Кристин Ханна
Лети, светлячок
Бенджамину и Такеру – вы каждый день показываете мне, что такое любовь. Моим родным – Лоренсу, Дебби, Кенту, Джули, Мак-Кензи, Лоре, Лукасу и Логану. Я живу благодаря каждому из вас, а наши воспоминания складываются в истории. И, наконец, маме. Нам тебя не хватает.
Очарование, можно сказать, гениальная особенность памяти заключается в том, что память взыскательна, капризна и случайна: образ душеспасительного собора она обрезает, зато навсегда запечатлевает стоящего рядом маленького мальчугана, который мусолит ломоть дыни.
Элизабет Боуэн
Если человеку довелось бы во сне пройтись по раю и в доказательство, что он побывал там, подарили цветок, то, проснувшись, он увидел бы этот цветок и воскликнул: «Ах да! Ну и что дальше?»
Из дневника С. Т. Кольриджа
Fly away by Kristin Hannah
Copyright © 2008 by Kristin Hannah
© Анастасия Наумова, перевод, 2024
© «Фантом Пресс», издание, 2024
Пролог
Склонившись над раковиной в туалете, она плакала. Слезы стекали по щекам и размывали тушь, которой она всего несколько часов назад так тщательно красила ресницы. Всем тут чужая, она тем не менее именно здесь и оказалась.
Горе – штука подлая. Вечно приходит и уходит, словно незваный гость, и никак его не уймешь. Сама того не осознавая, в этом горе она нуждалась. В последнее время горе – единственное, что дает ей ощущение реальности. Она поймала себя на том, что даже сейчас нарочно думает о своей лучшей подруге, потому что надо поплакать. Прямо как ребенок, который расковыривает болячку, не в силах остановиться, хотя и знает, что будет больно. Она пыталась справляться в одиночку. Честно пыталась. Да и сейчас по-своему пытается, просто иногда на плаву ты держишься благодаря одному-единственному человеку, а отпусти он тебя – и ты полетишь вниз, каким бы сильным ты ни был и как бы прочно ни стоял на ногах. Однажды, давным-давно, на темной улице, которая носила название улица Светлячков, она обрела единомышленницу.
Так все и началось. Больше тридцати лет прошло.
Талли-и-Кейт. «Мы с тобой против всего мира. Лучшие подруги навеки».
Но все заканчивается, верно? Ты теряешь тех, кого любишь, и тебе приходится искать возможность жить дальше.
«Надо оставить все это позади. С легким сердцем попрощаться».
Это непросто.
Она пока и не подозревает, что именно начнется совсем скоро. Что все вот-вот изменится. Из-за нее.
Глава первая
2 сентября 2010, 22:14
Выпивка слегка ударила ей в голову. Ощущение приятное – словно тебя завернули в теплый, с батареи, плед. Но, придя в себя, она вспомнила, где находится, и приятное ощущение улетучилось.
Она сидела в кабинке туалета, а на щеках высыхали слезы. Давно она уже тут? Она медленно встала, вышла из туалета и, протолкавшись через толпу в вестибюле кинотеатра, оказалась на улице. Осуждающие взгляды, которые бросали ей вслед красивые люди, пившие шампанское под блестящей люстрой девятнадцатого века, ничуть ее не трогали. Кино, похоже, кончилось.
Снаружи она сбросила свои лакированные лодочки и в одних дорогущих черных колготках зашагала под дождем по грязным улицам Сиэтла домой. Здесь идти-то всего кварталов десять. Дойдет, никуда не денется, к тому же сейчас, вечером, такси все равно не поймаешь.
Возле Вирджиния-стрит она заметила вывеску «Мартини бар». Снаружи, под козырьком, болтали, сбившись в кучку, курильщики. Хоть она и умоляла себя пройти мимо, но все-таки развернулась, подошла к двери, открыла ее и направилась к длинной, красного дерева стойке бара.
– Что будем пить? – спросил худой манерный парень с волосами мандаринового цвета. Железа у него на лице было столько, сколько не у каждого слесаря найдется.
– Одну текилу, – бросила она.
Осушив стопку, она заказала еще. Громкая музыка успокаивала. Она отхлебывала текилу и покачивалась в такт музыке. Вокруг болтали и смеялись. И сама она тоже словно приобщилась к этому веселью.
На табурет рядом с ней сел мужчина в дорогом итальянском костюме. Высокий и подтянутый блондин, ухоженный, со стильной стрижкой. Наверное, банкир или юрист. Для нее, разумеется, чересчур молод – вряд ли старше тридцати пяти. Сколько он, интересно, уже болтается тут, высматривая себе телочку посимпатичнее? Один бокал успел выпить или два?
Наконец он повернулся к ней. Судя по взгляду, он узнал ее, и это подкупило.
– Угостить тебя?
– Не знаю. А получится?
Неужто у нее язык заплетается? Так не пойдет. Да и соображает она уже туго.
Его взгляд переполз с ее лица на грудь и снова вернулся на лицо. Такой взгляд убивает любое притворство.
– Ну хотя бы угощу.
– Я обычно с кем попало не общаюсь, – сказала она. В последнее время рядом с ней только кто попало и крутился. Все остальные, те, кто был ей небезразличен, о ней позабыли.
Она чувствовала, как действует ксанакс, а может, то была текила. Мужчина дотронулся до ее подбородка – от ласкового прикосновения по ее телу пробежала дрожь. Какая самоуверенность, но к ней уже сто лет никто не прикасался.
– Меня зовут Трой, – сказал он.
Глядя в его голубые глаза, она ощутила бремя своего одиночества. Когда мужчина хотел ее в последний раз?
– А меня Талли Харт.
– Знаю. – И он поцеловал ее. Губы у него оказались сладковатые на вкус, отдавали ликером и сигаретами. А может, травкой. Ей захотелось раствориться в этой чувственности, растаять, точно леденец. Хотелось забыть обо всех ошибках, которые она совершала в жизни и которые привели ее сюда, к одиночеству в толпе незнакомцев.
– Поцелуй еще раз. – Она с отвращением услышала в собственном голосе мольбу. Так ее голос звучал в детстве, когда она, уткнувшись носом в стекло, ждала мать. Я какая-то неправильная, да? – спрашивала та девчонка всех желающих выслушать ее, но ответа так и не дождалась.
Талли подалась к нему, притянула к себе, но даже когда он поцеловал ее и прижался к ней, к ее горлу подступили слезы, и сдержать их не получалось.
3 сентября 2010, 02:01
Из бара Талли ушла последней. Двери у нее за спиной хлопнули, неоновая вывеска зажужжала и погасла. Сейчас, в третьем часу ночи, улицы Сиэтла опустели. Успокоились.
Покачиваясь, она шагала по скользкому тротуару. Надо же, стоило незнакомому мужчине ее поцеловать, и она разревелась.
Убогая. Неудивительно, что он сразу слился.
Точно волнами, ее накрывало дождем. Вот бы сейчас остановиться, запрокинуть голову и глотать дождь, пока не захлебнется.
А что, неплохо.
Дорога до дома заняла вечность. В вестибюле она молча прошла мимо швейцара, стараясь не смотреть на него.
В лифте она взглянула на свое отражение в зеркальных стенах.
О господи.
Ну и видок. На голове настоящее гнездо рыжеватых волос, которые давно пора подкрасить. На щеках потеки туши, смахивающие на боевую маску.
Двери лифта открылись, и она вышла на площадку. Еле держась на ногах, она с трудом добрела до своей квартиры, ключ в замок вставила лишь с четвертой попытки.
Когда дверь наконец открылась, у Талли уже снова раскалывалась голова, перед глазами все кружилось.
На пути между гостиной и столовой Талли врезалась в столик и чуть не упала. В последней отчаянной попытке она ухватилась за диван и со стоном рухнула на упругие белые подушки. Столик перед диваном почти утонул в ворохе писем, счетов и журналов.
Талли откинулась на спинку дивана и закрыла глаза. В какой же бардак превратилась ее жизнь!
– Ну ты и стерва, Кейти Райан, – обругала она лучшую подругу.
Какое же невыносимое одиночество. Вот только ее лучшей подруги больше нет. Она умерла. Из-за этого все и началось. Талли потеряла Кейт. Грустная небось картинка выходит. Горе, накрывшее Талли после смерти подруги, тащило ее с собой, и ей не хватало сил сопротивляться.
– Ты так мне нужна, – пробормотала она и заорала во весь голос: – Ты так мне нужна!
Молчание.
Голова свесилась на грудь. Неужели она засыпает? Похоже на то…
С трудом разлепив глаза, она уставилась на кучу бумаг на кофейном столике. В основном мусор – каталоги и журналы, которые она больше не читает. Талли уже отвела глаза, но тут взгляд ее зацепился за какую-то фотографию.
Нахмурившись, Талли наклонилась к столику, отодвинула в сторону бумаги и вытащила журнал «Стар». В правом верхнем углу была ее фотография. Не сказать чтоб удачная. Не из тех, которыми гордишься. А под снимком одно-единственное ужасное слово.
Зависимость.
Талли открыла журнал. Перед глазами замелькали страницы, а вот и нужная.
Снова ее фотография, а рядом небольшая, меньше страницы, заметка.
ЧТО СЛУЧИЛОСЬ НА САМОМ ДЕЛЕ
Женщинам, привыкшим ко всеобщему вниманию, стареть бывает нелегко, но особенно трудно пришлось Талли Харт, бывшей звездной ведущей некогда популярного ток-шоу «Разговоры о своем». В редакцию «Стар» обратилась крестница мисс Харт, Мара Райан. Мисс Райан рассказала, что в последнее время пятидесятилетняя Талли Харт безуспешно борется с недугом, который преследует ее многие годы. По словам мисс Райан, Талли Харт «стремительно набирает вес» и злоупотребляет наркотиками и алкоголем…
– О господи…
Мара.
От такого предательства Талли пронзила острая боль.
Она дочитала заметку, и журнал выпал у нее из рук. Месяцами, годами Талли отгоняла от себя эту боль, но потом та пробудилась к жизни и загнала ее в одиночество, подобного которому Талли еще никогда не испытывала. Впервые в жизни она не представляла, как ей выбраться из этой ловушки. С трудом поднявшись, Талли потянулась за ключами от машины. Пора положить этому конец.
Глава вторая
3 сентября 2010, 04:16
Где я? Что случилось?
Я хватаю ртом воздух и пытаюсь пошевелиться, но тело не двигается – ни руки, ни пальцы меня не слушаются. Наконец я открываю глаза. В них словно песка насыпали. Горло пересохло так, что не сглотнуть.
Вокруг темно. Рядом кто-то есть. Или что-то. Оно чем-то громыхает, будто молотком по железу колотит. Удары отдаются у меня в спине, впиваются в зубы, отзываются головной болью.
Звук – металлический скрип – повсюду: сбоку, сзади, внутри мена.
Грохот – скрип; грохот – скрип.
Боль.
Я ощущаю все сразу. Изощренные мучения. Стоит мне осознать их, ощутить их, как они вытеснили все остальное.
Боль разъедает огнем голову, пульсирует в руке. Что-то у меня внутри явно поломалось. Я делаю попытку шевельнуться, но боль такая, что я отступаюсь. Очнувшись, я предпринимаю новую попытку. Дышу я тяжело, в легких что-то хлюпает. Я чувствую запах собственной крови, чувствую, как она струится по шее.
Силюсь сказать «помоги», но эти убогие попытки тонут в темноте.
ОТКРОЙТЕГЛАЗА
Этот приказ я отчетливо слышу, и меня охватывает облегчение. Я не одна.
ОТКРОЙТЕГЛАЗА
Не могу. Никак не получается.
ОНАЖИВА
Еще слова, теперь крик.
НЕДВИГАЙТЕСЬ
Темнота вокруг меняется, боль снова накрывает меня. Шум – сочетание распиливающей кедр пилы и детского крика – заполняет все вокруг. В моей тьме мелькают светлячки, и от этих огоньков во тьме меня накрывает печалью. И усталостью.
РАЗДВАТРИПОДНЯЛИ
Я чувствую, как меня поднимают, ощущаю чужие холодные руки. Но не вижу их. Я кричу от боли, но звук тотчас же затухает, а может, он только и существует, что у меня в голове?
Где я? Я чувствую что-то твердое и кричу.
ВСЕХОРОШО
Я умираю.
Осознание этого приходит ко мне не спеша, выдавливает из легких дыхание.
Я умираю.
3 сентября 2010, 04:39
«Что-то случилось», – понял, проснувшись, Джонни Райан. Он выпрямился и огляделся.
Ничего. Ничего, что вызывало бы тревогу.
Он дома, на острове Бейнбридж, у себя в кабинете. Снова заснул за работой. Таково проклятье одинокого отца, который работает из дома. День не вмещает в себя все дела, поэтому приходится красть время у ночи.
Он потер усталые глаза. На мониторе перед ним застыло лицо: окрысившийся подросток на улице. Над головой у него неоновая вывеска, в пальцах зажата докуренная до фильтра сигарета.
Джонни снова запустил видео, и Кевин – на улице его знали под именем Кудрявый – заговорил о родителях.
– Да им плевать. – Мальчишка пожал плечами.
– Почему ты так решил? – раздался в колонках голос Джонни.
Камера выхватила взгляд Кудрявого: искренняя боль и гнев.
– Ну, я ж тут, так?
Джонни пересмотрел эту запись раз сто, не меньше. Он неоднократно встречался с Кудрявым и по-прежнему не знал, где мальчишка вырос, откуда родом и кто, с тревогой вглядываясь в темноту, ждет и разыскивает его.
Джонни не понаслышке знал о родительских страхах, о том, как ребенок растворяется в сумраке и исчезает. Поэтому он и просиживал днями и ночами над этим документальным фильмом о детях-беспризорниках. Если искать как следует, задавать побольше вопросов, он, возможно, ее отыщет.
Джонни вгляделся в фигуру на экране. Тем вечером, когда они снимали этот материал, шел дождь и, наверное, поэтому беспризорников на улице было немного. И тем не менее на заднем плане он рассмотрел чью-то тень, силуэт, похожий на молодую женщину. Джонни прищурился и надел очки. Мара?..
Но нет, работая над фильмом, дочь он так и не нашел. Мара сбежала из дома и исчезла. Может, она вообще уехала из Сиэтла – этого Джонни не знал. Он погасил свет в кабинете и прошел по молчаливому пустому коридору. Слева на стене россыпь семейных фотографий – матовое стекло, черные рамки. Порой Джонни останавливался и позволял снимкам – его семье – увести его назад, в более счастливые времена. Иногда он замирал перед фотографией жены и тонул в улыбке, которая когда-то заливала светом весь его мир.
Сегодня он прошел мимо. Возле комнаты сыновей замедлил шаг и открыл дверь. Эту привычку Джонни завел недавно, теперь он одержимо опекал своих одиннадцатилетних сыновей. Когда познакомишься с жестокостью жизни и осознаешь, насколько внезапно эта жестокость способна настичь тебя, стараешься защитить то, что у тебя осталось. Мальчики мирно спали.
Джонни выдохнул – он и сам не заметил, что все это время сдерживал дыхание, – и подошел к закрытой двери в комнату Мары. Здесь он останавливаться не стал, вид ее комнаты ранил его. Застывшие во времени предметы – нежилая комната маленькой девочки, где все осталось так, как было при Маре, – причиняли боль.
Джонни вошел к себе в спальню и прикрыл за собой дверь. Вокруг валялись одежда, документы и книги, которые он начал было читать и бросил, но непременно дочитает, когда все уляжется. Он прошел в ванную, снял рубашку и сунул ее в корзину для грязного белья. А потом взглянул на свое отражение в зеркале. Иногда, глядя на себя, Джонни думал: «А что, в пятьдесят пять и хуже бывает». А иногда, вот как сейчас, в голове у него мелькало: «Неужто это я?»
Он казался… грустным. Грусть пряталась в глазах. Волосы отросли, и их черноту теперь разбавляли серые пряди. Постричься у Джонни все руки не доходили. Он вздохнул, повернул кран и залез под душ, чтобы горячие, обжигающие струи смыли тоску.
После душа ему полегчало, теперь Джонни был готов вступить в новый день. Пытаться заснуть все равно бессмысленно. Не сейчас.
Он вытер полотенцем волосы, подобрал с пола старую футболку с «Нирваной» и рваные джинсы и натянул на себя. И тут зазвонил телефон. Домашний, стационарный. Джонни нахмурился: кто может звонить в 2010-м на древний телефон? Тем более в пять утра. В такой час разве что плохих новостей жди.
Мара.
Джонни рванулся к телефону:
– Алло!
– Я могу поговорить с Кейтлин Райан?
Гребаные торговцы. Они что, базы данных не обновляют?
– Кейтлин Райан умерла почти четыре года назад. Удалите ее имя из списков, – сухо сказал Джонни, ожидая услышать: «В вашей семье вы планируете бюджет?» Однако ответом ему было молчание, и Джонни не выдержал: – Кто это?
– Джерри Мэлоун, полиция Сиэтла.
Джонни напрягся.
– И зачем вам Кейт?
– Произошел несчастный случай. В бумажнике жертвы обнаружили телефон Кейтлин Райан и просьбу связаться с ней в случае необходимости.
Джонни сел на кровать. В мире остался лишь один человек, который в экстренном случае захотел бы связаться с Кейт. Что она еще натворила? И кто в наше время хранит в бумажнике записку с экстренным номером телефона?
– Это Талли Харт, да? За руль пьяная села?.. Потому что если…
– Сэр, я не владею этой информацией. Мисс Харт госпитализировали в больницу Святого Сердца.
– Все так плохо?
– Не знаю, сэр. Вам следует связаться с больницей.
Джонни повесил трубку, нашел в интернете номер больницы и позвонил. Минут через десять его наконец переключили на нужного сотрудника.
– Мистер Райан? – спросила женский голос. – Я правильно понимаю, что вы родственник мисс Харт?
Этот вопрос ввел его в ступор. Сколько они с Талли уже не разговаривают? А вот и вранье. Джонни прекрасно знает сколько.
– Да, – ответил он. – Что случилось?
– К сожалению, сэр, мне не все известно, но ее сейчас везут к нам.
Джонни взглянул на часы. Если поторопиться, то он успеет на паром, который уходит в 5:20, и тогда до больницы доберется через час с небольшим.
– Я выезжаю. Постараюсь побыстрей.
Лишь когда из трубки послышался гудок, Джонни понял, что не попрощался. Он бросил трубку на кровать. И тут же снова схватился за телефон. Надевая свитер, он одновременно набирал номер. Долгие, длинные гудки напомнили о том, что сейчас раннее утро.
– Алло…
– Коррин, прости, что я так рано, но тут кое-что случилось. Отведешь мальчишек в школу?
– Что стряслось?
– Мне нужно в больницу. Несчастный случай. Оставлять ребят одних я не хочу, а к тебе их отвезти не успею.
– Не волнуйся, – сказала Коррин, – через пятнадцать минут буду у вас.
– Спасибо, – поблагодарил он, – я твой должник.
Джонни прошел к спальне сыновей и открыл дверь:
– Подъем, парни. Встаем, одеваемся, живо.
– А? – Уиллз приподнялся в постели.
– Я уезжаю. Коррин вас через пятнадцать минут заберет.
– Но…
– Никаких «но». Поедете к Томми. Наверное, с тренировки вас тоже Коррин заберет. Я не знаю, когда вернусь.
– Что случилось? – Сонное лицо Лукаса было встревоженным.
Сыновья знали, что такое внезапная беда, и не любили, когда нарушалась размеренность привычной жизни. Особенно склонен к переживаниям был Лукас, который унаследовал материнские тревожность и страхи.
– Ничего не случилось, – твердо сказал Джонни, – просто мне срочно нужно в город.
– Он думает, мы с тобой все еще малыши, – сказал Уиллз, сбрасывая одеяло. – Пошли, Скайуокер.
Джонни глянул на часы. 05:08. Если он не хочет опоздать на паром в пять двадцать, выходить надо немедленно. Лукас слез с кровати, подошел к Джонни и сквозь упавшие на глаза спутанные каштановые волосы посмотрел на отца:
– С Марой что-то?
Разумеется, они переживают. Сколько раз они срывались с места и мчались в больницу к матери? Одному богу известно, в какие неприятности могла угодить Мара. Все они тревожатся за нее.
Джонни и забыл, какими его сыновья бывают мнительными, даже сейчас, спустя почти четыре года. Трагедия никого из них не пощадила. С мальчишками он изо всех сил старался все делать правильно, но даже завяжись он в узел, матери им это не заменит.
– С Марой все хорошо. Это из-за Талли.
– А что с Талли? – переполошился Лукас.
Мальчики обожали Талли. Сколько раз в прошлом году они умоляли отца о том, чтобы увидеться с ней? И сколько отговорок Джонни придумал? Его обдало волной стыда.
– Я пока толком ничего не знаю, но как только выясню, сразу расскажу, – пообещал Джонни. – Давайте-ка собирайтесь, чтобы Коррин вас не ждала.
– Пап, мы ж не маленькие, – буркнул Уиллз.
– Ты нам после футбола позвонишь? – спросил Лукас.
– Позвоню. – Он поцеловал обоих, взял с тумбы в коридоре ключи от машины и оглянулся на сыновей. Двое одинаковых мальчишек, которым пора бы постричься, в шортах и мешковатых футболках, стояли в коридоре и испуганно смотрели на него. Джонни повернулся и вышел на улицу. Мальчишкам все же по одиннадцать лет – уж десять-то минут они способны пробыть дома одни.
Он завел двигатель и поехал к паромной переправе. На пароме Джонни не выходил из машины и все тридцать пять минут нетерпеливо барабанил пальцами по обтянутому кожей рулю.
В десять минут седьмого он свернул на больничную парковку и остановился под неестественно ярким фонарем. До восхода еще полчаса, и город тонул в утренних сумерках.
Джонни вошел в такой знакомый вестибюль больницы и направился к регистратуре.
– Таллула Харт, – хмуро сказал он, – я ее родственник.
– Сэр, я…
– Как Талли? Не тяните. – Прозвучало это так резко, что женщина дернулась.
– Хорошо, – заторопилась она, – сейчас вернусь.
Джонни отошел от стойки регистратуры и принялся мерить шагами вестибюль. Господи, как же он ненавидит и это место, и его запах, такой знакомый.
Он уселся на неудобный пластиковый стул и стал нервно постукивать ногой по линолеуму. Шли минуты, и каждая понемногу выдавливала из него самообладание.
За прошедшие четыре года он научился справляться без жены, которую любил больше всего на свете, но это оказалось непросто. Воспоминания он гнал от себя – уж очень они ранили. Вот только здесь, в этом месте, память не прогонишь. Сюда он возил Кейт – на операции, химиотерапию и курс облучения, они провели тут долгие часы, уверяя друг друга, что рак их любви не помеха. Вранье. И правде в глаза они взглянули тоже здесь, в больничной палате. В 2006 году. Джонни лежал рядом с Кейт, обнимал, силился не замечать, как она похудела за год борьбы. В айподе возле кровати пела Келли Кларксон. «Некоторые ждут всю жизнь… такого мгновения».
Он запомнил лицо Кейти в тот момент. Боль жидким огнем сжигала ее тело, добиралась до каждого уголка. До костей, до мышц, до кожи. Морфия она принимала столько, на сколько смелости хватало, однако ей хотелось вести себя как обычно и не пугать детей.
– Я домой хочу, – сказала она.
Джонни посмотрел на нее, в голове билась одна-единственная мысль: она умирает. Правда подкосила его, на глаза навернулись слезы.
– К моим малышам, – тихо проговорила она и рассмеялась, – хотя какие ж они малыши. У них уже молочные зубы выпадают. Кстати, не забудь оставлять доллар от зубной феи. И обязательно фотографируй. А Мара… Передай ей, что я все понимаю. В шестнадцать я тоже маму из себя выводила.
– Я такие разговоры вести не готов, – сказал Джонни, хоть и ненавидел сам себя за слабость. В ее глазах он прочел разочарование.
– Мне бы с Талли встретиться, – сказала Кейти.
Он удивился. Его жена и Талли почти всю жизнь были лучшими подругами, но потом рассорились. Они два года не разговаривали, и за это время у Кейт обнаружили рак. Джонни так и не смог простить Талли – ни за ссору (а произошла она, разумеется, по вине Талли), ни за то, что сейчас, когда Кейти нуждалась в ней больше всего на свете, подруги рядом не было.
– Нет уж. Забыла, как она с тобой обошлась?
Кейт чуть придвинулась к нему, и Джонни заметил, какую боль причиняет ей каждое движение.
– Мне надо с Талли встретиться, – повторила она на этот раз мягче, – мы с ней с восьмого класса дружим.
– Знаю, но…
– Прости ее, Джонни. Если уж я простила, то и у тебя получится.
– Это нелегко. Она тебя обидела.
– А я – ее. Лучшие подруги ссорятся. И забывают о том, что важнее всего. – Она вздохнула. – Уж поверь, я понимаю, что на свете самое главное. И Талли мне нужна.
– С чего ты решила, что она придет? Уже столько времени прошло.
Превозмогая боль, Кейт улыбнулась:
– Придет. – Она дотронулась до его лица, и Джонни повернул голову. – Ты береги ее… Потом.
– Не говори так, – прошептал он.
– Она только с виду сильная. А на самом деле – нет. Пообещай мне.
Джонни закрыл глаза. В последний год он отчаянно пытался отодвинуть боль и подладить семью под новый жизненный уклад. Этот год он с радостью стер бы из памяти, вот только как – особенно сейчас?
Талли-и-Кейт. Почти тридцать лет они были лучшими подругами, и любовь всей своей жизни Джонни встретил лишь благодаря Талли.
Стоило Талли войти в их потрепанный офис – и Джонни голову потерял. Двадцатилетняя, полная страсти и огня Талли уговорила его принять ее на работу в маленькую телестудию. Он думал, будто влюблен в нее, однако это оказалась не любовь, а что-то другое. Джонни словно зачарованный ходил, ведь людей таких же ярких и живых, как Талли, он еще не встречал. Рядом с ней он чувствовал себя так, словно вышел на солнце, просидев перед этим несколько месяцев в тени. Он всегда знал, что ее ждет слава.
Когда Талли познакомила его со своей подругой, тихоней Кейт Маларки, Джонни ту вообще едва замечал: неброская и робкая Кейт просто покорно плыла за Талли. Только спустя несколько лет, когда Кейт впервые осмелилась поцеловать его, Джонни увидел в ее глазах собственное будущее. Он помнил, как они занимались любовью в первый раз. Ему тогда было тридцать, ей – двадцать пять, но какой же наивной она оказалась. «Это всегда так?» – тихо спросила она его.
Любовь накрыла его неожиданно, хотя он толком к ней и не подготовился. «Нет, – ответил он, не в силах соврать ей даже тогда, – не всегда».
Поженившись, они со стороны наблюдали, как стремительно восходит на небосклоне журналистики звезда Талли, но как бы по-разному ни складывались их с Кейт жизни, подруги постоянно находились рядом, точно сестры. Они почти каждый день перезванивались, и на праздники Талли практически всегда приезжала к ним в гости. Оставив телегигантов и Нью-Йорк и вернувшись в Сиэтл, чтобы запустить здесь собственное дневное ток-шоу, Талли убедила Джонни стать ее продюсером. Хорошие были годы. Годы успеха. Пока рак и смерть Кейт все не разрушили.
Сдерживать воспоминания Джонни больше не мог. Закрыл глаза и откинулся на спинку стула. Он знал, когда все пошло наперекосяк.
На похоронах Кейт, почти четыре года назад. В октябре 2006-го. Словно окаменев, с потускневшими глазами…
…сидели они на первом ряду в церкви Святой Цецилии. Все они остро осознавали, что их сюда привело. На протяжении многих лет они неоднократно бывали здесь – на ночной рождественской службе и на пасхальных богослужениях, однако сейчас все было иначе. Вместо позолоченных украшений повсюду белые лилии. В воздухе висел их назойливо сладкий аромат.
Джонни сидел, по-военному выпрямившись и расправив плечи. Сейчас, когда рядом дети – его, их, ее дети, – ему полагалось быть сильным. Он обещал это Кейт, когда та умирала, однако сдержать обещание оказалось сложно. Внутри него раскинулась выжженная пустыня. Рядом, сцепив на коленях руки, замерла шестнадцатилетняя Мара. Она уже давно – наверное, несколько дней – не смотрела на него. Джонни знал, что должен преодолеть эту пропасть между ними, заставить Мару вернуться к нему, но при взгляде на дочь нервы подводили его. Слишком темным и бескрайним, словно океан, было их общее горе. Джонни сидел в церкви, а глаза жгли слезы. «Не плачь, – думал он, – наберись сил».
Взгляд его скользнул влево и наткнулся на увеличенную фотографию Кейт. На снимке она стояла на пляже возле их дома на острове Бейнбридж: ветер треплет волосы, на лице улыбка, яркая, словно маяк в ночи, руки раскинуты в стороны, а вокруг бегают трое ее детей. Кейт сама попросила выбрать снимок. Они тогда лежали, обнявшись, в постели, Джонни сразу понял, о чем просит его жена. «Давай подождем», – прошептал он и погладил ее лысую голову.
Больше Кейт его не просила.
Ну разумеется. Даже в конце она была самой сильной из них, защищая остальных своим оптимизмом.
Сколько слов прятала она от него, чтобы не ранить своим страхом? Какой одинокой была?
О господи. Ее всего два дня нет – два дня, а ему уже хочется все переиграть. Хочется снова обнять ее и спросить: «Солнышко, расскажи, чего ты боишься?»
Отец Майкл поднялся на кафедру, и присутствующие, уже и так молчаливые, совсем затихли.
– Попрощаться с Кейт пришли многие, и я не удивлен. Она играла важную роль в жизни каждого из нас…
Играла.
– Вы не удивитесь, если я скажу, что Кейт дала мне строгие наставления о том, как должна пройти эта служба, и я не хочу ее разочаровывать. Она просила передать вам, что вы должны поддерживать друг друга. Превратите вашу скорбь в радости, присущие жизни. Ей хотелось, чтобы вы запомнили ее смех и любовь к семье, питавшую ее, наполнявшую силами. Она хотела, чтобы вы жили… – Голос священника сорвался. – Такой была Кейтлин Маларки Райан. Даже в самом конце она думала о других.
Мара беззвучно рыдала.
Джонни взял ее за руку. Дочь вздрогнула, посмотрела на него, и в ее глазах он увидел бездонное горе, которое Мара старательно прятала.
Заиграла музыка. Сперва она звучала где-то далеко – впрочем, возможно, это оттого, что в голове у Джонни гудело.
Песню он узнал не сразу.
– О нет… – пробормотал он. Вместе с музыкой нарастала и волна чувств.
«Без ума от тебя» – вот что это была за песня.
Под нее они танцевали на свадьбе. Джонни закрыл глаза и почувствовал, как вновь обнимает Кейт и как музыка уносит их прочь. Дотронься до меня – и поймешь, что все по-настоящему.
Лукас – милый восьмилетний Лукас, которого по ночам теперь мучили кошмары и который, когда рядом не было его старого детского одеяльца, иногда снова мочился в кровать, – потянул Джонни за рукав:
– Папа, мама сказала, что плакать – это ничего страшного. Она попросила нас с Уиллзом пообещать, что мы не испугаемся и поплачем.
Джонни и не осознавал, что плачет. Он вытер глаза и, кивнув, шепнул:
– Так и есть, дружок.
Но посмотреть на сына у него не хватило смелости. Если он увидит слезы, то совсем сломается. Вместо этого Джонни уставился перед собой и попытался отстраниться. Слова священника он превращал в маленькие хрупкие предметы, камушки, которые кидают в кирпичную стену. Они отскакивали и падали вниз, а Джонни старательно дышал и гнал от себя воспоминания о жене. Лучше он вспомнит о ней потом, в одиночестве, ночью, когда рядом никого нет.
В конце концов поминальная служба, которая, казалось, затянулась на несколько часов, все же завершилась. Разбитый, в голове туман, Джонни огляделся и увидел вокруг десятки незнакомых и малознакомых лиц. О некоторых сферах жизни Кейти он ничего не знал, и из-за этого жена словно отдалилась от него. От этого ему сделалось еще больнее. Как только представился случай, Джонни позвал детей и повел их к машине.
Церковная парковка была забита машинами, однако в глаза Джонни бросилось не это.
На парковке он увидел Талли – подставив лицо последним осенним солнечным лучам, она раскинула руки и двигалась словно в такт музыке.
Она танцевала. Танцевала посреди улицы, возле церкви.
Он окликнул ее так резко, что Мара вздрогнула. Талли обернулась. Вытащив из ушей наушники, она двинулась к Джонни.
– Как все прошло? – тихо спросила она.
Джонни захлестнул гнев, и он ухватился за это чувство: все лучше, чем безбрежное горе.
Разумеется, себя Талли поставила на первое место. Похороны Кейт – мероприятие болезненное, вот Талли и не пошла на него. Вместо этого она осталась танцевать на парковке. Танцевать!
Вот это настоящая лучшая подруга. Если Кейт прощала Талли ее эгоизм, то Джонни это давалось нелегко.
Он повернулся к детям:
– Садитесь в машину.
– Джонни… – Талли шагнула к нему, но он отступил в сторону. Сейчас трогать его нельзя. Никому. – У меня просто сил не было внутрь войти.
– Ну да. А у кого они были-то? – горько усмехнулся он.
При виде Талли боль усилилась – вполне ожидаемо. Рядом с ней отсутствие Кейт чувствовалось еще острее, ведь подруги вечно ходили вместе, смеялись, болтали, нескладно распевали дискохиты. Талли-и-Кейт. Они больше тридцати лет были лучшими подругами, и теперь видеть Талли одну было невыносимо. Это ей следовало умереть. Кейт стоила пятнадцати таких, как Талли.
– Все к нам домой поедут, – сказал он, – так Кейт захотела. Надеюсь, на это у тебя сил хватит.
Он услышал, как резко она вдохнула, и понял, что обидел ее.
– Зря ты так, – пробормотала Талли.
Не обращая внимания на нее, он усадил детей в машину, и они в тягостной тишине доехали до дома.
Бледное вечернее солнце лениво золотило их светло-коричневый, выстроенный в стиле крафтсман дом. За год болезни Кейт двор пришел в полное запустение. Джонни заехал в гараж и пошел в дом, где в складках занавесок и ковриках на полу по-прежнему ютился слабый запах болезни.
– Папа, а теперь что?
Джонни и не оборачиваясь знал, кто задал этот вопрос. Лукас, мальчик, который плачет над каждой дохлой золотой рыбкой и каждый день рисует умирающую мать, – мальчик, который в школе снова стал плакать, а весь день рожденья просидел молча и не улыбнулся, даже разворачивая подарки. Какой же он ранимый, этот мальчуган. «Особенно Лукас, – сказала Кейт в свою последнюю, ужасную ночь, – такую тоску он просто не способен вместить. Береги его».
Джонни обернулся.
Уиллз с Лукасом стояли совсем близко друг к дружке, почти соприкасаясь плечами. На восьмилетках были одинаковые черные брюки и серые джемперы. С утра Джонни забыл загнать их в душ, и волосы у близнецов по-прежнему торчали, как бывает после сна.
Глаза у Лукаса блестели, мокрые ресницы топорщились. Он знал, что мамы больше нет, вот только не понимал, как это получилось.
К братьям подошла Мара – худая и бледная, в черном платье она смахивала на привидение.
Все трое смотрели на Джонни.
От него ждали, что он заговорит, произнесет слова утешения, даст совет, который запомнится им навсегда. Будучи отцом, он обязан превратить следующие несколько часов в день памяти их матери. Как, интересно?
– Пошли, ребята, – вздохнула Мара, – поставлю вам «В поисках Немо».
– Нет, – взмолился Лукас, – только не Немо.
Уиллз поднял голову и взял брата за руку.
– Там же мама умирает, – пояснил он.
– Ох… Тогда «Суперсемейку»?
Лукас потерянно кивнул.
Джонни по-прежнему ломал голову, что же он должен сказать своим измученным детям, и тут раздался первый звонок в дверь. Джонни вздрогнул. Позже он едва замечал, как утекает время, как вокруг собираются гости, как открываются и закрываются двери. Как садится солнце и подступает к окнам ночь. «Давай же, иди поприветствуй их, поблагодари за внимание», – уговаривал он себя и тем не менее ничего не делал.
Кто-то тронул его за локоть.
– Мои соболезнования, Джонни, – услышал он за спиной женский голос.
Джонни обернулся и увидел какую-то женщину, одетую в черное, она держала накрытую фольгой посудину с едой. Джонни, хоть убей, не понимал, кто перед ним.
– Когда Артур бросил меня и ушел к той девице из кафе, я думала, что жизнь кончилась. И все-таки живешь дальше и однажды понимаешь, что снова в строю. Ты еще найдешь свою любовь.
Джонни собрал в кулак все свое самообладание, чтобы не рявкнуть, что смерть и супружеская неверность – вещи разные, но не успел вспомнить имени собеседницы, как ее уже сменила другая. Судя по накрытому фольгой подносу в пухлых руках, эта тоже считала голод самой страшной проблемой для Джонни.
Услышав «…в лучшем мире…», Джонни отошел в сторону.
Он протолкался в кухню, где устроили бар. Многие из тех, кого он встречал по пути, бормотали никчемные соболезнования – «сочувствуем, отмучилась, в лучшем мире». Джонни не останавливался и не отвечал. Не глядя на фотографии, расставленные по всей гостиной, в рамках и без, у стен и на подоконниках, Джонни добрался наконец до кухни. Здесь несколько грустных женщин ловко снимали фольгу с кастрюль и сковородок и рылись в ящиках в поисках нужных столовых приборов. Когда Джонни вошел, они замерли, точно птицы при появлении лисы, и уставились на него. Их сочувствие и страх, что когда-нибудь это случится и с ними, казалось, можно было рукой потрогать.
Марджи, его теща, налила в графин воды и со стуком поставила его на столешницу. Она убрала с лица волосы и с сокрушенным видом направилась к Джонни. Женщины расступились, пропуская ее вперед. Возле бара Марджи притормозила, налила в бокал виски, разбавила его водой со льдом и протянула Джонни.
– А я бокал не нашел, – сказал он. Какая глупость, ведь бокалы-то стояли у него перед носом. – Где Бад?
– Телевизор смотрит с Шоном и мальчиками. Это все ему нелегко дается. В смысле, его дочь умерла, и теперь ему приходится делить горе с незнакомыми людьми.
Джонни кивнул. Тесть – человек тихий и молчаливый, и смерть единственной дочери подкосила его. Даже Марджи, еще в прошлый свой день рожденья веселая и темноволосая, за время болезни Кейти очень сдала. Она плыла по течению, будто бы в любую секунду ожидая гнева Господня. Волосы она больше не красила, и те заледеневшим потоком падали ей на плечи. В глазах за стеклами очков блестели слезы.
– Ты побудь с детьми, – сказала Марджи, положив зятю на локоть бледную, в сетке голубых вен руку.
– Я тебе помочь хотел.
– Я и без тебя справлюсь, – отмахнулась она, – а вот Мара меня беспокоит. В шестнадцать лет потерять мать – это нелегко. И она наверняка переживает из-за того, что перед тем, как Кейт заболела, они с ней постоянно ссорились. Иногда слова, особенно злые, надолго в памяти застревают.
Джонни сделал большой глоток и посмотрел на позвякивающие в бокале кубики льда.
– Я не знаю, что им сказать.
– Что ты скажешь, неважно.
Марджи сжала ему руку и вывела из кухни. В гостиной толпились люди, но Талли Харт привлекала к себе внимание даже в толпе скорбящих. Звезда шоу. В черном платье-футляре, которое стоило, вероятнее всего, дороже, чем некоторые из машин возле дома Джонни, она даже в горе выглядела неотразимой. Сейчас волосы у нее были с рыжиной, а макияж Талли, очевидно, успела подправить. Стоя посреди комнаты, в окружении других гостей, она оживленно жестикулировала – судя по всему, что-то рассказывала, а когда она умолкла, все засмеялись.
– Как у нее получается улыбаться?
– Талли на своей шкуре испытала, что такое горе, не забудь. Она всю жизнь носит в себе боль. Помню, как впервые ее увидела. Они тогда с Кейти только подружились, я решила посмотреть, что это за подружка такая, и пошла в дом напротив на нашей улице Светлячков. В том старом доме я познакомилась с мамой Талли, Дымкой. Впрочем, познакомилась – это сильно сказано. Дымка лежала на диване – руки и ноги раскинуты в стороны, а на животе горка марихуаны. Она попыталась привстать, но не вышло, и она тогда и говорит: «Охренеть, во я обдолбалась». Я посмотрела на Талли – ей всего лет четырнадцать было – и увидела такой стыд, какой на всю жизнь в тебе застревает.
– У тебя был отец-алкоголик, и ты справилась.
– Я вышла замуж, и у меня дети появились. Семья. А Талли считает, что, кроме Кейт, ее никому не полюбить. По-моему, она до конца еще не осознала утрату, но когда осознает, ей придется тяжко.
Талли поставила в проигрыватель диск, и в гостиной загремела музыка. «Рожден для неистовства-а-а» – лилось из колонок. Одни отшатнулись, другие смотрели на Талли с возмущением.
– Да ладно вам, – бросила Талли. – Кому-нибудь принести выпить?
Джонни знал, что надо ее остановить, но подойти не мог. Не сейчас. Еще рано. Каждый раз, глядя на Талли, он вспоминал, что Кейт больше нет, и рана снова начинала кровоточить. Он отвернулся и пошел к детям.
Подъем по лестнице совершенно обессилил его.
Возле двери в спальню близнецов Джонни остановился и собрал остатки сил.
«У тебя получится».
У него получится. Он должен. Дети там, за этой дверью, только что познали несправедливость жизни, узнали, каково это, когда смерть разрывает сердца и разбивает семьи. Объяснить им, поддержать их, исцелить – его обязанность.
Джонни вздохнул и открыл дверь.
Первыми ему бросились в глаза кровати – незаправленные, с грудой постельного белья с картинками из «Звездных войн». Темно-синие стены – Кейт сама их красила и рисовала облака, звезды и Луну – едва видны под рисунками сыновей и плакатами с их любимыми киногероями. На комоде выстроились бейсбольные и футбольные награды.
Бад, его тесть, устроился в круглом ротанговом кресле, в котором близнецы, когда садились поиграть в видеоигры, легко умещались вдвоем. Младший брат Кейт, Шон, спал на кровати Уиллза.
Мара с Лукасом сидели на коврике перед телевизором. Уиллз забился в угол и, скрестив на груди руки, сердито и равнодушно смотрел на экран.
– Привет, – тихо проговорил Джонни и прикрыл за собой дверь.
– Папа! – Лукас вскочил и бросился к нему.
Джонни подхватил сына и прижал к себе. Неловко заерзав, Бад выбрался из кресла и встал. В старомодном черном костюме и белой рубашке с широким синтетическим галстуком выглядел он старше своих лет и помятым. На лице темнели пигментные пятна, а за последние несколько недель еще и морщин добавилось. Глаза под кустистыми седыми бровями смотрели грустно.
– Ты побудь с ними. – Бад подошел к кровати и, похлопав Шона по плечу, сказал: – Просыпайся.
Шон вздрогнул, резко сел на кровати и озадаченно огляделся, но потом увидел Джонни.
– А-а, ну да… – И Шон следом за отцом вышел из комнаты.
Джонни слышал, как за спиной у Шона закрылась дверь. На экране супергерои бегали по джунглям. Лукас выскользнул из объятий Джонни и встал рядом.
Джонни смотрел на своих осиротевших детей, а те смотрели на него. Совершенно непохожие друг на друга, они и смерть матери переживали по-разному. Лукас, самый ранимый из троих, совсем растерялся и не понимал, куда именно подевалась мама. Уиллз, его брат, верил в силу и популярность. Он уже успел стать всеобщим любимцем. Эта утрата испугала его, а бояться он не любил, так что страх уступил место злости.
И еще Мара, шестнадцатилетняя красавица Мара, которой все давалось с удивительной легкостью. В их «раковый» год она замкнулась, сделалась тихой и сосредоточенной, словно если она затаится, если не будет шуметь, давать о себе знать, то неизбежность этого дня не настигнет их. Джонни знал, как тяжело она переживает собственную грубость по отношению к Кейт до того, как та заболела.
Впрочем, сейчас все они смотрели на Джонни с одинаковой мольбой. Они ждали, что отец заново сложит из осколков их разбитый мир и облегчит невообразимую боль.
Вот только сердцем и душой его семьи была Кейт. Это она, подобно клею, собирала их воедино, это она знала правильные слова. А он – что бы он ни сказал, все будет неправдой. Разве способны его слова помочь? Разве способны починить хоть что-нибудь? И как время, проведенное без Кейт, их излечит?
Мара вдруг вскочила. Сколько же в ней изящества, неведомого большинству девушек! Даже в горе она смотрелась изысканной и утонченной: черное платье, бледная, кожа почти прозрачная. Джонни слышал, как дочь прерывисто дышит, как тяжело ей вдыхать этот новый воздух.
– Я уложу мальчишек, – сказала она и потянулась к Лукасу: – Пошли, спиногрызик, почитаю тебе.
– Тоже мне утешение. Да, пап? – мрачно бросил Уиллз.
На лице восьмилетки появилось новое, печально-взрослое выражение.
– Все уладится, – проговорил Джонни. От собственной фальши ему сделалось тошно.
– Честно? – спросил Уиллз. – А как?
– Да, папа, как? – подхватил и Лукас.
Джонни взглянул на Мару, спокойную и бледную, словно высеченную изо льда.
– Поспите – и полегчает, – отрешенно произнесла она, и Джонни проникся трусливой признательностью к ней. Он знал, что проигрывает, что не прав – это он должен помогать, а не ему, однако чувствовал себя опустошенным.
Пустым.
Завтра ему станет лучше. И он постарается.
Но на лицах детей он видел грустное разочарование и понимал, что это ложь.
Прости, Кейти.
– Спокойной ночи, – сдавленно проговорил он.
– Папа, я тебя люблю, – сказал Лукас.
Джонни медленно опустился на колени и раскинул в стороны руки. Сыновья бросились к нему в объятия, Джонни крепко прижал их к себе.
– И я вас люблю.
Поверх их голов он смотрел на Мару. Высокая и стройная, та не двинулась с места.
– Мара?
– Уймись, – мягко сказала она.
– Мы маме обещали, что будем сильными. Все вместе.
– Ага, – нижняя губа у нее едва заметно подрагивала, – знаю.
– У нас получится. – Он и сам слышал неуверенность в собственном голосе.
– Разумеется, – вздохнула Мара и, повернувшись к братьям скомандовала: – Вперед, ложимся спать.
Джонни знал, что должен остаться, должен поддержать Мару, но слов не находил. Вместо этого он трусливо ретировался, вышел из комнаты и прикрыл дверь. Он спустился вниз и, не обращая ни на кого внимания, взял в коридоре пальто и вышел на улицу. Наступила настоящая ночь, но звезды скрылись под толстой пеленой туч. Свежий ветер трепал деревья у него на участке, и ветки в юбках листвы колыхались в танце. С веток свисали веревки с привязанными к ним банками-светильниками. В светильниках, полных темных камней, горели толстые свечи. Сколько вечеров они с Кейт провели здесь, под короной из свечей, слушая, как набегают на их пляж волны, и обсуждая мечты? Джонни пошатнулся и ухватился за перила.
– Привет.
Ее голос удивил и рассердил его. Джонни надеялся побыть в одиночестве.
– Ты оставил меня танцевать одну. – Талли приблизилась к нему.
Она была босая, на плечи накинут голубой плед. Его края волочились по земле.
– Решил себе антракт устроить. – Джонни обернулся к ней.
– В смысле?
От Талли пахло текилой. Много она, интересно, выпила?
– Подустал от шоу «Сегодня с нами Талли Харт». Решил, что пора бы и антракт сделать.
– Кейт просила меня повеселить всех сегодня. – Талли отступила назад. Она дрожала.
– В голове не укладывается, что ты на похороны не пришла, – сказал Джонни. – Она бы ужасно расстроилась.
– Она знала, что я не приду, она даже…
– А тебе только того и надо? Ты не подумала, что Мара хотела бы, чтобы ты была рядом? Или тебе на крестницу наплевать?
Не дожидаясь ответа – да и что тут вообще ответишь? – Джонни развернулся и скрылся в доме. Пальто он бросил на стиральную машинку в кладовке. Он был к Талли несправедлив, это Джонни понимал. В другое время, в другом мире он взял бы на себя труд извиниться. Кейт настояла бы. Но сейчас он даже и пытаться не станет. Все силы уходили у Джонни на то, чтобы не упасть. Его жены нет всего сорок восемь часов, а он уже превратился в худшую версию себя.
Глава третья
В четыре часа утра Джонни оставил попытки уснуть. С чего он вообще взял, что в ночь после похорон жены к нему придет сон?
Он отбросил одеяло и вылез из постели. По сводчатой крыше, эхом откликаясь в доме, стучал дождь. Джонни подошел к камину и нажал на кнопку. Раздался свист и гул, после чего пробудившиеся синие и оранжевые языки пламени радостно побежали по фальшивым дровам. Слабо запахло газом. Так, глядя на фальшивый огонь, Джонни простоял несколько минут.
Очнувшись, он понял, что блуждает по дому – другого слова, описывающего его хождение из комнаты в комнату, он не нашел. Несколько раз Джонни ловил себя на том, что стоит посреди комнаты, толком не зная ни как он тут оказался, ни что привело его сюда.
В конце концов он забрел обратно в спальню. На тумбочке по-прежнему стоял стакан для воды, из которого пила Кейти. Рядом лежали ее очки и перчатки – в конце, когда Кейти постоянно мерзла, она в них спала. Отчетливо, так же, как он слышал собственное дыхание, Джонни услышал ее голос: «Джон Райан, ты любовь всей моей жизни. Двадцать лет я дышала тобой». Так она сказала ему в ночь перед смертью. Они лежали в постели, и Джонни обнимал ее, на ответные объятия у нее уже не хватало сил. Он помнил, как уткнулся ей в шею и сказал: «Не уходи, Кейти. Подожди».
Она умирала, а он и тогда умудрился предать ее.
Джонни оделся и спустился вниз.
Гостиную заполнил водянистый серый свет. Дождь, капающий с карниза за окном, немного оживлял картину. На кухне его ждали вымытая и вытертая посуда и мусорное ведро, полное картонных тарелок и мятых ярких салфеток. И холодильник, и морозильная камера ломились от контейнеров со всякой снедью. Пока сам Джонни прятался в темноте, его теща сделала все, что полагается.
Джонни варил кофе и силился представить себе свою новую жизнь, однако видел лишь стол, где одно место не занято, парковку с незнакомой машиной и завтрак, приготовленный чужими руками.
Будь хорошим отцом. Помоги им справиться.
Привалившись к стойке, он пил кофе. На третьей чашке Джонни почувствовал резкий прилив адреналина. Руки затряслись, и Джонни, отставив чашку, налил себе апельсинового сока.
Заполировал сахаром кофеин, значит. Дальше что, текила? Хоть Джонни вроде как уходить с кухни и не собирался, он все же попятился к двери, вон отсюда, где каждый квадратный сантиметр напоминал ему о жене. Вот ее любимый лавандовый крем для рук, тарелка с надписью «ТЫ – ЧУДО», которую она доставала, чтобы отметить даже малейшие успехи детей, графин, полученный в наследство от бабушки и использовавшийся по особым случаям.
Кто-то дотронулся до его плеча, и Джонни вздрогнул.
Рядом с ним стояла Марджи. Она уже оделась: джинсы, кеды и водолазка с высоким воротником. Марджи устало улыбнулась.
Следом за ней появился Бад. Выглядел он лет на десять старше жены. И прежде не болтливый, за прошедший год он сделался совсем молчуном. Он начал прощаться с дочерью задолго до того, как все остальные смирились с неизбежным, и теперь, когда Кейти не стало, Бад словно голос потерял. Как и жена, он оделся по-будничному: джинсы, подчеркивающие и его худые ноги, и выпирающий живот, ковбойская рубаха в белую и коричневую клетку и широкий ремень с серебристой пряжкой.
Волосы у него давным-давно поредели, зато брови кустились так, что недостаток волос на голове почти не бросался в глаза.
Они втроем молча вернулись на кухню, и Джонни налил всем по чашке кофе.
– Кофе. Слава богу, – хрипло проговорил Бад и натруженной рукой взял чашку.
Они переглянулись.
– Мы через час Шона в аэропорт отвезем, а потом вернемся и поможем тебе, – сказала Марджи, – пробудем здесь столько, сколько скажешь.
Джонни готов был расцеловать ее за эти слова. Марджи была ему ближе, чем его собственная мать, но теперь ему придется справляться в одиночку.
Аэропорт. Вот и выход.
Сегодняшний день не такой, как все остальные, и притворяться, будто это не так, смысла нет. Накормить детей завтраком, отвезти их в школу, поехать на работу и придумывать там всякие низкопробные развлекательные передачи, которые ничего ни для кого не изменят, – нет, на это он сейчас неспособен.
– Надо нам уехать отсюда ненадолго, – сказал он.
– Куда? – спросила Марджи.
И он назвал первое, что пришло в голову:
– На Кауаи.
Кейти обожала этот остров. Они давно собирались туда детей свозить.
Через стекла очков без оправы Марджи буравила Джонни взглядом.
– Бегством горю не поможешь, – мрачно сказал Бад.
– Бад, я знаю. Но тут я просто утону. Куда ни посмотрю…
– Да-да, – согласился тесть.
Марджи положила руку Джонни на локоть:
– Как тебе помочь?
Теперь, когда появился хоть и временный, но план, Джонни стало немного легче.
– Пойду билеты забронирую. Детям пока не говорите. Пускай спят.
– Когда уедете?
– Надеюсь, что сегодня.
– Тогда Талли позвони. Она собиралась к одиннадцати приехать.
Джонни кивнул, но сейчас Талли волновала его меньше всего.
– Ну ладно, – Марджи потерла ладони, – я тогда отнесу еду из холодильника в морозилку в гараже.
– А я позвоню в магазин, – сказад Бад, – попрошу пока молоко не привозить. И в полицию заодно – пускай за домом приглядывают.
Джонни об этом и не подумал. К поездкам их семью всегда готовила Кейт.
Марджи погладила его по плечу.
– Иди бронируй билеты. Мы тебя прикроем.
Он поблагодарил их и ушел в кабинет. Всего двадцать минут за компьютером – и он забронировал все, что надо. Без десяти семь у Джонни уже имелись билеты и подтвержденная бронь машины и коттеджа. Осталось только детям сказать.
Джонни направился в комнату близнецов, подошел к двухъярусной кровати и обнаружил, что оба сына, прижавшись друг к дружке, словно пара щенков, спят на нижней кровати. Он потрепал Лукаса по голове:
– Эй, Скайуокер, вставай.
– Это я Скайуокер, – сонно отозвался Уиллз.
Джонни улыбнулся.
– Ты же Вильгельм Завоеватель. Забыл?
– Вильгельма Завоевателя никто не знает, – Уиллз, одетый в сине-красную, как костюм Человека-паука, пижаму, уселся в кровати, – про него надо видеоигру придумать.
Лукас привстал и заспанно огляделся:
– Уже в школу пора?
– Сегодня без школы обойдемся, – ответил Джонни.
Уиллз нахмурился:
– Это потому что мама умерла?
Джонни вздрогнул.
– Почти. Мы летим на Гавайи. Научу моих детишек виндсерфингу.
– Ты же сам не умеешь. – Уиллз по-прежнему хмурился. Мир уже лишился его доверия.
– А вот и умеет. Правда ведь, папа? – Из-под длинной челки Лукас вопросительно взглянул на отца. Лука-Верующий. – А через неделю уже буду и я уметь!
Мальчишки развеселились и, пихаясь, радостно запрыгали по кровати.
– Чистим зубы и одеваемся! Я через десять минут вернусь – и соберем вещи.
Лукас с Уиллзом слезли с постели и, по пути подталкивая друг дружку локтями, побежали в ванную.
Джонни вышел в коридор и постучал в комнату дочери.
– Что? – устало послышалось из-за двери.
Собравшись с духом, он вошел в комнату Мары. Джонни знал, что уговорить дочку, одну из самых популярных девчонок в школе, ни с того ни с сего отправиться на каникулы будет непросто. Для Мары важнее друзей никого нет. Особенно сейчас.
Стоя около незаправленной постели, она расчесывала длинные волосы, черные и блестящие. Мара уже оделась в школу: мешковатые джинсы с низкой талией и футболка, которая по размеру больше подошла бы двухлетке, – хоть прямо тут же отправляйся в турне вместе с Бритни Спирс. Джонни подавил раздражение, неподходящее время препираться из-за моды.
– Доброе утро. – Джонни прикрыл за спиной дверь.
– Привет, – бросила Мара, не глядя на него.
В голосе у нее отчетливо звучала сдержанная резкость, появившаяся, когда Мара стала подростком. Джонни вздохнул – похоже, даже горе его дочь не смягчило. Не исключено, что она после смерти матери даже сделалась еще неуживчивее. Мара отложила расческу и взглянула на отца. Теперь он понимал, почему Кейт так обижало осуждение в глазах дочери. Мара как никто умеет обжигать взглядом.
– Прости, что я вчера вот так… – сказал Джонни.
– Да забей. У меня сегодня после уроков тренировка по футболу. Я возьму мамину машину?
На слове «мамину» голос у нее дрогнул. Джонни присел на кровать, думая, что Мара сядет рядом. Однако надеялся он зря. Усталость волной накрыла Джонни. Мара, спору нет, хрупкая и уязвимая. Вот только Мара… совсем как Талли. Ни та ни другая не готова показывать слабость. Они сейчас все такие. И в эту минуту Мару заботит лишь то, что он мешает ей собираться в школу, – господи, да она каждое утро уделяет сборам больше времени, чем монах – утренним молитвам.
– Мы на неделю уезжаем на Гавайи. Можем…
– В смысле? Когда?
– Через два часа выезжаем. Кауаи…
– Даже не думай! – выкрикнула она так неожиданно, что Джонни забыл, что хотел сказать.
– Почему?
– Мне нельзя школу прогуливать. Надо баллы набирать для университета. Я маме обещала хорошо учиться.
– Мара, это замечательно, но нам всем надо побыть вместе, одной семьей. Прикинуть, как жить дальше. Если хочешь, можно официальное разрешение получить.
– Если я хочу? – Мара топнула. – Ты вообще ничего про поступление не знаешь. Ты вообще в курсе, какая там конкуренция? Я сейчас, значит, буду балду пинать – а поступать мне потом как?
– Одна неделя погоды не сделает.
– У меня сегодня алгебра, папа. А еще история Америки. И я в школьной команде по футболу.
Джонни знал, что есть два способа действовать – один правильный и один неправильный. Вот только какой из них правильный, он не знал и, честно говоря, слишком устал и чересчур переживал, чтобы морочиться с выбором. Он встал:
– В десять выезжаем. Собери вещи.
Мара схватила его за руку:
– Можно я с Талли останусь?
Взглянув на дочь, Джонни заметил, как злость красными пятнами расползается по ее бледной коже.
– С Талли? В компаньонки заделаешься? Нет.
– Со мной бабушка с дедушкой поживут.
– Мара, мы уезжаем. Мы вчетвером должны держаться вместе.
Дочь снова топнула:
– Ты мне всю жизнь испортил!
– Очень сомневаюсь.
Он понимал, что ему следует сказать что-нибудь веское, значительное. Но что? Ему уже осточертели банальности, которыми люди привыкли откликаться на чужую смерть. В то, что время лечит любые раны, что Кейт ушла в лучший из миров и что жизнь продолжается, он не верил. Кормить Мару, которой явно приходилось так же тяжко, как ему самому, пустыми, избитыми фразами, Джонни не мог.
Мара развернулась, заскочила в ванную и захлопнула дверь. Ждать, пока у нее переменится настроение, Джонни не стал. Он вернулся к себе, взял телефон и, расхаживая по комнате в поисках чемодана, набрал номер.
– Алло? – Судя по голосу в трубке, Талли было не лучше, чем ему самому.
Джонни знал, что ему следует извиниться за прошлую ночь, но стоило лишь подумать об этом, как его охватывала злость. Не удержавшись, Джонни упомянул о том, как вызывающе она вела себя накануне вечером, хотя заранее было ясно, что Талли начнет оправдываться. Так и произошло. «Ну да, но Кейт хотела, чтобы все прошло именно так». Джонни пришел в бешенство. Талли по-прежнему что-то говорила, когда он перебил ее:
– Мы сегодня на Кауаи улетаем.
– Что-о?
– Нам надо всем вместе побыть. Ты же именно так и сказала. Рейс в два, «Гавайскими авиалиниями».
– Времени на сборы почти не остается.
– Ага, – Джонни уже и сам это понял, – потому мне пора.
Талли еще говорила, спрашивала о погоде, но Джонни дал отбой.
В этот будний день в середине октября 2006 года в аэропорту Сиэтла оказалось на удивление многолюдно. Они специально приехали пораньше – проводить Шона, брата Кейти, на рейс до дома. В аппарате самообслуживания Джонни зарегистрировал всех на рейс, получил посадочные талоны и взглянул на занятых гаджетами детей. Мара держала в руках новенький мобильник – она явно с кем-то переписывалась. Джонни понятия не имел, что она пишет. Впрочем, это особо его не заботило. Это Кейт настояла на том, чтобы подарить их шестнадцатилетней дочери мобильник.
– Мара меня беспокоит, – сказала подошедшая Марджи.
– Сейчас, например, я испортил ей жизнь, потому что везу ее на Кауаи.
Марджи цокнула языком.
– Если ты не портишь жизнь подростка, то ты считай что и не родитель. Меня не это тревожит. По-моему, она переживает, что плохо обходилась с матерью. Обычно дети со временем это чувство вины перерастают, но если твоя мама умерла…
Двери аэропорта распахнулись, и в зал вылетов впорхнула Талли – в летнем платье, босоножках на нелепо высоком каблуке и белой широкополой шляпе, перед собой она катила большую дорожную сумку «Луи Виттон». Запыхавшись, она остановилась перед ними.
– Что? Что такое? Я вроде не опоздала.
Джонни ошарашенно смотрел на Талли. Какого хрена она тут делает? Марджи что-то тихо пробормотала и покачала головой.
– Талли! – выкрикнула Мара. – Слава богу!
Схватив Талли за руку, Джонни оттащил ее в сторону.
– Тал, тебя мы с собой не звали. Мы вчетвером едем. Неужели ты подумала…
– Ох… – Она произнесла это совсем тихо, почти выдохнула. Обижена до глубины души – это Джонни видел. – Ты же сказал «мы». Вот я и решила, что это и меня касается.
Он знал, как часто Талли становилась жертвой предательства, знал, что родная мать постоянно бросала ее, и тем не менее сейчас у него не хватало сил тревожиться еще и о Талли Харт. Его собственная жизнь того и гляди пойдет кувырком. Все его мысли крутились вокруг детей и вокруг того, чтобы не сорваться. Джонни что-то пробурчал и отвернулся.
– Ребята, побыстрее, – резко бросил он, так что у них осталось всего несколько минут, чтобы попрощаться с Талли.
Джонни обнял тестя с тещей и прошептал:
– До свидания.
– Пускай Талли с нами летит! – взмолилась Мара. – Пожалуйста…
Джонни молча шагал вперед. Ему казалось, что больше он все равно ни на что не способен.
Следующие шесть часов, и в самолете, и в аэропорту Гонолулу, для собственной дочери Джонни превратился в пустое место. Во время полета Мара не ела, не смотрела кино и не читала. Закрыв глаза, она сидела через проход от него и мальчиков и мерно покачивала головой в такт беззвучной музыке. Мара должна понять, думал Джонни, что хоть ей и одиноко, но она не одна. Пусть помнит, что он готов в любой момент прийти на помощь, они по-прежнему семья – оставшаяся без опоры, но семья. Однако необходимо выбрать правильный момент для разговора. С девочками-подростками надо действовать осторожнее, а то протянешь руку, не успеешь оглянуться – а вместо руки кровавый обрубок.
На Кауаи самолет приземлился в четыре часа вечера по местному времени, но Джонни казалось, будто они несколько дней сюда летели. По «трубе» они зашагали к зал прилетов. Мальчики шли впереди. Еще неделю назад они бы весело хохотали, но сейчас молчали. Джонни пошел рядом с Марой.
– Привет.
– Чего тебе?
– Уже и поздороваться с собственной дочерью нельзя?
Не останавливаясь, она молча закатила глаза. Они прошли к багажным лентам, в зал прилета, где женщины в ярких гавайских муу-муу надевали на шеи туристам гирлянды белых и сиреневых цветов.
На улице ярко светило солнце, через ограду парковки свешивались цветущие ветви бугенвиллей. Джонни направился к прокату автомобилей, и через десять минут все они уже мчались в «мустанге»-кабриолете по единственному на острове скоростному шоссе. Заехав в супермаркет, загрузили машину продуктами и продолжили путь.
Справа бесконечной золотой полосой тянулся песчаный пляж, на который набегали, рассыпаясь и оседая на черных осколках скал, синие волны. Чем дальше на север, тем зеленее делался пейзаж за окном, тем пышнее растительность.
– Красотища же, – сказал Джонни Маре.
Сидя на пассажирском сиденье, она уткнулась в телефон и непрерывно переписывалась с кем-то.
– Угу, – буркнула она, не поднимая взгляда.
– Мара. – Джонни сказал это таким тоном, будто предупреждал: мол, по тонкому льду ходишь.
– Эшли домашку прислала. Я же говорила – мне нельзя школу пропускать.
– Мара…
Дочь искоса посмотрела на него.
– Волны. Песок. Толстые бледнокожие люди в гавайских рубашках. Мужчины в сандалиях на носки. Папа, отдых супер. Я сразу же напрочь забыла, что мама умерла. Спасибо огромное.
И снова принялась набирать сообщение. Джонни махнул рукой.
Вьющаяся по берегу дорога растворялась в изумрудном лоскутном одеяле долины Ханалеи.
Город Ханалеи представлял собой россыпь деревянных зданий с яркими вывесками и прилавков со строганым льдом. Джонни свернул туда, куда велел навигатор, и резко сбросил скорость: вдоль дороги, по обеим ее сторонам, толпились байкеры и виндсерферы.
Дом Джонни снял старомодный, в гавайском стиле. Находился он на улице Уэке, но произносилось ее название как «Веке».
Джонни свернул на дорожку, усыпанную песком с коралловой крошкой, и остановил машину. Мальчишки, не в силах высидеть ни секундой дольше, немедленно выскочили наружу. Джонни отнес два чемодана на крыльцо и отпер дверь. Пол в доме был деревянный, а мебель в стиле пятидесятых, бамбуковая. И повсюду подушки с ярким цветочным рисунком. Небольшая кухонька, отделанная акацией коа, оказалась слева от входа, а справа уютная гостиная. Увидев огромный телевизор, мальчишки пришли в восторг.
– Чур, я первый!
– Нет, я! – вопили они, бегая по дому.
Джонни подошел к стеклянным раздвижным дверям, которые выходили на лужайку за домом. Далеко внизу синела бухта Ханалеи-бэй. Джонни вспомнил, как они приезжали сюда с Кейт. «Пошли в постель, Джонни Райан, – хочу тебя вознаградить».
Тут, прервав воспоминания, в него с разбегу врезался Уиллз:
– Па, мы есть хотим.
Рядом вырос Лукас:
– С голоду умираем.
Ну разумеется. Дома-то уже почти девять вечера. Как же он забыл покормить детей?
– Точно. Тут есть один бар, мы с мамой его обожаем. Сейчас все туда пойдем.
Лукас хихикнул:
– Па, нам в бар нельзя.
Джонни погладил его по голове:
– В Вашингтоне[1], может, и нельзя, а тут в самый раз.
– Круто! – возликовал Уиллз.
Джонни слышал, как Мара на кухне раскладывает покупки. Хороший знак. Ему не пришлось ни умолять ее, ни грозить.
Не прошло и получаса, как они распределили спальни, распаковали чемоданы и переоделись в футболки и шорты, а после по тихой улочке направились к ветхому деревянному зданию в центре городка. Бар назывался «Таити Нуи», и Кейти любила его за китчево-полинезийский стиль, который здесь проявлялся не только в интерьере.
По слухам, здесь все сохранилось в том же виде, что и сорок лет назад. В баре, где толпились туристы и местные – их было легко отличить по одежде, – они отыскали небольшой бамбуковый столик возле сцены – крохотной площадки, на которой стояли два высоких стула и пара микрофонов.
– С ума сойти! – От восхищения Лукас так запрыгал на сиденье, что Джонни испугался, как бы он стул не сломал.
Прежде Джонни непременно попытался бы утихомирить мальчишек, но сейчас он привез сюда детей как раз для этого – воскресить в них радость, поэтому лишь молча отхлебывал «Корону». Усталая официантка принесла им пиццу, когда на «сцене» появились двое гавайцев с гитарами. Начали они с гитарной аранжировки «Где-то над радугой» Израэля Камакавивооле.
Джонни почувствовал, как рядом появилась Кейт. Она прижалась к нему и стала тихо, не попадая в ноты, подпевать. Он оглянулся, но увидел лишь Мару. Та смерила его сердитым взглядом:
– Чего? Я вроде без телефона.
Не зная, что сказать, Джонни промолчал.
– А вообще плевать я хотела, – буркнула Мара.
Зазвучала следующая песня, «Ханалеи при луне». На сцену вышла красивая женщина с выгоревшими на солнце волосами и лучезарной улыбкой и начала танцевать хула. Когда музыка стихла, женщина подошла к их столику.
– Я вас помню, – сказала она Джонни, – в прошлый раз, когда вы сюда приезжали, ваша жена попросила научить ее хула.
Уиллз посмотрел на женщину:
– Она умерла.
– Ох, соболезную, – проговорила женщина.
Господи, как же ему осточертели эти слова!
