипалатинской крепости в Центральной Азии после выхода из сибирского острога, куда он был сослан за участие в левом кружке Петрашевского в 1849 году. В своем единственном стихотворении, когда-либо опубликованном (а поэтические качества «На европейские события 1854 года» таковы, что понятно, почему это так), Достоевский выводит Крымскую войну как «распятие русского Христа». Но, как он предупреждает западных читателей в своей поэме, Россия воспрянет, и когда она это сделает, она повернет на Восток в её предопределенной миссии по крещению мира.

Неясны вам её предназначенья!
Восток — ее! К ней руки простирать
Не устают мильоны поколений.
И властвуя над Азией глубокой,
Она всему младую жизнь дает,
И возрожденье древнего Востока
(Так бог велел!) Россией настает{592}.

Потерпев поражение от Запада, Россия обратилась к Азии в её имперских планах. Для Барятинского и военного министерства поражение Шамиля на Кавказе послужило трамплином для русских завоеваний независимых ханств Центральной Азии. Горчаков и министерство иностранных дел не были так уверены, опасаясь, что экспансионистская политика помешает попыткам улучшения отношений с британцами и французами. Попав между этих двух полюсов, в 1856–57 годах царь решил, что судьба России лежит в Азии и только Британия стоит на пути исполнения этой судьбы. Под сильным влиянием климата взаимного недоверия между Россией и Британией после Крымской войны, эта точка зрения будет определять политику России в Большой игре, её имперское соперничество с Британией за господство в Центральной Азии.

Царь был озабочен растущим присутствием британцев в Персии после их победы в англо-персидской войне 1856–57 годов. По Парижскому соглашению от марта 1857 года, персы покинули Герат, город на северо-западе Афганистана, который они занимали при поддержке русских в 1852 и 1856 годах. Из корреспонденции с Барятинским очевидно, что Александр опасался того, что британцы могут использовать свое влияние в Тегеране, чтобы утвердиться на южных берегах Каспия. Он разделял мрачные взгляды Барятинского на то, что «появление британского флага на Каспии будет решающим ударом не только для влияния на Восток, не только для нашей международной торговли, но и для политической независимости Империи».

Александр заказал Сухозанету доклад, «О возможности неприязненного столкновения России с Англией в Средней Азии». Хотя отчет исключал идею о военной опасности со стороны британцев, царь настаивал на своих опасениях, что британцы могут использовать свою Индийскую армию для завоевания Центральной Азии и изгнать русских с Кавказа. Весной 1857 года британский пароход Кенгуру и несколько еще более мелких судов с военным грузом для Шамиля были перехвачены у черкесского побережья. У России более не было флота для того, чтобы предотвращать подобное вмешательство британцев в свои дела. Александр потребовал «категорических объяснений» от британского правительства, но не получил ответа. «Неупоминаемый позор», как он назвал дело парохода Кенгуру, только усилило веру царя, что Россия не будет в безопасности от британской угрозы пока Кавказ остается непокоренным, а центральноазиатские степи не находятся под её политическим контролем.

Во время Крымской войны русские рассматривали идеи нападения через Центральную Азию и Кандагар и Индию, в основном как средство отвлечения британских войск от Крыма. Хотя эти планы и были отвергнуты за непрактичность, слухи о русском вторжении в Индии ходили широко и в них верили, где подстрекающие памфлеты призывали мусульман и индусов воспользоваться истощением британцев в Крыму и поднимать восстания против их правления. Начало восстания сипаев в начале лета 1857 года, вернуло царя к мысли изменить планы относительно Центральной Азии. Королевский флот мог угрожать побережью Балтики, на Тихом океане и в Черном море, который остался беззащитным в результате навязанной Парижским соглашением демилитаризации. Единственное место где русские могли хотя бы создать видимость контр-угрозы была Индия. Британцы очень чувствительно относились к любой угрозе Индии, в основном из-за очень хрупкой базы налогообложения, и они не смели повышать налоги по политическим причинам. Мало кто из русских стратегов верил в осуществимость кампании против Индии, но действовать британцам на нервы было хорошей тактикой.

Осенью 1857 года царь заказал стратегический меморандум по Центральной Азии у молодого блестящего военного атташе Николая Игнатьева, которого заметили после того, как он представлял Россию по вопросу спорной границы с Молдавией на Парижском конгрессе. Рассматривая возможность возобновления войны с Британией, Игнатьев настаивал на том, что единственное место, где Россия имела шанс на победу была Азия. Сильная Россия в Центральной Азии была «лучшей гарантией мира», поэтому Россия может использовать кризис в Индии для укрепления своих позиций за счет Британии в «странах, которые отделяют Россию от британских владений». Игнатьев предлагал отправить экспедиции для разведки и составления карт «неоткрытой» степи Центральной Азии для развития русской торговли и военной разведки. Развивая торговые и дипломатические связи с ханствами Коканда, Бухары и Хивы, Россия может превратить их в буферные государства против британской экспансии. Одобрив план, царь отправил экспедицию в Хиву и Бухару под руководством Игнатьева, который заключил экономические соглашения с двумя ханствами летом 1858 года. Официально миссия была под эгидой министерства иностранных дел, но неофициально она также работала на военное министерство, собирая топографические, статистические и «общую военную информацию» о разных маршрутах в Центральную Азию. С самого начала российской инициативы существовала и более активная политика, поддерживаемая сторонниками Барятинского в Военном ведомстве, по созданию протекторатов и военных баз в ханствах для завоевания Туркестана и Центральной Азиатской степи прямо до границ Афганистана{593}.

Русское продвижение в центральную Азию проходило под руководством двух ветеранов Крымской войны. Одним был Михаил Черняев, который сражался с турками на Дунае в 1853 году и отличился при Инкермане и Севастополе, перед тем как его перевели защищать русских поселенцев от набегов центральноазиатских племен в степях южного Оренбурга. Начиная с 1858 года Черняев сам начал осуществлять глубокие рейды на территорию Туркестана, уничтожая поселения киргизов и других враждебных племен и поддерживая восстания против ханств Хивы и Коканда других центральноазиатских племен, которые были готовы объявить лояльность России. Военные инициативы Черняева молчаливо поддерживаемые, но не поощряемые официально военным министерством, привели к тихой аннексии Туркестана. В 1864 году Черняев повел отряд в тысячу человек через степи Туркестана, чтобы занять Чимкентскую крепость. Соединившись со вторым отрядом из Семипалатинска, они захватили Ташкент, в 130 километрах к югу, таким образом подчинив российской власти этот важный центра центральноазиатской торговли хлопком. Черняев был награжден Георгиевским крестом и назначен военным губернатором Туркестана в 1865 году. После яростных протестов британцев, которые опасались, что войска русских могут двинуться их Ташкента в Индию, русское правительство отказалось признавать ответственность за операцию проведенную Черняевым. Генерала вынудили уйти в отставку в 1866 году. Но неофициально в России его принимали как героя. Националистическая пресса объявила его «Ермаком девятнадцатого века»[121].

А тем временем завоевание центральноазиатских степей продолжилось под руководством генерала Кауфмана, второго ветерана Крымской войны, который руководил саперами при осаде Карса, до того как стал руководителем инженеров в военном министерстве при Милютине. Кауфман заменил Черняева на посту военного губернатора Туркестана. В 1868 году он завершил завоевание Самарканда и Бухары. Через пять лет Хива так же пала перед русскими, за ней последовал Коканд в 1876 году. Власть осталась в руках соответствующих ханов, насколько дело касалось внутреннего управления, но теперь русские контролировали внешнюю политику, Бухара и Хива фактически стали протекторатами, похожими на княжества в Британской Индии.

Черняев и Игнатьев стали важными фигурами панславянского движения в 1860-х и 1870-х годах. Вместе с поворотом России на восток, панславянство стало другим ответом русских на поражение в Крымской войне, их обида на Европу привела к взрыву националистких чувств. При ослабленной цензуре вследствие либеральных реформ царя, множество новых панславянских журналов яростно критиковали русскую внешнюю политику перед Крымской войной. В особенности они нападали на легитимистские принципы Николая I, из-за которых он принес в жертву балканских христиан ради интересов Европейского концерта. «Для равновесия Европы», писал Погодин в первом номере панславянского журнала Парус в январе 1859 года, «десять миллионов славян должны стонать, страдать и мучиться под игом самого дикого деспотизма, самого необузданного фанатизма и самого отчаянного невежества»{594}. После того как Горчаков отбросил легитимистские принципы панславяне с новой силой стали призывать правительство к освобождению балканских славян от турецкого владычества. Некоторые даже доходили до того, что заявляли, что Россия должна защитить себя от враждебного Запада объединив всех славян Европы под русским руководством — идея, впервые выдвинутая Погодиным во время Крымской войны, теперь повторялась все настойчивее в его работах.

Вместе с ростом популярности панславянских идей среди русских интеллектуальных и правительственных кругов, возникло множество филантропических организаций для продвижения панславянских идей через отправку денег балканским славянам на школы и церкви, приглашение в Россию студентов. Московский славянский благотворительный комитет был основан в 1858 году с появлением отдельных филиалов в Санкт-Петербурге и Киеве в 1860-х годах. Существующий на частные пожертвования и за счет министерства образования он объединил вместе чиновников и военных (многие из них были ветеранами Крымской войны, которые сражались на Балканах) с академиками и писателями (включая Достоевского и Тютчева, оба они принадлежали к Санкт-Петербургскому комитету).

В первые послевоенные годы панславяне избегали обсуждения более радикальных идей из разряда славянского политического объединения и не критиковали слишком сильно внешнюю политику правительства (взгляды Погодина привели к тому, что Парус был закрыт). Но в начале 186о-х, когда Игнатьев превратился в сторонника панславянства и стал важной фигурой в правительстве, они стали громче заявлять о своих взглядах. Растущее влияние Игнатьева во внешней политике основывалось в первую очередь на его крайне успешных переговорах по заключению русско-китайского договора в Пекине, в ноябре 1860 года, который отдал во владения России Амурскую и Уссурийскую области и Владивосток на Дальнем Востоке. В 1861 году Игнатьев стал директором Азиатского департамента в Министерстве иностранных дел, подразделения ответственного за политику России на Балканах. Через три года он был назначен царским посланником в Константинополе — пост, который он будет занимать до русско-турецкой войны 1877–78 годов. Все эти годы Игнатьев продвигал идею военного решения Восточного вопроса на Балканах: финансируемые русскими восстания славян против турецкого правления и вмешательство царской армии приведут к освобождению славян и созданию Славянского союза под русским руководством.

Панславянские амбиции на Балканах первоначально сосредотачивались на Сербии, где восстановление на троне в 1860 году европеизированного, но автократичного князя Михаила воспринималось как победа русского влияния и еще одного поражения австрийцев. Горчаков поддерживал сербское движение за освобождение от турок, опасаясь тем не менее того, что если сербы получат независимость самостоятельно, сербы могут попасть под австрийское или западное влияние. В письме русскому консулу в Бухаресте, министр иностранных дел подчеркивал, что «наше направление политики на Востоке главным образом содействовать укреплению материального и морального состояния Сербии, предоставляя ей возможность стать во главе движения на Балканах». Игнатьев пошел даже дальше, обосновывая немедленное решение Восточного вопроса военным способом. Приняв предложения от князя Михаила, он призывал русское правительство поддержать сербов в войне против турок и помочь им образовать конфедерацию с болгарами, к которой могли бы присоединиться Босния, Герцеговина и Черногория.

Под давлением панславян русский министр иностранных дел увеличил поддержку сербского движения. После турецкой бомбардировки Белграда в 1862 году русские созвали особую конференцию участников Парижского соглашения в Канлидзе недалеко от Константинополя и в итоге добились удаления последних турецких гарнизонов из Сербии в 1867 году. Это была первая дипломатическая победа после окончания Крымской войны. На волне успеха русские поддержали сербскую попытку создать Балканскую лигу. Сербия сформировала военный альянс с Черногорией и Грецией и заключила пакт о дружбе с румынским руководством, установила более тесные связи с хорватскими и болгарскими националистами. Русские финансировали сербскую армию, хотя миссия отправленная Милютиными на инспекцию, обнаружила её в ужасном состоянии. Затем осенью 1867 года князь Михаил отказался вступать в войну с турками, в ответ русские остановили военные кредиты. Убийство Михаила в июне следующего года покончило с русско-сербским сотрудничеством и привело к развалу Балканской лиги{595}.

Следующие семь лет на Балканах были периодом относительного спокойствия. Имперские монархии России, Австро-Венгрии и Германии (Тройственный союз 1873 года) гарантировали соблюдение статус кво на Балканах. Официальная русская политика в эти годы основывалась на твердой приверженности европейскому балансу сил, и используя её Горчаков добился на конференции европейских держав в Лондоне в 1871 году важнейшей дипломатической победы, аннулировав статьи Парижского соглашения касающиеся Черного моря. Но неофициально политика России была направлена на развитие панславянских движений на Балканах — политика координировавшаяся Игнатьевым из русского посольства в Константинополе через сеть консульств в балканских столицах. В своих мемуарах, написанных в конце его долгой жизни в 1900-е годы, Игнатьев объяснял, что его целью на Балканах в 1860-х и 1870-х годах было разрушение Парижского договора, восстановление контроля над южной Бессарабией и турецкими проливами, либо напрямую через военные завоевания, либо косвенно, через договор с зависимой Турцией, какой она была накануне Крымской войны. «Вся моя деятельность в Турции и среди славян», писал он, «вдохновлялась… видом на то, что Россия одна могла бы править на Балканском полуострове и Черном море… Расширение Австро-Венгрии было бы остановлено и балканские народы, особенно славяне, направят свой взор исключительно на Россию и свяжут свое будущее с ней»{596}.

Летом 1875 года восстания христиан против турецкого правления в Герцеговине распространилось на сервер в Боснию, а затем в Черногорию и Болгарию. Восстания были спровоцированы резким увеличением налогов для христианских крестьян турецким правительством, так как неурожаи привели Порту к финансовому кризису. Вскоре восстания приняли характер религиозной войны. Лидеры восстаний обратили взоры на Сербию и Россию. Подбадриваемые (или провоцируемые) Игнатьевым, сербские националисты в Белграде призвали свое правительство отправить войска на защиту славян против турок и объединить их в Великую Сербию.

В Болгарии восставшие были плохо вооружены и организованы, но их уровень ненависти к туркам был запредельным. Весной 1876 года восстание привело к резне мусульманского населения, которое сильно увеличилось со времени Крымской войны из-за иммиграции полумиллиона крымских татар и черкесов, спасающихся от русских в Болгарии. Напряженность в отношениях с христианами выросла, когда новоприбывшие вернулись к полукочевому образу жизни, устраивая набеги на христианские поселения, воруя скот, чего крестьяне ранее в этих районах не испытывали. Не имея достаточно регулярных войск для подавления болгар, оттоманские власти использовали башибузуков, нерегулярные части, в основном набранные из местного мусульманского населения, которые жестоко подавили своих христианских соседей, убив при этом около 12 000 человек. В горной деревушке Батак, где тысяча христиан укрылась в церкви, башибузуки подожгли здание, убив всех кроме одной старухи, которая выжила и смогла рассказать об этом{597}.

Новости о зверствах в Болгарии разошлись по миру. Британская пресса заявляла о резне «десятках тысяч» беззащитных христианских жителей устроенной «фанатичными мусульманами». Британское отношение к Турции резко изменилось. Старая политика поддержки Танзиматских реформ, в надежде на то, что турки станут примерными учениками английского либерального управления была подвергнута сомнению, а для многих христиан полностью подорвана, болгарской резней. Гладстон, лидер либеральной оппозиции, чьи взгляды на внешнюю политику были тесно связаны с его англиканскими моральными принципами, возглавил общественную кампанию за британское вмешательство ради защиты балканских христиан от турецкого насилия. Гладстон очень осторожно поддерживал Крымскую войну. Он был враждебен идее присутствия турок в Европе по религиозным мотивам, и давно хотел использовать британское влияние для обеспечения большей автономии для христиан в Оттоманской империи. В 1856 году он даже выдвинул идею новой греческой империи на Балканах для обеспечения защиты христиан, не только от мусульман турции, но от русских и папы{598}.

Самая сильная реакция на болгарскую резню была в России. Сочувствие к болгарам охватило все образованное общество на волне патриотических настроений, усиленных национальным желанием отмщения туркам за Крымскую войну. Призывы к вмешательству для защиты болгар слышались отовсюду: от славянофилов, таких как Достоевский, который видел в войне за освобождение балканских славян исполнение исторической судьбы России в объединении православных; от западников, таких как Тургенев, который считал освобождение угнетенной Болгарии долгом либерального мира. Это был золотой момент для панславян для реализации их мечты.

Официально Россия осудила христианские восстания на Балканах. Ей пришлось защищаться, так как западные правительства обвиняли её в подстрекании к мятежам. Но панславянское общественное мнение, в особенности газета Русский мир, владельцем и главным редактором которой был Черняев, бывший военный губернатор Туркестана, открыто поддержало балканских христиан и призывало правительство к тому же. «Скажи лишь одно слово, Россия», предрекал Русский Мир, «и не только все Балканы… но и все славяне… поднимутся с оружием в руках против своих угнетателей. В союзе с 25 миллионами православных братьев, Россия наведет страх на всю Западную Европу». Все зависело от действий Сербии, «Пьемонта Балкан», по словам Черняева. Царь и Горчаков предупредили руководителей Сербии от вмешательства в восстания, хотя частным образом они симпатизировали панславянам («делайте что хотите, при условии, что официально нам об этом ничего не известно», сказал барон Жомини, временно исполняющий функции главы русского министерства иностранных дел, членам Санкт-Петербургского комитета). Подстрекаемые Игнатьевым и русским консулом в Белграде, а также прибытием Черняева в качестве добровольца в апреле, руководители Сербии объявили Турции войну в июне 1876 года{599}.

Сербы рассчитывали на военное вмешательство России. Черняев стал во главе их основной армии. С его присутствием и обещаниями, сербы поверили, что случится повторение балканской войны 1853–54 годов, когда Николай I отправил армию в Дунайские княжества в ожидании — и будучи совершенно разочарованным — что это послужит причиной войны за освобождение славян. Общественное мнение в России становилось все более воинственным. Националистическая пресса призывала армию защитить христиан от турок. Панславянские группы отправляли добровольцев сражаться на их стороне — примерно пять тысяч человек отправились в Сербию[122]. Были организованы подписки по сбору средств для славян. Прославянские настроения захлестнули общество. Люди обсуждали войну как крестовый поход — повторение войны против турок в 1854 году.

К осени 1876 года военная лихорадка распространилась по двору и правительственным кругам. Армия Черняева потерпела поражение. В ответ на его отчаянные мольбы о помощи царь отправил Порте ультиматум и мобилизовал свои войска. Этого хватило, чтобы турки остановили войну против сербов, которые в итоге заключили с ними мир. Бросив сербов, русские теперь переключили свое внимание на болгар и потребовали для них автономии, что было неприемлемо для турок. Уверенная в нейтралитете Австрии из-за обещаний ей Боснии и Герцеговины, Россия в апреле 1877 года объявила Турции войну.

С самого начала русского наступление на Балканах приобрело характер религиозной войны. Оно до крайней степени напоминало начальную русско-турецкую фазу Крымской войны. Когда русские пересекли Дунай под командованием Великого князя Николая, к ним присоединились славянские добровольцы, болгары и сербы, некоторые из них потребовали денег за то, что они будут сражаться, но большинство сражалось за национальную независимость против турок. Это был тот самый тип войны, которого хотел добиться Николай для своих войск, когда они пересекли Дунай в 1853–54 года. Под влиянием славянских восстаний Александр рассматривал даже взятие Константинополя и договор относительно Балкан на собственных условиях. Его побуждала к этому не только панславянская пресса, но его собственный брат, Великий князь Николай, который писал ему, после того как его армии заняли Андринополь, недалеко от Константинополя[123], в январе 1878 года: «мы должны дойти до центра, до Царьграда, и там завершить святое дело, за которое мы взялись». Панславянские ожидания были на своем пике. «Константинополь должен быть наш», писал Достоевский, который видел его завоевание русскими армиями никак не менее чем божественное разрешение Восточного вопроса и выполнение Россией её судьбы по освобождению православного христианства:

Не один только великолепный порт, не одна только дорога в моря и океаны связывают Россию столь тесно с решением судеб рокового вопроса, и даже не объединение и возрождение славян… Задача наша глубже, безмерно глубже. Мы, Россия, действительно необходимы и неминуемы и для всего восточного христианства, и для всей судьбы будущего православия на земле, для единения его. Так всегда понимали это наш народ и государи его. Одним словом, этот страшный Восточный вопрос — это чуть не вся судьба наша в будущем. В нём заключаются как бы все наши задачи и, главное, единственный выход наш в полноту истории{600}.

Взволнованные наступлением русских войск на Адрианополь, британцы приказали своему Средиземноморскому флоту войти в Дарданеллы и парламент согласился выделить 6 миллионов фунтов на военные цели. Это было повторением маневров приведших к Крымской войне. Под давлением британцев русские согласились на перемирие с оттоманами, но продолжали двигаться в сторону Константинополя, остановившись только ввиду Королевского флота у Сан-Стефано, деревушки сразу за пределами турецкой столицы, где 3 марта был подписан договор с турками. По договору Сан-Стефано, Порта соглашалась признать полную независимость Румынии, Сербии и Черногории, а также автономию большого Болгарского государства (включающего Македонию и часть Фракии). В обмен на узкую полоску земли к югу от Дуная Румыния уступала России южную Бессарабию обратно, территорию отнятую у русских по Парижскому договору. С восстановлением статуса Черного моря семь лет назад Россия успешно вернула все потери, которые она понесла после Крымской войны.

Сан-Стефанский мир был преимущественно успех Игнатьева. Он был осуществлением большинства из его панславянских мечтаний. Но для западных держав он оказался совершенно неприемлем, которые вступили в войну против русских в 1854 году, чтобы позволить им сделать это снова двадцать четыре года спустя. В Британии старые воинственные настроения выразились в джингоизме, новом агрессивном векторе решительной внешней политики, который описывает популярная песня пабов и мюзик-холлов того времени:

Мы не хотим воевать, но если так случится,
У нас есть корабли, у нас есть люди, и деньги тоже.
Мы сражались с Медведем раньше, и будучи верными британцами,
Русские не получат Константинополь[124].

Опасаясь британского вмешательства и возможного повторения Крымской войны, царь приказал Великому князю отозвать войска к Дунаю. Пока они отступали, они параллельно приняли участие в мести мусульманам Болгарии, к которым присоединились христианские добровольцы, а иногда они были и зачинщиками: несколько сотен тысяч мусульман бежали из Болгарии в Оттоманскую империю в конце русско-турецкой войны.

Настоянные положить конец экспансии России на Балканах, великие державы собрались на Берлинский конгресс для пересмотра Сан-Стефанского мира. Основной претензией британцев и французов было образование большой Болгарии, которую рассматривали как русского троянского коня, угрожающего Оттоманской империи в Европе. С прямым доступом до Эгейского моря в Македонии, это большое болгарское государство с легкостью могло быть использовано русскими для нападения на турецкие проливы. Британцы вынудили русских согласиться на разделение Болгарии, вернув Македонию и Фракию под прямой оттоманский контроль. За неделю до Берлинского конгресса, Бенджамин Дизраэли, британский премьер-министр, заключил с оттоманами секретный союз против России, по которому Британия могла занять стратегически важный остров Кипр и перевезти войска из Индии. Когда о союзе стало известно и из-за угроз Дизраэли начать войну, русские уступили его требованиям.

Берлинский конгресс покончил с панславянскими надеждами России. Игнатьев был отставлен с поста посланника в Константинополе и ушел в отставку. Вернувшись домой героем, Дизраэли заявил, что он привез из Берлина «мир с честью». Перед Палатой общин он сказал, что Берлинский договор и Кипрская конвенция защитят Британию и её маршрут в Индию против русской агрессии на годы вперед. Но напряженность на Балканах не спала. Во многих отношениях конгресс посеял семена будущих балканских войн и Первой мировой войны, оставив неразрешенными многие конфликты. Прежде всего фундаментальная проблема Восточного вопроса, «больной человек Европы», Турция, осталась нерешенной. Как признался по возвращению из Берлина британский министр иностранных дел герцог Солсбери, «мы снова установим шаткое подобие турецкого правления на юге Балкан. Но это лишь передышка. В нём не осталось ни капли жизни»{601}.


В Иерусалиме, где начались все эти международные конфликты, окончание Крымской войны было объявлено 14 апреля 1856 года. Салют из пушек известил о том, что паша получил информацию о мире и его войска собрались на общей площади за Яффскими воротами для благодарственных молитв, руководимых имамом. На той же самой площади они уже собирались в сентябре 1853 года, чтобы отправиться сражаться за своего султана против России{602}. В Иерусалиме история сделала полный круг.

Двенадцать дней спустя, 26 апреля, старые конфессиональные распри начались снова. Вспыхнули схватки между греками и армянами во время церемонии снисхождения Благодатного огня в церкви Гроба Господня. За несколько дней до этой священной церемонии противоборствующие группы паломников пронесли различное оружие в церковь и спрятали его там. Других снабдили ножами и пиками через окно рядом с крышей монастыря св. Николая. Не ясно, как все началось, докладывал британский консул Финн три дня спустя, который стал свидетелем этого, но «во время схватки ракеты взлетели вверх и попали в галереи, разрушив ряды ламп и порвав церковные изображения представляющие самые святые символы церкви, стекло и масло полились на их головы, серебряные лампы на серебряных цепях были сорваны и исчезли». Паша оставил свое место на галерее и приказал своей охране разнять дерущихся. Но он был сильно ранен ударом по голове, и его унесли на руках — толпа в церкви была слишком плотная, чтобы выбраться оттуда иным образом, его секретаря избили. В конце концов, отряд солдат Паши изолировал бунтовщиков, церковные служители привели все в порядок, церемония снисхождения огня продолжилась как обычно, монахи стояли вокруг гроба господня, паства повторяла «господи, помилуй», пока не появился патриарх с зажженными свечами и, когда церковные колокола зазвонили, паломники потянулись вперед к нему, чтобы зажечь свои факелы от чудесного пламени{603}.

Эпилог. Крымская война в мифах и памяти

Окончание Крымской войны отмечалось в Британии скромно. Царило общее разочарование от того, что войска так и не добились ни одной серьезной победы до заключения мира, чтобы сравнять счет с французами в Севастополе и что они не смогли провести более широкомасштабную войну против России. Замешанные на этом ощущении провала, негодование и национальный позор от ошибок правительства и военного руководства. «Должна признаться, этот мир стоит у меня поперек горла», отметила королева Виктория в своем дневнике 11 марта, «и вся нация испытывает тоже самое». В Лондоне не было большого парада победы, никакой церемонии по встрече войск, которые прибыли в Вулвич, выглядящие «очень загорелыми», со слов королевы. Наблюдая 13 марта за тем, как разгружаются лодки с солдатами, она думала, что «вид настоящих бойцов, таких прекрасных высоких сильных мужчин, некоторые поразительно красивые — все такие гордые, благородные, воинственные … У всех были длинные бороды, и они были нагружены огромными рюкзаками, с плащами и одеялами поверх, и флягами и мешками, со своими ружьями»{604}.

Там где не было веселого празднования, были мемориальные службы — буквально сотни памятных табличек и монументов, в основном оплаченные в частном порядке группами или единолично, были установлены в память пропавшим и павшим на церковных кладбищах, в полковых бараках, госпиталях и школах, мэриях и музеях, на городских площадях и в деревнях по всей стране. Из 98 000 британских солдат отправленных в Крым, больше чем каждый пятый не вернулся: 20 813 человек умерли за кампанию, 80 процентов из них от болезней{605}.

В ответ на такое ощущение потери и восхищение измученными войсками, правительство заказало Гвардейский мемориал (Мемориал Крымской войны) в память о героях Крымской войны. Массивный ансамбль Джона Белла — три фигуры гвардейцев (колдстримец, фузилер и гренадер), отлитые из захваченных русских пушек и стоящие на посту под классической фигурой Чести — был открыт на Ватерлоо Плейс на пересечение Нижней Риджент стрит и Пэлл-Мэлл в Лондоне в 1861 году. Мнения насчет художественной ценности монумента разделились. Лондонцы стали называть фигуру Чести как «игрок в кольца», потому что дубовые венки в вытянутых руках напоминали кольца, используемые в игре. Многие считали, что монументу не хватает изящности и красоты, необходимой для памятника такого значения (граф Глейхен позже отметит, что он лучше всего выглядит в тумане). Но его символическое значение было на тот момент непревзойденным. Это был первый военный мемориал в Британии, возносящий регулярные войска до уровня героев{606}.

Гвардейский Мемориал Крымской войны на Ватерлоо Плейс в Лондоне. 1861

Крымская война вызвала волну перемен в отношении британцев к своим солдатам. Она заложила фундамент национального мифа, идеи о том, что солдат защищает национальную честь, право и свободу. До того идея военной чести формировалась аристократией. Храбрость и доблесть относились к высокорожденным лидерам, таким как Герцог Йоркский, сын Георга III и командующий британской армией против Наполеона, колонна в честь которого была воздвигнута в 1833 году, через пять лет после смерти герцога, за счет денег собранных вычитанием одного дня оплаты каждого солдата в армии. Батальные картины изображали героические подвиги отчаянных офицеров-аристократов.

А рядового солдата игнорировали. Возведение Крымского военного мемориала напротив колонны Герцога Йоркского символические отразило смещение викторианских ценностей. Оно бросало вызов лидерству аристократии, которая была крайне дискредитирована военными ошибками в Крыму. Если ранее британским военным героем был джентльмен, весь «в перьях и кружевах», то теперь, им стал солдат, «рядовой Смит» или «Томми» («Томми Аткинс») из народного фольклора, который мужественно сражался и побеждал в войнах Британии несмотря на ошибки его генералов. Этот нарратив прошел через британскую историю от Крымской войны к Первой и Второй мировым войнам (и далее, к войнам современности). Как написал рядовой Смит из Черной стражи (название 3-го батальона Королевского полка Шотландии, — Прим. пер.) в 1899 году, после поражения британской армии в Бурской войне:

Such was the day for our regiment,
Dread the revenge we will take.
Dearly we paid for the blunder
A drawing-room General’s mistake.
Why weren’t we told of the trenches?
Why weren’t we told of the wire?
Why were we marched up in column,
May Tommy Atkins enquire…{607}

Как написал американский писатель Натаниэль Готорн в своих «Английских тетрадях», 1854 год проделал «работу пятидесяти заурядных лет» в разрушении аристократии{608}.

Плохое управление во время войны привело к новому наступлению со стороны средних классов, которые выступали за принципы профессиональной пригодности, предприимчивости, меритократии и самостоятельности в противовес привилегиям по праву рождения. Крымская война предоставила им достаточное количество примеров профессиональных инициатив, пришедших на помощь во время дурно управляемой военной кампании — сестринская работа Флоренс Найтингейл, кулинарная экспертиза Алексиса Сойера, балаклавская железная дорога Сэмюэла Пето, землекопы Джозефа Пакстона, которые отправились строить деревянные хижины, в которых британские солдаты провели вторую зиму на Севастопольских высотах. Благодаря прессе, в которую они отправляли свои практические советы и мнения, средние классы активно участвовали в буднях войны. Политически именно они оказались настоящими победителями, так как к окончанию войны, она велась уже на принципах профессионализма. Признаком их триумфа было то, что в последующие десятилетия все правительства вигов, консерваторов и либералов проводили реформы в пользу идеалов среднего класса: право голоса для классов профессионалов и ремесленников, свобода прессы, большая открытость и подотчетность правительства, меритократия, религиозная терпимость, общее образование, и более внимательное отношение к рабочим классам и «заслуживающие внимания бедняки», которые уходили своими корнями, помимо прочего, к озабоченности страданиями солдат во время Крымской войны. (Это озабоченность послужила толчком к серии военных реформ лорда Кардвелла, военного министра при Гладстоуне, между 1868 и 1871 годами. Покупка офицерских должностей была заменена на систему продвижения по службе, основанную на заслугах, порка была отменена в мирное время).