– Она бы порадовалась, что вы нас запомнили, – пробубнил Джонни.
– У нее была чудесная улыбка, – сказала танцовщица.
Джонни кивнул.
– Ну что ж, – она по-дружески похлопала его по плечу, – надеюсь, острова помогут вам. Они умеют. Главное – позволить им. Алоха.
Позже, когда они уже на закате возвращались в дом, мальчики так устали, что поругались, а вымотанный Джонни даже вмешиваться не стал. В доме он помог им раздеться, уложил в кровати и поцеловал перед сном.
– Папа, – сквозь сон пробормотал Уиллз, – пойдем завтра на море?
– Разумеется, Вильгельм Завоеватель. Мы за этим и приехали.
– Я сразу в воду побегу, первый. А Лукас у нас трус.
– Сам ты трус.
Джонни снова поцеловал их и встал. Вздыхая и ероша волосы, он бродил по дому в поисках Мары. Дочь он нашел в шезлонге на веранде. Бухта купалась в лунном свете, в воздухе висел дурманящий, сладкий запах соли, моря и плюмерии. На полоске пляжа горели огоньки костров, вокруг которых виднелись темные фигуры людей – неподвижные и танцующие. Смех вплетался в шелест волн.
– Надо было приехать сюда, когда она жива была. – Юный голос дочери звучал грустно и отрешенно.
Джонни ее слова ранили. Они ведь и собирались приехать. Столько раз планировали, а потом отменяли – почему, он уже не помнил. Тебе кажется, будто у тебя море времени, а потом вдруг понимаешь, что ошибся.
– Возможно, она сейчас смотрит на нас.
– Ага. Не иначе.
– В такое многие верят.
– Жаль, что я не верю.
Джонни вздохнул:
– Да уж. Я тоже.
Мара встала и посмотрела на него глазами, в которых грусть выжгла остальные чувства.
– Ты ошибся.
– По поводу чего?
– Вид за окном ничего не меняет.
– Мне просто нужно было уехать оттуда. Неужели неясно?
– Ясно. А мне нужно было остаться. – Мара развернулась и направилась в дом.
Дверь за ней закрылась, а Джонни словно окаменел, потрясенный ее словами. Он ведь и правда совершенно не думает о том, что нужно его детям. Убедил себя, будто все они хотят одного, и потащил их с собой.
Кейти была бы разочарована. Уже. Снова. И, что хуже, Джонни знал: его дочь права.
Он стремился не в эти райские кущи, а хотел увидеть улыбку жены, но та навсегда покинула их.
Вид за окном ничего не меняет.
Глава четвертая
Даже в раю – или, возможно, именно в раю – Джонни, не привыкший к одиночеству, спал плохо. И все же каждое утро его ждало солнце, синее небо и шорох волн, которые, будто смеясь, набегали на песок. Проснувшись первым, Джонни пил на веранде кофе и наблюдал, как в изогнутую подковой бухту постепенно приходит солнце. Здесь он часто разговаривал с Кейти – говорил то, чего не успел сказать раньше. Когда Кейти умирала, весь их дом словно стоял укутанный в унылое серое одеяло, мягкое, приглушающее звуки. Джонни знал, что Кейти доверяла Марджи свои страхи – дети останутся без нее, они будут горевать, – а вот сам Джонни был не в силах ее выслушать, даже в самый последний день.
«Джонни, я готова, – голос ее звучал тише шелеста перьев, – и ты тоже должен приготовиться».
«Не могу», – отвечал он.
Я всегда буду тебя любить – вот что ему следовало сказать. Ему следовало взять ее за руку и сказать, что он готов.
«Прости, Кейти», – произнес он сейчас, с опозданием.
Джонни в отчаянии ждал от нее знака – пускай ветер взъерошит ему волосы или цветок упадет на колени. Хоть что-то. Но так и не дождался. Лишь шорох волн, игриво набегающих на берег.
Мальчикам остров помог, думал он. С самого утра и до позднего вечера близнецы были на ногах – играли во дворе в догонялки, а на берегу учились виндсерфингу и закапывали друг дружку в песок. Лукас часто говорил о матери, почти каждый день о ней упоминал, и от этого казалось, будто она вышла в магазин и вот-вот вернется. Остальных это сперва приводило в замешательство, но постепенно Лукас мягко и неотступно, подобно волнам, словно вернул им Кейт, оживил мать, показал возможность запомнить ее.
Может, этот шаг был неверным. Спустя неделю в Кауаи Джонни по-прежнему не представлял, как помочь Маре, от которой осталась лишь оболочка – красивая и ухоженная, но с пустым взглядом и механическими движениями. Пока они с мальчишками играли в воде, Мара сидела на пляже – слушала музыку и переписывалась с кем-то, точно через телефон к ней поступала жизненная сила. Она выполняла все, о чем ее просили и даже о чем не просили, однако при этом больше смахивала на призрака. Находилась рядом – и в то же время еще где-то. При упоминании о Кейт Мара бросала лишь: «Ее больше нет» – и уходила. Она вообще старалась держаться в стороне. Сюда она поехала против своей воли и не упускала шанса напоминать об этом каждый день. К воде дочь даже не подошла.
Вот и сейчас Джонни, стоя по пояс в море, учил сыновей на досках для серфинга ловить волну, а Мара сидела в розовом шезлонге и смотрела куда-то в сторону. В этот момент рядом с ней нарисовались несколько парней.
– Шли бы вы мимо, ребята, – пробормотал Джонни.
– Па, ну чего ты? – завопил Уиллз. – Давай, подтолкни меня!
Джонни подтолкнул Уиллза к волне и скомандовал:
– Греби! – но на сына не смотрел.
Эти парни на берегу слетелись к его дочери, как пчелы на цветок.
Парни были старше Мары, скорее всего, уже студенты. Джонни собрался было вылезти на берег и, преодолев полоску горячего песка, ухватить кого-нибудь из молокососов за длинную серферскую шевелюру, но тут парни разошлись.
– Валите-валите, ребята, – пробормотал Джонни.
Преодолев волну, он выбрался на берег, подошел к дочери и уселся рядом.
– Чего эти «Бэкстрит Бойз» от тебя хотели? – спросил он ее.
Мара не ответила.
– Они для тебя слишком старые, Мара.
Она наконец взглянула на него. Глаза ее были скрыты темными очками, поэтому и выражения лица он не растолковал.
– Я же с ними не трахалась. Мы просто разговаривали.
– И о чем же?
– Ни о чем.
Дав этот исчерпывающий ответ, она встала, направилась к дому и скрылась за дверью. За целую неделю все их разговоры укладывались в три фразы, не больше. Ее злость походила на тефлоновое покрытие, порой она проглядывала сквозь боль и смятение, но разве что на миг. Мара пряталась внутри своей злости, маленькая девочка в оболочке подростка, и как пробиться через этот панцирь, Джонни не знал. За это всегда отвечала Кейт.
В ту ночь Джонни, закинув руки за голову, без сна лежал на кровати и пялился в потолок, на ленивые лопасти вентилятора, пощелкивающего при каждом обороте. Жалюзи на двери тихо шелестели от ветра.
Джонни не удивился, что ему не спится и сегодня, в последнюю ночь их отпуска – если это вообще подходящее название для их поездки, – и почти знал, что не уснет. Он покосился на часы: пятнадцать минут третьего.
Джонни отбросил одеяло, встал с кровати и вышел на веранду. В небе висела луна, полная и невыносимо яркая. Ветер покачивал темные пальмы, а в воздухе стоял душный аромат плюмерий. По берегу словно рассыпались потускневшие серебряные завитки.
Он долго стоял, вдыхая сладкий воздух, прислушиваясь к шуму волн и успокаиваясь – настолько, что к нему, кажется, вернулся сон.
Джонни решил пройтись по темному дому. За последнюю неделю он взял в привычку проверять, как спят дети. Он осторожно заглянул к близнецам. Те мирно сопели в кроватях. Лукас обнимал любимую игрушку – плюшевого кита, а вот его брат не питал слабости к подобным малышовым штучкам.
Джонни прикрыл дверь и направился к комнате Мары.
Там его ждало открытие настолько неожиданное, что он не сразу осознал увиденное.
Мары в спальне не оказалось.
– Что за…
Он включил свет и пристально оглядел комнату. Мара испарилась. Как и ее золотистые шлепанцы. И сумочка. Других вещей Джонни вспомнить не мог, но чтобы исключить похищение, достаточно и этого. Ну и еще распахнутого окна – перед сном Мара его заперла, а открывается оно разве что изнутри.
Она сбежала.
– Вот зараза!
Джонни вернулся на кухню и, порывшись в ящиках, отыскал фонарь. И отправился на поиски дочери.
По серебряной полосе прибоя бродили, взявшись за руки, редкие парочки. Кое-где, лежа на полотенцах, обнимались влюбленные. Всем встречавшимся по пути Джонни бесцеремонно светил в лицо фонариком.
У старого бетонного пирса, выступавшего из воды, он остановился и прислушался. Смех и запах табака. Далеко впереди мерцал костер.
Джонни почувствовал душноватый запах марихуаны.
Он обошел по траве пирс и двинулся к высоким деревьям. Этот район местные называли Черный пляж.
Костер горел на полоске суши, отделяющей бухту Ханалеи от реки Ханалеи. Музыка доносилась даже сюда – Джонни почти не сомневался, что колонки дешевые и пластмассовые. Вокруг стояли машины с включенными фарами.
Возле костра танцевали парни и девушки. Другие топтались возле пенопластовых коробок.
Мара танцевала с длинноволосым парнем в пляжных шортах. Во вскинутой руке зажата пивная бутылка, бедра покачиваются в такт музыке. На Маре была джинсовая юбочка, совсем короткая, размером с салфетку, и майка на бретельках, которую Мара обрезала снизу, чтобы все видели ее плоский живот.
На фоне всеобщего веселья Джонни никто не заметил. Когда он схватил Мару за руку, дочь сперва рассмеялась, а потом, узнав его, ахнула.
– Э, дед, ты чё? – Ее партнер нахмурился, пытаясь сфокусировать взгляд.
– Ей шестнадцать, – сказал Джонни. Да ему медаль надо дать за то, что он этого сопляка вообще не вырубил.
– Серьезно? – Парень отшатнулся и вскинул руки. – Слушай, чувак…
– Это как понимать – как вопрос, как утверждение или как извинения?
Парень растерянно заморгал.
– Э-э, чё?
Джонни потащил Мару прочь. Сперва она возмущалась, но после того, как содержимое желудка выплеснулось ей прямо на шлепанцы, притихла. По пути к пляжу Мару дважды стошнило, Джонни придерживал дочери волосы.
Возле дома он усадил ее в шезлонг.
– Как же мне хреново… – простонала Мара.
Джонни уселся рядом.
– Ты хоть соображаешь, чем чревато такое поведение для девушки твоего возраста? Ведь ты и правда могла в беду попасть.
– Тогда наори на меня, валяй. Мне плевать. – Она повернулась к Джонни, и в глазах дочери он увидел такую грусть, такие горе и обиду, что у него сердце защемило.
Смерть матери всегда будет подтачивать ей жизнь. И сам Джонни угодил в ловушку. Маре нужна уверенность, это он понимал. Ей нужно, чтобы он убедил ее, что она и без мамы будет счастлива. Вот только это неправда. В мире не осталось тех, кто знал бы Мару так же хорошо, как Кейти, и они оба это понимали. Сам же он – лишь жалкая замена.
– Ладно, – Мара поднялась, – забей, пап. Больше не повторится.
– Мара. Я стараюсь. Дай…
Не обращая на него внимания, она скрылась в доме.
Джонни вернулся к себе в комнату, но успокоиться не мог. Он слушал щелканье и гул вентилятора и пытался представить, как с завтрашнего дня пойдет у них жизнь.
Представить не получалось.
Джонни не понимал, как вернется домой, как будет готовить еду на кухне Кейт, как станет спать на одной стороне кровати и каждое утро ждать, что Кейт его поцелует.
Нет.
Надо начать все заново. Вот единственный выход. Неделя на море никого не спасет.
В семь утра по местному времени Джонни взял телефон и набрал номер.
– Привет, Билл, – поздоровался он, когда на другом конце ответили, – ты еще ищешь исполнительного продюсера для «Доброе утро, Лос-Анджелес»?
3 сентября 2010, 06:21
– Мистер Райан?
Джонни вернулся в настоящее, открыл глаза, и его ослепил яркий свет. В нос ударил сильный запах дезинфекции. Он в больничной приемной, сидит на жестком пластмассовом стуле.
Перед ним мужчина в голубом халате и синей медицинской шапочке.
– Я доктор Реджи Беван. Нейрохирург. Вы родственник Таллулы Харт?
– Да, – ответил, хоть и не сразу, Джонни, – как она?
– Состояние критическое. Для операции мы ее стабилизировали, но…
Раздался звонок и следом голос из динамика: «Срочная реанимация, травматология».
Джонни вскочил:
– Это она?
– Да, – врач кивнул, – подождите, я скоро вернусь.
Не дожидаясь ответа, доктор Беван развернулся и зашагал к лифту.
Глава пятая
– Где я?
Темнота.
Глаза не открываются, а может, и открываются, просто смотреть не на что? Или я потеряла зрение. Ослепла.
РАЗРЯД
Удар в грудь, и я больше не могу контролировать собственное тело. Оно выгибается и снова обмякает.
НЕТРЕАКЦИИДОКТОРБЕВАН
Меня пронзает боль – я и не думала, что она бывает такая сильная. Перед этой болью не устоять. А потом… Ничего.
Я лежу неподвижно, убаюканная плотной и молчаливой темнотой.
Теперь глаза открыть несложно. Вокруг по-прежнему мрак, но он другой – жидкий и похож на воду в морских глубинах. Я пытаюсь двигаться, но он мешает. Я сопротивляюсь и вот наконец вижу.
Темнота отступает не сразу – сперва превращается в серую пелену, и лишь потом в ней брезжит свет, рассеянный и робкий, словно восход солнца где-то вдалеке. А затем все становится ярче.
Я в какой-то комнате, но при этом высоко и смотрю вниз.
Там, подо мной, люди – они суетятся и выкрикивают непонятные фразы. Еще повсюду какие-то аппараты, а светлый пол заляпан чем-то красным. Картинка знакомая, я такое уже видела.
Это врач и медсестры. Я в больнице. Они спасают чью-то жизнь. Перед ними – тело на каталке. Женское. Нет. Стоп.
Это же мое тело.
Я – искалеченное тело, окровавленное и голое. Это моя кровь капает на пол. Я вижу свое израненное, перепачканное кровью лицо…
Я ничего не ощущаю – вот что удивительно. Это я, Талли Харт. Я истекаю кровью в больничной палате, но ведь и тут тоже я – смотрю на всю эту суету сверху.
Люди в белых халатах вокруг моего тела. И они что-то кричат друг другу. Они явно волнуются: рты широко открываются, щеки раскраснелись, да и сами они озабоченно хмурятся. В помещение втаскивают другую аппаратуру. Колесики скользят по перепачканному кровью полу, оставляя на нем белые полосы.
Слова там, внизу, напрочь лишены смысла, как у взрослых в мультике про Чарли Брауна. «ВА-ВА-ВА».
ОСТАНОВКАСЕРДЦА
Мне бы встревожиться, но нет. Происходящее внизу смахивает на мыльную оперу, которую я уже видела. Я вдруг оборачиваюсь. Стены расступились. Вдали – ослепительно-яркий свет. Он согревает меня.
«Давай, иди», – думаю я, и стоит возникнуть этой мысли, как я прихожу в движение. Я лечу в мир такой отчетливый и яркий, что глазам больно. Голубое небо, зеленая трава и ватно-белые облака. И свет. Чудесный раскаленный свет, не похожий ни на что другое. Впервые за всю мою жизнь мне спокойно. Я иду по траве, и передо мной вдруг вырастает дерево. Сперва оно как тростинка, потом стремительно растет ввысь и вширь, закрывая вид. Я думаю, что, возможно, мне лучше отступить назад – вдруг дерево поглотит меня, затянет в паутину корней. Пока дерево растет, вокруг сгущается ночь.
Я поднимаю голову и вижу россыпь звезд. Большая Медведица. Орион. Созвездия, которыми я любовалась девочкой, когда мир не способен был вместить все мои мечты.
Откуда-то издалека доносится музыка. «Билли, не будь героем…»[2]
Эта песня проникает так глубоко в меня, что дыхание перехватывает. В тринадцать лет я плакала от этой песни. Наверное, думала, что это про несчастную любовь. Теперь-то я понимаю, что это про несчастливую жизнь.
Не шути с жизнью.
Передо мной вдруг появляется велосипед, старомодный девчачий велик с белой корзинкой. Он стоит возле куста роз. Я подхожу ближе, сажусь на велосипед и кручу педали. Куда я еду? Не знаю. Впереди бесконечной лентой, насколько взгляда хватает, петляет дорога. Посреди звездной ночи я, как в детстве, несусь вниз по склону, волосы словно ожили и торчат во все стороны.
Это место мне знакомо. Саммер-Хилл, вотканный в мою душу. Я здесь не по-настоящему, это очевидно. Настоящая я лежит на больничной каталке, изувеченная, в крови. Значит, все это – моя фантазия. Впрочем, мне плевать.
Я раскидываю руки, и скорость подхватывает меня. Я помню, как впервые так каталась. Мы с Кейт были тогда в восьмом классе и гоняли вот ровно на таких великах по этому самому холму, и велики эти привезли нас к дружбе. Наша дружба – единственная моя настоящая любовь. Разумеется, это я была заводилой. Кидала камушки в окно ее спальни и подбивала Кейт на всякие приключения.
Могла ли я в то время знать, как изменятся наши жизни благодаря тому, что я выбрала ее? Нет. Но что мою жизнь необходимо менять – это я знала. Разве могла я отступиться? В искусстве бросить собственного ребенка моя мать достигла совершенства, и я провела детство, притворяясь, будто правда – это выдумка. Честной я бывала лишь с Кейт. Моей лучшей подругой навеки. Единственным человеком, который любил меня ради меня самой. День, когда мы подружились, мне никогда не забыть. И сейчас помнить это особенно важно. Четырнадцатилетние, разные, как огонь и вода, мы обе ни с кем не водили дружбу.
В ту первую ночь я сказала моей обдолбанной мамаше – в семидесятые она стала называть себя Дымкой, – что иду на вечеринку с выпускниками, а она посоветовала мне от души повеселиться.
В темноте, под деревом, едва знакомый мне парень изнасиловал меня и оставил прямо там, так что домой мне пришлось возвращаться в одиночестве. На нашей улице я увидела Кейти – она сидела возле их дома, на ограде. И она заговорила со мной.
«Мне нравится тут сидеть по ночам. Звезды такие яркие. Иногда, если очень долго смотреть в небо, начинает казаться, что они парят вокруг, как светлячки. – Из-за брекетов она слегка шепелявила. – Может, поэтому улицу так назвали. Ты, наверное, думаешь, что я совсем ненормальная, раз несу такую чушь… Выглядишь ты не очень. И от тебя блевотиной воняет». – «Все со мной в порядке». – «Точно?» И тут я, к собственному ужасу, разревелась.
Так все и началось. Для меня и Кейти. Я поделилась с ней своей постыдной тайной, а Кейти вдруг обняла меня. С того дня мы стали неразлучны. Даже в университете и после него события моей жизни обретали реальную величину, только когда я рассказывала о них Кейти. И стоило нам не поговорить, как весь день шел наперекосяк. К тому моменту, когда нам исполнилось восемнадцать, мы уже стали Талли-и-Кейт, неразлучной парочкой. Я была у нее на свадьбе и присутствовала при рождении детей, я находилась рядом, когда Кейти пыталась писать книгу, и в 2006-м, когда моя подруга вздохнула в последний раз.
Я лечу, ветер расчесывает мне волосы, мимо пролетают воспоминания, и я думаю: «Значит, вот как я умру?»
Умрешь? Кто сказал, что ты умрешь?
Этот голос я узнала бы где угодно. Последние четыре года я каждый день тосковала по нему.
Кейт.
Я повернулась и увидела невозможное: рядом со мной мчалась на велосипеде Кейт. Ну конечно, так и должно быть. Именно так в моем представлении выглядит путь к свету, ведь она и есть мой свет. На миг – стремительный, последний – мы снова Талли-и-Кейт.
– Кейт… – благоговейно пробормотала я.
Ее улыбка обращает вспять время.
В следующую секунду мы сидим на поросшем травой берегу реки Пилчак, как когда-то в семидесятых. В воздухе пахнет дождем, и землей, и темно-зеленой листвой деревьев. Привалившись к гнилому замшелому бревну, мы слушаем журчащую песню реки.
Слушай, Тал…
Звук ее голоса наполнил меня счастьем – словно чудесная белая птица раскинула надо мной крылья. Свет повсюду, мы купаемся в сиянии, и оно убаюкивает, окутывает покоем. Меня так долго мучила боль и еще дольше – одиночество.
Я обернулась к Кейт, впитывая ее присутствие. Она почти прозрачная, и от нее исходит свечение. Стоит ей шевельнуться – и сквозь нее я вижу траву. В глазах у Кейт одновременно грусть и радость, и мне не понять, как они уживаются друг с другом, сосуществуя в безупречной гармонии в одной душе. Она вздыхает, и я чувствую аромат лаванды.
Рядом журчит и булькает река, от которой сочно пахнет одновременно и новой жизнью, и увяданием. Звуки складываются в музыку, нашу музыку, брызги превращаются в ноты, и я слышу старую песню Терри Джека. «Наша радость, наше счастье, в солнце, бурю и ненастье». Сколько же раз по ночам мы приносили сюда мой маленький радиоприемник, включали его и болтали под музыку! «Королева танцует», «С тобою я словно танцую», «Отель “Калифорния”», «Да-ду, давай бегом».
Что случилось?
Вопрос прозвучал чуть слышно. Я понимаю, о чем она. Ей хочется знать, почему я здесь – и в больнице.
Поговори со мной, Тал.
Господи, как же мне не хватало этих слов. Как же мне не терпится выложить все лучшей подруге, признаться, что я облажалась. Она умудрялась сгладить самые ужасные оплошности. Но слова убегают от меня. Я ищу их, а они, подобно сказочным феям, ускользают.
Обойдись без слов. Просто закрой глаза и вспоминай.
Я прекрасно помню, когда именно все пошло наперекосяк. Тот день выдался самым жутким, хуже остальных, и тот день все изменил.
Октябрь 2006-го. Похороны. Я закрыла глаза и вспомнила, как одиноко стояла…
…на парковке у церкви Святой Цецилии. Вокруг полно аккуратно припаркованных машин. В основном семейных.
В качестве прощального подарка Кейт отдала мне свой айпод и написала письмо. В нем она просила меня включить «Королева танцует» и в полном одиночестве танцевать под нее. Я не хотела, но выбирать не приходилось, и, услышав «Ты умеешь танцевать», я на дивный миг оказалась где-то еще, не здесь.
А потом все закончилось, и я увидела, как ко мне направляются ее родные: родители – Марджи и Бад, ее дети и ее брат Шон. Они напоминали освобожденных из лагеря военнопленных – сломленных и удивленных, что до сих пор живы. Мы поздоровались, и кто-то что-то сказал – что именно, не знаю. Мы делали вид, будто держимся. Джонни злился – да и как иначе? «Все к нам домой поедут», – сказал он. А Марджи добавила: «Это она попросила». Как Марджи хватает сил держаться на ногах? Ведь горе явно пригибает ее к земле.
От одной мысли, что придется ехать на этот праздник жизни в честь Кейти, мне сделалось дурно.
Я вообще не поддерживала все эти рассуждения, что смерть, мол, «это счастливое перевоплощение». Разве я способна на такое? Нет, я уговаривала ее бороться до последнего вздоха. Выходит, зря. Мне бы прислушаться к ее страху, успокоить ее. А вместо этого я обещала ей, что все будет хорошо и она излечится.
Но я и еще кое-что пообещала. В самом конце. Я поклялась заботиться о ее семье, помогать ее детям – и нарушать обещание не собиралась.
Меня подвезли Марджи и Бад. В машине у них пахло ровно так же, как в доме Маларки в нашем с Кейти детстве – ментоловыми сигаретами, духами «Джин Нейт» и лаком для волос.
Я представила, что мы с Кейт снова сидим на заднем сиденье, ее отец ведет машину, а мать курит в окно. Я почти слышала, как Джон Денвер поет про Скалистые горы.
Расстояние в четыре мили между католической церковью и домом Райанов мы преодолевали целую вечность. Куда бы я ни взглянула, повсюду меня окружала жизнь Кейти. Кофейня, куда она заезжала, киоск с мороженым, где делают ее любимое – с соленой карамелью, книжный магазин, куда она непременно заглядывала на Рождество.
Вот мы наконец и приехали.
Дворик смотрелся заброшенным, а палисадник совсем зарос. Кейти вечно только собиралась освоить премудрости садоводства.
Машина остановилась, мы вышли, и брат Кейт, Шон, подошел ко мне. Он на пять лет младше нас с Кейт… то есть теперь уже младше одной меня… Но Шон тощий и сутулый и похож на ботана, поэтому выглядит старше. Он уже начал лысеть и к тому же носит старомодные очки, однако глаза у него ярко-зеленые, как у Кейт. Я обняла его и отступила, думая, что он заговорит, но Шон промолчал. Я тоже. Мы с ним вообще не вот прямо закадычные друзья, а сегодня явно неудачный день для болтовни. Завтра он уже вернется в Кремниевую долину, где его ждет работа. Небось живет себе бирюком, до ночи рубится в компьютерные игры, а питается бутербродами. Впрочем, не исключено, что я все это напридумывала и на самом деле живет он иначе.
Шон отошел в сторону, и я, оставшись возле машины одна, окинула взглядом дом, который всегда считала и своим тоже.
Зайти внутрь у меня не хватало сил.
Но иначе-то нельзя.
Я глубоко вздохнула. Если я что и умею, так это выгребать. Ведь я до совершенства отточила умение закрывать глаза на боль и двигаться дальше. И сейчас поступлю так же.
Ради Кейт.
Я вошла в дом и направилась на кухню, где мы с Марджи принялись готовиться к наплыву гостей. Я деловито сновала по кухне среди таких же деловитых и стремительных, словно колибри, кумушек. Только так я еще способна держаться. Не думать о ней. Не вспоминать. Объединившись с Марджи в команду, мы готовили дом к сборищу, присутствовать на котором никто из нас не хотел. Я расставила по всему дому фотографии, рассказывающие историю Кейт, – она сама их выбрала. Смотреть на эти снимки я не могла.
Услышав звонок в дверь, я, силясь сохранять присутствие духа, глубоко вдохнула. За спиной у меня по деревянному полу застучали чьи-то каблуки.
Пора.
Я обернулась и попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривая и однобокая. В гостиной я с опаской подходила к гостям – забирала тарелки и разливала по бокалам вино. Каждая минута – триумф моей воли. До меня доносились обрывки беседы – гости говорили о Кейт и делились воспоминаниями. Я не слушала, от таких разговоров мне становилось еще больнее, и я почти умудрилась отстраниться, но слова сыпались со всех сторон. Кто-то восхищался тем, что Кейт участвовала в благотворительном аукционе «Ротари», и я вдруг поняла, что люди вокруг говорят о совершенно незнакомой мне Кейт, и из-за этого печаль разъедала меня еще сильнее. И не только печаль. К ней добавилась ревность.
Ко мне подошла незнакомая женщина в старомодном мешковатом платье:
– Она много о вас рассказывала.
Я благодарно улыбнулась ей:
– Мы с ней дружили тридцать с лишним лет.
– Она так стойко химиотерапию переносила, да?
На этот вопрос ответа я не знала. Меня рядом с ней тогда не было. В тот момент не было. Ссора на два года заморозила нашу тридцатилетнюю дружбу. Я понимала, как Кейт переживает, и попыталась помочь, вот только я, как обычно, подошла не с той стороны. В конце концов Кейт обиделась на меня, а я не стала извиняться.
Пока меня не было рядом, моя лучшая подруга старалась победить рак и перенесла двойную мастэктомию. Меня не было рядом, когда она облысела, когда вчитывалась в неутешительные результаты анализов и когда наконец решила прекратить лечение. Я буду корить себя за это до последнего вздоха.
– Второй курс проходил особенно тяжело, – подхватила другая гостья – судя по виду, приехавшая прямо с занятий йогой: черные легинсы, балетки и свободный черный кардиган.
– Помню, как она побрилась, – вступила в разговор третья, – и все смеялась, называла себя Кудряшка Кейт. Я ни разу не видела, чтобы она плакала.
Я сглотнула слезы.
– Помните, как она на день рожденья Мары принесла лимонные батончики? – вспомнил еще кто-то. – Вот кто, кроме Кейти, стал бы их готовить, когда сам…
– …умирает, – тихо закончила первая, и женщины наконец замолчали.
С меня хватит. Кейт просила меня развеселить всех. «Ты – душа вечеринок, Тал. Зажги там, ради меня».
«Запросто, подружка».
Я отошла от женщин и шагнула к проигрывателю. Джаз сейчас вообще ни к чему.
– Для тебя, Кейти Скарлетт. – Я поставила компакт-диск. Заиграла музыка, и я прибавила громкость.
Чуть поодаль я увидела Джонни. Любовь всей ее жизни, и, к сожалению, единственный мужчина в моей. Единственный, кого я принимала в расчет. Посмотрев на него, я поняла, что он совершенно сломлен. Если его не знать, этого, возможно, и не поймешь, но плечи у него опущены, и побрился он плохо, а из-за бессонных ночей под глазами залегли глубокие тени. Знаю, у него утешения для меня не найдется – горе истощило его до оболочки.
Я знаю Джонни почти всю жизнь, сперва он был моим начальником, а потом мужем моей подруги. Самые знаменательные события наших жизней мы переживали вместе, и для меня это уже утешение. Я смотрю на него – и мне немного легче. В день, когда я потеряла лучшую подругу, Джонни чуть облегчает мое одиночество. Впрочем, не успела я подойти к нему, как он уже скрылся за чьими-то спинами.
Музыка – наша с ней музыка – живительным эликсиром потекла по моим венам, постепенно заполняя меня. Ни о чем не думая, я раскачиваюсь под музыку. Надо бы улыбнуться, но моя тоска вновь подняла голову. Я ловлю на себе взгляды окружающих. Они словно осуждают меня, как будто я веду себя неподобающим образом. Но эти люди ее не знали. А мы с ней лучшие подруги. Музыка – наша музыка – возвращает мне Кейти. Слова так не умеют.
– Кейти, – пробормотала я, точно она рядом, и те, кто это слышал, отшатнулись от меня.
Да и плевать мне на них. Обернувшись, я увидела ее.
Кейт.
Я остановилась перед одной из фотографий. Кейти и я, совсем юные, обнимаемся, смеемся. Когда сделали этот снимок, я не помню, но, судя по моей стрижке, как у Рейчел из «Друзей», жилетке и брюкам «карго», это девяностые.
Горе подставило мне подножку, и я, рухнув на колени, разрыдалась. Я сдерживала слезы весь день, и теперь они рвались наружу – громко, неистово. Песня стихла, и началась следующая – Journey с их «Продолжай верить».
Сколько я так простояла? Вечность.
В конце концов кто-то мягко положил руку мне на плечо. Я подняла голову и сквозь слезы разглядела Марджи. В ее глазах была такая нежность, что я снова разревелась.
– Пойдем-ка. – Она помогла мне подняться и отвела сперва на кухню, где женщины мыли посуду, а оттуда – в тихую ванную.
Мы с Марджи цеплялись друг за дружку, но молчали. Человек, которого мы любили, покинул нас.
Ее больше нет.
Внезапно усталость переросла в нечто иное – в полное истощение. Я почувствовала, как увядаю, будто тюльпан. Тушь разъедала глаза, а из-за слез все вокруг окутывала пелена. Я положила руку на плечо Марджи. Как же бедняжка похудела и ссохлась!
Следом за Марджи я вышла из полутемной ванной и вернулась в гостиную, хоть и понимала, что находиться здесь не смогу. К собственному стыду, я не сдержала данное Кейт слово. У меня не получится устроить праздник в ее честь. Я всю жизнь притворялась, будто все хорошо-отлично-чудесно, а вот сейчас никак не получится. Уж слишком мало времени пока прошло.
Я и глазом моргнуть не успела, как вдруг наступило утро. Даже еще не открыв глаза, я уже падала в пропасть. Кейт больше нет.
Я громко зарыдала. Значит, дальше моя жизнь превратится в постоянное осознание утраты?
Выбираясь из постели, я ощутила надвигающуюся головную боль. Она подползала к глазам, пульсировала в них. Слезы вновь убаюкали меня. Эту привычку я завела в детстве, и теперь горе воскресило ее. Она напоминала мне о том, какая я ранимая, и пусть осознавать это для меня оскорбительно, но где взять силы бороться с собой?
Спальня тоже словно чья-то чужая. За последние пять месяцев я почти не бывала дома. В июне, узнав о болезни Кейт, я в одну секунду поменяла жизнь, бросила все – успешное ток-шоу на телевидении и квартиру – и посвятила себя уходу за лучшей подругой.
Зазвонил телефон, и я, благодарная за возможность на мгновение отвлечься, потянулась за трубкой. На экране высветилось «Райан». Первое, что пришло в голову, – это звонит Кейт, и я обрадовалась. А потом вспомнила.
– Алло? – Я сама услышала, что голос у меня дрожит.
– Ты куда подевалась вчера? – Джонни даже не поздоровался.
– У меня сил не было, – я опустилась на пол возле кровати, – я пыталась…
– Ага. Вот удивительно-то.
– В смысле? – Я выпрямилась. – Ты про музыку? Это Кейт так захотела.
– Ты хоть с крестницей своей поговорила?
– Я пыталась, – меня обожгла обида, – но Маре друзья нужнее. А мальчикам я перед сном почитала. Но… – голос сорвался, – Джонни, у меня сил не хватило. Когда ее нет…
– Ты два года прекрасно без нее обходилась.
У меня перехватило дыхание. Прежде Джонни так со мной не разговаривал. В июне, когда Кейт позвонила и я бросилась к ней в больницу, Джонни беспрекословно принял меня обратно в семью.
– Она меня простила. И уж поверь, мне сейчас хреново.
– Ага.
– То есть ты меня не простил.
Джонни вздохнул.
– Все это больше не имеет ни малейшего значения, – проговорил он после паузы, – но она тебя любила. Вот и все. И нам всем сейчас больно. Господи, как же мы вообще справимся-то? Я смотрю на ее кровать и на одежду в шкафу, и… – Он кашлянул, помолчал. – Мы сегодня на Кауаи улетаем.
– Что-о?
– Нам надо побыть вместе. Ты сама так сказала. Рейс в два, «Гавайскими авиалиниями».
– Времени на сборы почти не осталось, – пробормотала я. Воображение услужливо подсунуло мне яркую картинку: мы впятером на пляже, пытаемся излечиться. – Это чудесно, море и…
– Да, мне пора.
Он прав – еще наговоримся. Надо поторопиться.
Я отложила телефон и принялась за сборы. В рай с большими чемоданами не ездят, поэтому через двадцать минут я уже приняла душ и собралась. Стянув мокрые волосы в хвост, я быстро накрасилась. Когда я опаздываю, Джонни прямо из себя выходит. Называет это «пунктуальность в стиле Талли», причем говорит это без улыбки.
В гардеробе я отыскала тонкое трикотажное платье от Лилли Пулитцер – белое с зеленым – и дополнила наряд серебристыми босоножками на высоком каблуке и белой соломенной шляпой.
Застегивая платье, я представляла себе нашу поездку. Сейчас мне как раз это и нужно – побыть вместе с моей единственной семьей. Мы разделим друг с другом горе и воспоминания и воскресим дух Кейти.
Они нужны мне, а я им. Господи, как же они мне нужны!
В двадцать минут двенадцатого, опоздав всего на десять минут, я уже вызывала такси. Да я считай что и не опоздала. Приезжать в аэропорт за два часа до вылета – это дикость.
Я взяла сумку на колесиках и вышла из квартиры. Возле дома меня уже ждало черное такси.
– В аэропорт, – велела я водителю, убрав сумку в багажник.
Этим теплым осенним утром машины ползли по дороге на удивление медленно. Я то и дело смотрела на часы.
– Быстрей! – торопила я таксиста, постукивая ногой по полу.
Когда мы остановились возле нужного терминала, я выскочила из машины, не дожидаясь, пока водитель распахнет передо мной дверцу.
– Поторопитесь, пожалуйста!
Он достал из багажника мою сумку, а я в очередной раз посмотрела на часы. Одиннадцать сорок семь. Я опаздываю.
Наконец я схватила сумку одной рукой и, придерживая шляпу другой, бросилась к двери. Большая соломенная сумка сползала с плеча и царапала кожу. В терминале оказалось полно народа, Джонни я нашла не сразу, но потом все же отыскала их возле стойки регистрации «Гавайских авиалиний».
– Я здесь! – Я замахала рукой, словно оголтелый участник телеигры, и бросилась к ним.
Джонни ошарашенно уставился на меня. Я что, опять облажалась? Запыхавшись, я остановилась перед ним.
– Что? Что такое? Я вроде не опоздала.
– Ты вечно опаздываешь, – грустно улыбнулась Марджи, – но сейчас не в этом дело.
– Я что, слишком расфуфырилась? Так у меня с собой и футболки есть, и шлепанцы.
– Талли! – выкрикнула заплаканная Мара. – Слава богу!
Джонни подошел ближе, и в этот же момент Марджи отступила в сторону. Эти движения смотрелись отрепетированными, словно сцена из «Лебединого озера», и во мне шевельнулась тревога. Джонни схватил меня за руку и оттащил в сторону.
– Тал, тебя мы с собой не звали. Мы вчетвером едем. Неужели ты подумала…
Меня словно под дых ударили. Сил хватило лишь на то, чтобы пробормотать:
– Ты же сказал «мы». Вот я и решила, что это и меня касается.
– Ты же понимаешь. – Это прозвучало не как вопрос, а как утверждение.
Получается, это я, идиотка, сразу не поняла.
На миг я снова превратилась в десятилетнюю девчонку, которая сидит, забытая матерью, посреди грязной улицы и ломает голову, отчего ее то и дело бросают.
К нам подбежали близнецы – предвкушая путешествие, они ликовали. Их непослушные каштановые волосы, вьющиеся на концах, пора бы и подстричь, зато на лицах вновь расцвели улыбки, а голубые глаза засияли.
– Талли, ты с нами на Кауаи полетишь? – спросил Лукас.
– Мы там серфить будем, – похвастался Уиллз, и я сразу представила, как отважно он станет сражаться с волнами.
– Нет, у меня же работа, – соврала я, хотя все знали, что ток-шоу я оставила.
– Естественно, – процедила Мара, – ведь с тобой-то нам было бы круто. Так что нет, тебе с нами нельзя.
Я отцепила от себя мальчишек и направилась к Маре. Девочка отстраненно смотрела в телефон.
– Дай отцу выдохнуть. Ты еще совсем юная и вряд ли знаешь, что такое настоящая любовь, а вот твои родители знали, но мать покинула нас.
– И пляж нас всех спасет, да?
– Мара…
– Можно я с тобой останусь?
Этого я желала больше всего на свете, до головокружения, и хотя я всеми признанная эгоистка – во время ссор Кейти часто обвиняла меня в нарциссизме, – меня накрыло отчаянье. Но мне вмешиваться нельзя. И Джонни на такое не пойдет, это было ясно.
– Нет, Мара. Не сейчас. Тебе надо побыть с семьей.
– Я думала, ты тоже наша семья.
– Хорошо тебе отдохнуть. – Это все, на что меня хватило.
– Ладно, плевать.
Я смотрела им вслед, и меня жгло раскаленной, проникающей до самых костей болью. Никто из них не оглянулся. Марджи подошла ко мне и погладила по щеке. От мягкой, морщинистой кожи пахло ее любимым цитрусовым кремом для рук и, совсем слабо, сигаретами с ментолом.
– Сейчас им это нужно, – тихо проговорила она. В голосе звучала бесконечная, въевшаяся в кости усталость. – Талли, ты как себя чувствуешь?
У нее дочь умерла, а она за меня волнуется. Я закрыла глаза, жалея, что у меня так мало сил.
А потом я услышала, как Марджи плачет, совсем тихо, даже от падающего листа больше шума. Ее плач почти потонул в гуле аэропорта. Ради дочери и всех остальных она бесконечно долго была сильной. Я знала, что слов утешения нет, и даже не пыталась их искать. Я лишь обхватила ее руками и прижала к себе. Немного погодя она высвободилась из моих объятий и отступила.
– Поедем к нам?
В одиночестве мне оставаться не хотелось, но на улицу Светлячков я ни за что не поехала бы. Не сейчас.
– Не могу.
Я видела, что она меня понимает. И мы попрощались.
Вернувшись к себе, я принялась метаться по квартире. Эти апартаменты в небоскребе домом мне так и не стали, я тут, скорее, гостья, а не хозяйка. Личные воспоминания меня с этим местом почти не связывают.
Здесь все выдержано в соответствии со вкусами моего дизайнера, а она, судя по всему, любит белый и бесконечные его оттенки. В квартире все в этом цвете: мраморные полы, белоснежная мягкая мебель и столы из стекла и камня. По-своему красиво и похоже на жилье женщины, у которой все есть. И тем не менее вот она я: сорок шесть лет и совершенно одинокая.
Работа – вот что у меня есть.
Я выбрала карьеру, а потом еще раз, и еще. Насколько я помню, в мечтах я не скромничала. Все началось в доме на улице Светлячков, когда нам с Кейт было четырнадцать. Тот день сохранился у меня в памяти, словно вчерашний, и за много лет я успела пересказать эту историю в десятках интервью. Как мы с Кейти сидели у нее дома, а Марджи с Бадом смотрели новости. Марджи тогда повернулась ко мне и сказала: «Джин Энерсен меняет мир. Одна из первых женщин, которой удалось пробиться в ведущие вечерних новостей».
А я ответила: «Я тоже хочу быть тележурналисткой».
Я выпалила это не задумываясь, для меня это казалось таким же естественным, как дышать. В моих мечтах мною восхищался весь мир. Я добилась этого, избавившись от всех стремлений, кроме одного: успех был для меня все равно что вода. Ведь кто я без успеха? Девчонка без семьи, которую легко бросить и задвинуть в угол.
Теперь у меня все это есть – и слава, и деньги, и успех.
И даже в избытке.
Пора возвращаться к работе. Так я преодолею горе. Сделаю то, что всегда делала. Продолжу притворяться, будто я сильная. И пускай обожание незнакомых людей исцелит меня.
Я заглянула в гардеробную и остановилась на черных брюках с блузкой. Брюки еле налезли и не застегивались.
Я нахмурилась. Как же я умудрилась не заметить, что за последние несколько месяцев так поправилась? Я взяла вязаную юбку и натянула ее. Живот сильно выпирал, да и бедра раздались.
Вот и отлично. Будет на что отвлечься: проблема лишнего веса в мире телевидения. Я взяла сумочку и, не обращая внимания на ворох писем и газет на кухонной стойке, вышла из квартиры.
До студии от моего дома всего пара кварталов, и обычно за мной заезжает водитель, но сегодня, ради толстой задницы, можно и прогуляться. В Сиэтле выдался чудесный осенний день, из тех шедевров погоды, когда город превращается в один из лучших в стране. Туристы разъехались, поэтому на улицах только местные, которые бегут по своим делам, не обращая друг на друга ни малейшего внимания.
Я вошла в большое, похожее на склад здание, где располагается моя компания «Светлячки Инк». Аренда тут, на Пайонир-сквер, баснословно дорогая – еще бы, ведь за углом уже синеют воды залива Эллиот-Бэй, – но разве цена меня волнует? Мое шоу приносит миллионы.
Я отперла дверь и вошла внутрь. Темнота и тишина лишний раз напомнили мне о том, что я покинула это место и даже не оглянулась напоследок. В углах и коридорах прятались тени. Я направилась в студию, и сердце у меня забилось быстрее. На лбу выступила испарина, кожа зачесалась. Ладони вспотели.
И вот я здесь, у красного занавеса, отделяющего закулисье от моего королевства. Я отдернула занавес.
В последний раз на этой сцене я рассказала зрителям о болезни Кейти, о том, как ей диагностировали воспалительный рак груди, я говорила о том, как важна ранняя диагностика, а затем я попрощалась и покинула их. Сейчас мне пришлось бы рассказать обо всем, что случилось, о том, каково это – сидеть у постели лучшей подруги, держать ее за руку и убеждать, что все будет хорошо, хотя момент, когда такое было возможно, давно миновал. И каково это – собрать таблетки и вылить остатки воды из графина, что замер на тумбочке возле осиротевшей кровати.
Я взяла микрофон, холодный и злопамятный, и тем не менее он не дал мне упасть.
Не получится. Пока нет. Говорить о Кейти у меня не получится, а если не говорить о ней, то и возвращаться в прежний мир, на мою сцену, где я – телезвезда Талли Харт, смысла нет.
Впервые в жизни я не знаю, кто я. Мне нужно разобраться в себе – лишь так я обрету равновесие.
Когда я вышла на улицу, лил дождь. Такова уж погода в Сиэтле, переменчивая, словно ртуть. Прижимая к себе сумочку, я быстро зашагала по мокрому тротуару, а добравшись до дома, с удивлением заметила, что запыхалась.
Я остановилась.
Что дальше?
Я поднялась в свое жилище в пентхаусе и прошла на кухню, где меня ждал ворох писем. Занятно, что за месяцы отсутствия я ни разу не подумала о шестеренках, приводящих в движение механизм моей жизни. Я не распечатывала письма, не просматривала счета. Я вообще об этом не вспоминала, полагаясь на помощников – агентов, менеджеров, бухгалтеров и биржевых маклеров, в чьи обязанности входит поддерживать весь механизм в рабочем состоянии.
Сейчас пора брать дело в собственные руки, снова взять на себя ответственность, восстановить прежнее существование, но, честно говоря, меня пугала сама мысль, что придется перебирать всю почту. Поэтому я позвонила своему управляющему Фрэнку – переложу ответственность на его плечи. За это я ему и плачу – чтобы он следил за моими счетами, занимался инвестициями и вообще облегчал мне жизнь. Именно он мне сейчас и был нужен.
Сперва я услышала в трубке длинные гудки, а после включилась голосовая почта. Надиктовывать сообщение мне было лень. Сегодня что, суббота?
Может, если поспать, станет полегче? Миссис Маларки в свое время говорила, что иногда хороший сон все меняет, а поменяться мне просто необходимо. Я прошла в спальню, задернула шторы и забралась в постель.
Следующие пять дней я много ела и мало спала. Каждое утро, просыпаясь, я думала: вот сегодня я наконец-то выкарабкаюсь из пучины горя и снова стану собой, а каждую ночь напивалась так, что забывала даже голос лучшей подруги.
А потом меня осенило. Это случилось на шестой день после похорон Кейт. В голову мне пришла идея настолько грандиозная и блестящая, что я удивилась, отчего раньше до этого не додумалась.
Мне нужно попрощаться – только так я оставлю позади черное горе и продолжу жить. Только так я исцелюсь. Надо взглянуть скорби в глаза и распрощаться с ней. И я должна помочь Джонни и детям.
Внезапно я поняла, как действовать дальше.
Ближе к ночи я остановила машину возле дома Райанов. На угольно-фиолетовом небе высыпали звезды, легкий, наполненный запахами осени ветер играл зеленым одеянием кедров, окружающих участок. Я с трудом вытащила из своего маленького стильного «мерседеса» сложенные картонные коробки и понесла их к дому. В заросшем травой дворе валялись детские игрушки. В течение последнего года для обитателей дома уход за территорией явно не входил в список первостепенных задач, а внутри поселилась тишина – такая, какой на моей памяти там никогда не было.
Я остановилась. Нет, не могу. Что я вообще себе напридумывала?
Попрощаться.
И еще кое-что. Мне запомнился наш с Кейти последний вечер. Она сама приняла такое решение, и мы все об этом знали. Ее решение непосильным бременем легло на наши плечи. Теперь мы даже двигались медленнее, а говорили шепотом. У нас с ней наедине оставался один-единственный последний час. Я хотела забраться к ней в постель и прижаться к ее ссохшемуся телу, но даже не мучайся она от самой разномастной боли, те времена давно прошли. Каждый вздох причинял ей страдания, которые передавались и мне.
«Позаботься о них, – шепнула она, сжав мне руку, – а я свое уже отзаботилась. – Она рассмеялась, смех вышел шипящий и надтреснутый. – Как без меня жить, они не представляют. Помоги им».
И на это я спросила: «А мне кто поможет?»
Теперь стыд за эти слова огнем обжигал кожу, железной рукой сжимал желудок.
«Я с тобой всегда буду», – солгала она, и на этом все кончилось. Она только снова попросила заботиться о Джонни и детях.
И я поняла.
Я подхватила коробки и поволокла их наверх. Картонные края скребли о потертые, истоптанные ступеньки. В спальне Кейт и Джонни я остановилась, внезапно почувствовав себя взломщиком.
Помоги им.
Что сказал Джонни во время нашего последнего разговора? «Когда я смотрю на ее одежду в шкафу…»
Сглотнув, я вошла в гардеробную и зажгла свет. Под аккуратно сложенную одежду Джонни здесь была отведена правая сторона. А одежда Кейт лежала и висела слева.
При виде ее вещей я едва не сорвалась, колени задрожали. С трудом удерживаясь на ватных ногах, я расправила одну из коробок и поставила рядом. Потом сгребла в охапку что под руку попалось и уселась на холодный пол.
Свитера. Кардиганы, пуловеры и водолазки. Бережно, с благоговением я принялась складывать вещи одну за другой, вдыхая лавандово-цитрусовый запах Кейти. Мне удавалось держаться, пока я не дошла до серой растянутой толстовки с надписью «Вашингтонский университет», которую годы стирки почти превратили в тряпку.
Перед глазами пронеслись воспоминания: мы в комнате Кейти готовимся к отъезду в университет. Пара восемнадцатилетних девчонок, которые несколько лет ждали этого момента, все лето болтали о нем, лелея мечту, пока та не засияла. Мы встанем в один ряд с великими и станем знаменитыми журналистками.
«Ты вообще всегда готова», – тихо проговорила Кейт. Она боится – я знала. Когда-то она не пользовалась популярностью среди одноклассников, и те даже окрестили ее Маларки-Чмоларки.
«Ты же знаешь, без тебя мне знаменитой не стать. Мы же команда, верно?» Этого Кейт так и не поняла или, по крайней мере, не верила. Я нуждалась в ней сильнее, чем она во мне.
Я свернула толстовку и отложила ее в сторону. Ее я заберу домой. Остаток ночи я просидела в гардеробной своей лучшей подруги, вспоминая нашу дружбу и складывая в коробки всю ее жизнь. Сперва я крепилась, и от напряжения у меня дико разболелась голова. Одежда Кейти – будто дневник наших жизней. Наконец я добралась до двубортного пиджака, который вышел из моды в конце восьмидесятых. Я подарила его Кейти на день рожденья с первой настоящей зарплаты. Огромные накладные плечи переливались люрексом.
«Это тебе не по карману», – ахнула она, когда достала из коробки этот фиолетовый двубортный писк тогдашней моды.
«Ничего, скоро оперюсь».
Она рассмеялась: «Ага, ты-то да. А я вот беременная и ни в какие одежки уже не влезаю».
«Когда родишь, то приедешь ко мне в Нью-Йорк – а у тебя уже и шмот приличный есть…»
Я встала. Прижимая жакет к груди, спустилась вниз и налила еще вина. Из колонок в гостиной лился голос Мадонны. Заслушавшись, я остановилась и неожиданно вспомнила, что оставила на кухне грязную посуду и коробки из-под еды, которые надо бы выбросить. Вот только музыка разогнала все мысли и вновь унесла в прошлое.
«Вог».
Как раз в таких жакетах мы танцевали под эту песню. Я подошла к проигрывателю и прибавила громкости, чтобы было слышно и на втором этаже. На миг я закрыла глаза и начала танцевать, представляя, как рядом, смеясь и подталкивая меня, танцует Кейт.
А затем я снова принялась за работу.
Проснулась я на полу в гардеробной. На мне черные спортивные штаны Кейти и ее старая университетская толстовка. Рядом осколки бокала и опустевшая бутылка. Мне, что неудивительно, хреново.
Я с трудом села и убрала упавшие на глаза волосы. Я провела тут уже две ночи и почти сложила в коробки вещи Кейти. Теперь с ее стороны гардероба пусто, а под штангой для одежды выстроились шесть коробок.
На полу, возле разбитого бокала, дневник Кейти – один из тех, которые она вела в последние месяцы жизни.
«Когда-нибудь Мара станет меня искать, – сказала Кейт, отдавая мне этот дневник, – будь рядом с ней, пока она его читает. А мальчики… Покажи им эти записи, когда они не смогут меня вспомнить».
На первом этаже по-прежнему играла музыка. Накануне ночью я перепила и забыла ее выключить. Принс. «Пурпурный дождь». Я встала. От слабости я едва держалась на ногах, но главное – я завершила начатое. Когда Джонни вернется, ему не придется заниматься этим самому. Сейчас это ему совсем ни к чему.
Музыка внизу стихла.
Я нахмурилась и обернулась, но не успела выйти из гардеробной, как на пороге вырос Джонни.
– Это что еще за херня?! – заорал он.
От неожиданности я лишь молча смотрела на него. Они что, сегодня с Кауаи вернулись?
Его взгляд скользнул мимо меня и остановился на подписанных коробках: «Летняя одежда Кейт», «Благотворительность», «Кейт. Разное».
Он скривился от боли, изо всех сил стараясь сдержаться. Дети поднялись следом за ним и остановились у отца за спиной.
С трудом передвигая ноги, я подошла к Джонни и обняла его, ожидая ответных объятий, но не дождалась и отступила. В глазах жгло от слез.
– Я знала, что тебе тяжело…
– Как ты вообще посмела заявиться сюда, копаться в ее вещах и складывать их в коробки, словно мусор какой-то?! – Голос у него задрожал и сорвался. – Это на тебе ее толстовка?
– Я просто помочь хотела…
– Помочь? Загадить кухню пустыми бутылками и коробками из-под еды? Врубить музыку, когда и без того тошно? Думаешь, мне легче будет, если из дома ее вещи исчезнут?
– Джонни… – Я шагнула к нему, но он с такой силой оттолкнул меня, что я споткнулась и чуть не выронила дневник.
– Дай сюда, – натянутым, как струна, голосом велел он.
Я прижала дневник к груди и отступила:
– Она его мне отдала. И велела находиться рядом с Марой, когда та его прочтет. Я дала Кейти слово.
– С тобой она вообще часто ошибалась.
Я покачала головой. События сменяли друг дружку так стремительно, что я не успевала осознать происходящее.
– Не надо было вещи разбирать, да? Я думала, ты…
– Талли, думаешь ты только о себе.
– Папа, – Мара подвела ближе братьев, – мама не хотела бы…
– Ее больше нет, – резко перебил он дочь.
Я видела, как ранят его эти слова, как горе искажает лицо, и я, не найдя ничего лучше, прошептала его имя. Он ошибается. Я хотела помочь. Джонни шагнул назад и, проведя рукой по волосам, посмотрел на детей, испуганных и растерянных.
– Мы переезжаем, – сказал он.
Мара побледнела.
– Как это?
– Мы переезжаем, – взяв себя в руки, повторил Джонни. – В Лос-Анджелес. Мне предложили там работу. Начнем все сначала. Здесь, без нее, мне жизни нет. – Он взглянул в сторону спальни, но на кровать смотреть не мог и вместо этого посмотрел на меня.
– Если это из-за того, что я пыталась помочь…
Он рассмеялся – сухо, надтреснуто.
– Разумеется, все на свете крутится вокруг тебя. Ты вообще меня слышишь? Я не могу жить в ее доме.
Я потянулась к нему, но Джонни отстранился:
– Талли, уходи.
– Но…
– Уходи, – повторил он, и я поняла, что ему действительно этого хочется.
Вцепившись в дневник, я протиснулась мимо Джонни и обняла мальчиков – крепко прижала их к себе и расцеловала в пухлые щеки, стараясь навсегда запомнить их лица.
– Ты же к нам приедешь, да? – робко спросил Лукас. Малыш уже столько потерял, и неуверенность в его голосе убивала меня.
Мара схватила меня за руку:
– Можно я с тобой останусь?
Джонни у нас за спиной горько рассмеялся.
– У тебя есть семья, – тихо проговорила я.
– Это больше не семья. – На глазах у Мары заблестели слезы. – Ты же обещала, что всегда будешь рядом.
Не выдержав, я стиснула ее в объятиях так яростно, что Мара с трудом высвободилась.
Из комнаты я вышла почти на ощупь – слезы застилали мне глаза.
Глава шестая
– Может, хватит мычать себе под нос? – обратилась я к Кейт. – Как я, спрашивается, буду головой думать, если ты всю дорогу мычишь? Мне и так вспоминать тяжело.
Я не мычу.
– Ладно, не мычишь, а пищишь. Ты что, бегун-марафонец из мультика?
Сперва пищало тихо, словно комар над ухом, но звук нарастал и постепенно сделался нелепо громким.
– Ну прекращай уже!
У меня заболела голова. Не на шутку разболелась. Зародившись в глазницах, боль расползалась, отдаваясь по всей голове мерным стуком мигрени.
Я молчу, как покойник.
– Очень смешно. Погоди-ка. Это не ты. Это вообще на сигнализацию похоже. Что за х…
МЫЕЕТЕРЯЕММЫЕЕТЕРЯЕМ
Кто это сказал? Нет, прокричал. Кто это?
Кейти рядом со мной вздохнула. От этого мне сделалось грустно, как бывает, когда старая ленточка порвется.
Кейти прошептала мое имя и добавила:
Время.
Я испугалась – во-первых, из-за усталости в ее голосе, а во-вторых, само слово страшное.
Я что, потратила все отведенное мне время? Почему я больше ничего не сказала? Не задавала вопросы? Что со мной случилось? Ей это известно, я знаю.
– Кейт?
Молчание.
Внезапно я падаю – переворачиваюсь в воздухе и лечу вниз.
Я слышу голоса, но несут они какую-то околесицу, а боль такая мучительная и дикая, что я с трудом удерживаюсь от крика.
ВСЕВНОРМЕ
Душа рвется наружу, прочь из тела.
Я хочу открыть глаза – а может, они уже открыты, точно не знаю. Чувствую лишь, что вокруг отвратительная темнота, мерзкая, холодная и плотная, как угольная пыль. Я молю о помощи, но это тоже у меня в голове, я знаю. Рот не открывается. Воображаемый звук разлетается эхом и утихает, и я вместе с ним…
3 сентября 2010, 06:27
Джонни стоял у дверей девятого бокса травматологического отделения. На решение последовать за доктором Беваном у него ушло пять минут, а решение открыть дверь он принял и того быстрее. В конце концов, он журналист и сделал карьеру, оказываясь там, куда ему вход воспрещен.
Стоило ему оказаться внутри, как он столкнулся с женщиной в халате. Джонни пропустил ее и прошел в переполненное, залитое ярким светом помещение.
Собравшиеся толпились вокруг медицинской каталки. Люди галдели и двигались, будто клавиши на пианино. Они совершенно заслоняли от Джонни пациента, он видел лишь выглядывающие из-под голубой простыни большие пальцы.
Раздался сигнал тревоги.
– Мы ее потеряли. Разряд! – закричал кто-то.
Голоса перекрыл резкий, заполнивший палату звон, от которого у Джонни даже кости задрожали.
– Все в норме.
Громкое жужжание – тело на каталке выгнулось, приподнявшись, и снова упало. Рука свесилась с каталки.
– Есть пульс.
На экране снова появилось сердцебиение. Суета чуть утихла. Две медсестры отошли в сторону, и тут Джонни увидел человека на каталке.
Талли.
В палату словно хлынул воздух, и Джонни наконец удалось вдохнуть. Повсюду на полу пятна крови. Вошедшая в палату санитарка поскользнулась и едва не упала.
Джонни шагнул к каталке. Талли не двигалась. Ее разбитое лицо было перепачкано кровью, из руки торчала пробившая кожу кость.
Джонни прошептал ее имя – или, возможно, ему показалось, будто он его прошептал.
Он протиснулся между двумя медсестрами – одна следила за дыхательным аппаратом, другая укрывала грудь Талли голубой простыней. Рядом появился доктор Беван:
– Вам сюда нельзя.
Слов у Джонни не нашлось. У него накопилось столько вопросов, но сейчас, пораженный масштабом увиденных травм, он сгорал от стыда. Ведь и сам он в какой-то степени приложил к этому руку. Повесил на Талли вину за то, к чему она не имела никакого отношения, и вычеркнул ее из своей жизни.
– Мы увозим ее в операционную, мистер Райан.
– Она выживет?
– Шансов немного, – сказал доктор Беван, – пожалуйста, отойдите в сторону.
– Спасите ее. – Джонни отступил назад, пропуская каталку.
В оцепенении он вышел из палаты и спустился на четвертый этаж, в комнату ожидания при отделении хирургии. В углу, сжимая в руках вязальные спицы, плакала какая-то женщина. Джонни подошел к дежурной за стойкой, сообщил, что он ждет, когда прооперируют Талли Харт, и сел перед выключенным телевизором. Внезапная головная боль заставила его откинуться на спинку кресла.
Джонни старался не вспоминать всех ошибок, которые он успел совершить за проведенные без Кейт четыре года, а таких ошибок накопилось страшно подумать сколько. Вместо этого Джонни молился – в Бога он перестал верить в день смерти жены и снова поверил, когда исчезла дочь.
Он просидел в комнате ожидания несколько часов, наблюдая, как приходят и уходят люди. Сам он еще никому не звонил – хотел дождаться, когда ему сообщат о состоянии Талли. Хватит с их семьи трагических звонков. Бад с Марджи теперь жили в Аризоне, и Джонни не хотел, чтобы Марджи сломя голову неслась в аэропорт без особой надобности. Лучше бы, конечно, позвонить матери Талли, но он понятия не имел, где ее искать.
И Мара. Однако Джонни сомневался, что та вообще возьмет трубку, если увидит, от кого звонок.
– Мистер Райан?
Джонни резко поднял голову, к нему направлялся нейрохирург. Джонни хотел вскочить навстречу врачу, но его сковала слабость. Хирург дотронулся до его плеча и повторил:
– Мистер Райан?
Джонни с трудом поднялся:
– Как она, доктор Беван?
– Операцию перенесла нормально. Пойдемте со мной.
Джонни прошел следом за врачом в маленькую комнату без окон. Посреди пустого стола лишь коробка с салфетками.
Он сел.
Доктор Беван расположился напротив.
– В настоящий момент нас сильнее всего тревожит отек головного мозга. У нее обширная травма головы. Чтобы устранить отек, мы провели шунтирование, но результат не гарантирован. Мы понизили пациентке температуру тела и ввели в медикаментозную кому – так мы сбили внутричерепное давление. Но состояние все равно критическое. Сейчас она подключена к аппарату искусственного жизнеобеспечения.
– Можно мне к ней? – спросил Джонни.
Врач кивнул:
– Разумеется. Пойдемте.
Они прошли по коридору, вошли в лифт и поднялись наверх, в реанимацию. В У-образном коридоре вокруг пункта дежурной располагались двенадцать палат со стеклянными дверями. Доктор Беван провел Джонни в одну из них.
Волосы Талли сбрили, в голове просверлили отверстие. Чтобы ослабить давление на мозг, поставили катетер и дренаж. Из ее тела вообще торчало множество трубок – для дыхания, для приема пищи, да еще и в голове трубка. На экране над кроватью светились показатели внутричерепного давления и пульса. На левую руку Талли наложили гипс. Иссиня-бледные пальцы словно излучали холод.
– Чем обернется травма мозга, предсказать невозможно, – сказал доктор Беван, – масштаб травмы нам на этот момент неизвестен. Надеемся, что в течение суток ситуация прояснится. Мне бы хотелось обнадежить вас, но мы пока бродим в потемках.
Джонни знал о травмах мозга не понаслышке. Работая военным репортером в Ираке, он и сам заработал себе такую же. Чтобы прийти в себя, ему понадобилось несколько месяцев, но взрыва он до сих пор так и не вспомнил.
– А когда она придет в себя, то полностью восстановится?
– Придет ли она в себя, сказать тяжело. Мозг у нее действует, но как, непонятно, потому что сейчас мы поддерживаем ее медикаментозно. Зрачки реагируют на раздражитель, и это хороший признак. Кома даст ее организму время. Однако если кровотечение продолжится или отек увеличится… – Он умолк.
Что тогда будет, Джонни и так знал. Шипенье аппарата напоминало ему, что дышит Талли не сама. Какофония писков, жужжания и шипенья словно взяла на себя функцию Бога.
– Что с ней случилось? – спросил наконец Джонни.
– Насколько мне известно, автомобильная авария, но подробностей у меня нет. – Доктор Беван повернулся к Джонни: – Она верующая?
– Не сказал бы.
– Очень жаль. В такие моменты вера приносит немалое утешение.
– Ну да… – пробормотал Джонни.
– Мы считаем, что пациентам в коме идет на пользу, когда с ними разговаривают, – добавил врач, похлопал Джонни по плечу и вышел из палаты.
Джонни сел у изголовья кровати. Сколько же он просидел так, глядя на Талли и уговаривая: «Держись, Талли», шепча слова, которые не мог заставить себя произнести вслух? Достаточно долго, чтобы чувство вины и раскаяния сдавило горло, мешая дышать.
Почему, чтобы разглядеть истину жизни, непременно нужно пережить удар?
Что ей сказать, кроме этих двух слов, он не знал. Еще не пришло время после всего, что он уже сказал – и чего не говорил. Одно он знал точно: будь Кейт рядом, она бы наверняка устроила ему хорошую взбучку за то, как он повел себя после ее смерти и как обошелся с ее лучшей подругой. И Джонни сделал единственное, в чем, по его мнению, нуждалась Талли: тихо, чувствуя себя придурком, он запел песню, которую связывал с Талли: «Девушка из деревеньки, в этом мире совсем одна…»
– Где я? Умерла? Или жива? Или где-то посередине? Кейт, ты где была?
Уходила, а теперь вернулась.
Меня теплом накрыла волна облегчения:
– Кейти…
Открой глаза.
У меня что, глаза закрыты? И поэтому вокруг так темно? Я медленно открыла глаза – это все равно что проснуться на раскаленной солнечной поверхности. Блеск и жар такие сильные, что я ахнула. Глаза у меня не сразу приспособились к этому сиянию, а привыкнув, я поняла, что нахожусь в больничной палате, в своем теле.
Там, внизу, полным ходом идет операция. Вокруг операционного стола столпилось несколько человек в халатах. На серебристых подносах поблескивают скальпели и другие инструменты. И повсюду медицинская техника – пищит, гудит, жужжит.
Смотри, Талли.
– Не хочу.
Смотри.
Превозмогая себя, я двигаюсь. Меня сковывает ледяной ужас. Он хуже, чем боль. Я знаю, что ждет меня на этом аккуратном столе внизу.
Я сама. И в то же время не я.
На столе – мое тело, накрытое голубой простыней, окровавленное. Медсестры и врач переговариваются, кто-то бреет мне голову.
Без волос я выгляжу маленькой и беззащитной, как ребенок. Человек в халате мажет мою лысую голову зеленкой.
Я слышу жужжание, и желудок у меня сжимается.
– Мне тут не нравится, – говорю я Кейт, – уведи меня отсюда.
Мы тут всегда будем, но ты пока закрой глаза.
– С удовольствием.
На этот раз внезапная темнота напугала меня. Не знаю почему. Вообще-то это странно, потому что хоть моя душа – пристанище самых разных темных чувств, страха среди них нет. Я ничего не боюсь.
Ха! Ты любви боишься! В мире не сыскать того, кто боится ее сильнее, чем ты. Поэтому ты и отталкиваешь людей. Открой глаза.
Я послушалась. Мрак рассеялся не сразу, но немного погодя из непроницаемой темноты посыпались оттенки. Похожие на компьютерные коды из «Матрицы», они объединялись в цепочки бус. Сперва обозначилось небо, безоблачное и безупречно синее, затем цветущие вишневые деревья – пучки розовых цветов лепились к веткам и трепетали на ветру. На этом фоне появляются здания – розовые готические силуэты с крыльями и башенками, а под конец зеленые газоны с заасфальтированными дорожками. Мы в Вашингтонском университете. Настоящее буйство красок. Повсюду парни и девушки – деловито направляются куда-то с рюкзаками за спиной, пинают мячик и, валяясь на траве, читают. Где-то надрывается магнитофон, хрипящий «Я никогда не была собой». Господи, терпеть не могу эту песню.
– Все это не по-настоящему, – догадалась я, – верно?
Настоящее относительно.
Неподалеку от нас на траве устроились две девушки, брюнетка и блондинка. На блондинке парашютные штаны и футболка, перед ней лежит открытая записная книжка. Вторая девушка… ладно, это я. Я помню, когда зачесывала волосы назад и носила массивный металлический ободок, и помню коротенький белый свитерок, оголявший одно плечо. Мой любимый свитер. Девушки – то есть мы – такие юные, что я невольно улыбнулась.
Растянувшись на спине, я чувствую, как травинки щекочут голые руки, вдыхаю сладкий, знакомый травянистый аромат. Кейт вытягивается рядом. Мы снова вместе, смотрим в бездонное голубое небо. Сколько раз за четыре года в университете мы вот так лежали? Вокруг все залито волшебным светом, прозрачным и искристым, точно бокал шампанского на солнце. Этот свет наполняет меня умиротворением. Здесь, особенно когда рядом Кейт, моя боль превращается в далекое воспоминание.
Что случилось сегодня ночью?
Вопрос застал меня врасплох, и умиротворение чуть пошатнулось.
– Не помню.
Удивительно, но это правда. Я не помню.
Помнишь. Просто не хочешь вспоминать.
– Может, у меня на то причина есть.
Может, и так.
– Кейт, зачем ты здесь?
Ты же меня сама позвала, забыла, что ли? Я пришла, потому что нужна тебе. И чтобы тебе напомнить.
– О чем?
Мы – это наши воспоминания, Тал. Это ноша, которая всегда с нами. Любовь и воспоминания надолго, поэтому перед смертью перед глазами у тебя проносится твоя жизнь, это воспоминания, которые ты взяла с собой. Как вещи, собранные в дорогу.
– Любовь и воспоминания? Ну тогда я дважды в пролете. Я ничего не запоминаю, а любовь…
Слушай!
До меня донесся чей-то голос: «А когда она придет в себя, то полностью восстановится?»
– Ой, – удивилась я, – это же…
Джонни.
С какой любовью и какой болью произнесла она имя мужа…
– Придет ли она в себя, сказать тяжело. – Мужской голос, незнакомый.
Стоп. Это же они мою смерть обсуждают. И еще чего похуже – жизнь, если мой мозг не оправится от травмы.
В голове нарисовалась картинка: я прикована к постели, из тела торчит целый лес трубок, ни говорить, ни двигаться я не могу.
Я сосредоточилась и снова перенеслась в палату.
Возле койки, глядя на меня, стоял Джонни, а рядом с ним – незнакомец в голубом халате.
– Она верующая? – спросил этот человек.
– Не сказал бы. – Джонни произнес это с такой грустью, что мне – несмотря на все, что между нами произошло, а может, именно поэтому – захотелось взять его за руку.
Он сел у изголовья моей койки.
– Прости, – сказал он мне, хоть тело мое его и не слышало. Как же долго я ждала от него этих слов. Но почему же так получилось? Теперь я видела: он меня любит. Я видела это в его влажных глазах, понимала по тому, как дрожат его руки и как он склоняет для молитвы голову. Нет, он не молится, это я точно знала, – он наклонил голову, признавая свое поражение.
Несмотря ни на что, он будет по мне скучать.
А я по нему.
– Борись, Талли.
Мне хотелось ответить ему, подать знак, что я его слышу, что я рядом, но ничего не получалось.
«Открой глаза, – приказала я телу, – открой глаза и тоже извинись».
А потом он запел – хрипло, сдавленно:
– Девушка из деревеньки, в этом мире совсем одна…
Господи, обожаю его!
Сколько любви в этих словах Кейт.
Джонни добрался до середины песни, когда в палату вошел крепкий мужчина в дешевом коричневом пиджаке и синих брюках.
– Детектив Гейтс, – представился он.
«Автомобильная авария». Когда я услышала эти слова, перед глазами тут же замелькали картинки: дождливая ночь, бетонная опора, мои руки на руле. Почти воспоминания. Я чувствовала, что картинки связаны, они что-то означают, но не успела выстроить цепочку, как меня ударило в грудь, да так сильно, что тело отбросило к стене. Меня пронзила дикая, мучительная боль.
СРОЧНОДОКТОРАБЕВАНА
– Кейт! – выкрикнула я, но она исчезла.
Палату заполнил чудовищный шум – грохот, эхо и писк. Дыхание перехватило. Боль в груди убивала меня.
РАЗРЯД
Словно тряпичную куклу, меня подбросило на кровати, и я запылала огнем. Когда все закончилось, я снова поплыла к звездам.
Кейт взяла меня за руку, и мы не упали, а полетели вниз. На землю мы опустились мягко, точно бабочки, прямо на старые деревянные кресла на берегу моря. Вокруг темнота, но электрически яркая: белая-белая луна, бесконечные звезды, свечи в светильниках на ветвях старого клена.
Веранда в ее доме. В доме Кейт.
Здесь удары боли отдаются лишь далеким эхом. Слава богу.
Рядом я слышу дыхание Кейт. В нем запах лаванды и еще чего-то – возможно, снега.
Джонни тебя бросил.
И я вспомнила, на чем мы остановились, – мы говорили о моей жизни.
Этого я от него не ожидала.
– Мы все разбрелись в разные стороны (вот она, печальная правда), ты, как клей, удерживала нас вместе. Без тебя… – Повисло долгое молчание. Может, Кейт вспоминает свою жизнь и тех, кого любила? Каково это – знать, что кому-то само существование без тебя невыносимо?
Что с тобой происходило после того, как он переехал в Лос-Анджелес?
Я вздохнула.
– Можно я просто уйду в этот гребаный лучший мир и забудем про все?
Ты меня позвала. Забыла? Ты сказала, что я тебе нужна. Я здесь. И вот почему: ты должна вспомнить. Вот так-то. Поэтому выкладывай.
Я откинулась на спинку кресла и посмотрела на пламя свечи в пузатом светильнике. Светильник, привязанный грубой бечевкой, болтался на дереве, время от времени ветер подталкивал его, и тогда свет выхватывал из темноты нижние ветви клена.
– После твоей смерти Джонни с детьми переехал в Лос-Анджелес. Это случилось очень быстро. Твой муж просто решил переехать – а в следующую секунду их с детьми тут уже не было. Помню, в ноябре 2006-го мы с твоими мамой и папой стояли тут, возле дома, и махали им вслед. После я отправилась домой и забралась…
…в кровать. Я знала, что надо возвращаться на работу, но сил не хватало. Честно говоря, на меня при одной мысли об этом накатывала усталость. Собраться с духом и начать жизнь заново, без лучшей подруги, не получалось. От тяжести утраты я закрыла глаза. Тут ведь кому хочешь взгрустнется, разве нет?
Куда-то подевались целые две недели. Впрочем, никуда они не девались, мне известно, где они и где я. Я – точно раненое животное в темном логове, выгрызала застрявшую в лапе колючку, потому что помощи ждать было неоткуда.
Каждый вечер в одиннадцать я звонила Маре – знала, что ей тоже не спится. Лежа в кровати, я выслушивала ее жалобы на отца, которому взбрело в голову переехать, и повторяла, что все будет хорошо, вот только ни одна из нас в это не верила. И еще я обещала поскорее приехать к ней в гости.
В конце концов я не выдержала. Я вылезла из постели и принялась ходить по квартире, зажигая повсюду свет. Я впервые за долгое время увидела себя: волосы грязные и спутанные, взгляд остекленевший, а одежда мятая и бесформенная.
Вылитая мать. До чего я докатилась – и как быстро! Вот стыдобища-то.
Пора выбираться отсюда.
Вот именно. Теперь это моя цель. Нельзя круглые сутки валяться в постели, тосковать по лучшей подруге и горевать по тому, чего больше нет. Нужно оставить это позади и жить дальше. А выгребать я умею – всю жизнь только этим и занимаюсь.
Я позвонила своему агенту и договорилась о встрече. Он сейчас в Лос-Анджелесе, значит, встречусь с ним там, приступлю к работе, а затем нагряну в гости к Джонни и детям.
Да. Чудеснее и не придумаешь. Настоящий план.
Назначив встречу, я почувствовала себя существенно лучше. Потом приняла душ и привела в порядок волосы, заметив, что у корней проступила седина.
Когда же это произошло?
Нахмурившись, я стянула волосы в хвост – может, так седину со стороны не видно? После чего с трудом накрасилась. В конце концов, я иду в мир, а сейчас повсюду камеры. Я надела единственное, что еще налезало на мои раздавшиеся бедра, – черную вязаную юбку. Наряд я дополнила высокими, до колена, сапогами и черной шелковой блузкой с асимметричным воротничком.
Я молодец: позвонила в агентство путешествий, забронировала билеты и отель, оделась и все это время улыбалась и думала, что я справлюсь, ну разумеется, справлюсь. А потом я открыла дверь квартиры – и меня охватила паника. Во рту пересохло, на лбу выступила испарина, сердце заколотилось.
Мне страшно выходить из дома.
Не знаю, что за хрень со мной творится, но я не поддамся. Глубоко вдохнув, я шагнула за порог, спустилась на лифте вниз, открыла машину и уселась за руль. В груди громко стучало сердце.
Я завела двигатель и выехала на загруженную, оживленную улицу Сиэтла. Сильный дождь заливал лобовое стекло и мешал видимости. Меня непрерывно тянуло повернуть назад, и все же я себя переборола – заставляла двигаться вперед и так и делала, пока не заняла место в самолете, в салоне первого класса.
– Мартини, – попросила я стюардессу.
Во взгляде ее читалось, что еще даже двенадцати нет. Ну и пусть. Выпивка наверняка поможет мне прийти в себя.
После двух мартини я расслабилась и, откинувшись на спинку кресла, прикрыла глаза. Вернусь на работу – и все наладится. Я всегда находила утешение в работе.
В Лос-Анджелесе я высмотрела в толпе водителя в черном костюме и с табличкой в руке. «Харт», – прочитала я свою фамилию. Водитель забрал у меня маленький саквояж из телячьей кожи и провел к машине. Движение из аэропорта до центра было плотным, автомобили двигались впритирку и постоянно сигналили, словно это что-то изменит, а мотоциклисты, рискуя, старались проскользнуть между машинами.
Сидя на мягком пассажирском сиденье, я закрыла глаза и постаралась привести в порядок мысли. Сейчас, двигаясь вперед и придумывая, как мне вернуть собственную жизнь, я слегка успокоилась. А может, этим спокойствием я обязана мартини. Как бы там ни было, я готова вернуться.
Машина подъехала к внушительному белому зданию со скромной вывеской «Агентство креативного творчества».
Внутри здание представляло собой бесконечные коридоры из белого мрамора и стекла, точь-в-точь ледяной дом, и холод там стоял такой же. Обитатели – дорого одетые, ухоженные мужчины и женщины, словно явившиеся на фотосъемку для модного журнала. Девушка за стойкой меня не узнала, даже когда я представилась.
– А-а, – ее взгляд равнодушно скользнул по мне, – мистер Дейвисон вас ждет?
– Да. – Я натянуто улыбнулась.
– Присядьте, пожалуйста.
Я с трудом удержалась, чтобы не поставить на место эту девчонку, но в «Агентстве креативного творчества» лучше лишний раз не выделываться, поэтому я прикусила язык и устроилась в современном лобби и стала ждать.
Я ждала.
И ждала.
Опоздав минут на двадцать, ко мне все же явился какой-то юнец в итальянском костюме. Молча, словно беспилотник, он провел меня на третий этаж и проводил до углового кабинета, где за огромным столом сидел мой агент Джордж Дейвисон. При моем появлении он встал. Мы неловко обнялись, и я отступила назад.
– Ну что ж, добро пожаловать. – Он указал на кресло.
Я села.
– Хорошо выглядишь, – сказала я.
Он окинул меня взглядом. Я знала – он заметил и мой лишний вес, и стянутые в хвост волосы. И седину тоже. Я заерзала.
– От тебя я звонка не ждал, – сказал он.
– Я же совсем ненадолго пропала.
– На шесть месяцев. Я тебе сообщений десять оставил, не меньше. И ты ни на одно не ответила.
– Джордж, ты же знаешь, что случилось. Моя лучшая подруга болела раком. И я была рядом с ней.
– А сейчас как?
– Она умерла. – Я впервые произнесла это вслух.
– Соболезную.
Я вытерла слезы.
– Спасибо. Ладно, я готова снова влиться в струю. Могу с понедельника приступить к съемкам.
– Скажи, что пошутила.
– По-твоему, понедельник – это слишком рано?
Взгляд Джорджа мне не понравился.
– Талли, брось, ты же умная.
– Джордж, я тебя не очень понимаю.
Он придвинул кресло к столу, и дорогая кожаная обивка издала жалобный вздох.
– В прошлом году твое шоу «Разговоры о своем» было самым первым в своем эфирном времени. Рекламщики дрались за рекламное время. Производители жаждали осыпать твою публику своими товарами, и многие из них приезжали издалека и часами ждали своей очереди, чтобы увидеться с тобой.
– Я в курсе, Джордж. Как раз поэтому я и приехала.
– Ты перегнула палку, Талли. Помнишь – ты сняла с себя микрофон, попрощалась со зрителями и ушла?
Я наклонилась вперед:
– Но, дружочек…
– Да на тебя уже всем насрать.
От неожиданности я окаменела.
– Как, по-твоему, к твоим выкрутасам отнеслись коллеги? А сотрудники, которые вдруг потеряли работу?
– Я… Я…
– Вот именно. О них ты не подумала, верно? Коллеги на тебя чуть в суд не подали.
– Я и понятия не име…
– Ты же не брала трубку, – перебил он меня, – а я как тигр тебя защищал. В конце концов они решили не подавать на тебя в суд – когда речь идет о раке, общественный резонанс бывает ужасным. Но шоу они закрыли, а эфирное время отдали.
Как же я умудрилась все это пропустить?
– Отдали? Кому?
– Шоу Рейчел Рей. Рейтинги у него просто сумасшедшие. И шоу набирает обороты. Эллен и «Судья Джуди» тоже хорошие показатели выдают. И разумеется, Опра.
– Погоди, что-то я не пойму. Джордж, у меня собственное шоу. И компания звукозаписи.
– Плохо только, что сотрудников у тебя нет, а права на шоу теперь принадлежат твоим бывшим коллегам. Правда, они так обижены на тебя, что и шоу прикрыли.
Это у меня в голове не укладывалось. Всю жизнь, за что бы я ни бралась, меня везде ждал успех.
– То есть с «Разговорами о своем» покончено?
– Нет, Талли. Это с тобой покончено. Кому нужна ведущая, которая на пустом месте просто берет и уходит?
Значит, все и впрямь настолько плохо.
– Придумаю новое шоу. И сама его профинансирую. Я готова рискнуть.
– Ты с управляющим давно говорила?
– Давно. А что?
– Помнишь, четыре месяца назад ты подарила внушительную сумму фонду, который поддерживает больных раком?
– Это ради Кейт. И дело получило широкую огласку, об этом даже в вечерних новостях сообщили.
– Поступок великодушный, кто бы спорил. Вот только дохода у тебя нет, Талли. С тех пор как ты ушла, ты ничего не зарабатываешь. И когда шоу закрылось, пришлось выплачивать неустойку по трудовым договорам. На это целое небольшое состояние ушло. И давай начистоту – в денежных вопросах ты профан.
– Так я что, на мели?
– На мели? Нет. Денег у тебя более чем достаточно. Но я разговаривал с Фрэнком, так вот, чтобы спродюсировать шоу, средств у тебя не хватит. А инвесторы прямо сейчас вряд ли в очередь выстроятся.
Меня охватила паника. Я вцепилась в подлокотники кресла, нога нервно постукивала по полу.
– Значит, мне нужна работа.
Джордж грустно посмотрел на меня. В его глазах я прочла всю историю нашего с ним знакомства. Он стал моим агентом почти два десятилетия назад, когда я, совсем мелкая сошка без имени, работала в утренней новостной передаче. Нас свело тщеславие. Регулируя все крупные контракты моей карьеры, Джордж помог мне заработать миллионы, которые я сумасбродно спускала на экстравагантные подарки и путешествия.
– Это непросто. Ты, Тал, оступилась.
– По-твоему, мне теперь прямая дорога на какой-нибудь региональный канал?
– Это еще если повезет.
– Значит, десятка лучших мне не светит?
– Да, вряд ли.
Жалость и сочувствие в его взгляде были невыносимы.
– Джордж, я начала работать в четырнадцать. В университете я уже подрабатывала в газете, а в эфир впервые вышла, когда мне еще и двадцати двух не исполнилось. Я построила карьеру с нуля. Никто мне на блюдечке ничего не приносил. – Голос у меня дрогнул: – Ради работы я пожертвовала всем. Всем. У меня нет ни мужа, ни семьи. А есть… только работа.
– Об этом тебе следовало раньше подумать. – Мягкость, с которой он произнес эти слова, ни на каплю не смягчила их сути.
Джордж прав. Я прекрасно изучила мир журналистики и, что еще хуже, телевидения. С глаз долой – из сердца вон, и после того, что я сделала, пути обратно для меня нет.
Так почему же в июне я этого не поняла?
Я поняла.
Наверняка поняла. И все равно выбрала Кейт.
– Джордж, найди мне работу. Умоляю. – Я отвернулась, чтобы он не заметил, чего мне стоят эти слова. Я никогда никого не умоляю, такого ни разу не случалось. Разве что молила мать о любви.
Быстро, не глядя ни на кого, выбивая каблуками дробь по мраморному полу, я прошагала по белым коридорам к выходу. На улице светило солнце – ярко, даже глаза заболели. На лбу выступил едкий пот.
Ничего, справлюсь.
Справлюсь.
Да, я потерпела поражение, но я боец – это у меня в крови.
Я махнула водителю и села в машину, благодарная тому, кто придумал оформить салон в темных, приглушенных тонах.
Головная боль нарастала.
– Теперь в Беверли-Хиллз, мэм?
Джонни и дети – надо бы их навестить. Поделюсь с Джонни своими невзгодами, а он пускай убеждает меня, что все будет хорошо.
Нет, нельзя. Я сгорала от стыда, и гордость мешала мне попросить о помощи.
Я надела темные очки.
– Нет, в аэропорт.
– Но…
– В аэропорт.
– Хорошо, мэм.
Я сдерживалась изо всех сил, каждую секунду. Закрыв глаза, я беззвучно твердила себе: ты выдержишь. Снова и снова.
И впервые в жизни сама в это не верила. Внутри у меня бешено плясали паника, страх, гнев и тоска. Они переполняли мою душу и рвались наружу. В самолете я дважды начинала рыдать и, силясь унять слезы, зажимала рот рукой.
Когда самолет приземлился, я вышла из него, будто зомби, спрятав покрасневшие глаза за темными стеклами очков. Я всегда гордилась своим профессионализмом, а о моей выносливости ходят легенды – так я уговаривала себя и отгоняла ощущение собственной хрупкости.
Зрителей своего ток-шоу я убеждала в том, что в жизни можно получить все и сразу. Я советовала просить о помощи, уделять время себе, выяснять, чего же хочется тебе самому. Любить себя. И отдавать свою любовь другим.
На самом же деле я не знаю, возможно ли получить все и сразу. У меня самой, кроме карьеры, ничего и не было. Впрочем, еще у меня были Кейт и ее семья. Тогда этого казалось достаточно, но сейчас жизнь опустела.
Когда я вышла из машины, меня колотила дрожь. Самообладание сделало ручкой и покинуло меня.
Я открыла дверь и вошла в вестибюль.
Сердце тяжело стучало, дыхание сбивалось. Окружающие смотрели на меня. Они знали – от меня жди беды.
Кто-то тронул меня за руку, и от неожиданности я едва не упала.
– Мисс Харт? – Это был консьерж, Стэнли. – Вам плохо?
Я слабо тряхнула головой, пытаясь привести себя в чувство. Надо, чтобы Стэнли отогнал на парковку мою машину, но я какая-то… словно оголенный электрический провод, а смеюсь неестественно громко и напряженно. Я даже сама это понимаю. Стэнли нахмурился:
– Мисс Харт, помочь вам домой подняться?
Домой.
– Мисс Харт, вы плачете, – сочувственно проговорил он.
Я посмотрела на Стэнли. Сердце колотилось с такой силой, что в голове шумело и дыхание перехватывало. Что же со мной творится? Точно мячом в грудь заехали… Я старалась вдохнуть поглубже, до боли.
– Помогите… – прохрипела я, потянувшись к Стэнли, и в следующий миг рухнула на холодный бетонный пол.
– Мисс Харт?
Открыв глаза, я поняла, что лежу на больничной койке. Рядом со мной высокий мужчина в белом халате. Вид у него слегка неряшливый, волосы чуть длинноваты для нашего прагматичного времени, лицо вылеплено грубовато, а нос с горбинкой, кожа цвета кофе со сливками. Не исключено, что корни у него гавайские, или азиатские, или африканские. С ходу не определить, но на запястьях татуировки – явно племенные.
– Я доктор Грант. Вы в приемном отделении. Что произошло, помните?
К сожалению, я помнила все – амнезия сейчас была бы лучшим подарком. Но признаваться в этом теперь, особенно незнакомому мужчине, который смотрит на меня как на ущербную…
– Помню, – коротко ответила я.
– Хорошо, – он взглянул в блокнот, – Таллула…
Значит, он даже не знает, кто я. Печально.
– Когда меня выпишут? Сердце у меня уже работает как полагается.
Мне хотелось сделать вид, будто никакого сердечного приступа даже не было, и вернуться домой. Мне всего сорок шесть. С какой стати у меня вдруг сердечный приступ?
Врач водрузил на нос нелепые старомодные очки.
– Ну что ж, Таллула…
– Талли. Только моя умственно отсталая мать зовет меня Таллулой.
Врач серьезно посмотрел на меня:
– У вас умственно отсталая мать?
– Я шучу.
Похоже, мое чувство юмора его не впечатлило. Не иначе, в его мире все сами выращивают себе еду, а перед сном читают труды по философии. Для моего мира он такое же инородное тело, как и я – для его мира.
– Ясно. Ну что ж, случившееся с вами не похоже на сердечный приступ.
– Может, инсульт?
– Сходные симптомы бывают при панических атаках…
Я выпрямилась:
– Нет уж. Никакая это не паническая атака.
– Перед панической атакой вы принимали какие-то препараты?
– Да не было у меня панической атаки! И препаратов я никаких тоже не принимала. Я что, на наркоманку похожа?
Врач явно не знал, как со мной поступить.
– Я позволил себе проконсультироваться с коллегой… – Не успел он договорить, как дверь открылась и в палату вошла доктор Харриет Блум. Высокая и худая, она кажется суровой, пока не посмотришь ей в глаза. С Харриет, известным психиатром, я познакомилась много лет назад и неоднократно приглашала ее к себе на ток-шоу. Увидев знакомое лицо, я обрадовалась:
– Слава богу, Харриет!
– Привет, Талли. Хорошо, что я как раз на дежурстве была. – Харриет улыбнулась мне и посмотрела на врача: – Как тут наша пациентка, Десмонд?
– Паническая атака ее не устраивает. Предпочитает инфаркт.
– Харриет, вызови мне такси, – попросила я, – пора мне сваливать отсюда.
– Доктор Блум дипломированный психиатр высшей категории, – сказал Десмонд, – а не секретарь на телефоне.
Харриет виновато улыбнулась:
– Дес телевизор не смотрит. Он бы и Опру не узнал.
Значит, мой врач считает, что смотреть телевизор ниже его достоинства. Неудивительно – вид у него такой, будто он круче всех на свете. В молодости нрав у него наверняка был огненный, вот только мужчины средних лет с татухами – и правда не совсем моя аудитория. У него наверняка и «харлей» в гараже припрятан, и электрогитара там же пылится. И все же не знать Опру – это в пещере надо жить.
Харриет забрала у Десмонда блокнот.
– Я попросил сделать ей МРТ. Врачи «скорой помощи» говорят, что при падении она довольно сильно ударилась головой.
Десмонд посмотрел на меня, и мне показалось, будто он опять меня оценивает. Не иначе убогой меня считает. Еще бы – белая женщина средних лет, которая ни с того ни с сего хлопнулась на пол.
– Поправляйтесь, мисс Харт. – Наградив меня раздражающе доброй улыбкой, он покинул приемное отделение.
– Слава богу, – выдохнула я.
– У тебя паническая атака была, – сказала Харриет, когда мы остались наедине.
– Это ваш доктор Байкер сказал?
– У тебя была паническая атака, – уже мягче повторила Харриет. Она отложила в сторону блокнот и пересела поближе к моей койке.
Лица с такими острыми чертами не считают красивыми, к тому же Харриет выглядит отстраненно-надменной, и все же глаза выдают в ней человека, которому, несмотря на внешнюю суровую деловитость, вы далеко не безразличны.
– Ты очень переживаешь, верно? – спросила Харриет.
Мне бы соврать, улыбнуться, рассмеяться. Но вместо этого я, пристыженная из-за собственной слабости, кивнула. Лучше бы со мной и правда инфаркт приключился.
– Я устала, – тихо призналась я, – и сплю плохо.
– Я выпишу тебе ксанакс, он снимает тревожность. Начнем с пяти миллиграммов три раза в день. И желательно еще пройти курс психотерапии. Если ты готова потрудиться, мы попробуем помочь тебе снова научиться управлять собственной жизнью.
– Путеводитель по жизни для Талли Харт? Спасибо, обойдусь. «Зачем думать о неприятном?» – вот мой девиз.
– Мне известно, что такое депрессия, – с бесконечной грустью сказала Харриет.
Я вдруг поняла, что Харриет Блум не понаслышке знает, что такое печаль, отчаяние и одиночество.
– Талли, депрессии не надо стыдиться, и не замечать ее тоже нельзя. Иначе только хуже будет.
– Хуже, чем сейчас? Так не бывает.
– Еще как бывает, уж поверь мне.
На расспросы у меня не было сил, да и, говоря по правде, мне вовсе и не хотелось ничего знать. Боль в затылке усиливалась.
Харриет выписала два рецепта, вырвала странички и протянула их мне. Я прочла назначения. Ксанакс от панических атак и амбиен от бессонницы. Всю жизнь я избегала наркотиков, почему – и дурак догадается. Когда в детстве наблюдаешь, как обдолбанная мать с трудом передвигает ноги и блюет, сразу знакомишься с самыми неприглядными последствиями наркоты.
Я посмотрела на Харриет:
– Моя мать…
– Знаю, – перебила меня Харриет.
Если живешь под лупой всеобщего внимания, то неудивительно, что на поверхность всплывают все подробности твоей жизни. Мою печальную историю каждый слышал. Бедняжка Талли, которую бросила собственная мать, наркоманка и хиппи.
– У твоей матери наркотическая зависимость. Просто соблюдай предписания и не злоупотребляй лекарствами.
– Хорошо. Хоть посплю теперь.
– Ответишь мне на один вопрос?
– Разумеется.
– Как давно ты делаешь вид, будто все в порядке?
Такого я не ожидала.
– А почему ты спрашиваешь?
– Потому что однажды, Талли, ты наплачешь целое море и слезы хлынут через край.
– В прошлом месяце у меня умерла лучшая подруга.
– Ясно, – только и сказала Харриет. Помолчав, добавила: – Приходи ко мне на прием. Я помогу.
Когда она ушла, я откинулась на подушку и вздохнула. Правда о том, что со мной происходит, разрасталась, постепенно занимая все больше пространства.
Милая старушка отвела меня на МРТ, где юный красавец-врач, называющий меня «мэм», заявил, что в моем возрасте падение нередко приводит к травмам шеи и что со временем боль утихнет. Он выписал мне обезболивающее и посоветовал физиотерапию.
После МРТ, порядком уставшую, меня определили в палату. Я терпеливо выслушала рассказ медсестры о том, как моя программа, посвященная детям с аутизмом, спасла жизнь лучшей подруге ее кузины. Когда сестра наконец умолкла, я даже умудрилась улыбнуться и поблагодарить ее. Она дала мне таблетку амбиена, я проглотила ее, откинулась на подушку и закрыла глаза.
Впервые за несколько месяцев я проспала всю ночь.
Глава седьмая
Ксанакс помог. Благодаря ему тревожность у меня притупилась. Когда доктор Байкер, как я его мысленно называла, меня выписал, я уже придумала план. Больше никакого нытья. И хватит тянуть время.
Едва вернувшись домой, я взялась за телефон. Я варюсь в этом котле уже много лет и точно знаю: кто-нибудь наверняка ищет ведущего вечерних новостей.
Мое предположение подтвердилось при первом же звонке.
– Конечно! – сказала моя старая подруга Джейн Райс. – Приходи, обсудим.
От радости я едва не рассмеялась. Джордж ошибся. Я не Арсенио Холл[3]. Я Талли Харт.
Помня, как важно первое впечатление, я тщательно подготовилась к встрече и первым делом постригла и покрасила волосы.
– Иисусе! – ужаснулся мой бессменный парикмахер Чарльз, когда я села в кресло. – К нам любители естественной красоты пожаловали.
Набросив мне на плечи бирюзовую накидку, он принялся колдовать. Наряд для встречи с Джейн я выбрала консервативный: черный костюм и лавандовую блузку. В здание «Кинг-ТВ» я не наведывалась уже много лет, но сразу же почувствовала себя так, будто домой вернулась. Это моя вселенная. В приемной меня приветствовали как героиню, представляться мне не пришлось, и сковавшее плечи напряжение ослабло. С портретов на стене приемной улыбались Джин Энерсон и Деннис Баундс – знаменитые ведущие вечерних новостей.
Следом за секретарем я поднялась на второй этаж и мимо закрытых дверей прошла в маленький кабинет, где, стоя возле окна, меня ждала Джейн Райс.
– Талли! – Протягивая мне руку, она шагнула навстречу.
Мы обменялись рукопожатиями.
– Привет, Джейн. Спасибо, что согласилась встретиться.
– Ну а как же еще! Конечно. Ты садись. – Она указала на кресло, и я села.
Сама она уселась за стол, придвинула кресло ближе и посмотрела на меня. И я сразу все поняла. С ходу.
– У тебя нет для меня работы. – Это прозвучало не как вопрос.
Может, последние несколько лет я и вела ток-шоу, но все же моя профессия – журналистика. Я неплохо разбираюсь в людях. Профессиональный навык.
Джейн тяжело вздохнула:
– Я пыталась. Но ты, похоже, и правда мосты сожгла.
– Совсем ничего? – спокойно, ничем не выдавая отчаянья, спросила я. – А поиск информации, необязательно на камеру? С тяжелой работой я знакома.
– Прости, Талли.
– Почему тогда ты согласилась встретиться?
– Ты была для меня героиней, – сказала она, – я мечтала стать такой, как ты.
Была героиней.
Внезапно я ощутила себя старой.
Я встала.
– Спасибо, Джейн, – тихо поблагодарила я и вышла из кабинета.
Успокоил меня ксанакс. Вторую таблетку принимать не следовало бы, знаю, но я не удержалась.
Дома я, не обращая внимания на нарастающую панику, принялась за работу и стала обзванивать всех бывших коллег, особенно тех, кому когда-то оказала услугу.
К шести часам я вымоталась и осознала свое поражение. Я обзвонила всех, кто задействован в телерадиовещании десяти крупнейших городов и на основных кабельных каналах, и связалась с агентом. Ни у кого из них работы для меня не нашлось. В голове не укладывается: полгода назад я была бы гвоздем любой программы. Как я умудрилась так стремительно скатиться вниз?
Квартира вдруг показалась мне тесной, словно коробка из-под обуви, и я вновь начала задыхаться. Я натянула на себя первое, что попалось под руку – ставшие тесными джинсы и длинный свитер, скрывавший нависающий над поясом живот. Около семи я вышла из квартиры и окунулась в толпу возвращающихся с работы трудяг, облаченных в дождевики. Не обращая внимания на дождь, я шагала вместе с человеческим потоком куда глаза глядят, пока взгляд не зацепился за террасу ресторана и бара «Вирджиния Инн». Я юркнула внутрь.
Полутемный зал – как раз то, что надо. Здесь легко спрятаться и исчезнуть. Я расположилась в баре и заказала грязный мартини.
– Таллула, верно?
Я покосилась на посетителя, что сидел на соседнем табурете. Доктор Байкер. Да я везунчик – вот так напороться на человека, который видел меня в самом жутком состоянии. В полумраке черты его лица выглядели резковатыми, отчего вид был немного сердитый. Длинные волосы свободно падали на плечи, на руках темнели манжеты татуировок.
– Талли, – поправила его я.
– Что вас сюда привело?
– Собираю средства для фонда вдов и сирот.
Сработало – он рассмеялся.
– А вот я, Талли, выпить зашел. Да и вы тоже. Как у вас дела?
Я прекрасно поняла, чем вызван его вопрос, и мне это не понравилось. Плакаться и жаловаться на то, как мне скверно, в мои планы не входило.
– Спасибо, отлично.
Бармен поставил передо мной выпивку, и я с трудом удержалась, чтобы не схватить бокал.
– Давайте потом поговорим, док. – Взяв бокал, я отошла за маленький столик в дальнем углу и уселась на жесткий стул.
– Можно составить вам компанию?
Я подняла голову:
– А если я откажу, это что-то изменит?
– Изменит ли? Разумеется.
Он устроился напротив меня.
– Я собирался вам позвонить. – Доктор Байкер наконец нарушил долгое неловкое молчание.
– И?..
– Так и не собрался.
– Боже ж ты мой, я сейчас разрыдаюсь.
В спрятанных где-то в стене колонках Нора Джонс с джазовой хрипотцой уговаривала идти за ней.
– Вы часто с мужчинами встречаетесь?
Вопрос прозвучал так неожиданно, что я рассмеялась. Похоже, док говорит ровно то, что ему в голову пришло.
– Нет, а у вас как по этой части?
– Никак. Я врач-одиночка. Все больше собираюсь, но никак не соберусь. Рассказать, каково это?
– Проверяете у кандидаток кровь? Отправляете их на медосмотр? Подбираете им презервативы?
Мой новый знакомый смотрел на меня так, словно я его разыгрываю.
– Ладно, – кивнула я, – и как сейчас проходят свидания?
– В нашем возрасте у каждого есть своя история. И значит она намного больше, чем ты думаешь. Начинается все с того, что ты рассказываешь свою и выслушиваешь чужую. По-моему, существует два способа. Первый – это выложить свою историю сразу и посмотреть, как фишка ляжет, или растянуть на несколько ужинов. Во втором случае, это если история длинная, нудная и хвастливая, вино вам в помощь.
– Почему-то мне кажется, что вы относите меня к тем, кто выбирает второй вариант.
– А что, следовало бы?
Неожиданно для самой себя я улыбнулась:
– Может, и так.
– План у меня такой: вы рассказываете мне свою историю, я вам свою – и посмотрим, свидание это или фишка пролетела мимо.
– Это не свидание. За выпивку я заплатила сама, да и ноги не побрила.
Он улыбнулся и откинулся на спинку стула. Было в этом доке что-то непонятное – очарование, которого я не заметила при первой нашей встрече. К тому же мне все равно нечем было заняться.
– Давай ты первый.
– У меня история простая. Родился в Мэне, на ферме, которая принадлежала нескольким поколениям моих предков. Через дорогу от нас жила Джейни Трейнор. Любовь началась примерно в восьмом классе, как только она прекратила в меня плеваться. Двадцать с лишним лет мы все делали вместе. Отучились в Нью-Йоркском университете, обвенчались в церкви у нас в поселке, а потом у нас родилась чудесная дочка.
Улыбка на его лице увяла, но он снова заставил себя улыбнуться и расправил плечи.
– Пьяный водитель, – сказал он, – вылетел на встречку и прямо в лоб их машины. Джейни и Эмили умерли мгновенно. Можно сказать, на этом месте моя история сделала крутой вираж в сторону Запада. Дальше у меня, кроме меня самого, никого не было. Я переехал в Сиэтл – думал, смена обстановки поможет. Мне сейчас сорок три – на тот случай, если тебе интересно. Ты, похоже, к мелочам со вниманием относишься. – Он наклонился вперед: – Теперь давай ты, твоя очередь.
– Мне сорок шесть. Начну с возраста, хоть я от этого и не в восторге. К сожалению, вся история моей жизни уже есть в Википедии, поэтому врать никакого смысла. Я окончила факультет журналистики Вашингтонского университета. Поднялась с самых низов карьерной лестницы и прославилась. Основала успешное ток-шоу «Разговоры о своем», жила работой, но… несколько месяцев назад я узнала, что у моей лучшей подруги рак груди. Я бросила карьеру и все время находилась рядом с подругой. Как выяснилось, такое не прощают, и теперь я из звезды превратилась в притчу во языцех. Я не выходила замуж, детей нет, а из родственников у меня только мать, которая называет себя Дымкой. Во многом это имя отражает ее сущность.
– Ты ничего не сказала про любовь, – тихо проговорил он.
– Не сказала.
– Ты никогда не любила?
– Однажды любила. – И, уже мягче, добавила: – Много лет назад.
– И…
– Я выбрала карьеру.
– Хм.
– Что – хм?
– Просто первое, что в голову пришло.
– Первое? Это почему?
– У тебя история еще печальнее моей.
Его взгляд мне не понравился – словно я какая-то слабачка. Я допила мартини и встала. Что бы он там дальше ни говорил, мне это неинтересно.
– Спасибо за ликбез про свидания. И пока, доктор Байкер.
– Десмонд, – услышала я за спиной, уже на пути к выходу.
Дома я приняла две таблетки амбиена и забралась под одеяло.
Не нравится мне все это. Ксанакс, амбиен…
С лучшими друзьями всегда так. Они изучили тебя вдоль и поперек, как говорится, насквозь видят. И даже хуже – ты смотришь на собственную жизнь их глазами. В голове у меня всегда не смолкая звучал голос Кейт. Мой сверчок Джимини.
– Да, – согласилась я, – ошибок я наделала немало. И лекарства – это еще не самое страшное.
А самое страшное тогда что?
В ответ я прошептала имя ее дочери.
3 сентября 2010, 08:10
В больницах время ползет еле-еле. Джонни сидел на неудобном стуле рядом с койкой Талли и невидяще смотрел на мобильник. В конце концов он открыл список контактов и позвонил Марджи и Баду. Они переехали в Аризону и поселились неподалеку от Джорджии, овдовевшей сестры Марджи.
Марджи, слегка запыхавшаяся, ответила после третьего гудка.
– Джонни! – воскликнула она, и Джонни по голосу понял, что она улыбается. – Как я рада тебя слышать!
– Привет, Марджи.
– Что случилось? – спросила она, помолчав.
– Талли. Она в аварию попала. Подробностей я не знаю, но она в больнице. – Он запнулся. – Марджи, дела у нее плохи. Она в коме…
– Мы следующим же рейсом вылетаем. Бад пускай в Бейнбридже с мальчиками сидит, когда они домой вернутся.
– Спасибо, Марджи. Ты не знаешь, как с ее матерью связаться?
– Не волнуйся, Дороти я разыщу. А Мара уже в курсе?
При мысли, что придется звонить дочери, Джонни вздохнул.
– Пока нет. Честно говоря, я вообще не уверен, что до нее дозвонюсь. И что ей не плевать.
– Позвони ей, – мягко посоветовала Марджи.
Джонни попрощался и на миг зажмурился, готовясь к предстоящему разговору. Достаточно малейшей оплошности – и дочь выйдет из себя и откажется с ним говорить. За его спиной пищали аппараты, напоминая, что это благодаря им Талли еще жива, что это они дышат за нее и дарят шансы на жизнь. Шансы, которые, по словам доктора Бевана, малы. Впрочем, чтобы это понять, с доктором говорить вовсе не обязательно. Кожа у Талли посерела, а тело выглядело искалеченным и хрупким. Джонни нехотя снова открыл список контактов и выбрал номер.
Мара.
Глава восьмая
3 сентября 2010, 10:17
Атмосферу загадочности и волшебства в лавочке «Книги чернокнижника» в Портленде, штат Орегон, создавали приглушенное освещение, запах благовоний и черные занавеси. На пыльных полках теснились потрепанные книги, рассортированные по темам: духовное исцеление, колдовство, языческие обряды, медитация. Даже самый невнимательный наблюдатель заметил бы, что владельцы лавочки явно пытаются напугать и одновременно направить на путь духовного совершенствования. Основную проблему представляли воришки. При таком тусклом освещении, когда вокруг еще и дым, за посетителями толком не уследить, поэтому книги нередко перекочевывали в карманы и рюкзаки.
Мара Райан неоднократно говорила об этом хозяйке магазина, но ту мирские проблемы не тревожили, поэтому в конце концов Мара махнула рукой.
Впрочем, сама она тоже не сказать чтобы переживала. Еще одна дурацкая работа в длинной веренице таких же дебильных занятий, которые сменяли друг друга все два года после того, как Мара окончила школу. Единственное преимущество – тут никому не было дела до ее внешнего вида. И рабочий график ее устраивал. Но на этой неделе они проводили инвентаризацию, поэтому Мара приходила в магазин с утра пораньше – полный бред, особенно если учесть, что от нее требовалось всего лишь пересчитывать барахло, которое никто все равно не покупал. В большинстве магазинов учет товара проводится после закрытия, а вот в «Книгах чернокнижника» – наоборот. Тут учет устраивают до открытия. Почему? Мара понятия не имела.
Пересчитывая в отделе вуду черные свечи-черепа, она прикидывала, не бросить ли ей эту тупую работу, но мысль, что придется искать другую, угнетала.
Впрочем, Мару вообще все угнетало. Какой смысл думать о будущем? Лучше уж примириться с настоящим. Что там ей наговорила тетка в клетчатом костюме и с глазами акулы – психотерапевтиха, которая наврала обо всем, о чем только возможно? Доктор Харриет Блум ее звали.
Время лечит любые раны.
Все наладится.
Позволь себе грустить.
Любые твои чувства – это совершенно нормально.
Чушь, от которой уши в трубочку скручиваются. Она-то знает, что от боли не спрятаться. Единственное утешение – это закрыться в себе. Правильнее не отворачиваться от боли, а зарыться в нее, натянуть ее на себя, словно теплое пальто в холодный день. В утрате есть утешение, в смерти – красота, а в раскаянии – свобода. За эту науку Мара дорого заплатила.
Она закончила считать свечи и убрала учетный листок в шкаф. Потом она наверняка забудет, куда его подевала, но кого это волнует? Пора и перерыв сделать. Для обеда рановато, но подобные пустяки тут никого не заботят.
– Стар, я на обед! – крикнула она.
– Ладно! Передавай привет шабашу, – послышалось из недр магазинчика.
Мара закатила глаза. Сколько бы она ни твердила начальнице, что никакая она не ведьма и на шабаш не летает, Старла ее не слушала.
– Как скажешь, – пробормотала она.
Пройдя по темноватому залу к столику с кассой, Мара вытащила из забитого мусором ящика мобильник. «На работе – никаких телефонов!» – гласило одно из немногих принятых здесь правил. Ничто так не портит покупательский настрой, как треньканье телефона, считала Старла. Мара взяла мобильник и двинулась к выходу. Когда она открыла дверь, раздалось кошачье мяуканье, которое у них в магазине заменяло звон дверного колокольчика. Не обращая внимания, Мара вышла на свет. В буквальном смысле.
На телефоне мерцал огонек, и Мара взглянула на экран. За последние два часа ей четыре раза звонил отец.
Мара сунула телефон в задний карман и зашагала по улице.
В Портленде царствовала роскошная осень. Центр города купался в солнечном свете, и приземистые кирпичные здания выглядели почти сносно. Мара шла, опустив голову. Она давно усвоила, что с «нормальными» людьми на улице лучше взглядом не встречаться – на таких, как она, окружающие смотрят с неприязнью. Да и вообще, разве они нормальные? Внутри каждый из них – как она, медленно подгнивающий фрукт.
По мере того как она удалялась от центра, вид вокруг портился. Всего несколько кварталов – а город заметно подурнел и помрачнел. В сточных канавах плавал мусор, на столбах и грязных окнах белели объявления о пропаже детей. В парке через дорогу под деревьями, забравшись в вылинявшие спальные мешки, спали бездомные подростки, а рядом устроились их собаки. Тут и шагу не шагнешь, чтобы какой-нибудь беспризорник не стал клянчить у тебя деньги.
Впрочем, у Мары они ничего не просили.
– Привет, Мара, – поздоровался с ней одетый в черное парнишка. Сидя на пороге, он скармливал тощему доберману леденцы.
– Привет, Адам.
Она прошла еще пару кварталов, поглядывая по сторонам.
Однако Мара никого не интересовала. Она поднялась по ступенькам и вошла в бетонное здание Миссии Господа, Свет Несущего.
Тишина здесь, учитывая количество собравшихся, действовала на нервы. Мара опустила взгляд и встала в длинную очередь, постепенно продвигаясь к столовой.
На длинных скамьях за пластмассовыми столами сидели бездомные. Руками они бережно прикрывали желтые подносы с едой. Столы выстроились в десятки рядов, и за каждым расположились люди, одетые, несмотря на теплый день, словно капуста, в несколько слоев одежды. На головах у многих были вязаные шапки, через прорехи торчали грязные волосы.
Сегодня сюда пришло много молодежи – видимо, совсем с деньгами беда. Мара их жалела. В двадцать она уже знала, каково это – носить с собой все, что имеешь, даже в туалет на заправке, ведь хоть имеешь ты и немного, но больше у тебя все равно ничего нет.
Вместе с очередью Мара медленно двигалась к стойке раздачи, равнодушно прислушиваясь к шарканью ног вокруг.
Здесь кормили водянистой овсянкой с пересушенным поджаренным хлебом. Еда, хоть и безвкусная, утоляла голод, и за это Мара уже испытывала признательность. Ее соседи по квартире не любили, когда она приходила сюда, а Пэкстон говорил, что она кормится за счет чужого дяди, но голод не тетка. Иногда нужно выбирать, еда или квартплата, и в последнее время Маре все чаще приходилось делать такой выбор. Она отнесла пустую тарелку и ложку к серому чану у окна, уже заполненному грязными тарелками, ложками и чашками. Ножей тут не водилось.
Выйдя из столовой на улицу, она медленно поднялась по холму к старому кирпичному зданию с потрескавшимися стеклами и накренившимся крыльцом. Вместо занавесок кое-где на окнах висели грязные простыни.
Ее дом.
Мара обогнула под завязку забитый мусорный контейнер, в котором пытался чем-нибудь поживиться пестрый кот. После улицы глаза ее не сразу привыкли к сумраку. Лампочка в подъезде перегорела два месяца назад, а на новую денег ни у кого не было. А так называемому хозяину и самому было до лампочки.
Мара преодолела четыре лестничных пролета. На двери квартиры, на ржавом гвозде, висело разорванное уведомление о выселении. Мара сорвала остатки объявления, бросила обрывки на пол и открыла дверь. Она обитала в крохотной квартирке со вспучившимся от влажности полом и желтоватыми стенами, пропахшей марихуаной и ароматизированными сигаретами. Ее соседи по квартире сидели на разномастных креслах или на полу. Лейф лениво бренчал на гитаре, а Сабрина, девушка с дредами, курила бонг. Парень, который называл себя Мышонком, спал на куче спальных мешков.
Пэкстон сидел в кресле, которое Мара притащила с помойки неподалеку от работы. Как обычно, одет он был сплошь в черное: джинсы в облипку, донельзя поношенные ботинки и рваная футболка с портретами участников группы Nine Inch Nails. Бледность кожи подчеркивали иссиня-черные волосы и янтарные глаза.
Мара перешагнула через сваленную как попало одежду, коробки из-под пиццы и ноги Лейфа. Пэкстон поднял голову и, одарив Мару укуренной улыбкой, помахал исписанным листком бумаги. По кривым строчкам она поняла, что обдолбался он сильно.
– Последнее! – похвастался Пэкстон.
Мара взяла листок и прочла стихотворение вслух, но тихо, так что никто не слышал.
– Это мы… мы вдвоем… вдвоем в темноте. Мы знаем и ждем… Любовь есть спасение и конец… Никто не увидит, как мы спасем друг друга.
– Поняла? – Он лениво улыбнулся. – Тут двойной смысл.
Его склонность все романтизировать находила отклик в ее искалеченной душе. Мара вглядывалась в слова, как когда-то в школе, целую вечность назад, вчитывалась в шекспировские строки. Пэкстон протянул руку забрать листок, на запястьях белели тонкие шрамы. Он единственный из всех ее знакомых понимал ее боль. Это Пэкстон научил Мару менять свойства боли, лелеять ее, сливаться с болью воедино.
Сабрина подвинулась и протянула Маре бонг:
– Привет, Мар. Хочешь?
– Еще бы. – Ей не терпелось впустить в легкие сладковатый дым, не терпелось ощутить его волшебство, но не успела она сесть на пол, как мобильник у нее звякнул.
Мара сунула руку в карман и достала маленькую сиреневую «Моторолу», которая появилась у нее много лет назад.
– Отец, – объяснила она, – опять.
– Это он бесится, что ты теперь ему не принадлежишь, – объяснил Лейф, – вот он и хочет до тебя добраться. Поэтому и телефон тебе оплачивает.
Пэкстон пристально смотрел на нее.
– Сабрина, давай мне бонг. Нашей принцессе позвонили.
Маре тотчас же сделалось стыдно за свое сытое детство и роскошь, в которой она выросла. Пэкс прав: до смерти королевы она и была принцессой. А потом сказочный пузырь лопнул. Телефон умолк, но тут же тренькнул снова – сообщение. «Срочно позвони мне», – прочла Мара и нахмурилась. Они с отцом не разговаривали уже… Сколько? Год?
Нет. Это вряд ли. Она точно помнила их последний разговор. Разве такое забудешь?
В декабре 2009-го. Девять месяцев назад.
Мара знала, что он тоскует по ней и сожалеет о своих последних словах. Сообщения от него подтверждали эту догадку. Сколько раз в сообщениях он умолял ее вернуться домой?
Правда, он еще ни разу не писал, что это срочно. И никогда не уговаривал позвонить ему.
Она перешагнула через Сабрину и обошла вокруг Лейфа, задремавшего с гитарой на груди. В кухне висел запах плесени и медленно гниющего дерева. Мара набрала номер отца. Ответил он сразу же – она знала, что отец ждет.
– Мара, это папа, – сказал он.
– Ага, я догадалась. – Мара отошла в дальний угол, где к древнему зеленому холодильнику из 1960-х притулились сломанная духовка и ржавая раковина.
– Ты как, Манчкин?
– Не зови меня так. – Она прислонилась к холодильнику и пожалела – в кухне уже и так было до смерти холодно.
Отец вздохнул.
– Дозрела до того, чтобы рассказать, где ты? Я ведь даже не знаю, в каком ты часовом поясе. Доктор Блум говорит, что эта стадия…
– Папа, это не стадия. Это моя жизнь. – Мара отошла от холодильника. За спиной, в большой комнате, булькал бонг и смеялись Пэкс с Сабиной. Сладковатый дым полз в кухню. – Не тяни уже. Что там стряслось?
– Талли в аварию попала, состояние критическое. Не факт, что она выживет.
У Мары перехватило дыхание. Нет, только не Талли.
– О господи…
– Ты где? Давай я за тобой приеду.
– В Портленде, – тихо ответила она.
– В Орегоне? Я куплю тебе билет на самолет, оттуда рейсы каждый час. – Он помолчал. – Я забронирую тебе билет с открытой датой – подойдешь на стойку регистрации в аэропорту и получишь.
– Два билета, – сказала Мара.
Отец помолчал.
– Ладно, два. На какой рейс…
Мара отключилась, не попрощавшись. В кухню ввалился Пэкстон.
– Чего случилось? Видок у тебя охреневший.
– У меня крестная умирает, – сказала она.
– Мара, мы все умираем.
– Мне надо с ней увидеться.
– Забыла, что она наворотила?
– Поехали со мной. Пожалуйста. Одна я не могу, – попросила она. И повторила: – Пожалуйста.
Он прищурился, и Мара почувствовала, как его взгляд разбирает ее на атомы. Пронизывает насквозь. Пэкстон заправил прядь волос за ухо, утыканное серебряными сережками.
– Какая-то тупая идея.
– Мы ненадолго. Пожалуйста, Пэкс. Я у папы денег попрошу.
– Ладно уж, сгоняю с тобой.
Шагая по маленькому портлендскому аэропорту, Мара ловила на себе взгляды.
Ей нравилось, что так называемых нормальных людей явно коробит вид Пэкстона – готическая бледность, в мочках ушей булавки, а шея и ключицы в татуировках. Этим недоступна ни красота причудливо выписанных татуированных слов, ни тонкий юмор.
В самолете Мара заняла сиденье в самом хвосте салона и пристегнулась.
Она посмотрела в иллюминатор, на размытое отражение собственного бледного лица: выразительные карие глаза, лиловые губы и растрепанные розовые волосы.
Раздался звуковой сигнал, самолет тронулся с места и начал разгоняться.
Мара закрыла глаза, в голове, словно ворон из любимого стихотворения Пэкса, закружились воспоминания. Никогда. Никогда. Никогда.
Нет, ей не хочется вспоминать прошлое. Годами она пыталась стереть эти воспоминания – диагноз, рак, прощание, похороны и последующие долгие унылые месяцы, – однако картинки снова и снова возвращались, пробиваясь из глубин сознания.
Мара вспомнила свой обычный день. Вот она, пятнадцатилетняя, собралась в школу…
…мама вошла в кухню и спросила:
– Ты же не думаешь, что прямо в этом наряде в школу пойдешь?
Сидящие за столом близнецы по-дурацки замерли и уставились на Мару.
– О-оу! – выдал Уиллз, а Лукас закивал так быстро, что волосы упали ему на глаза.
– Обычная одежда. – Мара встала из-за стола. – Мама, сейчас все так ходят. – Она оценивающе окинула взглядом мать – мятая фланелевая пижама, неуложенные волосы, старые тапочки – и нахмурилась. – Уж поверь мне.
– Так ходят разве что в компании сутенера ночью по Пайонир-сквер. А сегодня утро, вторник и ноябрь, и ты школьница, а не гостья на шоу Джерри Спрингера. Если хочешь, давай конкретнее: юбка у тебя такая короткая, что видно трусы, розовые, в цветочек, а футболка явно из детского отдела. С голым животом по школе не расхаживают.
В отчаянии Мара топнула ногой. Именно такой она хотела сегодня предстать перед Тайлером, и чтобы он, посмотрев на нее, подумал не о том, что она малолетка, а о том, какая она крутая.
Мама, словно древняя старуха, оперлась на спинку стула и лишь потом со вздохом села. Она взяла чашку с кофе – с надписью «Лучшая мама в мире» – и обхватила ее обеими руками, точно пытаясь согреться.
– Мара, я сегодня чувствую себя не очень. Давай не будем ссориться. Пожалуйста.
– Вот и не начинай.
– Я и не начинаю. Но в школу ты, одетая как Бритни Спирс под кайфом, не пойдешь. И трусами своими светить там не будешь. Это во-первых. И во-вторых: я твоя мать. В этом доме я босс. Или тюремщица. Иначе говоря, мой дом – мои правила. Переоденься – или придется расхлебывать последствия. Позволь пояснить: ты опоздаешь в школу, лишишься своего драгоценного телефона и покатишься по наклонной. – Мама поставила чашку на стол.
– Ты мне всю жизнь испортить решила.
– Черт, вот ты меня и раскусила. – Мама наклонилась вперед и погладила Уиллза по голове: – Вы пока еще маленькие, так что вашу жизнь я пока портить не буду.
– Мы знаем, мамочка, – серьезно кивнул Уиллз.
– У Мары лицо все красное, – заметил Лукас и вернулся к своей башне из хлопьев.
– Личный школьный автобус Райанов отправляется через десять минут, – сказала мама и, упершись ладонями в столешницу, медленно встала.
Я сегодня чувствую себя не очень. Давай не будем ссориться.
Вот он, первый звоночек. Впрочем, Маре было все равно. Она продолжала гнуть свою линию: закрепляла свой статус в школе, старалась удержать популярность, дружила со всеми, кто хоть что-то из себя представлял.
Пока всю семью не собрали в гостиной.
– Я сегодня была у врача, – начала мама, – вы не переживайте, но я заболела.
Мальчишки загалдели и принялись задавать глупые вопросы. До них так и не дошло. Лукас – мамин любимчик – бросился к маме и обнял ее.
Папа вывел братьев из комнаты. Когда он проходил мимо Мары, она заметила у него в глазах слезы, и у Мары подкосились колени. Плакать отец может лишь по одной причине.
Мара посмотрела на мать и внезапно обратила внимание на нездоровую бледность ее кожи, на темные круги под глазами, на бескровные губы. Маму словно выстирали в отбеливателе, превратив ее в собственную тень.
Заболела.
– У тебя рак?
– Да.
Мару охватила безудержная дрожь, и, силясь сдержать ее, она сцепила руки. Как же она не предвидела этого? Почему не ожидала, что вся жизнь способна в одну секунду сломаться?
– Ты же выздоровеешь? Так?
– Доктора говорят, что я молодая и крепкая, поэтому должна бы выздороветь.
Должна бы.
– У меня самые лучшие врачи, – добавила мама, – я эту дрянь поборю.
Мара выдохнула, и тяжесть в груди слегка отступила. Мама никогда не врет.
И все же на этот раз она соврала. Соврала и умерла, и без нее жизнь у Мары утратила стержень. На протяжении нескольких лет Мара пыталась узнать женщину, которой не стало, однако вспоминала лишь больную раком мать – бледную, хрупкую, словно птичка, без волос и бровей, с исхудавшими белыми руками.
Поминки – «праздник в честь маминой жизни» – получились жуткие. В тот вечер Мара знала, чего от нее ожидают. Об этом ей каждый сказал.
– Понимаю, тупость, – тихо пробормотал отец, – но это она так захотела.
А бабушка сказала: пойдем, на кухне мне поможешь, и тебе полегче станет. И только Талли не кривила душой.
– Господи! – сказала она. – Лучше глаза себе выколоть, чем на это смотреть. Мара, подай-ка мне вилку.
Октябрь 2006-го. Мара закрыла глаза и окунулась в воспоминания. Именно тогда все и пошло наперекосяк. Вечером после похорон она сидела на лестнице и смотрела вниз, на людей…
…в черном. Каждые десять минут в дверь звонили и в гостиную вплывала очередная кумушка с завернутым в фольгу лотком (ведь похороны близких пробуждают волчий аппетит). Музыка тоже наводила на мысли о смерти, какие-то джазовые мелодии, отчего шестнадцатилетней Маре представлялись старомодные мужчины с узенькими галстуками и женщины с «бабеттой» на голове.
Она знала, что ей полагается пойти к гостям, разносить напитки и забирать тарелки, но смотреть на мамины фотографии было невыносимо. К тому же когда Мара видела чью-то маму – кого-то из танцевальной студии или из футбольной команды, да даже миссис Бэки из магазина, – сердце у нее разрывалось и она вспоминала, что ее утрата НАВСЕГДА. Прошло всего два – два! – дня, а живая, смеющаяся женщина с фотографий уже стиралась из памяти. В воспоминаниях застрял лишь бесцветный образ умирающей мамы.
Опять раздался звонок, и в дом, словно воины на защиту принцессы, плечом к плечу вошли ее подруги.
От слез косметика у них размазалась, а глаза были полны грусти.
Никогда еще Мара не нуждалась в подругах так, как сейчас. Она встала и покачнулась. Эшли, Корал и Линдси бросились по лестнице к Маре и все сразу обняли ее, так крепко стиснув в объятьях, что практически приподняли.
– Мы не знаем, что сказать, – призналась Корал, когда Мара чуть отступила назад.
– Мама у тебя крутая была, – искренне сказала Эшли, а Линдси кивнула.
Мара вытерла слезы.
– Жаль, что я ей этого не говорила.
– Да она и сама знала, стопудово, – заявила Эш, – это мне моя мама сказала и велела тебе передать.
– Помнишь, она пирожные принесла в класс к мисс Роббинс? И украсила их прямо как в книжке, которую мы тогда читали. Какая это книжка была?
Линдси нахмурилась, вспоминая.
– «Миссис Фрисби и крысы»! Она нарисовала на пирожных мышиные усы, – вспомнила Корал. – Так прикольно!
Они дружно закивали. Мара тоже вспомнила тот день: «О ГОСПОДИ! Ты прямо на урок ко мне приперлась! И что ты такое на себя напялила?»
– В «Павильоне» сегодня «Кошмар перед Рождеством» показывают, ночной сеанс. Пошли? – предложила Линдси.
«Меня мама не пустит», – чуть было не сказала Мара, и на глаза вновь навернулись слезы. Чувства перестали ее слушаться. Маре казалось, будто она – дом, который того и гляди рухнет. Слава богу, подруги рядом.
– Пошли! – И она повела их к выходу.
У двери Мара – в этом она готова была поклясться – услышала голос матери: Ну-ка, вернись, красотка. На ночной сеанс вы не пойдете. После одиннадцати вечера на этом острове ничего хорошего не происходит.
Мара резко остановилась.
– А папе ты, типа, не скажешь, куда уходишь? – спросила Линдси.
Обернувшись, Мара окинула взглядом толпу одетых в черное плакальщиц. Ни дать ни взять вечеринка на Хэллоуин.
– Нет, – тихо ответила она.
За весь вечер отец не подошел к ней ни разу, а Талли, едва взглянув на Мару, принималась плакать. Тут ее отсутствия никто и не заметит.
Следить за детьми входило только в мамины обязанности. А мамы больше нет.
На следующее утро отцу взбрело в голову повезти их на курорт. С чего он решил, будто песок и волны помогут, Мара не понимала. Она попробовала его отговорить, но права голоса по важным вопросам у нее не имелось. Так что она отправилась на тупые каникулы номер один ПМ (После Мамы – теперь отсчет своей жизни Мара вела так) и даже не пыталась наслаждаться морем. Пускай отец видит, как ей хреново. Кроме подруг, у нее никого не осталось, а подруги сейчас, когда они ей нужнее воздуха, за три тысячи миль от нее.
От приторного рая Мару воротило. Солнце и запах бургеров на гриле бесили, а при виде печального папиного лица хотелось разрыдаться. За всю неделю они так и не заговорили ни о чем важном – хоть и пытались время от времени поговорить, грустные папины глаза выбивали Мару из колеи и лишь усугубляли положение, поэтому Мара перестала смотреть на отца.
Подругам она звонила раз десять на дню, пока наконец эти адские каникулы не закончились.
Когда самолет приземлился в Сиэтле, Мара впервые за много дней расслабилась и вздохнула с легкостью. Она думала, что самое худшее позади.
И снова ошиблась.
Дома, когда они вернулись, гремела музыка, на кухне громоздились пустые контейнеры из-под еды, а в гардеробной их ждали Талли и куча коробок с маминой одеждой. У отца сорвало крышу, он наговорил Талли гадостей, и та заплакала, но даже это не самое страшное.
– Мы переезжаем, – объявил отец напоследок.
Глава девятая
В ноябре 2006 года, спустя менее месяца после маминых похорон, они переехали в Калифорнию. Две недели перед отъездом Мара жила в аду. Самом настоящем. Не проходило и часа, чтобы Мара не злилась на отца или не предавалась горю. Она отказывалась от еды и не спала. Мару хватало лишь на разговоры с подругами, и их встречи превратились в одно бесконечное прощание, просто раздробленное на мелкие части. Каждую свою фразу они начинали со слов: «А вот еще, помните?..»
Сдерживать злость Маре не удавалось. Злость распирала ее изнутри, рвалась наружу, обжигала. Даже горе и то пасовало перед этой злостью. Мара топала ногами, хлопала дверьми, а собирая чемоданы, рыдала при виде предметов, которые вызывали у нее воспоминания. Ей была невыносима сама мысль, что они просто запрут этот дом – их дом – и уедут. Единственная хорошая новость – это что продавать дом они не будут. Отец пообещал, что когда-нибудь они вернутся. Мебель, картины, ковры – все оставалось на своих местах. В Калифорнии они снимут жилье с обстановкой. Словно другая мебель поможет забыть о маминой смерти.
В день отъезда Мара захлебывалась слезами в объятиях подруг и орала отцу, что ненавидит его.
Не помогло. Она оказалась бессильна. Такова суровая правда. Мама походила на тростинку – согнуть ее было проще, и она наверняка поддалась бы на уговоры, – а отец словно из стали сделан, холодный и неумолимый. В этом Мара убедилась, потому что, упрашивая, даже на колени перед ним падала.
За два дня, пока они ехали до Лос-Анджелеса, Мара ничего не сказала. Ни слова не проронила. Воткнув в уши наушники, она строчила сообщения подругам.
Они оставили позади зелено-синий Сиэтл и взяли курс на юг. К Центральной Калифорнии пейзаж за окном покоричневел. Под ярким осенним солнцем ежились невысокие бурые холмы, и за многие мили пути они не встретили ни единого дерева. В Лос-Анджелесе оказалось еще хуже – бесконечная плоская равнина. Одно шоссе за другим, и каждый переулок забит машинами. К тому моменту, когда они подъехали к дому на Беверли-Хиллз, который снял отец, голова у Мары уже раскалывалась от боли.
– Ух ты-ыы-ыы! – Лукас умудрился бесконечно растянуть эти два коротеньких слова.
– Что скажешь, Мара? – Сидевший за рулем отец повернулся к ней.
– Ой, – процедила она, – тебя разве волнует, что я думаю?
Она открыла дверцу и вылезла из машины.
Не глядя по сторонам, написала Эшли: «Вот и он – милый дом» – и двинулась к входной двери.
Нелепо длинный дом явно недавно подреставрировали, и теперь он, построенный в дремучих семидесятых, смотрелся современным и просторным. Газон тщательно подстригли и привели в порядок, а огромные благодаря солнцу и поливу цветы буквально мозолили глаза.
Никакой это не дом. По крайней мере, не для Райанов. Внутри все сияло – огромные, от пола до потолка, окна, кухня из нержавеющей стали, полы из полированного серого гранита. Мебель выдержана в светлых тонах, современная, угловатая.
Мара посмотрела на отца:
– Маму бы тут стошнило.
Она заметила, какую боль причинили отцу ее слова, и подумала: «Вот и хорошо». После этого поднялась на второй этаж и выбрала себе комнату.
В первый же день в старшей школе Беверли-Хиллз Мара поняла, что тут она не уживется. Школьники вокруг смахивали на инопланетян. На парковке теснились «мерседесы», «порше» и «БМВ». Среди роскошных кабриолетов и внедорожников затесалось даже несколько лимузинов. Разумеется, не каждого школьника привозил водитель, но бывало и такое. Мара глазам своим не верила. Девочки выглядели сногсшибательно: волосы явно покрашены в дорогом салоне, а сумочки у некоторых дороже машины. Изысканно одетые школьницы держались группками. С Марой никто из них даже не поздоровался.
Первый день она прожила на автомате. Учителя не вызывали ее и не спрашивали. За обедом она сидела одна, безучастная, почти не прислушиваясь к разговорам вокруг.
На пятом уроке, во время контрольной, она села за последнюю парту и опустила голову на столешницу. Ее поглотило одиночество – огромное, необъятное. Как же ей нужно поговорить с подругами! И с мамой… От боли она задрожала.
– Мара?
Она подняла голову и сквозь завесу волос посмотрела на учительницу.
Мисс Эпплбай остановилась возле ее парты.
– Если тебе нужна помощь, чтобы быстрее влиться в процесс, приходи – я всегда готова помочь. – Она положила на парту расписание занятий. – Мы знаем, как тебе тяжело, ведь твоя мама…
– Умерла, – равнодушно бросила Мара.
Если уж взрослые надумали с ней поговорить, пускай договаривают. Молчание и вздохи выводили ее из себя.
Мисс Эпплбай тотчас же ретировалась, и Мара злорадно улыбнулась. Сказав «умерла», Мара вовсе не собиралась ее отпугивать, но получилось неплохо.
Прозвучал звонок.
Одноклассники повскакивали с мест и принялись болтать. Мара ни на кого не смотрела, да и на нее никто внимания не обращал. Одета она была совершенно не по местной моде, это она поняла, едва войдя в школьный автобус. В этой школе джинсы из «Мейсис» и приталенные блузки не прокатят.
Собрав рюкзак, Мара удостоверилась, что книги лежат в правильном порядке, эта привычка завелась у нее недавно, и избавляться от нее Мара не собиралась. Вещам полагается лежать как надо.
Она вышла в коридор. Некоторые из школьников еще не разошлись – топтались в коридоре, смеялись и орали. На стене висел старый, частично сорванный плакат: «Выборы президента». Последнее слово кто-то исправил на «презерватива», а внизу подрисовал член.
О таком Мара непременно рассказала бы маме. Сперва они вместе посмеялись бы, а потом мама завела бы серьезный разговор о сексе, подростковом периоде у девочек и приличиях.
– Ты хоть осознаешь, что стоишь посреди коридора, пялишься на нарисованный член и плачешь?
Мара оглянулась. Косметики на девушке рядом хватило бы на профессиональную фотосессию, а грудь была как два футбольных мяча.
– Да пошла ты. – Мара отвернулась и зашагала прочь.
Она знала, что следовало сострить, да погромче, чтобы остальные слышали, – так она завоюет авторитет. Вот только плевать она хотела. Новые друзья ей не нужны. На последний урок она забила и ушла домой до конца занятий. Может, отец хоть внимание на нее обратит.
Путь до дома она преодолела пешком, но что толку, когда ее ждали холодные пустые комнаты, где каждый шаг отдавался эхом. За мальчиками присматривала Ирена – пожилая женщина, которую отец взял им в няни. Сам же отец еще не вернулся с работы. Мара прошла по огромному безликому дому, а когда добралась до своей комнаты, совсем расклеилась.
Никакая это не ее комната.
В ее комнате неяркие обои в полосочку, деревянный пол и светильники, а не слепящая лампа для допросов. Мара подошла к блестящему черному комоду и представила себе тот, который должен был тут стоять, – ее собственный комод, тот, который мама много лет назад раскрасила вручную («Мамочка, поярче! И звездочек добавь!»). Правда, в этой голой комнате он выглядел бы совершенно не к месту. Прямо как сама Мара в старшей школе Беверли-Хиллз.
Мара взяла маленькую шкатулочку с нарисованным на ней Шреком – ее она особенно бережно завернула и привезла сюда. Эту шкатулку подарила ей на двенадцатилетие Талли. Теперь шкатулочка казалась меньше и намного зеленее. Мара повернула ключик и открыла крышку. Выскочившая пластмассовая Фиона принялась крутиться под музыку: «Теперь ты звезда-а».
Внутри Мара хранила свои сокровища – агат с пляжа Калалох, наконечник стрелы, который нашла во дворе, старую пластмассовую фигурку динозавра, фигурку Фродо, гранатовые серьги – подарок Талли на тринадцатилетие, а на самом дне – розовый перочинный нож. Нож ей вручили на детском празднике в Сиэтле.
Мара открыла нож и посмотрела на узкое лезвие.
«Джонни, она еще маленькая». – «Кейт, она достаточно взрослая. У моей дочки хватит ума не порезаться. Верно, Мара?» – «Осторожно, доченька, не поранься».
Мара вдавила лезвие в кожу на левом запястье.