Новообретенную уверенность британского среднего класса воплощала Флоренс Найтингейл. Она вернулись из Крыма национальной героиней, и её образ широко использовался в памятных открытках, фигурках и на медальонах для общественности. «Панч» изобразил её в образе Британии, с лампой в руке, нежели щитом, ланцетом вместо копья, а стихи намекали, что она была более достойна восхищения нежели любой отважный офицер-аристократ:

The floating froth of public praise
blown lightly by each random gust,
Settles on trophies, bright for days, to
lapse in centuries of rust.
The public heart, that will be fed, but has
no art its food to choose,
Grasps what comes readiest, stones for
bread, rather than fast, will not refuse.
Hence hero-worship’s hungry haste takes
meanest idols, tawdriest shrines,
Where CARDIGAN struts, plumed and laced,
or HUDSON in brass lacquer shines.
Yet when on top of common breaths a
truly glorious name is flung,
Scorn not because so many wreaths
before unworthiest shrines are hung.
The people, howe’er wild or weak, have
noble instincts still to guide:
Oft find false gods, when true they seek;
but true, once found, have ne’er denied.
And now, for all that’s ill-bestowed or
rash in popular applause,
Deep and true England’s heart has
glow’d in this great woman’s holy cause{609}.

В популярных пьесах и балладах для гостиных, преданность и профессионализм Найтингейл служил компенсацией за ущерб национальной гордости нанесенный глупостью и плохим управлением, которые вызвали великие страдания солдат более, чем смог сделать противник. В одной пьесе, «Война в Турции», поставленной в салоне Британия в Лондоне, к примеру, присутствовала целая серия комических сцен, высмеивающих некомпетентность британских властей, за ними следовала сцена, в которой являлась «мисс Бёрд» (Найтингейл)[125] и решала все накопившиеся проблемы. Сцена заканчивалась моральным уроком: «в этой молодой леди мы видим истинный героизм — сердце, которое бьется в её груди, способно на любой подвиг»{610}.

Легенда о «леди с лампой» стала частью национального мифа Британии, пересказанная в бесчисленных историях, учебниках и биографиях Флоренс Найтингейл. Она включает в себя основные элементы идеалов викторианского среднего класса: христианский нарратив о женской заботе, хорошая работа и самопожертвование; моральность самосовершенствования и помощь бедным; домашняя тема чистоты, правильного ведения домашнего хозяйства и усовершенствования по дому; история личной решительности и настойчивость, которые взывали к профессиональным устремлениям; общественный нарратив о санитарных и больничных реформах, которым Найтингейл посвятит себя на всю оставшуюся длинную жизнь после возвращения из Крыма.

В 1915 году, когда Британия опять вела войну, в этот раз на стороне России, к Крымскому военному мемориалу была добавлена фигура Леди с лампой, который для этого был передвинут назад к Риджент стрит, чтобы вместить новую статую. К статуе Найтингейл добавилась еще одна, из военного министерства, задумчивого Сидни Герберта, военного министра, который отправил её в Крым{611}. Это было запоздалое общественное признание человека, которого изгнали из правительства во время Крымской войны, частично за то, что у него были семейные связи в России.


Солнечным утром в пятницу 26 июня 1857 года королева и принц Альберт принимали парад крымских ветеранов в Гайд-парке. В прошлом январе по указу королевы была учреждена новая награда, крест Виктории за героизм военнослужащих независимо от их класса и звания. Другие страны уже давно имели подобные награды — у французов орден Почетного легиона с 1802 года, у голландцев военный орден Вильгельма, даже у русских была медаль за заслуги еще ранее 1812 года. Однако в Британии не было никакой системы военных почестей для признания героизма войск на основе заслуг, были лишь награды для офицеров. Военные репортажи Рассела из Таймс и других журналистов обратили внимание британской публики на многочисленные случаи храбрости среди низших чинов; они описывали страдания солдат героическими эпитетами, породив общее ощущение необходимости новой награды для признания их заслуг. Шестьдесят два крымских ветерана были отобраны для получения первых крестов Виктории — маленькой бронзовой медали, которые должны были отливаться из захваченных в Севастополе русских пушек[126]. На церемонии в Гайд-парке каждый по очереди делал поклон королеве когда лорд Пэнмюр зачитывал имена и краткое описание подвига. Среди первых получателей высшей британской награды было шестнадцать рядовых из армии, четыре артиллериста, один сапер, два матроса и три боцмана{612}.

Учреждение креста Виктории не только подтвердило изменения понятия героизма; оно также подчеркнуло изменение в почитании войны и воинов. Солдаты получившие крест Виктории теперь попали в историю, с их подвигами зафиксированными в множестве послевоенных книг, которые превозносили храбрость человека с ружьем. Самая популярная «Наши солдаты и крест Виктории» была создана Сэмюэлом Битоном, который был хорошо известен как издатель книги своей жены, «Книга миссис Битон по управлению домашним хозяйством» в 1861 году. Написанная чтобы вдохновлять и обучать мальчиков, предисловие «Наших солдат» гласило:

Мальчики — те, кого стоит называть мальчиками — по природе храбры. Каковы образы, что встают перед молодежью — что за храбрые слова говорить, что за храбрые дела вершить — как храбро — если на то необходимо — переносить лишения!.. Это основная идея в этой книге про Солдат — она создана, чтобы поддерживать храбрость в молодых на опыте мужчин{613}.

Этот назидательный культ мужественности подчеркивали два заметных британских романа, чье действие происходит во время Крымской войны: Чарлза Кинглсли «Два года назад» 1857 года, и Генри Кингсли «Равеншо» 1861 года. Эта тема также пронизывала роман Чарльза Кингсли «На запад!» 1855 года, приключенческий роман о Новом свете и эпохе Великой Армады, который появился на волне милитаризма и ксенофобии Британии во время Крымской войны. Сам автор описывал роман в 1854 году как «самая безжалостная и кровожадная книга (прямо то, что сейчас нужно, я думаю)»{614}.

Этот довод в пользу войн так же присутствует в очень влиятельном романе Томаса Хьюза «Школьные годы Тома Брауна» (1857), где самая известная сцена драки между Томом и драчуном Слоггером Уильямсом, которая очевидно предназначалась в качестве морального урока для публики о недавней войне с Россией:

С колыбели и до могилы драка, если правильно её понимать, и есть самое настоящее, высочайшее и благороднейшее призвание сынов человеческих. Каждый стоящий человек имеет своих врагов, с которыми он должен сражаться, будь то собственные скверные мысли и привычки, или моральное разложение верхов, или русские, или бандитские шайки в приграничной полосе, или его собственные ближние, не желающие давать ему жить спокойно до тех пор, пока он не задаст им трёпку. Попытки выступать с осуждением драк, предпринимаемые квакерами или кем-либо ещё, обречены на неудачу. Такова уж человеческая природа, и даже сами они не следуют собственным наставлениям. Каждый из них, так или иначе, где-нибудь с чем-нибудь да борется. Насколько я могу судить, мир стал бы лучше, если бы в нём не было драк, но это был бы уже не наш мир; и поэтому я категорически против того, чтобы идти на мировую, когда нет ни настоящего мира, ни мирных намерений…. Если когда-нибудь вам придётся выбирать, что ответить на вызов на драку, «да» или «нет», скажите «нет», если сможете, — только убедитесь сначала, что вы хорошо понимаете собственные мотивы. Это является доказательством высочайшего мужества, если делается из истинно христианских соображений. Это вполне правильно, понятно и объяснимо, если делается из отвращения к физической боли и опасности. Но если вы говорите «Нет», потому что боитесь трёпки, но при этом думаете или говорите, что это потому, что вы боитесь Бога, то это и нечестно, и не по-христиански{615}.

Это было началом культа «христианства с кулаками» — идея «солдат Христа» сражающихся в праведных войнах определила викторианскую миссию империи. Это было то время, когда британцы начали петь в церкви:

Вперед, солдаты Христа, на войну,
С крестом Иисус впереди,
Христос, наш господь, веди на врага,
В битву вперед, под знамена его! (1864)
(перевод мой, — Прим. пер.)

Довод за «христианство с кулаками» впервые появился в рецензии на роман Кингсли «Два года назад» в 1857 году, когда идея «солдат Христа» получила свое подкрепление действиями британских войск по подавлению восстания сипаев. Но идея подготовки мальчиков к сражениям за христианские идеалы также была очень заметна в продолжении романа Хьюза «Школьных годов Тома Брауна», в «Том Браун в Оксфорде» (1861), где спорт превозносится как средство закалки характера, командной работы, соперничества и моральной стойкости — качества, благодаря которым британцы хорошо воюют. «Даже самый слабый из активных христиан придерживается старой рыцарской и христианской веры в то, что тело дано ему, чтобы его тренировать и подчинить его, а затем использовать для защиты слабых, борьбы за праведные дела и подчинения земли, которую Бог дал детям человеческим»{616}. В центре этого идеала было сосредоточение на физической тренировке тела и управление им, как формы моральной закалки для целей священной войны. Это было качество ассоциировавшееся с перенесенными тяготами солдат в Крыму.

Но это страдание сыграло роль в трансформации образа британских войск. До войны респектабельные средние и высшие классы смотрели на нижних чинов не более как на развратный сброд — много пьющие и недисциплинированные, грубые и богохульники — набранные из самых низов общества. Но невзгоды солдат в Крыму открыли их христианские души и превратили их в объекты «добрых дел» и евангельской преданности. Религиозная деятельность направленная на низших чинов за время войны выросла в разы. Армия удвоила количество капелланов и каждому выдавали по бесплатной библии, благодаря взносам среднего класса в Общество распространения христианских знаний и Морское и военное библейское общество{617}.

В глазах многих евангелистов солдат теперь представляли как святых, мучеников за святое дело. Среди них была Кэтрин Марш, чьи живое и сентиментальное жизнеописание, «Хроника капитана Хедли Викарса из девяносто седьмого полка» (1856), было продано более чем стотысячным тиражом в первые годы после публикации и потом было переработано в сокращенные и адаптированные для детей издания до самой Первой мировой войны. Основанное на дневниках Викарса и его письмах к матери из Крыма, «Хроника» посвящена «благородному идеалу солдата-христианина» и предлагала публике «свежее и красноречивое опровержение для тех, кто, перед лицом обратных примеров, все еще считает, что полное подчинение сердца Богу должно отвращать от множества обязанностей в жизни… и что быть хорошим христианином не позволит стать хорошим солдатом». Викарс изображен солдатом-святым, самоотверженным героем, который нес ношу за своих товарищей на Севастопольских высотах, деля с ними еду и палатку, заботясь о них и читая им Библию когда они были больны. Викарс вел их в «священную войну» против русских, которые описаны как «язычники», «неверные» и «дикари». Он был смертельно ранен во время вылазки 22–23 марта 1855 года, и его смерть была приравнена к мученичеству Христа в последней главе («Победа»), эпиграфом к которой был перевод Лонгфелло строфы из его перевода испанского поэта Хорхе Манрике:

Душой отлетел в мир небесный —
К тому, кто его, там восславив,
Продолжит ученье, —
Закончив путь жизненный честный,
Но в памяти образ оставив
Нам всем в утешенье.
(перевод С. Фомина)

Викарс был похоронен в Севастополе, но в церкви св. Георга на Бромли Роуд в Бекенхэме, в Кенте, есть белая мраморная табличка в форме списка с вложенным в ножны мечом позади него, с такими словами:

ВО СЛАВУ БОЖЬЮ И ВЕЧНУЮ ПАМЯТЬ ХЕДЛИ ВИКАРСА КАПИТАНА 97-ГО ПОЛКА, КОТОРЫЙ ЧЕРЕЗ ВЕРУ В СЛОВО БОЖЬЕ, ЧТО «КРОВЬ ИИСУСА ХРИСТА, ЕГО СЫН ОЧИСТИТ НАС ВСЕХ ОТ ГРЕХА», ПЕРЕШЕЛ ОТ ГРЕШНОЙ СМЕРТИ К ЖИЗНИ В ПРАВЕДНОСТИ. ОН ПАЛ В БИТВЕ И УСНУЛ ВО ИИСУСЕ В НОЧЬ 22 МАРТА 1855 ГОДА. И БЫЛ ПОХОРОНЕН В СЕВАСТОПОЛЕ В ВОЗРАСТЕ 28 ЛЕТ{618}.

Помимо канонизации солдат и нового идеала мужчины, объединенные усилия во время войны казалось предлагают ту необходимую возможность для объединения нации и примирения, чтобы покончить с классовыми различиями и борьбой рабочих в 1830-х и 1840-х годах. В журнале Диккенса Домашнее чтение, вместе с публикацией по главам «Севера и юга» Элизабет Гаскелл в 1855 году, романа на тему об окончании классового конфликта, появилась серия поэм Аделаиды Энн Проктер, любимой поэтессы королевы Виктории, включая её «Уроки войны»:

The rulers of the nation,
The poor ones at their gate,
With the same eager wonder
The same great news await!
The poor man’s stay and comfort,
The rich man’s joy and pride,
Upon the bleak Crimean shore
Are fighting side by side{619}.

Похожая идея присутствует в поэтической монодраме Теннисона «Мод» (1855), где «гражданская война» возникает из-за «страсти к наживе» дома и далее ведет к концовке, в которой повествующий смотрит на войну за границей как высшую и божественную:

Вверяюся судьбе! Когда одушевлён
Могучий наш народ стремленьем к идеалу, —
Стремленье к золоту забыл навеки он,
Забыл служение позорному Ваалу,
И раздавил своей могучею рукой
Ужасный, сумрачный и гибельный покой.
Привет сердечный вам, огни войны кровавой!
Вы много жертв себе отнимете у нас,
Пока огонь вражды ужасной не погас,
И храбрых знамена не озарились славой.
Фальшивый кончен мир. У берегов морских
Откроются ужасных пушек пасти
И будут извергать из страшных недр своих
Кровавые цветы войны и дикой страсти!
Пусть грозная война сильнее разгорится,
Иль улетучится с спокойным ветром вновь, —
Всё ж доказали мы, что могут свято биться
Сердца за истину и братскую любовь.
Я пробудился сам и вижу, просветлённый,
Что мысль моя без дел бессильна и мертва!
Чем тратить попусту напрасные слова,
Сражаться буду я с отвагой непреклонной!
Я чувствую теперь, что люди мне — друзья,
И сердце бьётся в такт с сердцами всей отчизны,
И я не шлю тебе суровой укоризны,
Судьба жестокая моя!
(Перевод А. М. Фёдорова)

Художники начали эксплуатировать эту тему. На акварели (к сожалению утерянной) Джона Гилберта «Ее величество королева инспектирует раненных колдстримских гвардейцев в зале Букингемского дворца» (1856), работе достаточно популярной, чтобы с неё сделали хромолитографию в 1903 году, присутствует трогательная острота встречи королевы с ранеными героями Крыма, которая предполагает возможность послевоенного единения между высшими и низшими классами страны. На картине Джерри Барретта «первый визит королевы Виктории к её раненым солдатам» (1856) тоже обыгрывается эта эмоция. Это сентиментальное изображение королевской семьи, посещающей крымских инвалидов в Чатэмском военном госпитале была настолько успешна после первого показа в галерее Томаса Эгню на Пикадилли, что с неё было сделано несколько тысяч репринтов, которые продавались в различных изданиях по цене от трех до десяти гиней{620}.

Сама королева коллекционировала фотографии крымских ветеранов. Она заказала коммерческим фотографам, подобным Джозефу Кандоллу и Роберту Хаулетту сделать серию памятных портретов изувеченных и раненых солдат в разных госпиталях, включая Чатэм, для своей королевской коллекции в Виндзоре. Яркие фотографии Кандолла и Хаулетта вышли далеко за рамки коллекции. Посредством фотографических выставок и репродукций в иллюстрированной прессе, они отчетливо приблизили к публике степень страдания солдат и цену войны в человеческих жизнях. Эти новаторские фотографии очень сильно отличались от облагороженных образов Фентона. В фотографии Кандолла и Хаулетта «Три крымских инвалида» (1855), к примеру, раненые пехотинцы сидят на госпитальных койках, демонстрируя отсутствие конечностей. Их лица лишены эмоций, нет никакой романтики и сентиментальности в изображении, только документальное черно-белое свидетельство увечий полученных телами от выстрелов и обморожений. В своих комментариях в королевских архивах, Кандолл и Хаулетт обозначили людей на фотографии: Уильям Янг из 23-го полка, ранен у Редана 18 июня 1855 года, Генри Берланд из 34-го, обе ноги потеряны от обморожений в траншеях у Севастополя, и Джон Коннери из 49-го полка, потерял левую ногу от обморожения в траншеях{621}.

Память о Крымской войне продолжала быть благодатной темой для британской культуры вплоть до 1870 годов. Самыми известными стали такие картины на крымскую тему как «Перекличка после схватки, Крым» (1874) Элизабет Томпсон, леди Батлер, которая стала сенсацией, когда была выставлена в Королевской академии. Толпы желающих посмотреть на неё были так велики, что к картине был приставлен полицейский для её защиты. Томпсон, уже к этому времени известная своими картинами на военную тему, создала «Перекличку» (как её стали называть) после начала реформ Кардвелла, когда тема армии стала заметной в обществе. На основе детальных скетчей крымских ветеранов она создана эффектную композицию, в которой остатки гренадеров, раненные, замершие и до крайней степени изможденные, собраны их конным офицером после сражения на перекличку. Картина совершенно отличается от привычных изображений войны, фокусирующихся на славных подвигах храбрых офицеров: помимо конного офицера, на картине двухметровой высоты полностью доминируют страдания нижних чинов. В ней нет героизма и она позволяет зрителю заглянуть в лицо войны. После выставки в Королевской академии картина отправилась в турне по стране, притягивая огромные толпы. В Ньюкасле картину рекламировала живая реклама, на которых был написано просто «Перекличка приезжает!». В Ливерпуле 20 000 человек посмотрели картину за три недели — огромное число для того времени. Люди выходили глубоко тронутые картиной, она очевидно затронула глубокие струны национальной души. Королева приобрела «Перекличку» у первоначального покупателя, манчестерского фабриканта, но издательская компания сохранила права на воспроизведение её в популярных изданиях гравюр. Томпсон в одночасье стала национальной героиней. Было продано четверть миллиона открыток с её фотографией, что поставило её на один уровень с Флоренс Найтингейл{622}.

What will they say in England
When the story there is told
Of deeds of might, on Alma’s height,
Done by the brave and bold?
Of Russia, proud at noontide,
Humbled ere set of sun?
They’ll say ‘Twas like Old England!’
They’ll say ‘Twas noble done!’
What will they say in England
When, hushed in awe and dread,
Fond hearts, through all our happy homes
Think of the mighty dead,
And muse, in speechless anguish,
On father — brother — son?
They’ll say in dear Old England
‘God’s holy will be done.’
What will they say in England?
Our names, both night and day
Are in their hearts and on their lips,
When they laugh, or weep, or pray.
They watch on earth, they plead with heaven,
Then, forward to the fight!
Who droops or fears, while England cheers,
And God defends the right?
Преподобный Дж. С. Б. Монселл,
Книга чтения для девочек (1875){623}.

Крымская война оставила глубокий отпечаток на английской национальной идентичности. Для школьников, это был пример того, как Англия встала против Русского медведя на защиту свободы — простое сражение между Правдой и Силой, как в свое время это изобразил Панч. Концепция, когда Джон Буль приходит на помощь слабым против тиранов и агрессоров стала часть британского базового нарратива. Многие из тех эмоций, что привели Британию к участию в Крымской войне снова стали актуальны когда Британия вступила в войну с Германией в защиту «маленькой Бельгии» в 1914 году и Польши в 1939 году.

Сегодня названия Альмы, Балаклавы, Инкермана, Севастополя, Кардигана и Реглана продолжают жить в коллективной памяти — в основном через названия улиц и пабов. Десятилетия после окончания войны держалась мода давать девочками имена Флоренс, Альма, Балаклава, а мальчикам Инкерман. Ветераны войны разнесли эти названия по всему миру: в Южной Австралии есть город Балаклава и еще один в Квинсленде; Инкерманы есть Западной Вирджинии, Южной и Западной Австралии, Квинсенде, Виктории и Новом Южном Уэльсе в Австралии, а также в графстве Глостер в Канаде; Севастополи есть в Калифорнии, Онтарио, Новом Южном Уэльсе и Виктории, гора Севастополь есть в Новой Зеландии; четыре города Альма есть в Висконсине, один в Колорадо, два в Арканзасе и еще десять других по всем Соединенным Штатам; четыре Альмы и озеро и с тем же именем есть в Канаде; два города Альма в Австралии и река в Новой Зеландии.

“Право против зла” (Punch, 8 апреля 1854 г.)

Во Франции тоже можно было найти множество крымских названий, напоминаний о войне в которой участвовали 310 000 французов и один из каждых трех не вернулся домой. В Париже есть мост Альма, построенный в 1856 году и перестроенный в 1970-х, который теперь больше известен местом фатальной аварии принцессы Дианы в 1997 году. До того он был лучше известен из-за статуй зуавов (лишь одна из четырех осталась от старого моста), по которым парижане до сих пор измеряют уровень воды в реке (река объявляется закрытой для навигации если уровень воды превышает колени зуава). В Париже есть Пляс де л’Альма, бульвар де Себастополь, у обоих есть одноименные станции метро. Если целый пригород на юге Парижа, первоначально построенный как отдельный город, под названием Малакофф. Названный сперва «Новая Калифорния», Малакофф был построен в десятилетие после Крымской войны на дешевых землях карьеров в долине Ванв Александром Шовло, самым успешным застройщиком девятнадцатого века во Франции. Шавло заработал на краткой гиперпопулярности Крымской победы, построив сады развлечений в новом пригороде, чтобы повысить привлекательность для ремесленников и рабочих перенаселенного центра Парижа. Главной достопримечательностью садов была Малаховская башня, замок, построенный наподобие русского бастиона, расположенный в тематическом парке из траншей, холмов, редутов и гротов, вместе со сценой и театром под открытым небом, где собирались огромные толпы, чтобы посмотреть реконструкцию крымских сражений или на другие развлечения в летние месяцы. С одобрения Наполеона Новая Калифорния была переименована в 1858 году в Малакофф, в честь первой великой победы его режима. С участками под частную застройку пригород быстро развивался в 1860-е годы. Но после поражения Франции от Пруссии в 1870 году, Малаховская башня была снесена по приказу мэра Ванва, который считал, что теперь она служит жестоким напоминанием о более славном прошлом.

Малаховские башни строились в разных городах и деревнях по всей провинциальной Франции. Многие из них существуют до сих пор. Остались Малаховские башни в Сиври-Куртри (Сена и Марна), Тури-Люрси (Ньевр), Сермизель (Йонна), Нант и Сен-Арно-Монрон (Шер), даже в Бельгии (в Дизоне и Азар-Шератте под Льежем), Люксембурге и Германии (в Кельне, Бохуме и Ганновере), Алжире (Оране и Алжире) и Ресифе в Бразилии, городе колонизированном французами после Крымской войны. Во Франции почти в каждом городе есть улица Малакофф. Французы давали название Малакофф площадям и паркам, отелям, ресторанам, сырам, шампанским, розам и песням. Но несмотря на все аллюзии, война оставила намного меньший след в национальном французском сознании, нежели у британцев. Память о Крымской войне была вскоре перекрыта войной в Италии против австрийцев (1859), французской экспедицией в Мексику (1862–1866) и прежде всего поражением во франко-прусской войне. Сегодня Крымская война мало известна во Франции, это «забытая война».

В Италии и Турции, как и во Франции, Крымская война вскоре ушла в тень из-за последующих войн и быстро ушла из националистических мифов и нарративов, которые стали доминировать после того как эти страны реконструировали свои истории девятнадцатого века.

В Италии осталось очень мало топонимики, которая бы напоминала итальянцам об их участии в Крымской войне. Даже в Пьемонте, где можно было бы этого ожидать, очень мало что напоминает о 2166 солдатах погибших в сражениях и умерших от болезней, по официальной статистике, реальные цифры должны быть определенно выше. В Турине есть Корсо Себастополи и Виа Чернайа, в память о единственном крупном сражении в котором приняли участие итальянцы. Национальный художник Джероламо Индуно, который отправился в Крым вместе с сардинскими войсками и сделал там много военных зарисовок, написал несколько батальных полотен по возвращении в 1855 году, включая сражение на Черной речке, заказанную Виктором Эммануилом II, и «Взятие Малахова кургана», обе возбуждали патриотические чувства в Северной Италии несколько последующих лет. Но война 1859 года и все, что последовало после — экспедиция Гарибальди на юг, завоевание Неаполя, аннексия Венеции у австрийцев в войну 1866 года и последующее объединение Италии с занятием Рима в 1870 году вскоре заслонило Крымскую войну. Это были определяющие моменты Рисорджименто, народного «восстания» нации, в которой итальянцы увидели становление современной Италии. Чужая война с участием Пьемонта и Кавура, проблемной фигурой в популистской интерпретации Рисорджименто, кампания в Крыму не стоит большого почитания для итальянских националистов. Не было никаких народных демонстраций за войну, не было добровольческого движения, в Крыму не было великих побед или ярких поражений.

В Турции Крымская война даже не забыта, а стерта из национальной исторической памяти, хотя она там была, когда она началась, а турецкие потери достигли 120 000 человек, почти половина от всех задействованных войск, по официальной статистике. В Стамбуле есть монументы союзным солдатам сражавшимся на войне, но нет ни одного туркам. Практически до нашего времени война практически полностью игнорировалась турецкой историографией. Она не вписывалась в националистическую версию турецкой истории, и попала в период между «золотым веком» Оттоманской империи и более поздней историей Ататюрка и рождением современного турецкого государства. На самом деле, несмотря на победный итог для турок, война воспринималась как позорный период в оттоманской истории, поворотная точка в закате империи, когда государство погрузилось в огромные долги и стало зависимо от западных держав, которые оказались ложными друзьями. Учебники истории в большинстве турецких школ приписывают упадок исламских традиций растущему вмешательству Запада в Турции как результата Крымской войны{624}. Официальная турецкая военная история считает также, как, к примеру опубликованная Генеральным штабом в 1981 году, которая содержит показательное заключение, отражающее многие аспекты глубокого неприятия Запада националистами и мусульманами в Турции:

Во время Крымской войны у Турции практически не было настоящих друзей во внешнем мире. Те, кто казался нашими друзьями ими не были… В этой войне Турция потеряла свои финансы. В первый раз она оказалась в долгу перед Европой. Даже хуже, участвуя в этой войне вместе с западными союзниками, тысячи иностранных солдат и гражданских смогли вблизи увидеть самые потаенные места и недостатки Турции… Другим негативным эффектом войны стало восхищение западными модами и ценностями некоторой частью полуинтеллектуальных кругов турецкого общества, потерявших свою идентичность. Город Истанбул, с его госпиталями, школами и военными постройками, был предоставлен союзному командованию, но западные армии из-за их беспечности позволили сгореть историческим зданиям… Турецкий народ проявил свою традиционную гостеприимность и открыл свои прибрежные виллы для союзных командующих, но западные солдаты не выказывали такого же уважения турецкому народу и турецким могилам. Союзники не дали турецким войскам высадиться на побережье Кавказа [для поддержки войны Шамиля против русских] потому, что это было против их национальных интересов. В целом, турецкие солдаты выказали всю свою самоотверженность и пролили свою кровь на всех фронтах Крымской войны, но наши западные союзники присвоили себе всю славу{625}.

Постэффекты войны в Британии могли быть сравнимы только с Россией, где эти события сыграли значительную роль в формировании национальной идентичности. Но эта роль была противоречивой. Конечно война была ужасным унижением, породившая глубокое ощущение обиды на Запад за то, что они приняли сторону Турции. Но она дала ощущение национальной гордости за защитников Севастополя, ощущение, что жертвы, которые они принесли и христианские мотивы, за которые они боролись превратили поражение в моральную победу. Эта идея была артикулирована царем в манифесте к русским на падение Севастополя:

Оборона Севастополя не имеет примеров в анналах военной истории, и она завоевала восхищение не только России, но и всей Европы. Защитники заняли свое место среди тех героев, которые принесли славу нашей отчизне. За одиннадцать месяцев гарнизон Севастополя выстоял в штурмах превосходящего противника против нашей родной земли, и в каждом действии отличился беспримерным героизмом… Его героические подвиги навсегда останутся вдохновением для наших войск, которые верят в Провидение и святость русского дела. Имя Севастополя, которому отдано столько крови, будет вечным и останется навсегда в сердцах его защитников вместе с памятью о тех русских героях, которые сражались на полях Полтавы и Бородино{626}.

Героический статус Севастополя во многом был обязан влиянию «Севастопольских рассказов» Толстого, которые были прочитаны практически всей публикой умеющей читать в 1855–56 годах. «Севастопольские рассказы» зафиксировали в национальном воображении идею города как микрокосма, где особый «русский» дух выдержки и отваги, которые всегда спасали страну, когда в неё вторгались иноземные захватчики. Как Толстой писал в последних абзацах в «Севастополе в декабре месяце», написанном в апреле 1855 года, на пике осады:

Итак, вы видели защитников Севастополя на самом месте защиты и идете назад, почему-то не обращая внимания на ядра и пули, продолжающие свистать по всей дороге до разрушенного театра, — идете с спокойным, возвысившимся духом. Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитросплетенных траншей, мин и орудий, одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели её в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя. То, что они делают, делают они так просто, без особого напряжения и усилий, что, вы убеждены, они еще могут сделать во сто раз больше… они всё могут сделать. Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но какое-нибудь другое чувство, более властное, которое сделало из них людей, так же спокойно живущих под ядрами, при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все люди, и живущих в этих условиях среди беспрерывного труда, бдения и грязи. Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине. Только теперь рассказы о первых временах осады Севастополя, когда в нём не было укреплений, не было войск, не было физической возможности удержать его и все-таки не было ни малейшего сомнения, что он не отдастся неприятелю, — о временах, когда этот герой, достойный древней Греции, — Корнилов, объезжая войска, говорил: «Умрем, ребята, а не отдадим Севастополя», — и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: «Умрем! ура!» — только теперь рассказы про эти времена перестали быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом. Вы ясно поймете, вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями, которые в те тяжелые времена не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину. Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский..{627}.

Эпическая оборона Севастополя превратила поражение в национальный триумф России. «Севастополь пал, но пал с такою славой, что каждый русский, в особенности каждый моряк должен гордиться таким падением, которое стоит блестящих побед», писал бывший декабрист{628}. Из этого падения русские соорудили патриотический миф, национальный нарратив самоотверженного героизма народа, стойкости и жертвенности. Поэты приравнивали его к патриотическому духу 1812 года — как это сделал Алексей Апухтин в его известной «Солдатской песне о Севастополе» (1869), которую учили наизусть многие русские школьники в последних десятилетиях девятнадцатого века:

Не весёлую, братцы, вам песню спою,
Не могучую песню победы,
Что певали отцы в Бородинском бою,
Что певали в Очакове деды.
Я спою вам о том, как от южных полей
Поднималося облако пыли,
Как сходили враги без числа с кораблей
И пришли к нам, и нас победили.
А и так победили, что долго потом
Не совались к нам с дерзким вопросом;
А и так победили, что с кислым лицом
И с разбитым отчалили носом.
Я спою, как, покинув и дом и семью,
Шёл в дружину помещик богатый,
Как мужик, обнимая бабенку свою,
Выходил ополченцем из хаты.
Я спою, как росла богатырская рать,
Шли бойцы из железа и стали,
И как знали они, что идут умирать,
И как свято они умирали!
Как красавицы наши сиделками шли
К безотрадному их изголовью;
Как за каждый клочок нашей русской земли
Нам платили враги своей кровью;
Как под грохот гранат, как сквозь пламя и дым,
Под немолчные, тяжкие стоны
Выходили редуты один за другим,
Грозной тенью росли бастионы;
И одиннадцать месяцев длилась резня,
И одиннадцать месяцев целых
Чудотворная крепость, Россию храня,
Хоронила сынов её смелых…
Пусть нерадостна песня, что вам я пою,
Да не хуже той песни победы,
Что певали отцы в Бородинском бою,
Что певали в Очакове деды{629}.