По телу пробежала дрожь. Томление.
Мара слегка дернула рукой, и лезвие разрезало кожу. Выступили капли крови. Словно зачарованная, Мара смотрела на кровь, неожиданно яркую и красивую. Такого чудесного цвета Маре видеть еще не доводилось. Словно красные губы Белоснежки.
Она, не отрываясь, разглядывала руку. Разумеется, боль она тоже чувствовала – резкую и одновременно сладкую и горькую. Все равно это приятнее, чем ощущение утраты, чувство, будто тебя бросили.
Эта боль настоящая, она честная и ясная, и спасибо ей за это. Мара смотрела, как капли стекают по руке и падают на черную туфлю.
Впервые за много месяцев на душе стало легче.
Изо дня в день Мара худела и отпечатывала свое горе в тонких красных линиях на руке выше локтя и на внутренней поверхности бедра. Каждый раз, когда ее захлестывали эмоции, точило ощущение утраты или разрывала злость на Бога, Мара резала себе кожу. Она понимала, что поступает неправильно и нездорово, но удержаться не могла. Открывая розовый ножик, теперь уже с багровыми разводами на лезвии, Мара чувствовала собственное могущество.
Поразительно, но боль, которую она причиняла себе, стала единственным лекарством от тоски. Почему так, она не понимала. Впрочем, ей было все равно. Уж лучше кровь, чем крики и плач. Боль позволяла ей выживать.
Утром под Рождество Мара проснулась рано и еще во сне подумала: «Мама, сегодня Рождество». А потом вспомнила. Мамы нет. Она снова закрыла глаза. Ей хотелось уснуть. Хотелось много чего еще.
На первом этаже началась привычная предпраздничная суета. Домочадцы ходили туда-сюда, двери хлопали. Братья звали Мару. Они наверняка уже бегали вокруг елки, дергали няню за руку, хватали коробки с подарками и трясли их, прислушиваясь к громыханью внутри. И мамы нет рядом, чтобы унять их. Как они вообще переживут сегодняшний день?
Это поможет. Ты знаешь, что поможет, а цена – лишь мгновение боли. И никто не узнает.
Она встала и подошла к комоду, к шкатулке со Шреком, дрожащими руками приподняла крышку.
Вот он, ее нож. Мара открыла его.
Чудесный, такой острый.
Она воткнула острие в подушечку пальца, чувствуя, как поддается кожа. На пальце выступила кровь – прекрасная в своем совершенстве капля. Мара восхищенно смотрела на нее. Тяжесть в груди отступила, будто невидимый клапан выпустил наружу пар. Несколько капель сползли с ладони и упали на пол.
Она благоговейно наблюдала за алой струйкой.
Зазвонил мобильник. Мара отступила, огляделась и взяла лежавший на кровати телефон.
– Алло?
– Привет, Мара, это я, Талли. Я так рано звоню, чтобы успеть до того, как ты пойдешь подарки разворачивать. У вас в семье это дело небыстрое – пока каждый развернет и всем покажет, полдня пройдет.
Мара вытащила из верхнего ящика комода носок и замотала им палец.
– Что случилось? – спросила Талли.
Мара с силой сдавила кровоточащий палец. Рана пульсировала. Обычно боль утешала Мару, но теперь, когда Талли прислушивалась к каждому ее вздоху, Мара ничего, кроме стыда, не испытывала.
– Все в порядке. Просто, понимаешь… Рождество без нее.
– Да.
Мара опустилась на кровать, лихорадочно раздумывая, что случится, если она кому-нибудь расскажет про порезы. Ей ужасно хотелось положить этому конец. Честно.
– Ты как, подружилась с кем-нибудь? – спросила Талли.
Этот вопрос Мара терпеть не могла.
– Ага, много с кем.
– Девчонки там вульгарные, да? – спросила Талли. – В Беверли-Хиллз.
Что на это ответить, Мара не знала. В школе друзей у нее так и не появилось – впрочем, она в подружки ни к кому и не набивалась.
– Мара, куча подруг тебе не нужна. Одной достаточно.
– Талли-и-Кейт, – равнодушно бросила Мара. Легендарная история дружбы.
– Я рядом и готова помочь, помнишь?
– Тогда помоги. Расскажи, как вернуть радость.
Талли вздохнула.
– Твоя мама тут пригодилась бы больше меня. Она верила в счастливый конец и в то, что все к лучшему. Сама я, если честно, считаю, что жизнь – отстой и что в конце мы все просто умрем.
– Жизнь и есть отстой. И в конце все умирают.
– Мара, поговори со мной.
– Мне тут не нравится, – тихо произнесла Мара, – и я все время по ней скучаю.
– Я тоже.
Сказать им больше было нечего. Мамы нет – и на этом все. Это они обе усвоили.
– Я тебя люблю, Мара.
– Ты что на Рождество будешь делать?
Ответила Талли не сразу, и Маре почудилось, будто крестная вздохнула.
– Ох, ты же понимаешь…
– Теперь все по-другому, – сказала Мара.
– Да, – согласилась Талли, – все по-другому, и меня это бесит. Особенно в такие дни, как сегодня.
За это Мара и любила крестную. Талли единственная никогда не врет и не убеждает ее, что все будет хорошо.
Первые несколько месяцев в старшей школе Беверли-Хиллз прошли как в кошмарном сне. Мара отставала по всем предметам, и оценки у нее резко снизились. Программа была сложная и требовала усидчивости, но трудности возникали не из-за этого. Маре не удавалось сосредоточиться, и собственная успеваемость ее не волновала. В начале 2007 года их с отцом вызвали на встречу с директором и консультантом по учебе. На встрече на нее смотрели с сожалением и непрерывно кудахтали что-то о горе и психологе. К концу разговора Мара поняла, чего именно от нее ждут в этом новом, лишенном мамы мире. Она едва не сказала, что ей наплевать, но тут посмотрела в глаза отцу и поняла, как сильно его расстроила.
– Как тебе помочь? – тихо спросил он.
Прежде она ради такого вопроса многое отдала бы, но теперь, услышав его, почувствовала себя еще паршивее. Сейчас Мара знала кое-что, чего прежде не осознавала, – на самом деле в помощи она не нуждается. Ей нужно лишь исчезнуть. И она знает, как этого добиться. Не отсвечивать.
Дальше Мара притворялась, будто все в порядке. Убедить в этом отца оказалось до печального легко. Пока она приносила из школы хорошие отметки и улыбалась за обедом, он ее в упор не замечал – был слишком занят работой.
Вывод Мара сделала верный: надо делать вид, будто ты нормальная.
Ирена, няня близнецов (женщина с грустными глазами, не упускавшая возможности поохать, что ее собственные дети выросли и разъехались, а ей теперь совершенно некуда девать освободившееся время), занималась лишь мальчишками. Маре достаточно было сказать, что она идет на спортивную секцию, у них выступление, – и никто не спрашивал разрешения прийти посмотреть и не интересовался ее делами.
К выпускному классу притворство вошло в привычку. По утрам она просыпалась, ошалевшая от ночных кошмаров, и плелась в ванную плеснуть воды в лицо. Даже в те дни, когда ей надо было в школу, Мара редко принимала душ или мыла голову, слишком много усилий. И кому какая разница, чистая она или грязная.
Она давно оставила надежду подружиться с одноклассниками из Беверли-Хиллз – да и пошли они, все эти безмозглые придурки. Только и знают, что волосами трясти и спорить, у кого машина круче.
Так Мара дожила до июня 2008-го. До выпускного. Внизу, в гостиной, ее ждала вся семья. Ради такого знаменательного события к ним прилетели бабушка с дедушкой и Талли. Все они прямо-таки светились от воодушевления и сыпали словами «достижение», «потрясающе» и «гордость».
Мара ничего из этого не испытывала. Мантия выпускника приводила ее в ужас, дешевая синтетическая ткань неприятно шуршала. Мара взяла мантию, надела и, застегнув, подошла к зеркалу.
Лицо без красок, зато под глазами лиловые тени. Как же так вышло, что никто из тех, кто якобы ее любит, не заметил, насколько она подурнела?
Пока она выполняла все, что от нее ожидалось, – делала домашние задания, подавала документы в университеты и притворялась, будто у нее есть друзья, – никто ее не трогал, не лез с вопросами. И хотя именно этого она и добивалась, ее грызла обида. Мама обязательно заметила бы, как она несчастна. Это Мара усвоила: никто не знает тебя так же хорошо, как мама. Мара все отдала бы за возможность увидать, как мама строго хмурится, явно готовясь выдать обычное «О нет, юная леди, никуда ты в таком виде не пойдешь», хотя прежде ненавидела ее за это.
– Мара, пора! – крикнул снизу отец.
Она подошла к комоду и посмотрела на шкатулку со Шреком. От предвкушения сердце забилось быстрее.
Мара открыла крышку и нащупала внутри нож. Рядом лежали бурые от высохшей крови обрывки бинта – реликвии, от которых она была не в силах избавиться. Мара медленно вытащила лезвие, закатала рукав и сделала надрез на руке, там, где его не увидят.
Слишком глубоко – это она сразу же поняла.
Кровь заструилась по руке, закапала на пол. Ей нужна помощь. Не только чтобы остановить кровотечение. Она перестала управлять собой.
Мара спустилась в гостиную и замерла. Кровь капала на каменный пол.
– Мне нужна помощь, – тихо произнесла она.
Первой отреагировала Талли:
– О господи, Мара! – Крестная отбросила фотоаппарат на диван, вскочила и, схватив Мару за другую руку, потащила ее в ванную.
Там Талли усадила ее на крышку унитаза, а сама принялась рыться в ящиках, выкидывая на пол куски мыла, зубные щетки и тюбики с кремом для рук.
В дверях возник отец:
– Что за херня?
– Бинт, живо! – скомандовала Талли и опустилась на колени перед Марой. – Быстрей!
Отец скрылся в коридоре, но тут же вернулся и протянул Талли бинт и пластырь. Он так и стоял в дверях, растерянный и злой, пока Талли залепляла рану, чтобы остановить кровь, а затем перебинтовывала Маре руку.
– Вот так, – приговаривала Талли, – но, возможно, надо будет швы накладывать.
После чего она уступила место папе.
– Господи… – Тот покачал головой и наклонился. Теперь глаза его были вровень с лицом Мары.
Он пытался улыбнуться, и Мара подумала: «Нет, это не мой отец. Этот сутулый мужчина, который почти перестал смеяться, – не мой отец».
Для нее он сделался таким же незнакомым, как и она для него. У него даже седина пробиваться начала – вот только когда это случилось?
– Мара, что произошло?
Мара угрюмо молчала. От нее ему уже и так достаточно расстройства.
– Не бойся, – сказала Талли. – Ты попросила помочь. Ты о психологе, верно?
Мара посмотрела в ласковые карие глаза крестной.
– Да, – тихо ответила она.
– Ничего не понимаю. – Папа перевел взгляд с Талли на Мару.
– Она намеренно это сделала, – объяснила Талли.
Мара видела, как растерялся отец. Он не мог взять в толк, зачем ей резать себя.
– Как же я не заметил, что ты себя режешь?
– У меня есть знакомые, которые ей помогут, – сказала Талли.
– В Лос-Анджелесе?
– В Сиэтле. Помнишь доктора Харриет Блум? Она еще ко мне на ток-шоу приходила. Я постараюсь отвести к ней Мару уже в понедельник.
– В Сиэтле, – повторила Мара.
Ей бросили спасательный круг. Сколько раз она мечтала вернуться к подругам! Но сейчас, когда такая возможность появилась, Мара поняла, что ей все равно. Вот еще одно доказательство ее болезни. У нее нервное расстройство. Депрессия.
Отец покачал головой:
– Даже не знаю…
– Джонни, она сделала это здесь. В Лос-Анджелесе, – сказала Талли, – именно сегодня. Я не Фрейд, но это явно крик о помощи. Позволь мне помочь ей.
– Тебе? – резко переспросил он.
– Ты на меня до сих пор злишься? Какого хрена? Впрочем, не отвечай – мне все равно плевать. На этот раз, Джонни Райан, я не отступлю и жалеть тебя не стану. Если я на тебя сейчас не надавлю, Кейти меня на том свете проклянет. Я обещала ей позаботиться о Маре. А ты не сказать чтобы успешно справился с отцовскими обязанностями.
– Талли…
– Давай я отвезу ее в Сиэтл и в понедельник отведу к Харриет? Самое позднее – во вторник. А потом решим, что дальше.
Отец посмотрел на Мару:
– Ты хочешь встретиться с доктором Блум?
По правде говоря, доктор Блум Мару не интересовала. Ей хотелось лишь, чтобы ее не трогали. И еще уехать из Лос-Анджелеса.
– Да, – пробормотала она.
Папа повернулся к Талли:
– Я постараюсь приехать побыстрее.
Талли кивнула. Отец, похоже, по-прежнему колебался. Наконец он выпрямился и спросил Талли:
– На тебя можно положиться? Я могу доверить тебе ее на несколько дней?
– Я буду точь-в-точь как курица-наседка, которая высиживает золотое яйцо.
– И будешь мне отчитываться.
Талли кивнула:
– Непременно.
Глава десятая
На выпускной Мара все-таки не пошла. Оно и к лучшему. Вместо этого они с Талли сели в самолет и полетели в Сиэтл. Верная своему слову, Талли записала Мару к доктору Харриет Блум на два часа в понедельник.
То есть на сегодня.
Вылезать из постели Маре не хотелось – накануне ночью она плохо спала и совсем не отдохнула. Тем не менее Мара сделала все, что от нее ожидалось, – встала, помыла голову и даже высушила волосы, хотя на это потребовалось немало сил. И одежду выбрала из шкафа, а не из кучи на полу.
Надев джинсы 7 for All Mankind jeans – когда-то, в прошлой жизни, самую любимую из всех своих вещей, – Мара пришла в ужас. Неужели она так похудела? Джинсы висели, обнажая торчащие бедренные кости. Чтобы добавить объема и спрятать шрамы на руке, Мара выбрала толстовку «Аберкромби» и, застегнув ее до подбородка, направилась к двери.
Она намеревалась выйти из комнаты, закрыть дверь и начать жизнь сначала, но, проходя мимо открытого чемодана, ненароком взглянула на брошенную рядом косметичку.
В ней она спрятала перочинный ножик. На миг мир вокруг померк, а время замедлило ход. Мара слышала, как бьется сердце, и чувствовала, как бежит по венам кровь. Она представила себе ее, эту кровь, – красивую, ярко-красную. Соблазн полоснуть себя ножом – всего разок, чтобы избавиться от тяжести в груди, – был настолько велик, что Мара потянулась к косметичке.
– Мара!
Она отдернула руку и огляделась.
Никого.
– Мара! – второй раз позвала ее Талли.
Значит, пора выходить. Мара стиснула кулаки, ногти впились в кожу.
– Иду! – крикнула она, но так тихо, что сама едва себя услышала.
Мара вышла из комнаты и прикрыла дверь.
В тот же миг к ней подскочила Талли. Она взяла Мару под руку и, точно слепую, вывела ее из квартиры.
Пока они шли по городу, Талли без умолку болтала, а Мара пыталась слушать, но сердцебиение заглушало все остальные звуки.
Ладони вспотели. Меньше всего на свете ей хотелось рассказывать какой-то незнакомой женщине о том, как она наносит себе раны.
– Вот мы и пришли, – наконец сказала Талли, и Мара, вынырнув из сероватого тумана, обнаружила, что они стоят перед высоким зданием со стеклянным фасадом. Когда они успели пройти через парк, где возле тотемного столба собираются бездомные? Мара не помнила, и это ее напугало.
Следом за Талли она дошла до лифта и поднялась к кабинету врача, а там серьезная веснушчатая девушка провела их в приемную.
Кресло возле аквариума оказалось чересчур мягким, и Мара неловко заерзала.
– Считается, что рыбы успокаивают, – сказала Талли. Она уселась рядом с Марой и взяла ее за руку. – Мара?
– Что?
– Посмотри-ка на меня.
Маре не хотелось, но она знала, что от Талли так просто не отмахнешься. Она медленно повернулась к крестной:
– Ну?
– Чувства не бывают неправильными, – мягко проговорила Талли, – порой мне без нее совсем невыносимо.
О маме уже давно никто не упоминал. Да, восемнадцать месяцев назад все только о ней и говорили, но даже у горя, судя по всему, есть срок годности. Словно двери в подвал: вот они закрылись, а ты остался внутри, в потемках, и больше о солнечном свете тосковать тебе не полагается.
– А что ты делаешь, когда… ну… от воспоминаний больно?
– Если я тебе скажу, твоя мама вернется с того света и устроит мне взбучку. Я тут взрослая, значит, мне и вести себя полагается прилично.
– Как хочешь, – Мара пожала плечами, – можешь не говорить, мне плевать. Все равно о ней больше никто не говорит.
Мара взглянула на девушку за стойкой, но та не обращала на них внимания. Талли молчала с минуту, хотя Маре показалось, будто намного дольше. В конце концов крестная заговорила:
– После ее смерти у меня начались панические атаки, поэтому я принимаю ксанакс. И я разучилась нормально спать. Я стала выпивать – порой слишком много. А ты что делаешь?
– Я режу себя где-нибудь, – тихо сказала Мара. Эти слова принесли ей неожиданное облегчение.
– Отличная мы с тобой парочка. – Талли горько улыбнулась.
Дверь у них за спиной открылась, и из кабинета вышла худощавая женщина, красивая той страдальческой красотой, которая, как считала Мара, отражает душевные муки. Женщина была укутана в клетчатую шаль, а края шали придерживала на груди, точно на улице снежная буря, а не июньский день в Сиэтле.
– До следующей недели, Джуд, – сказала секретарь.
Женщина кивнула, надела солнечные очки и, не глядя на Мару и Талли, покинула приемную.
– Ты, наверное, Мара Райан.
Мара и не заметила, как перед ней появилась еще одна женщина.
– Я доктор Харриет Блум. – Она протянула Маре руку.
Мара нехотя поднялась. Теперь ей по-настоящему хотелось смыться отсюда.
– Привет, – Талли тоже встала, – привет, Харриет. Спасибо, что согласилась нас так быстро принять. Знаю, что тебе пришлось другие сеансы переносить. Тебя нужно в курс дела ввести. Я пойду с ней…
– Нет, – перебила ее врач.
Талли ошеломленно посмотрела на нее:
– Но…
– Талли, я о ней позабочусь. И разговаривать с Марой мы будем один на один. Она в хороших руках, честное слово.
Маре в это не верилось. Вообще-то руки этой женщины хорошими не назвать – костлявые, с темными старческими пятнами. Хорошие руки так не выглядят. Но все же Мара послушно проследовала за врачом в чистенький, по-взрослому обставленный кабинет.
Окна выходили на Пайк-Плейс и сверкающий голубой залив. Полированный стол делил кабинет пополам, за столом стояло большое кожаное кресло, а перед столом – два удобных с виду стула. Возле задней стены черный диван. Над ним, на стене, висела картина: умиротворяющий летний пляж с пальмами. Возможно, Гавайи. Или Флорида.
– Мне прилечь надо, да? – Мара обхватила себя руками.
В кабинете оказалось холодно. Может, поэтому предыдущая пациентка и укуталась в шаль. Странно вот что: в стене прямо перед ней имелся газовый камин, в котором плясали ярко-оранжевые и голубые языки пламени. Мара чувствовала исходящее от них тепло и одновременно не чувствовала его.
Доктор Блум уселась за стол и сняла колпачок с ручки.
– Располагайся где тебе удобнее.
Мара плюхнулась на стул и, уставившись на комнатное растение в углу, стала считать у него листья. Один… два… три… Как же ей хочется побыстрее отсюда убраться. Четыре… пять…
Она слышала, как часы отмеряют минуты, слышала даже дыхание врача и шуршание черных нейлоновых колготок, когда та закидывала ногу на ногу.
– Ты бы хотела о чем-нибудь рассказать? – спросила доктор минут через десять, не меньше.
Мара пожала плечами:
– Да нет.
Пятьдесят два… Пятьдесят три… Пятьдесят четыре. Маре стало жарко. Надо же, какой камин – маленький, а шпарит как динамо-машина. Капли пота выступали на лбу и стекали по вискам. Мара принялась нетерпеливо постукивать ногой по полу.
Шестьдесят шесть… Шестьдесят семь…
– Как ты познакомилась с Талли?
– Она подруга…
– Твоей матери? – Вопрос прозвучал как-то неправильно, слишком отстраненно, словно врач спросила о машине или пылесосе, однако желудок у Мары сжался.
Разговаривать о маме с чужим человеком она не желала. Мара пожала плечами и продолжала считать.
– Ее больше нет, верно?
Мара помолчала.
– Вообще-то она у папы в шкафу.
– В смысле?
Мара улыбнулась. Один-ноль в ее пользу.
– Мы арендовали специальную шкатулку для праха – как по мне, это странновато, но уж как есть. Так вот, маму кремировали, а потом положили в эту шкатулку из палисандрового дерева. Когда Талли захотела развеять ее прах, папа был не готов, а когда он стал готов, была не готова Талли. Поэтому маму держат в шкафу, за папиными свитерами.
– А ты – когда была готова ты?
Мара моргнула.
– Вы о чем?
– Когда ты сама хотела развеять мамин прах?
– Меня никто не спрашивал.
– Как ты считаешь, почему?
Мара пожала плечами и отвела взгляд. Беседа приняла неприятный оборот.
– Как по-твоему, Мара, ты здесь зачем? – спросила доктор.
– Сами знаете зачем.
– Мне известно лишь, что ты наносишь себе раны.
Мара снова уставилась на цветок. Вроде живой, а листья прямо как восковые. Семьдесят пять… Семьдесят шесть… Семьдесят семь.
– Когда ты так делаешь, тебе легче, знаю.
Мара посмотрела на доктора Блум. Спина прямая, тонкий, с горбинкой нос выдается вперед над узкими губами.
– Но потом, когда ты видишь перепачканное кровью лезвие ножа, самочувствие у тебя ухудшается. Тебе делается стыдно или страшно.
Семьдесят восемь… Семьдесят девять.
– Если ты расскажешь мне о своих чувствах, я постараюсь помочь тебе справиться с ними. В твоих эмоциях нет ничего удивительного.
Мара закатила глаза. Очередное мерзкое вранье, которым взрослые пичкают детей, чтобы приукрасить мир.
– Ну что ж. – Доктор Блум закрыла блокнот.
Интересно, что она там написала? «Чокнутая малолетка; любит цветы» – наверное, как-то так.
– На сегодня наше время истекло.
Мара вскочила и направилась к двери. Когда она уже взялась за ручку, доктор Блум снова заговорила:
– Мара, у меня есть групповая терапия для подростков, переживших утрату. Не хочешь присоединиться? Группа собирается в среду вечером.
– Мне все равно. – Мара открыла дверь и вышла из кабинета.
Талли поспешно встала:
– Ну как?
С ответом Мара не нашлась. Она отвела взгляд и заметила в приемной нового посетителя – молодого, почти по-женски стройного парня в узких черных джинсах, заправленных в грубые ботинки с развязанными шнурками. На парне была черная футболка с надписью «УКУСИ МЕНЯ», а поверх футболки бежевая куртка. На шее у него висела цепочка с оловянными подвесками-черепами, в длинных, до плеч, неестественно черных волосах пестрели лиловые и зеленые пряди. Он поднял голову, и Мару поразил удивительный золотистый оттенок его глаз, густо подведенных черной тушью. Кожа у парня была болезненно бледная.
Доктор Блум остановилась возле Мары.
– Пэкстон, может, расскажешь Маре, что наша групповая терапия – штука вполне терпимая?
Парень – Пэкстон – встал и направился к Маре. Движения его были полны словно наигранного изящества.
– Талли, – доктор Блум отвернулась, – можно тебя на минутку?
Мара знала, что сейчас женщины начнут шептаться о ней. Она понимала, что ей следовало бы прислушаться к их разговору, однако все ее мысли занимал этот парень.
– Ты меня боишься, – сказал он, подойдя почти вплотную. Мара чувствовала запах мятной жвачки у него изо рта. – Люди вообще меня боятся.
– По-твоему, черное шмотье прям такое страшное?
Парень заправил за ухо прядь.
– Хорошим девочкам типа тебя полагается сидеть в уютном домике в пригороде. Наша групповая терапия не для таких, как ты.
– Ты меня вообще не знаешь. Кстати, прекращай у матери косметику тырить.
Неожиданно для Мары он рассмеялся.
– А ты злая. Мне нравится.
– Мара, – позвала Талли, – нам пора.
Она подошла к Маре, взяла ее под руку и вывела из приемной.
Всю дорогу до дома Талли болтала. Она несколько раз спросила Мару, не хочет ли та съездить в Бейнбридж встретиться с подругами, и Мара уже почти согласилась, но тут же подумала, что теперь она там чужая. За полтора года ее отсутствия старая дружба истлела, как крылышки мотылька, которые превратились в тоненькие белые лоскутки, и мотыльку никогда больше не взлететь. С теми девчонками у нее не осталось ничего общего.
Талли привела Мару в свою светлую элегантную квартиру и включила камин в гостиной. Языки пламени пробежали по искусственному полену и взметнулись вверх.
– Так как все прошло-то?
Мара пожала плечами.
Талли уселась на диван.
– Мара, не отмалчивайся. Я же помочь хочу.
Господи, да от нее всем одно сплошное расстройство. Как же она от этого устала! Вот бы кто-нибудь написал руководство для детей, у которых умерли родители, – вроде того, что в фильме «Битлджус». Тогда Мара заглядывала бы в руководство и выясняла, что нужно сделать и сказать, чтобы тебя оставили в покое.
– Знаю.
Она села на каменную приступку перед камином, лицом к Талли. Огонь согревал ей спину, и по телу бежали мурашки. Мара и не осознавала, что замерзла.
– Мне следовало бы уговорить твоего отца, чтобы после смерти Кейт он отправил тебя к психологу. Но мы с твоим отцом как-то разошлись. Правда, я постоянно про тебя спрашивала, да и с тобой каждую неделю болтала. И ты никогда ничего не говорила. Я не слышала, чтобы ты плакала. Твоя бабушка сказала, что ты неплохо справляешься.
– Не говорила, а зачем тебе было об этом знать?
– Мне известно, что такое горе и одночество. И каково это, когда ты закрываешься ото всех. Когда умерла моя бабушка, я запрещала себе переживать. Когда мама меня бросала, я каждый раз убеждала себя, что все в порядке, и жила дальше.
– А когда моя мама умерла?
– Тогда мне было тяжелее. От этого удара я не оправилась.
– Да. Я тоже.
– Доктор Блум считает, что тебе полезно будет сходить на сеанс групповой терапии для подростков. Он в среду вечером.
– Угу. Как будто это поможет.
Она видела, что ее ответ расстроил Талли, и вздохнула. Ей и своей боли хватает, а еще и Талли в придачу она не выдержит.
– Ладно, – сказала Мара, – схожу.
Талли встала и притянула ее к себе, но Мара, криво улыбнувшись, постаралась быстрее высвободиться из объятий. Если Талли поймет, как ее крестнице одиноко и плохо, это разобьет ей сердце, а еще одно разбитое сердце – это уж слишком. Мара уже много месяцев умудряется выживать, выживет и сейчас. Она и на групповую терапию согласна – главное, чтобы от нее отстали. В сентябре она поступит в Вашингтонский университет, заживет как ей заблагорассудится и прекратит на каждом шагу расстраивать окружающих.
– Спасибо, – пробормотала она, – пойду полежу, устала что-то.
– А я позвоню твоему отцу и расскажу, как все прошло. Он прилетит в четверг и после следующего твоего сеанса с доктором Блум тоже с ней побеседует.
Просто прекрасно.
Мара кивнула и направилась в комнату для гостей, напоминающую номер люкс в дорогом отеле.
Неужто она и впрямь согласилась на эти сеансы групповой терапии? И что она скажет всем этим чужим людям? Они заставят ее рассказывать о маме?
Охватившая ее тревога словно обрела физическую форму, жучками поползла по коже.
Кожа.
Мара вовсе не собиралась заходить в ванную, не хотела, но зуд сводил ее с ума. Это все равно что подслушивать одновременно дюжину телефонных разговоров – толком все равно ничего не разберешь.
Руки задрожали.
Мара открыла чемодан и полезла во внутренний карман, откуда достала ножик и перепачканные в крови лоскутки бинта.
Засучив рукав, обнажила бисепс, крохотный узелок мышц. Кожа в темноте выглядела белой и нежной, словно мякоть груши.
Кожу опутывали десятки шрамов-паутинок.
Мара поднесла острие ножа к коже и сперва с силой вонзила нож в руку, а потом провела линию. Выступила кровь – чудесная, насыщенная, красная. Мара наблюдала, как кровь, точно слезы, капает на подставленную ладонь. Все скверные чувства, спрятавшись в этих каплях, покидали ее тело.
– Все хорошо, – прошептала она.
Никто не способен ранить меня, кроме меня же самой. Такое под силу лишь мне.
Той ночью Мара маялась без сна в чужой постели, в городе, который когда-то был родным, и вслушивалась в пустоту. Ее словно заперли в коробке где-то высоко-высоко. Она снова и снова проигрывала в голове разговор с отцом.
– Отлично, – ответила она, когда отец спросил, как прошел разговор с доктором Блум. Но, даже говоря это, Мара думала: у меня вечно все отлично, и никто этому не удивляется. Почему?
– Можешь обо всем мне рассказать, – сказал он.
– Серьезно? – огрызнулась она. – Поговорить вдруг захотелось?
Он вздохнул, и Мара пожалела о собственных словах.
– Мара, как мы до такого докатились?
Его недовольный голос раздражал ее – из-за этого она чувствовала сразу и стыд, и вину.
– В среду я пойду на сеанс групповой терапии для подростков. Скажи, прикольно?
– Я прилечу в четверг. Обещаю. Непременно прилечу. Мара, я тобой горжусь. Признать собственную боль бывает трудно.
Мара старалась не терять самообладания, хотя глаза щипало от слез. Ее подхватил поток воспоминаний. Сколько же раз она падала или ушибалась и бежала к папе, чтобы он обнял и пожалел ее, руки отца были такими сильными и надежными. Когда он в последний раз обнимал ее? Она забыла. За последний год она отдалилась от тех, кто любил ее, а без них утратила способность защищаться, стала ранимой, но как это изменить, Мара не знала. Она всегда боялась расплакаться, показать свою боль.
На следующее утро она проснулась разбитая, с головной болью. Решив выпить кофе, Мара накинула халат Талли и вышла из комнаты.
На диване в гостиной, положив руку на журнальный столик, спала Талли. Тут же валялся перевернутый пустой бокал, а рядом высилась стопка бумаг. Неподалеку Мара заметила упаковку таблеток.
– Талли?
Талли медленно приподнялась, лицо помятое и бледное.
– Мара… – Она потерла глаза и мотнула головой, будто стряхивая сон. – Который час? – Слова Талли выговаривала медленно.
– Почти десять.
– Десять! Черт! Одевайся!
Мара нахмурилась:
– Мы что, куда-то уходим?
– У меня для тебя сюрприз.
– Да не надо мне сюрпризов.
– Еще как надо. Живо в душ, – и Талли замахала на нее рукой, – встречаемся через двадцать минут.
Мара приняла душ и влезла в мешковатые джинсы и не по размеру большую футболку. Волосы сушить она не стала, а просто собрала их в хвост и отправилась на кухню.
Талли уже ждала ее. Она надела синий костюм, явно для нее тесный. Когда Мара вошла, Талли сунула в рот таблетку и запила ее кофе.
Мара дотронулась до ее руки, и Талли вскрикнула, словно от удивления, а потом рассмеялась.
– Прости, не слышала, как ты вошла.
– Ты какая-то странная, – сказала Мара.
– Это я просто радуюсь, какой отличный сюрприз тебе придумала.
– Я же просила – давай без сюрпризов. – Мара пристально посмотрела на нее. – А что это за таблетки ты принимаешь?
– Таблетки? Это витамины. В моем возрасте без витаминов никак. – И она окинула Мару взглядом: – Почему ты так оделась?
– А что?
– И даже краситься не станешь?
Мара закатила глаза.
– Мы что, на кастинг супермоделей идем?
В дверь позвонили. Мара напряглась.
– Это кто?
– Пошли, – Талли с улыбкой потащила Мару к двери, – давай открывай.
Мара с опаской открыла дверь.
На пороге стояли Эшли, Линдси и Корал. Увидев Мару, все трое завизжали – по-настоящему, так что уши заложило – и бросились к ней, разом повисли у нее на шее.
Маре казалось, будто она наблюдает за всем издалека. Она и опомниться не успела, как подружки вытащили ее из квартиры и уволокли с собой. Перебивая друг друга, они забрались в принадлежащую Корал «хонду» и помчались на паромный причал, где уже стоял паром, на который они и заехали.
– Как же круто, что ты вернулась! – Сидящая сзади Линдси подалась вперед.
– Ага! Когда Талли позвонила, мы вообще не поверили. Ты что, сюрприз нам собиралась устроить? – спросила Эшли.
– Ну ясное дело, она все продумала, – кивнула с водительского сиденья Корал.
– Нам столько тебе рассказать надо!
– С Тайлера Бритта начни, – посоветовала Линдси.
– Точно. – Корал повернулась к Маре и выдала долгую забавную историю о том, как Тайлер Бритт стал встречаться с какой-то уродиной из Северного Китсапа, а потом полиция повязала его в одних трусах, а так как он несовершеннолетний, ему еще и штраф выписали за употребление алкоголя и запретили участвовать в футбольном матче с выпускниками.
Мара все время улыбалась, но в голове у нее крутилась одна лишь мысль: я и забыла, что когда-то не на шутку запала на Тайлера Бритта. Как будто целая жизнь с тех пор прошла. Она с усилием кивала и улыбалась, улыбалась. Время от времени, когда подруги рассказывали про выпускной, Мара даже смеяться не забывала.
Позже, когда они вытянулись на цветастых полотенцах на пляже Литл-Бич, пили колу и грызли «Доритос», Мара не знала, о чем ей говорить. Лежа рядом, даже соприкасаясь плечами с подругами, она чувствовала удивительную отстраненность. Корал болтала про университет и как она рада, что они с Эшли будут жить в одной комнате в общежитии при университете Западного Вашингтона. Линдси жаловалась, как ей неохота ехать в университет Санта-Клары одной.
– А ты куда поедешь? – спросила Корал Мару.
Честно говоря, та совсем выпала из разговора и едва слушала, так что и на вопрос тоже не ответила.
– Мар? Ты в какой универ поступаешь?
– В Вашингтон. – Мара старалась собраться с мыслями.
На нее, только на нее, ни на кого больше, словно опустился теплый серый туман.
К этим девушкам, которые то и дело хихикают, мечтают о любви и о том, как они уедут учиться, и считают, будто у них слишком строгая мама, Мара не имела никакого отношения.
На них она больше не похожа, и неловкое молчание, которое повисло в машине в конце дня, когда они возвращались в Сиэтл, свидетельствовало о том, что до подружек эта истина тоже дошла. Они проводили ее до квартиры Талли и остановились у двери, вот только теперь все они понимали, что сказать им нечего. Прежде Мара этого не знала, но иногда дружба тоже умирает – просто увядает, и все. Притворяться, что она прежняя, у Мары не хватило сил.
– Мы по тебе скучали, – тихо проговорила Корал, и на этот раз ее слова напоминали прощание.
– Я тоже по вам скучала, – честно ответила Мара. Она бы все отдала, чтобы и сейчас испытывать те же чувства.
Когда они ушли, Мара вернулась в квартиру Талли.
Талли убирала посуду на кухне.
– Как все прошло? – Язык у Талли как-то странно заплетался.
Не знай Мара свою крестную – решила бы, что та уже успела пропустить пару бокалов, но сейчас еще рановато. Впрочем, Маре было плевать. Ей хотелось лишь забраться в постель, укрыться с головой одеялом и заснуть.
– Прекрасно, – пробубнила она, – даже отлично. Но я устала и пойду посплю.
– Только недолго, – сказала Талли, – я взяла в прокате «Молодого Франкенштейна».
Один из любимых маминых фильмов. Сколько раз мама, намеренно коверкая язык, говорила: «Сюда, пож-жалуйста» – и горбилась, как Марти Фельдман… И сколько раз Мара закатывала глаза, потому что эта старая шутка ее бесила.
– Ага. Класс, – пробормотала она, направляясь в гостевую комнату.
Глава одиннадцатая
– Только не говори, что пойдешь прямо так, – сказала Талли в среду вечером, когда Мара вошла в гостиную, одетая в вытертые линялые джинсы и мешковатую серую толстовку.
– А что? Я всего лишь на групповую терапию, – отмахнулась Мара. – Давай честно: если уж тебя приглашают на подобные сборища, значит, у тебя проблемы посерьезнее, чем манера одеваться.
– Ты с самого своего приезда одеваешься как побирушка. Неужели тебе не хочется хорошее впечатление произвести?
– На кого? На психованных подростков?
Талли встала и, подойдя к Маре, коснулась ладонью ее щеки.
– У меня множество прекрасных качеств. Чего греха таить, есть и скверные, но в целом человек я неплохой. Я сужу людей только по их поступкам, и даже когда они поступают мерзко, стараюсь не осуждать. Я знаю, как тяжело быть человеком. Суть в том, что я тебя люблю, но при этом я тебе не мать и не отец. Растить из тебя умного и успешного члена общества не моя задача. Моя задача – это, когда ты будешь готова, рассказать тебе о маме, а еще – любить, несмотря ни на что. Я буду говорить тебе то, что сказала бы твоя мама, – в тех случаях, когда мне это известно. Обычно догадаться нелегко, но сейчас я это точно знаю. – Талли ласково улыбнулась. – Ты стараешься спрятаться, девочка. За грязными волосами и невозможной одеждой. Но я тебя вижу. Пришла пора тебе вернуться к нам.
Не дав Маре времени ответить, Талли взяла ее за руку и повела к себе в комнату, к огромной гардеробной, по-настоящему огромной – когда-то здесь была еще одна спальня. Быстро перебрав вещи на одной штанге, Талли выбрала белую приталенную блузку из жатого шелка с глубоким вырезом и шнурком на воротнике.
– Вот это наденешь.
– Да кому какое дело?
Талли пропустила ее слова мимо ушей и сняла блузку с вешалки.
– Знаешь, что обидно? Когда я ее носила, то думала, будто я толстая. А сейчас она на мне вообще не застегивается. Держи.
Мара выхватила у Талли блузку и скрылась в ванной – не хотела показывать Талли порезы. Одно дело – просто знать, что она себя режет, и совсем другое – сетка шрамов у нее на коже. Узорчатая белая ткань казалась прозрачной, но на самом деле внизу была подкладка. Мара взглянула в зеркало и не узнала себя – блузка подчеркивала худобу, отчего Мара выглядела особенно хрупкой. Джинсы свободно болтались на бедрах. Чувствуя какое-то необъяснимое волнение, Мара вернулась к Талли. Та была права: Мара, сама того не осознавая, пряталась. А сейчас ее будто бы обнаружили.
Талли сняла с волос Мары резинку, и длинные темные волосы рассыпались по плечам.
– Какая ты красавица. Все парни в группе по тебе с ума сходить будут. Уж поверь мне.
– Спасибо.
– Впрочем, какое нам дело до психованных парней. Я просто так сказала.
– Я иду на групповую терапию. Я псих, – тихо сказала Мара.
– Ты не псих – у тебя горе. Такое с каждым может произойти. Пошли, нам пора.
Вместе они дошли по Фёрст-стрит до самого старого в городе района, площади Пайонир-сквер, и остановились возле с виду заброшенного кирпичного дома, явно пережившего еще Великий пожар[4].
– Хочешь, я с тобой пойду?
– О господи, нет, конечно. Тот парень, ну что с накрашенными глазами, уже и так меня маменькиной дочкой считает. Мне только няньки не хватало.
– Какой парень? Которого мы в приемной видели? Эдвард Руки-Ножницы? И кому какое дело, что он там себе подумает?
– Просто неловко получится. Мне восемнадцать лет.
– Ладно, поняла. Хорошо. Может, если с него краску смыть, то будет Джонни Депп. – Талли посмотрела на нее: – Ты ведь помнишь, как до моего дома дойти? Восемь кварталов по Фёрст-стрит. Привратника зовут Стэнли.
Мара кивнула. Мама ни за что не разрешила бы ей в одиночку бродить в темноте по этому району.
Внутри здание выглядело так же, как и многие другие кирпичные дома на Пайонир-сквер, – темное, с длинными узкими коридорами без окон. На потолке одна-единственная лампочка, дающая лишь скудное пятно света. В вестибюле большая доска, утыканная объявлениями – и о собрании анонимных алкоголиков, и о потерянных собаках, и о продаже машин.
Мара спустилась в подвал, где висел слабый запах плесени, и остановилась у двери с табличкой «Групповая терапия для подростков». Она готова была повернуть назад. Кому охота становиться частью этой группы?
Но все же открыла дверь и очутилась в просторном помещении, залитом светом люминесцентных ламп.
Возле стены Мара увидела стол с кофеваркой, стаканчиками и выпечкой наподобие той, что старшеклассники продают на школьных ярмарках. В центре полукругом стояли удобные, с подлокотниками, стулья, а на полу возле каждого – коробка салфеток.
Какая прелесть.
На стульях уже расположились четверо подростков. Сквозь упавшие на лицо пряди волос Мара вгляделась в остальных… пациентов? Участников? Психов?.. Крупная прыщавая девица с сальными волосами грызла ноготь на большом пальце, смахивая на выдру, которая пытается открыть устрицу. Рядом с ней сидела девушка такая тощая, что, казалось, повернись она боком – и вообще исчезнет. На голове у нее белела проплешина. Третья девушка, одетая в черное, с волосами цвета фуксии и таким количеством пирсинга на лице, что получилась настоящая решетка для игры в крестики-нолики, ссутулилась и нарочито старалась не смотреть на полноватого парня в очках. То и дело поправляя роговую оправу, парень тыкал пальцем в телефон.
Доктор Блум, в темно-синих брюках и серой водолазке, тоже была тут. Нейтральная, словно Швейцария, Мара уловила пристальный взгляд, который доктор Блум бросила на нее, вовсе не случайный.
– Мы рады тебя видеть, Мара. Что скажете, все остальные? – начала доктор Блум.
Некоторые пожали плечами, но большинство даже головы не повернули.
Мара села рядом с толстухой. Едва она опустилась на стул, как дверь распахнулась и на пороге появился Пэкстон. Как и в прошлый раз, одетый будто гот: черные джинсы, незашнурованные ботинки и черная болтающаяся футболка. На шее и ключицах чернели вытатуированные буквы. Мара поспешно отвела глаза.
Пэкстон выбрал стул возле девушки с крашеными волосами и оказался напротив Мары. Она досчитала в уме до пятидесяти и лишь тогда снова взглянула на него.
Пэкстон смотрел прямо на нее и многозначительно улыбался. Она закатила глаза и отвернулась.
– Уже семь, значит, пора начинать, – проговорила доктор Блум. – Как видите, у нас сегодня новенькая – Мара. Кто хочет представить всех остальных?
Собравшиеся молчали, желающих не нашлось. В конце концов заговорила Фуксия:
– Блин, ладно. Меня Рики зовут. У меня мать умерла. Толстая – это Денис. У ее бабушки болезнь Паркинсона. Тодд уже четыре месяца молчит, поэтому мы не в курсе, чего с ним такое. Элиза перестала есть, когда у нее отец с собой покончил. А Пэкса сюда по решению суда отправили. У него сестра умерла. – Она посмотрела на Мару: – А у тебя чего?
Мара чувствовала взгляды всех остальных.
– У меня… Я…
– Король футбола не пригласил ее на выпускной, – съязвила тостуха и захихикала над собственной шуткой.
Следом засмеялся еще кто-то.
– Мы сюда пришли не для того, чтобы судить других, – сказала доктор Блум, – ведь каждому из вас несладко, верно?
Ее слова притушили веселье.
– Она режет себя, – тихо произнес Пэкстон. Он ссутулился, положил руку на подлокотник стула Фуксии и закинул ногу на ногу. – Вот только почему?
– Пэкстон, – вмешалась доктор Блум, – эта группа нужна для поддержки. Жизнь – штука непростая. Каждый из вас усвоил это в раннем возрасте. Вы переживаете утрату и понимаете, как тяжело смириться со смертью близкого или с тем, что тот, от кого вы ожидаете заботы, предал вашу веру в него.
– Моя мать умерла, – ровно проговорила Мара.
– Не хочешь о ней рассказать? – мягко предложила доктор Блум.
Мара не сводила взгляда с Пэкстона. Его золотистые глаза гипнотизировали ее.
– Нет.
– Да кому захочется? – мягко спросил он.
– Тогда, может, начнешь ты, Пэкстон? – предложила доктор Блум. – Хочешь поделиться с нами чем-нибудь?
– Не испытать страдания значило бы никогда не познать блаженства[5], – бросил он, равнодушно пожав плечами.
– Пэкстон, мы уже говорили о том, что прятаться за чужими словами – не лучший выход. Тебе почти двадцать два. Пора обрести собственный голос.
Двадцать два.
– Мой обретенный голос вам вряд ли понравится, – парировал Пэкстон.
С виду он казался незаинтересованным, но глаза смотрели с живой, почти пугающей проницательностью.
По решению суда.
Почему суд вообще решает, кому участвовать в групповой терапии?
– Как раз наоборот, Пэкстон, – ровным голосом возразила доктор Блум. – Ты сюда уже несколько месяцев ходишь и ни разу не упомянул о сестре.
– И не собираюсь. – Он рассматривал выкрашенные черным лаком ногти.
– В суде…
– В суде мне велели ходить сюда, а не разговаривать.
Доктор Блум поджала губы. Бесконечно долго она смотрела на Пэкстона, но наконец отвела взгляд, улыбнулась и обратилась к Тощей:
– Элиза, может, расскажешь нам, как ты питалась на этой неделе?..
Спустя час подростки, будто по неслышному щелчку, повскакивали со стульев и устремились прочь. Этого Мара не ожидала. Она нагнулась поднять сумку с пола, а когда выпрямилась, наткнулась на взгляд доктора Блум.
– Надеюсь, ты не очень мучилась. – Доктор подошла к ней. – Начинать бывает непросто.
Мара взглянула на открытую дверь.
– Нет. Все в порядке. Спасибо, все отлично прошло. – Ей не терпелось вырваться из этого помещения, пропахшего лежалой выпечкой и жженым кофе.
Она вышла на улицу и остановилась. Повсюду толпился народ – этим чудесным июньским вечером в среду на Пайонир-сквер стекались и туристы, и местные. Из закусочных и баров лилась музыка.
Пэкстон возник рядом неожиданно. Мара сперва услышала его дыхание и лишь потом увидела его.
– Ты меня ждешь, – сказал он.
Мара рассмеялась.
– Ага, потому что у меня слабость к парням в макияже. Это ты меня ждал.
– Даже если так. И что?
– А зачем?
– Пошли со мной – и узнаешь. – Он протянул Маре руку.
Мара взглянула на его длинные пальцы, бледные в желтоватом отсвете уличных фонарей. И на белые полосы на запястье.
Шрамы от лезвия.
– Вот ты и испугалась, – тихо произнес он.
Она покачала головой.
– Ты же пай-девочка из хорошего района.
– Была когда-то. – Сказав это, Мара ощутила, как тяжесть в груди отступила.
Может, ей самой стоит измениться, стать другой, – и тогда, возможно, будет не так больно, если, глядя на себя в зеркало, она увидит улыбку матери.
– Мара? Пэкстон? – К ним направлялась доктор Блум.
Странная печаль накрыла Мару, словно она только что упустила чудесный шанс.
Мара улыбнулась доктору, а когда повернулась к Пэкстону, того уже не было.
– Поосторожнее с ним. – Доктор Блум перехватила взгляд Мары.
Та смотрела на противоположную сторону, где в проулке между двумя зданиями стоял Пэкстон.
– Он что, опасен?
Доктор Блум на миг задумалась.
– На этот вопрос, Мара, я отвечать не стану. И если бы кто-то спросил нечто подобное о тебе, я бы тоже промолчала. А вот тебя я спрошу: ты смотришь на него, потому что он опасен? Для девушки с психологической травмой это не лучший выбор.
– Я вообще на него не смотрю, – соврала Мара.
– Разумеется, – согласилась доктор Блум. – Видимо, я ошиблась.
Мара двинулась в сторону квартиры Талли. Всю дорогу ей мерещились шаги за спиной, но, оборачиваясь, она никого не видела.
В лифте Мара разглядывала свое отражение в зеркалах. Всю жизнь ей говорили, что она красивая, и когда она стала подростком, эти слова доставляли ей удовольствие. В годы ДР – до рака – Мара часами рассматривала свое лицо, наносила макияж, укладывала волосы, чтобы парни вроде Тайлера Бритта ее заметили. Но во времена ПР все изменилось. Теперь она видела лишь мамину улыбку и папины глаза, отчего при взгляде в зеркало испытывала лишь боль.
Сейчас же Мара заметила, насколько за двадцать месяцев после маминой смерти она успела похудеть и поблекнуть. Собственный тусклый взгляд наводил тоску. Впрочем, в последнее время Мару угнетало все.
На верхнем этаже она вышла из лифта и направилась к квартире Талли. Войдя, заглянула в гостиную. Талли, с телефоном в одной руке и бокалом в другой, расхаживала перед огромными окнами, откуда открывался вид на ночной город.
– Кандидат?! – почти кричала она в трубку. – Ты шутишь, что ли? Я что, настолько низко опустилась? – Она обернулась и, увидев Мару, расплылась в улыбке: – Привет, Мара. – И тут же рассмеялась: – Ладно, Джордж, мне пора. – Она бросила телефон на диван и крепко обняла крестницу. – Ну, как все прошло?
Мара знала, чего от нее ждут. Ей полагается воскликнуть: «Все прошло потрясающе, чудесно, лучше не бывает. Мне уже сильно полегчало!» Однако сказать это у нее язык не поворачивался. Она открыла рот, но ни звука не произнесла.
Талли смотрела на нее со знакомым прищуром. Репортер на задании – это выражение Мара неоднократно у нее видела.
– Пошли, какао сделаю. – Талли отвела Мару на кухню, где приготовила какао, разлила по чашкам, добавила взбитые сливки.
Пить какао они пошли в комнату Мары.
Мара забралась на кровать, Талли устроилась рядом. Обе привалились к обитой серым шелком спинке кровати. За большим окном, под усыпанным звездами небом, раскинулся Сиэтл – живой, светящийся неоновыми огнями.
– Ну рассказывай, – потребовала Талли.
Мара пожала плечами:
– Народ в группе странноватый.
– Думаешь, тебе эти сеансы помогут?
– Нет. И с доктором Блум я тоже больше встречаться не хочу. Давай отменим завтрашний прием? По-моему, смысла в этом нету.
Талли отхлебнула какао и поставила чашку на тумбочку.
– Мара, врать тебе я не стану, – заговорила она, – практические советы на тему взаимоотношений вообще не мой конек. Но если бы в твоем возрасте я научилась разбираться в том, как устроен мир, то, возможно, потом бы так не запуталась.
– Ты реально считаешь, что мне поможет болтовня с психами в подвале? – Сказав про психов, Мара тотчас же вспомнила Пэкстона и его глаза.
– Не исключено.
Мара посмотрела на Талли.
– Талли, предполагается, что это терапия. Терапия. А я… у меня не получается говорить о маме.
– Да, – тихо согласилась Талли, – но тут вот какое дело, малышка. Твоя мама просила меня присмотреть за тобой, этим я и занимаюсь. Мы с ней были лучшими подругами со времен Дэвида Кэссиди и до второго срока Джорджа Буша. У меня в голове все время звучит ее голос. И я знаю, что сейчас она сказала бы. Она сказала бы: это еще что за дела? Не сдавайся, малышка!
В этих словах Мара и правда узнала голос матери. Талли права – она это понимала. Именно так сказала бы ее мама. Вот только сил у Мары не осталось. Вдруг она попытается – и ничего не выйдет? Что тогда?
На следующий день прилетал отец. Мара ждала его с тревогой и до крови изгрызла ногти. И вот наконец он вошел в квартиру Талли и неуверенно улыбнулся дочери.
– Привет, папа. – Ей бы радоваться, но при виде отца Мара вспомнила о маме и обо всем, что она потеряла.
– Как дела? – Отец с опаской обнял ее.
И что на это ответишь? Он ждал, что Мара соврет, дескать, все прекрасно. Мара взглянула на непривычно притихшую Талли.
– Получше, – в конце концов проговорила она.
– Я нашел врача в Лос-Анджелесе, – сказал папа, – он специализируется на подростках, которые переживают утрату. Он готов принять нас в понедельник.
– Но у меня завтра с доктором Блум сеанс, – возразила Мара.
– Знаю, и очень хорошо, что она согласилась помочь, но тебе нужен постоянный доктор, дома.
Мара с трудом улыбнулась. Догадайся он, как ей плохо, – и расстроится еще сильнее. Но одно Мара знала точно: возвращаться вместе с отцом в Лос-Анджелес нельзя.
– Мне нравится доктор Блум, – сказала она, – группа на терапии отстойная, но мне плевать.
Папа нахмурился:
– Но это в Сиэтле. А доктор из Лос-Анджелеса…
– Папа, я хочу остаться тут на лето. Жить буду у Талли. Мне нравится доктор Блум.
Она взглянула на Талли. Та изумленно смотрела на крестницу.
– Можно я останусь у тебя на лето? Буду два раза в неделю ходить к доктору Блум. Может, мне полегче станет?
– Ты шутишь? – оторопел отец. – Талли не нянька.
Мара резко повернулась к нему. Внезапно она осознала: сильнее всего ей хочется именно этого – остаться.
– Мне не одиннадцать, папа. Мне восемнадцать, и осенью я все равно уеду учиться в Вашингтонский университет. Здесь я заведу новых друзей и смогу видеться со старыми. Ну пожалуйста!
– Думаю… – начала было Талли, но отец перебил ее:
– Когда Маре было четырнадцать, ты считала нормальным отправить ее одну на концерт Nine Inch Nails. А когда она училась в восьмом классе, ты подбивала ее стать моделью в Нью-Йорке.
Мара смотрела на отца.
– Папа, мне нужно побыть подальше от вас.
Она видела, как он борется с собой. Отпускать ее он не желал, однако понимал, что ей действительно хочется именно этого. Возможно даже, что ей это необходимо.
– Идея дурацкая! – сказал отец, глядя на Талли. – У тебя даже цветы гибнут. И в детях ты ни хрена не смыслишь.
– Она уже взрослая, – парировала Талли.
– Папа, пожалуйста! Пожалуйста!
Он вздохнул.
– Черт…
Мара поняла, что добилась своего.
– Я подал заявление об увольнении. В сентябре мы возвращаемся в Бейнбридж. Вообще-то я тебе сюрприз готовил. И когда ты уедешь учиться в университете, мы будем жить здесь.
– Прекрасно, – кивнула Мара, хотя на самом деле это ее не волновало.
Отец перевел взгляд на Талли:
– А ты, пожалуйста, позаботься о моей девочке.
– Как о собственной дочери, Джонни, – пообещала Талли.
Дело было сделано.
Спустя час Мара, ссутулившись, сидела напротив доктора Блум. Она уже минут десять разглядывала фикус в углу, пока доктор что-то писала.
– Что вы такое пишете? Список покупок составляете?
– Нет, не список покупок. А ты как думаешь – что я пишу?
– Не знаю. Но раз уж я сюда пришла, разве вам не полагается что-нибудь сказать?
– Здесь, Мара, главное, чтобы говорила ты. И тебе известно, что ты в любой момент вольна уйти.
– Там Талли с отцом.
– И ты не хочешь, чтобы они узнали, что работать с психотерапевтом ты не любишь. Верно?
– Вы только задаете вопросы?
– Я их очень часто задаю. Вопросы помогают направлять мысли. У тебя депрессия, Мара. Ты достаточно умная, чтобы это понять. И еще ты наносишь себе раны. По-моему, тебе было бы полезно поразмышлять, почему ты так поступаешь.
Мара подняла голову. Доктор Блум спокойно смотрела ей в глаза.
– Мне бы очень хотелось тебе помочь, но ты должна мне позволить. – Доктор Блум помолчала. – Ты хочешь вернуть себе радость?
До головокружения – вот как сильно Мара этого хотела. Она мечтала стать той девушкой, какой когда-то была.
– Позволь мне помочь тебе.
Мара вспомнила о сеточке шрамов на ногах и руках, о восхищении, в которое приводила ее боль, о чудесной красной крови. Не сдавайся, детка.
– Да. – Едва ответ сорвался с ее губ, как в животе у нее всколыхнулась тревога.
– Ну вот, начало положено, – сказала доктор Блум, – а сеанс подошел к концу.
Мара встала и проследовала за доктором Блум к выходу. Первым она увидела отца. Он невидяще перелистывал какой-то журнал. При появлении Мары отец поднялся, но сказать ничего не успел – доктор Блум его опередила:
– Уделите мне минутку, мистер Райан? Проходите.
Они скрылись в кабинете, а Мара осталась смотреть на закрытую дверь. И что докторша скажет отцу? Ведь все, что происходит во время сеансов, это врачебная тайна, доктор Блум обещала. «Тебе восемнадцать лет, – сказала она, – ты взрослая. Поэтому и сеансы мы проводим один на один».
– Так-так-так.
Мара медленно обернулась. Скрестив руки на груди, у стены стоял Пэкстон. Снова весь в черном. Винтажный жилет обнажал вытатуированную на ключицах и шее фразу: «Спустимся вместе в подвалы безумия?»
Пока Мара рассматривала каллиграфически выписанные буквы, Пэкстон приблизился к ней.
– Я думал о тебе. – Он осторожно дотронулся до ее руки. – Ты умеешь веселиться, девочка из хорошего района?
– Это как? Кошек в жертву приносить?
Он улыбнулся – лениво и плотоядно. Прежде еще никто не смотрел на Мару так, словно она съедобная.
– Встретимся завтра в полночь.
– В полночь?
– Колдовское время. Впрочем, ты небось с парнями только в кино ходишь и на веганские вечеринки.
– Ты обо мне ничего не знаешь.
Глядя ей в глаза, Пэкстон снова улыбнулся.
– Приходи.
– Нет.
– Не выпускают по вечерам погулять? Бедная богатенькая девочка. Ясно. Но я тебя все равно буду ждать у колоннады на Пайонир-сквер.
У колоннады? Где ночуют бездомные, которые стреляют у туристов сигареты?
Дверь у нее за спиной открылась.
– Спасибо, доктор Блум, – услышала она голос отца.
Мара отшатнулась было от Пэкстона, но тот беззвучно рассмеялся, и Мара осталась на месте.
– Мара, – резко позвал отец.
Она знала – отец видит, как его дочь, когда-то невероятная красавица, болтает с накрашенным парнем в цепях. В ярком свете ламп выкрашенные пряди в волосах Пэкстона почти светились.
– Это Пэкстон, – сказала Мара отцу, – он со мной на терапию ходит.
Отец едва взглянул на Пэкстона.
– Пошли. – Отец взял ее за руку и вывел из приемной.
Глава двенадцатая
В ту ночь, после долгого и трудного дня, когда отец сделал тысячу робких попыток переубедить Мару и уехать из Сиэтла, она лежала без сна, уставившись в потолок. В конце концов отец сдался и позволил ей пожить у Талли, но при условии, что она будет соблюдать правила. При одной мысли об этих правилах у Мары болела голова, поэтому отъезду отца она обрадовалась.
На следующий день они с Талли, словно туристы, гуляли по берегу и наслаждались солнцем. Но когда наступила ночь, Мара поймала себя на том, что думает о Пэкстоне.
Встретимся в полночь.
Электронный будильник на тумбочке рядом отсчитывал минуты.
11:39
11:40
11:41
Буду ждать тебя у колоннады.
Выкинуть из головы это обещание не получалось.
В Пэкстоне есть загадка – отчего бы не признать это? Парней, похожих на него, Мара еще не встречала. Рядом с ним она острее чувствовала жизнь. Какое-то сумасшествие. Да он и есть чокнутый. И возможно, опасный. Мало ей, Маре, своих забот, так еще из-за него переживать. И маме он не понравился бы.
11:42
Кто вообще назначает свидания в полночь? Готы, торчки да еще, может, рок-звезды. А Пэкстон не рок-звезда, хоть и похож.
11:43
Мара села в кровати.
Она пойдет. Мара поняла, что давно уже приняла это решение – возможно, в тот самый момент, когда он предложил ей встретиться. Она вылезла из постели и оделась. Почистила зубы и впервые за целую вечность накрасилась. После чего тихо выскользнула из комнаты и прикрыла дверь.
По полу тянулись длинные тени, за окном, под черным небом, калейдоскопом цветных огней переливался Сиэтл. Дверь в комнату Талли была закрыта, но из-под двери пробивалась полоска света.
11:49
Мара взяла рюкзак, сунула в карман мобильник и двинулась к выходу. В последний момент она остановилась и написала коротенькую записку: «Встречаюсь с Пэкстоном на Пайонир-сквер». Записку она спрятала под диванную подушку – мало ли, вдруг полиция станет ее искать?
Затем Мара на цыпочках прокралась к лифту. Внизу, опустив голову, быстро прошла через вестибюль и, смешавшись с толпой прогуливающихся, направилась к Пайонир-сквер.
Несмотря на поздний час, на площади жизнь так и бурлила. Закусочные и бары распахивали двери перед посетителями и выпускали тех, кто уже насытился. Время от времени прорывалась громкая музыка. Этот злачный район, получивший название в те времена, когда по Йеслер-стрит на берег свозили древесину, сейчас превратился в пристанище бездомных и центр притяжения для любителей ночной жизни и стильных джаз-баров.
Колоннада представляла собой местную достопримечательность – черная железная конструкция на углу Фёрст-стрит и Джеймс-стрит. Ее облюбовали бездомные – спали, растянувшись на скамейках и укрывшись газетами, курили и болтали.
Мара увидела Пэкстона раньше, чем тот заметил ее. Парень привалился к столбу и что-то писал на клочке бумаги.
– Привет, – сказала Мара.
Он поднял голову.
– Ты пришла, – проговорил он, и что-то в голосе – а может, глазах – выдало, что он ждал ее.
– Я тебя не боюсь, – заявила она.
– А я тебя боюсь.
Что он имеет в виду, Мара не поняла, зато вспомнила мамины рассказы о том, как она в первый раз поцеловала папу. «Он сказал, что боится меня, – говорила мама, – он и сам не понимал, но уже влюбился в меня».
Пэкстон протянул руку:
– Готова, девочка из хорошего района?
Она взяла его за руку:
– Да, парень с накрашенными глазами.
Пэкстон подвел ее к грязному, дребезжащему автобусу. На самом деле – но в этом Мара не призналась бы ему ни за что на свете – она еще ни разу не ездила на обычном городском автобусе. Они стояли, прижавшись друг к другу, в залитом светом салоне, среди полуночных пассажиров, и Мара зачарованно смотрела на Пэкстона. Он словно обладал над ней властью, какой не имел никто больше. Ей хотелось сказать что-нибудь остроумное, но мысли путались. Они вышли из автобуса, и Пэкстон повел ее по сверкающему миру ночного Бродвея. Мара родилась в Сиэтле и выросла на острове, который видно из центра города, однако сейчас очутилась в совершенно незнакомом мире, где под неоновым блеском прятались темные закоулки.
Вселенная Пэкстона состояла из черных улиц, клубов без окон, беспризорных детей и напитков, от которых поднимался парок.
Они подошли к другой автобусной остановке и дождались другого автобуса. Когда они вышли из него, Сиэтл сверкал диадемой, изогнувшись вдоль черной реки. Здесь горели лишь редкие тусклые фонари. Ниже по улице темнела какая-то махина. Газозаводный парк. Мара поняла, где они находятся. Этот парк разбили вокруг старого газового завода, закрытого в середине ХХ века. Однажды они приезжали сюда на экскурсию с классом. Взяв Мару за руку, Пэкстон повел ее к ржавой конструкции, сбоку которой обнаружился тайный вход.
– Мы что, закон нарушаем? – спросила Мара.
– А тебе не все равно?
– Все равно. – По спине у нее пробежал холодок. Она еще никогда не совершала ничего противозаконного. Возможно, пришло время изменить это.
Пэкстон провел ее в самое нутро ржавого гиганта, остановился, извлек неизвестно откуда какие-то картонки и соорудил сиденье.
– Откуда это здесь? – спросила Мара.
– Специально для нас припас.
– Но откуда…
– Знал. – От его взгляда у Мары закипела кровь. – Ты когда-нибудь абсент пробовала?
Ингредиентов, которые он достал из рюкзака, хватило бы на пару научных опытов.
Мара дрожала. Страх дразнил ее, покалывал иголочками. «Он опасен, – думала она, – надо уходить, бежать сейчас, пока не поздно». Но не могла.
– Нет. А что это?
– Волшебство в бутылке.
Он расставил стаканчики и бутылки и принялся совершать колдовской ритуал, в котором задействовал ложки, кубики сахара и воду. По мере того как сахар растворялся, жидкость меняла цвет, делалась непрозрачной, молочно-зеленой. Пэкстон протянул ей стаканчик. Мара неуверенно смотрела на жидкость.
– Доверься мне.
Нет, нельзя.
И все же Мара медленно поднесла стаканчик к губам и сделала глоток.
– Ой, – удивилась она, – как черная лакрица. Сладко.
Стаканчик медленно пустел, а ночь наполнялась жизнью. Ветер сдувал волосы ей на глаза, волны разбивались о берег, ржавый металл скрипел и стонал.
Она уже почти расправилась со вторым стаканом, когда Пэкстон взял ее ладонь. Его пальцы двинулись наверх, по нежной коже запястья, к первому серебристо-белому шраму.
– Кровь такая прекрасная. Она очищает. А больно всего секунду – и это чудесная секунда. После боль уходит.
Мара затаила дыхание. Абсент умиротворял, освобождал голову от мыслей, и Мара, заблудившаяся между явью и фантазией, смотрела в золотистые глаза Пэкстона и понимала: он знает. Наконец-то ей встретился тот, кто видит ее.
– А ты когда начал?
– После того, как сестра умерла.
– Что с ней случилось? – осторожно спросила Мара.
– Неважно, – ответил он, и его слова откликнулись в ее душе бесконечным пониманием.
У Мары тоже вечно допытывались, что случилось с ее матерью, словно есть разница, от чего она умерла – от рака, или инфаркта, или погибла в автокатастрофе.
– Она умирала, а я обнимал ее, вот что важно, а после я смотрел, как ее закапывают в землю.
Мара подалась к нему. Пэкс удивленно посмотрел на нее, словно и забыл о ее присутствии.
– «Не отпускай меня, Пэкс» – вот ее последние слова на этой земле. А я отпустил. – Он глубоко вдохнул, медленно выпустил воздух и одним глотком осушил стакан. – Она от наркоты умерла. От моей наркоты. Поэтому суд и отправил меня на групповую терапию. У меня был выбор – это или тюрьма.
– А твои родители?
– Они из-за этого развелись. Никто из них не простил меня, да и с чего бы?
– Ты по ним скучаешь?
Он пожал плечами:
– Да какая разница?
– Значит, ты не всегда таким был…
До этого Маре и в голову не приходило, что когда-то Пэкстон был обычным школьником.
– Мне нужно было измениться.
– И как, помогло?
– Каково мне, всем плевать, разве что доктор Блум изредка спрашивает, но и ее это не волнует.
– Повезло тебе. Меня все спрашивают, как я, но на самом деле знать этого никто не хочет.
– Иногда ужасно хочется, чтобы все просто оставили тебя в покое.
– Да.
Мара ощущала удивительную легкость. Он знает ее. Видит ее. Понимает.
– Я еще никому этого не рассказывал. – Он беззащитно посмотрел на Мару.
Неужели она единственная видит, насколько он ранимый?
– Ты пришла, чтобы папашу позлить? Потому что…
– Нет.
Ей хотелось добавить: «Я тоже мечтаю стать другой», но получилось бы глупо и по-детски. Он притронулся к ее лицу, и не было в мире ничего нежнее этого прикосновения.
– Ты веришь в любовь с первого взгляда?
– Теперь верю, – ответила она.
Вышло безнадежно напыщенно.
Пэкстон медленно наклонился к ней – медленно, потому что ждал, когда она его оттолкнет, и Мара это понимала. Но оттолкнуть его она не могла. Сейчас во всем мире лишь его взгляд имел значение. До этой секунды Мара была мертва, а он пробудил ее к жизни. Пускай он опасный, торчок, лжец – какая разница? Это чувство воскрешения стоит того, чтобы подвергнуть себя любой опасности. Его поцелуй стал воплощением ее мечты о поцелуе.
– Давай зажжем, – тихо пробормотал он, наконец оторвавшись от ее губ, – со мной ты все забудешь.
Мара жаждала этого. Нуждалась в этом. И едва заметного кивка оказалось достаточно.
3 сентября 2010, 01:16
Дзынь!
– Просьба экипажу занять свои места.
Мара стряхнула воспоминания, открыла глаза, и жизнь мстительно подсунула ей реальность. Сейчас 2010 год. Ей двадцать, она летит в Сиэтл увидеться с Талли, потому что та попала в аварию и, возможно, не выживет.
– Ты как?
Пэкс.
– Мара, они не любят тебя. Не так, как люблю тебя я. Если бы любили, то уважали бы твой выбор.
Она наблюдала в иллюминатор за тем, как самолет приземлился и доехал до терминала. Мужчина в оранжевой жилетке указал пилоту, где остановиться. Взгляд у Мары расфокусировался, фигура мужчины смазалась, и Мара увидела в стекле собственное отражение. Бледная кожа, розовые волосы, подрезанные бритвой и зачесанные за уши, подведенные черной тушью глаза. Проколотая бровь.
– Слава всевышнему! – воскликнул Пэкстон, когда погасла надпись «Пристегните ремни». Он отстегнулся и вытащил из-под переднего сиденья бумажный пакет. Мара последовала его примеру.
Шагая по терминалу, Мара крепко сжимала грязноватую, потрепанную сумку, где хранились все ее пожитки. Окружающие с любопытством поглядывали на Мару и Пэкстона и тут же отводили глаза, будто боялись заразиться.
Под козырьком возле терминала столпились курильщики, а голос в громкоговорителе сообщал, что курить здесь запрещено.
Мара пожалела, что не сказала отцу, каким рейсом они прилетают.
– Давай такси возьмем, – предложил Пэкстон. – Тебе же зарплату дали, так?
Мара промолчала. Пэкстон, похоже, так до конца и не осознал, насколько скудные у них доходы. С ее зарплатой такая роскошь, как такси из аэропорта до Сиэтла, просто непозволительна. Господи, да она бы душу продала, только бы нарыть денег, чтобы их в этом месяце не вышвырнули из квартиры (нет, не думай об этом, не сейчас). А ведь из всех проживающих в этой квартире постоянная работа есть только у Мары. Лейф толкает траву, а Мышонок побирается. Чем занимается Сабрина, никому даже знать не хотелось, но у нее единственной, судя по всему, водились деньги. Пэкстону постоянная работа не давала писать стихи, а его поэзия – это их будущее.
Когда-нибудь, когда его книги начнут продаваться, они разбогатеют.
Разумнее было бы отказаться от такси, однако в последнее время Пэкстон сделался чересчур раздражительным. Стихи не продавались, и суровая реальность его тревожила. Маре приходилось постоянно убеждать его, что он талантлив.
– Ладно, – согласилась она.
– К тому же папочка скоро отстегнет тебе бабла.
Если ему хочется, чтобы они порвали с ее семьей, то зачем брать у них деньги?
Они уселись в такси, Мара назвала водителю больницу и прижалась к Пэксу, он обнял ее за плечи. Достал потрепанный экземпляр «Хребтов безумия» Лавкрафта и погрузился в чтение.
Спустя двадцать пять минут такси наконец затормозило возле больницы.
С неба капал ленивый и непостоянный сентябрьский дождь, который внезапно начинается и так же внезапно исчезает.
Перед ними под серым небом распластался спрут – здание больницы.
Они вошли в залитый светом вестибюль, и Мара замерла. Сколько же раз она здесь побывала?
Не сосчитать. И ни одно ее посещение радости так и не принесло.
Посиди со мной во время химиотерапии, солнышко. Расскажи о Тайлере…
– Тебе вовсе не обязательно туда идти, – раздраженно сказал Пэкстон, – это твоя жизнь, не их.
Она потянулась к нему, но он отдернул руку. Дает понять, что он тут против своей воли, поняла Мара.
На четвертом этаже они вышли из лифта и направились к приемной отделения интенсивной терапии. Как же хорошо Мара успела изучить это выдержанное в бежевых тонах помещение…
Она увидела отца и бабушку. Подняв голову, отец тоже заметил Мару, и она замедлила шаг. В его присутствии она чувствовала себя слабой и одновременно непокорной.
Отец медленно встал. Бабушка тоже поднялась с кресла и нахмурилась – не иначе, ей не понравились розовые волосы Мары и толстый слой косметики у нее на лице.
Мара заставила себя не сбавлять шаг. С отцом они не встречались уже давно, и она не ожидала увидеть его таким постаревшим.
Бабушка Марджи заспешила навстречу, крепко обняла ее.
– Домой не всегда радостно возвращаться. Но ты молодец. – Бабушка отстранилась и сквозь слезы посмотрела на Мару.
За время разлуки она очень похудела. Казалось, еще немного – и ее ветром сдует.
– Дедушка дома, с твоими братьями сидит. Привет тебе передавал.
Ее братья. При мысли о них к горлу подступили слезы. Мара и не думала, что так скучает по близнецам.
На ее памяти седины у отца было мало, а сейчас совсем седой, лицо заросло щетиной. И одет как престарелая рок-звезда – футболка с Van Halen[6] и потертые джинсы.
Он неловко обнял ее и отступил. Мара знала, что они оба сейчас вспомнили их последнюю встречу. Она, отец, Талли и Пэкстон.
– Я совсем ненадолго, – сказала Мара. – У тебя что-то еще важное?
– Естественно. Осуждение, – лениво процедил Пэкстон.
Отец не смотрел на Пэкса, словно если на Пэкса не смотреть, тот исчезнет.
– Я не хочу начинать все заново. Ты приехала увидеться с крестной. Не передумала?
– Нет.
Пэкстон у нее за спиной выразительно хмыкнул. Сколько раз напоминал он ей, что семье она нужна только в качестве послушной девочки Мары, которая делает ровно то, чего от нее ожидают, и смотрит туда, куда ей скажут? И разве тогда, в декабре, отец не доказал, что Пэкстон прав? «Это не любовь, – говорил Пэкс, – тебя настоящую они не любят, а какой смысл в другой любви? Только я люблю тебя такой, какая ты есть».
– Пойдем, – сказал отец, – отведу тебя к ней.
Мара обернулась к Пэкстону:
– А ты…
Он покачал головой. Разумеется, он не пойдет. Любое притворство ему претит. Он не станет делать вид, будто Талли ему небезразлична. Хотя Маре сейчас поддержка не помешала бы.
Мара с отцом зашагали по коридору. Вокруг были люди – медсестры, врачи, санитары, посетители, и говорили все они вполголоса. Эти приглушенные беседы точно усугубляли молчание Мары и ее отца.
Возле застекленной стены отделения интенсивной терапии отец остановился.
– Состояние у нее тяжелое. Так что подготовься.
– Подготовиться ко всему дерьму, что жизнь тебе подсунет, невозможно.
– Похоже, очередная мудрость от Пэкстона Конрата.
– Папа…
Отец поднял руку:
– Прости. Но подготовиться нужно. Выглядит она не очень. Врачи понизили температуру тела и ввели ее в искусственную кому. Они надеются, что так отек мозга уменьшится. Для этого же ей установили шунт. Голова у нее обрита, тело перебинтовано, так что будь готова. Врачи считают, что, возможно, она нас слышит. Твоя бабушка сегодня два часа с ней разговаривала – все вспоминала те времена, когда Талли и твоя мама были девчонками.
Мара кивнула и шагнула к двери.
– Дочь?
Она замерла.
– Прости за то, что в декабре случилось.
В глазах отца Мара увидела раскаяние и такую любовь, что пробормотала:
– Ладно, бывает.
Сейчас думать еще и о нем – о них – у нее не было сил. Мара развернулась, открыла дверь в палату и вошла.
Стук двери перенес ее в прошлое. Она, снова шестнадцатилетняя, входит в палату матери.
Иди сюда, малышка моя. Не бойся, я не сломаюсь. Возьми меня за руку.
Мара стряхнула воспоминания и подошла к кровати. В идеально вылизанной компактной палате пищала, жужжала и шипела аппаратура. Мара смотрела только на Талли.
Крестная казалась… сломанной, почти растоптанной. Из ее подключенного к аппаратам тела торчали трубки и какие-то железяки. На посиневшем лице белели повязки, нос, похоже, сломан. С обритой головой она производила впечатление такой беззащитной, такой хрупкой, торчащая из черепа трубка внушала ужас.
«Любить тебя – моя работа».
Мара судорожно вздохнула. Это она виновата. Ее крестная оказалась здесь, на пороге смерти, отчасти из-за ее предательства.
– Отчего же я такая?
Мара никогда еще не задавалась этим вопросом вслух. Ни когда начала курить траву и трахаться с Пэксом, ни когда бритвой обрезала волосы и воткнула в бровь булавку, ни когда вытатуировала на запястье маленький кельтский крест, ни когда, сбежав с Пэкстоном, искала пропитание по помойкам. Ни когда продала историю о Талли в «Стар».
А сейчас этот вопрос наконец прозвучал.
Она предала свою крестную, сбежала из дома и все испортила, разбила сердца тем немногим, кто ей дорог. Значит, она ущербная.
Но отчего же так вышло? Почему она отвернулась от всех, кто любит ее? И почему – а ведь это еще страшнее – она так непростительно жестоко обошлась с Талли?
– Знаю, ты меня никогда не простишь, – сказала Мара, впервые пожалев, что не знает, как простить себя саму.
Я просыпаюсь в кромешной тьме. Меня что, заживо похоронили? Или я умерла?
Интересно, много народа ко мне на похороны пришло?
Ой, да что за бред!
– Кейти? – Похоже, мне удалось произнести ее имя. Впрочем, этого достаточно.
Закрой глаза.
– Я закрыла. Вокруг темно. Где я? Ты не можешь…
Тсс. Успокойся. Надо, чтобы ты услышала.
– Так я и слушаю. Перенеси нас отсюда еще куда-нибудь, а?
Соберись. И слушай. Ты ее услышишь.
На слове «ее» голос Кейти дрогнул.
– …испортила. Прости… Пожалуйста…
– Мара.
Едва я произнесла ее имя, как вспыхнул свет. Я снова лежу на больничной койке. Неужто я никуда отсюда и не девалась? И это единственная моя реальность? Вокруг стеклянные стены, сквозь которые я вижу похожие на мою палаты. Здесь же вокруг повсюду аппаратура, а мое искалеченное тело облеплено трубками, электродами и бинтами, закатано в гипс.
Мара сидит рядом с той, другой мною.
Лицо моей крестницы слегка размыто. Волосы у нее ядовито-розовые, неровно обрезанные – выглядит это до невозможности уродливо. По бокам она слегка растрепала их и уложила гелем. Косметики на лице больше, чем у Элиса Купера в его лучшие времена. Она смахивает на ребенка, который вырядился к Хэллоуину.
Мара зовет меня по имени, в голосе ее я слышу слезы. Я очень люблю эту девочку, и ее печаль ранит меня в самое сердце. Ради нее я должна очнуться. Именно так. Сейчас я открою глаза, улыбнусь ей и скажу, что все в порядке. Сосредоточившись, я говорю:
– Мара, не плачь.
Ничего.
Мое тело неподвижно лежит на койке и дышит через трубку. Опухшие глаза закрыты.
– Как мне помочь Маре?
Ты должна очнуться.
– Я пыталась.
– Талли… Прости… Прости за все, что я натворила.
Свет мигает.
Кейт отдаляется от меня и встает рядом с дочерью. Возле фигуры матери Мара смотрится маленькой и темной.
Малышка, я рядом.
Ахнув, Мара поднимает голову:
– М-мама?
Из палаты словно улетучился весь воздух, и я почувствовала, что Мара верит.
Но потом она ссутуливается, опускает голову:
– Когда же я наконец привыкну? Тебя больше нет.
– Можно это исправить?
Тишина, повисшая после моего вопроса, показалась мне вечностью. Наконец Кейт отворачивается от дочери и смотрит на меня.
Что исправить?
Я показала на женщину на больничной койке – другую меня.
– Я могу очнуться?
Тебе виднее. Что произошло?
– Я пыталась помочь Маре, но… Ты же знаешь – я не из тех, с кем пойдешь в разведку.
Я всегда знала обратное, Тал. Ты единственная этого не понимала.
Она взглянула на Мару и вздохнула, беззвучно и грустно.
Подумала ли я хоть раз о Маре вчера ночью? Не помню. Я вообще не помню, что со мной случилось, а когда стараюсь вспомнить, то на меня наваливается темнота, и я отталкиваю воспоминания.
– Я боюсь вспоминать.
Знаю, но пришла пора. Расскажи мне. Вспомни.
Я глубоко вздохнула и прокрутила в голове картинки. За что же ухватиться? Я вспоминала месяцы после ее смерти и все изменения, последовавшие за ней. Райаны переехали в Лос-Анджелес, а расстояние и горе разорвали связь между нами. К началу 2007 года изменилось все. Впрочем, с Марджи я по-прежнему виделась, раз в месяц мы вместе обедали. Она убеждала меня, будто ждет не дождется, когда приедет прогуляться по городу, но я видела грусть в ее глазах, а руки у нее дрожали, поэтому я не удивилась, когда они с Бадом решили переехать в Аризону. После их отъезда я изо всех сил старалась наладить свою жизнь и подавала заявки на все вакансии в телерадиовещании, какие только подворачивались. Начала с десятки ведущих каналов и постепенно скатывалась вниз. Но каждая ниточка вела в тупик. Я оказывалась либо чересчур опытной, либо слишком неопытной, а некоторые каналы не хотели портить себе репутацию, нанимая меня. Другие слышали, что у меня замашки примадонны. Причины значения не имели, итог все равно был один. Работы не находилось. Так я вернулась туда, откуда начинала.
Я закрыла глаза и вспомнила все в подробностях. Июнь 2008-го, когда до выпускного Мары оставалось меньше недели, а после похорон прошло двадцать месяцев, я…
…сидела в приемной KVTS, маленького телеканала, куда Джонни принял меня на работу много лет назад.
Канал хоть и вырос и переехал в другое место, но по-прежнему оставался небольшим и второго плана. Два года назад я бы решила, что местные новости – это ниже моего достоинства.
Однако я уже не та, какой была раньше. Теперь я словно листок на зимнем ветру – поблекла, потемнела и высохла, и сильный ветер пугает меня. Я в буквальном смысле слова вернулась к истокам.
Я вымолила себе встречу с Фредом Рорбахом, которого знала много лет. Сейчас он был тут директор.
– Мисс Харт? Мистер Рорбах вас ждет.
Я встала и улыбнулась – увереннее, чем себя чувствовала.
«Сегодня я начну все заново». Именно так я говорила себе по пути в кабинет Фреда.
Кабинет у него оказался крохотный и тесный, обшитый пластиковыми панелями под дерево, на сером столе два компьютерных монитора. Да и Фред какой-то щуплый – мне он запомнился крупнее, но, как ни удивительно, выглядел он моложе, чем показался мне годы назад. Первое мое собеседование с ним состоялось еще в старших классах, и тогда я думала, что он древнее мамонтова дерьма. Сейчас же я понимала, что он не бог знает на сколько старше меня. Правда, Фред полысел, и его улыбка, когда он встал меня поприветствовать, мне не понравилась. В его глазах я подметила явное сострадание.
– Привет, Фред, – я пожала ему руку, – спасибо, что согласился встретиться.
– Разумеется. – Он снова опустился в кресло и показал на стопку бумаг у себя на столе: – Знаешь, что это?
– Нет.
– Письма, которые ты мне писала в 1977-м. Сто двенадцать писем от семнадцатилетней девчонки, которая просилась на работу в Эй-Би-Си. Я уже тогда знал, что ты многого достигнешь.
– Если бы в восемьдесят пятом ты не предложил мне место, возможно, я ничего и не достигла бы.
– Ты и без меня справилась бы. Ты была создана для успеха. Это каждый понимал. Когда я видел тебя на экране, меня переполняла гордость.
Я внутренне поежилась – уехав в Нью-Йорк, я почти не вспоминала ни о Фреде, ни о его канале. Неужто оглядываться назад настолько тяжелее, чем смотреть вперед?
– Очень жаль, что с твоим шоу так получилось, – сказал он.
Вот мы и добрели до сути – до того, зачем я здесь.
– Думаю, я сама виновата, – тихо проговорила я.
Он молча ждал.
– Мне нужна работа, Фред, я на любую согласна.
– Вакансий ведущих у меня нет, Талли. Да если бы и были, ты бы не обрадовалась…
– На любую, – повторила я, стиснув кулаки. Щеки пылали от стыда.
– Я не могу платить…
– Деньги для меня не главное. Дай мне шанс, Фред. Я должна доказать, что способна работать в команде.
Он грустно улыбнулся:
– Талли, ты никогда не умела играть в команде. Поэтому ты и стала суперзвездой. После того как ты переехала в Нью-Йорк, часто ли ты давала о себе знать? Ни разу. Ты тогда пришла ко мне в кабинет, поблагодарила за предоставленную возможность и попрощалась. Сегодня я вижу тебя впервые с той встречи.
Меня захлестнула волна отчаяния, и все же показывать, как глубоко эти слова меня ранят, я не желала. Гордость – единственное, что у меня осталось.
Подавшись вперед, Фред уперся локтями в столешницу и сцепил пальцы в замок.
– У меня есть одно шоу…
Я выпрямилась.
– Называется «Тин-Бит с Кендрой». Тридцать минут, совершенно ничего особенного. Но Кендра, как ты когда-то, умеет держать публику. Она учится в выпускном классе частной школы «Бланшетт», а ее отец – совладелец канала, потому ей и дали вести шоу для подростков. Из-за школьного расписания запись проходит рано утром. – Фред помолчал. – Кендре нужен соведущий, который будет уравновешивать ее и не давать переигрывать. Получится у тебя сыграть вторую скрипку и подыграть пустому месту в третьеразрядном шоу?
Получится ли у меня?
Мне хотелось бы испытать признательность – да я и правда была признательна, – но меня грызла обида. Надо бы отказаться. С учетом того, как изменилась моя репутация, это шоу превратит меня в ничто.
Надо отказаться и подождать чего-нибудь более достойного.
Но я так долго искала работу. Безработица, осознание собственной ничтожности убивали меня. Я хотела положить конец этой антижизни. К тому же если я окажу услугу совладельцу этого канала, то кусок от меня не отвалится.
Кто знает – может, я стану этой Кендре наставницей вроде той, какой была для меня в свое время Эдна Губер.
– Я согласна. – Едва я это сказала, как с плеч словно здоровенная гора свалилась. Я расплылась в искренней улыбке. – Спасибо, Фред.
– Ты достойна большего, Талли.
Я вздохнула.
– Я тоже так считала, Фред. Видно, как раз в этом-то отчасти и состоит проблема. У меня получится. Вот увидишь. Спасибо.
Глава тринадцатая
В ту ночь я долго не ложилась и перерыла весь интернет в поисках информации о моей новой напарнице Кендре Лэдд. Нашлось удивительно мало. Восемнадцать лет, относительные успехи в спорте, блестящие отметки и стипендия в Вашингтонском университете с осени. Идея этого шоу возникла у нее, потому что в современном мире подростки не имеют права голоса и не знают, куда им двигаться. Ее цель – «объединить подростков». По крайней мере, именно так Кендра заявила прошлым летом на конкурсе «Мисс Сифейр», где стала первой вице-мисс. Финал ее «разочаровал, но не сломил».
На этом моменте я подумала: «Ты только взгляни на это, Кейти». Через несколько часов я вконец вымоталась и легла спать, но мне не спалось. Из-за приливов я ужасно потею по ночам, поэтому часа в два проснулась и проглотила снотворное, после чего моментально вырубилась. В следующий миг над ухом зазвонил будильник, но из-за таблетки и усталости я не сразу сообразила, зачем вообще поставила будильник. А потом вспомнила.
Отбросив в сторону одеяло и с трудом разлепив глаза, я вылезла из постели. На часах пять утра, а вид у меня как у морского чудища, которому не повезло угодить в рыбацкие сети. Вряд ли в «Тин-Бит» имеется свой гример, поэтому я старательно накрасилась. Надела черный костюм, который стал мне в обтяжку, и белую блузку и вышла из квартиры. Вскоре я уже входила в студию.
Я отметилась у администратора (охранник, похоже, считал, будто события одиннадцатого сентября совершенно изменили мою профессию и что это касается даже таких никчемных шоу) и прошла на съемочную площадку. Продюсер – он мне в сыновья годился – поприветствовал меня и провел на место. Судя по его бормотанию, он меня узнал.
– Кендра совсем зеленая, – пожаловался он, когда мы встали к камере, – и с ней сложно. Может, хоть вы ей поможете. – Но в голосе его сквозило сомнение.
Едва увидев съемочную площадку, я поняла, что вляпалась. Передо мной спальня девочки-подростка, где спортивных кубков и других наград достаточно, чтобы потопить некрупную яхту.
А еще сама Кендра. Высокая и очень худая, одета в короткие джинсовые шорты и клетчатую рубашку, на шее кружевная лента, на голове фетровая шляпа с золотистым шнурком, туфли на толстом каблуке, ремешок обвивает щиколотки – такая обувка прежде звалась проституточной. Волосы длинные и вьющиеся, а косметика умело подчеркивает ее миловидность.
Облокотившись на комод, Кендра смотрела в камеру и говорила так, словно обращалась к лучшей подруге:
– Пора нам обсудить правила переписки. Некоторые из вас, я знаю, совершают титаническую ошибку. В старые времена существовали, ну, типа, книги, где говорилось, что полагается сказать и как вести себя. Но сейчас у нас на такой винтаж просто времени нет, верно ведь? Современные подростки всегда спешат. И поэтому Кендра тоже спешит – вам на помощь.
Она отлепилась от комода и двинулась к кровати, забыв про синий крестик на полу, заходить за который нельзя.
– Я составила список из пяти вещей, которые строго-настрого запрещается отправлять в сообщениях.
Кендра снова продефилировала по комнате, еще раз заступив за отметку.
Оператор рядом со мной тихо выругался.
– Начнем с секстинга. Девчонки, смиритесь: фоткать свои сиськи и отправлять парню – «нет» с большой буквы «Н».
– Вырезать, – бросил режиссер, и оператор с облегчением выдохнул. – Кендра, давай по сценарию, ладно?
Кендра закатила глаза и уткнулась в телефон.
– Вперед. – Продюсер похлопал меня по плечу, вроде как ободряя, но будто бы и выталкивая вперед.
Я расправила плечи, улыбнулась и шагнула на площадку. Кендра нахмурилась.
– Ты кто? – спросила она меня, а в микрофон добавила: – У меня тут сталкерша.
– Ну какая же я сталкерша. – Я с трудом удержалась, чтобы не расхохотаться.
Кендра надула пузырь из жвачки.
– Прикид как у официантки. – Она нахмурилась: – Нет, стоп. Ты, типа…
– Талли Харт, – подсказала я.
– Точно! Ты на нее похожа, только жирная.
Я стиснула зубы. Как назло, в этот момент меня настиг очередной прилив. Горячая волна отвратительным жаром разлилась по телу. Кожу словно покалывали тысячи навидимых иголочек, а лицо наверняка побагровело. Я чувствовала, как по спине струится пот.
– Эй, ты чего?
– Ничего! – отрезала я. – Я Талли Харт, вторая ведущая. В сегодняшнем сценарии меня нет, но можем обсудить завтрашний выпуск. Кстати, не заступай за отметку, это непрофессионально.
Кендра уставилась на меня так, словно я вдруг покрылась шерстью.
– Я тут единственная ведущая. Карл!
Молодой продюсер тотчас подскочил ко мне и отвел в сторону.
– А Карл – это кто?
– Владелец канала, – продюсер вздохнул, – но на самом деле это означает, что она побежала папочке звонить. Вы в курсе, что она уже четырех кандидатов прогнала?
– Нет, не в курсе, – тихо ответила я.
– Мы ее называем Верука Солт.
Я вопросительно смотрела на него.
– Это маленькая избалованная засранка из «Чарли и шоколадная фабрика».
– Ты уволена! – проорала Кендра.
Ко мне подошел оператор. На камере загорелись красные огоньки, и Кендра широко улыбнулась.
– Перед перерывом мы говорили про секстинг. Если ты не в курсе, что это такое, то не парься, а вот если в курсе…
Пятясь, я вышла из студии. Прилив немного отступил. Испарина на лбу высохла, щеки остыли, зато стыд и гнев так легко не унять. Я стояла посреди улицы и ощущала себя неудачницей. Значит, вот до чего я докатилась? Бездарная соплячка называет меня жирной, а потом еще и увольняет?
Больше всего на свете мне хотелось позвонить лучшей подруге и услышать от нее, что все наладится.
Мне не хватает дыхания. «Успокойся, успокойся». Не помогло. Желудок болезненно сжимался, а воздух вообще исчез.
Ноги подкосились, и я осела на тротуар. Кое-как поднявшись, остановила такси и с трудом забралась внутрь.
– Больница Святого Сердца, – прошептала я.
В сумочке нашарила упаковку аспирина и проглотила таблетку – просто на всякий случай.
Когда мы доехали, я сунула таксисту двадцатку и ввалилась в приемный покой.
– Сердечный приступ! – крикнула я женщине за стойкой, и та сразу же всполошилась.
Доктор Грант серьезно смотрел на меня сквозь очки без диоптрий, какие в «Костко» продаются целыми упаковками. Бело-голубая занавеска у него за спиной обеспечивала нам то убогое уединение, какое возможно в приемном покое городской больницы.
– Талли, ради встречи со мной тебе вовсе не обязательно преодолевать такие расстояния. Я же дал тебе мой номер – достаточно было позвонить.
Не в настроении шутить, я откинулась на подушки.
– Ты тут что, единственный врач на всю больницу?
Доктор Грант подошел к моей койке.
– Если серьезно, Талли, то панические атаки – обычное дело во время предменопаузы и менопаузы. Гормональный фон перестраивается.
Казалось бы, куда хуже – но нет, возможно и такое. У меня нет работы и, похоже, уже не будет. Я жирная. Настоящей семьи у меня тоже нет, моя лучшая подруга умерла, а теперь еще и доктор Байкер явился с новостями, что я постепенно высыхаю изнутри.
– Я бы хотел, чтобы ты сдала анализы на гормоны щитовидной железы.
– А я бы хотела вести программу «Сегодня».
– В смысле?
Я откинула тонкую простыню и слезла с койки, не осознавая, что полы больничного халата на миг разошлись и доктор Байкер имел радость созерцать мою престарелую задницу. Я быстро повернулась, но слишком поздно – он уже все видел.
– Нет никаких доказательств, что у меня менопауза.
– Существуют тесты…
– Вот именно. И я их делать не стану. – Я мрачно улыбнулась. – У некоторых стакан наполовину пуст, у других наполовину полон. А я беру этот самый стакан, убираю в сервант и забываю о нем. Ясно, к чему я?
Он опустил блокнот.
– Плохие новости пропускаешь мимо ушей. Понятно, – он подошел еще ближе, – и как, успешно?
Господи, под его взглядом я ощущала себя одновременно и глупой, и жалкой, а хуже просто не бывает.
– Мне нужны ксанакс и амбиен. Раньше они помогали, а рецепт у меня давно истек.
Вранье. Мне следовало бы сказать ему, что за последний год я успела получить рецепты у самых разных врачей и что дозировку я превышаю. Но я промолчала.
– По-моему, идея так себе. Учитывая твой характер…
– Давай сразу определимся – ты меня не знаешь.
– Это верно, – он шагнул ко мне почти вплотную, и я с трудом поборола желание отступить, – зато я знаю, каким голосом разговаривает депрессия и как выглядит душевная травма.
Я вспомнила о его погибших жене и дочери. Похоже, он тоже подумал о них, потому что вид у него сделался бесконечно печальный. Он выписал рецепт и протянул мне.
– Тебя так ненадолго хватит. Обратись за помощью, Талли. Проконсультируйся со специалистом относительно депрессии и симптомов менопаузы.
– Знаешь, ни один из твоих диагнозов у меня не подтвержден.
– Знаю.
– Так где там моя одежда?
Для финальной реплики слабовато, но ничего лучше мне в голову не пришло, поэтому дальше я молча ждала, когда он уйдет. Потом я оделась и направилась в аптеку, где купила по рецепту лекарства и сразу же приняла две таблетки ксанакса, после чего пешком отправилась домой, хоть путь был и неблизкий.
Таблетки свое дело сделали, я словно обросла коконом спокойствия и уверенности. Сердцебиение пришло в норму. Я достала телефон и позвонила Фреду Рорбаху.
– Талли, – судя по голосу, новость о моем увольнении уже дошла до него, – надо было тебя предупредить.
– Прости, Фред.
– Не за что извиняться.
– Спасибо.
Я собиралась сказать еще что-нибудь, может, даже чуть-чуть поныть, но тут как раз дошла до книжного магазина и взгляд мой упал на книгу в витрине. Я остановилась как вкопанная. Как же я раньше не додумалась.
– Фред, мне пора. Спасибо еще раз. – И, не дожидаясь ответа, нажала на «отбой».
Ксанакс напрочь выбил у меня из головы все остальные мысли, и я сделала несколько попыток дозвониться до моего агента.
– Джордж! – воскликнула я, когда он наконец ответил. – Даже не поверишь, где я!
– Надеюсь, ты не стала второй ведущей низкобюджетного шоу на местном канале?
– Ты уже знаешь?
Он вздохнул:
– Знаю. Талли, такие предложения ты должна обсуждать со мной.
– Ой, да в жопу эту вашу Кендру. Вот уж дура-то. Ты лучше угадай, где я!
– И где же?
– Возле книжного магазина.
– И зачем мне это знать?
– Затем, что я сейчас смотрю на «Прослушивание», новую книгу мемуаров Барбары Уолтерс. Книга только поступила в продажу. Если мне не изменяет память, Барбаре заплатили за нее пять миллионов. И Джедженерес тоже отхватила приличный кусок – кажется, миллион за сборник эссе? По-моему, это лучшая моя идея за всю жизнь! Мне нужен договор на книгу.
– Ты хоть пару страниц мемуаров написала?
– Нет. Но разве это трудно? Я прямо сегодня вечером и начну. Что скажешь?
Джордж так долго молчал, что я не выдержала:
– Ну?
Он вздохнул.
– Давай забросим удочку и посмотрим, клюнет ли хоть кто-нибудь. Но, Талли, на всякий случай уточню: ты уверена? В твоем прошлом немало тяжелых страниц найдется.
– Конечно, Джордж. Найди мне издателя.
Что тут сложного-то? Ведь я журналистка, историю собственной жизни написать осилю. И она станет бестселлером – искренним и вдохновенным.
Домой я в кои-то веки пришла радостная. Переоделась в спортивный костюм, включила компьютер, налила себе чаю и, устроившись на диване, напечатала: «Второй акт».
Перенесла курсор на следующую строку и уставилась на экран.
Может, название так себе?
Я посидела за компьютером еще некоторое время – достаточно долго, чтобы решить, что для такой ситуации чай уж точно не очень. Без вина тут не обойтись.
Налив бокал вина, я вернулась на диван.
К темному монитору.
Наконец я отложила лэптоп в сторону и взглянула на часы. Оказывается, я «пишу» уже несколько часов, но безрезультатно. Я слегка расстроилась, но отогнала от себя печальные мысли.
Расследование.
Каждому писателю требуется изучить материал, это я знаю по опыту работы в журналистике. Я тоже была репортером, и за каждой новостью мне приходилось искать предысторию.
И моя собственная жизнь тут не исключение. Я нередко становилась героиней статей и телепередач и прекрасно справилась. По чайной ложечке я скармливала публике свою историю. Волшебство телевидения позволило мне превратить трудное детство в сказку о Золушке. Бедная Талли, брошенная порочной матерью, воплотила американскую мечту.
Публика жаждала сказки, и я подарила им ее. Мы живем в эпоху Диснея, а не братьев Гримм, сегодня зло превратилось в мультяшных львов и поющих осьминогов.
Этот новый сказочный формат будто нарочно для меня создан. Сколько раз я повторяла, что предательство стало для меня благословением? Лишенная материнской любви, я научилась не отступать – и этот урок усвоила хорошо. Меня – я не устану это повторять – спасло тщеславие.
В мемуарах мне в кои-то веки придется рассказать правду. Именно об этом меня и спрашивал Джордж. Ему я бездумно ответила «да», но получится ли это у меня? Получится ли рассказать правду?
Я должна. Возможно, я даже сама в этом нуждаюсь.
Не исключено, что такая книга-бестселлер вернет мне жизнь.
Вещей с моих юных лет у меня осталось мало, но то, что я сохранила, лежит в кладовке в гараже. В кладовку я не заглядывала много лет, а в коробки – и того дольше. Впрочем, не случайно, а вполне намеренно.
А вот сейчас я их открою и перетряхну содержимое. Но собраться с силами никак не получалось. Чтобы настроиться, я подошла к окну и, подливая себе вина, стала наблюдать за облаками, постепенно затягивающими небо.
– Действуй, – велела я своему отражению в стекле.
В гараж я отправилась, прихватив с собой ручку, блокнот и, разумеется, бокал вина.
Внизу я довольно долго искала свою кладовку, а отыскав, отперла металлическую дверь, зажгла свет и вошла внутрь, в каморку площадью двенадцать квадратных футов.
В кладовки других жильцов я ни разу не заглядывала, однако почти уверена, что чаще всего в них от пола до потолка громоздятся пластмассовые ящики и картонные коробки с надписями «Рождество», «Отпуск», «Зимнее», «Лето», «Детская одежда» и прочее. В таких коробках хранятся свидетельства чьей-то жизни, а сами коробки – словно вехи на пути к началу.
Моя же кладовка, считай что пустая, простаивает. В ней свалены лыжи, теннисные ракетки и снаряжение для гольфа – всеми этими видами спорта я когда-то пыталась заниматься, но бросила, однако по-прежнему не оставила мечты когда-нибудь снова начать. А еще тут хранится всякое ненужное барахло и антикварное зеркало, которое я купила во Франции и о котором напрочь забыла.
И две коробки. Всего две. Доказательства того, что я прожила достаточно лет, много места не занимают.
Я потянулась за первой коробкой. «Улица Светлячков», – написано на ней. На второй выведено: «Королевы Анны».
По спине пробежал холодок. В этих двух коробках сложены две половинки моей прежней жизни – моя бабушка и моя мать. Содержимого – каким бы оно ни было – я не видела уже несколько десятилетий. Когда мне было семнадцать, бабушка умерла, оставив меня душеприказчицей по завещанию. Я получила в наследство все: дом на улице Королевы Анны и недвижимость на улице Светлячков для сдачи в аренду. Одинокая, в очередной раз брошенная матерью и отправленная в службу опеки, я покинула дом на улице Королевы Анны, захватив с собой всего несколько предметов, уместившихся в одной-единственной коробке. В коробке с улицы Светлячков лежат вещи, которые мы с матерью успели нажить во время нашего непродолжительного совместного пребывания. С матерью вместе мы жили лишь в 1974 году, в доме на улице Светлячков, до тех пор, пока в один прекрасный день мать просто не исчезла. В разговорах с окружающими я всегда называла то короткое время благословенным, и так оно и есть, ведь именно в том году у меня появилась лучшая подруга. Да, это было благословенное время. Но тогда же мать снова меня бросила.
Я расстелила старый коврик, опустилась на колени и открыла коробку с надписью «Королевы Анны». Руки у меня дрожали, а сердце колотилось так же стремительно, как стиральная машинка в режиме отжима. Дыхание перехватило. В последний раз я стояла на коленях перед этой коробкой в моей спальне в доме бабушки. Тогда ко мне приехала сотрудница службы опеки и велела «собираться». Вещи я собирала старательно и, даже несмотря на все ужасные годы с матерью, ждала, что она примчится на помощь. Думаю, это оттого, что мне было лишь семнадцать. Брошенная и одинокая, я ждала мать, которая и не собиралась меня спасать. Все повторялось.
Я заглянула в коробку и первым делом наткнулась на старый альбом для вырезок.
О его существовании я совершенно забыла.
Альбом большой, но тонкий, а на обложке Холли Хобби, чье лицо почти закрыто большим чепцом. Я провела пальцем по обложке. Бабушка подарила мне этот альбом на одиннадцатилетие. Довольно скоро и пьяная мать объявилась без предупреждения. Она забрала меня и увезла в центр Сиэтла.
Я так и не поняла, зачем ей понадобилась. Знаю лишь, что она притащила меня на антивоенный митинг на Пайонир-сквер и усадила на ступеньку, где и оставила.
«У твоей мамы немало… трудностей», – сказала бабушка потом, когда я уже дома уселась на пол и расплакалась.
«Поэтому она меня не любит?»
– Прекрати, – оборвала я себя. Ни к чему сейчас крутить эту старую, заезженную пластинку.
Я открыла альбом и сразу увидела свою фотографию. Мне одиннадцать, но, наклонившись к торту и готовясь задуть свечи, я уже позирую.
На следующей странице – первое из сотен писем, которые я написала матери и так и не отправила. «Дорогая мамочка, сегодня у меня день рожденья, мне одиннадцать лет». Я захлопнула альбом. Я в него едва заглянула, а мне уже намного хуже. Эти слова воскрешают ее – ту, прежнюю меня, которая всю жизнь убегала, девчонку с разбитым сердцем.
Будь рядом Кейти, я бы перебрала вещи из этой коробки, вывернула наизнанку собственную боль и дотошно изучила ее. А Кейти бы воскликнула: «Твоя мама – просто неудачница! Ой, ты только посмотри, какая ты на этой фотке хорошенькая!» – и другие слова, которые мне так необходимо услышать. Без Кейти сил у меня недостает.
Я медленно поднялась, осознав, что явно перебрала.
Ну и ладно.
Оставив коробку открытой, я вышла из кладовки и даже запереть ее не удосужилась. Может, повезет и кто-нибудь успеет украсть эти коробки до того, как я вернусь к ним. Когда я была на полпути к лифту, мне позвонила Марджи.
– Привет, Марджи! – тут же ответила я, благодарная за возможность отвлечься.
– Привет, Талли. Я сейчас готовлюсь к нашей общей поездке в Лос-Анджелес. Как там называется твой любимый ресторан? Хочу столик забронировать.
Я улыбнулась. Как же я забыла? На выходных у Мары школьный выпускной! Я целых два дня пробуду с Маларки и Райанами. За такой подарок полагается награда. Возможно, я даже попрошу Джонни посодействовать мне в поисках работы.
– Не волнуйся, Марджи. Я уже все забронировала. Ресторан «Мадео», в семь часов.
Глава четырнадцатая
На выходных я вернусь к себе прежней. Сделаю вид, будто жизнь у меня совершенно обычная и ничего не изменилось. Буду смеяться с Джонни, обниматься с Марой и играть в икс-бокс с мальчишками.
В их новом доме я не стану смотреть лишь на пустые кресла и вспоминать тех, кого рядом нет. Я окружу заботой живых. Стану черпать силы в том, что осталось, – как в стихотворении Вордсворта. Но, выйдя из такси на заставленной «уберовскими» машинами парковке в Беверли-Хиллз, я запаниковала. Под натиском страха моя решительность пошатнулась.
Ну и дом. Кейт от него в ужас пришла бы.
Ксанакс слегка унял тревогу. Я вышла из машины, подхватила чемодан, прошла по заасфальтированной дорожке к двери и позвонила. Не дождавшись ответа, я открыла дверь, вошла внутрь и позвала хозяев. По широкой гранитной лестнице ко мне скатились близнецы – точь-в-точь щенки дога, они наскакивали друг на дружку и громко хохотали. В девять с половиной лет у них были непослушные каштановые вихры и широкие белозубые улыбки. Увидев меня, мальчишки завопили, и не успела я ахнуть, как они уже повисли на мне.
– Я же говорил, что она приедет! – ликовал Лукас.
– Все ты врешь, – засмеялся Уиллз и, обращаясь уже ко мне: – Что ты Маре подаришь?
– Небось «феррари». – Из гостиной вышел Джонни.
За несколько секунд перед глазами бурной рекой прошлого пронеслась вся история нашего с ним знакомства. Мы оба, я это знаю, думали о женщине, которая покинула нас, и о разделившей нас пропасти.
Джонни подошел ко мне, и я, не зная, что сказать, легонько толкнула его бедром. Пока Джонни собирался с ответом, меня окликнула Марджи, и через несколько минут вокруг меня уже топтались Марджи, Бад и Джонни с мальчишками. Все они галдели и смеялись. Потом близнецы, слава богу, утащили бабку с дедом наверх, сыграть в какую-то «крутейшую игру», и мы с Джонни остались одни.
– Как у Мары дела? – спросила я.
– Отлично. По-моему, неплохо, – ответил Джонни, но его вздох говорил сам за себя. – Ты как? Я иногда пересматриваю «Разговоры о своем», чтобы тоску разогнать.
Удачный момент настал. Сейчас самое время рассказать о моей погибшей карьере и попросить совета.
Но я не могла. Возможно, причина – его горе, или моя гордость, или и то и другое. Одно я знала точно: плакаться Джонни о моих страданиях нельзя. После всего, что он пережил, – нет. И жалость его мне не нужна.
– Прекрасно, – бросила я, – пишу мемуары. Джордж говорит, что у меня наверняка бестселлер получится.
– Значит, у тебя все неплохо…
– Да, супер.
Он кивнул и отвел взгляд. Чуть позже, даже посреди безграничного счастья от того, что я рядом с самыми дорогими мне людьми, я все время вспоминала собственное вранье и боялась, что у меня все так же «прекрасно», как и у Мары.
Дела у Мары и правда шли не особенно прекрасно, и этот урок обошелся нам дорого. В субботу, прямо перед выпускным, мы ждали Мару в гостиной. Когда она спустилась, вид у нее был жуткий, она смахивала на привидение – бледная и тощая, с поникшими плечами. На лицо падали тусклые, спутанные волосы.
– Помогите, – прошептала она и подняла окровавленную руку.
Я бросилась к ней, а следом за мной – и Джонни. Мы снова с ним сцепились и наговорили друг другу гадостей, но важно было лишь одно: Маре надо помочь, а я обещала Кейти всегда быть рядом. Я поклялась Джонни, что в Сиэтле присмотрю за ней и отведу на прием к доктору Блум.
Джонни не хотел отпускать дочь со мной, но разве у него был выбор? Я сказала, что знаю, как ей помочь, а он и понятия не имел, с какой стороны подступиться. Потому в итоге он отпустил ее на несколько дней, а позже и позволил остаться на лето у меня. Хоть и вопреки своему желанию – это он дал мне понять.
В июне 2008-го Мара переехала в мою квартиру. Стоял чудесный летний день, из тех, когда жители Сиэтла надевают футболки, которые не доставали из шкафов с прошлого года, и выбираются на солнышко, гле подслеповато, словно кроты, моргают и щурятся, силясь вспомнить, куда же задевали солнечные очки.
Я светилась от гордости: обещание, данное Кейти, я выполнила. Да, у меня самой бывали времена и получше, паника нередко подстерегала меня и, неожиданно выскакивая из засады, вонзала в меня когти. И да, с выпивкой я тоже перегибала палку и ксанакс принимала чаще, чем следовало бы. Без снотворного я вообще перестала засыпать.
Впрочем, на мне теперь ответственность за дочь Кейти, все остальное ерунда. Я помогла Маре разложить вещи, а после, в наш первый вечер вместе, мы сидели в гостиной и болтали о Кейти, точно та вышла в магазин и вот-вот вернется. Я знала, что это обман, но мы обе в нем нуждались.
– Ну что, готова к понедельнику? – наконец спросила я.
– К сеансу с доктором Блум? Скорее, нет.
– Я постоянно буду рядом, – пообещала я. Что еще сказать, я не знала.
Пока Мара находилась в кабинете доктора Блум, я нетерпеливо расхаживала по приемной.
– Вы сейчас дыру в ковре протопчете. Может, пора ксанакс принять?
Я замерла и обернулась.
На пороге стоял парень, одетый в черное, с накрашенными ногтями и кучей нелепой бижутерии, которой хватило бы на целый магазин на Бурбон-стрит. Однако, несмотря на готические побрякушки, парень был по-настоящему красив. Расслабленно, ну вылитый Ричард Гир в «Американском жиголо», он прошел мимо и опустился в кресло. В руках у него была книга.
Чтобы занять себя хоть чем-нибудь, я уселась рядом с ним. От парня пахло марихуаной и благовониями.
– Ты давно ходишь к доктору Блум?
Он пожал плечами:
– Типа того.
– И она тебе помогает?
Он улыбнулся.
– А кто сказал, что мне надо помогать? «Все грезы, явь, чем жизнь полна, – лишь сон внутри другого сна»[7].
– Эдгар По, – сказала я, – заезжено до ужаса. Вот процитируй ты Рода Макьюэна – тогда я б и правда впечатлилась.
– Кого-о?
Я улыбнулась. Это имя я уже много лет не вспоминала. В детстве мы с Кейти зачитывались мудрыми оптимистичными стихами Рода Макьюэна и Халиля Джебрана, а «Дезидерату» вообще выучили наизусть.
– Рода Макьюэна. Ознакомься, рекомендую.
Ответить он не успел – дверь распахнулась, и из кабинета вышла Мара, еще более бледная, чем обычно, и явно растерянная. Как Джонни умудряется не замечать, насколько она исхудала? Я бросилась к ней:
– Ну как?
Следом за Марой появилась доктор Блум и пригласила меня в кабинет.
– Погоди, я сейчас.
– Я бы хотела работать с ней два раза в неделю, – сказала доктор Блум, – по крайней мере, до осени, пока она учиться не начнет. Еще у меня есть сеансы подростковой групповой терапии – возможно, они тоже помогут. Группа собирается по средам, в семь вечера.
– Она сделает все, что скажешь, – пообещала я.
– Думаешь?
– Разумеется. Как все прошло? Она…
– Талли, Мара взрослая. Все, что происходит во время сеансов, – информация личного характера.
– Знаю, мне просто нужно понимать…
– Личного характера.
– Ясно. А когда ее отец позвонит, что мне ему сказать? Он ждет новостей.
Доктор Блум задумалась, а потом осторожно проговорила:
– Талли, Мара очень ранимая. Мой совет тебе и ее отцу: не забывайте об этом.
– Ранимая? И что это значит?
– В словаре синонимов говорится, что это значит «уязвимая, восприимчивая, чувствительная». Ее легко задеть. Я бы советовала внимательно, очень внимательно наблюдать за ней. Во всем поддерживать. В теперешнем состоянии она склонна совершать необдуманные поступки.
– Еще более необдуманные, чем себя резать?
– Как ты понимаешь, когда девочка наносит себе раны ножом, не исключено, что однажды такая рана окажется чересчур глубокой. Как я сказала, наблюдайте за ней. И поддерживайте ее. Она очень ранимая.
По пути домой я спросила Мару, как все прошло, но она только и сказала, что «отлично».
Вечером я позвонила Джонни и обо всем ему рассказала. Он разволновался – это я по голосу поняла, – но я пообещала заботиться о Маре. И глаз с нее не сводить.
Когда Мара ушла на свой первый сеанс групповой терапии, я села работать над книгой. По крайней мере, попыталась. Пустой экран так действовал мне на нервы, что я на минутку отвлеклась – налила себе вина и встала с бокалом у окна, глядя на переливающийся огнями вечерний город.
Зазвонил телефон. Это был Джордж, мой агент, – звонил рассказать, что интерес к моей книге есть, но предложений он пока не получил. Впрочем, надежда, как он считает, не потеряна. Еще меня приглашают принять участие в шоу «Кандидат».
Ага, разбежалась!
Я как раз высказывала Джорджу, как меня оскорбляют подобные предложения, когда вернулась Мара. Я приготовила нам какао, и мы уселись на кровать, совсем как в ее детстве. Хоть и не сразу, но в конце концов Мара призналась:
– Я не могу говорить с ней о маме.
На это ответа у меня не нашлось, а врать Маре – значит оскорблять ее. Сама я неоднократно обращалась к психологам, и у меня достаточно опыта, чтобы сделать вывод, что причина моих панических атак – не только гормональные нарушения. Я прячу в себе настоящую реку печали. Она была со мной всегда, но теперь печаль поднимается и выходит из берегов. Возможно, если я потеряю бдительность, то река затопит меня и я утону. Вот только словами прошлого не вернуть, в такое я не верю, меня не спасти, даже если с головой окунуть в воспоминания. Я верю в то, что сперва ты падаешь, а потом поднимаешься и идешь дальше.
И посмотрите, к чему это меня привело…
Я обняла Мару за плечи и притянула к себе. Мы тихо болтали о ее страхах, и я сказала, что мама наверняка хотела бы, чтобы она и дальше посещала психолога. Я надеялась, что принесла Маре хоть немного пользы, но откуда мне знать, что ожидает услышать подросток?
Мы долго так просидели, и обе думали о призраке рядом с нами, о женщине, которая свела нас вместе и покинула.
На следующий день прилетел Джонни. Он попытался уговорить Мару вернуться в Лос-Анджелес, однако она уперлась и осталась со мной.
– Тебе хочется побыстрее уехать учиться? – спросила я в пятницу вечером, когда Мара вернулась со второго сеанса с доктором Блум.
Мы с Марой с ногами забрались на диван и укрылись кремовым кашемировым пледом. Джонни вернулся в Лос-Анджелес, и мы снова остались вдвоем.
– Вообще-то я побаиваюсь.
– Да, твоя мама тоже волновалась. Но университет мы обожали, и тебе тоже понравится.
– Курсы писательского мастерства – вот чего я по-настоящему жду.
– Наследственность, куда деваться.
– В смысле?
– Мама у тебя была настоящая писательница, очень талантливая. Если почитать ее дневник…
– Нет! – резко перебила меня Мара – как всегда, когда я затрагивала этот деликатный вопрос.
Она не готова читать то, что написала ее умирающая мать, и стыдить Мару за это я не имела права. Читать этот дневник все равно что ударить себя ножом в сердце. Однако его строки приносят и утешение. Когда-нибудь Мара дозреет.
Зазвонил телефон. Я посмотрела на экран.
– Привет, Джордж, – ответила я, – надеюсь, ты не станешь опять про это гребаное реалити-шоу мне втирать.
– И тебе добрый вечер. Я по поводу книги. Мы получили предложение.
От радости у меня дыхание перехватило. Я и не думала, что так жду этой новости. Я выпрямилась.
– Слава богу!
– Предложение у нас одно, но хорошее.
Я встала и начала ходить по комнате из угла в угол. Когда твой агент начинает тебя продавать, это чревато трудностями.
– Сколько, Джордж?
– Талли, учти…
– Сколько?
– Пятьдесят тысяч долларов.
Я остановилась:
– Пятьдесят тысяч, ты сказал?
– Да. Аванс за право публикации.
Ноги подкосились, и я едва не упала – хорошо, что рядом оказалось кресло.
– Угу.
В обычном мире это куча денег, понимаю. И в детстве я в роскоши не купалась. Однако я столько лет прожила в мире необычном, что сейчас мне сложно было смириться с тем, что моя слава в прошлом. Тридцать лет ты вкалываешь без продыха и надеешься, что создал нечто вечное.
– Талли, уж как есть. Но возможно, что это твое возрождение. Твоя сказка о Золушке. Попробуй заново завоевать мир.
Голова кружилась, воздуха не хватало, мне хотелось завопить, заплакать, нахамить или возмутиться несправедливостью происходящего. Но выбрать надо было что-то одно, поэтому я проговорила:
– Я согласна.
В ту ночь мне не спалось. Около полуночи я оставила попытки уснуть, минут десять бездумно бродила по темной квартире и уже собиралась разбудить Мару, но нельзя же быть такой эгоисткой – и я отошла от двери в ее комнату. После чего решила поработать – вдруг поможет.
Я вернулась в кровать, включила лэптоп. Вот он, «Второй акт». И чистая страница. Я вглядывалась в нее так пристально, что навоображала себе бог весть чего. Внезапно мне почудились тихие шаги, но они тут же стихли.
Журналистское расследование – вот что мне нужно. Надо перебрать содержимое коробок в кладовке.
Откладывать больше нельзя. Я налила бокал вина и спустилась в кладовку, уговаривая себя сосредоточиться. Некий издательский дом уже купил твои мемуары и заплатил за них. Осталось лишь сесть и написать. Уж слова-то я найду.
Я открыла коробку с надписью «Королевы Анны», достала оттуда альбом и положила на пол. К этому я еще не готова. До моих прежних мечтаний и горестей мне еще предстоит дорасти.
Я заглянула в коробку. Взгляд уткнулся в потрепанного плюшевого зайца.
Матильда.
Одного глаза не хватало, усы явно пережили стрижку. В детстве эта игрушка, бабушкин подарок, была моим лучшим другом.
Я отложила Матильду в сторону и снова запустила руку в коробку. Нащупала что-то мягкое и вытащила маленькую серую футболку с гориллой Магилла на груди.
Рука чуть задрожала.
Почему я сохранила эту футболку?
Впрочем, ответ я знала. Потому что ее мне купила мама. Это единственный ее подарок.
Перед глазами встала картинка: я совсем малышка – мне года четыре или пять, – сижу на стульчике за столом, в руке у меня ложка. И тут на кухню входит она. Незнакомка.
«Таллула, солнышко мое».
Женщина, пошатываясь, идет ко мне. Запах от нее смешной, словно сладким табаком пахнет.
«Соскучилась по мамочке?»
Наверху звенит колокольчик.
«Это деда», – лепечу я.
В следующую секунду незнакомка подхватывает меня на руки и бежит к выходу. Позади кричит бабушка: «Стой! Дороти…»
Женщина говорит про какого-то «него» и еще слова, которых я не понимаю. И спотыкается. Я выскальзываю у нее из рук и ударяюсь головой о пол. Бабушка кричит, я плачу, женщина тянет меня к себе. Дальше картинка темнеет, размывается.
Помню, как незнакомка просила называть ее мамой, помню жесткое сиденье в машине и как мне пришлось присесть на обочине, возле колеса машины, когда больше не могла терпеть. Помню запах табака в салоне, помню ее друзей. Я их побаивалась.
Помню, как она дала мне шоколадное печенье. Я откусила, и меня затошнило, а женщина рассмеялась. Помню, как очнулась в больнице, помню бирку: «Таллула Роуз».
«Эта тетя – она кто была?» – спросила я бабушку, когда та приехала за мной.
«Твоя мама», – ответила бабушка.
Эти два слова отпечатались у меня в памяти так, словно я услышала их вчера.
«Знаешь, бабушка, в машине плохо жить».
«Ясное дело, плохо».
Я вздохнула, убрала все обратно в коробку и ушла из кладовки. На этот раз я ее заперла.
Глава пятнадцатая
– Ты меня вовсе не обязана к доктору Блум провожать, – сказала мне Мара в конце июня, когда мы с ней шли по Фёрст-стрит к рынку.
– Знаю. Но мне хочется. – Я взяла ее под руку.
Присматривать за подростком – дело утомительное и жуткое, вот что я твердо усвоила за прошедшие две недели. Каждый раз, когда Мара закрывалась в ванной, я пугалась, что она пошла резать себя. Я изучала содержимое мусорного ведра и пересчитывала ватные тампоны в аптечке. Я бояла выпускать ее из виду. Я постоянно пыталась поступать так, как полагается, но давайте начистоту – мои познания в материнстве уместились бы в ореховой скорлупке.
Сидя в приемной доктора Блум, я открыла лэптоп и уставилась на чистый экран. Пора бы уже сдвинуться с мертвой точки.
Я же знаю, как надо, – за жизнь я успела прочесть тонну мемуаров. Все они начинаются с одного – с предыстории. Иначе говоря, надо расставить декорации и нарисовать картину моей жизни до того, как в ней появлюсь я. Так сказать, представить игроков и площадку.
Вон оно. Мне мешает ровно то же, что и прежде, – невозможно рассказать о себе, не зная собственной истории. И истории моей матери.
О ней мне почти ничего не известно, а уж об отце – и подавно. Моя предыстория – это зияющая пустотой пропасть. Неудивительно, что мне нечего написать.
Надо поговорить с матерью.
Додумавшись до этого, я открыла сумочку и нашарила маленькую оранжевую пилюльницу. У меня осталась всего одна таблетка ксанакса. Я проглотила ее, не запивая, а потом медленно взяла мобильник и позвонила управляющему банка.
– Привет, Фрэнк, это Талли. Моя мать по-прежнему обналичивает чеки каждый месяц?
– Хорошо, что ты позвонила. Я оставлял тебе сообщения, но ты ни на одно не ответила. Надо обсудить твое финансовое положение…
– Да, разумеется. Но сейчас я звоню выяснить кое-что о матери. Она обналичивает чеки?
Фрэнк попросил меня подождать, а спустя некоторое время ответил:
– Да. Каждый месяц.
– И где она сейчас живет?
Снова пауза.
– В твоем доме в Снохомише. Уже несколько лет. Мы отправляли тебе уведомление. По-моему, она туда переехала, когда твоя подруга болела.
– Мама живет в доме на улице Светлячков?
И мне об этом сообщали?
– Да. А теперь давай обсудим…
Я нажала на «отбой». Переварить информацию я не успела – из кабинета доктора Блум вышла Мара.
Тут я снова заметила рядом того парня в черном. В его черных волосах буквально светились розовые и зеленые пряди, мочки ушей оттягивали тяжелые булавки. На шее вытатуированные слова, «безумие» или что-то вроде, больше я ничего не разглядела.
Увидев Мару, парень встал. И улыбнулся. Взгляд, которым он смотрел на мою крестницу, мне не понравился.
Я поднялась, обошла журнальный столик, поспешила навстречу Маре и, взяв ее за руку, вывела из приемной. По пути я обернулась – парень смотрел нам вслед.
– Доктор Блум советует мне на работу устроиться, – сказала Мара, когда дверь у нас за спиной закрылась.
– Да, конечно, – рассеянно бросила я, мысли мои были заняты матерью. – Это она отлично придумала.
Весь вечер я расхаживала по квартире и обдумывала, как поступить.
Мать живет в одном из двух домов, которые я унаследовала от бабушки. Этот дом у меня не хватило духу продать, потому что напротив – дом семьи Маларки. Значит, встречаться с матерью мне придется там, где мы познакомились с Кейт, где однажды звездной ночью, когда мне было четырнадцать, изменилась вся моя жизнь.
И Мара либо со мной поедет, либо вынуждена будет одна остаться. Ни то ни другое меня не устраивало. Я с нее глаз сводить не должна, но тащить ее на встречу с матерью мне не хотелось. Уж слишком часто такие встречи оканчивались унизительно или печально.
– Талли?
Я повернула голову. Наверное, Мара уже несколько раз меня окликала.
– Что, милая?
Интересно, мой внутренний раздрай со стороны заметен?
– Мне Эшли написала. Девчонки из школы сегодня на пляж идут – пикник хотят устроить и на водных лыжах покататься. Можно мне с ними?
Меня захлестнула волна радости. Мара впервые попросилась увидеться со школьными подругами. Я так ждала этого звоночка! Она становится прежней, ее душа смягчается. Я обняла ее и улыбнулась. Может, зря слишком ее опекаю?
– Шикарно придумали! А во сколько ты вернешься?
Она помолчала.
– Хм. Мы потом еще в кино хотели. На «Валли». Он в девять начинается.
– Значит, дома ты будешь…
– Часов в одиннадцать?
По-моему, разумно. И у меня время освободится. Вот только почему меня неотступно грызет ощущение, будто что-то не так?
– А тебя кто-нибудь до дома проводит?
Мара рассмеялась:
– Ну конечно.
Я явно перегибаю палку. У меня нет совершенно никаких причин переживать.
– Ладно. У меня все равно кое-какие дела есть, так что я почти на весь день уеду. Но ты все равно осторожнее.
К моему удивлению, Мара крепко обняла меня. Так чудесно меня уже много лет никто не благодарил, и ее объятья наполнили меня силой, необходимой для дальнейших свершений.
Я должна увидеться с матерью. Впервые за долгие годы – даже десятилетия – я задам ей важные вопросы и, пока не услышу ответов, не уйду.
Снохомиш – один из крохотных городков в Западном Вашингтоне, который со временем сильно изменился. Когда-то жизнь здесь, в зеленой долине между Каскадными горами, на берегах серебристых речушек Снохомиш и Пилчак, держалась на фермерстве, но потом городок превратился в один из многих спальных пригородов Сиэтла. Старые уютные домики снесли, и на их месте выросли просторные каменные и деревянные виллы, жителям которых повезло любоваться из окна видом на горы. Фермерские угодья скукожились до лужаек вдоль новых дорог, ведущих в новые школы. Думаю, теперь босоногая девчонка в подвернутых шортах, которая скачет на лошади вдоль дороги, – зрелище здесь редкое. Сейчас вокруг новенькие машины, и дома, и молоденькие деревья, посаженные ровно на тех местах, откуда выкорчевали старые. Перед воротами чистенькие газоны и аккуратные живые изгороди ровно такой высоты, чтобы видеть добрых соседушек.
И все же через новую оболочку местами проглядывает прежний городок. Кое-где на стыке районов нет-нет да и заметишь старую ферму – упрямо стоит в окружении полей и заросших высокой травой пастбищ.
Вот наконец и улица Светлячков. Этого заасфальтированного аппендикса на окраине городка, неподалеку от реки Пилчак, перемены если и коснулись, то лишь слегка.
День выдался теплый, но солнце играло в прятки между стремительными облаками. По одну сторону дороги лениво скатывались к воде зеленые пастбища, по другую выстроились гигантские деревья. Вытянув ветви, они укрывали тенью собравшихся под ними коров.
Сколько же лет я сюда не приезжала? Четыре? Пять? Похожее на укол напоминание, что порой время летит чересчур быстро, а по пути собирает утраты.
Я свернула к дому Маларки, где возле почтового ящика торчала табличка «Продается». Экономическая ситуация в стране плачевная, поэтому неудивительно, что пока на дом никто не позарился. В Аризоне Марджи с Бадом живут в съемном жилье, а собственным обзаведутся, как только продадут этот дом.
Их дом выглядел в точности как и прежде – беленький и ухоженный. По периметру терраса, участок обсажен кедрами, стволы уже обросли мхом.
Шины зашуршали по гравию, я остановила машину и посмотрела на окно Кейти на втором этаже. Всего миг – и мне снова четырнадцать, одной рукой я придерживаю велосипед, а другой кидаю в окно Кейти камушки.
Воспоминания вызвали у меня улыбку. Бунтарка и пай-девочка – так, наверное, казалось вначале. Кейт повсюду за мной следовала, или, по крайней мере, в моих глазах это так выглядело.
В ту ночь мы в темноте гоняли на великах по холму Саммер-Хилл. Парили над ним. Взлетали, раскинув в стороны руки.
Лишь потом, когда стало слишком поздно, я поняла, что это я следовала за ней. Это у меня не хватает сил ее отпустить.
От дома Кейт до моего я доехала меньше чем за минуту, но будто совершила межгалактическое путешествие.
В моих воспоминаниях старый дом, который бабушка и дедушка сдавали, выглядел иначе. Сейчас же палисадник раскурочен, вместо клумб зияют провалы. Прежде дом заслоняли заросли можжевельника, но теперь кто-то выкорчевал кусты, а вместо них ничего не посадил, оставив черные ямы.
Страшно представить, что внутри. За тридцать с лишним лет взрослой жизни я виделась с матерью всего несколько раз. В конце восьмидесятых, когда мы с Джонни и Кейти, словно три мушкетера, трудились в KVTS, я обнаружила мать в Йелме, среди последователей Джей Зи Найт, домохозяйки, объявившей, что в нее вселился дух возрастом тридцать тысяч лет по имени Рамта. В 2003-м я собрала съемочную группу и снова двинулась ее искать, наивно полагая, что времени прошло немало и что, возможно, мы способны начать сначала. Тогда я отыскала мать в ржавом трейлере, она была в жутком состоянии, я такой никогда ее не видела. Я забрала мать к себе домой, меня переполняли надежды, что отныне все пойдет иначе.
Она сбежала, прихватив мои украшения.
Последняя наша встреча состоялась в больнице. На мать напали, избили и оставили умирать. На этот раз она улизнула, когда я задремала в кресле возле ее койки.
И вот теперь я приехала к ней в дом бабушки и дедушки.
Я остановила машину и вышла. Прижимая лэптоп к груди, словно щит, пробралась через раскопанные клумбы, перешагивая через брошенные ржавые лопаты и мешки из-под семян газонной травы. Деревянная входная дверь поросла зеленоватым мхом. Я медленно вдохнула и постучала.
Ответа не последовало.
Не иначе мать, в стельку пьяная, кемарит где-нибудь на полу. Бывало, вернусь из школы – а она с бонгом в руке в отключке на диване храпит, да так, что мертвый проснется.
Я подергала ручку. Не заперто.
Ну разумеется.
Я с опаской приоткрыла дверь и вошла внутрь.
– Эй!
В доме темно и мрачновато. Выключатели верхнего света пощелкали впустую. Я прошла в гостиную, отыскала настольную лампу, включила.
Под рваным ковролином проглядывал потемневший деревянный пол. Мебель семидесятых годов исчезла, вместо нее одно-единственное продранное кресло и приставной столик у стены, явно купленный на распродаже. В углу еще один столик, карточный, рядом два складных стула.
Я почти готова была уйти. В глубине души я понимала, что ничего путного из этой затеи не выйдет, если я что и получу, так это от ворот поворот. Но почему-то так и стояла. Несмотря на прошедшие годы, несмотря на ее предательства, несмотря на всю ту боль, что она мне причинила, я не могла уйти. Все мои сорок восемь лет я мечтала о любви, которой мне так и не дали. Сейчас, по крайней мере, у меня хватит ума не ждать никакой любви.
Я уселась на колченогий стул и стала ждать. Кресло выглядело вполне удобным, но уж очень замызганным, так что я предпочла раскладной металлический стул.
Ждать пришлось несколько часов. Лишь в девятом часу с улицы донесся шорох шин, и я напряглась.
Дверь открылась, и я впервые за три года увидела свою мать. От многолетних скитаний и злоупотребления всем подряд она выглядела древней старухой. Лицо морщинистое, серое. Пальцы какие-то скрюченные. Наверное, когда цепляешься за жизнь, так оно и бывает.
– Талли, – произнесла она.
Я удивилась – мало того, что голос прозвучал неожиданно сильно, так она еще и не назвала меня моим настоящим именем. Всю жизнь она звала меня исключительно Таллулой, а я это имя терпеть не могу.
– Привет, Дымка. – Я встала.
– Я теперь Дороти.
Надо же, и тут перемены. Ответить я не успела, потому что в дом вошел мужчина. Остановился рядом с матерью. Тощий и тоже морщинистый, кожа туго обтягивает скулы, в запавших глазах вся история их обладателя – и история эта не из приятных.
Мать опять обдолбанная, это уж наверняка. Впрочем, откуда мне знать, если другой я ее сроду не видала?
– Я так рада, что ты приехала. – Она неуверенно улыбнулась.
Я ей поверила, как, впрочем, всегда. Доверчивость – моя ахиллесова пята. Моя вера в нее столь же незыблема, как ее предательство. Какой бы успешной и самодостаточной я ни была, десять секунд рядом с ней – и я снова бедная малютка Талли. Живущая надеждой.
Нет уж, не сегодня. У меня нет ни времени, ни сил на эти американские горки.
– Это Эдгар, – сказала мать.
– Привет, – буркнул тощий тип.
Наверняка ее дилер.
– У тебя сохранились какие-нибудь семейные фотографии? – Я явно торопила события, но мне хотелось побыстрее убраться отсюда.
– Ты о чем?
– О моих детских снимках.
– Нет.
Я так надеялась, что не расстроюсь, и зря, потому что совсем упала духом.
– Ты меня в детстве вообще не фотографировала?
Мать молча покачала головой. Оправдания ей нет, и она это понимала.
– Расскажи о моем детстве. Кто мой отец и где я родилась?
Она побледнела.
– Слушай, дорогуша… – Тощий шагнул ко мне.
– Отвали! – рявкнула я и перевела взгляд на мать: – Кто ты такая?
– Лучше тебе не знать. – Судя по голосу, мать была напугана.
Я только зря тратила время. Для книги мне здесь ничего не найти. Эта женщина мне не мать. Может, она и родила меня, но на этом ее связь со мной заканчивалась.
– Ну что ж, – вздохнула я, – зачем мне знать, кто ты? Я не знаю, кто я сама такая.
Я подняла с пола сумку и прошла мимо матери к двери и через разрытую землю к машине.
Всю дорогу до Сиэтла я снова и снова прокручивала в голове этот нелепый разговор, пытаясь хоть за что-то зацепиться.
Я свернула к дому, припарковала машину.
Знаю, мне следовало бы подняться в квартиру и попытаться написать хоть абзац – возможно, сегодняшняя поездка все же станет отправной точкой.
Но подниматься в пустую квартиру не хотелось. Мне требовалось выпить.
Я позвонила Маре – голос у нее звучал сонно – и сказала, что вернусь поздно. Она ответила, что уже легла, и попросила не будить, когда я приеду.
Я направилась в бар, где позволила себе лишь два «грязных мартини», которые помогли мне немного прийти в себя. Почти в час ночи я наконец поднялась к себе.
Повсюду горел свет, бубнил телевизор.
Нахмурившись, я закрыла за спиной дверь. Прошлась по квартире, выключая свет.
Возле ее комнаты остановилась.
Из-под двери тоже пробивался свет.
Я осторожно постучала. Скорее всего, Мара просто заснула перед телевизором.
Не дождавшись ответа, я тихо приоткрыла дверь.
И остолбенела от изумления.
Мары в комнате не было. Там и сям банки колы, телевизор работал, постель разобрана, но Мары нет.
Час ночи. Мара сказала, что спит… Получается, она солгала?
Я металась по квартире, распахивала двери и разговаривала сама с собой или, может, с Кейт.
Я позвонила Маре, потом еще раз и еще, но она не отвечала.
«Где ты?» – написала я.
Может, позвонить Джонни? Или в полицию?
Десять минут второго. Трясущимися руками я схватила телефон и набрала 911, когда в двери повернулся ключ.
Мара, словно водевильный воришка, кралась по коридору. Даже из гостиной я увидела, что она еле на ногах держится. И она хихикала!
– Мара! – Впервые в жизни в голосе моем прозвучала материнская строгость.
Мара дернулась, ударилась о стену, снова захихикала, но тут же зажала ладонью рот.
– Прошти, – сдавленно пробормотала она. – Это не шмишно.
Я подошла к ней, взяла под руку, повела к ее комнате. Мара споткнулась и снова с трудом сдержала смех.
– Значит, – сказала я, когда она рухнула на кровать, – значит, ты напилась.
– Я тока два пив-ва выпила…
– Ну да, ну да.
Я помогла ей раздеться, отвела в ванную. Мара увидела унитаз и простонала:
– Меня сейщяс стош-ш…
Я едва успела подхватить ее волосы, как ее вырвало.
Когда позывы стихли, я отпустила ее, взяла зубную щетку, выдавила на нее пасту и протянула Маре. Она так и сидела на полу, смертельно бледная, руки повисли, точно у тряпичной куклы. Я подняла ее, довела до кровати, уложила, легла рядом и обняла. Мара прижалась ко мне и вздохнула:
– Ужасно себя чувствую.