Это был контекст, в котором Толстой написал свой эпический роман «Война и мир». Концепция Толстого о том, что война против Наполеона это национальное пробуждение России — открытие заново «русских принципов» европеизированной аристократией и признание патриотического духа крепостных солдат как основы национальной государственности — было отражением его реакции на героические подвиги русских во время Крымской войны. Написанный между 1862 и 1865 годами, в годы сразу после освобождения крестьян, когда русское общество было пропитано идеалами национального возрождения и примирения между классом помещиков и крестьян, «Война и мир» изначально был задуман как роман о декабристах, где действие происходит после Крымской войны. В раннем варианте романа («Декабрист») герой возвращается после тридцати лет ссылки в Сибири в бурлящую интеллектуальную среду поздних 1850-х. Правление Александра II только началось, и опять, как в 1825 году, надежды на преобразования витают в воздухе. Но чем больше Толстой изучал декабристов, тем больше он понимал, что их интеллектуальные корни лежат в войне 1812 года и он перенес свой роман в это время.

Память о 1812 годе жестко конкурировала с Крымской войной, которая открыла новую главу о национальном характере. Демократы подобные Толстому, вдохновленные недавними жертвами русских солдат-крестьян, рассматривали теперь 1812 год как народную войну, победу, достигнутую патриотическим духом всего народа. Для консерваторов, с другой стороны, 1812 год представлял из себя освященный триумф русского самодержавия, который один спас Европу от Наполеона.

Память о Крымской войне пала жертвой того же конфликта. Консерваторы и церковь изображали её священной войной, исполнение священной миссии России по защите православия во всем мире. Они заявляли, что цель была достигнута международной декларацией по защите христиан Оттоманской империи и сохранением статус кво по Парижскому договору, как того требовали русские, в Святой Земле Иерусалима и Вифлеема. В своих работах и проповедях о войне они описывали защитников Крыма как самоотверженных и отважных солдат-христиан, которые жертвовали свои жизни как мученики за «русскую святую землю». Они подчеркивали святость Крыма, как места, где христианство впервые появилось в России. С самого момента окончания войны, монархия пыталась найти связь с 1812 годом. Визит царя в Москву после падения Севастополя был срежиссирован как реконструкция драматического появления Александра I в бывшей русской столице в 1812 году, когда его приветствовали огромные толпы москвичей. В 1856 году царь отложил коронацию до годовщины битвы под Бородино, русской победы над Наполеоном в сентябре 1812 года. Это был символический жест, чтобы скомпенсировать болезненное поражение в Крымской войне и объединить народ с монархией на основе этого славного прошлого{630}.

Для демократических интеллектуальных кругов в которых вращался Толстой, однако, нить соединяющая Крымскую войну с 1812 годом была не только священная миссия царя, но патриотическая жертва русского народа, который положил свои жизни на защиту родной земли. Эта жертву тем не менее было трудно сосчитать. Никто не знал сколько солдат погибло. Точные цифры русских потерь никогда не были собраны, а любая информация о потерях искажалась или скрывалась царским военным руководством, но оценки количества погибших русских в Крымской войне варьируются от 400 000 до 600 000 человек для всех театров боевых действий войны. Медицинский департамент военного министерства позже опубликовал число 450 015 смертей в армии за четыре года между 1853 и 1856 годами. Это возможно самая точная оценка{631}. Без точных цифр народная жертва приобрела мифический статус для демократического воображения.

Сам Севастополь приобрел квазисвященный статус в коллективной памяти. Почитание павших героев осады началось сразу же после окончания войны, не только по инициативе правительства или официальных кругов, но как народное начинание, семьи и группы ветеранов воздвигали монументы или основывали церкви, кладбища и благотворительные общества на средства из общественных пожертвований. Центральной точкой этого демократического культа стало почитание адмиралов Нахимова, Корнилова и Истомина, народных героев Севастополя. Их боготворили как «людей из народа», преданных благополучию их войск, которые погибли как мученики защищая город. В 1856 году был создан национальный фонд, чтобы оплатить установку монумента адмиралам в Севастополе, такие же инициативы возникали в других городах. Корнилов был главной фигурой во многих историях о войне. Нахимов, герой Синопа и практически святой в осадном фольклоре, появлялся в историях и на картинках как храбрый и самоотверженный солдат, народный мученик, который был готов к смерти, когда он получил смертельное ранение инспектируя Четвертый бастион. Музей Черноморского флота был основан в Севастополе в 1869 году полностью на частные средства. Для толп посетителей в первый день были выставлены многочисленные образцы оружия, артефакты и личные вещи, манускрипты и карты, чертежи и гравюры собранные у ветеранов. Это был первый исторический музей такого рода в России[127].

Смерть адмирала Нахимова Василия Тимма (1856)

Государство стало что-то предпринимать для сохранения памяти о Севастополе лишь в конце 1870-х годов, примерно во время русско-турецкой войны, в основном из-за возросшего влияния панславян в правительственных кругах, но правительственные инициативы концентрировались на придворных фаворитах, таких как генерал Горчаков, и практически игнорировали народного героя Нахимова. К этому времени адмирал стал иконой народного национального движения, которое режим пытался подчинить своей официальной политике, возводя памятники Крымской войне. В 1905 году, в год революции и войны с Японией, в честь пятидесятилетия осады в специально построенном музее на месте, где когда-то стоял Четвертый бастион, была открыта великолепная панорама «Оборона Севастополя». Правительственные чиновники настояли на замене портрета Нахимова на портрет Горчакова на картине-макете Франца Рубо в натуральную величину, воссоздающей события 18 июня, когда защитники Севастополя отразили штурм англичан и французов{632}. Нахимов не появился в музее, который был построен на том самом месте, где он был смертельно ранен.

Советское почитание войны сместило акцент на народных героев. Нахимов стал образцом патриотической жертвенности и героизма русских людей на защите родной земли — этот посыл пропаганды обрел новую силу во время войны 1941–45 годов. Начиная с 1944 года советские морские офицеры и матросы награждались орденом Нахимова и готовились в особых кадетских школах названных его именем. В книгах и фильмах он стал символом великого лидера, ведущего народ против агрессивного иностранного врага.

Создание патриотического фильма Всеволода Пудовкина «Адмирал Нахимов» (1947) началось в 1943 году, когда Британия была союзником Советского Союза. Запланированная как советский ответ фильму о лорде Нельсоне Александра Корды «Леди Хэмилтон» (1941), снятого в военное время, первая версия монтажа не стремилась раскрыть роль Британии как врага России во время Крымской войны, фокусируясь на личной жизни Нахимова и его отношений с населением Севастополя. Но потом в процессе монтажа, фильм попал в жернова первых сражений Холодной войны — разгорелся конфликт за Кавказ и турецкие проливы, отправной точкой Крымской войны. С осени 1945 года Советы проталкивали требование по пересмотру соглашений Монтрё по нейтральности проливов. Сталин требовал совместного советско-турецкого контроля над Дарданеллами и уступки Советскому Союзу Карса и Ардагана, территорий завоеванных царской Россией, но уступленных туркам в 1922 году. Наблюдая за ростом советских войск на Кавказе, Соединенные Штаты отправили свои корабли в восточное Средиземноморье в августе 1946 года. В этот момент Сталин потребовал внесения изменений в фильм Пудовкина: фокус сместился с Нахимова как человека на Нахимова-командующего, ведущего против иностранного врага. Британия была изображена как враг России, которая использовала турок для преследования своих имперских целей на Черном море, в то время как Сталин заявлял что американцы делают тоже самое на начальной стадии Холодной войны{633}.

Подобная же патриотическая линия была взята великим историком сталинской эпохи Евгением Тарле, в его двухтомной истории Крымской войны (1941–1943), его биографии Нахимова (1948) и в более поздней книге «Город русской славы: Севастополь в 1854–1855 годах» (1855), опубликованной к столетней годовщине события. Тарле был очень критичен к царскому руководству, но прославлял патриотическую храбрость и стойкость русского народа, ведомых такими героическими примерами как Нахимов и Корнилов, которые положили свои жизни за защиту России от «империалистической агрессии» западных держав. Теперь все противники России в Крымской войне, Британия, Франция и Турция, входили в НАТО, и это добавляло напряжения в отмечание Советами столетнего юбилея.

Гордость за героев Севастополя, «города русской славы», остается важным источником национальной идентичности, хотя теперь он находится за границей — результат передачи Крыма Украине Никитой Хрущевым в 1954 году и объявления Украиной независимости после распада Советского Союза в 1991 году. По словам одного русского националистического поэта:

На руинах нашей супердержавы
вот такой парадокс истории:
Севастополь — город русской славы,
и он не на русской территории{634}.

Потеря Крыма была тяжелым ударом для русских, уже страдавших от национального унижения после коллапса советской империи. Националисты вели активные кампании за возврат Крыма России, не исключая националистов в самом Севастополе, который остается этнически русским городом.

Память о Крымской войне продолжает затрагивать глубинные чувства русской гордости и неприятия Запада. В 2006 году на конференции по Крымской войне организованным Центром национальной славы России (Образован в 2002 г. по инициативе Фонда Андрея Первозванного, — Прим. пер.) при поддержке Президентской администрации Владимира Путина и министерств образования и обороны. По окончанию конференции, в опубликованном организаторами пресс-релизе, было сказано, что война не должна рассматриваться как поражение России, но как моральная и религиозная победа, национальный акт жертвы в справедливой войне, россияне должны почитать авторитарный пример Николая I, царя незаслуженно презираемого либеральной интеллигенцией, за то, что он встал против Запада на защиту национальных интересов{635}. Репутация Николая I, человека который повел русских в Крымскую войну против всего мира была восстановлена в путинской России. Сегодня, по приказу Путина, портреты Николая висят в вестибюле президентского офиса в Кремле.

К концу Крымской войны четверть миллиона русских было похоронено в массовых захоронениях в разных местах вокруг Севастополя. По всем местам сражений при Инкермане и Альме, на Черной речке, у Балаклавы и в Севастополе под землей лежат неизвестные солдаты. В августе 2006 года останки четырнадцати русских пехотинцев были перезахоронены с воинскими почестями на церемонии в присутствии украинских и русских официальных лиц в музее Альмы недалеко от Бахчисарая, в России есть планы возвести там часовню.

Карты

Зона конфликта Восточного вопроса

Дунайская зона конфликта

Продвижение союзников к Севастополю

Сражение на Альме

Кавказ

Сражение под Балаклавой

Сражение под Инкерманом

Осада Севастополя

Благодарности

Работа над этой книгой велась в течение многих лет, и я благодарен многим людям.

На ранних этапах исследования Хелен Раппапорт помогла мне составить рабочую библиографию из потенциально бесконечного списка книг, опубликованных мемуаров, дневников и писем участников Крымской войны. Она также дала бесценный совет по социальной истории войны, поделившись информацией из собственного исследования «Не место для дам: Нерассказанная история женщин в Крымской войне».

В Национальном музее армии в Лондоне я благодарен Аластеру Масси, чьи работы «Книга Крымской войны в Национальном музее армии: нерассказанные истории» и «Самая отчаянная попытка: Британская армия в Крыму, 1854–56», послужили источником вдохновения для моей работы. Я с благодарностью признаю разрешение её Величества королевы Елизаветы II на использование материалов из Королевского архива и благодарен Софи Гордон за её советы по фотографиям из Королевской коллекции в Виндзоре. В стамбульском архиве «Басбанлык Османлык» мне помогали Мурат Сивилоглу и Мелек Максудоглу, а в Российском государственном военно-историческом архиве в Москве — Луиза Хабибулина.

Различные люди высказали свои замечания по всем или отдельным частям проекта — Норман Стоун, Шон Брейди, Дуглас Остин, Тони Маргрейв, Майк Хинтон, Майлз Тейлор, Доминик Ливен и Марк Мазоуэр — и я благодарен им всем. Дуглас Остин и Тони Маргрейв, в частности, были настоящим кладезем информации по различным военным аспектам. Я также благодарен Маре Козельски за то, что она позволила мне прочитать машинопись её тогда еще не законченной книги о Крыме, Метину Кунту и Онуру Онулу за помощь по турецким вопросам, Эдмунду Херцигу по армянским делам, Люси Риалл за советы по Италии, Джоанне Бурке за её мысли о военной психологии, Энтони Бивору за помощь по гусарам, Россу Белсону за информацию об отставке Сиднея Герберта, Киту Смиту за щедрую передачу необычной фотографии «Старый Скутари и современный Ускюдар» Джеймса Робертсона, а также Хью Смолу, чья книга «Крымская война: Война королевы Виктории с русскими царями» заставила меня изменить свое мнение о многих вещах.

Как всегда, я в долгу перед своей семьей: женой Стефани и нашими дочерьми Лидией и Алисой, которые никак не могли поверить, что я пишу книгу о войне, но тем не менее потакали моим интересам; перед моим замечательно поддерживающим агентом Деборой Роджерс и её великолепной командой в Rogers, Coleridge and White, особенно Рут Макинтош, которая помогает мне с возвратом НДС, и перед Мелани Джексон в Нью-Йорке; Сесилии Маккей за вдумчивую работу над иллюстрациями; Элизабет Стратфорд за копирайтинг; Алану Гиллиланду за отличные карты; и, прежде всего, двум моим замечательным редакторам — Саймону Уиндеру из Penguin и Саре Берштел из Metropolitan.

Замечание касательно дат

С 1700 по 1918 год Россия придерживалась юлианского календаря, который отставал на тринадцать[128] дней от григорианского, используемого в Западной Европе. Чтобы избежать путаницы ВСЕ даты в этой книге даны по григорианскому календарю.

Аббревиатуры используемые в сносках

AN — Archives nationales, Paris

BLMD — British Library Manuscripts Division, London

BLO — Bodleian Library Special Collections, Oxford

BOA — Basbakanlik Osmanlik Archive, Istanbul

FO — National Archive, London, Foreign Office

GARF — State Archive of the Russian Federation, Moscow

IRL — Institute of Russian Literature, Russian Academy of Sciences, St Petersburg

NAM — National Army Museum, London

RA — Royal Archives, Windsor

RGADA — Russian State Archive of Ancient Acts, Moscow

RGAVMF — Russian State Archive of the Military Naval Fleet, St Petersburg

RGB — Russian State Library, Manuscripts Division, St Petersburg

RGIA — Russian State Historical Archive, St Petersburg

RGVIA — Russian State Military History Archive, Moscow

SHD — Service historique de la Défense, Vincennes

WO — National Archive, London, War Office

Избранная библиография

Aksan, V., Ottoman Wars 1700–1870: An Empire Besieged (London, 2007).

Akten zur Geschichte des Krimkriegs: Französische Akten zur Geschichte des Krimkriegs, 3 vols. (Munich, 1999–2003).

Akten zur Geschichte des Krimkriegs: Österreichische Akten zur Geschichte des Krimkriegs, 3 vols. (Munich, 1979-80).

Akten zur Geschichte des Krimkriegs: Preussische Akten zur Geschichte des Krimkriegs, 2 vols. (Munich, 1990-91).

Alabin, P., Chetyre voiny: Pokhodnye zapiski v voinu 1853,1854,1855 i 1856 godov, 2 vols. (Viatka, 1861).

Alberti, M., Per la storia dell’alleanza e della campagna di Crimea, 1853–1856: Lettere e documenti (Turin, 1910).

Anderson, M., The Eastern Question (London, 1966).

Anderson, O., A Liberal State at War: English Politics and Economics during the Crimean War (London, 1967).

—‘The Growth of Christian Militarism in Mid-Victorian Britain’, English Historical Review, 86/338 (1971), pp. 46–72.

Andriianov, A., Inkermanskii boi i oborona Sevastopolia (nabroski uchastnika) (St Petersburg, 1903).

[Anon.] The Englishwoman in Russia: Impressions of the Society and Manners of the Russians at Home (London, 1855). Ascherson, N., Black Sea (London, 1995).

Baddeley, J., The Russian Conquest of the Caucasus (London, 1908). Badem, C., ‘The Ottomans and the Crimean War (1853–1856)’, Ph.D. diss. (Sabanci University, 2007).

Bailey, F., British Policy and the Turkish Reform Movement, 1826–1853 (London, 1942).

Bapst, E., Les Origines de la Guerre en Crimée: La France et la Russie de 1848 à 1851 (Paris, 1912).

Baudens, J., La Guerre de Crimée: Les campements, les abris, les ambulances, les hôpitaux, etc. (Paris, 1858).

Baumgart, W., The Peace of Paris 1856: Studies in War, Diplomacy and Peacemaking (Oxford, 1981).

Bayley, C., Mercenaries for the Crimean: The German, Swiss, and Italian Legions in British Service 1854—6 (Montreal, 1977).

Bazancourt, Baron de, The Crimean Expedition, to the Capture of Sebastopol, 2 vols. (London, 1856).

Berg, M., Desiatdnei v Sevastopole (Moscow, 1855). Bestuzhev, I., Krymskaia voina 1853–1856 (Moscow, 1956).

Bitis, A., Russia and the Eastern Question: Army, Government and Society, 1815–1833 (Oxford, 2006).

Bogdanovich, M., Vostochnaia voina 1853–1856, 4 vols. (St Petersburg, 1876). Bolsover, G., ‘Nicholas I and the Partition of Turkey’, Slavonic Review, 27 (1948), pp. 115-45.

Bonham-Carter, V. (ed.), Surgeon in the Crimea: The Experiences of George Lawson Recorded in Letters to His Family (London, 1968).

Boniface, E., Count de Castellane, Campagnes de Crimée, d’Italie, dAfrique, de Chine et de Syrie, 1849–1862 (Paris, 1898).

Bostridge, M., Florence Nightingale: The Woman and Her Legend (London, 2008).

Bresler, F., Napoleon III: A Life (London, 1999).

Brown, D., Palmerston and the Politics of Foreign Policy, 1846-55 (Manchester 2002).

Buzzard, T., With the Turkish Army in the Crimea and Asia Minor (London, 1915).

Cadot, M., La Russie dans la vie intellectuelle française, 1839–1856 (Paris, 1967).

Calthorpe, S., Letters from Headquarters; or the Realities of the War in the Crimea by an Officer of the Staff (London, 1858).

Case, L., French Opinion on War and Diplomacy during the Second Empire (Philadelphia, 1954).

Cavour, C., Il carteggio Cavour-Nigra dal 1858 al 1861: A cura della R. Commissione Editrice, 4 vols. (Bologna, 1926).

Charles-Roux, F., Alexandre II, Gortchakoff et Napoléon III (Paris, 1913).

Cler, J., Reminiscences of an Officer of Zouaves (New York, 1860).

Clifford, H., Letters and Sketches from the Crimea (London, 1956).

Cooke, B., The Grand Crimean Central Railway (Knutsford, 1990).

Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches in Turkey, 2 vols. (London, 1854—6).

Crimée 1854-6, Exhibition catalogue, Musée de l’Armée (Paris, 1994).

Cullet, M. O., Un régiment de ligne pendant la guerre d’orient: Notes et souvenirs d’un officier d’infanterie 1854–1855 — 1856 (Lyon, 1894).

Cunningham, A., Eastern Questions in the Nineteenth Century: Collected Essays, 2 vols. (London, 1993).

Curtiss, J., The Russian Army under Nicholas 1,1825–1855 (Durham, NC, 1965).

— Russia’s Crimean War (Durham, NC, 1979).

Damas, A. de, Souvenirs religieux et militaires de la Crimée (Paris, 1857).

Dante, F., I cattolici e la guerra di Crimea (Rome, 2005).

David, S., The Homicidal Earl: The Life of Lord Cardigan (London, 1997).

— The Indian Mutiny (London, 2002).

Davison, R. H., ‘Turkish Attitudes Concerning Christian — Muslim Equality in the 19th Century’, American Historical Review, 59 (1953-4), pp. 844-64.

— Reform in the Ottoman Empire, 1856–1876 (Princeton, 1963).

— Essays in Ottoman and Turkish History, 1774–1923: The Impact of the West (Austin, Tex., 1990).

Doré, G., Histoire pittoresque, dramatique et caricaturale de la Sainte Russie (Paris, 1854).

Dubrovin, N., Istoriia krymskoi voiny i oborony Sevastopolia, 3 vols. (St Petersburg, 1900).

Egerton, R., Death or Glory: The Legacy of the Crimean War (London, 2000).

Ershov, E., Sevastopol’skie vospominaniia artilleriiskogo ofitsera v semi tetradakh (St Petersburg, 1858).

Fisher, A., The Russian Annexation of the Crimea, 1772–1783 (Cambridge, 1970).

— The Crimean Tatars (Stanford, Calif., 1978).

—‘Emigration of Muslims from the Russian Empire in the Years after the Crimean War’, JahrbücherfürGeschichte Osteuropas, 35/3 (1987), pp. 356-71.

Florescu, R., The Struggle against Russia in the Romanian Principalities 1821–1854 (Monachii, 1962).

Gammer, M., Muslim Resistance to the Tsar: Shamil and the Conquest of Chechnya and Dagestan (London, 1994).

Gershel’man, S., Nravstvennyi element pod Sevastopolem (St Petersburg, 1897).

Giubbenet, Kh., Ocherk meditsinskoi i gospital’noi chasti russkih voisk v Krymu v 1854–1856 gg. (St Petersburg, 1870).

Gleason, J., The Genesis of Russophobia in Great Britain (Cambridge, Mass., 1950).

Goldfrank, D., The Origins of the Crimean War (London, 1995).

—‘The Holy Sepulcher and the Origin of the Crimean War’, in E. Lohr and M. Poe (eds.), The Military and Society in Russia: 1450–1917 (Leiden, 2002), pp. 491–506.

Gondicas, D., and Issawi, C. (eds.), Ottoman Greeks in the Age of Nationalism: Politics, Economy, and Society in the Nineteenth Century (Princeton, 1999).

Gooch, B., The New Bonapartist Generals in the Crimean War (The Hague, 1959).

Gouttman, A., La Guerre de Crimée 1853–1856 (Paris, 1995).

Guerrin, L., Histoire de la dernière guerre de Russie (1853–1856), 2 vols. (Paris, 1858).

Harris, S., British Military Intelligence in the Crimean War (London, 2001).

Henderson, G., Crimean War Diplomacy and Other Historical Essays (Glasgow, 1947).

Herbé, J., Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la campagne d’Orient (Paris, 1892).

Hibbert, C., The Destruction of Lord Raglan: A Tragedy of the Crimean War, 1854–1855 (London, 1961).

Hodasevich, R., A Voice from within the Walls of Sebastopol: A Narrative of the Campaign in the Crimea and the Events of the Siege (London, 1856).

Hopwood, D., The Russian Presence in Palestine and Syria, 1843–1914: Church and Politics in the Near East (Oxford, 1969).

Ingle, H., Nesselrode and the Russian Rapprochement with Britain, 1836–1844 (Berkeley, 1976).

Jaeger, P., Le mura di Sebastopoli: Gli italiani in Crimea 1855—56 (Milan, 1991).

Jewsbury, G., The Russian Annexation of Bessarabia: 1774–1828. A Study of Imperial Expansion (New York, 1976).

Jouve, E., Guerre d’Orient: Voyage à la suite des armées alliées en Turquie, en Valachie et en Crimée (Paris, 1855).

Kagan, F., The Military Reforms of Nicholas I: The Origins of the Modern Russian Army (London, 1999).

Keller, U., The Ultimate Spectacle: A Visual History of the Crimean War (London, 2001).

Khrushchev, A., Istoriia oborony Sevastopolia (St Petersburg, 1889).

King, C., The Black Sea: A History (Oxford, 2004).

— The Ghost of Freedom: A History of the Caucasus (Oxford, 2008).

Kinglake, A., The Invasion of the Crimea: Its Origin and an Account of Its Progress down to the Death of Lord Raglan, 8 vols. (London, 1863).

Kovalevskii, E., Voina s Turtsiei i razryv s zapadnymi derzhavami v 1853–1854 (St Petersburg, 1871).

Kozelsky, M., Christianizing Crimea: Shaping Sacred Space in the Russian Empire and Beyond (De Kalb, Ill., 2010).

Krupskaia, A., Vospominaniia krymskoi voiny sestry krestovozdvizhenskoi obshchiny (St Petersburg, 1861).

Kukiel, M., Czartoryski and European Unity 1770–1861 (Princeton, 1955).

Lalumia, M., Realism and Politics in Victorian Art of the Crimean War (Epping, 1984).

Lambert, A., Battleships in Transition: The Creation of the Steam Battlefleet, 1815–1860 (Annapolis, Md., 1984).

— The Crimean War: British Grand Strategy, 1853-56 (Manchester, 1990).

— and Badsey, S. (eds.), The War Correspondents: The Crimean War (Stroud, 1994).

Lane-Poole, S., The Life of the Right Honourable Stratford Canning, 2 vols. (London, 1888).

The Letters of Queen Victoria: A Selection from Her Majesty’s Correspondence between the Years 1837 and 1861, 3 vols. (London, 1907—8).

Lettres du maréchal Bosquet à sa mère 1829-58, 4 vols. (Pau, 1877—9).

Lettres du maréchal Bosquet à ses amis, 1837–1860, 2 vols. (Pau, 1879).

Lettres d’un soldat à sa mère de 1849 à 1870: Afrique, Crimée, Italie, Mexique (Montbéliard, 1910).

Levin, M., ‘Krymskaia voina i russkoe obshchestvo’, in id., Ocherki po istorii russkoi obshchestvennoi mysli, vtoraia polovina XIX veka (Leningrad, 1974), pp. 293–304.

Loizillon, H., La Campagne de Crimée: Lettres écrites de Crimée par le capitaine d’état-major Henri Loizillon à sa famille (Paris, 1895).

Luguez, F., Crimée-Italie 1854–1859: Extraits de la correspondence d’un officier avec sa famille (Nancy, 1895).

McCarthy, J., Death and Exile: The Ethnic Cleansing of Ottoman Muslims 1821–1922 (Princeton, 1995).

MacKenzie, D., ‘Russia’s Balkan Policies under Alexander II, 1855–1881’, in H. Ragsdale (ed.), Imperial Russian Foreign Policy (Cambridge, 1993), pp. 219-46.

McNally, R., ‘The Origins of Russophobia in France: 1812–1830’, American Slavic and East European Review, 17/2 (Apr. 1958), pp. 179-83.

Markevich, A., Tavricheskaia guberniia vo vremia krymskoi voiny: Po arkhivnym materialam (Simferopol, 1905).

Markovits, S., The Crimean War in the British Imagination (Cambridge, 2009).

Marlin, R., L’Opinion franc-comtoise devant la guerre de Crimée, Annales Littéraires de l’Université de Besançon, vol. 17 (Paris, 1957).

Martin, K., The Triumph of Lord Palmerston: A Study of Public Opinion in England before the Crimean War (London, 1963).

Marx, K., The Eastern Question: A Reprint of Letters Written 1853–1856 Dealing with the Events of the Crimean War (London, 1969).

Masquelez, M., Journal d’un officier de zouaves (Paris, 1858).

Massie, A., A Most Desperate Undertaking: The British Army in the Crimea, 1854—56 (London, 2003).

— The National Army Museum Book of the Crimean War: The Untold Stories (London, 2004).

Mémoires du comte Horace de Viel-Castel sur le règne de Napoléon III, 1851–1864, 2 vols. (Paris, 1979).

Mémoires du duc De Persigny (Paris, 1896).

Mismer, C., Souvenirs d’un dragon de l’armée de Crimée (Paris, 1887).

Molènes, P. de, Les Commentaires d’un soldat (Paris, 1860).

Moon, D., ‘Russian Peasant Volunteers at the Beginning of the Crimean War’, Slavic Review, 51/4 (Winter 1992), pp. 691–704.

Mosse, W., The Rise and Fall of the Crimean System, 1855–1871: The Story of the Peace Settlement (London, 1963).

Mrs Duberly’s War: Journal and Letters from the Crimea, ed. C. Kelly (Oxford, 2007).

Niel, A., Siège de Sébastopol: Journal des opérations du génie (Paris, 1858).

Nilojkovic-Djuric, J., Panslavism and National Identity in Russia and in the Balkans, 1830–1880 (Boulder, Colo., 1994).

Noël, D., La Vie de bivouac: Lettres intimes (Paris, 1860).

Noir, L., Souvenirs d’un simple zouave: Campagnes de Crimée et d’Italie (Paris, 1869).

Osmanli Belgelerinde Kirim Savasi (1853–1856) (Ankara, 2006).

Pavlowitch, S., Anglo-Russian Rivalry in Serbia, 1837—39 (Paris, 1961).

Perret, E., Les Français en orient: Récits de Crimée 1854–1856 (Paris, 1889).

Petrovich, M., The Emergence of Russian Panslavism, 1856–1870 (New York, 1956).

Picq, A. du, Battle Studies (Charleston, SC, 2006).

Pirogov, N., Sevastopol’skie pis’ma i vospominaniia (Moscow, 1950).

Plokhy, S., ‘The City of Glory: Sevastopol in Russian Historical Mythology’, Journal of Contemporary History, 35/3 (July 2000), pp. 369-83.

Ponting, C., The Crimean War: The Truth behind the Myth (London, 2004).

Prousis, T., Russian Society and the Greek Revolution (De Kalb, Ill., 1994).

Rachinskii, A., Pokhodnye pis’ma opolchentsa iz iuzhnoi Bessarabii 1855–1856 (Moscow, 1858).

Ragsdale, H. (ed.), Imperial Russian Foreign Policy (Cambridge, 1993).

Rakov, V., Moi vospominaniia o Evpatorii v epohu krymskoi voiny 1853–1856 gg. (Evpatoriia, 1904).

Rappaport, H., No Place for Ladies: The Untold Story of Women in the Crimean War (London, 2007).

Rebrov, Ia., Pis’ma sevastopol’tsa (Novocherkassk, 1876).

Reid, D., Soldier-Surgeon: The Crimean War Letters of Dr Douglas A. Reid, 1855–1856 (Knoxville, Tenn., 1968).

Reid, J., Crisis of the Ottoman Empire: Prelude to Collapse 1839–1878 (Stuttgart, 2000).

Riasanovsky, N., Nicholas I and Official Nationality in Russia 1825–1855 (Berkeley, 1959).

Rich, N., Why the Crimean War? (New York, 1985).

Royle, T., Crimea: The Great Crimean War 1854–1856 (London, 1999).

Russell, W., The British Expedition to the Crimea (London, 1858).

Saab, A., The Origins of the Crimean Alliance (Charlottesville, Va., 1977).

— Reluctant Icon: Gladstone, Bulgaria, and the Working Classes, 1856–1878 (Cambridge, Mass., 1991).

Sandwith, H., A Narrative of the Siege of Kars (London, 1856).

Schiemann, T., Geschichte Russlands unter Kaiser Nikolaus 1, 4 vols. (Berlin, 1904-19).

Schroeder, P., Austria, Great Britain and the Crimean War: The Destruction of the European Concert (Ithaca, NY, 1972).

Seacole, M., Wonderful Adventures of Mrs Seacole in Many Lands (London, 2005).

Seaton, A., The Crimean War: A Russian Chronicle (London, 1977).