– Считай, что это урок. Кстати, с двух бутылок пива такого не бывает. Что ты на самом деле пила?
– Абсент.
– Абсент? – Такого я точно не ожидала. – Он разве не запрещен?
Она хихикнула.
– В мои времена девчонки вроде Эшли, Линдси и Корал пили ром с колой, – озадаченно пробормотала я. Неужто я и правда настолько древняя, что не знаю, что сейчас пьет молодежь? – Я позвоню Эшли и…
– Нет!
– Почему?
– Я… я не с ними была.
Значит, и тут вранье.
– С кем же ты была?
Она покосилась на меня.
– С ребятами с терапии.
– Вот как, – нахмурилась я.
– Они на самом деле не такие отстойные… Талли, ну честное слово. Мы же просто выпили. Только и всего.
Выпили – это определенно. Она пьяна. Наркотики действуют иначе. А какой подросток хоть раз не возвращался домой навеселе?
– Помню, в первый раз, когда я сильно напилась, мы, ясное дело, были с твоей мамой. И нас поймали. Получилось некрасиво.
Я улыбнулась воспоминаниям. Был 1977-й, и как раз в этот день меня собирались отослать в приют. Вместо этого я сбежала – отправилась к Кейт и убедила пойти со мной на вечеринку. Полицейские нас поймали и посадили в разные камеры.
Посреди ночи в камеру ко мне вошла Марджи. «Если хочешь жить с нами, тебе придется соблюдать правила» – вот что она мне тогда сказала. Благодаря ей я узнала, что такое семья, пусть и ненадолго.
– Пэкстон такой крутой, – пробормотала Мара.
– Это тот гот?
– Зря ты так. И вообще других зря судишь. – Мара сонно вздохнула. – Иногда он рассказывает о сестре, о том, как он по ней тоскует, – и я даже плачу. И как мне плохо без мамы – это он тоже понимает. Не требует, чтобы я притворялась. Когда мне грустно, он читает стихи, пока у меня настроение не улучшится.
Стихи. Печальный образ. Ясное дело, Мару такое притягивает. И я прекрасно ее понимаю. Я читала «Интервью с вампиром»[8] и помню, что Тим Карри в «Шоу ужасов Рокки Хоррора»[9] показался мне невероятно сексуальным – блестящие туфли на каблуке, корсет и прочие прибамбасы.
Вот только Мара совсем юная, и доктор Блум предупреждала, что девочка сейчас особенно ранима.
– Только если у вас большая компания…
– Конечно, – пробормотала Мара, – и мы ведь лишь друзья, Талли. В смысле, мы с Пэксом.
У меня от сердца отлегло.
– Не рассказывай папе, ладно? Просто ты-то крутая, а до него просто не дойдет, как можно дружить с такими, как Пэкс.
– Хорошо, что вы просто друзья. И пускай так оно и остается, ладно? К чему-то более серьезному ты пока не готова. Кстати, сколько ему лет?
– Столько же, сколько мне.
– А-а, ну ладно. По-моему, хоть раз в жизни любая девушка западает на мрачного поэта. Помню, однажды я полетела на выходные в Дублин. Было это в… Ой, нет, такое тебе рассказывать нельзя.
– Талли, мне можно обо всем рассказывать. Ты моя лучшая подруга.
Этих слов достаточно, чтобы я растаяла, я так люблю Мару, что сердце щемит от боли. Однако обманываться нельзя, моя цель – защитить ее.
– Твоему отцу я про Пэкса не расскажу, иначе он взбесится. Ты права. Но и врать я не стану, поэтому не заставляй меня. Договорились?
– Договорились.
– И вот еще что, Мара. Если я в очередной раз вернусь ночью домой, а тебя нет, то сперва позвоню твоему отцу, а потом в полицию.
Улыбка сползла с ее лица.
– Ладно.
После того ночного разговора с Марой во мне что-то изменилось.
Ты моя лучшая подруга.
Не уверена, но, возможно, мы пытались обрести друг в друге замену Кейт. Но чудесное солнечное лето слепило мне глаза и мешало разглядеть истину. Мара меня любит, а я люблю ее – вот та ниточка, за которую я хваталась. Впервые в жизни я по-настоящему кому-то нужна, и мои собственные чувства изумляли меня. Никогда прежде не испытывала я такого желания помочь кому-то. Даже Кейт я любила иначе – по правде говоря, Кейт особо во мне не нуждалась. У нее были любящие родные – муж носил ее на руках, а родители в ней души не чаяли. Она ввела меня в круг семьи и полюбила, но я нуждалась в этом больше, чем она. Сейчас же сильная я – или, по крайней мере, притворяюсь такой.
Ради Мары я находила силы отыскать в себе свои лучшие черты. Я распрощалась с ксанаксом, снотворным и выпивкой. По утрам я вставала пораньше, готовила Маре завтрак и заказывала ужин, а после садилась за книгу.
После неудачной встречи с матерью я решила вообще не касаться неизвестных мне глав собственной предыстории. Нет, мне не плевать, предыстория эта меня по-прежнему очень тревожила. Мне отчаянно хотелось узнать побольше и о себе, и о матери, однако я смирилась с реальностью. В мемуарах придется задействовать только известные мне факты. И вот в один прекрасный июльский день я просто села за компьютер и стала писать.
Вот ведь в чем дело. Когда в детстве ты брошенный ребенок без прошлого, то цепляешься за каждого, кто, как тебе кажется, тебя любит. По крайней мере, со мной все происходило именно так. Эта жажда любви, стремление цепляться за других, проявилась довольно рано. Но в любви я нуждалась всегда – в безусловной, пусть даже незаслуженной. Мне требовалось, чтобы кто-нибудь говорил мне, что любит меня. Не хочу давить на жалость, но мать никогда мне такого не говорила. Да и бабушка тоже.
А кроме них, у меня никого не было – вплоть до 1974 года, когда я переехала в дом, который бабушка с дедушкой купили, чтобы вложить средства. Он стоял на крохотной улочке вдали от всего на свете. Знала ли я, въезжая вместе с обдолбанной матерью в дом-развалюху, что мир для меня навсегда изменится? Нет. Но, познакомившись с Кейтлин Скарлетт Маларки, я поверила в себя, потому что она в меня верила.
Вы, наверное, недоумеваете – почему я начинаю мемуары с рассказа о подруге? Возможно, вы решите, что я лесбиянка, или раздавлена горем, или просто не понимаю, в чем суть мемуаров.
Я начинаю именно так, потому что эта история на самом деле не обо мне – она о дружбе. Когда-то – не так уж и давно – у меня было собственное телешоу, «Разговоры о своем». Я ушла из шоу, когда рак одержал над Кейти верх.
Уйти с телешоу, никого не предупредив, – поступок ужасный. На работу мне теперь не устроиться.
Но был ли у меня выбор?
Кейти столько мне подарила, а в ответ я дала ей совсем мало. Пришла моя очередь ей помогать.
Когда она покинула нас, сперва я думала, что и сама не выживу, что сердце просто-напросто остановится, а воздух прекратит поступать в легкие.
Люди вовсе не стремятся тебя спасать. Если у тебя умер муж, ребенок или кто-то из родителей, они, разумеется, окружают тебя заботой, однако когда ты потерял лучшую подругу – тут дело иное. С этой утратой справляйся сам.
– Талли?
Я подняла голову. Сколько, интересно, я так просидела?
– Что? – рассеянно бросила я, перечитывая написанное.
– Я на работу, – сказала Мара.
Оделась она во все черное, а с косметикой слегка перебрала. Она бариста в кофейне на Пайонир-сквер и говорит, что у них такая форма одежды.
Я взглянула на часы:
– Сейчас полвосьмого.
– Я в ночную смену сегодня. Я же тебе говорила.
Разве? Неужто она и впрямь мне об этом говорила? Мара устроилась на эту работу всего неделю назад.
Может, надо где-то записать себе ее график? Настоящая мать наверняка так и поступила бы. В последнее время Мара часто не бывала дома – где-то пропадала со старыми школьными подружками.
– Тогда после смены такси возьми. Деньги нужны?
Она улыбнулась.
– Нет, спасибо. Как там твоя книга продвигается?
– Спасибо, отлично.
Мара подошла ко мне и поцеловала. Когда дверь за ней закрылась, я вернулась к работе.
Глава шестнадцатая
Остаток лета я всерьез корпела над книгой. В моих мемуарах, в отличие от большинства остальных, история начиналась не с детства, а с карьеры. Я рассказывала о том, как мы с Джонни и Кейт трудились в KVTS, затем перешла к Нью-Йорку. История о том, как амбиции двигали меня вперед, придавала мне сил и напоминала, что я всего способна добиться, главное – захотеть. Свободное время я проводила с Марой. Мы с ней, словно лучшие подружки, ходили в кино, гуляли по центру и покупали мелочи, которые пригодятся ей для учебы в университете. Мара совсем пришла в себя, и я перестала волноваться за нее.
А потом, в один жуткий день в конце августа 2008 года, все изменилось.
После обеда я заглянула в новую публичную библиотеку округа Кинг – просматривала там внушительную подборку газет и журналов со статьями о себе.
Я собиралась весь день там просидеть, но взглянула на солнце за широкими окнами и внезапно передумала. Хватит на сегодня работы. Я собрала записи, закрыла лэптоп, вышла на улицу и зашагала к Пайонир-сквер.
«Адское зелье» – маленькая модная кофейня, владельцы которой явно сэкономили на освещении. К аромату кофе примешивался запах благовоний и табака. За шаткими столами сидели подростки – пили кофе и тихо переговаривались. Современные законы о запрете курения на эту кофейню, похоже, не распространялись. Стены были оклеены концертными плакатами музыкальных групп, о которых я и не слышала. Похоже, я была тут единственная, кто одет не в черное.
За кассой стоял парень в узких черных джинсах и винтажной вельветовой жилетке поверх черной футболки. Мочки ушей оттягивали огромные черные кольца.
– Что закажете?
– А можно с Марой поговорить?
– С ке-ем?
– С Марой Райан. У нее сегодня смена.
– Ой, вы знаете, у нас тут Мара не работает.
– Как это?
– В смысле – как это?
– Мара Райан, – медленно проговорила я, – высокая брюнетка. Красивая. Работает у вас.
– У нас сроду красивые не работали.
– Вы новенький?
– Я тут уже полгода, считай, почти всю жизнь. Никакой Мары у нас нет. Латте вам сделать?
Значит, Мара все лето мне врала.
Я развернулась и вышла из темной клаустрофобичной кофейни. Взбешенная, я ворвалась в квартиру и позвала Мару, ответа не последовало.
Я взглянула на часы. Двенадцать минут третьего.
Я подошла к двери в ее комнату, повернула ручку и вошла.
Мара лежала в постели, а рядом – тот парень, Пэкстон. Оба голые.
Меня накрыло ледяной волной разочарования, и я заорала, чтобы он немедленно отвалил от моей крестницы.
Мара отпрянула, прижала к обнаженной груди подушку.
– Талли…
Развалившись на кровати, парень улыбался так, словно я ему была чем-то обязана.
– Жду в гостиной, – бросила я, – сейчас же. И оденьтесь.
Я вышла в гостиную и принялась ждать, но сперва приняла ксанакс, чтобы унять пляшущие нервы. Не в силах успокоиться, я металась из угла в угол, чувствуя, как постепенно подбирается паническая атака. Что я скажу Джонни?
«Положись на меня, Джонни».
В гостиную вошла Мара – руки сцеплены, губы превратились в тонкую линию, взгляд напряженный. И тонна косметики на лице: жирная подводка, темно-фиолетовая помада, бледный тональный крем. Внезапно до меня дошло, что Мара и тут врала. Никакая это не форменная одежда. Просто она одевается, как гот. Черные узкие джинсы, черная майка в сеточку поверх черного топа. Следом появился Пэкстон – черные джинсы и черные кеды. Он не шел, а, скорее, скользил. Торс обнаженный, и кожа даже не бледная, а голубоватая. На ключицах и горле вытатуирована какая-то замысловатая надпись.
– Это Пэкс. Помнишь его? – начала было Мара.
– Сядь! – рявкнула я.
Мара повиновалась.
Пэкс приблизился. Он и вправду был красив – взгляд, хоть и презрительный, полон печали, и в этом есть некая извращенная соблазнительность. Такой парень ни за что не запал бы на Мару. Как же я все проворонила? И с какой стати романтизировала их отношения? Мне полагалось защитить ее, а я облажалась.
– Ей восемнадцать. – Пэкстон уселся рядом с Марой. Значит, вот с какой стороны он решил зайти. – И я люблю ее, – тихо добавил он.
Мара посмотрела на него, и я осознала, насколько глубокие корни пустила эта проблема. Любит, значит. Я тоже села – медленно, не сводя с них взгляда.
Любовь.
И что мне на это ответить? Одно я знала наверняка.
– Я вынуждена рассказать обо всем твоему отцу.
Мара ахнула, и на глазах у нее блеснули слезы.
– Он увезет меня обратно в Лос-Анджелес.
– Рассказывай, – Пэкстон взял Мару за руку, – ничего он не сделает. Она совершеннолетняя.
– Вот только у нее ни денег, ни работы.
Мара отлепилась от Пэкстона, встала, подошла ко мне и опустилась на колени:
– Ты рассказывала, что мама влюбилась в папу с первого взгляда.
– Да, но…
– А у тебя был роман с преподавателем. Тебе тогда было столько же, сколько мне сейчас, все считали, что это плохо, но ты его по-настоящему любила.
Зря я вообще ей столько выболтала. Я слишком погрузилась в работу над книгой, и к тому же Мара подкупила меня своим «ты моя лучшая подруга», иначе я держала бы язык за зубами.
– Понимаешь…
– Талли, я его люблю. Ты моя лучшая подруга – ты должна понять.
Мне хотелось разубедить ее, сказать, что она ошибается, что нельзя любить парня с накрашенными глазами, который указывает, что ей следует чувствовать. Но что мне известно о любви? Я должна попытаться исправить ошибки, защитить ее. Вот только как?
– Не говори папе. Пожалуйста. Я не прошу тебя ему врать, просто ничего не говори, пока он не спросит. Пожалуйста.
Сделка эта ужасная и опасная. Я знала, что будет, если Джонни раскроет нашу тайну, мне это точно выйдет боком. Но расскажи я ему – и потеряю Мару, вот такая простая арифметика. Джонни будет винить во всем меня, увезет ее, и Мара никогда не простит ни его, ни меня.
– Ладно, – кивнула я.
Вот что надо сделать: на следующие три недели загрузить Мару делами так, чтобы на Пэкстона времени у нее не осталось. А потом она уедет учиться и забудет о нем.
– Только если ты пообещаешь больше мне не врать.
Мара улыбнулась, и от этой улыбки мне сделалось не по себе. Девочка врала мне все это время, чего стоят ее обещания?
В сентябре я превратилась в тень Мары, работу над книгой почти забросила. Моя цель – не подпускать к Маре Пэкстона, потому я постоянно что-то придумывала. С Марой мы расставались лишь на ночь, да и тогда я заглядывала к ней в комнату и проверяла, на месте ли она, причем Маре об этом было известно. Джонни с мальчиками вернулись в дом на Бейнбридже. Три раза в неделю он звонил мне справиться о Маре, и каждый раз я отвечала, что все в порядке. Он делал вид, что ему не обидно, что дочь не приезжает к ним, а я делала вид, будто не замечаю обиды в его голосе.
После того как я стала жестче, Мара отстранилась и наша дружба разладилась. Я видела, как она пытается вырваться из тисков. Мара решила, что я больше не такая крутая, что положиться на меня нельзя и что в наказание она не будет со мной разговаривать.
Я старалась не замечать всего этого и постоянно демонстрировала свою любовь. В этой атмосфере холодной войны ко мне вернулась тревожность, я сходила к новому врачу и получила новый рецепт. Врачу я солгала, что прежде ксанакс не принимала. К двадцать первому сентября я была на себя не похожа из-за чувства вины и постоянной тревоги, и тем не менее я не сдавалась. Я изо всех сил пыталась сдержать данное Кейт обещание.
Когда Джонни приехал, чтобы отвезти Мару в университет, мы с ним с минуту молча смотрели друг на друга. Я не оправдала его доверия, и от этого мне было тошно.
– Я готова, – нарушила тишину Мара.
На ней были черные рваные джинсы, черная хламида с длинным рукавом и штук двадцать серебряных браслетов. Подводка для глаз и тушь подчеркивали бледность, Мара выглядела изможденной и бесконечно уставшей. И напуганной. Наверняка она еще и напудрилась для пущей готичности.
Я понимала, что Джонни в любой момент может сказать что-нибудь не то – например, о ее внешности, а Мара в последнее время воспринимала такие выпады плохо. Уж я-то знала. И потому поспешила опередить его:
– Ты все, что нужно, взяла?
– Да, – ответила Мара.
Плечи у нее поникли, и на миг она вновь превратилась в ребенка, робкого и неуверенного. У меня чуть сердце не разорвалось. Перед смертью Кейти Мара была смелой, вызывающе яркой девчонкой, а теперь на смену ей пришла совсем другая – ранимая, хрупкая и вечно подавленная.
– Надо было мне университет поменьше выбрать. – Она взглянула в окно.
– Ты готова, – сказал Джонни, – твоя мама говорила, что ты с самого рождения ко всему готова.
Мара искоса взглянула на нас, напряжение в комнате сделалось невыносимым.
Я буквально чувствовала присутствие Кейт – она в воздухе, которым мы дышим, в падающих через окно лучах света.
Я знала, что не я одна это ощущаю. Мы молча вышли из квартиры, сели в машину и двинулись на север. Я почти слышала, как Кейт мурлычет шлягеры, что крутят по радио.
– Мы с твоей мамой были так счастливы здесь, – сказала я, когда впереди показались университетские башенки.
Я вспомнила наши вечеринки в греческих тогах, собрания студенческих обществ, как девушки приносили на ужин свечу – знак романа с очередным парнем в тенниске, брюках защитного цвета и мокасинах на босу ногу. Кейти состояла в женском студенческом сообществе и принимала живейшее участие во всем, что происходило в кампусе. Она и с парнями встречалась, и просиживала ночи над учебниками. Ее хватало на все. А меня заботила лишь будущая карьера.
– Тал, – глянул на меня Джонни, – что такое?
– Ничего, – я натянуто улыбнулась, – просто воспоминания.
Я помогла Маре вытащить чемодан, и мы втроем направились к общежитиям – серым, взмывающим в небо зданиям с башнями, похожими на обломанные зубы.
– Еще не поздно записать тебя в женское студенческое общество, – предложила я.
Мара закатила глаза:
– Женское студенческое общество? Отстой.
– Помнится, раньше ты хотела состоять в том же обществе, что и мы с мамой.
– А из еды я больше всего любила мармеладных мишек.
– По-твоему, ты чересчур взрослая для такого?
Впервые за весь день Мара улыбнулась.
– Нет, я чересчур крутая для такого.
– Только потому, что косишь под гота? Ага. До нас тебе как до луны. Блузки с подплечниками в полметра, штаны-парашюты – ты бы от зависти умерла.
Тут рассмеялся даже Джонни. Мы втащили чемодан Мары в лифт, поднялись на нужный этаж и оказались в тесном коридоре, забитом будущими студентами, их родителями и вещами.
Маре достался «люкс» – каморка размером с тюремную камеру с крохотной ванной. Почти все свободное место занимали две узкие кровати, возле которых примостились два деревянных стола.
– Ну что ж, – сказала я, – уютненько.
Мара села на ближайшую кровать – такая юная и напуганная, что у меня сердце сжалось.
Джонни уселся рядом, и сходство между ними стало еще заметнее.
– Мы тобой гордимся, – сказал он.
– Вот бы узнать, что она сейчас сказала бы. – Голос у Мары дрогнул, и я села рядом с ней с другой стороны.
– Она бы сказала, что жизнь полна радостных неожиданностей, и посоветовала бы сполна насладиться студенческой жизнью.
Дверь открылась, и мы обернулись, ожидая увидеть соседку Мары. На пороге стоял Пэкстон с букетом темно-фиолетовых роз. Теперь пряди у него в волосах были выкрашены в ярко-алый, а цепей на нем висело столько, что и Гудини не выпутаться. Увидев Джонни, он замер.
– Ты кто? – Джонни поднялся.
– Это мой друг, – сказала Мара.
Происходящее я видела словно в замедленной съемке – гнев и тревога Джонни, отчаяние Мары и высокомерие Пэкстона. Мара бросилась к отцу, схватила за руку.
Я встала между Джонни и Пэкстоном.
– Джонни, – строго сказала я, – этот день принадлежит Маре. Она на всю жизнь его запомнит.
Джонни нахмурился. Я видела, как он пытается подавить гнев. Времени на это ему потребовалось больше, чем я ожидала. Наконец он медленно отступил.
Пэкстон наверняка почувствовал себя победителем, а вот Маре реакция отца явно не понравилась. Было заметно, чего стоит Джонни притвориться, будто на Пэкстона ему плевать.
Мара подошла к Пэкстону и встала рядом с ним. Так ее «готичность» еще сильнее бросалась в глаза. Высокие и худые, они напоминали пару ониксовых подсвечников.
– Ну что ж, – весело сказала я, – пойдемте обедать. И ты, Пэкс, присоединяйся. Устрою Маре час воспоминаний. Покажу библиотеку, где учились мы с ее мамой, наше любимое место и факультет журналисти…
– Нет, – перебила меня Мара.
– Что – нет?
– Не нужна мне прогулка воспоминаний! – С такой дерзостью она еще никогда со мной не разговаривала.
– Я… Но почему? Мы же все лето столько об этом говорили.
Мара взглянула на Пэкстона, и тот ободряюще кивнул. Желудок у меня сжался. Значит, это с его подачи.
– Мама умерла, – пугающе ровно произнесла Мара, – и нет смысла все время это ворошить.
Меня словно парализовало.
– Мара… – начал Джонни.
– Слушайте, спасибо, что вы меня сюда привезли, но мне и так сейчас тяжело. Давайте на этом закончим?
Интересно, Джонни это задело так же сильно, как меня? Или родительство позволяет тебе нарастить вокруг сердца панцирь, которого у меня нет.
– Конечно, – мрачно согласился Джонни.
Не замечая Пэкстона, он обнял дочь, так что Пэкстону невольно пришлось посторониться. В янтарных глазах полыхнула ярость, но Пэкстон тотчас же подавил ее – знал, что я не спускаю с него взгляда.
Это я во всем виновата. Я потащила Мару к доктору Блум, где она познакомилась с этим явно проблемным парнем, а когда Мара рассказала мне о нем, я вроде как одобрила ее выбор. Мне следовало защищать ее, а не потакать ей. А обнаружив, что она с этим парнем спит, надо было сразу же рассказать Джонни. Кейт я бы непременно рассказала.
Пришла моя очередь прощаться. Мне хотелось сказать все те слова, которые не успела сказать, и я снова разозлилась на свою никчемную мамашу – будь у меня перед глазами нормальный пример, я бы знала, как правильно себя повести.
Во взгляде Мары читалось с трудом сдерживаемое раздражение. Она ждала, когда мы уйдем, оставим их с Пэкстоном наедине. Неужто мы просто бросим ее в этом огромном университете – оставим эту юную девочку, которая режет себя, наедине с парнем, который красит глаза и носит бижутерию в форме черепов?
– Может, тебе лучше было бы пожить этот семестр у меня? – неуверенно предложила я.
Пэкстон издевательски хмыкнул, и я чуть не отвесила ему оплеуху.
Мара наградила меня слабой улыбкой:
– Спасибо, я вполне способна и одна жить.
Я обняла ее и тут же отпустила.
– Ладно, звони, не пропадай, – грустно сказал Джонни. Потом взял меня за руку и решительно оттащил от Мары.
Слезы застилали глаза, я спотыкалась. Раскаяние, страх и тревога смешались. Опомнилась я в баре – рядом сидел Джонни, а вокруг нас юнцы вовсю посреди дня наливались коктейлями.
– Ужасно, – сказал Джонни. – Даже хуже, чем просто ужасно.
Я заказала текилу.
– Когда она успела подружиться с этим придурком?
Меня затошнило.
– На сеансах групповой терапии.
– Чудесно. Не зря деньги потратили.
Я залпом осушила стопку.
– Если бы Кейти жива была, она бы знала, как поступить.
Джонни кивнул и заказал нам еще выпить.
– Давай найдем тему повеселее. Расскажи-ка, как там твой шедевр продвигается.
Вернувшись домой, я налила себе большой бокал вина и принялась ходить из комнаты в комнату. Я не сразу осознала, что ищу Мару.
Унять тревогу не получалось, даже второй бокал вина не помог. Надо что-то предпринять. Высказаться.
Книга.
Я ухватилась за эту идею. Что написать, я точно знала. Открыла лэптоп.
Я никогда не умела прощаться. Этот недостаток у меня с самого детства и доставляет мне особые мучения, учитывая, как часто в нашей жизни случаются расставания. Наверное, началось все тоже в детстве – ведь там все начинается, верно? Я вечно ждала, когда вернется мама. Сколько раз я уже об этом упомянула в мемуарах? Придется, видно, почистить текст. Вот только стерев предложения, от правды не избавишься. Моя привязанность к дорогим мне людям граничит с безумием. Именно поэтому я и не рассказала Джонни про Мару и Пэкстона. Я боялась огорчить его, потерять, но давайте начистоту: он для меня и так уже потерян, правда же? Я потеряла его, когда Кейти умерла. Я знаю, что именно он видит, когда смотрит на меня, – меньшую часть, оставшуюся от дружбы.
И все же мне следовало сказать ему правду. Поступи я так – и, возможно, прощание с Марой не ощущалось бы таким угрожающе бесповоротным.
Рождество 2008-го началось с сюрприза.
Прошло всего три месяца с тех пор, как Мара переехала в общежитие, и за это короткое время жизнь у всех нас изменилась. Я вовсю работала над книгой – много страниц в один присест мне написать не удавалось, зато я все легче находила нужные для моей истории слова. Это новое занятие придавало мне сил, наполняло смыслом пустые дни и ночи. Я превратилась в своего рода отшельницу, одну из тех женщин средних лет, что живут, отстранившись от всего на свете. Из дома выходила я редко – не было необходимости. Все можно заказать с доставкой, и к тому же в окружающем мире я чувствовала себя неуместной, чужой.
А потом как-то дождливым декабрьским днем позвонила Марджи. Ждала ли я ее звонка? Не знаю. Знаю лишь, что, увидев на экране телефона ее имя, я едва не расплакалась.
– Привет, – раздался в трубке хрипловатый, прокуренный голос, – ты в пятницу сюда во сколько приедешь?
– Сюда? – переспросила я.
– На Бейнбридж. Джонни с близнецами дома, и мы к ним на Рождество приехали. Без тебя мы не обойдемся.
Вот оно – то, чего я ждала, сама того не ведая.
В то Рождество на Бейнбридже жизнь началась заново. По крайней мере, так казалось. Впервые за целую вечность мы снова вместе: из Аризоны приехали Марджи с Бадом, а Джонни и близнецы окончательно обосновались в своем старом доме. Даже Мара приехала на неделю, и все старались не замечать ее замкнутость и худобу.
Расставаясь, мы пообещали не теряться и чаще собираться вместе. Джонни крепко обнял меня, и его объятья напомнили мне, кто мы друг для друга. Друзья.
На несколько месяцев я стала почти прежней, разве что поспокойней и не такой яркой. Каждый день я немало часов посвящала книге, и пускай работа продвигалась неспешно, медленное движение лучше, чем вообще никакого, оно привязывало меня к жизни и обещало какое-то будущее. Вечером по понедельникам я звонила Маре – правда, зачастую она не отвечала, а даже если отвечала, то руководствовалась строгим правилом: стоило мне хоть чуточку ошибиться в выборе темы, как она тотчас давала отбой. Однако с этим я смирилась. Все лучше, чем ничего. Мы пусть и скованно, но разговаривали, и я верила, что наши натянутые, бесполезные беседы когда-нибудь перерастут во что-то большее. Она полюбит университет, заведет настоящих друзей, повзрослеет. Вскоре – я не сомневалась в том – Мара разглядит, каков Пэкстон на самом деле. Впрочем, ее первый курс близился к концу, а Пэкстон никуда не делся.
В мае 2009-го мне позвонил Лукас и позвал пойти с ними на последний бейсбольный матч в сезоне. Сидя на трибуне, мы с Джонни сперва мучились от неловкости, но к концу третьего иннинга расслабились. Пока мы не упоминали Кейт, мы даже смеяться могли.
В конце лета и осенью я часто приезжала к ним в гости, и прежние отношения почти возвратились.
Я предложила забрать Мару из университета пораньше, чтобы она помогла украсить дом к Рождеству.
– Готова? – спросил Джонни с порога, когда я открыла ему дверь.
Я видела, что ему не терпится. Все мы тревожились за Мару, поэтому лучше и правда привезти ее домой пораньше.
– Да я с рождения готова. И тебе это известно.
Я обмотала шею кашемировым шарфом и следом за Джонни спустилась к машине. Тот декабрьский вечер выдался холодным и ветреным, в небе висели тяжелые серые тучи. Мы еще и на шоссе не выехали, как тучи прорвались снегопадом, но снежинки на ветровое стекло оседали уже каплями воды, однако настроение они создавали по-настоящему зимнее. Мы говорили о Маре, о том, что оценки у нее все хуже и хуже и что хорошо бы на втором курсе учеба у нее наконец наладилась.
Готические здания Вашингтонского университета загадочно белели на фоне свинцового неба. Снег пошел гуще, покрывая дорожки и каменные скамьи белыми хлопьями. Студенты сновали между корпусами, их капюшоны и рюкзаки тоже были залеплены снегом. Атмосфера была на удивление спокойная – такую тишину редко встретишь в этом студенческом муравейнике. От зимней сессии осталось несколько дней, в понедельник начинаются каникулы, которые продлятся до января. Многие студенты уже разъехались. Преподаватели в залитых светом аудиториях проверяли последние курсовые, стараясь успеть до начала каникул.
В общежитии было особенно тихо. Возле комнаты Мары мы переглянулись.
– Может, заорем «сюрпри-из»?! – предложила я.
– Когда она дверь откроет, то и так это поймет. – Джонни постучал.
За дверью послышались шаги, она открылась, и перед нами предстал Пэкстон – в трусах, армейских ботинках и с бонгом в руке. Он был бледнее обычного, блестящие глаза остекленело уставились на нас.
– Чего? – выдавил он.
Джонни оттолкнул Пэкстона с такой силой, что тот упал. В комнате пахло марихуаной и еще чем-то. На тумбочке валялись обрывок фольги и грязная трубка. Что за дела?
Джонни отшвыривал ногой коробки из-под пиццы и банки из-под колы.
Мара в бюстгальтере и трусах полулежала в кровати. При нашем появлении она отпрянула и прикрыла грудь одеялом.
– Вы что тут делаете? – промямлила она. Говорила она с трудом, взгляд расфокусированный, явно обкуренная.
Пэкстон, поднявшись, рванулся было к ней.
Джонни отбросил его в сторону, а затем схватил и впечатал в стену.
– Ты ее изнасиловал, ублюдок!
Мара с трудом сползла с кровати, но встать не смогла, осела на пол.
– Папа, не надо…
– Спроси ее, – Пэкстон кивнул на меня, – насиловал я твою дочь или как.
Джонни повернулся ко мне, и я открыла рот, но ничего не сказала.
– Ну?! – рявкнул Джонни. – Ты что-то знаешь об этом?
– Она знала, что мы трахаемся, – ухмыльнулся Пэкстон.
Он прекрасно сознавал, что делает, и наслаждался происходящим.
– Пэкс… Не надо… – Мара все-таки поднялась.
Взгляд у Джонни сделался ледяным.
Я схватила его за руку, потянула к себе:
– Джонни, пожалуйста, выслушай меня. Ей кажется, что она его любит.
– Как у тебя наглости хватило скрывать это от меня?
Ужас мешал мне говорить.
– Она меня заставила…
– Она ребенок!
– Я пыталась… – промямлила я.
– Кейт тебе этого не простила бы. – Джонни точно рассчитал, как побольнее ударить меня.
Он высвободился и шагнул к дочери. Мара вцепилась в Пэкстона, словно без его поддержки снова упала бы. Я заметила, что бровь у нее проколота, в волосах сиреневые пряди. Она натянула джинсы и подняла с пола грязное пальто.
– Мне осточертело притворяться той, какой вы хотите меня видеть. – Голос ее прозвучал неожиданно сильно. Она смахнула с глаз слезы. – Хватит с меня этой учебы. Я сваливаю. Мне нужна моя собственная жизнь.
Пока она одевалась, ее била крупная дрожь.
Пэкстон одобрительно кивал.
– Твоя мама этого не пережила бы, – тихо сказал Джонни. В такой ярости я его еще не видела.
Мара уставилась на него:
– Она уже и так умерла.
– Пошли, Мара, – поторопил Пэкстон, – валим отсюда.
– Не надо, – прошептала я, – пожалуйста, не надо. Он тебе жизнь испортит.
Мара обернулась ко мне. Она едва держалась на ногах, поэтому оперлась о стену.
– Ты говорила, что в жизни каждой девушки случается поэт. Я думала, ты поймешь. «Моя работа – это любить тебя». Ведь ты этот бред вечно несешь, да?
– Что? – обомлел Джонни. – В жизни каждой девушки случается поэт?
– Он тебе жизнь испортит, – повторила я, – зря я тебя сразу не предупредила.
– Ага, – лицо Мары превратилось в злобную маску, – валяй, Талли, расскажи мне о любви. Ведь ты про нее все знаешь.
– Она не знает, зато я знаю, – сказал Джонни, – и ты тоже знаешь. Твоя мама этого парня не приняла бы ни при каких условиях.
Мара смерила его ненавидящим взглядом:
– Не приплетай сюда маму.
– Сейчас ты вместе со мной поедешь домой, – сказал Джонни, – в противном случае…
– И что? Больше могу не возвращаться? – огрызнулась Мара.
Джонни выглядел так, словно сейчас упадет. Но гнев его никуда не делся.
– Мара…
Она повернулась к Пэкстону:
– Увези меня отсюда.
– Отлично, вали, – отрезал Джонни.
У меня перехватило дыхание. Все катилось к черту, но как так вышло?
Дверь за ними захлопнулась.
– Джонни, пожалуйста…
– Не смей. Ты знала, что она трахается с этим… этим козлом… – Голос у него сорвался. – Не представляю, как Кейт столько лет тебя терпела, но одно я знаю точно: теперь все. Это ты во всем виновата. Больше не лезь в мою семью.
Джонни вышел из комнаты, даже не обернувшись.
Глава семнадцатая
Ох, Талли…
Несмотря на жужжание вентилятора и писк приборов, я различила в голосе Кейти нотки разочарования. Я совсем забыла – или пытаюсь забыть, – где находится мое тело. Сейчас я там, где была счастлива, – в кампусе университета. Чудесные времена.
Откинувшись на траву, я почти почувствовала, как травинки покалывают кожу. Голоса вдалеке словно набегающие на каменистый берег волны. Чистый, прекрасный свет, омывая все вокруг, наполнил меня умиротворением, и оно совершенно не вяжется с воспоминаниями, которыми я только что поделилась с Кейт.
И ты их обоих отпустила?
Я перекатилась на бок и посмотрела на светящийся образ моей лучшей подруги.
В этом бледном отсвете я вспомнила нас четырнадцатилетних. Густо накрашенные, с выщипанными бровями, мы, обложившись подростковыми журналами, сидели на моей кровати. А после вспомнила, какими мы были в восьмидесятых – подплечники размером с тарелки, танцуем под «С нами ритм».
– Я все испортила, – сказала я.
Она тихо вздохнула, и ее дыхание щекоткой коснулось моей щеки.
Я вдохнула запах клубничной жевательной резинки и духов «Бейби софт», которыми Кейти пользовалась в те годы.
– Мне так не хватало наших разговоров.
Я с тобой, Талли. Давай поговорим.
– Может, расскажешь, каково там, где ты сейчас?
Каково просыпаться и вспоминать о том, что потеряла, забывать, как пахнут вымытые волосы сыновей, думать о том, выпали ли у них зубы, размышлять, как они будут расти без матери и в ком обретут поддержку?
Она тихо вздохнула, уже во второй раз.
Расскажи, что было после того, как Мара сбежала и Джонни сказал, что не хочет тебя больше видеть. Помнишь?
Помню, да. В декабре 2009-го начался последний для меня год. Все это будто вчера случилось.
– После той жуткой сцены я…
…выскочила из общежития и оказалась одна посреди студенческого кампуса. Снег таял и превращался в слякоть. Я дошла до Сорок пятой улицы, поймала такси.
Добравшись до дома, я дрожала так, что ударилась о дверь. В квартире я направилась в ванную и приняла две таблетки ксанакса, но на этот раз и они не помогли. Я заслужила эти страдания, я знаю. Что я вообще себе вообразила? Наговорила Маре кучу глупостей, скрыла от Джонни правду. Он прав – это я виновата. Как же так получилось, что я постоянно причиняю боль тем, кого люблю?
Я залезла на свою огромную кровать и свернулась прямо поверх серебристого покрывала. Оно впитывало слезы так, будто их и не было. Помню, что течение времени я отмечала по тому, что происходило за окном, – вот небо затянулось чернильной пеленой, в окнах небоскребов загорелся свет. Время от времени я глотала очередную таблетку ксанакса. Посреди ночи я съела то немногое, что нашлось в холодильнике, после чего переключилась на запасы в кладовке. Потом добрела до ванной, и меня стошнило съеденной пищей и ксанаксом. Вскоре силы меня покинули и я отключилась.
Разбудил меня телефонный звонок. Я очнулась, начисто обессиленная, не понимая, где я и что со мной. По мне словно грузовик проехал. А затем я вспомнила все разом.
Я с трудом встала, добрела до гостиной, нашла надрывавшийся телефон.
– Алло? – через силу выговорила я.
– Привет.
– Марджи, – прошептала я.
Как же жаль, что она живет в Аризоне. Как же мне ее не хватало.
– Привет, Талли. – В голосе холодок.
– Ты уже знаешь?
– Знаю.
Меня снова чуть не вывернуло.
– Я все испортила.
– Ты должна была заботиться о ней.
А ведь я считала, что и правда о ней забочусь, вот что самое ужасное.
– Как же мне теперь все исправить?
– Не знаю. Может, когда Мара вернется…
– А вдруг она не вернется?
Марджи вздохнула, и я подумала: сколько же горя способна вынести одна семья?
– Она вернется, – сказала я, но сама в это не верила.
Разговор не принес мне облегчения, лишь усилил боль.
Заснуть мне помог амбиен.
Погода в следующие две недели выдалась как раз под стать моему настроению. Черные набухшие тучи плакали вместе со мной.
Я сознавала, что погружаюсь в депрессию, она обволакивала меня, но, как ни странно, несла покой. Всю жизнь я бегала от своих чувств. А сейчас, одна в квартире, отрезанная от всех, я лелеяла мою боль, погружалась в ее теплое нутро. Я даже не делала вид, будто работаю над книгой. Снотворное, которое я принимала по вечерам, утром откликалось звоном в ушах и заторможенностью, однако, даже несмотря на таблетки, спала я плохо, то обливаясь по́том, то трясясь от озноба.
А потом наступил канун Рождества. С того дня в общежитии прошло тринадцать дней.
В то утро в голове у меня сложился план. Я вылезла из постели и доплелась до ванной, где из зеркала на меня посмотрела немолодая женщина с красными глазами и вороньим гнездом вместо волос.
Я достала из пачки две таблетки ксанакса – я собиралась выйти из квартиры, и при одной мысли об этом меня охватывала паника.
Надо бы принять душ, но сил не хватало.
Я отыскала подарки, которые купила еще несколько недель назад. До того, как все случилось. Сложив подарки в большую серую сумку, побрела к двери и внезапно остановилась. Я не могла дышать. Боль сдавила грудь.
Какая же я убогая, почему я две недели не выходила из квартиры? Ни разу. Когда я разучилась открывать дверь?
Преодолевая панику, я взялась за дверную ручку, та обожгла, словно раскаленная. Я дернулась, застонала и попыталась снова – медленно, осторожно. Дверь открылась, и я вышла в коридор. Дверь за спиной с мягким шорохом закрылась, и я с огромным трудом подавила желание немедленно вернуться в квартиру.
Это смешно. Смешно, я знаю. Я ни на что не гожусь. И все же у меня есть план. И сегодня Рождество. День семьи и всепрощения.
Я медленно выдохнула – долго я, интересно, удерживала дыхание? – и решительно направилась к лифту. Пока я преодолевала пятнадцать футов мраморного пола, сердце едва не выскакивало из груди, останавливалось и снова неслось вскачь.
Спуск на лифте превратился в настоящую проверку на прочность. Добраться до машины, сесть за руль, завести двигатель – каждое из этих простых действий было как преодоление страшной преграды.
Улицы Сиэтла запорошило снегом. В каждом окне рождественские украшения. Сейчас, в четыре часа вечера в сочельник, единственными покупателями на торговой улице были насупленные мужчины в теплых пальто с поднятыми воротниками – в последний момент вспомнили про подарки.
Я свернула на Коламбия-стрит. Снегопад превратил эту спрятанную за эстакадой улицу в тоннель. Здесь было совсем пустынно, я словно ехала в черно-белом фильме.
Я заехала на паром, заглушила двигатель и решила посидеть в машине. Паром – его неспешное покачивание и редкие гудки – баюкал, погружая меня в оцепенение. Я смотрела на открытый нос парома, на падающий снег, на исчезающие в серой воде белые хлопья.
Я еду просить прощения. Если надо, то брошусь перед Джонни на колени и буду умолять его простить меня.
– Прости меня, Джонни! – проговорила я, вслушиваясь в собственный дрожащий голос.
Как же мне этого хотелось. Как я в этом нуждалась. Так, как сейчас, в невыносимом одиночестве, с гнетущим чувством вины, жить дальше нельзя.
«Кейт тебе этого не простила бы».
На Бейнбридже я медленно съехала с парома. Редкие многоквартирные дома в Уинслоу сверкали рождественскими огоньками, которые перемигивались с уличными фонарями. Над Мэйн-стрит горела красная неоновая звезда. Сейчас, когда сверху сыпал липкий снег, все вокруг напоминало картину Нормана Рокуэлла.
Я проехала по улице, которую знаю как свои пять пальцев, но снег сделал ее незнакомой. Чем ближе к дому Райанов, тем сильнее нарастала паника. На последнем повороте сердце снова начало сбоить. Я свернула к дому и притормозила, чтобы принять очередную таблетку ксанакса. А когда я принимала предыдущую? Не помню.
Возле дома стоял белый «форд». Наверное, машина Бада и Марджи, арендованная. Я медленно, дюйм за дюймом, продвигалась вперед. Свет гирлянд на карнизе пробивался сквозь снежную пелену, я видела желтые прямоугольники окон. За окнами, внутри, на елке горели фонарики, а вокруг темнели фигуры людей.
Я остановила машину, выключила фары и представила, что будет дальше. Я подойду к двери, постучусь, и откроет мне Джонни.
«Прости меня, – скажу я, – прости, пожалуйста».
Нет.
От ужаса я буквально окаменела. Он меня не простит. С какой стати? Его дочь сбежала. Бросила его. Из-за меня она сбежала с опасным типом.
И я с кучей подарков останусь стоять на пороге. Нет, нельзя, чтобы меня снова унизили, такого я точно не вынесу.
Задом я выехала на улицу и вернулась на паром. Не прошло и часа, и вот я снова в городе. Улицы совсем опустели, на мокрых тротуарах ни единого прохожего. Магазины закрылись, проезжая часть покрылась льдом. Я сбросила скорость.
По щекам ползли слезы. Я не чувствовала, как ко мне подкралась боль, как она окружила со всех сторон, но внезапно я зарыдала в голос. Я пыталась вытереть слезы и успокоиться, но не получалось. Тело налилось свинцовой тяжестью. Сколько таблеток ксанакса я приняла?
Я пыталась вспомнить, когда позади замигали красные огни.
– Черт.
Я включила поворотник и свернула на обочину.
Позади моей машины остановился полицейский автомобиль. Гребаная мигалка угомонилась.
За окном появился полицейский. Он постучал в стекло. До меня не сразу дошло, что следует его опустить.
Лучезарно улыбнувшись, я нажала на кнопку.
– Добрый вечер, офицер, – поприветствовала я его, дожидаясь, когда он меня узнает: «Ой, мисс Харт! Моя жена-сестра-дочка-мать обожает ваше шоу!»
– Права и техпаспорт, будьте любезны.
Ах да. Те дни уже в прошлом. Но я по-прежнему улыбалась.
– Офицер, вы уверены? Я Талли Харт.
– Будьте любезны, права и техпаспорт.
Я потянулась за сумочкой и вытащила водительское удостоверение, а из бардачка достала техпаспорт. Когда я передавала документы полицейскому, рука у меня дрожала.
Полицейский сперва посветил фонариком на документы, а потом направил луч на меня. Такой резкий свет редко кого красит, и это меня встревожило. Полицейский пристально вгляделся в мои глаза.
– Мисс Харт, вы употребляли алкоголь?
– Нет. Ни капли, – ответила я. Ведь так оно и есть, верно? Разве я сегодня что-нибудь пила?
– Выйдите, пожалуйста, из машины. – Он отступил к задней дверце.
Руки у меня затряслись сильнее, сердце принялось отплясывать необузданную самбу, во рту пересохло. Да уймись уже.
Я вышла из машины и, сцепив руки, встала рядом.
– Мисс Харт, будьте любезны пройти сорок футов по прямой в ту сторону. Вес переносите с пятки на носок.
Мне хотелось сделать ровно так, как он описал, – пройтись легко и быстро, но равновесие удерживать не получалось. Я шагала чересчур широко, да еще и нервно хихикала.
– С координацией у меня всегда было… не очень, – сказала я.
Правильно, координация? Это вообще так называется? От переживаний в голове у меня помутилось. Зря я приняла целых два ксанакса. Тело меня не слушалось.
– Спасибо, достаточно. Пожалуйста, встаньте вот здесь, передо мной. Откиньте назад голову, вытяните руки в стороны и дотроньтесь пальцем до носа.
Я раскинула руки и тут же потеряла равновесие, но полицейский подхватил меня, так что упасть я не успела. Я собрала волю в кулак и попыталась заново.
И ткнула себе в глаз.
Полицейский протянул мне алкотестер:
– Пожалуйста, дуньте.
Я действительно не пила, в этом я не сомневалась, но, честно говоря, на собственную память полагаться было трудно. Мысли разбредались, однако я помнила, что если все же я выпила, то в трубку дуть нежелательно.
– Нет, – тихо отказалась я, глядя на полицейского, – я не пьяная. У меня панические атаки, и рецепт тоже есть.
Полицейский взял меня за запястья и застегнул наручники.
Наручники!
– Подождите! – выкрикнула я, пытаясь сообразить, как ему все объяснить, однако полицейский уже вел меня к своей машине.
– У меня есть рецепт! – испуганно пискнула я. – Это из-за панических атак!
Он зачитал мне мои права и сказал, что я арестована, а затем взял мое водительское удостоверение, сделал в нем прокол, а меня усадил на заднее сиденье машины.
– Ну пожалуйста, – взмолилась я, когда он сел за руль, – не надо. Пожалуйста. Сегодня же Рождество!
По пути полицейский не проронил ни слова.
Возле участка он помог мне выбраться из машины и за локоть провел внутрь.
К моему облегчению, в эту снежную праздничную ночь людей в участке оказалось мало. Внутри меня пышно расцветал и расползался стыд. Как же я умудрилась до такого опуститься? Женщина, телосложением смахивающая на бетонную глыбу, отвела меня в отдельное помещение, где обыскала с головы до ног, будто террористку.
У меня забрали украшения, сняли отпечатки пальцев, сфотографировали.
Я знала, что плакать бесполезно, но остановить слезы не удавалось.
Рождество в тюремной камере. В мое личное дно явно постучали.
Съежившись, я сидела на крашеной деревянной скамье, одна, в компании лишь такой же одинокой лампочки на потолке. Впрочем, все лучше, чем по барам шляться. В кабинете напротив моей камеры несколько усталых мужчин и женщин в полицейской форме, сидя за столами, заставленными бумажными стаканчиками с кофе, фотографиями родных и рождественскими украшениями, заполняли какие-то бумаги, изредка перекидываясь словами.
Было почти одиннадцать – прошло несколько самых долгих часов моей жизни, – когда женщина-глыба отперла камеру.
– Вашу машину мы временно конфисковали. Если за вами кто-нибудь приедет, мы вас выпустим.
– Я могу вызвать такси.
– Простите, но нет. Мы еще не получили результаты вашего токсикологического анализа и просто отпустить вас не можем. Нужно, чтобы за вами кто-нибудь приехал.
Подо мной точно бездна разверзлась, и я осознала, что все стало еще хуже.
Лучше всю ночь проведу в тюрьме, чем позвоню Марджи прямо на Рождество и попрошу ее меня забрать.
Я вгляделась в помятое, уставшее лицо полицейской дамы. Судя по всему, она добрая, и все же сегодня Рождество, а она здесь, хотя явно предпочла бы находиться еще где-нибудь.
– У вас есть семья? – спросила я.
– Да, – ответила она чуть удивленно.
– Наверное, сложно сегодня работать.
– Мне повезло, что вообще работа есть.
– Согласна, – вздохнула я.
Позвонить я могла лишь одному человеку, причем и сама не знала, почему в голову мне пришло именно его имя.
– Десмонд Грант, – сказала я, – он врач в отделении скорой помощи больницы Святого Сердца. Возможно, он за мной приедет.
Женщина кивнула:
– Тогда пойдемте.
Я медленно встала – того и гляди рассыплюсь, прямо как кусок иссохшего мела – и по коридору с выкрашенными зеленой краской стенами прошла за ней в кабинет, где стояло несколько пустых столов.
Там женщина протянула мне мою сумочку. Не обращая внимания на трясущиеся руки (ксанакс не помешал бы), я отыскала записку с номером и мобильник.
Под бдительным взглядом полицейской я набрала номер и, затаив дыхание, стала ждать.
– Десмонд? – едва слышно прошелестела я, уже жалея, что позвонила. Не станет он мне помогать. Да и с чего бы?
– Талли?
Я молчала.
– Талли? – встревоженно повторил Десмонд. – Что-то случилось?
Глаза саднило от слез.
– Я в окружном полицейском участке, – тихо сказала я, – вождение в нетрезвом виде. Но я ничего не пила. Я по ошибке сюда попала. И они не хотят меня выпускать, только под чью-то ответственность. Сегодня Рождество, знаю…
– Я сейчас приеду, – сказал он.
Раскаленные слезы заструились у меня по щекам.
– Спасибо.
– Сюда, пожалуйста, – сказала женщина и слегка подтолкнула, напоминая, что пора шевелиться.
Я прошла за ней в другое помещение, на этот раз просторное и, даже несмотря на праздник, людное. Я села на стул у стены, стараясь не обращать внимания на пьянчуг, проституток и бездомных.
Наконец дверь открылась и я увидела Десмонда. За его спиной кружили снежинки. От снега волосы у него побелели, пальто на плечах намокло, острый нос покраснел.
Пошатываясь, ненавидя себя за никчемность и глупость, я встала.
Десмонд направился ко мне так стремительно, что полы его длинного черного пальто разлетались в стороны, словно крылья.
– Ты как?
Я подняла голову:
– Бывало и получше. Прости, что в такой поздний час тебя побеспокоила. Да еще и на Рождество. И по такому поводу. – От стыда слова застревали в горле.
– У меня все равно смена только что закончилась.
– Ты сегодня работал?
– Подменял тех, у кого семья есть. Куда тебя отвезти?
– Домой, – ответила я.
Мне хотелось лишь одного – заползти в свою постель и заснуть, чтобы сон выбил из меня воспоминания об этом вечере.
Десмонд взял меня за руку и отвел к машине, которую вопреки правилам оставил возле входа. Я назвала ему адрес, и мы молча проехали несколько кварталов до моего дома.
Перед зданием он притормозил, и возле его дверцы почти тотчас же возник привратник в ливрее.
Десмонд обернулся ко мне, и в его взгляде я прочла немой вопрос.
Приглашать его к себе мне не хотелось. Не хотелось улыбаться, вести светскую беседу и притворяться, будто я в порядке. Но разве можно отправить его восвояси – после того, как он примчался на помощь?
– Зайдешь выпить?
Вопрос в его глазах лишал меня присутствия духа.
– Ладно, – кивнул он.
Я открыла дверцу и вылезла – слишком торопливо, так что едва не упала. Привратник подхватил меня.
– Спасибо, – пробормотала я.
Не дожидаясь Десмонда и отстукивая каблуками дробь, я пересекла вестибюль и вызвала лифт. Опять молча, в окружении своих отражений в зеркальных стенах, мы поднялись наверх.
Я открыла дверь квартиры, Десмонд прошел следом за мной в гостиную с ее невероятным видом на ночной город, который заваливало падающим с черного неба снегом.
– Вино?
– Давай лучше по кофе?
Бесило ли меня, что он вот так напомнил мне о прошлом вечере? Да, немножко. Я прошла на кухню, поставила кофе и скрылась в ванной, взглянула в зеркало и ужаснулась: мокрые от снега волосы завивались спутанными кудрями, лицо помятое, серое.
Господи.
Я открыла аптечку, достала упаковку ксанакса, проглотила таблетку, после чего вернулась в гостиную, прихватив на кухне кофе.
Десмонд нашел проигрыватель и поставил диск с рождественской музыкой.
– Я удивился твоему звонку.
Ответ прозвучал бы жалко, поэтому я промолчала, опустилась на диван. На меня навалилась вся тяжесть минувшей ночи. Ксанакс не помогал. Снова подступила паника.
– Десмонд Грант, – сказала я, просто чтобы нарушить молчание. – Я несколько лет трахалась с парнем по имени Грант.
– Надо же. – Он сел рядом, так близко, что я ощутила металлический запах тающего на шерсти снега.
– Что – надо же?
Его испытующий взгляд меня пугал.
– Обычно, когда мы говорим о человеке, с которым трахались несколько лет, то прибегаем к таким словам, как любовь или отношения.
– Я журналист и слова подбираю тщательно. Я с ним трахалась. Ни о каких отношениях или любви речи не идет.
– Ты говорила, что однажды влюбилась. Возможно, влюбилась.
Ход нашей беседы мне не нравился. Меня и так замели за вождение в нетрезвом виде – разве я еще недостаточно убого выгляжу?
Я пожала плечами:
– Мне было девятнадцать. Девчонка.
– И что случилось?
– До меня дошло, что я его любила, когда мне почти сорок стукнуло. – Я криво улыбнулась. – Вечно со мной вот так. Лет шесть назад он женился на женщине по имени Ди-Анна.
– Это, должно быть, тяжело. А тот, другой Грант, – он какой был?
– Эффектный. Цветы, украшения – этого добра он дарил в избытке, но больше ничего…
– Например?
– Того, что дарят женщине, с которой хотят вместе состариться.
– И что же это?
Я пожала плечами. Откуда мне знать?
– Тапочки, а может, фланелевый халат. – Я вздохнула: – Слушай, Десмонд, я жутко устала (этот день меня и правда не пощадил), спасибо, что забрал меня.
Он поставил чашку на журнальный столик, медленно повернулся ко мне и, взяв за руку, заставил подняться. От его взгляда у меня дыхание перехватило: каким-то неведомым образом он видит мою уязвимость, мой страх.
– Ты, Талли, как волшебница Шалотт – смотришь на мир из своей высокой башни. Ты преодолела все преграды, воплотила в жизнь самые невероятные мечты многих людей. Так отчего же тебе некому позвонить на Рождество и поехать тоже некуда?
– Уходи, – устало сказала я. Я ненавидела его за этот вопрос, за то, что он разглядел мою одинокую суть, за то, что по его словам выходило, будто я была способна что-то изменить. – Пожалуйста. – Голос у меня сорвался.
Мне хотелось лишь забраться в постель и уснуть.
Завтра все наладится.
Глава восемнадцатая
К июню 2010 года я осознала, что дела мои обстоят прескверно, но как к этому относиться, не понимала. Депрессия накрыла меня стеклянным колпаком. Словно стена встала между мною и всем остальным миром. Даже разговоры с Марджи по средам больше не поднимали мне настроения.
Я лениво выбралась из постели и, точно сомнамбула, поплелась в ванную. Сколько таблеток снотворного я приняла накануне вечером? Я со страхом поняла, что не помню.
Чтобы успокоить нервы, привычно проглотила таблетку ксанакса и встала под душ. Если честно, ксанакс больше не действовал, потому мне приходилось постоянно увеличивать дозу. Знаю, это должно вызывать тревогу, и я тревожилась, но будто бы издалека.
Я собрала мокрые волосы в хвост и натянула тренировочные штаны. В голове пульсировала боль.
Попыталась запихнуть в себя еду, но желудок сжался, и я боялась, что меня стошнит.
День медленно полз к полудню. Я пыталась читать книгу, смотреть телевизор и даже пылесосить, но непрестанно думала лишь о том, как же мне плохо.
Может, бокал вина поможет? Всего один. Уже давно не утро.
Вино и правда чуть-чуть помогло. И второй бокал помог.
Я в очередной раз решила завязывать с алкоголем, когда зазвонил мобильник. Увидев на экране имя, я схватилась за телефон так, как будто сам Христос позвонил.
– Марджи!
– Привет, Талли.
Я опустилась на диван, осознавая, насколько мне не хватало дружеского голоса.
– Как я рада тебя слышать!
– Я сейчас в Сиэтле и думаю к тебе в гости забежать. Минут через десять буду. Впусти меня, пожалуйста.
Едва не расплакавшись от радости, я встала. Мысли путались. Я увижусь с Марджи – моей второй матерью, – и, возможно, она мне поможет.
– Конечно, жду!
Я бросилась в ванную. Торопливо высушила волосы и обрызгала их лаком, после чего наспех накрасилась. Так, джинсы и блузка с коротким рукавом. Я жаждала встретиться с человеком, который меня любит, скучает по мне, кому я нужна. Где балетки? Все-таки те два бокала вина были лишними, из-за них на каблуках я могу не устоять
В дверь позвонили, и я бросилась открывать.
На пороге стояла моя мать, тощая и потрепанная, как кусок веревки, и одетая по моде оборванцев из коммуны хиппи семидесятых: мешковатые штаны, грубые сандалии и вышитая мексиканская туника, каких я уже сто лет не видела. Седые волосы выбивались из-под кожаной повязки и падали на узкое, морщинистое лицо. Я до того растерялась, что ничего не смогла сказать.
– Меня Марджи к тебе отправила, – начала мать, – но это я придумала. Мне хотелось тебя увидеть.
– А она сама где?
– Она не придет. Это я хотела тебя увидеть, но мне ты не открыла бы.
– Зачем ты пришла?
Она прошла мимо меня, словно находиться в моем доме – ее законное право. В гостиной мать обернулась и резко, но нерешительно проговорила:
– Ты пьешь. Или на таблетках сидишь.
На миг разум у меня будто выключился. Меня застукали! – мелькнуло в голове. Это ужасно, унизительно, я будто обнажена и беззащитна.
Я замотала головой:
– Нет… нет. А на таблетки у меня рецепт есть. Тебя послушать – так я наркоманка. – Я рассмеялась.
Она что, думает, будто я шляюсь по подворотням и колю себе всякую дрянь? Я хожу к врачу, а лекарства покупаю в аптеке. С какой стати она вообще такое несет?
Мать шагнула ко мне. В моей дизайнерской квартире она смотрелась инородным телом. В ее морщинах, в пигментных пятнах на щеках я словно видела всю свою тоску. Чтобы она хоть раз обняла меня, поцеловала или сказала, что любит, – такого я не припомню. И тем не менее сейчас она называет меня наркоманкой.
– Я прошла реабилитацию, – робко проговорила она, – по-моему…
– Ты не имеешь права в чем-то меня упрекать! – заорала я. – Ясно тебе?! Как ты вообще посмела явиться сюда и осуждать меня?
– Талли, Марджи говорит, что последние несколько раз, когда она с тобой разговаривала, у тебя язык заплетался. По телевизору тебя однажды показали крупным планом, и я сразу поняла, что с тобой происходит.
– Уходи. – Голос у меня сорвался.
– Зачем ты приезжала тогда в Снохомиш?
– Я пишу книгу о своей жизни. О которой, впрочем, тебе мало что известно.
– Но ты хотела меня расспросить, да?
Я засмеялась, однако к горлу подступили слезы, и это меня окончательно разозлило.
– Да уж. С пользой я к тебе съездила, ничего не скажешь.
– Талли, возможно…
– Никаких «возможно». Хватит. Достаточно с меня.
Я схватила ее за руку и выволокла из квартиры – мать была такая легкая, что далось мне это без усилий. Она и пикнуть не успела, как я вытолкала ее в коридор и захлопнула дверь. После чего я кинулась в спальню, упала на кровать и забилась под одеяло. Там, в темноте, я прислушалась к своему дыханию. Мать ошибается. Я не алкоголичка и не наркоманка. Я принимаю ксанакс от панических атак и амбиен от бессонницы, только и всего. Ну хорошо, пусть перед сном один-два бокала вина – и что с того? У меня все под контролем, я в любой момент могу завязать.
Господи, как же голова болит. Это она виновата. Мать. Они с Марджи на пару меня предали – вот что в этой истории самое жуткое. От матери ничего другого и не жди, это я и так знала, но Марджи… Марджи всегда была для меня утешением. Такое предательство с ее стороны – удар, с которым мне не справиться.
Эта мысль обратила мой гнев в унылое отчаянье, я высунулась из-под одеяла, на ощупь открыла ящик тумбочки и нашарила таблетки.
По-твоему, это предательство?
Голос Кейт выдернул меня из кокона воспоминаний, и я осознала, где нахожусь: лежу на больничной койке, мое тело подключено к аппарату искусственной вентиляции легких, в голове просверлена дыра, а перед глазами проносятся кадры из жизни.
– Мне тогда совсем дерьмово было, – тихо проговорила я.
И ведь они пытались мне помочь.
Как же я этого не заметила? Как просмотрела очевидное?
Но сейчас-то ты видишь?
– Хватит, хватит, хватит. Я больше не хочу. – Я закрыла глаза.
Ты должна вспомнить.
– Нет. Я забыть должна.
3 сентября 2010, 14:10
Полицейский детектив стоял в центре больничной комнаты ожидания, широко расставив ноги, – даже случись землетрясение, его с места не сдвинуть. Он сосредоточенно изучал что-то в блокноте.
Джонни огляделся. Стулья придвинуты к столу, а на середине стола приготовлены две коробки салфеток. Рядом с Джонни сидела Марджи. Она старалась держаться прямо, но удавалось ей это плохо, Марджи то и дело сутулилась. Джонни позвонил ей почти на рассвете, а в четверть десятого их самолет из Аризоны уже приземлился. Бад остался ждать внуков из школы, а Мара помчалась в больницу.
Джонни и Марджи уже бывали в этой комнате – именно здесь хирурги сообщили, что полностью удалить раковые клетки из организма Кейти им не удалось, что метастазы распространились на лимфатические узлы и что придется принимать решения, от которых зависит качество жизни пациентки. Вспомнив все это, Джонни взял Марджи за холодную, узловатую руку.
Полицейский прокашлялся, и Джонни посмотрел на него.
– Отчет по токсикологии еще не готов, но при осмотре квартиры мисс Харт мы обнаружили различные рецептурные препараты, в основном викодин, ксанакс и амбиен. Свидетелей аварии мы пока не нашли, однако, по нашей гипотезе, которая основывается на анализе места происшествия, пострадавшая ехала по улице Коламбия-стрит с превышением скорости – в этом месте допустимая скорость составляет пятьдесят миль в час. Шел дождь, она направлялась к берегу и на высокой скорости врезалась в бетонную опору.
– А следы торможения есть? – спросил Джонни.
Он услышал, как Марджи тихо ахнула, и понял, что для нее этот вопрос неожиданный. Следы торможения на месте автомобильной аварии означают, что водитель пытался затормозить. А отсутствие следов свидетельствует о чем-то другом.
– Не знаю, – ответил следователь.
Джонни кивнул:
– Спасибо.
Когда полицейский ушел, Марджи повернулась к Джонни. Он увидел слезы в ее глазах и пожалел, что задал этот вопрос. Его теща и так настрадалась.
– Прости, Марджи.
– То есть, по-твоему… она нарочно туда врезалась?
Ее вопрос словно вышиб из него весь воздух.
– Джонни?
– Ты в последнее время чаще меня с ней виделась. У тебя самой какое впечатление сложилось?
Марджи вздохнула:
– По-моему, весь последний год ей было очень одиноко.
Джонни встал и, сославшись на то, что ему надо в туалет, вышел в коридор, где привалился к стене.
Когда он наконец поднял взгляд, то увидел в противоположном конце коридора дверь с надписью «Часовня».
Когда он в последний раз заходил в церковь?
На похоронах Кейт.
Джонни подошел к двери, открыл. За ней оказалось небольшое узкое помещение, выглядевшее аскетично – несколько скамей и импровизированный алтарь. Первое, что Джонни отметил, – это тишина. А затем взгляд его упал на девушку на передней скамье. Она сидела ссутулившись, опустив голову, так что виден был лишь хохолок розовых волос.
Ступая по ковру, который заглушал шаги, Джонни медленно приблизился.
– Ничего, если я с тобой посижу?
Мара настороженно покосилась на отца, и он понял, что она плакала.
– Я не могу тебе запретить.
– А ты хотела бы запретить? – тихо спросил он.
В отношениях с дочерью он наделал немало ошибок и не хотел давить на нее в тот момент, когда Мара пришла побыть наедине с собой. Она долго смотрела на него, а затем медленно покачала головой. Мара выглядела совсем юной, подростком, который вырядился на Хэллоуин, чтобы привлечь к себе внимание.
Джонни осторожно сел рядом и, немного помолчав, спросил:
– Когда молишься, становится легче?
– Пока нет. – Глаза у нее снова наполнились слезами. – Знаешь, как я на прошлой неделе обошлась с Талли?
– Нет.
– Это из-за меня она здесь.
– Что ты, солнышко, не из-за тебя. Она попала в аварию. От тебя это не зависело…
– И ты тоже виноват! – В голосе Мары звенело отчаянье.
Что на это ответить, Джонни не знал, однако прекрасно понимал дочь, поскольку чувствовал то же самое, что и она. Они бросили Талли в беде, вычеркнули из своей жизни, оставили одну, и вот как все обернулось.
– Я так больше не могу! – Всхлипнув, Мара вскочила и метнулась к двери.
– Мара! – крикнул он отчаянно.
В дверях Мара остановилась и обернулась.
– Не изводи себя, – попросил он.
– Слишком поздно, – тихо произнесла она и скрылась в коридоре.
Дверь захлопнулась. Джонни медленно встал.
Каждой клеткой чувствуя все до единого из своих пятидесяти пяти лет, он вернулся в комнату ожидания, где, устроившись в углу, вязала Марджи. Он сел рядом.
– Я снова пыталась до Дороти дозвониться, – немного погодя сказала Марджи, – но она не отвечает.
– А она точно прочтет записку, которую вы с Бадом ей в дверях оставили?
Марджи поникла.
– Рано или поздно – да, – ответила она. – Надеюсь, что не слишком поздно.
3 сентября 2010, 14:59
В тот прохладный сентябрьский день Снохомиш утопал в осенних красках – опавшие листья усыпали тротуары, парковки и набережные. Стоя за прилавком на фермерском рынке, Дороти Харт смотрела на ставший частью ее жизни пейзаж и подмечала осколки красоты. Последние ветки цветущего шиповника в красных ведрах у Эрики в киоске напротив, молодая женщина с пухлым кудрявым младенцем, пробующая копченый лосось у Кента, маленький мальчик прихлебывает из картонного стаканчика домашний яблочный сок – фермерская ярмарка переливалась оттенками, радовала глаз зрелищами, ласкала слух россыпью звуков. Каждую пятницу с полудня и до пяти вечера эта оживленная ярмарка занимала небольшой пятачок всего в паре кварталов от исторического центра городка. Словно шапки мороженого, белели здесь крыши киосков, а под ними раскидывались прилавки с фруктами и орехами, ягодами, травами, овощами, поделками и медом. В увядающем осеннем свете это лоскутное ярмарочное одеяло играло всеми красками.
Товаров в маленьком киоске Дороти практически не осталось. Стол, длинный и низкий, она застилала газетами – сегодня, например, воскресными иллюстрированными приложениями, – а поверх ставила ящики с урожаем, который успела собрать за неделю. Тут были ярко-красные яблоки, сочная поздняя малина, а также корзинки с травами и овощами – зелеными бобами, помидорами, брокколи и кабачками. Корзинки и ящики почти опустели, разве что несколько одиноких яблок да пригоршня бобов.
Под голубым безоблачным небом, которое любовалось сверху на ярмарочную кутерьму, Дороти собрала ящики и отнесла их в сарай, принадлежащий ферме «Водопад».
Владелец, корпулентный лохматый мужчина с крючковатым носом, улыбнулся ей:
– А у тебя, Дороти, похоже, неплохой денек выдался.
– Просто отличный, Оуэн. Еще раз спасибо, что прилавок выделил. Малину прямо за секунду разобрали.
Оуэн погрузил ее ящики в багажник своего ржавого грузовичка – позже завезет их Дороти домой.
– Тебя точно до дома не подбросить?
– Нет, спасибо. Справлюсь сама. Передавай Эрике привет. Увидимся!
Дороти вернулась к прилавку. Струйка пота сползла у нее по спине. Она расстегнула поношенную клетчатую рубаху – практически униформу, у Дороти их было штук шесть, не меньше, – сняла и повязала ее за рукава на талии. Красная футболка под рубахой потемнела от пота, но тут уж ничего не поделаешь.