Shepherd, J., The Crimean Doctors: A History of the British Medical Services in the Crimean War, 2 vols. (Liverpool, 1991).

Slade, A., Turkey and the Crimean War: A Narrative of Historical Events (London, 1867).

Small, H., Florence Nightingale, Avenging Angel (London, 1998).

— The Crimean War: Queen Victoria’s War with the Russian Tsars (Stroud, 2007).

Southgate, D., The Most English Minister: The Policies and Politics of Palmerston (New York, 1966).

Soyer, A., Soyer’s Culinary Campaign (London, 1857).

Spilsbury, J., The Thin Red Line: An Eyewitness History of the Crimean War (London, 2005).

Stockmar, E., Denkwürdigkeiten aus den Papieren des Freiherrn Christian Friedrich V. Stockmar (Brunswick, 1872).

Stolypin, D., Iz lichnyh vospominanii o krymskoi voine i o zemledel’cheskih poryadkakh (Moscow, 1874).

Strachan, H., From Waterloo to Balaclava: Tactics, Technology and the British Army (London, 1985).

Sweetman, J., War and Administration: The Significance of the Crimean War for the British Army (London, 1984).

Tarle, E., Krymskaia voina, 2 vols. (Moscow, 1944).

Taylor, A. J. P., The Struggle for Mastery in Europe 1848–1918 (Oxford, 1955).

Thoumas, M., Mes souvenirs de Crimée 1854–1856 (Paris, 1892).

Thouvenal, L., Nicolas Ier et Napoléon III: Les préliminaires de la guerre de Crimée 1852–1854 (Paris, 1891).

Thurston, G., ‘The Italian War of 1859 and the Reorientation of Russian Foreign Policy’, Historical Journal, 20/1 (Mar. 1977), pp. 121-44.

Tiutcheva, A., Pri dvore dvukh imperatov: Vospominaniia, dnevnik, 1853–1882 (Moscow, 1928-9).

Tolstoy, L., The Sebastopol Sketches, trans. D. McDuff (London, 1986).

Tolstoy’s Diaries, ed. and trans. R. F. Christian, 2 vols. (London, 1985).

Tolstoy’s Letters, ed. and trans. R. F. Christian, 2 vols. (London, 1978).

Totleben, E., Opisanie oborony g. Sevastopolia, 3 vols. (St Petersburg, 1863-78).

Ubicini, A., Letters on Turkey, trans. Lady Easthope, 2 vols. (London, 1856).

Urquhart, D., England and Russia (London, 1835).

Vanson, E., Crimée, Italie, Mexique: Lettres de campagnes 1854–1867 (Paris, 1905).

A Visit to Sebastopol a Week after Its Fall: By an Officer of the Anglo-Turkish Contingent (London, 1856).

Vrochenskii, M., Sevastopol’skii razgrom: Vospominaniia uchastnika slavnoi oborony Sevastopolia (Kiev, 1893).

Vyskochkov, L., Imperator Nikolai I: Chelovek i gosudar’ (St Petersburg, 2001).

Warner, P., The Crimean War: A Reappraisal (Ware, 2001).

Wirtschafter, E., From Serf to Russian Soldier (Princeton, 1990).

Zaionchkovskii, A., Vostochnaia voina 1853–1856, 3 vols. (St Petersburg, 2002).

Za mnogo let: Zapiski (vospominaniia) neizvestnogo 1844–1874 gg. (St Petersburg, 1897).

Примечания

1

По русским средневековым хроникам, земли Иафета были заселены русами и другими племенами после потопа в Книге бытия.

(обратно)

2

Русские последовательно расширяли свою систему крепостей вдоль реки Терек («Кавказская линия») и использовали свой недавно полученный протекторат над православным грузинским княжеством Картли-Кахети чтобы создать базы для операций против оттоманов, заняв Тбилиси и заложив основу для Военно-грузинской дороги, чтобы соединить Россию с южным Кавказом.

(обратно)

3

Смысл существования (фр.).

(обратно)

4

Органический закон (фр.).

(обратно)

5

По другой информации 4 линейных корабля, 5 фрегатов, 30 000 десанта, — Прим. пер.

(обратно)

6

Поверенный в делах (фр.).

(обратно)

7

«Головная боль», особая забота (фр.).

(обратно)

8

Точка опоры (фр.).

(обратно)

9

Не путать с Мехметом Али, правителем Египта.

(обратно)

10

Название было изменено обратно на Золотой кубок после начала Крымской войны.

(обратно)

11

Это очевидное сравнение со взглядом Запада на Россию во время холодной войны. Русофобия эры Холодной войны частично была сформирована взглядами XIX века.

(обратно)

12

Наблюдениях о России (фр.).

(обратно)

13

Сравнение английской и русской держав относительно Европы (фр.).

(обратно)

14

Книга польских пилигримов (фр.).

(обратно)

15

Это тоже повлияло на британское общественное мнение накануне Крымской войны. В мае 1854 года «Истинная история монахинь Минска» была опубликована Чарльзом Диккенсом в его журнале Домашнее чтение. Автор статьи, Флоренс Найтингейл, встретилась с Макреной в Риме в 1848 году и написала историю её мытарств, которые она затем положила в ящик. После Синопского, когда русские уничтожили турецкий флот в Черном море, Найтингейл достала статью, которая, по её мнению, помогла бы увеличить народную поддержку против России, и отправила её Диккенсу, который сократил её до той версии, что появилась в Домашнем чтении.

(обратно)

16

Россия и цивилизация (нем.).

(обратно)

17

В 1850 году британская публика приветствовала решение Палмерстона отправить Королевский флот для блокирования порта Афин в поддержку Дона Пасифико, британского подданного, который требовал у греческого правительства компенсации за то, что его дом был сожжен во время антисемитского погрома в Афинах. Дон Пасифико служил португальским консулом в Афинах в момент нападения (он был по происхождению португальский еврей), но родился в Гибралтаре и был таким образом британским подданным. На этом основании (Civis Britannicus Sum) Палмерстон отстаивал свое решение отправить флот.

(обратно)

18

Австрийцы и пруссаки согласились последовать примеру России, но затем отступили, в опасении, что это вызовет разрыв с Францией. Они нашли компромисс, обращаясь к Наполеону «Monsieur mon frère». (Месье, мой брат (фр.).

(обратно)

19

Клерикальная клика (фр.).

(обратно)

20

Премьер-министр, лорд Абердин, лорд Джон Рассел, лидер палаты Общин, министр иностранных дел лорд Джордж Кларендон, сэр Джеймс Грэм, первый лорд Адмиралтейства и Палмерстон, в тот момент министр внутренних дел.

(обратно)

21

Барон Мейендорфф, русский посол в Вене, поддержал Нессельроде. Он докладывал царю 29 ноября, что «малые христианские народы» не будут сражаться на стороне русских. Они не получали никакой помощи от русских в прошлом и их бросили в «состоянии военной нищеты», неспособными сопротивляться туркам. (Peter von Meyendorff: Ein russischer Diplomat an den Höfen von Berlin und Wien. Politischer und privater Briefwechsel 1826–1863, ed. O. Hoetzsch, 3 vols. (Berlin and Leipzig, 1923), vol. 3).

(обратно)

22

Отсылка к экспедиционному корпусу генерала Удино в 1849–50 годах, который напал на анти-папскую Римскую республику и вернул папу Пия IX в Рим. Французские войска останутся в Риме для защиты папы до 1870 года.

(обратно)

23

В Опиумные войны 1839–42 годов.

(обратно)

24

Отсылка к делу Дона Пасифико.

(обратно)

25

В Полтавском сражении (1709) Петр Великий разбил Швецию и сделал Россию Балтийской державой.

(обратно)

26

Одной из ироний Крымской войны был случай с Сиднеем Гербертом, британским военным министром в 1853–55 годах. Он был племянником этого высокопоставленного русского генерала и англофила. Михаил был сыном графа Семена Воронцова, который жил в Лондоне сорок семь лет, большую часть из них после отставки с поста русского посла. Дочь Семена, Екатерина, вышла замуж за Герберта, графа Пембрука. Генерал наполеоновских войн, Михаил был назначен губернатором Новороссии в 1823 году. Он сделал многое для развития Оделлы, где он построил великолепный дворец, он развивал пароходство на Черном море и сражался в войне против турок в 1828–29 годах. Следуя англофильским традициям семьи, Воронцов построил поразительный Англо-мавританский дворец в Алупке на южном берегу Крыма, где жила британская делегация во время Ялтинской конференции 1945 года.

(обратно)

27

В древней Руси не было потребности в переводе Священного Писания на народный язык, так как старославянский язык был народу вполне понятен. К началу XIX века церковнославянский язык Елизаветинской Библии стал плохо понятен большинству населения Российской империи. Многие образованные люди, не зная церковнославянского языка, вынуждены были читать Библию на иностранных языках.

Первый текст Синодального (осуществлённого в течение XIX века и утверждённого российским Святейшим синодом для домашнего (не богослужебного) чтения) перевода (только Четвероевангелие) был опубликован в 1819 году. Полный текст Синодального перевода Библии вышел в 1876 году, — Прим. пер.

(обратно)

28

Живописная, драматическая и карикатурная история святой Руси (фр.).

(обратно)

29

Тип традиционного танца, распространённый в Ирландии и Шотландии, — Прим. пер.

(обратно)

30

Вы думаете, что я подвергался всем опасностям войны, а я еще и не понюхал турецкого пороха, а преспокойно живу в Бухаресте, прогуливаюсь, занимаюсь музыкой и ем мороженое (фр.).

(обратно)

31

Вооруженных ракетами Конгрива, — Прим. пер.

(обратно)

32

Щеголев командовал батарей, — Прим. пер.

(обратно)

33

Одна из них сейчас стоит перед зданием городской думы на Приморском бульваре.

(обратно)

34

Их решительность получила новый импульс, когда Муса-паша был позднее убит снарядом, который попал прямо в него, когда он совершал вечерние молитвы ради божественного вмешательства для спасения Силистрии.

(обратно)

35

После того, как руку ампутировали (без анестезии) Реглан попросил дать ему руку, чтобы он мог снять кольцо, данное ему женой. Этот инцидент зафиксировал его репутацию храбреца.

(обратно)

36

Первые батальоны зуавов были набраны из берберских горных племен зуауа. Позже зуавские батальоны из французов переняли мавританские костюмы и зеленые тюрбаны.

(обратно)

37

Высокий кивер, названный по имени принца Альберта, который по преданию его придумал.

(обратно)

38

Неблагодарный человек! (нем.).

(обратно)

39

Будущие события подтвердили их правоту. 8 августа Нейпир атаковал русскую крепость Бомарсунд на Аландских островах, между Финляндией и Швецией, в основном с целью втянуть в войну Швецию. Поддержка шведских войск была необходима для любого движения на русскую столицу. После сильной бомбардировки, которая превратила крепость в руины, русский командующий и его 2000 солдат сдались союзникам. Но Бомарсунд был незначительной победой — он не был Кронштадтом или Санкт-Петербургом — и шведов это не впечатлило, несмотря на то, что британцы активно искали подходы к ним. И пока союзники не смогут задействовать больше ресурсов для кампании на Балтике, не было реальных перспектив вовлечь Швецию в войну, не говоря уж о том, чтобы угрожать Санкт-Петербургу. Но среди союзников был раскол в понимании значимости Балтики. Французов она интересовала меньше чем британцев, особенно Палмерстона, который мечтал о том, чтобы занять Финляндию, как часть его большого плана по дезинтеграции Российской империи, и они не стремились отправлять дополнительные войска туда, где бы они служили в основном британским интересам. Для Наполеона кампания на Балтике была лишь отвлекающим маневром, чтобы не дать царю использовать большую армию в Крыму, основном фронте его войны.

(обратно)

40

Британская армия разрешила отправиться в Галлиполи четырем женам на роту с тем условием, что они будут заниматься готовкой и стиркой.

(обратно)

41

Первой британской жертвой войны стал сержант Пристли из 13-го легкого драгунского полка, который потерял ногу. Эвакуированный в Англию, ему позже вручили пробковую ногу от имени королевы (A. Mitchell, Recollections of One of the Light Brigade (London, 1885), p. 50).

(обратно)

42

Отдав приказ наступать, Реглан принял невероятное решение выехать вперед, чтобы иметь более качественный вид на атаку. Вместе со своим штабом Реглан пересек Альму и занял позицию на открытом отроге Телеграфной горы, сильно впереди от британских войск и практически вплотную к русским стрелкам. «Это казалось чудесным, как удалось выжить», писал капитан Гейдж, член штаба Реглана, на следующий день после Альмы. «Снаряды взрывались рядом со мной, пули пролетали справа, слева, надо мной. Минье и ружья свистели у ушей, лошади и наездники из штаба лорда Реглана (где я был) падали замертво по бокам и все же я совершенно цел и едва могу осознать, через что я прошел». (NAM 1968 — 07–484 — 1, ‘Alma Heights Battle Field, Sept. 21st 1854’).

(обратно)

43

Честь мундира (фр.).

(обратно)

44

Одинокая русская женщина, Дарья Михайлова, занималась ранеными с телегой и принадлежностями купленными за свой счет. Дарья был восемнадцатилетней дочерью севастопольского матроса, убитого при Синопе. В момент вторжения она работала прачкой в севастопольском морском гарнизоне. По легенде, она продала все, что унаследовала от отца, купила лошадь и телегу у еврейского торговца, обрезала себе волосы, оделась матросом и пошла с армией к Альме, где она раздавала воду, еду и вино раненым солдатам, даже рвала свою одежду, чтобы перевязать раны, которые она промывала уксусом. Солдаты видели, что перед ними переодетая женщина, но ей разрешили продолжать её героическую работу на перевязочной станции в Каче, а затем медсестрой в госпиталях Севастополя во время осады. О «героине Севастополя» ходили легенды. Она стала символом патриотического духа простого народа, так же как русской женский «дух жертвенности», который романтизировали поэты, такие как Александр Пушкин. Не зная её фамилии, солдаты в госпиталях Севастополя стали звать её Даша Севастопольская, и под этим именем она вошла в историю. В декабре 1854 года царь наградил её золотой медалью «За усердие», она стала единственной женщиной недворянкой получившей такую награду; императрица подарила ей серебряный крест с надписью «Севастополь». В 1855 году Даша вышла замуж за раненого солдата и открыла в Севастополе кабак, она и жила до своей смерти в 1892 году. (H. Rappaport, No Place for Ladies: The Untold Story of Women in the Crimean War (London, 2007), p. 77).

(обратно)

45

Инженерный департамент военного министерства не смог выполнить план 1834 года по улучшению городских укреплений, свалив вину на недостаток финансирования, хотя в тоже время миллионы были потрачены на укрепления Киева, в нескольких сотнях километров от границы. Опасаясь нападения от австрийцев через юго-западную Россию, Николай I держал большой резерв в районе Киева, но не видел такой необходимости в Севастополе, так как он не считал возможной опасность атаки турок или западных держав в Черном море. Он проглядел огромную важность пароходов, которые обеспечили возможность перевезти огромные армии по морю.

(обратно)

46

По русским источникам татарских шпионов расстреляли по приказу британцев, когда правда вышла наружу. (S. Gershel’man, Nravstvennyi element pod Sevastopolem (St Petersburg, 1897), p. 86).

(обратно)

47

На самом деле линейный корабль, — Прим. пер.

(обратно)

48

Решающий удар (фр.).

(обратно)

49

Уничижительный турецкий термин для балканских христиан.

(обратно)

50

После русской аннексии Крыма, клан Гиреев бежал в Оттоманскую империю. В начале девятнадцатого века Гиреи служили чиновниками у Оттоманов на Балканах и на военной службе. Оттоманская империя имела различные военные части состоящие из крымских эмигрантов. Они сражались с русскими в 1828–29 годах, были частью турецких сил на Дунайском фронте в 1853–54 годах. Муссад Гирей стоял в Варне. Именно он уговорил союзных командующих взять его с собой в Крым, чтобы поднять татар на поддержку их вторжения. 20 сентября союзники отправили Муссада Гирея назад на Балканы, превознося его за все его усилия и полагая, что его работа была закончена. После Крымской войны французы наградили его орденом Почетного легиона.

(обратно)

51

Балаклава (изначально Bella Clava: «красивый порт») была так названа генуэзцами, которые построили порт, который расцвел при них, пока генуэзцев не прогнали турки в пятнадцатом веке. Разграбленный турками город оставался в руинах до девятнадцатого века, хотя там был монастырь на холмах над городом и в нём размещались греческие солдаты изгнанные союзниками.

(обратно)

52

Горячий напиток из меда и специй.

(обратно)

53

Защитные плетеные корзины наполненные землей.

(обратно)

54

Союзники называли его Флагштоковый, — Прим. пер.

(обратно)

55

Бомбами называли пустотелые ядра большого калибра начиненные порохом, бомбы малого калибра назывались гранатами, — Прим. пер.

(обратно)

56

У георгиевского креста не белая лента, — Прим. пер.

(обратно)

57

Ему раздробило ядром бедро, — Прим. пер.

(обратно)

58

И Семякины и Федюхины высоты получили названия по фамилиям офицеров которые участвовали в непосредственных сражениях на этих высотах в Крымскую войну, — Прим. пер.

(обратно)

59

Турецкий термин для женщины одетой неподходящим образом. В Оттоманский период использовался для описания женщин-немусульманок и имел сексуальную коннотацию, подразумевая, что женщина содержала бордель или сама была проституткой.

(обратно)

60

На самом деле это удивительно, почему русские, перед лицом такой слабой обороны, не предприняли попытки атаковать Балаклаву ранее и с большими силами. Разные русские командующие позже заявляли, что у них не хватало войск для взятия Балаклавы, что операция была разведкой, что её целью было отвлечь союзные войска от Севастополя, нежели захватить порт. Но это были отговорки из-за провала, который можно объяснить, возможно, недостаточной уверенностью против союзных армий в открытом бою, после поражения русских на Альме.

(обратно)

61

Шассёр (фр. chasseur — «охотник») — части французской лёгкой пехоты (фр. chasseurs à pied, «пешие шассёры») или лёгкой кавалерии (фр. chasseurs à cheval, «конные шассёры»), обученные быстрым действиям, французский аналог егерей, — Прим. пер.

(обратно)

62

Соймонов пользовался морской картой, без каких-либо отметок на суше. Один из штабных офицеров показал ему дорогу на карте пальцем. (A. Andriianov, Inkermanskii boi i oborona Sevastopolia (nabroski uchastnika) (St Petersburg, 1903), p. 15).

(обратно)

63

Уважнов-Александров? — Прим. пер.

(обратно)

64

Да здравствуют французы! — фр.

(обратно)

65

Вудс ошибался: русская гвардия была далеко от Крыма.

(обратно)

66

Разумная ошибка, среди плотного тумана и кустов на высотах, где не раненные солдаты лежали на земле, чтобы захватить противника врасплох.

(обратно)

67

Вивандьер или кантиньер — это французское название женщин, прикрепленных к военным полкам в качестве сатлеров или буфетчиц. Фактические исторические функции, связанные с продажей вина войскам и работой в столовых, привели к появлению названия «кантиньер», которое вытеснило первоначальное «вивандьер», начиная с 1793 года. Оба термина были общеприняты во французском языке до середины XIX века, а «вивандьер» оставался предпочтительным термином в нефранкоязычных странах, таких как США, Испания, Италия и Великобритания. Вивандьеры служили во французской армии вплоть до начала Первой мировой войны, но этот обычай (и название) распространился на многие другие армии. Вивандьеры также служили с обеих сторон в Гражданской войне в Америке, а также в армиях Испании, Италии, немецких государств, Швейцарии и различных армиях Южной Америки, хотя о деталях большинства этих случаев мало что известно, поскольку историки не проводили обширных исследований, — Прим. пер.).

(обратно)

68

Суп делает солдата (фр.).

(обратно)

69

Толстой цитирует официальные цифры, пропущенные для публикации военными цензорами. Истинные русские потери были в два раза больше.

(обратно)

70

Комиссариат был настолько некомпетентен, что отправил зеленые необжаренные кофейные зерна вместо чая, обычного напитка солдат империи, основанной на торговле чаем. Процесс обжарки, помола и приготовления кофе был слишком сложным для большинства британских солдат, они просто выбрасывали зерна.

(обратно)

71

На самом деле женское общество дочерей милосердия св. Викентия де Поля было основано в XVII веке и занималось уходом за больными, — Прим. пер.

(обратно)

72

Урожденная принцесса Шарлотта Вюртембергская, которая была принята в православную веру и получила имя Елены Павловны перед свадьбой с Великим князем Михаилом Павловичем в 1824 году.

(обратно)

73

На самом деле примерно 2000 км, — Прим. пер.

(обратно)

74

Телеграфы предназначались для военного использования. Журналистам не позволяли занимать их длинными репортажами, поэтому был интервал между появлением краткого очерка в газете, который приходил телеграммой, и полным репортажем, который доставлялся пароходом позже. Из-за этого часто случались ложные репортажи — самый известный был в Таймс 2 октября 1854 года, где говорилось о падении Севастополя на основании телеграммы о победе на Альме и первом донесении Расселла из Крыма, который был о высадке союзников. Полный отчет добрался до Лондона только 10 октября, к этому времени ситуация уже прояснилась дополнительными телеграммами.

(обратно)

75

Викарий Джозеф Блейксли, который называл себя «ответственный за Хертфордшир», писал так много длинных писем в Таймс, предлагая свое мнение обо всем, что касалось войны, от климата в Крыму, до русского характера, что он заработал репутацию популярного историка и был позже назначен профессором истории в Кембриджском университете, несмотря на несоответствие академическим требованиям.

(обратно)

76

Покрытие из мелкого гравия, по имени создателя такого типа дорог, инженера Джона МакАдама, — Прим. пер.

(обратно)

77

Чтобы превратить их в баррикады (фр.).

(обратно)

78

Для слухов об Америке были некоторые основания. Американское общественное мнение в целом было прорусское во время Крымской войны. Северные аболиционисты симпатизировали западным державам, но южане-рабовладельцы твердо стояли на стороне России с её крепостной экономикой. Общая симпатия к русским была из-за того, что она как более слабая боролась с Англией, старым имперским врагом, и из-за страха, что если Британия одолеет Россию, она снова будет склонна к вмешательству в дела Соединенных Штатов. Отношения между США и Британией не были гладкими в последние годы: Лондон беспокоился о территориальных претензиях к Канаде и о планах вторжения на Кубу (Кларендон сообщил британскому кабинету, что если Америка вторгнется на Кубу, то придется объявить ей войну). Изолированная в Европе, РОссия развивала отношения с США во время Крымской войны. Их объединил общий враг — англичане — хотя русские и имели сомнения относительно республиканских американцев, а американцы о деспотической царской монархии. Между русскими и американцами были заключены торговые соглашения. Военная делегация из США (включая Джорджа Б. МакКлеллана, будущего командующего армией северян на ранних стадиях Гражданской войны) отправилась в Россию в качестве советников. Американские граждане отправляли в Россию оружие и боеприпасы (производитель оружия Сэмюэль Кольт предложил отправить пистолеты и ружья). Американские добровольцы отправились в Крым, чтобы сражаться или работать там инженерами на стороне русских. Сорок американских врачей были прикреплены к медицинскому департаменту русской армии. В этот момент США первый раз озвучили предложение приобрести Русскую Америку, как тогда называли Аляску, продажа которой состоялась в 1867 году.

(обратно)

79

Что касается Константинополя, мы его получим, будьте уверены (фр.).

(обратно)

80

Красивый идеал (фр.).

(обратно)

81

В 1857 году он женился на Партенопе Найтингейл, старшей сестре Флоренс Найтингейл, и оставался близок с Флоренс всю свою жизнь.

(обратно)

82

Не путать с Михаилом Горчаковым, его главнокомандующим.

(обратно)

83

Отставка Герберта из правительства (как секретаря колоний) случилась спустя несколько недель грубой и ксенофобской критики в британской прессе, которая упирала на его семейные связи с Россией. Говорили, к примеру, в Белфастской Ньюс-Леттер (29 декабря 1854 года), что его мать леди Герберт была сестрой князя с «великолепным дворцом в Одессе», который британцы намеренно пожалели во время бомбардировки города (на самом деле Воронцовский дворец сильно пострадал). В экзетерской Флайинг Пост (31 января 1855 года) Герберта обвинили в попытке «препятствовать работе [правительства] и продвигать схемы царя».

(обратно)

84

Было много поляков, бежавших от русской армии и вступивших в султанские силы, некоторые из них приняли турецкие имена и занимали довольно высокие должности, частично чтобы скрыть это от русских: Искандер Бей (позже Искандер-паша), Садык-паша (Миша Чайковский) и Хидайот (Хедайат) в армии Омер-паши на Дунае; полковник Кучиньский, начальник штаба египетской армии в Евпатории; майор Клечиньский и майор Йерзмановский в турецкой армии в Крыму.

(обратно)

85

Робер не может — игра на созвучии Rober can/Canrobert, — Прим. пер.

(обратно)

86

В Таганроге не хватало войск для защиты города, лишь один батальон пехоты и казачий полк, вместе с 200 вооруженными гражданскими, всего около 2000 человек, но без артиллерии. В отчаянной попытке сохранить город от бомбардировки губернатор отправил делегацию к командующему союзным флотом с предложение определить судьбу Таганрога в полевом сражении. Он даже предложил неравность сил пропорциональную преимуществу союзников на море. Это был выдающийся акт рыцарства сошедший прямо со страниц средневековой истории. Весь порт, купол собора и многие другие здания были разрушены. Среди жителей бежавших из города была Евгения Чехова, мать будущего драматурга Антона Чехова, который родился в Таганроге через пять лет (L. Guerrin, Histoire de la dernière guerre de Russie (1853–1856), 2 vols. (Paris, 1858), vol. 2; N. Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny i oborony Sevastopolia, 3 vols. (St Petersburg, 1900), vol. 3, p. 191).

(обратно)

87

Делать кокетку, выпендриваться — фр.

(обратно)

88

Буквально: играя в драгоценное (фр.).

(обратно)

89

190,5 см, — Прим. пер.

(обратно)

90

Сорт печенья появившийся в Великобритании в середине 19 века и названный в честь принца Альберта, — Прим. пер.

(обратно)

91

Пето и Грисселл, компания, которой он управлял вместе с кузеном Томасом Грисселлом, построила много известных лондонских зданий, включая Реформ-клуб, Оксфордский и Кембриджский клуб, Лицей и колонну Нельсона.

(обратно)

92

Этот инцидент породил известную фразу, первоначально сказанную Тотлебеном: «Армия львов под командой ослов». Позже эта фраза будет использоваться для описания британской армии в Первую мировую войну.

(обратно)

93

Мадам, в Париже всегда есть Выставка, балы, праздники; и — через полтора часа половина этих смельчаков будут мертвы! — фр.

(обратно)

94

Барьер примерно 2 метра в высоту и метр в ширину из поваленных деревьев, стволов и кустарника.

(обратно)

95

Может быть это 2-й бастион? — Прим. пер.

(обратно)

96

В католицизме название элемента монашеского одеяния, — Прим. пер.

(обратно)

97

Теперь остаётся только погибнуть (фр.).

(обратно)

98

Давайте, господа французы, когда вам угодно, мы вас ждем (фр.).

(обратно)

99

Дыхание смерти (фр.).

(обратно)

100

Пьемонтская скала (ит.).

(обратно)

101

Самообладание (фр.).

(обратно)

102

В попытке остановить дезертиров русские офицеры пытались запугивать солдат тем, что им в плену отрежут уши и отдадут туркам (чей обычай был отрезать уши, чтобы за них требовать награду); но даже это не удерживало от огромного числа беглецов.

(обратно)

103

Речь идет о фразе “bite the dust”, которая принадлежит не Гомеру, а появилась в переводе Илиады Гомера на английский язык в переводе Сэмюэла Батлера в 19 веке, — Прим. пер.

(обратно)

104

Ратным подвигом (фр.).

(обратно)

105

На самом деле Свеаборг понес очень небольшие потери и разрушения были невелики, а союзники потеряли несколько мортирных кораблей, — Прим. пер.

(обратно)

106

Лорд Каули был послом Британии во Франции 1852–1867, — Прим. пер.

(обратно)

107

«Да здравствует мир!» и «Да здравствует император!» (фр.).

(обратно)

108

Ошибка автора. По договору 1713 года Россия вернула Оттоманской империи Азов, — Прим. пер.

(обратно)

109

Костюмированные балы (фр.).

(обратно)

110

В оригинале: Servians, — Прим. пер.

(обратно)

111

Газированной водой (фр.).

(обратно)

112

Обвинители Лайда заявляли, что он выстрелил в попрошайку намеренно но единственными свидетелями выстрела были женщины. А в турецком суде свидетельство женщин не принималось.

(обратно)

113

Ставшей в 1856 году РОПиТ — Русским Обществом Пароходства и Торговли, — Прим. пер.

(обратно)

114

С этого времени Ницца становится любимым курортом русской аристократии, «русским Брайтоном», как писала английская пресса, которая взволновалась из-за появления русских торговых кораблей в Средиземноморье, моря где хозяйствовал Королевский флот. Об интриге между Россией и католическими странами ходили мрачные предупреждения. Когда позже появились слухи о том, что русские собрались устроить бункеровочные станции и других частях Средиземного моря, в 1858 году, Палмерстон (тогда уже не премьер-министр) призвал продемонстрировать силу флота против сардинцев. Но консервативное правительство лорда Дерби не было так озабочено, видя в этом лишь коммерческое соглашение между Россией и сардинцами. Договор Виллафранка будет действовать до 1917 года.

(обратно)

115

Возможно Файджес путает его с проектом переформатирования батарей, который действительно был передан в это время Остен-Сакену и получил крайне негативную оценку, — Прим. пер.

(обратно)

116

На самом деле это выдержка из текста, опубликованного только в 1930-х годах и озаглавленного публикаторами «Записка об отрицательных сторонах русского солдата и офицера», — Прим. пер.

(обратно)

117

В 1857 году социалистический эмигрант Александр Герцен опубликовал армейскую песню в своем альманахе Полярная звезда. Баллада была хорошо известна в революционных студенческих кругах в 1860-е годы и её позже цитировал Ленин. На самом деле Толстой не был полностью за неё ответственен. Песня, которая выражает недовольство, широко распространившееся в армии, была создана группой артиллерийских офицеров, включая Толстого, которая почти ежедневно собиралась вокруг пианино в комнатах их командира, чтобы выпить и помузицировать. Толстой, уже известный к тому времени, без сомнения играл ключевую роль в сочинении стихов, взял на себя большую часть вины.

(обратно)

118

Согласно Указу об освобождении крестьян, крестьяне должны были выкупить землю им переданную. Эти выкупные платежи, которые рассчитывали сами помещики, должны были выплачиваться в 49 лет государству, которое компенсировало их помещикам в 1861 году. Таким образом, крепостные выкупали свою свободу оплачивая долги своих владельцев. Выкупные платежи постепенно становилось все сложнее собирать и крестьянство рассматривала их с самого начала как несправедливые. Они были окончательно отменены в 1905 году.

(обратно)

119

В целом, возможно половина пахотных земель европейской России перешла от помещиков в общинное владение крестьянства, хотя точная доля зависела преимущественно от воли землевладельца.

(обратно)

120

Шамиля отправили в Санкт-Петербург на встречу с царем. Там он пребывал в статусе знаменитости для русской публики, которая годами питалась историями о его храбрости и отваге. Сосланный в Калугу, Шамиль страдал от холодов. В 1868 году его перевели в более теплый климат Киева, где ему предоставили дом и пенсию и поместили под не очень плотный надзор. В 1869 году ему позволили отправиться на паломничество в Мекку на том условии, что его старшие сыновья останутся заложниками в России. После завершения паломничества он умер в Медине в 1871 году. Двое из его сыновей стали офицерами в русской армии, но двое других сражались на стороне турок против русских в 1877–78 годах.

(обратно)

121

Ермак Тимофеевич, казацкий предводитель шестнадцатого века и народный герой, который начал завоевание Сибири.

(обратно)

122

Включая персонаж Вронского в конце романа Толстого «Анна Каренина».

(обратно)

123

240 км по дорогам, — Прим. пер.

(обратно)

124

Перевод неизвестного автора, — Прим. пер.

(обратно)

125

Бёрд/Bird — птица, Найтингейл/Nightingale — соловей, — Прим. пер.

(обратно)

126

Уже доказано, что металл на самом деле взят из древних китайских пушек (J. Glanfield, Bravest of the Brave: The Story of the Victoria Cross (London, 2005)).

(обратно)

127

Румянцевская библиотека и музей открылись в Москве в 1862 году, но в этом смысле это не было общественной коллекцией, она была передана в публичный доступ одним аристократом.

(обратно)

128

Здесь ошибка у автора: в XIX веке юлианский календарь отставал от григорианского на двенадцать дней, — Прим. пер.

(обратно)

Комментарии

1

L. Liashuk, Ofitsery chernomorskogo flota pogubshie pri zashchite Sevastopolia v 1854–1855 gg. (Simferopol, 2005); G. Arnold, Historical Dictionary of the Crimean War (London, 2002), pp. 38–9.

(обратно)

2

Losses of Life in Modern Wars: Austria-Hungary; France (Oxford, 1916), p. 142; Histoire militaire de la France, 4 vols. (Paris, 1992), vol. 2, p. 514; D. Murphy, Ireland and the Crimean War (Dublin, 2002), p. 104. The best recent survey of allied effectives and casualties is T. Margrave, ‘Numbers & Losses in the Crimea: An Introduction’, War Correspondent, 21/1 (2003), pp. 30–32; 21/2 (2003), pp. 32–6; 21/3 (2003), pp. 18–22.

(обратно)

3

J. Herbé, Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la campagne d’Orient (Paris, 1892), p. 337; A. Khrushchev, Istoriia oborony Sevastopolia (St Petersburg, 1889), pp. 157–8.

(обратно)

4

FO 78/446, Finn to Aberdeen, 27 May 1846; 78/705 Finn to Palmerston, 5 Apr. 1847; H. Martineau, Eastern Life: Present and Past, 3 vols. (London, 1848), vol. 3, pp. 162–5.

(обратно)

5

Ibid., pp. 120–21.

(обратно)

6

FO 78/368, Young to Palmerston, 14 Mar. 1839.

(обратно)

7

Quoted in D. Hopwood, The Russian Presence in Palestine and Syria, 1843–1914: Church and Politics in the Near East (Oxford, 1969), p. 9.

(обратно)

8

A. Kinglake, The Invasion of the Crimea: Its Origin and an Account of Its Progress down to the Death of Lord Raglan, 8 vols. (London, 1863), vol. 1, pp. 42–3; N. Shepherd, The Zealous Intruders: The Western Rediscovery of Palestine (London, 1987), p. 23; Martineau, Eastern Life, vol. 3, p. 124; R. Curzon, Visits to Monasteries in the Levant (London, 1849), p. 209.

(обратно)

9

FO 78/413, Young to Palmerston, 29 Jan. and 28 Apr. 1840; 78/368, Young to Palmerston, 14 Mar. and 21 Oct. 1839.

(обратно)

10

R. Marlin, L’Opinion franc-comtoise devant la guerre de Crimée, Annales Littéraires de l’Université de Besançon, vol. 17 (Paris, 1957), p. 23.

(обратно)

11

E. Finn (ed.), Stirring Times, or, Records from Jerusalem Consular Chronicles of 1853 to 1856, 2 vols. (London, 1878), vol. 1, pp. 57–8, 76.

(обратно)

12

FO 78/705, Finn to Palmerston, 2 Dec. 1847.

(обратно)

13

On the various interpretations of the treaty, see R. H. Davison, Essays in Ottoman and Turkish History, 1774–1923: The Impact of the West (Austin, Tex., 1990), pp. 29–37.

(обратно)

14

Mémoires du duc De Persigny (Paris, 1896), p. 225; L. Thouvenal, Nicolas Ier et Napoléon III: Les préliminaires de la guerre de Crimée 1852–1854 (Paris, 1891), pp. 7–8, 14–16, 59.

(обратно)

15

A. Gouttman, La Guerre de Crimée 1853–1856 (Paris, 1995), p. 69; D. Goldfrank, The Origins of the Crimean War (London, 1995), pp. 76, 82–3; Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches in Turkey, 2 vols. (London, 1854–6), vol. 1, pp. 17–18.

(обратно)

16

A. Ubicini, Letters on Turkey, trans. Lady Easthope, 2 vols. (London, 1856), vol. 1, pp. 18–22.

(обратно)

17

S. Montefiore, Prince of Princes: The Life of Potemkin (London, 2000), pp. 244–5.

(обратно)

18

W. Reddaway, Documents of Catherine the Great (Cambridge, 1931), p. 147; Correspondence artistique de Grimm avec Cathérine II, Archives de l’art français, nouvelle période, 17 (Paris, 1932), pp. 61–2; The Life of Catherine II, Empress of Russia, 3 vols. (London, 1798), vol. 3, p. 211; The Memoirs of Catherine the Great (New York, 1955), p. 378.

(обратно)

19

Davison, Essays in Ottoman and Turkish History, p. 37; H. Ragsdale, ‘Russian Projects of Conquest in the Eighteenth Century’, in id. (ed.), Imperial Russian Foreign Policy (Cambridge, 1993), pp. 83–5; V. Aksan, Ottoman Wars 1700–1870: An Empire Besieged (London, 2007), pp. 160–61.

(обратно)

20

Montefiore, Prince of Princes, pp. 274–5.

(обратно)

21

Ibid., pp. 246–8.

(обратно)

22

G. Jewsbury, The Russian Annexation of Bessarabia: 1774–1828. A Study of Imperial Expansion (New York, 1976), pp. 66–72, 88.

(обратно)

23

M. Gammer, Muslim Resistance to the Tsar: Shamil and the Conquest of Chechnya and Dagestan (London, 1994), p. 44; J. McCarthy, Death and Exile: The Ethnic Cleansing of Ottoman Muslims 1821–1922 (Princeton, 1995), pp. 30–32.

(обратно)

24

M. Kozelsky, ‘Introduction’, unpublished MS.

(обратно)

25

K. O’Neill, ‘Between Subversion and Submission: The Integration of the Crimean Khanate into the Russian Empire, 1783–1853’, Ph.D. diss., Harvard, 2006, pp. 39, 52–60, 181; A. Fisher, The Russian Annexation of the Crimea, 1772–1783 (Cambridge, 1970), pp. 144–6; M. Kozelsky, ‘Forced Migration or Voluntary Exodus? Evolution of State Policy toward Crimean Tatars during the Crimean War’, unpublished paper; B. Williams, ‘Hijra and Forced Migration from Nineteenth-Century Russia to the Ottoman Empire’, Cahiers du monde russe, 41/1 (2000), pp. 79–108; M. Pinson, ‘Russian Policy and the Emigration of the Crimean Tatars to the Ottoman Empire, 1854–1862’, Güney-Dogu Avrupa Arastirmalari Dergisi, 1 (1972), pp. 38–41.

(обратно)

26

A. Schönle, ‘Garden of the Empire: Catherine’s Appropriation of the Crimea’, Slavic Review, 60/1 (Spring 2001), pp. 1–23; K. O’Neill, ‘Constructing Russian Identity in the Imperial Borderland: Architecture, Islam, and the Transformation of the Crimean Landscape’, Ab Imperio, 2 (2006), pp. 163–91.

(обратно)

27

M. Kozelsky, Christianizing Crimea: Shaping Sacred Space in the Russian Empire and Beyond (De Kalb, Ill., 2010), chap. 3; id., ‘Ruins into Relics: The Monument to Saint Vladimir on the Excavations of Chersonesos, 1827–57’, Russian Review, 63/4 (Oct. 2004), pp. 655–72.

(обратно)

28

R. Nelson, Hagia Sophia, 1850–1950: Holy Wisdom Modern Monument (Chicago, 2004), pp. 29–30.

(обратно)

29

Ibid., p. 30.

(обратно)

30

N. Teriatnikov, Mosaics of Hagia Sophia, Istanbul: The Fossati Restoration and the Work of the Byzantine Institute (Washington, 1998), p. 3; The Russian Primary Chronicle: Laurentian Text, trans. S. Cross and O. Sherbowitz-Wetzor (Cambridge, Mass., 1953), p. 111.

(обратно)

31

T. Stavrou, ‘Russian Policy in Constantinople and Mount Athos in the Nineteenth Century’, in L. Clucas (ed.), The Byzantine Legacy in Eastern Europe (New York, 1988), p. 225.

(обратно)

32

Nelson, Hagia Sophia, p. 33.

(обратно)

33

A. Ubicini, Letters on Turkey, trans. Lady Easthope, 2 vols. (London, 1856), vol. 1, pp. 18–22.

(обратно)

34

D. Hopwood, The Russian Presence in Palestine and Syria, 1843–1914: Church and Politics in the Near East (Oxford, 1969), p. 29.

(обратно)

35

S. Pavlowitch, Anglo-Russian Rivalry in Serbia, 1837–39 (Paris, 1961), p. 72; B. Lewis, The Emergence of Modern Turkey (Oxford, 2002), p. 31.

(обратно)

36

F. Bailey, British Policy and the Turkish Reform Movement, 1826–1853 (London, 1942), pp. 19–22; D. Ralston, Importing the European Army: The Introduction of European Military Techniques and Institutions into the Extra-European World, 1600–1914 (Chicago, 1990), pp. 62–3.

(обратно)

37

W. Miller, The Ottoman Empire, 1801–1913 (Cambridge, 1913), p. 18.

(обратно)

38

V. Aksan, Ottoman Wars 1700–1870: An Empire Besieged (London, 2007), p. 49.

(обратно)

39

D. Goldfrank, The Origins of the Crimean War (London, 1995), pp. 41–2.

(обратно)

40

A. Bitis, Russia and the Eastern Question: Army, Government and Society, 1815–1833 (Oxford, 2006), pp. 33–4, 101–4; Aksan, Ottoman Wars, pp. 290–96; T. Prousis, Russian Society and the Greek Revolution (De Kalb, Ill., 1994), pp. 31, 50–51.

(обратно)

41

A. Zaionchkovskii, Vostochnaia voina 1853–1856, 3 vols. (St Petersburg, 2002), vol. 1, pp. 8, 19; L. Vyskochkov, Imperator Nikolai I: Chelovek i gosudar’ (St Petersburg, 2001), p. 141; M. Gershenzon, Epokha Nikolaia I (Moscow, 1911), pp. 21–2.

(обратно)

42

A. Tiutcheva, Pri dvore dvukh imperatov: Vospominaniia, dnevnik, 1853–1882 (Moscow, 1928–9), pp. 96–7.

(обратно)

43

R. Wortman, Scenarios of Power: Myth and Ceremony in Russian Monarchy, vol. 1: From Peter the Great to the Death of Nicholas I (Princeton, 1995), p. 382; D. Goldfrank, ‘The Holy Sepulcher and the Origin of the Crimean War’, in E. Lohr and M. Poe (eds.), The Military and Society in Russia: 1450–1917 (Leiden, 2002), pp. 502–3.

(обратно)

44

Bitis, Russia and the Eastern Question, pp. 167–76.

(обратно)

45

Ibid., p. 187.

(обратно)

46

Aksan, Ottoman Wars, pp. 346–52.

(обратно)

47

P. Schroeder, The Transformation of European Politics, 1763–1848 (Oxford, 1994), pp. 658–60.

(обратно)

48

A. Seaton, The Crimean War: A Russian Chronicle (London, 1977), p. 36.

(обратно)

49

Bitis, Russia and the Eastern Question, pp. 361–2, 366.

(обратно)

50

FO 97/404, Ponsonby to Palmerston, 7 July 1834; R. Florescu, The Struggle against Russia in the Romanian Principalities 1821–1854 (Monachii, 1962), pp. 135–60.

(обратно)

51

F. Lawson, The Social Origins of the Egyptian Expansionism during the Muhammad Ali Period (New York, 1992), chap. 5; Aksan, Ottoman Wars, pp. 363–7; A. Marmont, The Present State of the Turkish Empire, trans. F. Smith (London, 1839), p. 289.

(обратно)

52

Bitis, Russia and the Eastern Question, pp. 468–9.

(обратно)

53

Zaionchkovskii, Vostochnaia voina, vol. 1, p. 235.

(обратно)

54

FO 181/114, Palmerston to Ponsonby, 6 Dec. 1833; P. Mosely, Russian Diplomacy and the Opening of the Eastern Question in 1838 and 1839 (Cambridge, Mass., 1934), p. 12; Bailey, British Policy, p. 53.

(обратно)

55

L. Levi, History of British Commerce, 1763–1870 (London, 1870), p. 562; Bailey, British Policy, p. 74; J. Gallagher and R. Robinson, ‘The Imperialism of Free Trade’, Economic History Review, 2nd ser., 6/1 (1953); FO 78/240, Ponsonby to Palmerston, 25 Nov. 1834; D. Urquhart, England and Russia (London, 1835), p. 110.

(обратно)

56

B. Kingsley Martin, The Triumph of Lord Palmerston: A Study of Public Opinion in England before the Crimean War (London, 1963), p. 85.

(обратно)

57

J. Gleason, The Genesis of Russophobia in Great Britain (Cambridge, Mass., 1950), p. 103.

(обратно)

58

Ibid., pp. 211–12, 220.

(обратно)

59

India, Great Britain, and Russia (London, 1838), pp. 1–2.

(обратно)

60

R. Shukla, Britain, India and the Turkish Empire, 1853–1882 (New Delhi, 1973), p. 27.

(обратно)

61

M. Gammer, Muslim Resistance to the Tsar: Shamil and the Conquest of Chechnya and Dagestan (London, 1994), p. 121.

(обратно)

62

J. Pardoe, The City of the Sultan; and Domestic Manners of the Turks in 1836, 2 vols. (London, 1854), vol. 1, p. 32.

(обратно)

63

C. White, Three Years in Constantinople; or, Domestic Manners of the Turks in 1844, 3 vols. (London, 1846), p. 363. See also E. Spencer, Travels in Circassia, Krim-Tartary, &c., including a Steam Voyage down the Danube from Vienna to Constantinople, and round the Black Sea in 1836, 2 vols. (London, 1837).

(обратно)

64

Urquhart, England and Russia, p. 86.

(обратно)

65

S. Lane-Poole, The Life of the Right Honourable Stratford Canning, 2 vols. (London, 1888), vol. 2, p. 17.

(обратно)

66

Ibid., p. 104. On Freemasonry in nineteenth-century Turkey, see the many works of Paul Dumont, including ‘La Turquie dans les archives du Grand Orient de France: Les loges maçonniques d’obédience française à Istanbul du milieu du XIXe siècle à la veille de la Première Guerre Mondiale’, in J.-L. Bacqué-Grammont and P. Dumont (eds.), Économie et société dans l’empire ottoman (fin du XVIIIe siècle — début du XXe siècle) (Paris, 1983), pp. 171–202.

(обратно)

67

A. Cunningham, Eastern Questions in the Nineteenth Century: Collected Essays, 2 vols. (London, 1993), vol. 2, pp. 118–19.

(обратно)

68

B. Abu Manneh, ‘The Islamic Roots of the Gülhane Rescript’, in id., Studies on Islam and the Ottoman Empire in the Nineteenth Century (Istanbul, 2001), pp. 83–4, 89.

(обратно)

69

FO 97/413, Stratford to Palmerston, 7 Feb. 1850; Lane-Poole, The Life of the Right Honourable Stratford Canning, vol. 2, p. 215.

(обратно)

70

S. Tatishchev, ‘Imperator Nikolai I v Londone v 1844 godu’, Istoricheskii vestnik, 23/3 (Feb. 1886), pp. 602–4.

(обратно)

71

E. Stockmar, Denkwürdigkeiten aus den Papieren des Freiherrn Christian Friedrich V. Stockmar (Brunswick, 1872), p. 98; T. Martin, The Life of His Royal Highness the Prince Consort, 5 vols. (London, 1877), vol. 1, p. 215.

(обратно)

72

G. Bolsover, ‘Nicholas I and the Partition of Turkey’, Slavonic Review, 27 (1948), p. 135.

(обратно)

73

Tatishchev, ‘Imperator Nikolai’, pp. 355–8.

(обратно)

74

Martin, The Life of His Royal Highness, vol. 1, p. 224.

(обратно)

75

Tatishchev, ‘Imperator Nikolai’, p. 604; Stockmar, Denkwürdigkeiten, p. 98.

(обратно)

76

Tatishchev, ‘Imperator Nikolai’, p. 604.

(обратно)

77

The Letters of Queen Victoria: A Selection from Her Majesty’s Correspondence between the Years 1837 and 1861, 3 vols. (London, 1907–8), vol. 2, pp. 16–17; Martin, The Life of His Royal Highness, vol. 1, p. 219; Tatishchev, ‘Imperator Nikolai’, p. 609.

(обратно)

78

Martin, The Life of His Royal Highness, vol. 1, p. 223; Stockmar, Denkwürdigkeiten, pp. 397, 400.

(обратно)

79

Tatishchev, ‘Imperator Nikolai’, p. 615; Stockmar, Denkwürdigkeiten, p. 399.

(обратно)

80

Ibid., pp. 396–9.

(обратно)

81

H. Ragsdale, ‘Russian Projects of Conquest in the Eighteenth Century’, in id. (ed.), Imperial Russian Foreign Policy (Cambridge, 1993), pp. 75–7; O. Subtelnyi, ‘Peter I’s Testament: A Reassessment’, Slavic Review, 33 (1974), pp. 663–78.

(обратно)

82

Ragsdale, ‘Russian Projects’, pp. 79–80.

(обратно)

83

Ibid., p. 81.

(обратно)

84

J. Gleason, The Genesis of Russophobia in Great Britain (Cambridge, Mass., 1950), pp. 39, 43.

(обратно)

85

R. Wilson, A Sketch of the Military and Political Power of Russia in the Year 1817 (London, 1817); Gleason, Genesis of Russophobia, p. 56.

(обратно)

86

[Lieut. Col.] Sir George de Lacy Evans, On the Designs of Russia (London, 1828), pp. 191, 199–219.

(обратно)

87

The Portfolio; or a Collection of State Papers, etc. etc., Illustrative of the History of Our Times, 1 (1836), p. 103.

(обратно)

88

Ibid., pp. 187–95. See further, M. Kukiel, Czartoryski and European Unity 1770–1861 (Princeton, 1955), p. 236.

(обратно)

89

Hansard, HC Deb. 23 Feb. 1848, vol. 96, pp. 1132–1242; HC Deb. 1 Mar. 1848, vol. 47, pp. 66–123 (Palmerston quotation at p. 122).

(обратно)

90

The Times, 20 July 1831; Northern Liberator, 3 Oct. 1840.

(обратно)

91

Gleason, Genesis of Russophobia, p. 126.

(обратно)

92

Kukiel, Czartoryski, p. 205.

(обратно)

93

R. McNally, ‘The Origins of Russophobia in France: 1812–1830’, American Slavic and East European Review, 17/2 (Apr. 1958), pp. 179–83.

(обратно)

94

A. Mickiewicz, Livre des pèlerins polonais, traduit du polonais d’A. M. par le Comte C. de Montalembert; suivi d’un hymne à la Pologne par F. de La Menais (Paris, 1833).

(обратно)

95

Cinq millions de Polonais forcés par la czarine Catherine, les czars Paul, Alexandre et récemment Nicolas d’abjurer leur foi religieuse. Eclaircissements sur la question des Grecs-Unis sous le rapport statistique, historique et religieux (Paris and Strasburg, 1845); Journal des débats, 23 Oct. 1842.

(обратно)

96

The Nuns of Minsk: Narrative of Makrena Mieczystawska, Abbess of the Basilian Convent of Minsk; The History of a Seven Years’ Persecution Suffered for the Faith, by Her and Her Nuns (London, 1846), pp. 1–16; Hansard, HL Deb. 9 Mar. 1846, vol. 84, p. 768; M. Cadot, La Russie dans la vie intellectuelle française, 1839–1856 (Paris, 1967), p. 464.

(обратно)

97

[Count] V. Krasinski, Is the Power of Russia to be Reduced or Increased by the Present War? The Polish Question and Panslavism (London, 1855), p. 4.

(обратно)

98

Marquis de Custine, Russia, 3 vols. (London, 1844), vol. 3, pp. 21, 353; G. Kennan, The Marquis de Custine and His Russia in 1839 (London, 1971).

(обратно)

99

Cadot, La Russie dans la vie intellectuelle française, p. 471.

(обратно)

100

S. Pavlowitch, Anglo-Russian Rivalry in Serbia, 1837–39 (Paris, 1961).

(обратно)

101

N. Tsimbaev, Slaviano filstvo: Iz istorii russkoi obshchestvennopoliticheskoi mysli XIX veka (Moscow, 1986), p. 36.

(обратно)

102

A. Bitis, Russia and the Eastern Question: Army, Government and Society, 1815–1833 (Oxford, 2006), pp. 93–7.

(обратно)

103

N. Riasanovsky, Nicholas I and Official Nationality in Russia 1825–1855 (Berkeley, 1959), p. 152.

(обратно)

104

Ibid., p. 166.

(обратно)

105

P. Mérimée, Correspondence générale, 18 vols. (Paris, 1941–65), vol. 5, p. 420; Cadot, La Russie dans la vie intellectuelle française, p. 516; L. Namier, 1848: The Revolution of the Intellectuals (Oxford, 1946), pp. 40–42.

(обратно)

106

Cadot, La Russie dans la vie intellectuelle française, p. 468.

(обратно)

107

R. Florescu, The Struggle against Russia in the Romanian Principalities 1821–1854 (Monachii, 1962), chaps. 7 and 8.

(обратно)

108

FO 195/321, Colquhoun to Palmerston, 16 Aug. 1848.

(обратно)

109

FO 195/332, Colquhoun to Stratford Canning, 2 July 1849.

(обратно)

110

Florescu, Struggle against Russia, pp. 217–18.

(обратно)

111

D. Goldfrank, The Origins of the Crimean War (London, 1995), pp. 68–71.

(обратно)

112

On British naval defence against France, see A. Lambert, The Crimean War: British Grand Strategy, 1853–56 (Manchester, 1990), pp. 25–7.

(обратно)

113

RA VIC/MAIN/QVJ/1855, 16 Apr.

(обратно)

114

Mémoires du duc De Persigny (Paris, 1896), p. 212.

(обратно)

115

A. J. P. Taylor, The Struggle for Mastery in Europe 1848–1918 (Oxford, 1955), p. 49.

(обратно)

116

Mémoires du duc De Persigny, p. 225; E. Bapst, Les Origines de la Guerre en Crimée: La France et la Russie de 1848 à 1851 (Paris, 1912), pp. 325–7.

(обратно)

117

FO 78/895, Rose to Malmesbury, 28 Dec. 1852.

(обратно)

118

K. Vitzthum von Eckstadt, St Petersburg and London in the Years 1852–64, 2 vols. (London, 1887), vol. 1, p. 38; D. Goldfrank, The Origins of the Crimean War (London, 1995), pp. 109–10.

(обратно)

119

FO 65/424, Seymour to Russell, 11 and 22 Jan., 22 Feb. 1853.

(обратно)

120

FO 65/424, Seymour to Russell, 11 Jan., 21 Feb. 1853; A. Cunningham, Eastern Questions in the Nineteenth Century: Collected Essays, 2 vols. (London, 1993), vol. 2, p. 136.

(обратно)

121

FO 65/424, Seymour to Russell, 22 Feb. 1853; FO 65/425, Seymour to Clarendon, 29 Mar. 1853.

(обратно)

122

Cunningham, Eastern Questions, vol. 2, pp. 139–40.

(обратно)

123

FO 65/424, Seymour to Russell, 10 Feb. 1853.

(обратно)

124

RGAVMF, f. 19, op. 7, d. 135, l. 37; FO 65/424, Seymour to Russell, 7 Jan. 1853; Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches in Turkey, 2 vols. (London, 1854–6), vol. 1, pp. 121–4.

(обратно)

125

RGAVMF, f. 19, op. 7, d. 135, l. 43; J. Curtiss, Russia’s Crimean War (Durham, NC, 1979), p. 94.

(обратно)

126

FO 65/420, Clarendon to Seymour, 23 Mar., 5 Apr. 1853; Goldfrank, Origins of the Crimean War, pp. 136–8.

(обратно)

127

Mémoires du duc De Persigny, pp. 226–31; Bapst, Origines de la Guerre en Crimée, p. 354.

(обратно)

128

Mémoires du comte Horace de Viel-Castel sur le règne de Napoléon III, 1851–1864, 2 vols. (Paris, 1979), vol. 1, p. 180; J. Ridley, Napoleon III and Eugenie (London, 1979), p. 365; S. Lane-Poole, The Life of the Right Honourable Stratford Canning, 2 vols. (London, 1888), vol. 2, p. 237.

(обратно)

129

Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches, vol. 1, pp. 256–8; Cunningham, Eastern Questions, pp. 159–62; Goldfrank, Origins of the Crimean War, pp. 147–8, 156–7; A. Saab, The Origins of the Crimean Alliance (Charlottesville, Va., 1977), pp. 135–7; Lane-Poole, The Life of the Right Honourable Stratford Canning, vol. 2, p. 248.

(обратно)

130

BOA, AMD, 44/81, Musurus to Reshid Pasha, 13 May 1853; RGAVMF, f. 19, op. 7, d. 135, l. 52; C. Badem, ‘The Ottomans and the Crimean War (1853–1856)’, Ph.D. diss. (Sabanci University, 2007), pp. 74–6.

(обратно)

131

A. Zaionchkovskii, Vostochnaia voina 1853–1856, 3 vols. (St Petersburg, 2002), vol. 1, pp. 739–40.

(обратно)

132

Russkii arkhiv, 1891, no. 8, p. 169; ‘Voina s Turtsiei 1828–1829 i 1853–1854’, Russkaia starina, 16 (1876), pp. 681–7; P. Schroeder, Austria, Great Britain and the Crimean War: The Destruction of the European Concert (Ithaca, NY, 1972), p. 76.

(обратно)

133

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5407, ll. 7–11; d. 5451, ll. 13–14; Zaionchkovskii, Vostochnaia voina, vol. 1, p. 74.

(обратно)

134

Za mnogo let: Zapiski (vospominaniia) neizvestnogo 1844–1874 gg. (St Petersburg, 1897), p. 74; RGB OR, f. 743, T. Klemm, ‘Vospominaniia starogo-soldata, rasskazannye synu, kadetu VII klacca Pskovskogo kadetskogo korpusa’, l. 6.

(обратно)

135

F. Kagan, The Military Reforms of Nicholas I: The Origins of the Modern Russian Army (London, 1999), p. 221; E. Brooks, ‘Reform in the Russian Army, 1856–1861’, Slavic Review, 43/1 (Spring 1984), p. 64; E. Wirtschafter, From Serf to Russian Soldier (Princeton, 1990), p. 24.

(обратно)

136

Brooks, ‘Reform’, pp. 70–71; K. Marx, The Eastern Question: A Reprint of Letters Written 1853–1856 Dealing with the Events of the Crimean War (London, 1969), pp. 397–8; J. Curtiss, The Russian Army under Nicholas I, 1825–1855 (Durham, NC, 1965), p. 115; P. Alabin, Chetyre voiny: Pokhodnye zapiski v voinu 1853, 1854, 1855 i 1856 godov, 2 vols. (Viatka, 1861), vol. 1, p. 43.

(обратно)

137

Curtiss, Russian Army, pp. 248–9.

(обратно)

138

Za mnogo let, pp. 34–5, 45–7; RGB OR, f. 743, T. Klemm, ‘Vospominaniia starogo-soldata’, ll. 4, 7–8; Wirtschafter, From Serf to Russian Soldier, p. 87.

(обратно)

139

BOA, I, HR, 328/21222; S. Kiziltoprak, ‘Egyptian Troops in the Crimean War (1853–1856)’, in Vostochnaya (Krymskaya) Voina 1853–1856 godov: Novye materialy i novoe osmyslenie, 2 vols. (Simferopol, 2005), vol. 1, p. 49; Lane-Poole, The Life of the Right Honourable Stratford Canning, vol. 2, p. 296.

(обратно)

140

A. Slade, Turkey and the Crimean War: A Narrative of Historical Events (London, 1867), p. 186; E. Perret, Les Français en Orient: Récits de Crimée 1854–1856 (Paris, 1889), pp. 86–7.

(обратно)

141

T. Buzzard, With the Turkish Army in the Crimea and Asia Minor (London, 1915), p. 121; J. Reid, Crisis of the Ottoman Empire: Prelude to Collapse 1839–1878 (Stuttgart, 2000), p. 257.

(обратно)

142

RGVIA, f. 450, op. 1, d. 33, ll. 4–12; A Visit to Sebastopol a Week after Its Fall: By an Officer of the Anglo-Turkish Contingent (London, 1856), p. 53; Vospominaniia ofitsera o voennyh deistviyah na Dunae v 1853–54 gg.: Iz dnevnika P.B. (St Petersburg, 1887), p. 566.

(обратно)

143

M. Chamberlain, Lord Aberdeen: A Political Biography (London, 1983), p. 476; FO 65/421, Palmerston to Seymour, 16 July 1853; Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches, vol. 1, p. 400.

(обратно)

144

R. Florescu, The Struggle against Russia in the Romanian Principalities 1821–1854 (Monachii, 1962), pp. 241–6.

(обратно)

145

FO 65/422, Palmerston to Seymour, 2 Aug. 1853.

(обратно)

146

Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches, vol. 1, pp. 400–404.

(обратно)

147

Goldfrank, Origins of the Crimean War, pp. 190–213.

(обратно)

148

The Greville Memoirs 1814–1860, ed. L. Strachey and R. Fulford, 8 vols. (London, 1938), vol. 1, p. 85.

(обратно)

149

H. Maxwell, The Life and Letters of George William Frederick, Fourth Earl of Clarendon, 2 vols. (London, 1913), vol. 2, p. 25.

(обратно)

150

Slade, Turkey and the Crimean War, pp. 101–2, 107; Saab, Origins of the Crimean Alliance, p. 64; Cunningham, Eastern Questions, pp. 198–9.

(обратно)

151

Saab, Origins of the Crimean Alliance, p. 81; Badem, ‘The Ottomans and the Crimean War’, pp. 80, 90.

(обратно)

152

The Times, 27 Sept. 1853; Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches, vol. 1, pp. 562–3.

(обратно)

153

A. Türkgeldi, Mesâil-i Mühimme-i Siyâsiyye, 3 vols. (Ankara, 1957–60), vol. 1, pp. 319–21; Badem, ‘The Ottomans and the Crimean War’, p. 93.

(обратно)

154

BOA, HR, SYS, 907/5.

(обратно)

155

BOA, HR, SYS, 903/2–26.

(обратно)

156

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5429, ll. 11–17; ‘Vospominaniia A. A. Genritsi’, Russkaia starina, 20 (1877), p. 313.

(обратно)

157

‘Vostochnaia voina: Pis’ma kn. I. F. Paskevicha k kn. M. D. Gorchakovu’, Russkaia starina, 15 (1876), pp. 163–91, 659–74 (quotation, p. 182); E. Tarle, Krymskaia voina, 2 vols. (Moscow, 1944), vol. 1, pp. 216–18.