Дороти шестьдесят девять лет, волосы длинные и седые, кожа словно высохшее русло реки, а в глазах все горести, которые ей выпали в жизни. Пахнет ли от нее по́том, волнует ее в последнюю очередь. Дороти потуже завязала на голове бандану, замотала ногу эластичным бинтом и оседлала скрипучий велосипед, свое единственное средство передвижения.
Жить одним днем – вот принцип ее новой жизни.
За последние пять лет Дороти вывернула жизнь наизнанку, сократила все лишнее, избавилась от ненужного и сохранила лишь необходимое. Теперь она практически не оставляла углеродного следа: мусор уходил в компост, еду для себя и на продажу она выращивала сама, причем только органическую – фрукты, орехи, овощи и злаки. Красоту Дороти давно растеряла, сделалась тощей и жилистой, как бобовые плети в ее огороде, но ей не было до этого дела. На самом деле ей даже нравилось, что лицо ее несет следы всего того, через что она прошла.
И теперь она совсем одна. Так, наверное, и должно быть. Ведь отец много раз говорил ей: «Ты, Дотти, холодная, как ледышка. Если не оттаешь, то так одиночкой и останешься». Как же несправедливо, что спустя бог знает сколько лет в голове у нее по-прежнему звучит его голос.
В корзинке на руле погромыхивала коробочка с деньгами. Машины сигналили Дороти, проносились вплотную, но она не обращала внимания. Она давно усвоила, что старых хиппи никто не любит, а уж старых хиппи на велосипеде – и подавно.
На углу Дороти вытянула вбок руку и свернула на Мэйн-стрит. Она теперь неукоснительно соблюдала правила, даже такие незначительные, и это приносило ей радость. Да, звучит странновато, большинство не поймет, вот только Дороти всю жизнь прожила в прериях анархии, и спокойствие, которое несли с собой правила, было таким упоительным.
Дороти оставила велосипед на стоянке возле аптеки. Теперешние новые жители, модные обыватели, перебравшиеся в этот когда-то сонный городок, потому что отсюда всего миль тридцать с небольшим до центра Сиэтла, приматывали свои велосипеды к стойке ярко-красными тросами и запирали на затейливые замки. У Дороти такая забота о вещах вызывала улыбку. Однажды, если повезет, они поймут, за что стоит цепляться, а что не жалко и отпустить. Затягивая потуже бандану, Дороти двинулась по потрескавшемуся, в колдобинах, тротуару, в который уже раз поражаясь количеству людей. Между антикварными лавочками, которые теперь кормили Снохомиш, сновали туристы. Магазины на этой улице, когда-то единственной в городке, где с одной стороны плоской лентой тянулась река Снохомиш, а по другую сторону начинались новые районы, сохранили свой былой вид.
Дороти вошла в ярко освещенную аптеку. С полок на нее смотрели всякие милые вещицы – разноцветные заколки, чашки с мудрыми высказываниями, открытки, но Дороти знала, что чем меньше приобретаешь, тем больше имеешь. К тому же деньги у нее только от продажи фруктов и овощей, чек от Талли в этом месяце еще не приходил.
– Привет, Дороти, – поприветствовал ее аптекарь.
– Привет, Скотт.
– Как сегодня рынок?
– Прекрасно. Я для вас с Лори мед отложила. Завезу при случае.
Аптекарь протянул ей лекарство, когда-то изменившее жизнь Дороти.
– Спасибо.
Она расплатилась, сунула оранжевый пузырек в карман, вышла на оживленную улицу и, сев на велосипед, преодолела три отделявшие ее от дома мили.
Как обычно, подъем на Саммер-Хилл дался нелегко, и до вершины она добралась взмокшая и тяжело дыша. Наконец она свернула к дому, велосипед покатил по траве. Листок, белевший на двери, она углядела издалека. Дороти нахмурилась, слезла с велосипеда и опустила его на землю. Когда в последний раз ей оставляли записки?
Д., Талли в болнице Святого Сердца. Джонни говорит, приезжай быстрей. Деньги на такси под ковриком. Палата 426. М.
Дороти наклонилась и приподняла резиновый черный коврик. На бетонном крыльце, которое облюбовали мокрицы, лежал грязноватый белый конверт. Внутри оказалась стодолларовая банкнота.
Дороти поспешно вошла в одноэтажный дом, когда-то принадлежавший ее родителям, а теперь – дочери. Много лет назад молодая Дороти жила здесь с четырнадцатилетней Талли – единственное место, где им довелось пожить вместе.
За последние годы Дороти удалось слегка привести дом в порядок, но бежевые стены требовалось перекрасить, мох на крыше никуда не делся. Под вытертым ковролином обнаружился прекрасный деревянный пол, который Дороти собиралась когда-нибудь заново отполировать. Стены в кухне сохранили тошнотворный розовый цвет, выбранный в начале семидесятых кем-то из жильцов, но от полосатых драных занавесок она избавилась. И спальню преобразила – выкинула покосившиеся ставни, содрала золотистое, все в пятнах, ковровое покрытие и выкрасила стены в спокойный кремовый.
Открыв пузырек, Дороти достала таблетку и запила ее теплой водой из-под крана. На кухне она взяла старомодный проводной телефон – настоящий динозавр в эпоху мобильников, – открыла справочник, отыскала номер и вызвала такси. Принимать душ времени не было, поэтому она лишь наскоро причесалась и почистила зубы. Заплетая непослушные седые волосы, Дороти вошла в спальню и взглянула на себя в овальное зеркало над комодом.
Вылитый Гэндальф после попойки.
На улице просигналило такси, Дороти схватила сумку и выскочила из дома. Лишь усевшись на велюровое сиденье, она обнаружила, что одна нога у нее по-прежнему до колена перебинтована.
Такси выехало на дорогу, и Дороти проводила взглядом свою ферму. Более четырех лет назад, когда она в конце концов согласилась полностью изменить свою жизнь, это место ее спасло. Дороти часто казалось, будто овощи у нее так хорошо растут, потому что щедро политы ее слезами.
И спасибо лекарствам – они окутывали мир вокруг тонкой пеленой, смягчали его углы. Совсем немножко, и все же достаточно, чтобы успокоить ее чувства, угомонить скачки настроения. Без лекарств – Дороти это знала – она бы уже снова скатилась вниз, во тьму, где провела почти всю жизнь.
На нее навалились воспоминания – настырные, упрямые, и вскоре она уже не слышала ни сопенья таксиста, ни гула мотора, ни уличного шума.
Время повернуло вспять, и у Дороти не было сил сопротивляться. Она сдалась, поддалась, и на миг мир замер, окаменел.
Она услышала, как лает собака, как звенит натянутая цепь, и поняла: на дворе 2005-й. Ноябрь. Ей шестьдесят четыре года, она называет себя Дымкой, а ее дочь – телезвезда. Дымка живет в старом трейлере в грязном трейлерном парке неподалеку от Итонвилля. Сейчас она плавает в душно-сладком…
…запахе марихуаны. Дымка обкурилась, но этого было недостаточно. В последнее время травы не хватало.
Вдруг получится догнать выпивкой? Пошатываясь, она поднялась с просевшего кресла с замасленной обивкой, наткнулась на пластмассовый столик. Боль пронзила бедро, пивные банки со звоном разлетелись по полу.
Дымка осторожно пробиралась по трейлеру, прикидывая, пол это перекосился еще больше или просто она обдолбалась сильнее, чем думала. На кухне остановилась. Зачем она сюда пришла?
Дымка ошалело огляделась, заметила на плите гору грязной посуды. Надо бы ее перемыть, пока Трак не вернулся, он терпеть не может, когда у нее не прибрано… А мухи откуда? На коробки из-под пиццы налетели?
Дымка открыла холодильник. Лампочка осветила несколько заветрившихся сэндвичей, упаковку пива и зеленоватое молоко в бутылке. Дымка захлопнула дверцу, открыла морозилку и обнаружила початую бутылку водки. Она протянула было дрожащую руку, но тут донесся рев двигателя.
Черт.
Надо бы срочно прибраться, но Дымку трясло. Собаки возле трейлера заходились в лае. Дымка слышала, как они, натягивая длинные цепи, рвутся к нему.
Надо встретить его. Она запустила дрожащие пальцы в спутанные волосы. Когда она в последний раз принимала душ? Неужто от нее воняет? Он такое ненавидит.
Дымка поковыляла к двери, открыла. Сперва она видела лишь серый воздух, от которого пахло дизелем, собачьими экскрементами и мокрой землей.
Она заморгала и присмотрелась.
Возле поленницы стоял большой красный грузовик, из кабины вылез Трак. Нога, обутая в ботинок со стальным носом, опустилась прямо в лужу. Огромный, с всклокоченными каштановыми волосами и квадратным лицом, он обладал животом, который вплывал в комнату первым.
Вся правда о его характере пряталась у Трака в глазах – маленькие и темные, они за один миг мрачнели.
– П-привет, Трак, – пробормотала она, протягивая ему открытую банку пива, – я тебя раньше вторника и не ждала.
Трак протиснул живот в дверь, и Дымка поняла, что он уже пьян. Глаза смотрели ошалело, губы безжизненно обмякли. Он обернулся, чтобы приласкать своих обожаемых доберманов, достал из кармана собачьи лакомства. Собаки клацали зубами, и в вечерней тишине звуки эти казались оглушительными. Дымка сморщилась, пытаясь улыбнуться.
Трак взял у нее пиво и остановился в бледном прямоугольнике света. Собаки за его спиной угомонились, подобострастно виляли хвостами-обрубками. В тумане и вечерних сумерках тонул окрестный пейзаж – ржавые остовы машин, сломанные холодильники и обломки мебели.
– Сегодня и есть вторник, – проворчал Трак.
Допив пиво, он швырнул банку псам, и те затеяли из-за нее свару. Трак подошел к Дымке и крепко сдавил ее в объятьях.
– Я по тебе соскучился. – Язык у него заплетался.
Где, интересно, Трак пропадал после окончания смены? Небось в «Счастливой норе» – запивал вискарь пивом и ныл о сокращениях на бумажной фабрике. Пахло от него древесиной, машинным маслом, куревом и виски.
Дымка старалась не двигаться и едва осмеливалась дышать. В последнее время Трак легко раздражался и чем дальше, тем легче выходил из себя. Она никогда не знала, что разозлит его в следующий момент.
– Я и сама соскучилась, – ответила Дымка.
Язык у нее тоже заплетался, а мысли в голове ворочались медленно, пробиваясь сквозь плотную пелену.
– Ты не носишь блузку, которую я тебе купил.
Дымка медленно отступила. Какую блузку? Она напрочь забыла.
– Я… Прости. Я просто берегу ее для особого случая.
Трак издал какой-то неопределенный звук – может, неодобрение, может, согласие, а может, и безразличие. Дымка так и не поняла. Мысли путались, и это никуда не годилось. Она ухватилась за его руку и повела вглубь трейлера.
Только теперь она осознала, что в трейлере сильно воняет травой. И еще какой-то кислятиной.
– Дымка…
От спокойствия в его голосе у нее волосы на затылке зашевелились. Что он такое увидел? Что она сделала не так? Или не сделала?
Уборку. Она забыла посуду помыть, а он не терпит грязную посуду.
Дымка неуклюже повернулась, не в силах даже оправдания придумать. Он легонько чмокнул ее в губы, так нежно, что Дымка радостно выдохнула.
– Ты же знаешь, меня такой бардак бесит. Я столько для тебя делаю…
Она отпрянула:
– Пожалуйста…
Дымка не успела прикрыться, как он без размаха, с силой ударил ее в лицо, и она почувствовала, как нос под его кулаком сплющился. Хлынула кровь, и Дымка молча смотрела, как по рубашке расползаются красные пятна. Слезы только усугубили бы ситуацию.
Когда она проснулась, Трак громко сопел рядом. Сперва Дымка ничего не помнила, но боль не заставила себя ждать. Дымка приоткрыла глаз и тут же сморщилась. Она посмотрела на бледный экран телевизора и заморгала. Во рту пересохло, тело, заполненное болью, тряслось.
Надо выяснить, что именно у нее покалечено.
В таком состоянии она просыпалась бессчетное количество раз и знала, как действовать дальше.
Рядом раскинулся Трак – живот торчит, волосатые руки раскинуты в стороны. За окном стемнело – значит, уже ночь.
Дымка осторожно выбралась из кровати и, опершись на левую ногу, скривилась. Похоже, когда падала, растянула.
Она дохромала до ванной и посмотрелась в большое зеркало на двери. Волосы – спутанный окровавленный комок, глаз заплыл и не открывался, кожа вокруг поражала оттенками темно-синего, фиолетового и черного. Нос будто сплющился, на подбородке и щеках потеки подсохшей крови.
Боль мешала Дымке хоть немного привести себя в порядок, поэтому она надела первое, что под руку попалось, – вчерашнюю одежду или позавчерашнюю, она позабыла, да и какая разница, все тряпье одинаковое.
Надо убираться отсюда, побыстрее, подальше от Трака, пока он ее не прикончил. Эта мысль приходила в голову Дымке и раньше, каждый раз, когда он избивал ее, и однажды, с год назад, она даже сбежала ненадолго, аж до Такомы добралась, но в конце концов Трак ее отыскал и Дымка вернулась, потому что идти ей все равно было некуда и ничего другого от жизни она не ждала. Она всю жизнь так прожила.
Правда, она больше не молода. Она постарела. Кости сделались совсем хрупкими, и что, если в один прекрасный день, когда он швырнет ее об стену, позвоночник у нее возьмет и переломится?
Действуй.
Дымка прокралась мимо Трака к тумбочке и нашарила его бумажник, внутри – три двадцатки. Сжав банкноты в кулаке, она подумала, что если сейчас не сбежит, то будет только хуже. Нет, на этот раз она сбежит. Выбора у нее нет.
Дымка тихо шагнула к двери.
Пол скрипнул, Трак забормотал во сне и перевернулся на бок. Дымка замерла, сердце подскочило, но Трак не проснулся. Выдохнув, Дымка взяла две свои самые ценные вещи – старое ожерелье, сделанное из макарон и бусин, и черно-белый снимок. Ожерелье она повесила на шею, а фотографию сунула в карман фланелевой рубахи и застегнула его.
Дымка осторожно развернулась на здоровой ноге и поковыляла к выходу. Увидев ее, собаки тотчас же насторожились.
Вдали, залитая лунным светом, смутно белела вершина горы Рейнир.
– Тихо, тихо, мальчики, – прошептала Дымка, проходя мимо собак.
Обогнув драное заплесневелое кресло, она двинулась дальше, и тут один из псов гавкнул. Не оглядываясь, Дымка продолжала идти.
В лесу было темно, и дорогу она находила только потому, что двигалась очень медленно, при каждом шаге тело ее пронзала боль. Она не останавливалась и упорно продвигалась к цели, пока не добралась до автобусной остановки в Итонвилле. Там, защищенная с трех сторон грязным стеклом, она опустилась на скамейку и наконец перевела дыхание.
Дымка вытащила косяк – последний – и выкурила его в темноте. Боль чуточку отступила. Но усилился страх – она боялась, что придется вернуться.
Подъехал автобус, и Дымка, не обращая внимания на неприязненный взгляд водителя, забралась внутрь.
Спустя два с половиной часа, ближе к полуночи, она вышла в центре Сиэтла, на Пайонир-сквер. Если хочешь исчезнуть в Сиэтле, лучше места не найти. А про то, как стать невидимкой, Дымка знала все. Именно это ей сейчас и нужно – превратиться в зыбкую тень среди других, таких же размытых.
Но когда она бродила по центру Сиэтла, по его темным уголкам и закоулкам, боль усилилась. Внутри головы будто молоток стучал. Дымка услышала поскуливание и подумала, что вряд ли это она – ведь она-то давно научилась терпеть боль тихо. Этому он ее научил, давным-давно.
Или нет?
От боли мысли разбегались в разные стороны.
Дымка повалилась на асфальт.
Глава девятнадцатая
Сознание возвращалось к ней постепенно. Сперва Дымка осознала боль, затем – что дышит, а потом – что от нее пахнет чистотой. Так она поняла, где находится. В больнице.
На своем веку больниц она повидала достаточно, чтобы узнавать их запахи и звуки. А сейчас ноябрь 2005 года, она сбежала от Трака.
Дымка лежала неподвижно и боялась открыть глаза. Воспоминания о предыдущей ночи короткими вспышками мелькали в голове. Красная мигалка, ее, Дымку, положили на носилки и занесли в помещение с белыми стенами. Вокруг собрались врачи и медсестры, они спрашивали, кто ее избил и кому позвонить. Дымка замерла с закрытыми глазами и не отвечала. Впрочем, даже будь у нее что сказать, во рту так пересохло, что язык не ворочался. Руки у нее дрожали.
Сейчас в палате рядом с ней кто-то находился. Дымка слышала чужое дыхание и шелест страниц. Она осторожно приоткрыла неповрежденный глаз.
– Здравствуйте, Дороти, – сказала полная женщина с дредами и россыпью темных веснушек на пухлых щеках.
Дымка сглотнула. Ей бы поправить эту искреннюю молодую женщину, сказать, что Дороти умерла в 1973 году, но кому какое дело?
– Уходите, – сказала она, жалея, что не в состоянии даже рукой взмахнуть – иначе женщина сразу поняла бы, как ее трясет.
В больнице слабость показывать нельзя, одно неверное движение – и угодишь в психушку.
– Я доктор Карен Муди. Не знаю, помните ли вы, но вы пытались ударить одного из санитаров, который доставил вас сюда.
Дымка вздохнула:
– Понятно. Вы пришли оценить мое психическое состояние. Давайте сразу проясним: я не представляю угрозу ни для себя, ни для других. Если я сорвалась, то случайно.
– Вижу, ваше психическое состояние не впервые оценивают. Правила вы знаете.
Дымка промолчала.
– Дороти, я просмотрела вашу медицинскую карту. И связалась с полицией.
Дымка никак не отреагировала.
– Количество переломов у вас поражает. На ключицах ожоги от сигарет. Подозреваю, не только там.
– Просто я ужасно неуклюжая.
Врач закрыла блокнот:
– Сомневаюсь, Дороти. И думаю, вы накачиваете себя веществами, чтобы забыть.
– Это вы так намекаете на то, что я алкашка и торчок? Если да, то вы правы. Я и то и другое. Уже не один десяток лет.
Врач прищурилась, долго смотрела на Дымку, потом полезла в карман, достала карточку, протянула Дымке:.
– Вот, Дороти. Я работаю в реабилитационном центре. Если вы готовы изменить свою жизнь, я помогу.
Дымка покосилась на карточку.
– Вы, похоже, знаете, кто моя дочь. И рассчитываете, что она за все заплатит.
– Я хочу помочь, Дороти. Только и всего.
– С чего бы? С чего вам мне помогать?
Врач медленно закатала рукав, и Дымка увидела на смуглой коже несколько маленьких алых пятнышек. Сигаретные ожоги.
– Я знаю, каково это – пить, чтобы забыть.
Что ответить, Дымка не знала.
– Со временем спиртное перестает помогать. На самом деле от него и сначала толку мало, но немного погодя все еще хуже становится. Мне это известно. И я могу помочь. Хотя бы попытаться могу. Все зависит от вас.
Врач вышла из палаты и прикрыла за собой дверь. Тишина и темнота словно мешали Дымке дышать. Она уже много лет не вспоминала о таких же шрамах у нее самой.
«Не смей дергаться, ты сама виновата».
Она сглотнула. Часы на стене перед ней отсчитывали минуты. 00:01. Новый день наступил. Дымка закрыла глаза и уснула.
Кто-то прикоснулся к ней, погладил по лбу.
Наверное, приснилось.
Дымка с трудом разлепила глаза, но сперва увидела лишь темноту. Потом неповрежденный глаз к ней привык, удалось разглядеть черный квадрат окна, в который проникал бледно-золотой свет.
Сейчас ночь, потому так тихо.
– Привет, – сказал кто-то рядом.
Талли.
Голос дочери Дымка узнала бы где угодно, даже в этом стерильном мраке.
Дымка повернула голову и сморщилась от боли.
Рядом стояла ее дочь. Даже в темноте она разглядела, что выглядит Талли, как и всегда, роскошно. Сколько ей сейчас? Сорок четыре? Или сорок пять?
– Что с тобой случилось? – Талли убрала руку со лба Дымки, и та сразу же затосковала по этому прикосновению, хоть и не имела на него права.
– Побили малость, – ответила она и быстро добавила: – Я его не знаю.
– Я не о том, почему ты в больнице. Я спрашиваю, что с тобой случилось?
– Разве любимая бабуля так ничего и не рассказала?
Дороти искала в себе злость, которая много лет подпитывала ее, но та куда-то подевалась. Остались лишь грусть, раскаянье и усталость. Как объяснишь дочери то, чего сама никогда не понимала? В ней поселилась темнота, слабость, поглотившая ее целиком. Всю жизнь Дымка пыталась защитить Талли от правды – так уговаривают ребенка не подходить к обрыву. А сейчас уже поздно пытаться восстанавить разрушенное.
Какая теперь разница? Правда ни одну из них не спасет. Возможно, когда-то, давным-давно, разговоры способны были хоть что-то изменить, но не сейчас. Талли что-то говорила, но Дымка не слушала. Она знала, чего добивается Талли, вот только у Дымки не было ни сил, ни ясности в голове, чтобы дать дочери то, в чем та нуждается. Да и раньше тоже не было.
– Забудь обо мне.
– Ох, если б я могла. Но ты моя мать
– Ты мне сердце разбиваешь, – прошептала Дымка.
– А ты мне.
– Хотелось бы мне… – Дымка осеклась. Какой смысл бередить эту боль?
– Чего?
– Быть той, кто тебе нужен. Но я не могу. Ты должна меня отпустить.
– Да как я тебя отпущу? Прошлого не изменить, но ты все равно моя мать.
– Никогда я не была тебе матерью. Мы обе это знаем.
– Я не перестану возвращаться. И однажды ты будешь готова меня принять.
Вот она, самая суть их отношений: бездонная потребность в матери и такая же бесконечная вина со стороны Дымки. Они – будто сломанная игрушка, которую не починить. Талли что-то говорила о мечтах и материнстве, но от этого Дымке лишь хуже становилось. Она закрыла глаза и сказала:
– Уходи.
Она чувствовала, что дочь рядом, слышала ее дыхание.
Время отмерялось звуками – скрипом половиц у Талли под ногами, тяжкими вздохами.
Наконец, спустя, как казалось, несколько часов иллюзий, в палате повисла настоящая тишина.
Дымка открыла здоровый глаз и увидела, что Талли спит в кресле у стены. Дымка отбросила одеяло, сползла с кровати и, ступив на больную ногу, поморщилась. Доковыляла до шкафа, надеясь, что ее одежда там.
К счастью, внутри и вправду лежал коричневый бумажный пакет. Когда она открывала его, руки у нее тряслись. В пакете Дымка обнаружила коричневые старые штаны, грязную футболку, фланелевую рубаху, трусы и стоптанные ботинки. Ни лифчика, ни носков.
На самом дне маленькой улиткой свернулось ожерелье. Впрочем, оно давно уже утратило всякое сходство с ожерельем, теперь это было лишь несколько макаронин на разлохматившемся шнурке да одинокая бусина.
Дымка вытащила ожерелье, и убогая вещица всколыхнула воспоминание.
«С днем рожденья! Это тебе!»
Десятилетняя Талли протягивала к ней ладошки, в которых бережно, словно драгоценность, держала поделку, ожерелье из макарон и бусин. «Это тебе, мамочка!» Если бы тогда, много лет назад, Дымка сказала: «Какое замечательное! Просто чудо! И ты у меня чудо» – как все повернулось бы?
Боль вцепилась в нее с новой силой. Дымка убрала в карман штанов остатки ожерелья, быстро оделась и посмотрела на дочь.
Она даже шагнула было к Талли, но, увидев собственную руку, бледную, в сеточке вен, жилистую и дрожащую руку ведьмы, отдернула ее. Даже к рукаву дочери Дымка не притронулась.
Касаться этой женщины она не имеет права, как и грустить, и даже раскаиваться. Следующая мысль заглушила все: «Надо выпить». Напоследок взглянув на дочь, она открыла дверь, осторожно выглянула и прокралась по тихому пустому коридору к выходу.
Темнота Сиэтла мгновенно поглотила ее, Дымка снова была невидимкой.
Порывшись в кармане, Дымка нашарила три двадцатки, украденные у Трака.
Совсем скоро он проснется, зарычит по-медвежьи и потребует кофе.
Дымка отбросила эту мысль и пошла дальше. Поковыляла. Дело близилось к рассвету. Небо между зданиями постепенно серело. Когда полил дождь – сперва он накрапывал, но потом разошелся, – Дымка спряталась на крыльце пустующего дома, подтянула ноги под себя.
Боль в голове нарастала, руки тряслись все сильнее. Однако бары и винные магазины откроются еще не скоро.
Рассвет неспешно выбеливал небо за вереницей старых, обшарпанных кирпичных строений. За разбитыми стеклами колыхались обрывки занавесок. Тощая кошка отиралась у зловонных мусорных контейнеров. С дождевой водой на тротуар выносило мусор.
Сколько раз в жизни ей доводилось ночевать в подобных местах? И это еще не самое плохое. И прежде бывали мужчины – такие, как Трак. В темноте они все одинаковы, все эти мужчины, что встречались в ее жизни, – мужчины, которых она выбирала, мужчины, которых жизнь выбирала для нее. Кулаки, выпивка, злоба.
Она сунула руку в карман – может, если выкинуть деньги, которые она вытащила у Трака из бумажника, если просто бросить их под дождь, это станет своего рода освобождением, подарит ей второй шанс?
Но вместо денег Дымка достала визитную карточку с помятым уголком.
Доктор Карен Муди (прикольное имечко для мозгоправа)
Реабилитационный центр «Оксиденталь»
А внизу слоган: «Когда ты готов к переменам».
Эту фразу Дымка слышала от врачей и социальных работников тысячу раз. Да и от дочери тоже. Окружающие вечно делают вид, будто они способны и готовы помочь.
Дымка им не верила даже в те времена, когда звалась Дороти и когда в силу юности верила в доброту незнакомых людей. За годы она выкинула десятки таких визиток, листовок и буклетов.
Однако сейчас, когда она сидела на вонючем крыльце, с промокшими ногами, это слово, «перемены», зацепило ее. Она осознала глубину собственного одиночества, поняла, куда оно затянуло ее, насколько оно темное.
«Оксиденталь».
В каком-то квартале отсюда. Может, это знак?
Раньше, давным-давно, для Дымки знаки многое значили. Она тогда увлекалась монизмом и групповой психотерапией. Всю жизнь Дымка хваталась то за одно мировоззрение, то за другое. Периоды увлечения сменялись депрессией, да такой мрачной, что Дымка едва выползала из нее. Каждый раз выбор веры оказывался ошибочным, и каждая ошибка что-то у нее отнимала.
Единственный бог, в которого она никогда не верила, – это она сама. Реабилитационный центр. Трезвость. Жить одним днем. Эти слова и фразы всегда приводили ее в ужас. Вдруг она попытается стать лучше – вылечиться, – но у нее ничего не выйдет? Останется ли от нее достаточно, чтобы выжить?
И все же вот она – шестьдесят с гаком лет, живет со злобным алкашом, который дубасит ее, как боксерскую грушу, бездомная, алкоголичка и наркоманка. Мать и не мать.
От нее уже, считай, ничего и не осталось. Дымка всю жизнь боялась достичь этого дна. Избитая и сломленная. И на ноги она поднимется, только если ей помогут. Как же она устала от этой жизни…
Совсем вымоталась.
Дымка ухватилась за шаткие перила и с трудом поднялась на ноги. Стиснув зубы, она вышла под дождь и побрела.
Реабилитационный центр располагался в маленьком кирпичном здании с плоской крышей, построенном еще во времена первых поселенцев. Неподалеку громыхала автомобильная эстакада. Дымка глубоко вдохнула и дернула за ручку.
Заперто.
Она опустилась на бетонное крыльцо, только тут не было навеса. Дождь колотил по ней, пропитывал влагой. Головная боль не унималась, шея и лодыжка тоже ныли, трясти ее стало сильнее, однако она не двигалась, лишь сжалась, замерла – и вдруг какой-то звук стряхнул с нее оцепенение. Она подняла голову и увидела доктора Муди с цветастым зонтиком.
– У меня не выйдет, – пробормотала Дымка.
Доктор Муди подошла ближе, протянула руку:
– Пойдем внутрь, Дороти. Обсохнем.
– Обсохнуть – это да. И просохнуть не повредит.
Доктор Муди рассмеялась.
– Чувство юмора – уже неплохо. Тебе оно пригодится.
В реабилитационный центр поступила Дымка Харт, а спустя сорок пять дней выписывали Дороти Харт, и сейчас в маленькой комнатке та собирала свои немногочисленные сокровища: почти развалившееся ожерелье из макарон и потрескавшийся, размытый снимок с выведенной на белой каемке датой: октябрь 1962.
Когда она переступила порог этого здания, эти вещи были сущим мусором. Безделушки – так она назвала бы их тогда, однако сейчас Дороти знала им цену. Это ее истинные сокровища, которые, несмотря на годы алкоголизма и наркомании, она умудрилась сберечь. По словам доктора Муди, их сохранила настоящая Дороти, осколки ее здоровой натуры, благодаря которым ей вообще удалось выжить.
Честно говоря, она старалась не вспоминать ту девушку, какой была когда-то, жившую в обычном доме в районе Ранчо Фламинго. Трезвость не облегчала воспоминания – как раз наоборот. Теперь Дороти жила настоящим, сиюминутным, вдохом и выдохом, выпивкой, которую не употребляла, и травкой, которую не выкуривала. Каждая секунда трезвости была ее триумфом.
Похоже, ее отчаянная попытка все же увенчалась успехом – и Дороти наконец вздохнула с облегчением. В самом начале настоящий покой получаешь, лишь разрешив другому управлять твоей жизнью. Дымка жила в реабилитационном центре и покорно подчинялась правилам. У нее при себе не было ни ополаскивателя для рта, ни вообще никаких спиртосодержащих жидкостей, ни пакетиков с наркотой. Она послушно прошла за доктором Муди в маленькую комнату с зарешеченными окнами, откуда открывался вид на лепесток эстакады.
Когда Дымку снова затрясло, когда вернулась головная боль, она усомнилась, что приняла верное решение. Она тогда будто обезумела. Это слово ее бесило, но другого тут не подберешь. Безумие поглотило все на свете – Дымка кидалась стульями, до крови билась головой о стену и орала, требуя ее выпустить.
Ее заперли в палате строгого режима, где она провела самые долгие семьдесят два часа своей жизни. В памяти воспоминания о том времени наползали друг на друга, искажались, пока не утратили всякий смысл. Хорошо запомнились лишь запах собственного пота и вкус желчи во рту. Она материлась, корчилась, блевала и рыдала. Она умоляла выпустить ее, дать ей выпить, хотя бы глоточек.
А затем Дымка чудесным образом уснула, и, пока спала, ее выбросило на берег в другом мире, где она и проснулась, сбитая с толку, дрожащая и слабая, точно новорожденный щенок.
Трезвая.
Насколько ранимой Дымка чувствовала себя, насколько обессиленной и уязвимой – этого не опишешь. День за днем она, будто призрак, сидела на сеансах групповой терапии, слушала, как остальные начинают покаянные речи с фразы:
– Привет. Я Барб, и я алкоголик.
И как другие участники отвечают:
– Привет, Барб!
Это смахивало на какие-то жуткие молитвенные песнопения, и Дымка замыкалась, грызла ногти до крови, постукивала ногой по полу, раздумывала, скоро ли ей доведется выпить, и приходила к выводу, что она тут чужая. За спинами ее собратьев по несчастью были передозировки, сбитые пешеходы, разрушенные карьеры, они – элита среди алкашей, а она просто неудачница, которая иной раз перебирает с выпивкой.
Дымка запомнила тот момент, когда все изменилось. Она тогда не употребляла уже три недели и пришла на утреннее собрание. Разглядывая обгрызенные ногти, она вполуха слушала излияния толстухи Джильды о том, как ту изнасиловали на студенческой вечеринке. Джильда ревела, размазывала по лицу сопли, как вдруг доктор Муди посмотрела на Дымку:
– Дымка, какие чувства у тебя вызывает этот рассказ?
Дымка рассмеялась: неужто кто-то думает, будто эта история вообще способна вызвать у нее хоть какие-то чувства? А затем из недр памяти, словно труп из черной воды, всплыло воспоминание.
Темнота. Он курит. Жуткая сигарета тлеет красным. Она вдыхает дым. «Почему же ты не хочешь быть послушной? Из-за тебя я словно злой. А ведь я не злой. Ты же знаешь, что не злой».
– Дымка?
– Раньше меня звали Дороти, – ответила она невпопад.
– Ты способна вновь ею стать, – сказала доктор Муди.
– Мне так этого хочется, – неожиданно призналась Дымка и поняла, что так оно и есть, уже давно так и есть, но она боится, что этого никогда не случится.
– Это страшно, понимаю, – сказала доктор Муди, а болванчики вокруг закивали и одобрительно забормотали.
– Я Дороти, – медленно проговорила она, – и я алкоголичка…
Таким было начало – возможно, единственное настоящее начало. Дальше она жила, одержимая выздоровлением, по-настоящему подсела на него. Она говорила и говорила, всем желающим слушать она рассказывала о своих ошибках, о том, как вырубалась, и о мужчинах, с которыми ее сводила жизнь, – теперь Дороти видела, что все они одинаковые, злобные пьянчуги, которые самоутверждались за ее счет. Теперь, когда она анализировала свою жизнь, ее это не удивляло. Бесконечная вереница уродов. Однако даже в этом фанатичном трезвенном угаре Дороти никогда не упоминала ни о дочери, ни о своем детстве. Некоторые раны чересчур глубоки, чтобы раскрывать их чужим людям.
– Ты готова покинуть нас? – раздался у нее за спиной мягкий голос доктора Муди, и Дороти обернулась.
Доктор Муди стояла в дверях. В джинсах и блузе с этнической вышивкой она выглядела той, кем и была, – человеком, который все свое время и силы отдает другим. Дороти жалела, что не имеет средств заплатить своей спасительнице.
– Наверное, готова, но по ощущениям будто бы нет. Вдруг…
– Живи одним днем, – напомнила ей доктор Муди.
Казалось бы, заезженное клише, прямо как текст молитвы о душевном покое, – прежде, услышав такие фразы, Дымка закатывала глаза. Сейчас она знала, что иногда клише говорят правду.
– Живи одним днем, – кивнула Дороти.
Она надеялась, что осилит, просто надо расколоть жизнь на множество мелких кусочков. Доктор Муди протянула ей маленький пакет:
– Это тебе.
Дороти взяла пакет, посмотрела на картинку с ярко-красными помидорами.
– Семена томатов. Для твоего огорода.
Дороти подняла голову. За последние недели у нее сложился план. Она обдумывала его, воображала, мечтала. Вот только получится ли? Хватит ли у нее сил переехать в маленький, когда-то принадлежавший ее родителям дом на улице Светлячков, выкорчевать разросшиеся рододендроны и можжевельник, распахать клочок земли и вырастить хоть что-нибудь? Ведь заботиться она не умеет – это ей никогда не удавалось. В ней медленно, пузырясь, закипала паника.
– Я в понедельник подъеду, – сказала доктор Муди, – с парнями. Мы тебе поможем там все в порядок привести.
– Правда?
– Дороти, ты справишься. Ты сильнее, чем думаешь.
«Нет, не справлюсь». Но был ли у нее выбор? Ведь назад-то пути тоже нет.
– Ты с дочерью свяжешься?
Дороти тяжело вздохнула, и в голове закружились образы из прошлого. Все те случаи, когда Дымка бросала Талли. Может, ее и зовут опять Дороти, да вот только Дымка все равно осталась частью ее, та самая Дымка, которая разбивала сердце дочери столько раз, что и не сочтешь.
– Пока не буду.
– А когда?
– Когда поверю.
– Во что?
Посмотрев на наставницу, Дороти увидела в ее темных глазах печаль. И неудивительно. Доктору Муди хотелось излечить Дороти, такой целью она задавалась с самого начала. В своем стремлении доктор заставила Дороти отказаться от выпивки и наркотиков, в худшие моменты уговорила ее не сворачивать с пути и убедила принимать лекарства, чтобы легче переносить перепады настроения. И все это помогло.
Однако прошлое не излечишь. Таблетки от искупления грехов не существует. Сейчас Дороти просто должна надеяться, что однажды она станет достаточно сильной, чтобы взглянуть в глаза дочери и извиниться.
– Когда поверю в себя, – ответила она наконец, и доктор Муди кивнула.
Хороший ответ. Это они все время обсуждали на групповой терапии. Верить в себя необходимо – и сложно для тех, кто преуспел в своем умении разочаровывать друзей и родных. Дороти пыталась говорить честно и искренне, но на самом деле возможность искупления представлялась ей сомнительной. Нет, ей это не дано.
Жить одним днем, одним вдохом, одним ощущением – вот так Дороти училась новой жизни. Тяга к наркотикам и алкоголю никуда не делась, она мечтала о забытье, которое они дарили, но помнила и зло, которое они причинили, не забыла про сердца, которые она из-за них разбила. Вообще-то она нарочно напоминала себе обо всем этом, она прониклась почти фанатичной верой в собственные изменения – наслаждаясь болью, она окуналась в ледяные воды трезвости.
Дороти действовала медленно, вперед не забегала. Она написала банковскому управляющему дочери, что собирается переехать в старый родительский дом на улице Светлячков. Дом долго простоял пустым, так что она не видит причин не воспользоваться им. Когда Дороти отправила письмо, в ней затеплилась слабая надежда. Каждый день, подходя к почтовому ящику, Дороти думала: сегодня дочь ответит. Но в январе 2006-го, в первый год ее трезвости, Дороти получила от управляющего лишь сухое «Теперь чек за ваше ежемесячное содержание будет высылаться по адресу: улица Светлячков, дом семнадцать», а от дочери не было ни строчки.
Разумеется.
Те дни ее первой зимы представляли собой невнятный комок отчаянья, самоконтроля и усталости. Дороти выматывалась так, как никогда прежде. Она вставала на рассвете и до сумерек трудилась в обширном огороде. По вечерам падала на кровать, от усталости порой не в силах почистить зубы. На завтрак ей хватало банана или органической лепешки, обедала в огороде (сэндвич с индейкой и яблоко), устроившись по-турецки на черной, распаханной земле, которая пахла надеждой. По вечерам ездила на велосипеде в город, на собрания. «Привет. Я Дороти, и я наркоманка». – «Привет, Дороти!»
Как бы дико это ни звучало, такая бубнежка успокаивала и умиротворяла. Чужие люди, которые после собрания пили из картонных стаканчиков скверный кофе и жевали черствые пончики, стали друзьями. Она познакомилась с Майроном, а через Майрона – с Пегги, а благодаря Пегги – с Эдгаром, Оуэном и сообществом фермеров.
К июню 2006 года она расчистила четверть акра и распахала небольшой участок. Потом Дороти купила кроликов, построила для них загон и научилась смешивать их навоз с гниющей листвой и скудными остатками собственной пищи. Она больше не грызла ногти и заменила пристрастие к марихуане и выпивке любовью к органическим фруктам и овощам. Она почти отгородилась от мира, считая, что жизнь без современных искушений лучше подходит ее принципам самодисциплины.
Стоя на коленях, Дороти рыхлила землю, когда ее кто-то позвал.
Она отложила лопатку и выпрямилась, стряхивая с грубых садовых рукавиц грязь.
К ее калитке направлялась низенькая пожилая женщина, одетая в вылинявшие от стирки джинсы и белую толстовку, надпись на которой прямо-таки кричала: «ЛУЧШАЯ В МИРЕ БАБУШКА». В темных волосах ярко, словно на хвосте у скунса, белела седая прядь, а круглое лицо с полными щеками заканчивалось острым подбородком.
– Ой, – женщина резко остановилась, – это ты.
Дороти стащила рукавицы и сунула их за пояс штанов, а потом, отерев пот со лба, подошла к ограде. Она собиралась было сказать: «Мы, кажется, незнакомы», когда в голове мелькнула картинка.
Вот она лежит на диване, раскинув в стороны руки и ноги, на животе горка травки. В дверях какая-то добросердечная тетка, и она силится улыбнуться гостье, но такая обдолбанная, что у нее вырывается лишь дебильный смех. Таллула, пунцовая от стыда, смотрит на мать.
– Ты – мама девочки с запеканкой, – тихо сказала Дороти сейчас, – из дома напротив.
– Правильно, Марджи Маларки. Да, тогда, в 1974-м, дочка моя в ужас пришла, когда я отправила ее с горячей запеканкой к вам. Ты тогда была… не расположена к общению.
– Обкурилась. И, вероятнее всего, напилась.
Марджи кивнула.
– Я просто посмотреть зашла – не знала, что ты вернулась. Дом так долго пустовал. Вообще следовало бы, конечно, давно заметить, но… год тяжелый выдался. Я и дома-то редко бывала.
– Хочешь, присмотрю за твоим домом? Могу почту забирать. – С этим предложением Дороти дала маху, она и сама это почувствовала. Такая чудесная женщина, как Марджи Маларки, которая встречает соседей запеканкой и наверняка шьет лоскутные одеяла, ни за что не примет помощь от такой, как Дороти.
– Это было бы замечательно. Буду ужасно благодарна. На воротах ящик для молочника. Если несложно, складывай почту туда, ладно?
– Ладно.
Марджи оглянулась на пустую дорогу, и в ее слегка затемненных очках блеснуло солнце.
– Девочки по ночам сбегали из дома и гоняли по этой дороге на великах. Думали, я не знаю.
Внезапно Марджи осела на землю. Дороти толкнула калитку, кинулась к соседке, помогла ей встать. Придерживая под локоть, она отвела Марджи на лужайку перед домом и усадила в драное кресло, что стояло возле крыльца.
– Я… э-э… пока не привела в порядок садовую мебель.
Марджи грустно усмехнулась:
– Так ведь еще только июнь. Лето едва началось.
Она полезла в карман и достала пачку сигарет. Сидя по-турецки на бетонной ступеньке крыльца, Дороти смотрела, как по круглой щеке соседки ползет слеза, срывается и падает на опутанную сеточкой вен руку.
– Ты уж прости, – сказала Марджи, – очень долго я это в себе держала.
– А-а.
– Кейти, моя дочь, у нее рак.
Дороти понятия не имела, что полагается говорить в таких случаях. «Соболезную» – слишком заезжено и сухо, а больше вроде и сказать нечего?
– Спасибо, – нарушила тишину Марджи.
Дороти вдохнула ментоловый запах чужих сигарет.
– За что?
– Ты не сказала «Все будет в порядке». Или, что еще хуже, «Соболезную». Вот за это и спасибо.
– В жизни и дерьмище случается, – сказала Дороти.
– Это точно. Но прежде я не в курсе была.
– Как там Талли?
– Она сейчас у Кейти, – Марджи подняла голову, – думаю, она рада будет, если ты ее навестишь. Она недавно со своего ток-шоу ушла.
Дороти пыталась улыбнуться, но не получалось.
– Я еще не готова. Я столько раз ее обижала. Не хочу снова ей боль причинить.
– Да, – согласилась Марджи, – она всегда была более ранимой, чем с виду кажется.
Они еще немного посидели молча. Наконец Марджи поднялась:
– Ну ладно, мне пора.
Дороти кивнула, встала и проводила Марджи до дороги. Когда Марджи направилась к своему дому, Дороти окликнула:
– Марджи!
Та обернулась:
– Что?
– Она наверняка знает, как сильно ты ее любишь. Твоя Кейти. А это немало значит.
Марджи кивнула и вытерла слезы.
– Спасибо, Дымка.
– Меня теперь Дороти зовут.
Марджи устало улыбнулась.
– Прости, Дороти. Но вот что я тебе скажу: время летит, уж поверь мне. Сначала твоя девочка совершенно здорова – а потом вдруг тяжело больна. Не тяни, повидайся с дочерью.
Глава двадцатая
В октябре 2006-го распухшие тучи день за днем проливались дождем, превращая кропотливо обработанные грядки Дороти в черную слякоть. Но, несмотря ни на что, и в дождь и в вёдро она каждый день выходила в огород – теперь ее жизнью был этот клочок земли. Чтобы мокрая почва не простаивала, Дороти посеяла чеснок, озимую рожь и горошек. Она разбила грядки для культур, которые собиралась высадить весной, – обложила их по периметру камнями, удобрила компостом. Дороти трудилась в огороде, когда к дому напротив подкатил фургончик цветочной доставки.
Сидя на корточках, Дороти замерла и посмотрела на дом Маларки. Дождь расчерчивал вид отвесными линиями, капли, точно крупные бусины, падали с полей шляпы и мешали разглядеть черную ленту улицы Светлячков.
Дом соседей пустовал, это Дороти знала. Все свое время Маларки проводили либо в больнице, либо в доме Кейт. Дороти забирала их почту, складывала в стопки и прятала в серебристый ящик для молочника. Несколько раз почта из ящика исчезала – значит, Бад с Марджи время от времени возвращались, однако за минувший месяц Дороти ни разу не видела ни их самих, ни машины.
Она медленно поднялась и стянула грязные рукавицы. На ходу засовывая их за пояс, она прошла по огороду, пересекла двор и остановилась у забора, что тянулся вдоль улицы.
Стоя у почтового ящика, Дороти смотрела, как фургончик разворачивается у дома Маларки, едет по улице Светлячков и скрывается за углом.
Тогда она перешла улицу и, шлепая по лужам не по размеру большими резиновыми сапогами, приблизилась к воротам дома Маларки. Справа зеленело холмистое пастбище – оно начиналось возле самого дома и упиралось в изгородь, которая отделяла этот участок от других. Приближаясь по выложенной гравием дорожке к выкрашенному в белый домику, Дороти невольно подумала, что именно здесь ее дочь обрела что-то вроде семьи, а она сама ни разу не бывала внутри.
Широкое крыльцо было уставлено корзинами цветов. Их было много – на ступенях, на полу, а одна стояла даже на ящике для молока. У Дороти сжался желудок. Она вытащила из ближайшей корзины открытку. «Скорбим вместе с вами. Тоскуем по Кейт. Голдстейны».
Дороти и сама не понимала, отчего ощущает такую утрату. Как выглядит Кейт Райан, она не помнила, в памяти нашелся лишь невнятный образ русоволосой девочки с застенчивой улыбкой.
Наркотики и выпивка столько у нее отняли, и сейчас воспоминаний недоставало как никогда прежде.
Это разобьет Талли сердце. Возможно, она, Дороти, плохо знает свою дочь, но одно ей известно наверняка: Кейт – почва, которая удерживала Талли на ногах, поручень, спасавший ее от падения. В Кейт ее дочь обрела сестру, которой у нее никогда не было и о которой она так мечтала, семью, которой ей отчаянно не хватало.
Дороти уповала на то, что Маларки вернутся раньше и не увидят крыльцо, заваленное уже мертвыми цветами, – невозможно представить, как это зрелище их расстроит. Но чем же она сама может помочь?
Например, найти наконец свою дочь. Эта мысль наполнила ее внезапной надеждой. Возможно, в этот ужасный момент ей удастся доказать Талли, что она изменилась. Дороти заспешила к дому. Спустя полчаса она уже выяснила, что похороны состоятся через несколько дней, а церемония прощания пройдет в католической церкви на Бейнбридже. В таких крохотных городках, как Снохомиш, весть о смерти кого-то из местных распространяется стремительно.
Дороти и забыла, когда в последний раз готовилась хоть к какому-нибудь событию. Пятого октября, под непрекращающимся дождем, она съездила на велосипеде в парикмахерскую и постриглась. Судя по тому, как сокрушенно молоденькая парикмахерша зацокала языком, волосы у Дороти были в ужасном состоянии. Но она и не стремилась стать похожей на юную и прекрасную Джейн Фонду. Ее цель – не разочаровывать Талли, она хотела показать, что изменилась. По ее просьбе темнокожая девушка в мотоциклетных ботинках остригла ей волосы по плечи и уложила волнами уж как смогла. После чего Дороти прошлась по мелким магазинчикам на Фёрст-стрит, где ее появление снова вызвало сокрушенное цоканье, и приобрела пару простых черных брюк и черную же водолазку. Покупки сложили в пакеты, и Дороти отнесла их к велосипеду. По дороге прическа совершенно потеряла вид, однако Дороти едва заметила это – раз за разом она прокручивала в голове предстоящий разговор.
«Рада тебя видеть. Очень сочувствую – это огромная утрата. Я знаю, как ты любила свою подругу. Я больше не пью и не употребляю. Уже двести девяносто семь дней».
Дороти купила книгу, где рассказывалось о том, как помочь близким пережить горе. Рекомендуемые фразы в ее устах прозвучали бы нелепо. «Она сейчас в лучшем из миров»; «Время лечит»; «Помолись – это приносит утешение». Впрочем, некоторые можно взять на заметку. Вот хоть эту: «Я знаю, как много она для тебя значила. Тебе повезло, что у тебя была такая подруга». Несколько фраз Дороти подчеркнула, а позже тренировалась произносить перед зеркалом, стараясь не замечать, какая она старая и пожухшая, не замечать разрушений, которые выпивка и наркотики сотворили с ней.
Утро в день похорон выдалось погожее, солнечное. Дороти тщательно вымыла и высушила волосы, и пусть уложить она их не могла, стрижка тем не менее изменила ее облик. Теперь Дороти смахивала на помесь Альберта Эйнштейна и престарелой хиппуши. Но тут уж ничего не поделаешь, верно? Морщины и усталые глаза никаким макияжем не замажешь. Учитывая, что зрение у нее слабое, а рука не слушается, накрасившись, она будет похожа на Бетт Дейвис в «Что случилось с Бэби Джейн?».
И все же Дороти постаралась. Она почистила зубы и облачилась в новую одежду. Теперь она слегка – совсем немного – походила на Блайт Даннер[10] после бурной ночи, зато одета вполне достойно.
Она села на велосипед и покатила в город, бесконечно благодарная погоде за солнце, хоть воздух и дышал холодом.
В городе она, нетерпеливо дожидаясь автобуса, выпила чай с соевым молоком и упорно повторяла про себя заученные фразы.
У нее получится. Она подойдет к дочери и постарается помочь. На этот раз все будет по-другому.
Дороти разглядывала свое призрачное отражение в окне автобуса. За стеклом убегало вдаль шоссе, которое уносило ее назад, к воспоминаниям.
Заставленная машинами парковка. Тенистые клены, городской парк, где играют дети…
Она такая обдолбанная, что себя не помнит, но делать нечего, выхода нет. Она здесь потому, что ее мать умерла.
«Мама! Слава богу, ты пришла!»
Таллула такая красавица, что ей, Дымке, становится бесконечно грустно. Ей сейчас шестнадцать? Как же так – неужто она, мать, точно не знает? Мрак распухает, переползает через преграды, и Дымка уменьшается, теряет силы.
«Ты поняла, как нужна мне».
Талли улыбается. Улыбается.
Сколько же раз она пыталась быть той, кто нужен этой девочке, и сколько раз не получалось. Дочь что-то говорит, не умолкает, а она вот-вот расплачется, поэтому подходит к ней и говорит: «Таллула, посмотри на меня».
«Ну смотрю».
«Нет. Посмотри. Я не могу тебе помочь».
Талли, нахмурившись, отступает на шаг.
«Но ты мне нужна».
Дороти отвернулась от окна. Что она сказала дочери тогда, в день похорон собственной матери? Она забыла. Если ей что и запомнилось, то это как она уходила… И еще темные, темные дни, месяцы, годы, которые последовали за этим. Мужчины. Наркотики.
А в тот день она передала свою дочь под опеку государства.
Автобус свернул на паромный терминал и, кряхтя, остановился. Дороти вышла и пересела на паром до Бейнбриджа.
Бывала ли она здесь прежде? Вроде нет, а если и бывала, то пьяная или под кайфом, потому что никаких воспоминаний в голове не осталось.
Остров со стороны смотрелся таким милым и ухоженным, с затейливыми магазинчиками и тихими улочками. В подобных местах все друг дружку знают, и такая, как Дороти, наверняка будет бросаться в глаза, пускай даже она и вырядилась во все новое и чистое.
Дороти знала, что без таблеток она бы точно сорвалась, а вот благодаря таблеткам удавалось держаться. Мысли слегка путались, соображала она туговато, но все же соображала, а это главное. Много лет она ненавидела таблетки и предпочитала терпеть скачки настроения, однако сейчас терпеливо проживала каждый день.
Хотя, честно говоря, выпить ей хотелось. Всего бокал.
Дороти сунула руку в карман и нащупала медальку, которую получила за девять месяцев трезвости на последнем собрании. Вскоре ей вручат следующую, за десять месяцев. Живи одним днем.
Вслед за туристами и местными Дороти сошла с парома на берег. По тихому в это октябрьское утро островному городку она отправилась искать нужный адрес. До католической церкви оказалось дальше, чем она рассчитывала, так что к началу службы она опоздала. Высокие двустворчатые двери церкви были закрыты. За свою жизнь Дороти умудрилась немало дров наломать, однако войти в одиночку в эту церковь она не осмелилась.
Заметив возле кленов на парковке пустую скамейку, она расположилась на ней, под пятнистой сенью деревьев. Перестав цепляться за жизнь, осенний лист оторвался от ветки и полетел вниз. Дороти отмахнулась от листа и задумчиво посмотрела на свои руки, а когда подняла взгляд, то увидела перед церковью Талли.
Дороти вскочила и направилась было к дочери, но потом остановилась. Двери церкви распахнулись, и на парковку потянулись скорбящие. Несколько человек подошли к Талли.
Вероятнее всего, родные Кейт. Видный мужчина, красивая девочка-подросток и двое лохматых мальчишек.
А вот и Марджи, она обняла Талли, и та зарыдала.
Дороти вернулась под дерево. Какая же она дура – решила, будто ей здесь место, возомнила, что способна помочь. Вокруг ее дочери достаточно тех, кто способен о ней позаботиться и кто небезразличен ей самой. В этот день они разделят их общее горе, и им всем станет чуть легче. Ведь именно так обычно и бывает? Именно так и поступают родные?
На Дороти навалились грусть и усталость, и она почувствовала себя бесконечно старой. Она проделала весь этот путь, следуя за призрачным лучом света.
Что толку притворяться? И времени у нас не вагон, сама понимаешь.
Голос Кейт. Честно говоря, лучше б я его не слышала.
Теперь-то ты видишь, да?
Я, словно маленький ребенок, зажмуриваюсь, уверенная, что в этой самодельной темноте меня не видно. Исчезнуть – вот чего мне хочется больше всего. «Оглянись назад, посмотри на собственную жизнь»? Да ни за что на свете. Это причиняет такую боль, что и не опишешь.
Ты от меня прячешься.
– Да. Знаешь, вы, мертвые, ничего не теряете.
Я слышу, как она приближается – ко мне словно огонь подбирается. Перед глазами мелькают крохотные белые звездочки. Пахнет лавандой, детским кремом и… коноплей.
Я возвращаюсь обратно.
Открой глаза.
Она говорит это так, что решительности у меня убавляется. Я медленно повинуюсь, но, еще не успев увидеть плакат с Дэвидом Кэссиди и услышать «Дорогу из желтого кирпича» в исполнении Элтона Джона, уже знаю, где я. Я у себя в комнате, в доме на улице Светлячков. На тумбочке у кровати старенький проигрыватель и стопка пластинок.
Дороти. «Дорога из желтого кирпича». Изумрудный город. Как же я умудрилась не замечать всех этих очевидных знаков? Я была словно та самая девочка, которая заблудилась, попала в страну Оз и теперь искала возможности поверить, что никакого дома у нее нет…
Рядом со мной Кейт. Привалившись к шаткому изголовью, мы сидим на кровати у меня в комнате, в доме на улице Светлячков. Перед глазами желтый плакат с надписью: «Война вредит детям и остальным живым существам».
Теперь видишь?
На этот раз Кейт спрашивает тише. Мне не хочется вспоминать тот день, когда мать явилась «спасать» меня от зависимости, и свое поведение. Где еще я облажалась? Ответить я не успеваю, потому что рядом кто-то прошептал:
– Прости.
О господи.
Это моя мать. Спальня растала, в нос ударил запах дезинфицирующего средства.
Я поворачиваюсь к Кейт:
– Она здесь? Или там? В смысле, в больнице?
Ответ звучит мягко.
Просто слушай, закрой глаза и слушай.
3 сентября 2010, 16:57
– Мэм? Мэм? Вы выходите?
Дороти опомнилась и вернулась в настоящее. Она сидела в такси, которое остановилось у входа в больницу. Ей нужно отделение реанимации. Заплатив таксисту и оставив ему непомерно большие чаевые, она открыла дверцу и выбралась под дождь.
Пока Дороти шла ко входу, решимость ее окончательно покинула. С каждым шагом ей приходилось преодолевать себя, а преодоление вообще никогда ей не давалось. В приемной с ее аскетичной стерильной обстановкой Дороти почувствовала себя старой убогой хиппи в мире высоких технологий.
Она подошла к стойке регистратуры, помедлила, кашлянула.
– Я Доро… Дымка Харт, – пробормотала она. Старое имя жало, словно неудобный лифчик, однако Талли знает ее именно под этим именем. – Я мать Талли Харт.
Женщина за стойкой кивнула и назвала этаж и номер палаты.
Стиснув зубы, сжав холодные пальцы в кулаки, Дороти в лифте поднялась на четвертый этаж. Она шагала по светлому линолеуму к комнате ожидания, и попытки усмирить нервы давались все труднее. В комнате ожидания был лишь стол да несколько горчичного цвета стульев, на стенах висели два телевизора с выключенным звуком. На экране Ванна Уайт[11] перевернула букву «Р».
От запахов – дезинфекция, столовская еда и отчаянье – Дороти замутило. В своей жизни она потратила немало усилий, чтобы держаться подальше от больниц, хотя несколько раз ей и довелось там очнуться.
В дальнем углу, склонившись над вязанием, сидела Марджи. Она подняла голову, увидела Дороти и вскочила.
Рядом с ней сидел довольно привлекательный мужчина – наверное, муж Кейт. Он покосился на Марджи и тоже медленно встал. Дороти уже видела его, издали, на похоронах. С того дня он заметно поседел. И похудел.
Марджи протянула ей руки:
– Как хорошо, что ты мою записку нашла! Я Бада попросила тебе ее оставить, сама не смогла вырваться.
– Спасибо, – сдержанно сказала Дороти. – Как она?
– Наша девочка – настоящий боец. – Марджи вздохнула.
Что-то – возможно, то была тоска – сдавило Дороти горло. «Наша девочка». Словно у Талли две матери – она и Марджи. Дороти лишь мечтать могла о таком. Она что-то попыталась сказать, не понимая сама своих слов. Привлекательный мужчина приблизился к ним с Марджи. В его взгляде был такой гнев, что голос Дороти сник до шепота.
– Ты помнишь Джонни? – спросила Марджи. – Муж Кейти и друг Талли.
– Да, мы познакомились много лет назад, – тихо проговорила Дороти. Это воспоминание было не из приятных.
– Ты ей ничего, кроме страданий, не приносила, – сказал Джонни.
– Знаю.
– Если ты ей и сейчас сделаешь больно, я с тобой разберусь. Ясно?
Дороти сглотнула, но глаз не отвела.
– Спасибо.
– За что?
– За то, что любишь ее.
Эти слова, похоже, удивили его.
Марджи взяла Дороти под руку и повела ее по коридору к палатам интенсивной терапии, которые располагались за прозрачной стеной, за постом медсестры. Марджи оставила ее у стеклянной стены и вернулась к посту, заговорила с медсестрой.
– Итак, – сказала Марджи, вернувшись, – палата Талли вон там. Можешь войти поговорить с ней.
– Она не была бы рада меня там увидеть.
– Дороти, просто поговори с ней. Врачи считают, это ей на пользу.
Дороти смотрела через стекло. Там, за занавеской, стояла койка.
– Просто поговори с ней, – повторила Марджи.
Дороти кивнула. Ковыляя, словно увечная, она двинулась к двери. С каждым шагом страх нарастал, заполнял легкие, отдавался болью во всем теле. Увечная. Вечно увечная. Такая она и есть.
Когда она открывала дверь, рука у нее тряслась.
Дороти глубоко вдохнула и потащилась к койке. В окружении гудящих, шипящих и жужжащих аппаратов на кровати лежала Талли. Изо рта у нее торчала трубка. Лицо, искореженное, почерневшее, будто расплылось, из бритого черепа торчала еще одна трубка. Одна рука загипсована.
Дороти придвинула к кровати стул и села. Она знала, что именно Талли хотела бы услышать. Именно за этим ее дочь приезжала в Снохомиш, об этом тысячу раз умоляла на протяжении многих лет. Ей нужна правда. История Дороти. Их история. И Дороти ей расскажет. Теперь расскажет. У нее хватит сил. Это нужно ее дочери.
Дороти вздохнула. И заговорила:
– В моем детстве Калифорния была чередой цитрусовых рощ, а не парковок и скоростных шоссе. На холмах неустанно работали нефтяные качалки, они походили на огромных богомолов. Первые «Макдоналдсы». Помню, когда начали строить Диснейленд, отец сказал, что «Дисней просто чокнутый на всю башку – вбухивает столько бабла в детские игрушки». – Дороти говорила спокойно, подбирая одно слово за другим. – Родом мы из Украины. Ты ведь не знала? Нет, разумеется, откуда. Ни о своей жизни, ни о твоих предках я тебе не рассказывала. Наверное, пора. Ты всегда хотела узнать мою историю. Вот я тебе и расскажу ее. Девочкой я думала…
…что «украинец» означает «урод», – не исключено, и другие так считали.
Это первая тайна, о которой я научилась молчать.
Подстраиваться, не выделяться, быть американцами – вот что имело значение для моих родителей в сверкающем, пластмассовом мире пятидесятых.
Думаю, ты не представляешь, каково это. Ты – дитя семидесятых, дикая и свободная, и росла ты во времена, когда каждый мог одеваться так, как хочет.
В пятидесятых девочка была куклой. Продолжением своих родителей. Вещью. От нас ожидалось лишь, что мы будем радовать родителей, хорошо учиться, а потом выйдем замуж за приличного парня. Нынешним молодым, наверное, и вообразить-то сложно, насколько важно тогда было правильно выйти замуж.
Милые, послушные, готовим коктейли и рожаем детей – правда, и то и другое только после свадьбы.
Мы жили в одном из первых низкоэтажных спальных районов округа Оранж, он назывался Ранчо Фламинго. Домики в стиле ранчо полукругом вдоль тупиковой дороги, одинаковые участки, перед каждым домиком зеленеет ухоженный газон. У счастливчиков еще и бассейн имелся, и самыми модными считались вечеринки у бассейна.
Помню маминых подружек возле бассейна – все в купальниках и цветастых панамах, они пили и курили, а мужчины с бокалами мартини жарили мясо на гриле. К тому моменту, когда кто-нибудь решался прыгнуть в воду, все уже успевали хорошенько набраться.
Выходные превращались в сплошной праздник, одна вечеринка за другой, и все у бассейнов. Вот что странно – я помню только взрослых. В те времена детей бывало видно, но не слышно.
В детстве я об этом, конечно, не особо задумывалась, просто научилась сливаться с мебелью, вот и все. На меня никто не обращал внимания, да и росла я нескладной. Волосы у меня сильно вились, а самой заметной частью лица были густые брови. Отец говорил, что я вылитая еврейка, – и матерился при этом зло. Я не понимала, почему его так злят мои брови. Почему само мое существование его злит. Однако так оно и было. Мама постоянно твердила, чтобы я вела себя тихо, не высовывалась, была хорошей девочкой.
Я и вела себя тихо – так тихо, что растеряла тех немногих подружек, с кем сошлась в начальной школе. К средней школе я превратилась в изгоя – ну, может, не в изгоя, но в невидимку точно. Мир тогда уже менялся, но мы об этом не знали. Вокруг происходили жуткие вещи, творилась несправедливость, а мы и не видели. Мы отводили взгляд. Они – черные, латиноамериканцы, евреи, – все «они», а не «мы». На вечеринках с коктейлями мои родители никогда не упоминали о своем происхождении. Когда мне исполнилось четырнадцать, я спросила отца: украинцы – это навроде коммунистов? Отец отвесил мне оплеуху, и я бросилась к матери.
Помню, мать в тот момент стояла у болотно-зеленой столешницы, в голубом домашнем платье и фартуке, во рту дымилась сигарета, мать переливала готовый луковый суп из пакета в кастрюлю.
Я так рыдала, что ничего практически не видела, под глазом у меня наливался синяк.
– Папа меня ударил! – пожаловалась я.
Мать медленно обернулась – в одной руке сигарета, в другой пустой пакет из-под супа. Через темные очки в блестящей оправе она посмотрела на меня и спросила:
– И что ты такое натворила?
– Я?
Я захлебнулась рыданиями. Мать поднесла мундштук к губам и затянулась «Лаки страйк».
Тут-то я и поняла, что сама виновата. Я поступила плохо. Неправильно. За что меня и наказали. Впрочем, сколько я ни вспоминала случившееся, все никак не могла понять, что же я сделала неправильно.
Но при этом я знала, что рассказывать об этом случае никому нельзя.
С этого дня я лишь катилась вниз. По-другому не назовешь. А потом все сделалось еще хуже. Тем летом мое тело начало меняться. У меня начались месячные.
– Ты теперь женщина, – сказала мать, протягивая мне тампон и пояс для чулок, – смотри не опозорь нас и не вляпайся в неприятности.
Грудь у меня выросла, тело вытянулось. Как-то раз я пришла к Аннетт Фьюничелло на вечеринку у бассейна, и мистер Орроуэн, наш сосед, выронил бокал с мартини. Отец схватил меня за руку с такой силой, что чуть кости мне не сломал. Он затащил меня в дом, швырнул в угол и прорычал, что я выгляжу как шлюха.
От его взгляда мне сделалось даже хуже, чем от оплеухи. Я догадалась, что ему хочется получить от меня что-то, нечто темное и невыразимое, но что именно, я не понимала.
Тогда не понимала.
Однажды ночью, когда мне было пятнадцать, он вошел ко мне в комнату. От него пахло спиртным и сигаретами, и он сделал мне больно. Больше, наверное, здесь можно ничего не говорить.
После он сказал, что я сама виновата – одеваюсь как проститутка. И я поверила. Ведь он мой отец. Я обычно всегда ему верила.
Я пыталась сказать маме – причем не один раз пыталась, – но теперь она меня сторонилась и срывалась на меня по мелочам. То и дело отправляла меня в комнату или погулять. Мой вид был ей противен – в этом у меня не оставалось сомнений.
Тогда я попыталась исчезнуть. Я застегивала кофту до подбородка, не пользовалась косметикой. Я ни с кем не разговаривала, новых друзей не заводила, а старых всех растеряла.
Так продолжалось месяцами. Отец пил все больше, делался все злее и отвратительнее, я совсем притихла и все глубже погружалась в тоску и отчаянье, но при этом мне казалось, что так все и должно быть. Знаешь, я думала, что неплохо справляюсь, пока в один прекрасный день парень из нашего класса с гоготом не ткнул в меня пальцем. И тогда все в классе тоже захохотали. Или мне это почудилось. Это смахивало на сцену из «Внезапно, прошлым летом», когда парни травят Лиз Тейлор и ее спутника. Злобные и жестокие. Безжалостные. Я закричала, разрыдалась, принялась драть на себе волосы. Одноклассники замолчали. Воцарившаяся тишина и меня заставила умолкнуть. Я огляделась и пришла в ужас от того, что натворила. Учительница спросила, что случилась, а я лишь молча смотрела на нее. Она фыркнула и отправила меня к директору.
Видимость. Вот что было важно для родителей. Плевать им, что я рыдаю и что рву на себе волосы, – проблема в том, что другие это видят.
Глава двадцать первая
Лечебница – это для твоего же блага, так мне сказали.
Скверная ты девчонка, Дороти. Всем тяжело, но ты-то почему такая эгоистка? И папа тебя любит – зачем ты болтаешь про какие-то выдуманные ужасы?
Считается, будто параллельных миров не существует, и все же они есть, причем существуют они внутри тебя. Сейчас ты обычная девчонка, а в следующую минуту – улитка, оставшаяся без панциря. Заворачиваешь за угол или просыпаешься в собственной темной спальне – и попадаешь в мир, похожий на твой собственный, однако на самом деле совершенно иной.
Лечебница – все называли ее санаторием – находилась в другом городе. Где именно, я и по сей день не знаю. Не исключено, что вообще на Марсе.
Они натянули на меня смирительную рубашку, чтобы я себя не покалечила. То есть так говорили мужчины в белом, которые за мной приехали.
Вот так-то. Шестнадцатилетняя девчонка с проплешинами на голове, связанная, как гусенок, и орущая. Глядя на меня, мама принималась плакать, но не из-за того, что я страдаю, а потому что от меня столько шума. Папа с нами даже в больницу не поехал.
– Мать, давай ты с этим разберешься, – сказал он.
С этим.
Место, куда меня привезли, смахивало на тюрьму на холме.
– Будешь хорошо себя вести? Мы снимем с тебя смирительную рубашку, если пообещаешь хорошо себя вести.
Я пообещала. Хорошо себя вести – значит, молчать, это я знала. Хочешь быть хорошей девочкой в пятидесятых – молчи.
Они развязали меня и повели по широкому каменному крыльцу. Мама шла рядом, но старалась ко мне не притрагиваться, точно я заразная. Меня окутывал туман, я одновременно спала и бодрствовала. Позже я узнала, что меня накачали лекарствами. Впрочем, сама я этого не помню – запомнила лишь, как шагаю по ступенькам, как будто под водой. Я знала, где я и что вокруг, однако видела все сквозь какую-то дымку, и изображения выглядели искаженными.