(обратно)

158

‘Voina s Turtsiei 1828–1829 i 1853–1854’, Russkaia starina, 16 (1876), pp. 700–701; S. Nikitin, ‘Russkaia politika na Balkanakh i nachalo vostochnoi voiny’, Voprosy istorii, 4 (1946), pp. 3–29.

(обратно)

159

A. Zaionchkovskii, Vostochnaia voina 1853–1856, 3 vols. (St Petersburg, 2002), vol. 2, pp. 523–4; ‘Voina s Turtsiei 1828–1829 i 1853–1854’, p. 708.

(обратно)

160

Zaionchkovskii, Vostochnaia voina, vol. 1, pp. 321–2, 564.

(обратно)

161

‘Voina s Turtsiei 1854 g.’, Russkaia starina, 18 (1877), p. 141; Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches in Turkey, 2 vols. (London, 1854–6), vol. 1, pp. 415–18; RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5417, l. 7.

(обратно)

162

RGIA, f. 711, op. 1, d. 35, ll. 1–3; A. Tiutcheva, Pri dvore dvukh imperatov: Vospominaniia, dnevnik, 1853–1882 (Moscow, 1928–9), pp. 129–30, 146–8, 162–3.

(обратно)

163

Zaionchkovskii, Vostochnaia voina, vol. 1, pp. 702–8.

(обратно)

164

Ibid., pp. 559–61.

(обратно)

165

L. Vyskochkov, Imperator Nikolai I: chelovek i gosudar’ (St Petersburg, 2001), pp. 296–7.

(обратно)

166

Zaionchkovskii, Vostochnaia voina, vol. 1, p. 535.

(обратно)

167

‘Vostochnaia voina: Pis′ma kn. I. F. Paskevicha k kn. M. D. Gorchakovu’, p. 190.

(обратно)

168

M. Pinson, ‘Ottoman Bulgaria in the First Tanzimat Period — the Revolts in Nish (1841) and Vidin (1850)’, Middle Eastern Studies, 11/2 (May 1975), pp. 103–46; H. Inalcik, Tanzimat ve Bulgar Meselesi (Ankara, 1943), pp. 69–71; ‘Vospominaniia o voine na Dunae v 1853 i 1854 gg.’, Voennyi sbornik, 14/8 (1880), p. 420; Rossiia i Balkany: Iz istorii obshchestvenno-politicheskikh i kul’turnykh sviazei (xviii veka–1878 g.) (Moscow, 1995), pp. 180–82.

(обратно)

169

FO 195/439, Grant to Clarendon, 11 Jan. 1854; FO 78/1014, Grant to Clarendon, 9 Jan. 1854; Vospominaniia ofitsera o voennyh deistviyah na Dunae v 1853–54 gg.: Iz dnevnika P.B. (St Petersburg, 1887), pp. 531, 535, 543; ‘Vospominaniia A. A. Genritsi’, p. 313; A. Ulupian, ‘Russkaia periodicheskaia pechat′ vremen krymskoi voiny 1853–56 gg. o Bolgarii i bolgarakh’, in Rossiia i Balkany, pp. 182–3; A. Rachinskii, Pokhodnye pis’ma opolchentsa iz iuzhnoi Bessarabii 1855–1856 (Moscow, 1858), pp. 8–11.

(обратно)

170

Vospominaniia ofitsera o voennyh deistviyah na Dunae, pp. 585–9; A. Baumgarten, Dnevniki 1849, 1853, 1854 i 1855 (n.p., 1911), pp. 82–7.

(обратно)

171

FO 78/1008, Fonblanque (consul in Belgrade) to Stratford Canning, 31 Dec. 1853, 11, 17, 24 and 26 Jan. 1854.

(обратно)

172

L. Guerrin, Histoire de la dernière guerre de Russie (1853–1856), 2 vols. (Paris, 1858), vol. 1, p. 63; J. Koliopoulos, ‘Brigandage and Insurgency in the Greek Domains of the Ottoman Empire, 1853–1908’, in D. Gondicas and C. Issawi (eds.), Ottoman Greeks in the Age of Nationalism: Politics, Economy, and Society in the Nineteenth Century (Princeton, 1999), pp. 147–8.

(обратно)

173

Shamil’—stavlennik sultanskoi Turtsii i angliiskikh kolonizatorov: Sbornik dokumental’nykh materialov (Tbilisi, 1953), p. 367; ‘Voina s Turtsiei 1828–1829 i 1853–1854’, p. 696.

(обратно)

174

E. Adamov and L. Kutakov, ‘Iz istorii proiskov inostrannoy agentury vo vremya Kavkazskikh voyn’, Voprosy istorii, 11 (Nov. 1950), pp. 101–25.

(обратно)

175

M. Gammer, ‘Shamil and the Ottomans: A Preliminary Overview’, in V. Milletlerarasi Türkiye Sosyal ve Iktisat Tarihi Kongresi: Tebligler. Istanbul 21–25 Agustos 1989 (Ankara, 1990), pp. 387–94; M. Budak, ‘1853–1856 Kirim Harbi Baslarinda Dogu Anadolu-Kafkas Cephesi ve Seyh Samil’, Kafkas Arastirmalari, 1 (1988), pp. 132–3; Tarle, Krymskaia voina, vol. 1, p. 294.

(обратно)

176

B. Lewis, ‘Slade on the Turkish Navy’, Journal of Turkish Studies/Türklük Bilgisi Araştırmaları, 11 (1987), pp. 6–7; C. Badem, ‘The Ottomans and the Crimean War (1853–1856)’, Ph.D. diss. (Sabanci University, 2007), pp. 107–9.

(обратно)

177

FO 195/309, Slade to Stratford Canning, 7 Dec. 1853.

(обратно)

178

A. Slade, Turkey and the Crimean War: A Narrative of Historical Events (London, 1867), p. 152.

(обратно)

179

BOA, HR, SYS, 1346/38; S. Lane-Poole, The Life of the Right Honourable Stratford Canning, 2 vols. (London, 1888), vol. 2, pp. 333–5; Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches, vol. 1, p. 814.

(обратно)

180

Morning Post, 16 Dec. 1853; The Times, 13 and 18 Dec. 1853; Sheffield and Rotherham Independent, 17 Dec. 1853; Chronicle, 23 Dec. 1853.

(обратно)

181

The Letters of Queen Victoria: A Selection from Her Majesty’s Correspondence between the Years 1837 and 1861, 3 vols. (London, 1907–8), vol. 2, p. 126.

(обратно)

182

RA VIC/MAIN/QVJ/1853, 13 Nov. and 15 Dec.

(обратно)

183

FO 65/423, Palmerston to Seymour, 27 Dec. 1853; RA VIC/ MAIN/QVJ/1853, 15 Dec.; P. Schroeder, Austria, Great Britain and the Crimean War: The Destruction of the European Concert (Ithaca, NY, 1972), p. 122.

(обратно)

184

Ibid., pp. 123–6.

(обратно)

185

A. Saab, The Origins of the Crimean Alliance (Charlottesville, Va., 1977), pp. 126–7; A. Lambert, The Crimean War: British Grand Strategy, 1853–56 (Manchester, 1990), p. 64.

(обратно)

186

Quoted in S. Brady, Masculinity and Male Homosexuality in Britain, 1861–1913 (London, 2005), p. 81; G. Henderson, Crimean War Diplomacy and Other Historical Essays (Glasgow, 1947), p. 136.

(обратно)

187

M. Taylor, The Decline of British Radicalism, 1847–1860 (Oxford, 1995), pp. 230–31; R. Seton Watson, Britain in Europe 1789–1914: A Survey of Foreign Policy (Cambridge, 1937), pp. 321–2; RA VIC/MAIN/QVJ/1853, various entries, Nov. and Dec.

(обратно)

188

RA VIC/MAIN/QVJ/1853, 8 Dec.; RA VIC/MAIN/QVJ/1854, 15 Feb.

(обратно)

189

Saab, Origins of the Crimean Alliance, p. 148; id., Reluctant Icon: Gladstone, Bulgaria, and the Working Classes, 1856–1878 (Cambridge, Mass., 1991), p. 31.

(обратно)

190

O. Anderson, ‘The Reactions of Church and Dissent towards the Crimean War’, Journal of Ecclesiastical History, 16 (1965), pp. 211–12; B. Kingsley Martin, The Triumph of Lord Palmerston: A Study of Public Opinion in England before the Crimean War (London, 1963), pp. 114–15, 164.

(обратно)

191

R. Marlin, L’Opinion franc-comtoise devant la guerre de Crimée, Annales Littéraires de l’Université de Besançon, vol. 17 (Paris, 1957), pp. 19–20; Taylor, Decline of British Radicalism, p. 226.

(обратно)

192

Marlin, L’Opinion franc-comtoise, pp. 22–3.

(обратно)

193

L. Case, French Opinion on War and Diplomacy during the Second Empire (Philadelphia, 1954), pp. 16–24.

(обратно)

194

Tarle, Krymskaia voina, vol. 1, pp. 405–28.

(обратно)

195

See e.g. V. Vinogradov, ‘The Personal Responsibility of Emperor Nicholas I for the Coming of the Crimean War: An Episode in the Diplomatic Struggle in the Eastern Question’, in H. Ragsdale (ed.), Imperial Russian Foreign Policy (Cambridge, 1993), pp. 159–70.

(обратно)

196

GARF, f. 678, op. 1, d. 451, l. 306.

(обратно)

197

T. Schiemann, Geschichte Russlands unter Kaiser Nikolaus I, 4 vols. (Berlin, 1904–19), vol. 4, p. 430.

(обратно)

198

E. Boniface, Count de Castellane, Campagnes de Crimée, d’Italie, d’Afrique, de Chine et de Syrie, 1849–1862 (Paris, 1898), pp. 75–6; J. Ridley, Napoleon III and Eugenie (London 1979), p. 365.

(обратно)

199

Lambert, The Crimean War, pp. 64 ff.

(обратно)

200

Schroeder, Austria, Great Britain and the Crimean War, p. 150; Lady F. Balfour, The Life of George, Fourth Earl of Aberdeen, 2 vols. (London, 1922), vol. 2, p. 206.

(обратно)

201

RA VIC/MAIN/QVJ/1854, 6 Mar.; W. Baumgart, The Peace of Paris 1856: Studies in War, Diplomacy and Peacemaking (Oxford, 1981), p. 13; Henderson, Crimean War Diplomacy, p. 72; BLO Clarendon Papers, Stratford Canning to Clarendon, 7 Apr. 1854, c. 22; Lane-Poole, The Life of the Right Honourable Stratford Canning, vol. 2, pp. 354–8; PRO 30/22/11, Russell to Clarendon, 26 Mar. 1854.

(обратно)

202

RA VIC/MAIN/QVJ/1854, 26 Mar.

(обратно)

203

K. Vitzthum von Eckstadt, St Petersburg and London in the Years 1852–64, 2 vols. (London, 1887), vol. 1, pp. 83–4; A. Kinglake, The Invasion of the Crimea: Its Origin and an Account of Its Progress down to the Death of Lord Raglan, 8 vols. (London, 1863), vol. 1, pp. 476–7.

(обратно)

204

See R. Ellison, The Victorian Pulpit: Spoken and Written Sermons in Nineteenth-Century Britain (Cranbury, NJ, 1998), pp. 43–9.

(обратно)

205

H. Beamish, War with Russia: God the Arbiter of Battle. A Sermon Preached on Sunday April 2, 1854 (London, 1854), p. 6; T. Harford Battersby, Two First-Day Sermons Preached in the Church of St John, Keswick (London, 1855), p. 5; J. James, The War with Russia Imperative and Righteous: A Sermon Preached in Brunswick Chapel, Leeds, on the Day of National Humiliation (London, 1854), pp. 14–15.

(обратно)

206

G. Croly, England, Turkey, and Russia: A Sermon Preached on the Embarkation of the Guards for the East in the Church of St Stephen, Walbrook, February 26, 1854 (London, 1854), pp. 8, 12–13, 26–7, 30–31. For similar sermons, see H. Bunsen, ‘The War is a Righteous War’: A Sermon Preached in Lilleshall Church on the Day of Humiliation and Prayer (London, 1854); R. Burton, The War of God’s Sending: A Sermon Preached in Willesden Church on the Occasion of the Fast, April 26, 1854 (London, 1854); R. Cadlish, The Sword of the Lord: A Sermon Preached in the Free St George’s Church, Edinburgh on Wednesday, April 26, 1854 (London, 1854); H. Howarth, Will God Be for Us? A Sermon Preached in the Parish Church of St George’s, Hanover Square, on Wednesday, April 26, 1854 (London, 1854); A Sermon Preached by the Rev. H. W. Kemp, Incumbent of St John’s Church, Hull, on Wednesday, April 26th: Being the Day Appointed by Her Gracious Majesty the Queen for the Humiliation of the Nation on the Commencement of the War with Russia (London, 1854); J. Cumming, The War and Its Issues: Two Sermons (London, 1854); J. Hall, War with Russia Both Just and Expedient: A Discourse Delivered in Union Chapel, Brixton Hill, April 26, 1854 (London, 1854); John, Bishop of Lincoln, War: Its Evils and Duties: A Sermon Preached in the Cathedral Church of Lincoln on April 26th, 1854 (London, 1854).

(обратно)

207

FO 195/445, Finn to Clarendon, 28 Apr. 1854; E. Finn (ed.), Stirring Times, or, Records from Jerusalem Consular Chronicles of 1853 to 1856, 2 vols. (London, 1878), vol. 2, pp. 130–31.

(обратно)

208

Tolstoy’s Letters, ed. and trans. R. F. Christian, 2 vols. (London, 1978), vol. 1, p. 38.

(обратно)

209

A. Maude, The Life of Tolstoy: First Fifty Years (London, 1908), pp. 96–7.

(обратно)

210

‘Voina s Turtsiei 1854 g.’, Russkaia starina, 18 (1877), p. 327.

(обратно)

211

RGADA, f. 1292, op. 1, d. 6, l. 68; E. Tarle, Krymskaia voina, 2 vols. (Moscow, 1944), vol. 1, p. 273; ‘Vospominaniia kniazia Emiliia Vitgenshteina’, Russkaia starina, 104 (1900), p. 190.

(обратно)

212

A. Khomiakov, Polnoe sobranie sochinenii, 8 vols. (Moscow, 1900), vol. 8, p. 350.

(обратно)

213

FO 78/1014, Cunningham to Stratford Canning, 4, 20, 23 and 30 Mar. 1854.

(обратно)

214

E. Jouve, Guerre d’Orient: Voyage à la suite des armées alliées en Turquie, en Valachie et en Crimée (Paris, 1855), p. 115; FO 78/1008, Fonblanque to Stratford Canning, 27 Mar. 1854; FO 78/1014, Cunningham to Stratford Canning, 23 Mar. 1854.

(обратно)

215

RGVIA, f. 9198, op. 6/264, cb. 6, d. 14, ll. 101, 104, 106.

(обратно)

216

FO 78/1009, Fonblanque to Palmerston, 27 May 1854; Palmerston to Fonblanque, 10 July 1854.

(обратно)

217

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5417, ll. 41–4; E. Kovalevskii, Voina s Turtsiei i razryv s zapadnymi derzhavami v 1853–1854 (St Petersburg, 1871), pp. 203–15; S. Plaksin, Shchegolovskii al’bom: Sbornik istoricheskikh faktov, vospominanii, zapisok, illiustratsii i.t.d. za vremia bombardirovki Odessy v 1854 (Odessa, 1905), pp. 43–7.

(обратно)

218

RGVIA, f. 481, op. 1, d. 89, ll. 1–5; M. Bogdanovich, Vostochnaia voina 1853–1856, 4 vols. (St Petersburg, 1876), vol. 2, pp. 89–93; L. Guerrin, Histoire de la dernière guerre de Russie (1853–1856), 2 vols. (Paris, 1858), vol. 1, pp. 111–15; J. Reid, Crisis of the Ottoman Empire: Prelude to Collapse 1839–1878 (Stuttgart, 2000), pp. 255–7; NAM 1968–03–45 (‘Journal of Captain J. A. Butler at the Siege of Silistria’).

(обратно)

219

NAM 1968–03–45 (‘Journal of Captain J. A. Butler at the Siege of Silistria’); RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5520, ch. 2, l. 62.

(обратно)

220

Tolstoy’s Letters, vol. 1, pp. 39–40.

(обратно)

221

Tarle, Krymskaia voina, vol. 1, pp. 445–7.

(обратно)

222

B. Gooch, The New Bonapartist Generals in the Crimean War (The Hague, 1959), pp. 82, 109; NAM 1973–11–170 (Kingscote letter, 15 May, p. 2).

(обратно)

223

J. Herbé, Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la campagne d’Orient (Paris, 1892), p. 30.

(обратно)

224

L. Noir, Souvenirs d’un simple zouave: Campagnes de Crimée et d’Italie (Paris, 1869), p. 222.

(обратно)

225

P. de Molènes, Les Commentaires d’un soldat (Paris, 1860), pp. 58–9.

(обратно)

226

The Times, 26 Apr. 1854.

(обратно)

227

C. Bayley, Mercenaries for the Crimean: The German, Swiss, and Italian Legions in British Service 1854–6 (Montreal, 1977), p. 20. On the Irish in the British army, see D. Murphy, Ireland and the Crimean War (Dublin, 2002), pp. 17–25.

(обратно)

228

NAM 1968–07–289 (Raglan to Herbert, 15 May 1854).

(обратно)

229

NAM 1994–01–215 (Bell letter, June 1854).

(обратно)

230

A. Slade, Turkey and the Crimean War: A Narrative of Historical Events (London, 1867), p. 355.

(обратно)

231

NAM 1973–11–170 (Kingscote letter, 29 Apr. 1854, p. 3); Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 212.

(обратно)

232

J. Howard Harris, Earl of Malmesbury, Memoirs of an Ex-Minister, 2 vols. (London, 1884), vol. 1, p. 412; The Diary and Correspondence of Henry Wellesley, First Lord Cowley, 1790–1846 (London, 1930), p. 54.

(обратно)

233

Tolstoy’s Letters, vol. 1, pp. 40–41.

(обратно)

234

A. Tiutcheva, Pri dvore dvukh imperatov: Vospominaniia, dnevnik, 1853–1882 (Moscow, 1928–9), p. 195; Akten zur Geschichte des Krimkriegs: Österreichische Akten zur Geschichte des Krimkriegs, ser. 1, vol. 2 (Munich, 1980), p. 248.

(обратно)

235

Bogdanovich, Vostochnaia voina, vol. 2, pp. 107–8.

(обратно)

236

Jouve, Guerre d’Orient, p. 121; A. Kinglake, The Invasion of the Crimea: Its Origin and an Account of Its Progress down to the Death of Lord Raglan, 8 vols. (London, 1863), vol. 2, p. 56; Guerrin, Histoire de la dernière guerre, vol. 1, pp. 123–5.

(обратно)

237

Jouve, Guerre d’Orient, pp. 108, 116.

(обратно)

238

Tolstoy’s Letters, vol. 1, p. 41.

(обратно)

239

Jouve, Guerre d’Orient, p. 123; Guerrin, Histoire de la dernière guerre, vol. 1, p. 127; FO 195/439, Colquhoun to Clarendon, 13 Aug. 1854.

(обратно)

240

Tarle, Krymskaia voina, vol. 1, pp. 454–5; M. Levin, ‘Krymskaia voina i russkoe obshchestvo’, in id., Ocherki po istorii russkoi obshchestvennoi mysli, vtoraia polovina XIX veka (Leningrad, 1974), pp. 293–304.

(обратно)

241

P. Schroeder, Austria, Great Britain and the Crimean War: The Destruction of the European Concert (Ithaca, NY, 1972), pp. 207–9; R. Florescu, The Struggle against Russia in the Romanian Principalities 1821–1854 (Monachii, 1962), pp. 284–6.

(обратно)

242

La Vicomte de Noë, Les Bachi-Bazouks et les Chasseurs d’Afrique (Paris, 1861), pp. 9–11; Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 215.

(обратно)

243

Noë, Les Bachi-Bazouks, pp. 34, 38–42, 56–68; J. Reid, ‘Social and Psychological Factors in the Collapse of the Ottoman Empire, 1780–1918’, Journal of Modern Hellenism, 10 (1993), pp. 143–52.

(обратно)

244

C. Mismer, Souvenirs d’un dragon de l’armée de Crimée (Paris, 1887), p. 34; Molènes, Les Commentaires d’un soldat, p. 30; FO 78/1009, Fonblanque to Palmerston, 10 June 1854; C. Hibbert, The Destruction of Lord Raglan: A Tragedy of the Crimean War, 1854–1855 (London, 1961), p. 164; J. Spilsbury, The Thin Red Line: An Eyewitness History of the Crimean War (London, 2005), p. 26; H. Rappaport, No Place for Ladies: The Untold Story of Women in the Crimean War (London, 2007), pp. 61–2.

(обратно)

245

M. Thoumas, Mes souvenirs de Crimée 1854–1856 (Paris, 1892), pp. 107–9; Herbé, Français et russes en Crimée, p. 55.

(обратно)

246

K. Marx, The Eastern Question: A Reprint of Letters Written 1853–1856 Dealing with the Events of the Crimean War (London, 1969), p. 451.

(обратно)

247

A. Lambert, The Crimean War: British Grand Strategy, 1853–56 (Manchester, 1990), p. 106.

(обратно)

248

L. Noir, Souvenirs d’un simple zouave, pp. 218–19.

(обратно)

249

Lambert, The Crimean War, p. 84.

(обратно)

250

WO 28/199, Newcastle to Raglan, 29 June 1854.

(обратно)

251

W. Mosse, The Rise and Fall of the Crimean System, 1855–1871: The Story of the Peace Settlement (London, 1963), p. 1; W. Baumgart, The Peace of Paris 1856: Studies in War, Diplomacy and Peacemaking (Oxford, 1981), p. 13.

(обратно)

252

Schroeder, Austria, Great Britain and the Crimean War, pp. 193–4.

(обратно)

253

Ibid., p. 204; Lambert, The Crimean War, pp. 86–7.

(обратно)

254

S. Harris, British Military Intelligence in the Crimean War (London, 2001), p. 37; H. Small, The Crimean War: Queen Victoria’s War with the Russian Tsars (Stroud, 2007), pp. 36–7; V. Rakov, Moi vospominaniia o Evpatorii v epohu krymskoi voiny 1853–1856 gg. (Evpatoriia, 1904), p. 10; FO 881/550, Raglan to Newcastle, 19 July 1854.

(обратно)

255

E. Boniface, Count de Castellane, Campagnes de Crimée, d’Italie, d’Afrique, de Chine et de Syrie, 1849–1862 (Paris, 1898), pp. 90–91; L. de Saint-Arnaud, Lettres du Maréchal Saint-Arnaud, 2 vols. (Paris, 1858), vol. 2, p. 462.

(обратно)

256

Herbé, Français et russes en Crimée, p. 59; R. Portal, Letters from the Crimea, 1854–55 (Winchester, 1900), pp. 17, 25; FO 78/1040, Rose to Clarendon, 6 Sept. 1854.

(обратно)

257

Kinglake, Invasion of the Crimea, vol. 2, pp. 148–9.

(обратно)

258

J. Cabrol, Le Maréchal de Saint-Arnaud en Crimée (Paris, 1895), p. 312; L. Noir, Souvenirs d’un simple zouave: Campagnes de Crimée et d’Italie (Paris, 1869), p. 219; M. O. Cullet, Un régiment de ligne pendant la guerre d’orient: Notes et souvenirs d’un officier d’infanterie 1854–1855–1856 (Lyon, 1894), p. 68; NAM 2000–02–94 (Rose letter, 28 Aug. 1854).

(обратно)

259

P. de Molènes, Les Commentaires d’un soldat (Paris, 1860), p. 5; E. Vanson, Crimée, Italie, Mexique: Lettres de campagnes 1854–1867 (Paris, 1905), p. 23; NAM 1978–04–39–2 (Hull letter, 12 July 1854); NAM 2000–02–94 (Rose letter, 28 Aug. 1854).

(обратно)

260

A. de Damas, Souvenirs religieux et militaires de la Crimée (Paris, 1857), pp. 147–8.

(обратно)

261

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5492, ll. 50–51; V. Rakov, Moi vospominaniia o Evpatorii v epohu krymskoi voiny 1853–1856 gg. (Evpatoriia, 1904), pp. 13–14, 21–2; A. Markevich, Tavricheskaia guberniia vo vremia krymskoi voiny: Po arkhivnym materialam (Simferopol, 1905), pp. 18–23; A. Kinglake, The Invasion of the Crimea: Its Origin and an Account of Its Progress down to the Death of Lord Raglan, 8 vols. (London, 1863), vol. 2, p. 166.

(обратно)

262

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5450, ll. 29–32; N. Mikhno, ‘Iz zapisok chinovnika o krymskoi voine’, in N. Dubrovin (ed.), Materialy dlia istorii krymskoi voiny i oborony sevastopolia; Sbornik izdavaemyi komitetom po ustroistvu sevastopol’skogo muzeia, vyp. 3 (St Petersburg, 1872), p. 7.

(обратно)

263

W. Baumgart, The Crimean War, 1853–1856 (Oxford, 1999), p. 116.

(обратно)

264

R. Hodasevich, A Voice from within the Walls of Sebastopol: A Narrative of the Campaign in the Crimea and the Events of the Siege (London, 1856), p. 35.

(обратно)

265

Cullet, Un régiment, p. 68; Molènes, Les Commentaires d’un soldat, p. 45.

(обратно)

266

L. de Saint-Arnaud, Lettres du Maréchal Saint-Arnaud, 2 vols. (Paris, 1858), vol. 2, p. 490.

(обратно)

267

V. Bonham-Carter (ed.), Surgeon in the Crimea: The Experiences of George Lawson Recorded in Letters to His Family (London, 1968), p. 70.

(обратно)

268

NAM 2003–03–634 (‘The Diary of Bandmaster Oliver’, 15, 16, 17 Sept. 1854); J. Hume, Reminiscences of the Crimean Campaign with the 55th Regiment (London, 1894), p. 47.

(обратно)

269

H. Small, The Crimean War: Queen Victoria’s War with the Russian Tsars (Stroud, 2007), p. 44.

(обратно)

270

N. Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny i oborony Sevastopolia, 3 vols. (St Petersburg, 1900), vol. 1, pp. 215–17; Hodasevich, A Voice, pp. 47, 68; Damas, Souvenirs, p. 11; M. Bot′anov, Vospominaniia sevastopoltsa i kavkatsa, 45 let spustia (Vitebsk, 1899), p. 6; Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 235.

(обратно)

271

E. Perret, Les Français en Orient: Récits de Crimée 1854–1856 (Paris, 1889), p. 103.

(обратно)

272

Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny, vol. 1, p. 222; id., 349-dnevnaia zashchita Sevastopolia (St Petersburg, 2005), p. 52; A. Seaton, The Crimean War: A Russian Chronicle (London, 1977), pp. 75–6.

(обратно)

273

Hodasevich, A Voice, pp. 55–6.

(обратно)

274

Perret, Les Français en Orient, p. 106; Hodasevich, A Voice, p. 32; M. Vrochenskii, Sevastopol’skii razgrom: Vospominaniia uchastnika slavnoi oborony Sevastopolia (Kiev, 1893), p. 21.

(обратно)

275

R. Egerton, Death or Glory: The Legacy of the Crimean War (London, 2000), p. 82.

(обратно)

276

Small, The Crimean War, p. 47; N. Dixon, On the Psychology of Military Incompetence (London, 1994), p. 39.

(обратно)

277

M. Masquelez, Journal d’un officier de zouaves (Paris, 1858), pp. 107–8; Noir, Souvenirs d’un simple zouave, pp. 226–8; Molènes, Les Commentaires d’un soldat, pp. 232–3; A. Gouttman, La Guerre de Crimée 1853–1856 (Paris, 1995), pp. 294–8; RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5575, l. 4.

(обратно)

278

Small, The Crimean War, p. 50; Noir, Souvenirs d’un simple zouave, pp. 230–31; E. Tarle, Krymskaia voina, 2 vols. (Moscow, 1944), vol. 2, p. 20; Hodasevich, A Voice, pp. 69–70.

(обратно)

279

Ibid., p. 70; J. Spilsbury, The Thin Red Line: An Eyewitness History of the Crimean War (London, 2005), p. 61; A. Massie, The National Army Museum Book of the Crimean War: The Untold Stories (London, 2004), p. 36.

(обратно)

280

Spilsbury, Thin Red Line, pp. 64–5; Kinglake, Invasion of the Crimea, vol. 2, pp. 332 ff.; NAM 1976–06–10 (‘Crimean Journal, 1854’, pp. 54–5).

(обратно)

281

Small, The Crimean War, pp. 51–4; Spilsbury, Thin Red Line, pp. 65–9; E. Totleben, Opisanie oborony g. Sevastopolia, 3 vols. (St Petersburg, 1863–78), vol. 1, p. 194.

(обратно)

282

A. Khrushchev, Istoriia oborony Sevastopolia (St Petersburg, 1889), p. 13; Hodasevich, A Voice, pp. 73–6; Tarle, Krymskaia voina, vol. 2, p. 20.

(обратно)

283

A. du Picq, Battle Studies (Charleston, SC, 2006), pp. 112, 223.

(обратно)

284

Dubrovin, Istoriia krymskoivoiny, vol. 1, pp. 267–8; Baron de Bazancourt, The Crimean Expedition, to the Capture of Sebastopol, 2 vols. (London, 1856), vol. 1, pp. 260–62.

(обратно)

285

NAM 1974–02–22–86–4 (21 Sept. 1872); Bonham-Carter, Surgeon in the Crimea, p. 73.

(обратно)

286

S. Calthorpe, Letters from Headquarters; or the Realities of the War in the Crimea by an Officer of the Staff (London, 1858), pp. 76–7.

(обратно)

287

Seaton, The Crimean War, pp. 96–7; Kh. Giubbenet, Slovo ob uchastii narodov v popechenii o ranenyh voinakh i neskol’ko vospominanii iz krymskoi kampanii (Kiev, 1868), p. 15.

(обратно)

288

The Times, 1 Dec. 1854.

(обратно)

289

Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 234; Egerton, Death or Glory, pp. 219–20; H. Drummond, Letters from the Crimea (London, 1855), pp. 49–50.

(обратно)

290

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5450, 11. 41–2; H. Elphinstone, Journal of the Operations Conducted by the Corps of Royal Engineers (London, 1859), pp. 21–2; J. Curtiss, Russia’s Crimean War (Durham, NC, 1979), pp. 302–5; Totleben, Opisanie, vol. 1, pp. 66 ff.

(обратно)

291

Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny, vol. 1, pp. 268–9.

(обратно)

292

Den’ i noch’ v Sevastopole: Stseny iz boevoi zhizni (iz zapisok artillerista) (St Petersburg, 1903), pp. 4–5; Gouttman, La Guerre de Crimée, p. 305.

(обратно)

293

Egerton, Death or Glory, p. 92.

(обратно)

294

NAM 1989–06–41 (Nolan diary, p. 35).

(обратно)

295

Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 239; Perret, Les Français en Orient, pp. 119–20.

(обратно)

296

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5492, ll. 62–3; Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny, vol. 1, pp. 293–302; Tarle, krymskaia voina, vol. 2, p. 23; Hodasevich, A Voice, pp. 119–21.

(обратно)

297

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5492, ll. 57–8; Markevich, Tavricheskaia guberniia, pp. 9–10; ‘1854 g.’, Russkaia starina, 19 (1877), p. 338; Rakov, Moi vospominaniia, pp. 16–39; Molènes, Les Commentaires d’un soldat, pp. 46, 71–2.

(обратно)

298

T. Royle, Crimea: The Great Crimean War 1854–1856 (London, 1999), p. 244.

(обратно)

299

J. Herbé, Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la campagne d’Orient (Paris, 1892), p. 104.

(обратно)

300

L. Tolstoy, The Sebastopol Sketches, trans. D. McDuff (London, 1986), pp. 39, 42–3. Reproduced by permission.

(обратно)

301

M. Vrochenskii, Sevastopol’skii razgrom: Vospominaniia uchastnika slavnoi oborony Sevastopolia (Kiev, 1893), p. 9; N. Berg, Desiat’ dnei v Sevastopole (Moscow, 1855), p. 15.

(обратно)

302

Tolstoy, Sebastopol Sketches, p. 43; E. Ershov, Sevastopol’skie vospominaniia artilleriiskogo ofitsera v semi tetradakh (St Petersburg, 1858), p. 29.

(обратно)

303

M. Bot’anov, Vospominaniia sevastopoltsa i kavkatsa 45 let spustia (Vitebsk, 1899), p. 6.

(обратно)

304

E. Totleben, Opisanie oborony g. Sevastopolia, 3 vols. (St Petersburg, 1863–78), vol. 1, p. 218; Vospominaniia ob odnom iz doblestnykh zashchitnikov Sevastopolia (St Petersburg, 1857), p. 7; Sevastopol’ v nyneshnem sostoianii: Pis’ma iz kryma i Sevastopolia (Moscow, 1855), p.19; WO 28/188, Burgoyne to Airey, 4 Oct. 1854; FO 78/1040, Rose to Clarendon, 8 Oct. 1854.

(обратно)

305

Tolstoy’s Letters, ed. and trans. R. F. Christian, 2 vols. (London, 1978), vol. 1, p. 44. The scene was reproduced in Sebastopol Sketches (p. 57).

(обратно)

306

S. Gershel’man, Nravstvennyi element pod Sevastopolem (St Petersburg, 1897), p. 84; R. Egerton, Death or Glory: The Legacy of the Crimean War (London, 2000), p. 91.

(обратно)

307

E. Tarle, Krymskaia voina, 2 vols. (Moscow, 1944), vol. 2, p. 38; Gershel’man, Nravstvennyi element, pp. 70–71; Totleben, Opisanie, vol. 1, pp. 198 ff.; J. Herbé, Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la campagne d’Orient (Paris, 1892), p. 133.

(обратно)

308

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5613, 1. 12; N. Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny i oborony Sevastopolia, 3 vols. (St Petersburg, 1900), vol. 2, p. 31.

(обратно)

309

NAM 1968–07–292 (Cathcart to Raglan, 27 Sept. 1854); NAM 1983–11–13–310 (12 Oct. 1854).

(обратно)

310

E. Perret, Les Français en Orient: Récits de Crimée 1854–1856 (Paris, 1889), pp. 142–4; Baron de Bazancourt, The Crimean Expedition, to the Capture of Sebastopol, 2 vols. (London, 1856), vol. 1, pp. 343–8.

(обратно)

311

NAM 1982–12–29–13 (Letter, 12 Oct. 1854).

(обратно)

312

H. Clifford, Letters and Sketches from the Crimea (London, 1956), p. 69; E. Wood, The Crimea in 1854 and 1894 (London, 1895), pp. 88–9.

(обратно)

313

S. Calthorpe, Letters from Headquarters; or the Realities of the War in the Crimea by an Officer of the Staff (London, 1858), p. 111.

(обратно)

314

Sevastopol’ v nyneshnem sostoianii, p. 16.

(обратно)

315

V. Bariatinskii, Vospominaniia 1852–55 gg. (Moscow, 1904), pp. 39–42; A. Seaton, The Crimean War: A Russian Chronicle (London, 1977), pp. 126–9.

(обратно)

316

NAM 1969–01–46 (Private journal, 17 Oct. 1854); Den’ i noch’ v Sevastopole: Stseny iz boevoi zhizni (iz zapisok artillerista) (St Petersburg, 1903), pp. 7, 11.

(обратно)

317

A. Khrushchev, Istoriia oborony Sevastopolia (St Petersburg, 1889), p. 30; WO 28/188, Lushington to Airey, 18 Oct. 1854.

(обратно)

318

Mrs Duberly’s War: Journal and Letters from the Crimea, ed. C. Kelly (Oxford, 2007), p. 87.

(обратно)

319

Sevastopol’ v nyneshnem sostoianii, p. 16.

(обратно)

320

WO 28/188, Burgoyne to Raglan, 6 Oct. 1854; J. Spilsbury, The Thin Red Line: An Eyewitness History of the Crimean War (London, 2005), p. 138.

(обратно)

321

Calthorpe, Letters, p. 125; NAM 1968–07–270 (‘Letters from the Crimea Written during the Years 1854, 55 and 56 by a Staff Officer Who Was There’), p. 125; H. Rappaport, No Place for Ladies: The Untold Story of Women in the Crimean War (London, 2007), pp. 82–3.

(обратно)

322

D. Austin, ‘Blunt Speaking: The Crimean War Reminiscences of John Elijah Blunt, Civilian Interpreter’, Crimean War Research Society: Special Publication, 33 (n.d.), pp. 24, 32, 55.

(обратно)

323

Mrs Duberly’s War, p. 93; NAM 1968–07–270 (‘Letters from the Crimea Written during the Years 1854, 55 and 56 by a Staff Officer Who Was There’), pp. 119–20; W. Munro, Records of Service and Campaigning in Many Lands, 2 vols. (London, 1887), vol. 2, p. 88.

(обратно)

324

H. Franks, Leaves from a Soldier’s Notebook (London, 1904), p. 80; NAM 1958–04–32 (Forrest letter, 27 Oct. 1854).

(обратно)

325

Spilsbury, Thin Red Line, pp. 155–6; H. Small, The Crimean War: Queen Victoria’s War with the Russian Tsars (Stroud, 2007), pp. 71–2.

(обратно)

326

Small, The Crimean War, pp. 73–82.

(обратно)

327

R. Portal, Letters from the Crimea, 1854–55 (Winchester, 1900), p. 112. For a version of events that has Nolan trying to redirect the charge, see D. Austin, ‘Nolan Did Try to Redirect the Light Brigade’, War Correspondent, 23/4 (2006), pp. 20–21.

(обратно)

328

Spilsbury, Thin Red Line, pp. 161–2.

(обратно)

329

S. Kozhukov, ‘Iz krymskikh vospominanii o poslednei voine’, Russkii arkhiv, 2 (1869), pp. 023–025.

(обратно)

330

G. Paget, The Light Cavalry Brigade in the Crimea (London, 1881), p. 73.

(обратно)

331

Mrs Duberly’s War, p. 95.

(обратно)

332

Small, The Crimean War, pp. 64, 86–8; RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5585, l. 31; Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny, vol. 2, pp. 144–7.

(обратно)

333

N. Woods, The Past Campaign: A Sketch of the War in the East, 2 vols. (London, 1855), vol. 2, pp. 12–14; Austin, ‘Blunt Speaking’, pp. 54–6.

(обратно)

334

N. Dubrovin, 349-dnevnaia zashchita Sevastopolia (St Petersburg, 2005), p. 91; A. Tiutcheva, Pri dvore dvukh imperatov: Vospominaniia, dnevnik, 1853–1882 (Moscow, 1928–9), p. 161.

(обратно)

335

A. Kinglake, The Invasion of the Crimea: Its Origin and an Account of Its Progress down to the Death of Lord Raglan, 8 vols. (London, 1863), vol. 5, pp. 1–24.

(обратно)

336

NAM 1963–11–151 (Letter, 27 Oct. 1854); NAM 1986–03–103 (Letter, 31 Oct. 1854).

(обратно)

337

Tarle, Krymskaia voina, vol. 2, p. 140.

(обратно)

338

B. Gooch, The New Bonapartist Generals in the Crimean War (The Hague, 1959), p. 145.

(обратно)

339

NAM 1994–02–172 (Letter, 22 Feb. 1855).

(обратно)

340

Khrushchev, Istoriia oborony Sevastopolia, pp. 38–42; Seaton, The Crimean War, pp. 161–4.

(обратно)

341

A. Andriianov, Inkermanskii boi i oborona Sevastopolia (nabroski uchastnika) (St Petersburg, 1903), p. 16.

(обратно)

342

Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny, vol. 2, pp. 194–5; Spilsbury, Thin Red Line, pp. 196–8.

(обратно)

343

NAM 1968–07–264–1 (‘The 95th Regiment at Inkerman’).

(обратно)

344

Ibid.

(обратно)

345

Andriianov, Inkermanskii boi, p. 20.

(обратно)

346

P. Alabin, Chetyre voiny: Pokhodnye zapiski v voinu 1853, 1854, 1855 i 1856 godov, 2 vols. (Viatka, 1861), vol. 2, pp. 74–5; Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny, vol. 2, pp. 203–5.

(обратно)

347

Spilsbury, Thin Red Line, pp. 211–12.

(обратно)

348

G. Higginson, Seventy-One Years of a Guardsman’s Life (London, 1916), pp. 197–8; Kinglake, Invasion of the Crimea, vol. 5, pp. 221–57.

(обратно)

349

R. Hodasevich, A Voice from within the Walls of Sebastopol: A Narrative of the Campaign in the Crimea and the Events of the Siege (London, 1856), pp. 190–8; Seaton, The Crimean War, p. 169.

(обратно)

350

L. Noir, Souvenirs d’un simple zouave: Campagnes de Crimée et d’Italie (Paris, 1869), p. 278.

(обратно)

351

J. Cler, Reminiscences of an Officer of Zouaves (New York, 1860), p. 211; Historique de 2e Régiment de Zouaves 1830–1887 (Oran, 1887), pp. 66–7.

(обратно)

352

Spilsbury, Thin Red Line, p. 214.

(обратно)

353

Higginson, Seventy-One Years, p. 200; Spilsbury, Thin Red Line, p. 232.

(обратно)

354

Seaton, The Crimean War, pp. 175–6.

(обратно)

355

M. O. Cullet, Un régiment de ligne pendant la guerre d’orient: Notes et souvenirs d’un officier d’infanterie 1854–1855–1856 (Lyon, 1894), p. 112.

(обратно)

356

Noir, Souvenirs d’un simple zouave, pp. 281–3.

(обратно)

357

Woods, The Past Campaign, vol. 2, pp. 143–4; Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 278; Cler, Reminiscences, p. 216; A. de Damas, Souvenirs religieux et militaires de la Crimée (Paris, 1857), p. 70.

(обратно)

358

RA VIC/MAIN/F/1/38.

(обратно)

359

Cler, Reminiscences, pp. 219–20.

(обратно)

360

RA VIC/MAIN/F/1/36 (Colonel E. Birch Reynardson to Colonel Phipps, Sebastopol, 7 Nov.); H. Drummond, Letters from the Crimea (London, 1855), p. 75; A Knouting for the Czar! Being Some Words on the Battles of Inkerman, Balaklava and Alma by a Soldier (London, 1855), pp. 5–9.

(обратно)

361

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5634, ll. 1–18; Bazancourt, The Crimean Expedition, pp. 116–17; Noir, Souvenirs d’un simple zouave, pp. 278–9; Kinglake, Invasion of the Crimea, vol. 5, pp. 324, 460–63.

(обратно)

362

FO 78/1040, Rose to Clarendon, 7 Nov. 1854.

(обратно)

363

Small, The Crimean War, p. 209.

(обратно)

364

NAM 1984–09–31–63 (Letter, 7 Nov. 1854); Vospominaniia ob odnom iz doblestnykh zashchitnikov Sevastopolia, pp. 11, 15; RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5629, 1. 7; d. 5687, 1. 1; Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny, vol. 2, p. 384.

(обратно)

365

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5450, ll. 34–42; d. 5452, ch. 2, ll. 16–18; Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny, vol. 2, pp. 272–3; Tiutcheva, Pri dvore dvukh imperatov, p. 165.

(обратно)

366

Tolstoy’s Diaries, vol. 1: 1847–1894, ed. and trans. R. F. Christian (London, 1985), p. 95.

(обратно)

367

H. Troyat, Tolstoy (London, 1970), pp. 161–2.

(обратно)

368

Tolstoy’s Letters, vol. 1, p. 45; A. Opul’skii, L. N. Tolstoi v krymu: Literaturno-kraevedcheskii ocherk (Simferopol, 1960), pp. 27–30.

(обратно)

369

Troyat, Tolstoy, p. 162.

(обратно)

370

Tolstoy’s Letters, vol. 1, pp. 44–5.

(обратно)

371

NAM 1988–06–29–1 (Letter, 17 Nov. 1854).

(обратно)

372

Mrs Duberly’s War: Journal and Letters from the Crimea, ed. C. Kelly (Oxford, 2007), pp. 102–3; NAM 1968–07–288 (Cambridge to Raglan, 15 Nov. 1854).

(обратно)

373

Ia. Rebrov, Pis’ma sevastopol’tsa (Novocherkassk, 1876), p. 26.

(обратно)

374

Lettres d’un soldat à sa mère de 1849 à 1870: Afrique, Crimée, Italie, Mexique (Montbéliard, 1910), p. 66; L. Noir, Souvenirs d’un simple zouave: Campagnes de Crimée et d’Italie (Paris, 1869), p. 288; V. Bonham-Carter (ed.), Surgeon in the Crimea: The Experiences of George Lawson Recorded in Letters to His Family (London, 1968), p. 104.

(обратно)

375

WO 28/162, ‘Letters and Papers Relating to the Administration of the Cavalry Division’.

(обратно)

376

NAM 1982–12–29–23 (Letter, 22 Nov. 1854); D. Boulger (ed.), General Gordon’s Letters from the Crimea, the Danube and Armenia (London, 1884), p. 14; K. Vitzthum von Eckstadt, St Petersburg and London in the Years 1852–64, 2 vols. (London, 1887), vol. 1, p. 143.

(обратно)

377

J. Herbé, Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la campagne d’Orient (Paris, 1892), p. 144.

(обратно)

378

J. Baudens, La Guerre de Crimée: Les campements, les abris, les ambulances, les hôpitaux, etc. (Paris, 1858), pp. 63–6; Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 248.

(обратно)

379

Herbé, Français et russes en Crimée, p. 151; Mrs Duberly’s War, pp. 110–11.

(обратно)

380

NAM 1968–07–270 (‘Letters from the Crimea Written during the Years 1854, 55 and 56 by a Staff Officer Who Was There’), pp. 188–9.

(обратно)

381

I. G. Douglas and G. Ramsay (eds.), The Panmure Papers, Being a Selection from the Correspondence of Fox Maule, 2nd Baron Panmure, afterwards 11th Earl of Dalhousie, 2 vols. (London, 1908), vol. 1, pp. 151–2; B. Gooch, The New Bonapartist Generals in the Crimean War (The Hague, 1959), pp. 159–60.

(обратно)

382

C. Mismer, Souvenirs d’un dragon de l’armée de Crimée (Paris, 1887), pp. 59–60, 96–7.

(обратно)

383

Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 291; Herbé, Français et russes en Crimée, pp. 225–6.

(обратно)

384

Mrs Duberly’s War, p. 118.

(обратно)

385

Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 288; H. Rappaport, No Place for Ladies: The Untold Story of Women in the Crimean War (London, 2007), p. 38; Bonham-Carter, Surgeon in the Crimea, p. 65.

(обратно)

386

NAM 1996–05–4–19 (Pine letter, 8 Jan. 1855); Mismer, Souvenirs d’un dragon, pp. 124–5; NAM 1996–05–4 (Letter, 8 Jan. 1855).

(обратно)

387

NAM 1984–09–31–79 (4 Feb. 1855); NAM 1976–08–32 (Hagger letter, 1 Dec. 1854); G. Bell, Rough Notes by an Old Soldier: During Fifty Years’ Service, from Ensign G.B. to Major-General, C.B., 2 vols. (London, 1867), vol. 2, pp. 232–3.

(обратно)

388

K. Chesney, Crimean War Reader (London, 1960), p. 154; Herbé, Français et russes en Crimée, p. 343.

(обратно)

389

Baudens, La Guerre de Crimée, pp. 101–3; J. Shepherd, The Crimean Doctors: A History of the British Medical Services in the Crimean War, 2 vols. (Liverpool, 1991), vol. 1, pp. 135–6, 237; Health of the Army in Turkey and Crimea: Paper, being a medical and surgical history of the British army which served in Turkey and the Crimea during the Russian war, Parliamentary Papers 1857–8, vol. 38, part 2, p. 465.

(обратно)

390

N. Pirogov, Sevastopol’skie pis’ma i vospominaniia (Moscow, 1950), pp. 28–37, 66, 147–8, 220–23; Za mnogo let: Zapiski (vospominaniia) neizvestnogo 1844–1874 gg. (St Petersburg, 1897), pp. 82–3; Kh. Giubbenet, Ocherk meditsinskoi i gospital’noi chasti russkih voisk v Krymu v 1854–1856 gg. (St Petersburg, 1870), p. 2.

(обратно)

391

N. Berg, Desiat’ dnei v Sevastopole (Moscow, 1855), pp. 17–19; R. Hodasevich, A Voice from within the Walls of Sebastopol: A Narrative of the Campaign in the Crimea and the Events of the Siege (London, 1856), p. 129; E. Kovalevskii, Voina s Turtsiei i razryv s zapadnymi derzhavami v 1853–1854 (St Petersburg, 1871), p. 82; Pirogov, Sevastopol’skie pis’ma, pp. 151–2.

(обратно)

392

Ibid., pp. 155–6, 185.

(обратно)

393

L. Tolstoy, The Sebastopol Sketches, trans. D. McDuff (London, 1986), pp. 44, 47–8.

(обратно)

394

Giubbenet, Ocherk, pp. 5, 7.

(обратно)

395

H. Connor, ‘Use of Chloroform by British Army Surgeons during the Crimean War’, Medical History, 42/2 (1998), pp. 163, 184–8; Shepherd, The Crimean Doctors, vol. 1, pp. 132–3.

(обратно)

396

Pirogov, Sevastopol’skie pis’ma, p. 27; Istoricheskii obzor deistvii krestovozdvizhenskoi obshchiny sester’ popecheniia o ranenykh i vol’nykh k voennykh gospitaliakh v Krymu i v Khersonskoi gubernii c 1 dek. 1854 po 1 dek. 1855 (St Petersburg, 1856), pp. 2–4; Sobranie pisem sester Krestovozdvizhenskoi obshchiny popecheniia o ranenykh (St Petersburg, 1855), p. 22.

(обратно)

397

Gosudarstvennoe podvizhnoie opolchenie Vladimirskoi gubernii 1855–56: Po materialam i lichnym vospominaniiam (Vladimir, 1900), p. 82; Rappaport, No Place for Ladies, pp. 115–17.

(обратно)

398

NAM 1951–12–21 (Bellew journal, 23 Jan. 1855); Rappaport, No Place for Ladies, pp. 101, 125.

(обратно)

399

G. St Aubyn, Queen Victoria: A Portrait (London, 1991), p. 295.

(обратно)

400

A. Lambert and S. Badsey (eds.), The War Correspondents: The Crimean War (Strand, 1994), p. 13; S. Markovits, The Crimean War in the British Imagination (Cambridge, 2009), p. 16.

(обратно)

401

E. Gosse, Father and Son (Oxford, 2004), p. 20.

(обратно)

402

M. Lalumia, Realism and Politics in Victorian Art of the Crimean War (Epping, 1984), p. 120.

(обратно)

403

H. Clifford, Letters and Sketches from the Crimea (London, 1956), p. 146.

(обратно)

404

NAM 1968–07–284 (Raglan to Newcastle, 4 Jan. 1855).

(обратно)

405

Gooch, The New Bonapartist Generals, p. 192.

(обратно)

406

L. Case, French Opinion on War and Diplomacy during the Second Empire (Philadelphia, 1954), pp. 2–6, 32; H. Loizillon, La Campagne de Crimée: Lettres écrites de Crimée par le capitaine d’état-major Henri Loizillon à sa famille (Paris, 1895), p. 82; RA VIC/MAIN/QVJ/1856, 19 Apr.

(обратно)

407

Za mnogo let, pp. 75–8.

(обратно)

408

The Englishwoman in Russia: Impressions of the Society and Manners of the Russians at Home (London, 1855), pp. 292–3, 296–8.

(обратно)

409

Ibid., pp. 294–5; Za mnogo let, p. 73.

(обратно)

410

E. Tarle, Krymskaia voina, 2 vols. (Moscow, 1944), vol. 1, pp. 454–9; The Englishwoman in Russia, p. 305.

(обратно)

411

A. Zaionchkovskii, Vostochnaia voina 1853–1856, 3 vols. (St Petersburg, 2002), vol. 2, p. 76; GARF, f. 109, op. 1, d. 353 (chast’ 2), 1. 7.

(обратно)

412

I. Ignatovich, Pomeshchichie krest’iane nakanune osvobozhdeniia (Leningrad, 1925), pp. 331–7; The Englishwoman in Russia, pp. 302–3, 313.

(обратно)

413

J. Curtiss, Russia’s Crimean War (Durham, NC, 1979), pp. 532–46; D. Moon, ‘Russian Peasant Volunteers at the Beginning of the Crimean War’, Slavic Review, 51/4 (Winter 1992), pp. 691–704. On a similar phenomenon in the Kiev, Podol’e and Volhynia regions in the early months of 1855, see RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5496, 11. 18–52.

(обратно)

414

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5452, ch. 2, 1. 166; Rebrov, Pis’ma sevastopol’tsa, p. 3.

(обратно)

415

Pirogov, Sevastopol’skie pis’ma, p. 148; A. Markevich, Tavricheskaia guberniia vo vremia krymskoi voiny: Po arkhivnym materialam (Simferopol, 1905), pp. 107–51; A Opul’skii, L. N. Tolstoi v krymu: Literaturno-kraevedcheskii ocherk (Simferopol, 1960), p. 12; Hodasevich, A Voice, pp. 24–5; RGVIA, f. 9198, op. 6/264, sv. 15, d. 2.

(обратно)

416

‘Vostochnaia voina: Pis’ma kn. I. F. Paskevicha k kn. M. D. Gorchakovu’, Russkaia starina, 15 (1876), pp. 668–70; Tarle, Krymskaia voina, vol. 2, pp. 224–8.

(обратно)

417

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5450, 11. 50–54; RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5452, ch. 2, 11. 166, 199–201; ‘Doktor Mandt o poslednikh nedeliiakh imperatora Nikolaia Pavlovicha (iz neizdannykh zapisok odnogo priblizhennogo k imperatoru litsa)’, Russkii arkhiv, 2 (1905), p. 480.

(обратно)

418

Poslednie minuty i konchina v bozhe pochivshego imperatora, nezabvennogo i vechnoi slavy dostoinogo Nikolaia I (Moscow, 1855), pp. 5–6; ‘Noch’ c 17-go na 18 fevralia 1855 goda: Rasskaz doktora Mandta’, Russkii arkhiv, 1 (1884), p. 194; ‘Nekotorye podrobnosti o konchine imperatora Nikolaia Pavlovicha’, Russkii arkhiv, 3/9 (1906), pp. 143–5; Tarle, Krymskaia voina, vol. 2, p. 233.

(обратно)

419

See e.g. V. Vinogradov, ‘The Personal Responsibility of Emperor Nicholas I for the Coming of the Crimean War: An Episode in the Diplomatic Struggle in the Eastern Question’, in H. Ragsdale (ed.), Imperial Russian Foreign Policy (Cambridge, 1993), p. 170.

(обратно)

420

A. Tiutcheva, Pri dvore dvukh imperatov: Vospominaniia, dnevnik, 1853–1882 (Moscow, 1928–9), p. 178.

(обратно)

421

Ibid., pp. 20–21.

(обратно)

422

RA VIC/MAIN/QVJ/1856, 2 Mar.

(обратно)

423

L. Noir, Souvenirs d’un simple zouave: Campagnes de Crimée et d’Italie (Paris, 1869), p. 312.

(обратно)

424

F. Charles-Roux, Alexandre II, Gortchakoff et Napoléon III (Paris, 1913), p. 14.

(обратно)

425

The Later Correspondence of Lord John Russell, 1840–1878, ed. G. Gooch, 2 vols. (London, 1925), vol. 2, pp. 160–61; Lady F. Balfour, The Life of George, Fourth Earl of Aberdeen, 2 vols. (London, 1922), vol. 2, p. 206.

(обратно)

426

H. Verney, Our Quarrel with Russia (London, 1855), pp. 22–4.

(обратно)

427

G. B. Henderson, ‘The Two Interpretations of the Four Points, December 1854’, in id., Crimean War Diplomacy and Other Historical Essays (Glasgow, 1947), pp. 119–22; The Letters of Queen Victoria: A Selection from Her Majesty’s Correspondence between the Years 1837 and 1861, 3 vols. (London, 1907–8), vol. 3, pp. 65–6.

(обратно)

428

P. Schroeder, Austria, Great Britain and the Crimean War: The Destruction of the European Concert (Ithaca, NY, 1972), pp. 256–77.

(обратно)

429

P. Jaeger, Le mura di Sebastopoli: Gli italiani in Crimea 1855–56 (Milan, 1991), p. 245; C. Thoumas, Mes souvenirs de Crimée 1854–1856 (Paris, 1892), p. 191.

(обратно)

430

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5855, 11. 36–7.

(обратно)

431

H. Bell, Lord Palmerston, 2 vols. (London, 1936), vol. 2, p. 125; Hansard, HC Deb. 21 May 1912, vol. 38, p. 1734; C. Bayley, Mercenaries for the Crimean: The German, Swiss, and Italian Legions in British Service 1854–6 (Montreal, 1977).

(обратно)

432

F. Kagan, The Military Reforms of Nicholas I: The Origins of the Modern Russian Army (London, 1999), p. 243.

(обратно)

433

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5496, 11. 1–4, 14, 18–19, 22–8.

(обратно)

434

C. Badem, ‘The Ottomans and the Crimean War (1853–1856)’, Ph.D. diss. (Sabanci University, 2007), pp. 182–4.

(обратно)

435

FO 881/1443, Clarendon to Cowley, 9 Apr. 1855.

(обратно)

436

FO 881/1443, Clarendon to Cowley, 13 Apr. 1855; Stratford to Clarendon, 11 June 1855; Longworth to Clarendon, 10 June, 2 and 26 July 1855; FO 881/547, Brant memo on Georgia, 1 Feb. 1855; L. Oliphant, The Transcaucasian Provinces the Proper Field of Operation for a Christian Army (London, 1855).

(обратно)

437

RA VIC/MAIN/F/2/96.

(обратно)

438

T. Royle, Crimea: The Great Crimean War 1854–1856 (London, 1999), pp. 377–8; B. Greenhill and A. Giffard, The British Assault on Finland (London, 1988), p. 321.

(обратно)

439

WO 28/188, Burgoyne to Raglan, Dec. 1854.

(обратно)

440

A. de Damas, Souvenirs religieux et militaires de la Crimée (Paris, 1857), pp. 149–50; NAM 6807–295–1 (Sir Edward Lyons to Codrington, March 1855).

(обратно)

441

H. Small, The Crimean War: Queen Victoria’s War with the Russian Tsars (Stroud, 2007), pp. 125–33.

(обратно)

442

V. Rakov, Moi vospominaniia o Evpatorii v epohu krymskoi voiny 1853–1856 gg. (Evpatoriia, 1904), pp. 52–6; E. Tarle, Krymskaia voina, 2 vols. (Moscow, 1944), vol. 2, p. 217; The Times, 14 June 1856, p. 5.

(обратно)

443

WO 6/74, Panmure to Raglan, 26 Mar. 1855; Royle, Crimea, p. 370.

(обратно)

444

FO 78/1129/62, Rose to Clarendon, 2 June 1855.

(обратно)

445

A. Kinglake, The Invasion of the Crimea: Its Origin and an Account of Its Progress down to the Death of Lord Raglan, 8 vols. (London, 1863), vol. 8, pp. 48–55; E. Perret, Les Français en Orient: Récits de Crimée 1854–1856 (Paris, 1889), pp. 287–9; The Times, 28 May 1855.

(обратно)

446

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5563, 1. 322; N. Dubrovin, Istoriia krymskoi voiny i oborony Sevastopolia, 3 vols. (St Petersburg, 1900), vol. 3, p. 179.

(обратно)

447

J. Herbé, Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la campagne d’Orient (Paris, 1892), p. 337; Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 314.

(обратно)

448

A Visit to Sebastopol a Week after Its Fall: By an Officer of the Anglo-Turkish Contingent (London, 1856), p. 34.

(обратно)

449

M. Vrochenskii, Sevastopol’skii razgrom: Vospominaniia uchastnika slavnoi oborony Sevastopolia (Kiev, 1893), pp. 77–84; H. Loizillon, La Campagne de Crimée: Lettres écrites de Crimée par le capitaine d’état-major Henri Loizillon à sa famille (Paris, 1895), pp. 106–7.

(обратно)

450

Herbé, Français et russes en Crimée, p. 199; RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5452, ch. 2, l. 166; W. Porter, Life in the Trenches before Sevastopol (London, 1856), p. 111.

(обратно)

451

E. Boniface, Count de Castellane, Campagnes de Crimée, d’Italie, d’Afrique, de Chine et de Syrie, 1849–1862 (Paris, 1898), pp. 168–73.

(обратно)

452

Noir, Souvenirs d’un simple zouave, p. 313; E. Ershov, Sevastopol’skie vospominaniia artilleriiskogo ofitsera v semi tetradakh (St Petersburg, 1858), pp. 167–73; NAM 1965–01–183–10 (Steevens letter, 26 Mar. 1855).

(обратно)

453

H. Clifford, Letters and Sketches from the Crimea (London, 1956), p. 194; Porter, Life in the Trenches, pp. 64–5.

(обратно)

454

C. Mismer, Souvenirs d’un dragon de l’armée de Crimée (Paris, 1887), p. 140; Porter, Life in the Trenches, pp. 68–9.

(обратно)

455

F. Luguez, Crimée-Italie 1854–1859: Extraits de la correspondence d’un officier avec sa famille (Nancy, 1895), pp. 61–2.

(обратно)

456

J. Cler, Reminiscences of an Officer of Zouaves (New York, 1860), pp. 233–4; S. Calthorpe, Letters from Headquarters; or the Realities of the War in the Crimea by an Officer of the Staff (London, 1858), pp. 215–16.

(обратно)

457

Ershov, Sevastopol’skie vospominaniia, pp. 224–30.

(обратно)

458

Damas, Souvenirs, p. 265.

(обратно)

459

Porter, Life in the Trenches, p. 127.

(обратно)

460

WO 28/126, Register of Courts Martial; Clifford, Letters and Sketches, p. 269. For some of the many voluminous reports on drunkenness in the Russian army, see RGVIA, f. 484, op. 1, dd. 398–403.

(обратно)

461

Herbé, Français et russes en Crimée, p. 225; The Times, 17 Mar. 1855.

(обратно)

462

M. Seacole, Wonderful Adventures of Mrs Seacole in Many Lands (London, 2005), p. 117.

(обратно)

463

A. Soyer, Soyer’s Culinary Campaign (London, 1857), p. 405.

(обратно)

464

B. Cooke, The Grand Crimean Central Railway (Knutsford, 1990).

(обратно)

465

Herbé, Français et russes en Crimée, p. 223.

(обратно)

466

RGVIA, f. 481, op. 1, d. 18, 11. 1–8.

(обратно)

467

V. Kolchak, Voina i plen 1853–1855 gg.: Iz vospominanii o davno perezhitom (St Petersburg, 1904), pp. 41–2; Vrochenskii, Sevastopol’skii razgrom, p. 113; Sobranie pisem sester Krestovozdvizhenskoi obshchiny popecheniia o ranenykh (St Petersburg, 1855), pp. 37–40; Ershov, Sevastopol’skie vospominaniia, p. 91.

(обратно)

468

Porter, Life in the Trenches, p. 144; Ershov, Sevastopol’skie vospominaniia, pp. 97–107; Sobranie pisem sester Krestovozdvizhenskoi obshchiny, pp. 49–55; N. Pirogov, Sevastopol’skie pis’ma i vospominaniia (Moscow, 1950), p. 62.

(обратно)

469

Vospominaniia ob odnom iz doblestnykh zashchitnikov Sevastopolia (St Petersburg, 1857), pp. 14–18; Ershov, Sevastopol’skie vospominaniia, p. 34.

(обратно)

470

H. Troyat, Tolstoy (London, 1970), pp. 170–71; Tolstoy’s Diaries, vol. 1: 1847–1894, ed. and trans. R. F. Christian (London, 1985), p. 103; A. Maude, The Life of Tolstoy: First Fifty Years (London, 1908), pp. 111–12.

(обратно)

471

Tolstoy’s Diaries, vol. 1, p. 104; V. Nazar’ev, ‘Zhizn′ i liudi bylogo vremeni’, Istoricheskii vestnik, 11 (1890), p. 443; M. Vygon, Krymskie stranitsy zhizni i tvorchestva L. N. Tolstogo (Simferopol, 1978), p. 37.

(обратно)

472

Vrochenskii, Sevastopol’skii razgrom, p. 117; N. Dubrovin, 349-dnevnaia zashchita Sevastopolia (St Petersburg, 2005), pp. 161–7; NAM 1968–07–484 (Gage letter, 13 Apr. 1855).

(обратно)

473

J. Jocelyn, The History of the Royal Artillery (Crimean Period) (London, 1911), p. 359; NAM 1965–01–183–10 (Letter, 23 Apr. 1855).

(обратно)

474

Mismer, Souvenirs d’un dragon, pp. 179–80; Mrs Duberly’s War: Journal and Letters from the Crimea, ed. C. Kelly (Oxford, 2007), pp. 186–7.

(обратно)

475

M. O. Cullet, Un régiment de ligne pendant la guerre d’orient: Notes et souvenirs d’un officier d’in fanterie 1854–1855–1856 (Lyon, 1894), pp. 165–6; Herbé, Français et russes en Crimée, pp. 260–65.

(обратно)

476

NAM 1974–05–16 (St George letter, 9 June 1855).

(обратно)

477

A. du Casse, Précis historique des opérations militaires en orient de mars 1854 à septembre 1855 (Paris, 1856), p. 290; Herbé, Français et russes en Crimée, pp. 267–72.

(обратно)

478

Cullet, Un régiment, p. 182; J. Spilsbury, The Thin Red Line: An Eyewitness History of the Crimean War (London, 2005), pp. 278–9.

(обратно)

479

Cullet, Un régiment, pp. 278, 296–9.

(обратно)

480

Herbé, Français et russes en Crimée, p. 285; NAM 1962–10–94–2 (Alexander letter, 22 June 1855).

(обратно)

481

V. Liaskoronskii, Vospominaniia Prokofiia Antonovicha Podpalova (Kiev, 1904), p. 17.

(обратно)

482

Small, The Crimean War, p. 159.

(обратно)

483

Herbé, Français et russes en Crimée, pp. 280–81; Liaskoronskii, Vospominaniia, p. 17.

(обратно)

484

Boniface, Campagnes de Crimée, p. 235.

(обратно)

485

Kinglake, Invasion of the Crimea, vol. 8, pp. 161–2.

(обратно)

486

A. Massie, The National Army Museum Book of the Crimean War: The Untold Stories (London, 2004), pp. 199–200.

(обратно)

487

T. Gowing, A Soldier’s Experience: A Voice from the Ranks (London, 1885), p. 115; Spilsbury, Thin Red Line, pp. 282–6; A Visit to Sebastopol, pp. 31–2.

(обратно)

488

NAM 1966–01–2 (Scott letter, 22 June 1855); NAM 1962–10–94–2 (Alexander letter, 24 June 1855).

(обратно)

489

Luguez, Crimée-Italie, pp. 47–9.

(обратно)

490

NAM 1968–07–287–2 (Raglan to Panmure, 19 June 1855); NAM 1963–05–162 (Dr Smith to Kinglake, 2 July 1877).

(обратно)

491

E. Boniface, Count de Castellane, Campagnes de Crimée, d’Italie, d’Afrique, de Chine et de Syrie, 1849–1862 (Paris, 1898), p. 247.

(обратно)

492

A. Maude, The Life of Tolstoy: First Fifty Years (London, 1908), p. 119.

(обратно)

493

NAM 1984–09–31–129 (Letter, 9 July 1855); NAM 1989–03–47–6 (Ridley letter, 11 Aug. 1855).

(обратно)

494

A. de Damas, Souvenirs religieux et militaires de la Crimée (Paris, 1857), pp. 84–6.

(обратно)

495

L. Noir, Souvenirs d’un simple zouave: Campagnes de Crimée et d’Italie (Paris, 1869), p. 282; J. Cler, Reminiscences of an Officer of Zouaves (New York, 1860), pp. 231–2; C. Mismer, Souvenirs d’un dragon de l’armée de Crimée (Paris, 1887), p. 117.

(обратно)

496

H. Loizillon, La Campagne de Crimée: Lettres écrites de Crimée par le capitaine d’état-major Henri Loizillon à sa famille (Paris, 1895), pp. x — xi, 116–17.

(обратно)

497

J. Baudens, La Guerre de Crimée: Les campements, les abris, les ambulances, les hôpitaux, etc. (Paris, 1858), pp. 113–15; G. Guthrie, Commentaries on the Surgery of the War in Portugal… with Additions Relating to Those in the Crimea (Philadelphia, 1862), p. 646.

(обратно)

498

Kh. Giubbenet, Ocherk meditsinskoi i gospital’noi chasti russkih voisk v Krymu v 1854–1856 gg. (St Petersburg, 1870), pp. 143–4.

(обратно)

499

Ibid., pp. 10, 13, 88–90; RA VIC/MAIN/QVJ/1856, 12 Mar.

(обратно)

500

M. Vrochenskii, Sevastopol’skii razgrom: Vospominaniia uchastnika slavnoi oborony Sevastopolia (Kiev, 1893), pp. 164–9; W. Baumgart, The Crimean War, 1853–1856 (London, 1999), p. 159.

(обратно)

501

E. Tarle, Krymskaia voina, 2 vols. (Moscow, 1944), vol. 2, p. 328.

(обратно)

502

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5732, 1. 28; E. Ershov, Sevastopol’skie vospominaniia artilleriiskogo ofitsera v semi tetradakh (St Petersburg, 1858), pp. 244–5; L. Tolstoy, The Sebastopol Sketches, trans. D. McDuff (London, 1986), p. 139.

(обратно)

503

RGVIA, f. 9196, op. 4, sv. 2, d. 1, ch. 2, 11. 1–124; f. 9198, op. 6/264, sv. 15, d. 2/2, ll. 104, 112; f. 484, op. 1, d. 264, ll. 1–14; d. 291, ll. 1–10; Boniface, Campagnes de Crimée, p. 267; Loizillon, La Campagne de Crimée, pp. 105, 139; H. Clifford, Letters and Sketches from the Crimea (London, 1956), p. 249.

(обратно)

504

A. Seaton, The Crimean War: A Russian Chronicle (London, 1977), p. 195.

(обратно)

505

Ibid., p. 196.

(обратно)

506

A. Khrushchev, Istoriia oborony Sevastopolia (St Petersburg, 1889), pp. 120–22; Tarle, Krymskaia voina, vol. 2, pp. 344–7; Seaton, The Crimean War, p. 197.

(обратно)

507

M. O. Cullet, Un régiment de ligne pendant la guerre d’orient: Notes et souvenirs d’un officier d’infanterie 1854–1855–1856 (Lyon, 1894), pp. 199–203; Seaton, The Crimean War, p. 202; D. Stolypin, Iz lichnyh vospominanii o krymskoi voineiozemledel’cheskih poryadkakh (Moscow, 1874), pp. 12–16; I. Krasovskii, Iz vospominanii o voine 1853–56 (Moscow, 1874); P. Jaeger, Le mura di Sebastopoli: Gli italiani in Crimea 1855–56 (Milan, 1991), pp. 306–9.

(обратно)

508

Cullet, Un régiment, pp. 207–8.

(обратно)

509

Seaton, The Crimean War, p. 205; J. Herbé, Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la campagne d’Orient (Paris, 1892), p. 318.

(обратно)

510

Jaeger, Le mura di Sebastopoli, p. 315; Loizillon, La Campagne de Crimée, pp. 168–70; M. Seacole, Wonderful Adventures of Mrs Seacole in Many Lands (London, 2005), p. 142; T. Buzzard, With the Turkish Army in the Crimea and Asia Minor (London, 1915), p. 145.

(обратно)

511

Seaton, The Crimean War, pp. 206–7.

(обратно)

512

Herbé, Français et russes en Crimée, p. 321; N. Berg, Zapiski ob osade Sevastopolia, 2 vols. (Moscow, 1858), vol. 2, p. 1.

(обратно)

513

Vrochenskii, Sevastopol’skii razgrom, p. 201.

(обратно)

514

H. Small, The Crimean War: Queen Victoria’s War with the Russian Tsars (Stroud, 2007), pp. 169–70; Ershov, Sevastopol’skie vospominaniia, pp. 157, 242–3; Cullet, Un régiment, p. 220.

(обратно)

515

Za mnogo let: Zapiski (vospominaniia) neizvestnogo 1844–1874 gg. (St Petersburg, 1897), pp. 90–91; Giubbenet, Ocherk, p. 148.

(обратно)

516

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5758, 1. 57; Vrochenskii, Sevastopol’skii razgrom, pp. 213–20; Tarle, Krymskaia voina, vol. 2, pp. 360–61. On Russian intelligence from allied prisoners, see RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5687, 1. 7.

(обратно)

517

A. Niel, Siège de Sébastopol: Journal des opérations du génie (Paris, 1858), pp. 492–502; E. Perret, Les Français en orient: Récits de Crimée 1854–1856 (Paris, 1889), pp. 377–9; Herbé, Français et russes en Crimée, pp. 328–9; V. Liaskoronskii, Vospominaniia Prokofiia Antonovicha Podpalova (Kiev, 1904), pp. 19–20; Tolstoy’s Letters, ed. and trans. by R. F. Christian, 2 vols. (London, 1978), vol. 1, p. 52.

(обратно)

518

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5758, 11. 58–60; A. Viazmitinov, ‘Sevastopol’ ot 21 marta po 28 avgusta 1855 goda’, Russkaia starina, 34 (1882), pp. 55–6; Ershov, Sevastopol’skie vospominaniia, pp. 277–9.

(обратно)

519

J. Spilsbury, The Thin Red Line: An Eyewitness History of the Crimean War (London, 2005), p. 303.

(обратно)

520

Spilsbury, Thin Red Line, p. 304; C. Campbell, Letters from Camp to His Relatives during the Siege of Sebastopol (London, 1894), pp. 316–17; Clifford, Letters and Sketches, pp. 257–8.

(обратно)

521

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5758, 1. 65.

(обратно)

522

M. Bogdanovich, Vostochnaia voina 1853–1856, 4 vols. (St Petersburg, 1876), vol. 4, p. 127.

(обратно)

523

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5758, 1. 68; T. Tolycheva, Rasskazy starushki ob osade Sevastopolia (Moscow, 1881), pp. 87–90.

(обратно)

524

Tolstoy’s Letters, vol. 1, p. 52.

(обратно)

525

Sobranie pisem sester Krestovozdvizhenskoi obshchiny popecheniia o ranenykh (St Petersburg, 1855), pp. 74, 81–2.

(обратно)

526

Giubbenet, Ocherk, pp. 19, 152–3; The Times, 27 Sept. 1855.

(обратно)

527

Boniface, Campagnes de Crimée, pp. 295–6; Buzzard, With the Turkish Army, p. 193.

(обратно)

528

E. Vanson, Crimée, Italie, Mexique: Lettres de campagnes 1854–1867 (Paris, 1905), pp. 154, 161; NAM 2005–07–719 (Golaphy letter, 22 Sept. 1855).

(обратно)

529

WO 28/126; NAM 6807–379/4 (Panmure to Codrington, 9 Nov. 1855).

(обратно)

530

S. Tatishchev, Imperator Aleksandr II: Ego zhizn’ i tsarstvovanie, 2 vols. (St Petersburg, 1903), vol. 1, pp. 161–3.

(обратно)

531

RGVIA, f. 481, op. 1, d. 36, ll. 1–27; A. Tiutcheva, Pri dvore dvukh imperatov: Vospominaniia, dnevnik, 1853–1882 (Moscow, 1928–9), p. 65; W. Mosse, ‘How Russia Made Peace September 1855 to April 1856’, Cambridge Historical Journal, 11/3 (1955), p. 301; W. Baumgart, The Peace of Paris 1856: Studies in War, Diplomacy and Peacemaking (Oxford, 1981), p. 7.

(обратно)

532

Tarle, Krymskaia voina, vol. 2, pp. 520–24; H. Sandwith, A Narrative of the Siege of Kars (London, 1856), pp. 104 ff.; Papers Relative to Military Affairs in Asiatic Turkey and the Defence and Capitulation of Kars: Presented to Both Houses of Parliament by Command of Her Majesty (London, 1856), p. 251; C. Badem, ‘The Ottomans and the Crimean War (1853–1856)’, Ph.D. diss. (Sabanci University, 2007), pp. 197–223.

(обратно)

533

Mosse, ‘How Russia Made Peace’, pp. 302–3.

(обратно)

534

Baumgart, The Peace of Paris 1856, pp. 5–7.

(обратно)

535

BLMD, Add. MS 48579, Palmerston to Clarendon, 25 Sept. 1855.

(обратно)

536

Argyll, Duke of, Autobiography and Memoirs, 2 vols. (London, 1906), vol. 1, p. 492; The Greville Memoirs 1814–1860, ed. L. Strachey and R. Fulford, 8 vols. (London, 1938), vol. 7, p. 173.

(обратно)

537

BLMD, Add. MS 48579, Palmerston to Clarendon, 9 Oct. 1855.

(обратно)

538

C. Thoumas, Mes souvenirs de Crimée 1854–1856 (Paris, 1892), pp. 256–60; Lettres d’un soldat à sa mère de 1849 à 1870: Afrique, Crimée, Italie, Mexique (Montbéliard, 1910), pp. 106–8; Loizillon, La Campagne de Crimée, pp. xvii — xviii.

(обратно)

539

A. Gouttman, La Guerre de Crimée 1853–1856 (Paris, 1995), p. 460; L. Case, French Opinion on War and Diplomacy during the Second Empire (Philadelphia, 1954), pp. 39–40; R. Marlin, L’Opinion franc-comtoise devant la guerre de Crimée, Annales Littéraires de l’Université de Besançon, vol. 17 (Paris, 1957), p. 48.

(обратно)

540

W. Echard, Napoleon III and the Concert of Europe (Baton Range, La., 1983), pp. 50–51.

(обратно)

541

Gouttman, La Guerre de Crimée, p. 451; A. J. P. Taylor, The Struggle for Mastery in Europe 1848–1918 (Oxford, 1955), p. 78.

(обратно)

542

Mosse, ‘How Russia Made Peace’, p. 303.

(обратно)

543

BLMD, Add. MS 48579, Palmerston to Clarendon, 1 Dec. 1855; Baumgart, The Peace of Paris, p. 33.

(обратно)

544

Mosse, ‘How Russia Made Peace’, p. 304.

(обратно)

545

Ibid., pp. 305–6.

(обратно)

546

Ibid., pp. 306–13.

(обратно)

547

Boniface, Campagnes de Crimée, p. 336.

(обратно)

548

D. Noël, La Vie de bivouac: Lettres intimes (Paris, 1860), p. 254.

(обратно)

549

Liaskoronskii, Vospominaniia, pp. 23–4.

(обратно)

550

E. Gourdon, Histoire du Congrès de Paris (Paris, 1857), pp. 479–82.

(обратно)

551

W. Baumgart, The Peace of Paris 1856: Studies in War, Diplomacy and Peacemaking (Oxford, 1981), p. 104.

(обратно)

552

P. Schroeder, Austria, Great Britain and the Crimean War: The Destruction of the European Concert (Ithaca, NY, 1972), p. 347; BLMD, Add. MS 48579, Palmerston to Clarendon, 25 Feb. 1856.

(обратно)

553

Schroeder, Austria, Great Britain and the Crimean War, p. 348; W. Echard, Napoleon III and the Concert of Europe (Baton Rouge, La., 1983), p. 59.

(обратно)

554

FO 78/1170, Stratford Canning to Clarendon, 9 Jan. 1856; Baumgart, The Peace of Paris 1856, pp. 128–30.

(обратно)

555

Ibid., pp. 140–41; BLMD, Add. MS 48579, Palmerston to Clarendon, 4 Mar. 1856; M. Kukiel, Czartoryski and European Unity 1770–1861 (Princeton, 1955), p. 302.

(обратно)

556

Gourdon, Histoire, pp. 523–5.

(обратно)

557

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5917, 11. 1–2; J. Herbé, Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la campagne d’Orient (Paris, 1892), p. 402; BLMD, Add. MS 48580, Palmerston to Clarendon, 24 Mar. 1856.

(обратно)

558

NAM 1968–07–380–65 (Codrington letter, 15 July 1856).

(обратно)

559

The Times, 26 July 1856.

(обратно)

560

RGVIA, f. 846, op. 16, d. 5838, 11. 10–12; NAM 6807–375–16 (Vote of thanks to Codrington, undated).

(обратно)

561

M. Kozelsky, ‘Casualties of Conflict: Crimean Tatars during the Crimean War’, Slavic Review, 67/4 (2008), pp. 866–91.

(обратно)

562

M. Kozelsky, Christianizing Crimea: Shaping Sacred Space in the Russian Empire and Beyond (De Kalb, Ill., 2010), p. 153. For more on the statistics of the emigration, see A. Fisher, ‘Emigration of Muslims from the Russian Empire in the Years after the Crimean War’, Jahrbücher für Geschichte Osteuropas, 35/3 (1987), pp. 356–71. The highest recent estimate is ‘at least 300,000’, in J. McCarthy, Death and Exile: The Ethnic Cleansing of Ottoman Muslims 1821–1922 (Princeton, 1995), p. 17.

(обратно)

563

Kozelsky, Christianizing Crimea, p. 151.

(обратно)

564

Ibid., p. 155; A. Fisher, Between Russians, Ottomans and Turks: Crimea and Crimean Tatars (Istanbul, 1998), p. 127.

(обратно)

565

BLMD, Add. MS 48580, Palmerston to Clarendon, 24 Mar. 1856.

(обратно)

566

FO 195/562, ‘Report on the Political and Military State of the Turkish Frontier in Asia’, 16 Nov. 1857; FO 97/424, Dickson to Russell, 17 Mar. 1864; Papers Respecting Settlement of Circassian Emigrants in Turkey, 1863–64 (London, 1864).

(обратно)

567

McCarthy, Death and Exile, pp. 35–6.

(обратно)

568

FO 78/1172, Stratford to Clarendon, 31 Jan. 1856; Journal de Constantinople, 4 Feb. 1856; Lady E. Hornby, Constantinople during the Crimean War (London, 1863), pp. 205–8; C. Badem, ‘The Ottomans and the Crimean War (1853–1856)’, Ph.D. diss. (Sabanci University, 2007), p. 290; D. Blaisdell, European Financial Control in the Ottoman Empire (New York, 1929), p. 74.

(обратно)

569

Badem, ‘The Ottomans’, pp. 291–2.

(обратно)

570

Ibid., pp. 281–3; R. Davison, ‘Turkish Attitudes Concerning Christian — Muslim Equality in the 19th Century’, American Historical Review, 59 (1953–4), pp. 862–3.

(обратно)

571

Ibid., p. 861.

(обратно)

572

FO 195/524, Finn to Clarendon, 10, 11, 14 and 29 Apr., 2 May, 6 June 1856; 13 Feb. 1857; E. Finn (ed.), Stirring Times, or, Records from Jerusalem Consular Chronicles of 1853 to 1856, 2 vols. (London 1878), vol. 2, pp. 424–40.

(обратно)

573

Correspondence Respecting the Rights and Privileges of the Latin and Greek Churches in Turkey, 2 vols. (London, 1854–6), vol. 2, p. 119; FO 78/1171, Stratford to Porte, 23 Dec. 1856.

(обратно)

574

FO 195/524, Finn to Stratford, 22 July 1857; Finn, Stirring Times, vol. 2, pp. 448–9.

(обратно)

575

See H. Wood, ‘The Treaty of Paris and Turkey’s Status in International Law’, American Journal of International Law, 37/2 (Apr. 1943), pp. 262–74.

(обратно)

576

W. Mosse, The Rise and Fall of the Crimean System, 1855–1871: The Story of the Peace Settlement (London, 1963), p. 40.

(обратно)

577

BLMD, Add. MS 48580, Palmerston to Clarendon, 7 Aug. 1856; Mosse, The Rise and Fall, pp. 55 ff.

(обратно)

578

Ibid., p. 93.

(обратно)

579

G. Thurston, ‘The Italian War of 1859 and the Reorientation of Russian Foreign Policy’, Historical Journal, 20/1 (Mar. 1977), pp. 125–6.

(обратно)

580

C. Cavour, Il carteggio Cavour-Nigra dal 1858 al 1861: A cura della R. Commissione Editrice, 4 vols. (Bologna, 1926), vol. 1, p. 116.

(обратно)

581

Mosse, The Rise and Fall, p. 121.

(обратно)

582

K. Cook, ‘Russia, Austria and the Question of Italy, 1859–1862’, International History Review, 2/4 (Oct. 1980), pp. 542–65; FO 65/574, Napier to Russell, 13 Mar. 1861.

(обратно)

583

A. J. P. Taylor, The Struggle for Mastery in Europe 1848–1918 (Oxford, 1955), p. 85.

(обратно)

584

A. Tiutcheva, Pri dvore dvukh imperatov: Vospominaniia, dnevnik, 1853–1882 (Moscow, 1928–9), p. 67; A. Kelly, Toward Another Shore: Russian Thinkers between Necessity and Chance (New Haven, 1998), p. 41.

(обратно)

585

Tolstoy’s Diaries, vol. 1: 1847–1894, ed. and trans. R. F. Christian (London, 1985), pp. 96–7.

(обратно)

586

M. Vygon, Krymskie stranitsy zhizni i tvorchestva L. N. Tolstogo (Simferopol, 1978), pp. 29–30, 45–6; H. Troyat, Tolstoy (London, 1970), p. 168.

(обратно)

587

Kelly, Toward Another Shore, p. 41; Vygon, Krymskie stranitsy, p. 37.

(обратно)

588

IRL, f. 57, op. 1, n. 7, 1. 16; RGIA, f. 914, op. 1, d. 68, 11. 1–2.

(обратно)

589

F. Dostoevskii, Polnoe sobranie sochinenii, 30 vols. (Leningrad, 1972–88), vol. 18, p. 57.

(обратно)

590

N. Danilov, Istoricheskii ocherk razvitiia voennogo upravleniia v Rossii (St Petersburg, 1902), prilozhenie 5; Za mnogo let: Zapiski (vospominaniia) neizvestnogo 1844–1874 gg. (St Petersburg, 1897), pp. 136–7.

(обратно)

591

E. Brooks, ‘Reform in the Russian Army, 1856–1861’, Slavic Review, 43/1 (Spring 1984), pp. 66–78.

(обратно)

592

Quoted in J. Frank, Dostoevsky: The Years of Ordeal, 1850–1859 (London, 1983), p. 182.

(обратно)

593

E. Steinberg, ‘Angliiskaia versiia o “russkoi ugroze” v XIX–XX vv’, in Problemy metodologii i istochnikovedeniia istorii vneshnei politiki Rossii, sbornik statei (Moscow, 1986), pp. 67–9; R. Shukla, Britain, India and the Turkish Empire, 1853–1882 (New Delhi, 1973), pp. 19–20; The Politics of Autocracy: Letters of Alexander II to Prince A. I. Bariatinskii, ed. A. Rieber (The Hague, 1966), pp. 74–81.

(обратно)

594

M. Petrovich, The Emergence of Russian Panslavism, 1856–1870 (New York, 1956), pp. 117–18.

(обратно)

595

D. MacKenzie, ‘Russia’s Balkan Policies under Alexander II, 1855–1881’, in H. Ragsdale (ed.), Imperial Russian Foreign Policy (Cambridge, 1993), pp. 223–6.

(обратно)

596

Ibid., pp. 227–8.

(обратно)

597

Lord P. Kinross, Ottoman Centuries: The Rise and Fall of the Turkish Empire (London, 1977), p. 509.

(обратно)

598

A. Saab, Reluctant Icon: Gladstone, Bulgaria, and the Working Classes, 1856–1878 (Cambridge, Mass., 1991), pp. 65–7.

(обратно)

599

Ibid., p. 231.

(обратно)

600

F. Dostoevsky, A Writer’s Diary, trans. K. Lantz, 2 vols. (London, 1995), vol. 2, pp. 899–900.

(обратно)

601

Taylor, The Struggle for Mastery in Europe, p. 253; The Times, 17 July 1878.

(обратно)

602

Finn, Stirring Times, vol. 2, p. 452.

(обратно)

603

FO 195/524, Finn to Canning, 29 Apr. 1856.

(обратно)

604

RA VIC/MAIN/QVJ/1856, 11 and 13 Mar.

(обратно)

605

T. Margrave, ‘Numbers & Losses in the Crimea: An Introduction. Part Three: Other Nations’, War Correspondent, 21/3 (2003), pp. 18–22.

(обратно)

606

R. Burns, John Bell: The Sculptor’s Life and Works (Kirstead, 1999), pp. 54–5.

(обратно)

607

T. Pakenham, The Boer War (London, 1979), p. 201.

(обратно)

608

N. Hawthorne, The English Notebooks, 1853–1856 (Columbus, Oh., 1997), p. 149.

(обратно)

609

‘Florence Nightingale’, Punch, 29 (1855), p. 225.

(обратно)

610

S. Markovits, The Crimean War in the British Imagination (Cambridge, 2009), p. 68; J. Bratton, ‘Theatre of War: The Crimea on the London Stage 1854–55’, in D. Brady, L. James and B. Sharatt (eds.), Performance and Politics in Popular Drama: Aspects of Popular Entertainment in Theatre, Film and Television 1800–1976 (Cambridge, 1980), p. 134.

(обратно)

611

M. Bostridge, Florence Nightingale: The Woman and Her Legend (London, 2008), pp. 523–4, 528; M. Poovey, ‘A Housewifely Woman: The Social Construction of Florence Nightingale’, in id., Uneven Developments: The Ideological Work of Gender in Victorian Fiction (London, 1989), pp. 164–98.

(обратно)

612

W. Knollys, The Victoria Cross in the Crimea (London, 1877), p. 3.

(обратно)

613

S. Beeton, Our Soldiers and the Victoria Cross: A General Account of the Regiments and Men of the British Army: And Stories of the Brave Deeds which Won the Prize ‘For Valour’ (London, n.d.), p. vi.

(обратно)

614

Markovits, The Crimean War, p. 70.

(обратно)

615

T. Hughes, Tom Brown’s Schooldays (London, n.d.), pp. 278–80.

(обратно)

616

T. Hughes, Tom Brown at Oxford (London, 1868), p. 169.

(обратно)

617

O. Anderson, ‘The Growth of Christian Militarism in Mid-Victorian Britain’, English Historical Review, 86/338 (1971), pp. 46–72; K. Hendrickson, Making Saints: Religion and the Public Image of the British Army, 1809–1885 (Cranbury, NJ, 1998), pp. 9–15; M. Snape, The Redcoat and Religion: The Forgotten History of the British Soldier from the Age of Marlborough to the Eve of the First World War (London, 2005), pp. 90–91, 98.

(обратно)

618

Memorials of Captain Hedley Vicars, Ninety-Seventh Regiment (London, 1856), pp. x, 216–17.

(обратно)

619

Quoted in Markovits, The Crimean War, p. 92.

(обратно)

620

M. Lalumia, Realism and Politics in Victorian Art of the Crimean War (Epping, 1984), pp. 80–86.

(обратно)

621

Ibid., pp. 125–6.

(обратно)

622

Ibid., pp. 136–44; P. Usherwood and J. Spencer-Smith, Lady Butler, Battle Artist, 1846–1933 (London, 1987), pp. 29–31.

(обратно)

623

Mrs H. Sandford, The Girls’ Reading Book (London, 1875), p. 183.

(обратно)

624

See e.g. R. Basturk, Bilim ve Ahlak (Istanbul, 2009).

(обратно)

625

Genelkurmay Askeri Tarih ve Stratejik Etüt Başkanlığı, Selçuklular Döneminde Anadoluya Yapılan Akınlar–1799–1802 Osmanlı-Fransız Harbinde Akka Kalesi Savunması–1853–1856 Osmanlı-Rus Kırım Harbi Kafkas Cephesi (Ankara, 1981), quoted in C. Badem, ‘The Ottomans and the Crimean War (1853–1856)’, Ph.D. diss. (Sabanci University, 2007), pp. 20–21 (translation altered for clarity).

(обратно)

626

A. Khrushchev, Istoriia oborony Sevastopolia (St Petersburg, 1889), pp. 159–6.

(обратно)

627

L. Tolstoy, The Sebastopol Sketches, trans. D. McDuff (London, 1986), pp. 56–7.

(обратно)

628

N. Dubrovin, 349-dnevnaia zashchita Sevastopolia (St Petersburg, 2005), p. 15.

(обратно)

629

A. Apukhtin, Sochineniia, 2 vols. (St Petersburg, 1895), vol. 2, p. iv. Translation by Luis Sundkvist and the author.

(обратно)

630

M. Kozelsky, Christianizing Crimea: Shaping Sacred Space in the Russian Empire and Beyond (De Kalb, Ill., 2010), pp. 130–39; R. Wortman, Scenarios of Power: Myth and Ceremony in Russian Monarchy, vol. 2: From Alexander II to the Abdication of Nicholas II (Princeton, 2000), p. 25; O. Maiorova, ‘Searching for a New Language of Self: The Symbolism of Russian National Belonging during and after the Crimean War’, Ab Imperio, 4 (2006), p. 199.

(обратно)

631

RGVIA, f. 481, op. 1, d. 27, 1. 116; M. Bogdanovich (ed.), Istoricheskii ocherk deiatel’nosti voennago upravlennia v Rossii v pervoe dvatsatipiatiletie blagopoluchnago tsarstvoivaniia Gosudaria Imperatora Aleksandra Nikolaevicha (1855–1880 gg.), 6 vols. (St Petersburg, 1879–81), vol. 1, p. 172.

(обратно)

632

S. Plokhy, ‘The City of Glory: Sevastopol in Russian Historical Mythology’, Journal of Contemporary History, 35/3 (July 2000), p. 377.

(обратно)

633

S. Davies, ‘Soviet Cinema and the Early Cold War: Pudovkin’s Admiral Nakhimov in Context’, Cold War History, 4/1 (Oct. 2003), pp. 49–70.

(обратно)

634

Quoted in Plokhy, ‘The City of Glory’, p. 382.

(обратно)

635

The conference papers are online: http://www.cnsr.ru/projects.php?id=10.

(обратно)

Оглавление

  • Начало
  • От переводчика
  • Вступление
  • 1. Религиозные войны
  • 2. Восточные вопросы
  • 3. Русская угроза
  • 4. Конец мира в Европе
  • 5. Странная война
  • 6. Первая кровь за турками
  • 7. Альма
  • 8. Севастополь осенью
  • 9. Генералы Январь и Февраль
  • 10. Пушечное мясо
  • 11. Падение Севастополя
  • 12. Париж и новый порядок
  • Эпилог. Крымская война в мифах и памяти
  • Карты
  • Благодарности
  • Замечание касательно дат
  • Аббревиатуры используемые в сносках
  • Избранная библиография
  • 2024 raskraska012@gmail.com Библиотека OPDS