Как же мне хотелось, чтобы мать взяла меня за руку. По-моему, я еще и ныла, звала ее, отчего она только ускоряла шаг. Цок-цок-цок – отсчитывали шаги по каменным ступеням ее каблуки. Мама так вцепилась в тоненький ремешок от сумки, что я испугалась, как бы он не порвался.
Внутри здания ходили мрачные, одетые в белое люди. Кажется, как раз в тот момент я и заметила на окнах решетки. Помню, я считала себя невесомой: захочу – и просочусь сквозь решетки.
Фамилия доктора была Бархат. Или Вельвет. В общем, какая-то матерчатая. Губы он поджимал, а нос у него был как у алкоголика. Я посмотрела на доктора и засмеялась – подумала, что его нос похож на красный парашют, который того и гляди раскроется. Я хохотала так, что расплакалась, и мать попыталась одернуть меня:
– Ради всего святого, веди себя прилично! – Пальцы ее снова стиснули ремешок сумки.
– Присаживайтесь, мисс Харт.
Я послушалась, и стоило мне сесть, как смех во мне увял. Я заметила, какая в кабинете повисла тишина и какой тут странный свет. Окон там не было – похоже, решила я, все смотрели на парашютный нос мистера Сатин и выпрыгивали из окон, поэтому от окон избавились.
– Знаете, почему вы здесь? – спросил доктор Шелк.
– Со мной все в порядке.
– Нет, Дороти. Девушки, с которыми все в порядке, не выдергивают у себя волосы, не кричат и не осыпают ужасными обвинениями близких им людей.
– Именно! – поддержала его мать. – Бедный Уинстон вне себя от горя. Что с ней такое стряслось?
Я беспомощно посмотрела на доктора Шерсть.
– Мы поможем тебе, если будешь хорошо себя вести, – сказал он.
Я ему не поверила. Повернулась к маме и принялась умолять ее забрать меня домой, клялась, что исправлюсь.
Я упала перед ней на колени и зарыдала. Говорила, что не хотела никого обидеть, и просила прощения.
– Видите? – обратилась мать к доктору Велюр. – Видите?
Убедить ее в том, что я раскаиваюсь и боюсь, не удавалось, и поэтому я снова закричала. Я поступаю плохо – это я знала. Он меня чересчур много шума. Я дернулась вперед и ударилась головой о деревянный подлокотник маминого кресла.
– Пускай она прекратит! – услышала я мамин крик.
Я чувствовала, как кто-то, какие-то люди подошли ко мне сзади, схватили меня и потащили.
Очнулась я намного позже. Я лежала на койке, руки и ноги были привязаны, так что пошевелиться я не могла. Вокруг сновали белые фигуры – выскакивали откуда ни возьмись, как куклы в ярмарочном балаганчике. Помню, я силилась закричать, но ни звука не издала. Они колдовали надо мной, толком меня не замечая.
Я услышала шорох колесиков по полу и осознала, что еще способна повернуть голову. Медсестра – позже я выяснила, что зовут ее Хелен – подкатила к моей койке какой-то аппарат.
Виски мне смазали противной липкой массой. Чей-то голос произнес: «Черт!» – и чужие пальцы запутались у меня в волосах.
Хелен склонилась надо мной так низко, что я разглядела тонкие черные волоски у нее в ноздрях.
– Не бойся, – сказала она, – все быстро закончится.
На глаза навернулись слезы. Капля сочувствия – и я уже готова разреветься, убогая.
На пороге возник доктор Ситец – сперва нос, а потом и все остальное лицо. Доктор молча наклонился ко мне и прижал к вискам холодные металлические пластины. Их прикосновение напоминало лед – они морозили и обжигали, и я вдруг взяла и запела.
Запела.
Что меня вообще на это сподвигло? Неудивительно, что они считали меня чокнутой: лежу на койке, по щекам слезы текут, а сама во всю глотку ору «Рок круглые сутки».
Доктор стянул мне голову жгутом. Я хотела сказать, что мне больно, что мне страшно, но я пела и прерваться не могла. Он заткнул чем-то мне рот, и я замолчала.
Все отступили назад, и я, помнится, решила: бомба! Они привязали к голове бомбу, и сейчас я взорвусь. Я попыталась выплюнуть кляп, и тут…
Этот удар словами не описать. Теперь я знаю, что сквозь меня пропустили электричество. Меня подбросило, словно тряпичную куклу, и я обмочилась. «Вирррррр!» – пронзительно звенело в ушах. Кости, казалось, того и гляди сломаются. Когда все наконец прекратилось, я безжизненно обмякла. Так близко к смерти я еще не бывала. Кап-кап-кап – капала из-под меня моча на линолеум.
– Ну вот, – сказала Хелен, – не так все и страшно, да?
Я закрыла глаза и стала молиться, чтобы Христос меня забрал. Что же такого ужасного я натворила, что заслужила это наказание? Мне хотелось к маме, но не к моей маме, и мне совершенно точно не хотелось к папе. Наверное, я нуждалась в том, кто обнял бы меня и сказал, что все наладится.
Но… Если бы да кабы во рту росли грибы, верно ведь?
Ты столько раз видела меня под кайфом, что, возможно, считаешь меня дурой, но я довольно сообразительная и почти сразу догадалась, где совершила ошибку. Еще до больницы я знала, чего от меня ждут, вот только не представляла себе масштабы наказания, если я нарушу правила. Зато теперь усвоила. Накрепко!
Веди себя хорошо. Не шуми. Поступай так, как тебе велят. Отвечай на вопросы, не говори, что не знаешь, не говори, что отец делает тебе больно. Не признавайся, что твоя мама в курсе всего и что ей плевать. Ни в коем случае! И не проси прощения, этого здесь терпеть не могут.
В больницу меня привезли сломленную, разбитую, но я научилась собирать себя из осколков. Я кивала, улыбалась, принимала все таблетки, какими меня пичкали, и спрашивала, когда приедет мама. Подружек я не заводила, потому что остальные девочки там «плохие» и испорченные, такой дружбы мама не одобрила бы. Девочки, которые режут себе вены или поджигают любимую собаку, – разве они подходящая для меня компания?
Я держалась особняком. Молчала. Улыбалась.
Время в лечебнице текло странно. Помню, листья на деревьях поменяли цвет и опали, однако это был единственный признак, что время шло. Однажды, после второго сеанса лечения током, я сидела в «игровой» – наверное, это помещение так называлось, потому что там были шахматные доски. Сидя в инвалидном кресле, я смотрела в окно и прятала от всех руки, чтобы никто не заметил, как они трясутся.
– Дороти Джин? – Никогда еще мать не обращалась ко мне так ласково.
Я медленно обернулась. По сравнению с тем, какой я ее запомнила, мать похудела, волосы она уложила так тщательно, что прическа выглядела пластмассовой. Клетчатая юбка, строгий свитер с круглым воротником и солнечные очки в роговой оправе. Ремешок сумочки она сжимала обеими руками, на этот раз в перчатках.
– Мамочка. – Я изо всех сил сдерживала слезы.
– Как ты себя чувствуешь?
– Лучше. Честное слово. Заберешь меня домой? Я буду хорошо себя вести.
– Врачи разрешают тебя забрать. Надеюсь, они не ошибаются. Не верю, что ты такая же, как эти… эти люди. – Нахмурившись, она окинула взглядом помещение.
Значит, вот почему она приехала в перчатках – не хотела заразиться безумием. Наверное, мне следовало радоваться, что она до меня дотрагивается и дышит одним со мной воздухом. И я пыталась радоваться, честное слово. Я вежливо попрощалась с доктором Шифон, пожала руку Хелен и натянула улыбку, когда та в разговоре с матерью назвала меня чудесной пациенткой. Я прошла за матерью к ее большому синему «крайслеру» и села в машину.
Мать завела машину и тотчас же закурила. Пепел летел на обтянутое кожей сиденье. Так я поняла, что мать расстроена, – во всякие глупости, что ей наговорили, она не верила.
Когда мы вернулись, я увидела наш дом. По-настоящему увидела. Одноэтажный, выстроенный в стиле ранчо: флюгер в виде лошади, двери гаража – словно ворота сарая, на окнах ажурные наличники. Перед входом черный металлический наездник с табличкой «Добро пожаловать!».
Сплошное вранье, а вранье даже в параллельный мир просачивается. Единожды заметив его, меняешься навсегда и больше не можешь закрывать на него глаза.
Перед домом мать не разрешила мне выйти из машины – нет, не там, где меня увидят соседи.
– Сиди тут, – прошипела она, хлопнула дверцей и открыла гараж.
В гараже я нырнула в темноту и вынырнула в нашей яркой гостиной, ультрасовременной и футуристической. Скошенный потолок украшали мелкие цветные камушки. Огромные окна выходили на бассейн в полинезийском стиле. В стену из огромных грубых камней был вделан камин. Серебристая мебель сверкала.
Отец стоял у камина, одетый в свой любимый костюм, как у Фрэнка Синатры. В одной руке он держал бокал мартини, а в другой – зажженную «Кэмел». Такие сигареты – настоящие американские – курит Джон Уэйн. Сквозь очки в черепаховой оправе он посмотрел на меня:
– Вернулась, значит.
– Уинстон, врачи говорят, она выздоровела, – сказала мать.
– Вон оно что.
Мне бы послать этого старого мудака куда подальше, но я просто молча стояла, сжимаясь под его тяжелым взглядом. Теперь я знала цену своему бунту, знала, кто в этом мире хозяин, – и что это явно не я.
– Господи, да она плачет.
Этого я не сознавала, пока он не сказал. И все-таки я молчала – уяснила, чего от меня ждут.
Из психушки я вернулась домой неприкасаемой. По меркам Ранчо Фламинго мой поступок в голове не укладывался. Я устроила скандал, опозорила родителей и поэтому превратилась в опасное животное, которое разве что на цепи разрешается держать.
Сейчас в передачах – вроде твоей или шоу доктора Филла – учат рассказывать о своих ранах и тяготах. В мое время все было как раз наоборот. О некоторых вещах не говорили, вот и о моем срыве мы тоже молчали. В тех редких случаях, когда мать все же упоминала о времени, которое я провела в больнице, она называла это каникулами. Впрочем, она вообще старалась об этом не говорить. Единственный раз, когда она, посмотрев мне в глаза, произнесла слово «лечебница», – это в день моего возвращения.
Помню, как в тот вечер я накрывала на стол и прикидывала, как мне полагается теперь себя вести. Я медленно повернула голову и посмотрела на мать, которая что-то готовила. Кажется, цыпленка по-королевски. Волосы у нее, по-прежнему каштановые – думаю, крашеные, – были собраны в копну тщательно уложенных кудряшек – кроме матери, такая прическа мало кому шла. Сейчас мать назвали бы привлекательной: линии лица четко очерченные, разве что капельку резковатые, лоб высокий, скулы точеные. В тот вечер мать надела темные очки в роговой оправе, угольно-черный свитер и кардиган из такой же шерсти. Нежности в ней не было ни капли.
– Мама? – тихо позвала я, подойдя поближе.
Она едва повернула голову:
– Если жизнь преподнесла тебе лимон, Дороти Джин, сделай из него лимонад.
– Но ведь он…
– Хватит! – отрезала мать. – Не желаю об этом слышать. И ты забудь. Забудь – и сразу снова научишься смеяться. Я же научилась. – Ее глаза за стеклами очков выражали мольбу. – Пожалуйста, Дороти. Твой отец этого не потерпит.
Может, она хотела мне помочь и просто не знала как, а может, ей было плевать, – этого я так и не поняла. Зато поняла другое: если я снова расскажу ей правду или покажу, что мне больно, отец опять отправит меня куда-нибудь и останавливать его она не будет.
Причем моя лечебница – еще не самое жуткое место. Там мне попадались дети с пустыми глазами и трясущимися руками – так вот, они рассказывали о ваннах с ледяной водой и всяких штуках похуже. О лоботомии, например.
И урок я усвоила.
В ту ночь, не раздеваясь, я забралась в свою детскую кровать и провалилась в глубокий тревожный сон.
Разумеется, он разбудил меня. Наверное, все это время только меня и ждал.
В мое отсутствие его ярость расползлась и отравляла все вокруг, а его самого душила.
Моя «ложь» унизила его, и теперь он пришел преподать мне урок.
Я попросила прощения – сказала, что ужасно ошиблась. Он прижег меня сигаретой и велел заткнуться. Я молча смотрела на него, и мое молчание, похоже, лишь подогревало его злость. Остановить его было не в моих силах, однако в ту ночь он увидел во мне нечто непривычное. Вдруг я опять на него нажалуюсь?
– А знаешь, у девочек ведь дети бывают, – тихо прошептала я, – это факт.
Он выскочил из комнаты и захлопнул дверь. Больше в постель ко мне он не лез, но мучить не перестал. Чтобы схлопотать оплеуху, мне достаточно было на него взглянуть. Теперь я каждую ночь лежала, боялась и ждала, что он передумает и возьмется за старое.
После возвращения из «санатория» дела в школе пошли еще хуже.
Впрочем, я терпела – ходила с опущенной головой и не обращала внимания на перешептывания и косые взгляды. Я с гнильцой, и это каждый знал, но я находила в этом определенное утешение. Притворяться дальше не было смысла.
Эта новая я в мешковатой одежде, непричесанная и с заспанными глазами невероятно выводила из себя мою мать. Увидев меня, она тотчас же поджимала губы и цедила:
– Ох, Дороти Джин, у тебя совсем гордости нет?
Но мне нравилось – я словно смотрела на мир снаружи и видела все намного отчетливее.
Пластмассовое десятилетие близилось к концу, и мы в Калифорнии с трудом удерживали равновесие под натиском нового мира. В нашей вселенной сытых окраин воплощалась в жизнь американская мечта, все блестело и сверкало, царил «Мистер Клин»[12], стирай-и-носи. У нас имелись торговые центры с футуристическими крышами и драйв-ины, куда можно было заехать на машине за гамбургером. Будучи изгоем, я видела происходящее отчетливо, как бывает, когда смотришь со стороны. Лишь тогда я заметила, что ученики у нас в школе сбиваются в клики. Супермодные и популярные, одетые по самой последней моде, они надували пузыри из жвачки и общались только с себе подобными, а по вечерам в субботу раскатывали по улице на сверкающих родительских автомобилях. Хохочущими компаниями они собирались у закусочной «Боб’с Биг Бой» и гоняли на машинах, размахивая руками и смеясь. У учителей они ходили в любимчиках – парни, которые виртуозно играли в регби, и девчонки, которые рассуждали об университете и тратили родительские деньги. Они знали правила и казались – по крайней мере, мне – золотыми, словно их кожа и сердца неуязвимы для ран, приносящих страдание мне.
Однако в предпоследнем классе, весной, я стала замечать и других подростков – тех, кого прежде не видела, живущих в неблагополучных районах. Сперва они были точно невидимки, а на следующий день вдруг появились повсюду – одеты, как Джеймс Дин в «Бунтаре без причины», волосы зачесаны назад, а из нагрудного кармана торчит пачка сигарет. Среди форменных школьных джемперов замелькали черные кожаные куртки и толстовки.
Сперва их называли отморозками, потом переименовали в гризеров[13] – вроде как оскорбление, но они лишь смеялись, пускали сигаретный дым в лицо и издевались над своими более «правильными» одноклассниками.
Все изменилось словно за одну ночь. Поползли слухи о драках и стычках, затем в автомобильной гонке погиб «хороший» парень, и наше общество взорвалось такой яростью, какой я в нем и не подозревала.
Эта ярость откликнулась и в моей душе. Пока она не повисла в воздухе, заражая все живое, я не представляла, сколько во мне накопилось гнева. Впрочем, я, по обыкновению, держала его в себе. Шагая по коридору, крепко прижимая к себе книги, – одиночка в толпе – я слушала перепалку между двумя группами. Парни в черных кожаных куртках орали «Эй, цыпочки!» девушкам в плиссированных юбках, на что те огрызались и старались побыстрее пройти мимо, надменно поглядывая на обидчиков.
Помню, что однажды в понедельник я сидела на уроке домоводства, пока миссис Пибоди распиналась о том, как важно для молодой хозяйки уметь делать запасы. Она буквально сияла, рассказывая, как удивить гостей, когда под рукой только сосиски и другие простенькие продукты. И еще миссис Пибоди пообещала научить нас готовить белый соус – что бы это ни значило.
Слушала я ее вполуха. Кому вообще такое интересно? Тем не менее «хорошие» девочки – те, что носили джемперы с логотипом школы и имели привычку встряхивать головой, будто лошади перед скачками, – старательно записывали.
После звонка я вышла из класса последней. Так спокойнее. Мои популярные одноклассники редко снисходили до того, чтобы оглядываться назад. Я опасливо прошла по минному полю, в которое превращались школьные коридоры для тех, кто не мог похвастаться популярностью.
Звуки вокруг напоминали гул автомобилей, вот только это были не машины, а мои модные одноклассники, которые высмеивали всех остальных.
Будто на деревянных ногах я добралась до своего шкафчика, когда голоса сделались громче. Совсем рядом, возле фонтанчика с питьевой водой, стояла Джуди Морган, как всегда, в окружении своей пышноволосой группы поддержки. На круглом воротничке у нее поблескивала золотая брошка с Девой Марией.
– Эй, Харт, у тебя, смотрю, волосы постепенно отрастают. Как мило!
Щеки у меня вспыхнули. Опустив голову, я возилась с замком, когда кто-то подошел ко мне. За спиной вдруг повисла тишина. Я обернулась.
Он был высокий и широкоплечий, а при виде таких буйных черных кудрей моя мать наверняка пришла бы в ужас. Волосы зачесаны назад, но они плохо слушались. Непозволительно смуглый, он в придачу ко всему обладал неестественно белыми зубами и картинно волевым подбородком. Одет он был в белую футболку и линялые джинсы, рукава небрежно переброшенной через локоть кожаной куртки болтались до пола.
Он достал сигарету.
– Не слушай этих сучек, мало ли что они несут. Ты ж не станешь из-за них переживать, верно? – И он закурил прямо посреди школьного коридора.
Я буквально оцепенела от страха и все же взгляда отвести не могла.
– Она чокнутая, – сказала Джуди, – как раз по тебе, гризер.
По коридору к нам стремительно приближалась директриса Моро. Она дула в серебряный свисток – это означало, что всем пора возвращаться в класс.
Парень дотронулся до моего подбородка, и я тут же увидела его совершенно другим. Передо мной стоял обычный парень с темными, зачесанными назад волосами и сигаретой в руке.
– Я Рейф Монтойя.
– Дороти Джин, – выдавила я.
– А по-моему, на чокнутую ты не похожа, Дороти, – сказал он, – ты что, и правда чокнутая?
Об этом меня спросили впервые, впервые кто-то по-настоящему этим поинтересовался, и моим первым побуждением было соврать. Затем я посмотрела ему в глаза и ответила:
– Может, и так.
Он улыбнулся – такой грустной улыбки я никогда не видела, и от этого в груди у меня разлилось что-то щемящее и сладкое.
– Значит, ты просто слишком много думаешь об этом, Дороти.
Что-то сказать я не успела – директриса схватила меня за руку, оттащила от Рейфа и потянула за собой. Я спотыкалась и едва поспевала за ней.
В те времена я мало что знала о жизни, но в одном не сомневалась: хорошие девочки из района Ранчо Фламинго не разговаривают со смуглыми парнями по фамилии Монтойя.
Но, увидев его, я больше ни о ком думать уже не могла.
Как бы банально это ни звучало, но Рафаэль Монтойя, сказав мне тогда эти слова, совершенно изменил ход моей жизни. «Значит, ты просто слишком много думаешь об этом». По пути домой из школы я снова и снова прокручивала их в голове, рассматривая с разных сторон. Впервые я допустила, что никакая я не сумасшедшая и не изгой.
Всю следующую неделю я прожила будто в дреме. Я ложилась спать, просыпалась и ходила в школу, но все время словно притворялась – я думала о нем и искала его. Знала, что это неправильно, даже опасно, но я плевать хотела.
Хотя нет. Не так. Этой неправильностью я наслаждалась. Жизнь хорошей девочки обернулась ужасом, и я думала, что, став плохой, вырвусь из этого кошмара.
Я привела в порядок волосы, чтобы те походили на прически популярных девочек. Я выпрямляла их, и снова завивала, и укладывала. Я выщипывала свои густые брови, пока те не выгнулись двумя ровными арками. Я меняла чудесные платьица с круглыми воротничками, на плечи с нарочитой небрежностью накидывала джемпер, а и без того тонкую талию стягивала ремнем. Теннисные туфли я отбелила так, что глаза резало. Если прежде я первой заходила в класс и последней выходила, то теперь, не обращая внимания на остальных, выскакивала из класса со звонком. Изменения во мне не остались незамеченными. Каждый раз при взгляде на меня отцовские глаза темнели, однако он не лез – сейчас он меня боялся совершенно так же, как я когда-то боялась его. Конечно, ведь я не в себе и запросто способна натворить что-то или наболтать о чем-нибудь.
За мной стали ходить парни, но они меня не интересовали. Не нужен был мне парень, который запал на такую, как я.
Я бродила по коридорам и высматривала его, чувствуя, как меняюсь. Словно за время разлуки я разобрала себя и собрала заново такой, какой, мне казалось, он хотел бы меня видеть. Звучит безумно – черт, да я и была чокнутая, – но я наслаждалась переменами в себе. И так здраво я уже давно не рассуждала.
Отец пристально следил за мной, я это чувствовала, но страх исчез. Страсть придала мне сил. Помню, как-то раз мы все вместе ужинали – сидели за зеленым пластиковым столом с пятнами от горчицы и жевали безвкусные гренки с сыром и сосисками. Отец не переставая курил – подносил ко рту то сигарету, то вилку и время от времени бросал рубленые фразы, словно выстреливал из ружья.
Любое внезапное молчание мать старалась заполнить болтовней – так казалось, будто мы обычная счастливая семья. Когда мать допустила оплошность – поинтересовалась моей новой прической, – отец ударил кулаком по столу так, что белые тарелки «Конингвер», мамино последнее приобретение, зазвенели.
– Не смей ее подначивать! – вскинулся он. – И так шлюхой выглядит!
Я едва не огрызнулась – мол, тебе же это вроде нравилось? Но, испугавшись, что произнесу это вслух, вскочила. Одно-единственное опрометчивое слово – и отец отправит меня обратно в психушку.
Вернулся прежний ужас. Меня пугала даже мысль о том, что я вдруг стану ему перечить. Опустив голову, я принялась убирать со стола, а закончив, пробормотала что-то про уроки и закрылась у себя в комнате.
Сколько времени прошло, долго ли я жила надеждой и высматривала его, не помню. Недели две, а может, и дольше. Наконец однажды, стоя у шкафчика, услышала:
– Я тебя искал.
Я замерла. Во рту мгновенно пересохло. Медленно, очень медленно я обернулась. Он стоял совсем близко, почти вплотную.
– И ты меня тоже искала. Не отпирайся.
– С ч-чего ты взял?
Вместо ответа он шагнул вперед, так что пространства между нами не осталось. Черная куртка тихо скрипнула, он поднял руку и пальцем заправил прядь волос мне за ухо, и от его прикосновения во мне все буквально вспыхнуло. Меня точно впервые по-настоящему заметили. До этой секунды я не знала, как сильно ранит меня собственная неприметность. Я хотела сделаться заметной, но еще сильнее я жаждала его прикосновений, и это желание приводило меня в ужас. Секс для меня означал боль и страх.
Я знала, что мои чувства неправильные, опасные, этот парень мне не пара, а страсть к нему ничем хорошим для меня не обернется. Мне следует положить этому конец, сказать, что он ошибается, вот только он уже дотронулся до моего подбородка, заглянул в глаза – и стало слишком поздно.
В резком свете школьных ламп его лицо точно складывалось из впадин и равнин. Чересчур длинные, как принято у гризеров, волосы казались почти синими, а кожа была слишком смуглой, но меня это не волновало.
До встречи с Рейфом меня ждало будущее типичной домохозяйки из пригорода. А теперь эта дорога закрылась. В один миг. Тот, кто говорит, что одна секунда ничего не меняет, просто дурак. Мне хотелось нарушить правила. Ради него – все что угодно. Воплощенная самоуверенность, он стоял рядом и надменно улыбался, но я разглядела в нем те же чувства, что изменили меня саму.
Опасными – вот какими мы станем вместе. Я ощущала это каждой клеточкой. Каждый миг мы будем стараться возродить в себе это чувство.
– Будь моей, – он протянул мне руку, – и плевать, что остальные скажут.
Остальные – родители, соседи, учителя и врачи из лечебницы. Никто из них нашу парочку не одобрит. Их наши чувства испугают, а я ведь еще и чокнутая.
«Мы опасны», – снова подумала я, а вслух произнесла:
– Только мы никому не скажем?
Я видела, что мой вопрос его обидел, и тут же переполошилась. Лишь позже, когда мы занялись любовью, когда Рейф научил меня страсти и сексу, лишь тогда я призналась ему во всем, рассказала о своей унылой, отвратительной жизни во всех ее омерзительных подробностях. Он обнимал меня, позволил выплакаться и сказал, что больше не даст меня в обиду. Он целовал размытые созвездия шрамов у меня на груди и руках и далеко не сразу понял их происхождение.
Несколько месяцев мы скрывали нашу любовь ото всех. Пока я не поняла, что беременна.
Глава двадцать вторая
Считается, будто в мои времена школьницы не залетали. Это не так. Некоторые вещи не зависят от эпохи, и одна из них – подростковый секс. Разница лишь в том, что мы вдруг исчезали. Сперва ползли слухи и домыслы, а потом девочка внезапно пропадала – якобы уезжала погостить к престарелой тетке или навестить больную кузину. Спустя некоторое время она возвращалась – похудевшая и, как правило, притихшая. Куда такие девочки на самом деле ездили, никто не знал.
Рейфа я любила – не робкой школьной любовью, которая поразила меня во время нашей первой встречи, а полностью, безоговорочно. Тогда я не знала, что любовь – штука хрупкая и что порой одна секунда определяет твое будущее. Когда я училась в предпоследнем классе, однажды вечером в конце мая отец вернулся домой и с несвойственной ему довольной улыбкой сообщил нам с матерью, что его повысили в должности и мы переезжаем в Сиэтл. Он показал нам фотографии дома, который уже выбрал, и потрепал мать по щеке. Мать стояла словно громом пораженная. Я тоже.
Одна секунда – и все.
– Первого июля, – сказал отец, – первого июля переезжаем.
Времени на волнения и планы у меня не осталось. Мое будущее – если Рейф не изменит его – пройдет в доме на Холме Королевы Анны[14] в Сиэтле.
Несмотря на страх, мне не терпелось обо всем ему рассказать. Возможно, я даже испытывала гордость. Ведь мы вдвоем это сотворили – создали из нашей любви ребенка, а разве не для этого я появилась на свет?
В ту ночь, когда Рейф узнал обо всем, он не отказался от меня. Нам было семнадцать и восемнадцать – дети. Рейфу оставалось учиться меньше месяца, мне – больше года. Мы лежали в «нашем» шалаше, который выстроили в апельсиновой роще старика Креске. В шалаш мы принесли старый спальный мешок и подушку.
Уходя, мы прятали постель в пакет для мусора и засовывали в кусты, а после школы приходили, раскладывали мешок и забирались внутрь. Касаясь друг друга, мы лежали на спине и смотрели в небо, а воздух пах зреющими апельсинами, плодородной почвой и пропеченной на солнце землей.
– Ребенок, – произнес Рейф, и мне вдруг представилась ты: пальчики на руках и ногах, разлохматившиеся черные волосы…
На миг мне нарисовалось, как чудесно мы заживем втроем, но Рейф умолк, и меня охватили сомнения. Кому я вообще нужна, такая убогая?
– Давай я уеду? – проговорила я в пустоту. – Съезжу, куда обычно девчонки ездят. А когда вернусь…
– Нет. Это наш ребенок! – решительно перебил меня он. – У нас будет семья.
Никогда еще не любила я никого так, как любила в тот момент его.
В тот вечер, пропитанный ароматом апельсинов, мы принялись строить планы. Родителям рассказывать было нельзя, уж это я точно знала. Если им удастся посадить меня под замок, а ребенка куда-то отдать, они так и сделают. А вот бросить школу я была не против. Училась я так себе и не осознавала, насколько мир огромен и какой долгой бывает жизнь. Я вела себя как дочь своего времени – мне хотелось стать женой и матерью.
Как только Рейф окончит школу, мы сбежим. Родных у него почти не имелось: мать умерла при родах, отец семью бросил, и в Южную Калифорнию Рейф с дядей приехали как трудовые мигранты. Рейф искал лучшей жизни, и мы, наивные, полагали, будто вдвоем способны ее обрести.
В день нашего побега я с ума сходила от волнения, а за ужином словно онемела. Десерт в меня совсем не лез, песочное пирожное я даже разжевать не могла.
– Мать, что это с ней? – спросил отец, разглядывая меня сквозь клубы сигаретного дыма.
– Слишком много на дом задали, – пробормотала я и встала из-за стола.
Я мыла и вытирала посуду, отец курил и жевал пирожное, мать вышивала какую-то сентиментальную цитату. Друг с другом они обычно не разговаривали. Впрочем, сердце у меня так колотилось, что их голосов я все равно не услышала бы.
Я удостоверилась, что все сделала в лучшем виде, как того требовал мой привередливый отец, и повесила кухонное полотенце на металлическую ручку духовки. Родители уже переместились в гостиную и расселись по своим любимым местам – отец занял оливково-зеленое кресло с бахромой, а мама устроилась на кремовом диване. У них за спиной плотные занавески с абстрактным зелено-бело-красным узором обрамляли вид на соседский дом.
– У меня уроков много. – Я замерла на пороге – руки сцеплены, плечи опущены, вылитая кающаяся грешница. Я изо всех сил старалась выглядеть пай-девочкой и не рассердить отца.
– Ну так иди занимайся, – сказал он, закуривая очередную сигарету.
Я бросилась к себе, закрыла дверь и, расхаживая по комнате, стала ждать, когда они выключат свет. Собранный чемоданчик ждал меня под кроватью.
Каждая секунда растягивалась в целый час. До меня доносился голос Дэнни Томаса[15] по телевизору, а в щель под дверью вползал сигаретный дым.
В четверть десятого они выключили телевизор и заперли входную дверь. Я выждала еще двадцать минут – за это время мама успевала намазать лицо ночным кремом, подколоть волосы и убрать их под сеточку.
По-прежнему сама не своя от страха, я разложила на кровати подушки и мягкие игрушки и накрыла их одеялом. Оделась я в темное. В Южной Калифорнии даже в июне по ночам бывает прохладно, поэтому я надела однотонную плиссированную юбку и черный свитер под горло с рукавом «три четверти». Потом стянула волосы в хвост и открыла дверь в темный тихий коридор.
Света под дверью в родительскую спальню я не увидела. Пугаясь шороха собственных шагов, я кралась по коридору. Мне казалось, что меня того и гляди остановят, схватят, ударят, однако за мной никто не следил и свет нигде не зажегся. Я притворила заднюю дверь, крест-накрест обитую рейками, как у деревенского сарая, остановилась и посмотрела на дом.
Я поклялась больше никогда туда не возвращаться. После чего развернулась, заметила, что в конце тупика мигают фары, и побежала на этот свет, навстречу будущему.
Когда первый бак бензина закончился, нас охватил страх. Что нам делать? Как жить? Мне семнадцать, я беременна, аттестата о среднем образовании у меня нет, и работать я тоже не умею. Рейфу восемнадцать – и ни семьи, ни денег. Наших средств хватило только до Северной Калифорнии. Рейф делал то единственное, что умел, – подрабатывал на фермах, сперва на одной, потом на другой, и так до бесконечности, помогал собирать урожай того, что созревало. Мы жили в палатках, сараях и лачугах – везде, где можно было жить.
Помню, что я ходила вечно усталая, разбитая, грязная и одинокая. Работать в моем положении Рейф мне не позволял, да я и не рвалась. Вместо этого я сидела в дыре, которая на тот момент была нашим жилищем, и пыталась создать там уют. Вообще-то мы собирались пожениться, но сперва препятствием был мой возраст, а позже, когда мне исполнилось восемнадцать, мир вокруг начал меняться, и мы позволили этой новой неразберихе увлечь нас за собой. Мы говорили друг другу, что бумажка ничего не значит для любви.
Мы были счастливы – это я помню. Даже когда мы оба изменились, я цеплялась за это счастье.
В день, когда ты родилась, – кстати, случилось это в палатке на поле в Салинасе – меня переполняла любовь. Мы дали тебе имя Таллула, потому что знали – ты станешь не такой, как все, и второе имя, Роуз, ведь нежнее твоей розовой кожи я в жизни ничего не видела.
Я так любила тебя. И сейчас люблю.
Но после твоего рождения со мной что-то случилось. По ночам меня мучили кошмары – мне снился отец. Сейчас молодой матери непременно рассказали бы о постродовой депрессии, но тогда об этом никто не знал – по крайней мере, не в лагере для рабочих в Салинасе. В нашей маленькой грязной палатке я вскакивала посреди ночи и кричала, а застарелые сигаретные ожоги словно вновь отдавались болью. Порой мне чудилось, будто они прожигают на мне одежду. Рейф ничего не понимал.
Ко мне вернулись воспоминания о том, какой чокнутой я была, вернулись прежние страхи. Я снова попробовала вести себя как хорошая девочка – молчала, старалась стать невидимой. Вот только Рейфу это все не нравилось, он хватал меня, тряс и умолял рассказать, что со мной происходит. Однажды ночью он обезумел от тревоги и мы поругались. Впервые по-настоящему поругались. Рейф требовал от меня того, что я не в силах была ему дать. Он отвернулся от меня, а может, это я его оттолкнула – не помню. Как бы там ни было, он выскочил из палатки, и я совсем потеряла голову. Я ужасный человек, я всегда это знала, а он меня никогда не любил – разве меня можно любить? Когда Рейф вернулся, ты лежала голенькая, обкаканная и надрывалась от крика, а я сидела рядом и просто смотрела на тебя. Рейф обозвал меня чокнутой, и я… я набросилась на него. Что было сил ударила по лицу. Устроила отвратительную сцену.
Вызвали полицию. Они надели на Рейфа наручники и увели, а у меня отняли водительское удостоверение. 1962 год, помнишь? Я совершеннолетняя, мать с ребенком, и тем не менее они вызвали моего отца. В те времена у моей мамы даже собственной кредитной карточки не имелось. Отец попросил их задержать меня, и к нему прислушались.
Я долго-долго сидела в грязной вонючей камере. Достаточно долго, чтобы у Рейфа успели снять отпечатки пальцев и выдвинуть ему обвинение в нападении (я ведь белая девушка, не забудь). Угрюмая тетка из службы опеки забрала тебя у меня и все сокрушалась, какая же ты грязная. Мне бы закричать, протянуть к тебе руки, потребовать, чтобы мне вернули мое дитя. Но отчаяние и невыразимое горе совсем меня раздавили – я едва дышать могла. Я чокнутая. Теперь я в этом убедилась.
Сколько времени я там провела? Этого я до сих пор не знаю. Утром я попыталась убедить полицейских, что наврала, будто Рейф меня избил, но полицейских это не интересовало. Они держали меня взаперти «ради моей же безопасности», пока не приехал отец.
Лечебница, куда я угодила на этот раз, оказалась намного хуже первой. Попав в такие места, обычно кричат, отбиваются и стараются сбежать. Не знаю, почему я ничего этого не делала. Я послушно шла за матерью, когда та вела меня по каменной лестнице к зданию, источавшему запах смерти, медицинского спирта и мочи.
Дороти сбежала из дома, родила ребенка и избила своего сожителя. А сейчас отказывается разговаривать.
Там, в этом вонючем белом здании с зарешеченными окнами, от меня стало ускользать время.
Воспоминания об этом месте у меня остались – правда, рассказывать я не могу. Все еще не могу. Не могу даже спустя столько времени. Если совсем коротко, то вот: лекарства. От депрессии – элавил, от бессонницы – хлоральгидрат, что-то еще, не помню названия, – от тревоги. И электрошок, и ледяные ванны, и… да без разницы уже. Мне говорили, это для моего же блага. Сперва я еще что-то соображала, но торазин превратил меня в зомби. Свет до боли резал глаза, кожа высохла и покрылась морщинами, а лицо отекло. Когда я находила в себе силы подняться и посмотреть в зеркало, то понимала, что они правы: я больна, мне нужна помощь. А они и правда желают мне добра. Мне хотелось лишь снова стать хорошей девочкой – прекратить ругаться и сопротивляться, перестать распускать сплетни об отце и требовать, чтобы мне вернули ребенка.
Я провела там два года.
Из больницы я вышла другим человеком. Выжатой. Иначе не скажешь. До того, как я вошла внутрь, до того, как двери у меня за спиной затворились, до того, как я привыкла видеть небо через железные решетки и стальную сетку, я думала, будто знаю, что такое страх. Но я ошибалась. Когда меня выпустили, память у меня хромала, целые промежутки времени ускользали, я не могла припомнить огромные куски собственной жизни.
Вот только любовь я не забыла. Воспоминания о ней превратились в тоненькую ниточку, однако именно она связывала меня с жизнью. В темноте я цеплялась за воспоминания, перебирала их, словно четки. «Он любит, – вновь и вновь повторяла я себе, – я не одинока».
И еще у меня была ты.
Все это время я хранила в памяти твой образ: розовые щечки и шоколадно-карие глаза, глаза Рейфа, а еще то, как ты раскачивалась и пыталась ползти.
За дверью меня ждала мать – рука в перчатке вцепилась в ремешок сумки. На матери было строгое коричневое платье с коротким рукавом и узким белым поясом. Волосы подстрижены, словно шапочка для плавания. Поджав губы, мать пристально разглядывала меня через солнечные очки.
– Тебе получше?
Ее вопрос вогнал меня в тоску, но я этого не показала.
– Да. Как Таллула?
Мать недовольно вздохнула, и я поняла, что допустила ошибку.
– Мы всем говорим, что она наша племянница. И все знают, что мы получили опеку через суд, поэтому никому ничего не говори.
– Вы забрали ее у меня?
– Ты посмотри на себя. Твой отец прав – ты не способна воспитывать ребенка.
– Мой отец, значит… – только и сказала я, но этого оказалось достаточно.
– Не смей опять начинать! – вскинулась мать. Она взяла меня под локоть, мы спустились по лестнице и направились к ее новенькому «шевроле импала».
Я думала лишь о том, как спасти тебя из этого ужасного дома, где рядом с тобой живет он, но я понимала, что действовать надо осторожно. Облажайся я снова – и они способны сделать так, чтобы я никогда больше не доставляла им хлопот. Там, где я побывала, я видела и такое – пациентов, которые мочились под себя, с бритыми головами, шрамами и пустыми глазами.
Домой мы добирались два с лишним часа. Помню, я смотрела на шоссе за окном и понимала, что не знаю этого города. Родители жили в тени этой новой штуковины под названием Спейс-Нидл[16], похожей на летающую тарелку, которая приземлилась на телевышку. Пока машина не заехала в гараж, мы ни слова друг другу не сказали.
– Тебе же лучше? – снова спросила мать, и я заметила в ее глазах тревогу. – Врачи говорили, тебе нужно помочь.
Я знала, что никогда не расскажу ей правды, даже если вообще найду эту самую правду.
– Мне лучше, – безразлично произнесла я.
Но стоило войти в дом, увидеть знакомую с детства мебель, вдохнуть запахи отцовских сигарет и лосьона после бритья, как мне сделалось дурно, я подбежала к раковине, и меня вырвало.
Увидев тебя снова, я заплакала.
– Дороти, не пугай ее, – резко сказала мать, – ребенок же тебя не знает.
Мать не позволила мне даже дотронуться до тебя. Она не сомневалась, что моя зараза перекинется и на тебя, – и разве я осмелилась бы ей возразить?
С ней ты, похоже, чувствовала себя отлично, а она тебе улыбалась и даже смеялась. Со мной она никогда не была такой счастливой. Ты жила в отдельной комнате, битком набитой игрушками, и мать убаюкивала тебя перед сном. В тот первый вечер дома я стояла на пороге твоей комнаты и слушала, как мать напевает тебе «Спи-усни, малышка».
Внезапно я ощутила присутствие отца – он подошел сзади, и меня обдало холодом. Приблизившись, он положил руку мне на бедро и шепнул на ухо:
– Из нее красотка вырастет. Мексиканочка.
Я обернулась:
– Даже смотреть на мою дочь не смей!
Он улыбнулся:
– Как захочу, так и сделаю. Не усвоила еще?
Я в ярости завопила и оттолкнула его. Глаза у отца расширились, он взмахнул руками и потерял равновесие. Он потянулся ко мне, но я отступила, и он покатился вниз по деревянной лестнице – по ступенькам, ломая перила. Когда у подножия лестницы его тело замерло, я спустилась и посмотрела на него.
Бледно-серый ледяной туман всколыхнулся во мне, отделяя от всего остального мира. Я опустилась на колени, в лужу его крови.
– Ненавижу тебя, – произнесла я в надежде, что это будут последние слова, которые он услышит. А потом голос матери заставил меня поднять голову.
– Что ты наделала?!
На руках она держала тебя. Ты спала, и даже ее вопли тебя не разбудили.
– Он умер, – сказала я.
– О господи, Уинстон! – Мать бросилась в комнату, и я поняла, что она звонит в полицию.
Я кинулась следом. Она как раз положила трубку.
Мать обернулась.
– Тебе помогут, – сказала она.
Помогут.
Я знала, про что она. Про электрошок, ледяные ванны, решетки на окнах и лекарства, из-за которых я забывала все на свете.
– Отдай мне ее! – взмолилась я.
– С тобой ей опасно. – Мать крепче прижала тебя к себе, и от этого ее жеста внутри меня все так и скрутило.
– Почему ты не защитила меня от него?!
– Как?
– Ты знаешь как. Ведь ты же всегда знала, что он со мной сделал.
Она покачала головой и что-то неслышно пробормотала, а затем тихо добавила:
– Ее я в обиду не дам.
– Меня ты не защитила.
– Тут ты права.
Вдали завыли сирены.
– Отдай ее мне! – снова попросила я, уже понимая, что опоздала. – Пожалуйста!
Мать покачала головой.
Если полицейские увидят меня здесь, они меня арестуют. Теперь я убийца.
Полицию вызвала моя собственная мать, а уж она на защиту мне не бросится, это ясно.
– Я вернусь за ней, – пообещала я. По щекам текли слезы. – Найду Рейфа, и мы вернемся.
Я выбежала из дома, спряталась за огромным рододендроном в палисаднике и наблюдала, как приехали полиция и «скорая помощь», как собрались соседи.
Мне хотелось ненавидеть убийцу, которой я стала, но я лишь радовалась его смерти. По крайней мере, тебя я от него спасла. От моей матери я тоже хотела тебя уберечь, вот только позаботиться о тебе в одиночку у меня вряд ли хватило бы сил. Я же никто – ни работы, ни денег, ни образования.
Без Рейфа у нас не было бы семьи.
Рейф. В его имени заключался для меня весь мир – он стал моей религией, моей мантрой, моей миссией.
Я вышла на Фёрст-авеню и махнула рукой. У обочины притормозил «фольксваген», весь разрисованный цветами. Водитель спросил, куда мне.
– В Салинас, – ответила я первое, что пришло в голову. Именно там я видела Рейфа в последний раз.
– Залезай.
Я села в машину, где радио хрипело «Ответ унес ветер».
– Курнешь? – предложил водитель, и я подумала: а чего бы и нет?
Говорят, марихуана не вызывает зависимости. Со мной это не сработало. Выкурив свой первый косяк, я уже не останавливалась. С того дня я и начала жить будто вечно под кайфом – по ночам не спала, трахалась на грязных матрасах с мужиками, имени которых не помнила. Но где бы я ни оказалась, повсюду искала Рейфа. В каждом крохотном калифорнийском городке я ловила попутки и объезжала фермы, где на ломаном испанском спрашивала про Рейфа, показывая его единственную сохранившуюся у меня фотографию, а рабочие настороженно разглядывали меня.
Так продолжалось несколько месяцев, пока я не добралась до Лос-Анджелеса. Я поехала в Ранчо Фламинго, посмотреть на дом, где выросла. После чего направилась к дому Рейфа. Прежде я там не бывала, поэтому нашла его не сразу. Рейфа я там увидеть не ожидала – и не ошиблась. Однако дверь мне открыли.
Его дядя. Это я поняла, едва старик появился на пороге. Глаза у него были такие же темные, как у Рейфа, как у тебя, Талли, а волосы такие же кудрявые. Мне он показался невероятно старым, морщинистым и поблекшим от работы под палящим солнцем.
– Я Дороти Харт, – сказала я, утирая со лба пот.
Старик сдвинул на затылок соломенную шляпу.
– Знаю я, кто ты. Это из-за тебя его в тюрьму упекли.
Что на это было ответить?
– Где он, скажите, прошу!
Старик смотрел на меня так долго, что меня замутило. Наконец он махнул узловатой рукой, приглашая следовать за ним.
Во мне затеплилась надежда, и я поднялась по просевшим ступенькам.
Я оказалась в чистеньком, прохладном доме, где пахло лимонами и еще чем-то – может, сигарным дымом, а еще жареным мясом.
Возле маленького закопченного камина старик остановился и, ссутулившись, повернулся ко мне:
– Он тебя любил.
В его темных печальных глазах я увидела Рейфа, и любовь сжала мне сердце. Разве посмела бы я признаться ему в своем позоре – что меня почти год держали в клетке, как зверя? Что я готова была руку отдать, только бы освободиться оттуда?
– Я его тоже люблю, правда. Знаю, он думает, я сбежала, но на самом деле… – И тут до меня дошло.
Любил тебя. Любил.
Я затрясла головой. Не желаю слышать, что он дальше скажет!
– Он тебя искал. Долго искал.
Я заморгала, прогоняя слезы.
– Вьетнам, – добавил старик, и тут я заметила на каминной полке флаг, свернутый в треугольничек и обрамленный в деревянную раму. – Мы даже не похоронили его в земле, которую он любил. От него и не осталось ничего.
Вьетнам. У меня в голове не укладывалось, что он туда поехал – мой Рейф, с темными длинными волосами, с ослепительной улыбкой и нежными руками…
– Он знал, что ты станешь его разыскивать. Велел тебе вот что передать.
Старик сунул руку за флаг и вытащил сложенный в четыре раза лист бумаги, явно вырванный из обычной школьной тетради, пожелтевший от времени и пыли.
Дрожащими руками я развернула его.
Querrida[17], – прочла я, и сердце у меня замерло. Клянусь, я услышала его голос и почувствовала аромат апельсинов. – Я люблю тебя и всегда любил. Вернусь, найду вас с Таллулой, и начнем все заново. Дождись меня, querrida, как я тебя жду.
Я взглянула на старика и увидела в его глазах отражение моей собственной боли. Я стиснула в руке записку – невесомую, словно пепел. Я вылетела из дома и шла-шла-шла, пока не стемнело, да и потом не останавливалась.
На следующий день, приехав на демонстрацию протеста в Лос-Анджелесе, я все еще плакала. Слезы смешивались с пылью и грязью, рисуя на моем лице узоры горя. Я стояла в огромной толпе, среди таких же юнцов, как я сама, слушала, как они выкрикивают антивоенные лозунги, и во мне зарождался гнев. Ведь там, на войне, гибнут люди, а гнев уже давно нашел во мне пристанище.
В тот день меня впервые арестовали.
Тогда я снова потеряла счет времени. Дням, неделям, иногда даже месяцам. Теперь я знаю – это из-за наркотиков. В те времена они казались не особо и опасными, а мне так хотелось отключиться.
Ты преследовала меня, Талли. Ты и твой папа. Я видела тебя в горячем дрожащем воздухе пустыни Мохаве, где жила в коммуне хиппи. Я мыла посуду или наливала воду из бака – и слышала твой плач. Иногда я чувствовала твое прикосновение – тогда я вскрикивала и вздрагивала. Друзья лишь смеялись, говорили про отходняк.
Когда я, завязав с наркотой, обдумала прошлое, я поняла, что едва ли жизнь моя сложилась бы иначе. Шли шестидесятые, я почти ребенок. Сломленная и искалеченная, я считала в этом виноватой себя же. Неудивительно, что отдушиной для меня стало бегство от реальности, я, словно травинка в бурной речке, плыла куда вода вынесет. Вечно под кайфом.
И вот как-то раз ночью, такой жаркой, что я возилась без сна в спальном мешке, мне привиделся мой отец. В кошмаре он был жив и охотился за тобой. Тот кошмар прочно укоренился у меня в сознании, и избавиться от него не получалось. Не помогали ни вещества, ни секс, ни медитации. В конце концов я не выдержала и пообещала одному парню – мы звали его Винни-Пухом, – что если он отвезет меня в Сиэтл, я буду всю дорогу его ублажать. Я дала ему адрес, и вскоре мы впятером уже катили в стареньком «фольксвагене» на север, накуриваясь и подпевая Doors. Ночевали мы на обочинах. На чугунной сковороде с длинной ручкой я пекла кексики с коноплей на костре.
Кошмары делались все страшнее и повторялись все чаще, Рейф являлся ко мне посреди бела дня, и я решила, будто его дух преследует меня. Я слышала, как он называет меня шлюхой и ужасной матерью. Во сне я то и дело плакала.
И вот однажды я проснулась, все еще под кайфом, и увидела за окном дом моей матери. Передние колеса нашей машины стояли на тротуаре, а задние на дороге. Как мы там очутились, никто из нас не помнил. Я сползла на пол и вывалилась из машины на улицу. Вид у меня был жуткий, да и пахла я скверно, но что тут поделаешь? Я доковыляла до дома и вошла. Когда я открыла дверь в кухню, ты сидела за столом и играла ложкой.
На втором этаже звякнул колокольчик.
– Это деда, – сказала ты, и меня охватила ярость. Как он вообще умудрился выжить? И что успел сделать с тобой?
Я бросилась вверх по лестнице, колотя в стены, я звала мать. Она оказалась у себя в комнате вместе с отцом, тот лежал на кровати, живой труп: лицо серое и обрюзгшее, по подбородку стекает слюна.
– Он жив? – выкрикнула я.
– Он парализован. – Мать встала.
Мне хотелось сказать матери, что я забираю тебя. Хотелось увидеть в ее глазах страдание. Но я совсем обезумела и толком не соображала. Я побежала на кухню и подхватила тебя на руки.
За мной бежала мать:
– Дороти Джин, он парализован. Полицейским я сказала, что у него был инсульт. Клянусь! Тебе ничего не грозит. Никто не знает, что это ты его толкнула. Останься!
– Твой деда шевелится? – спросила я тебя.
Ты покачала головой и сунула в рот большой палец.
Я не могла выпустить тебя из рук. Представляла, как искуплю свою вину и начну все заново. Представляла, как мы живем в домике с деревянным забором, как ты катаешься на детском велосипеде и ходишь в походы с одноклассниками.
И я забрала тебя.
И чуть не убила, потому что ты по недосмотру съела кекс с марихуаной.
А когда ты отключилась, отвезти тебя в больницу предложила не я, а Винни-Пух.
– Не знаю, Дот, но, по-моему, чего-то многовато травы для такой малышки. Какая-то она… зеленая.
Я отвезла тебя в приемный покой и наврала, что ты нашла у соседа заначку и съела ее. Мне не поверили.
Позже, когда ты уснула, я прокралась в палату и прикрепила к твоей сорочке записку с твоим именем и номером телефона моей матери. Больше мне в голову ничего не пришло, я наконец осознала: я тебя не достойна.
На прощанье я тебя поцеловала.
Уверена, ты ничего этого не помнишь. Надеюсь, что не помнишь.
Дальше мое падение продолжилось. Время тянулось и растягивалось, будто резинка. Вещества размягчили мой мозг, я была ни на что не способна. Следующие шесть лет я жила в коммунах хиппи, каталась в разрисованных автобусах или автостопом. Чаще всего я даже не понимала, где нахожусь. Я добралась и до Сан-Франциско, самого сердца всего этого. Секс, наркотики, рок-н-ролл. Джими в «Филлморе». Джоан и Боб в «Авалоне»[18]. Больше я особо ничего не помню… Пока однажды в 1970-м, когда мы ехали на очередную демонстрацию, я не взглянула в грязное окно и не увидела башню Спейс-Нидл.
А ведь я даже не подозревала, что мы не в Калифорнии. «Погодите, – закричала я, – у меня дочка тут живет!» Мы остановились у дома моей матери, и я знала, что мне лучше не выходить из машины, тебе отлично живется и без меня. Но под кайфом о таком не думаешь.
Я вывалилась из фургончика, а вместе со мной – и клубы дыма. Они окутывали меня и словно защищали. Я подошла к двери и решительно постучала. Я изо всех сил старалась удержаться на ногах, но получалось убого, и я рассмеялась.
3 сентября 2010, 18:15
Пи-ип!
Писк выдернул Дороти из воспоминаний и вернул в настоящее. Рассказ так поглотил ее, что она не сразу пришла в себя. Палату заполнил сигнал тревоги, и Дороти вскочила.
– Помогите! – закричала она. – Пожалуйста, кто-нибудь! На помощь! У нее сердце сейчас остановится! Быстрее! Пожалуйста! Спасите мою дочь!
Вокруг меня – чудесный яркий свет. Я словно внутри звезды. Рядом я слышу дыхание Кейти. В ночном воздухе пахнет лавандой.
– Она там… здесь, – говорю я, зачарованная самой мыслью, что моя мать меня навестила.
Я вслушиваюсь в ее голос, стараясь понять смысл слов. Что-то про фотографию, а потом «керрида». Какая-то бессмыслица. Да и вообще все это – сплошь неразбериха. Звуки и молчание вперемешку. Голос – одновременно забытый и навеки въевшийся в мою душу.
А дальше я услышала еще что-то. Шум, который совершенно не вязался с этим прекрасным местом. Писк.
Нет, вой. Гул самолета высоко в небе… или писк комара над ухом. Топот. Шарканье подошв по полу. Хлопанье дверей.
Но дверей-то здесь нет. Или есть?
Может, и есть.
Значит, это сигнал тревоги сработал.
– Кейти?
Я повернула голову, обнаружила, что рядом никого нет, и задрожала от внезапного холода. Что стряслось-то? Что-то изменилось…
Я сосредоточилась, пытаясь увидеть себя настоящую, – я же знаю, что лежу в больничной палате, прикованная к аппаратам жизнеобеспечения. На стенах вокруг обозначилась сеточка. Звукоизоляционная решетка. Белый потолок в серую крапинку, грубый, словно из пемзы или старого бетона.
И неожиданно я возвращаюсь в собственное тело. Я лежу на узкой койке с металлическими поручнями. Они извиваются, точно угри, и серебристо поблескивают. Рядом со мной моя мать. Она выкрикивает что-то про дочь – то есть про меня – и вскакивает на ноги. В палату вбегают медсестры и доктора.
Они отталкивают мать в сторону, аппараты стихают и точно в ожидании смотрят на меня, напряженные, похожие на людей. Они перешептываются, но их слов я не слышу. Зеленая полоса прорезает черное квадратное лицо, оно улыбается, хмурится и пищит. Возле меня что-то ухает и стучит.
Грудь взрывается болью, такой внезапной, что я даже Кейт не успеваю позвать.
А после зеленая полоса вытягивается в ровную нитку.
Глава двадцать третья
3 сентября 2010, 18:26
– Она умерла. Почему мы еще тут?
Мара повернулась к Пэкстону. Тот сидел на полу, скрестив ноги. Рядом выросла разноцветная кучка оберток – из-под печенья, пирожных, чипсов, шоколадок. Он скупил все, что имелось в автоматах возле лифта, и то и дело отправлял Мару к отцу за деньгами.
Мара нахмурилась.
– Ну чего ты так смотришь? По телику когда у кого-то остановка сердца, это значит, что кино кончилось. Твой отец прислал тебе сообщение минут десять назад – написал, что сердце у нее остановилось. А потом их врач вызвал. Она трупак, это очевидно.
В одну секунду Мара увидела его. Словно в захудалом театре, который в темноте казался волшебным местом, вдруг включили свет. Она увидела его бледную кожу, и проколотые брови, и черные ногти, и грязную шею.
Мара вскочила, едва не упав, выпрямилась и бросилась в палату. Она вбежала туда, когда доктор Беван говорил:
– Состояние стабильное. Мозг функционирует, но пока она не выйдет из комы, ничего конкретного сказать нельзя. – Он помолчал. – Если она выйдет из комы.
Мара вжалась в стену. Бабушка и отец стояли возле врача, а Дороти замерла чуть поодаль – руки крепко сцеплены, губы сжаты.
– Завтра мы соберем консилиум и оценим ее состояние. Отключим ее от аппарата искусственной вентиляции легких и посмотрим.
– А она не умрет, когда вы ее отключите? – Мара сама удивилась, что заговорила.
Все посмотрели на нее.
– Иди сюда, – поманил ее отец, и Мара наконец поняла, почему он решил не везти в больницу мальчишек.
Она робко шагнула к нему. Они так долго были на ножах, что искать у него утешения казалось странным, и все же когда Джонни протянул руку, Мара прильнула к нему, и на миг все ужасные годы словно исчезли.
– Сказать по правде, мы не знаем, – ответил доктор Беван, – травмы мозга непредсказуемы. Возможно, она придет в себя и будет дышать самостоятельно, а возможно, дышать она будет, но не очнется. Или не сможет дышать самостоятельно. Когда ее снимут с препаратов и температура тела восстановится, мы более объективно оценим состояние ее мозга. – Врач переводил взгляд с одного лица на другое. – Как вы знаете, состояние у нее было нестабильным. Сердце несколько раз останавливалось. Это не уменьшает ее шансов выжить, но вызывает беспокойство. – Он закрыл блокнот. – Предлагаю встретиться завтра и оценить ситуацию.
Мара посмотрела на отца:
– Может, я ей айпод привезу? Тот, который мама подарила. Если включить ей музыку… – Она запнулась.
Надежда – штука опасная. Хрупкая и призрачная, она плохо приживается в мире произнесенных вслух слов.
– Узнаю мою девочку. – Джонни сжал ее плечо, и Мара вдруг вспомнила то чувство защищенности, которым наполняло ее присутствие отца.
– Помнишь, как они танцевали под «Королева танцует»? – Мара с трудом улыбнулась. – Столько радости было…
– Помню. – У Джонни будто горло перехватило.
Мара знала, что отец вспоминает то же самое – как мама с Талли сидели на террасе, даже когда мама сделалась белая и худая, словно лист бумаги, слушали хиты восьмидесятых и подпевали.
Отец на миг отвел глаза, а потом улыбнулся:
– А привратник впустит тебя в квартиру?
– У меня ключ есть. Мы с Пэксом съездим за айподом. А после… – Мара подняла взгляд: – Ничего, если я с вами домой поеду?
– Ничего? Мара, мы же ради тебя в Бейнбридж вернулись. Пока тебя не было, я каждый день оставлял в прихожей свет.
Через час такси везло Мару с Пэкстоном в сторону залива.
– Мы им чего, прислуга? – пробормотал развалившийся рядом Пэкстон. Ухватив торчащую из футболки нитку, он тянул ее, пока не выдернул окончательно, а шов на горловине не разошелся.
За последние восемь кварталов он успел задать этот вопрос раз десять.
Мара не отвечала. Через минуту Пэкстон заявил:
– Я есть хочу. Тебе отец сколько бабла отвалил? Давай тормознем – возьмем по гамбургеру?
Мара даже не посмотрела на него. Они оба знали, что отец дал Маре достаточно, на гамбургер точно хватит, и что Пэкстон немедленно истратит все до цента.
Такси остановилось возле дома Талли. Наклонившись к водителю, Мара расплатилась и вышла следом за Пэкстоном в вечернюю прохладу. Синее небо темнело.
– На хрена это все надо? Она ж не слышит!
Мара махнула привратнику, и тот, увидев их с Пэкстоном, нахмурился – как все взрослые.
Она провела Пэкса по отделанному белым мрамором фойе, а оттуда – в зеркальный лифт.
На верхнем этаже они вышли, и Мара открыла дверь квартиры Талли. Внутри царила непривычная тишина. Прежде у Талли всегда играла музыка. Проходя по коридору, Мара зажигала свет.
В гостиной Пэкстон взял с полки стеклянную статуэтку и принялся с любопытством вертеть ее в руках. Мара едва не сказала: «Поосторожнее, это Чихули», но сдержалась. Делать Пэксу замечания – себе дороже. Он такой обидчивый, сразу же разозлится.
– Я есть хочу. – Пэксу все это явно уже надоело. – На углу вроде закусочная была? Я б чизбургером закинулся.
Чтобы отделаться от него, Мара протянула ему деньги.
– Тебе чего-нибудь захватить?
– Нет, спасибо.
Он взял у нее двадцатку и исчез, а Мара подошла к журнальному столику с разбросанными по нему газетами и письмами. На полу валялся свежий номер «Стар», раскрытый посередине.
У Мары едва ноги не подкосились. Значит, вчера вечером Талли это прочла. Прямо перед тем, как сесть в машину. Вот доказательство.
Мара отвернулась, не желая больше смотреть на свидетельство собственной подлости, и двинулась дальше. Подставка для айпода в гостиной оказалась пустой, и Мара прошла в спальню, но и на тумбочке у кровати ничего не обнаружила. Заглянув в просторную гардеробную, она вдруг замерла.
«Мара, примерь-ка вот это. Ну вылитая принцесса! Обожаю наряжаться. А ты?»
Чувство вины черным облаком душило ее, лишая воздуха, не давая дышать. Мара чувствовала запах вины, ощущала, как та просачивается сквозь кожу, отчего та покрывается мурашками. Силы оставили девушку, и она медленно опустилась на колени.
«Он испортит тебе жизнь», – сказала Талли ей на прощанье в ту жуткую декабрьскую ночь, когда Мара предпочла Пэкстона всем остальным – тем, кто ее любит.
Она закрыла глаза, и воспоминания обступили ее со всех сторон. Неужели всего девять месяцев назад отец с Талли ворвались к ней в общежитие? А словно целая жизнь прошла. Тогда Пэкстон взял ее за руку, они выбежали на улицу, в снежный вечер, и Пэкстон кричал, что они как…
…Ромео и Джульетта. Сперва все дышало романтикой. Весь мир против них. Мара бросила учебу и переехала в убогую квартиру, которую Пэкстон снимал вместе с шестью другими юнцами. Квартира находилась на Пайонир-сквер, на пятом этаже в доме без лифта, где водились тараканы и мыши, но Мару не беспокоило, что у них часто отключают свет и воду или что в туалете не работает смыв. Главное, Пэкстон ее любит, они проводят ночи вдвоем и делают что хотят. Плевать ей, что у них нет ни денег, ни работы. Однажды его стихи сделают их богачами. К тому же деньги у Мары были. У нее осталось все, что ей подарили на окончание школы. Пока она училась в университете, отец давал ей достаточно, и собственные сбережения она не трогала.
Все стало меняться, когда счета у Мары опустели.
Пэкстон решил, что марихуана – это для лузеров и что метадон, а порой и что посильнее, куда лучше. Теперь деньги исчезали у Мары и из бумажника – понемногу, полной уверенности у нее не было, для обвинений недостаточно, но заканчивались сбережения намного быстрее, чем она ожидала.
Мара устроилась на работу. Пэкстону работать было не с руки, потому что ночью он ходил по клубам, ругая чужие стихи, а днем писал собственные. Мара благодарно довольствовалась возможностью быть ему музой. Вначале она нашла место ночного портье в третьеразрядной гостинице, но там надолго не задержалась, а после меняла одну работу за другой, однако нигде не засиживалась.
Спустя несколько месяцев, в июне, Пэкстон вернулся ночью из клуба и заявил, что «с Сиэтлом покончено». На следующий день они, собрав вещи, переехали в Портленд к новым друзьям Пэкстона, где поселились в грязноватой квартире, которую делили на пятерых. Через неделю Мара устроилась в «Книги чернокнижника». Прежде в книжных лавках она еще не работала, однако сама работа ничем не отличалась от других: долгие часы на ногах, привередливые покупатели, маленькая зарплата. Потянулись безликие месяцы.
Лишь десять дней назад Мара по-настоящему осознала зыбкость их жизни.
В тот вечер, вернувшись домой, Мара увидела на двери квартиры извещение о том, что их выселяют. Она толкнула перекошенную дверь – замок был сломан давно, еще до того, как они въехали, а хозяин так и не удосужился его починить – и вошла в квартиру. Лежа и сидя на полу, ее соседи передавали друг дружке бонг.
– Нас выселяют, – сказала Мара.
Все рассмеялись, а Пэкстон перекатился на бок и стеклянными глазами посмотрел на Мару.
– У тебя же работа есть…
Несколько дней Мара бродила словно в тумане, страх рос в ней, будто айсберг, прочный и огромный. Она боялась оказаться на улице. Мара видела в Портленде немало бездомных, они попрошайничали, спали на грязном тряпье, еду выискивали на помойках, а деньги спускали на наркоту.
Поделиться страхами Маре было не с кем. Рядом ни мамы, ни подруг, полное одиночество.
А потом вспомнила: «Любить тебя – моя работа». Эти слова прочно засели в ней. Сколько раз Талли предлагала ей помощь? «Я стараюсь не осуждать людей. Я знаю, как тяжело быть человеком».
Вот к кому ей следует обратиться! На следующий день, не предупредив Пэкстона, Мара взяла больничный, забрала последние доллары и купила билет на автобус до Сиэтла.
В восьмом часу вечера Мара стояла у двери в квартиру Талли. Простояла она там долго, минут пятнадцать, собираясь с силами, перед тем как постучать, а когда все же собралась, то едва дышала.
Однако ответа так и не последовало, и Мара полезла в карман за ключом. Она отперла дверь и вошла в квартиру. Повсюду горел свет, в гостиной из айпода тихо лилась музыка. Судя по песне, «Бриллианты и ржавчина»[19], это был тот самый айпод, что мама уже во время болезни подарила Талли. С их песнями. Талли-и-Кейт. Да и разве Талли вообще слушает что-то еще?
– Талли?
Талли вышла из ванной. Выглядела она кошмарно: волосы спутаны, одета как попало, глаза воспаленные.
– Мара… – Талли замерла.
Какая-то она… странная. Слишком бледная, да и руки трясутся. И взгляд такой, словно никак не может проморгаться.
Да она под кайфом. За последние два года Мара видела такое достаточно часто.
Талли не станет ей помогать – это она сразу же поняла. У этой Талли даже стоять прямо не получается.
И все-таки Мара попыталась. Она просила, умоляла, выпрашивала денег.
Талли наговорила ей кучу всего, на глазах у нее блестели слезы, но в конце отказала. От отчаяния Мара едва не разрыдалась.
– Мама говорила, что я смогу положиться на тебя. Перед смертью она сказала, что ты мне поможешь, что бы ни случилось.
– Я пытаюсь, Мара. Я хочу тебе помочь…
– Если я буду плясать под твою дудку, да? Пэкстон прав!
Последнее Мара бросила в сердцах. Не дожидаясь ответа Талли, она выскочила из квартиры. Лишь сидя на автовокзале, на холодной скамейке, Мара придумала, как выйти из положения. Рядом валялся журнал о знаменитостях, раскрытый на статье о Линдси Лохан, которую остановили, когда та сидела за рулем «мазератти», хотя только что вышла из реабилитационного центра. «ЗНАМЕНИТАЯ АКТРИСА СОРВАЛАСЬ СРАЗУ ПОСЛЕ ЛЕЧЕНИЯ».
Мара взяла журнал, позвонила по указанному номеру и представилась: «Я Мара Райан, крестница Талли Харт. Сколько вы готовы заплатить, если я расскажу о том, что она сидит на наркотиках?» Когда Мара проговорила это, ей стало не по себе. Порой ты сразу понимаешь, что поступаешь неправильно.
– Мара? Глянь-ка, – услышала Мара будто издалека и не сразу вспомнила, где она. Ну да, стоит на коленях у Талли в гардеробной.
Сама ее крестная сейчас в больнице, в коме, а она, Мара, приехала сюда за айподом с любимыми песнями Талли. Возможно – а возможно, и нет – музыка пробьется сквозь тьму и пробудит Талли к жизни.
Мара медленно обернулась и увидела Пэкстона – в одной руке тот держал недоеденный гамбургер, а другой копался в шкатулке Талли.
Мара медленно поднялась:
– Пэкс…
– Нет, ты только глянь.
Он вытащил из шкатулки сережку-гвоздик с бриллиантом размером с карандашный ластик. Даже в темной гардеробной камень ярко переливался.
– Положи обратно, Пэкстон, – устало сказала Мара.
Пэкстон наградил ее своей самой обворожительной улыбкой и сунул остатки гамбургера в рот.
– Ой, да брось. Твоя тетка даже не заметит. Ты только представь, Мара. Можно в Сан-Франциско сгонять, как мы и мечтали. Знаешь же, что со стихами у меня совсем туго сейчас. Это все из-за денег, которых неоткуда взять. Как я вообще могу творить, если ты постоянно на работе торчишь?
Он шагнул к ней, притянул к себе. Его руки скользнули ей на бедра, оттуда – на ягодицы и крепко сжали их.
– А что, если это наше будущее, Мар?
Его пронзительные, подведенные черным карандашом глаза были так близко. Мара вывернулась из его рук и отступила назад. Впервые она заметила в его взгляде корысть, у рта – капризные складки, изнеженную белизну незнакомых с трудом рук, претенциозность в одежде.
Пэкстон вытащил у себя из мочки черную с серебром сережку в виде черепа и заменил ее на бриллиантовую сережку Талли.
– Пошли.
Он нисколько не сомневался, что для Мары его желание – закон. Да и с чего бы ему сомневаться? Она с самого начала беспрекословно его слушалась. В приемной доктора Блум Мара познакомилась с невероятным, утонченным поэтом с изрезанными запястьями, который пообещал ей показать, как убежать от страданий. Он обнимал ее, когда она плакала, убеждал, что его песни и стихи изменят ее жизнь. Говорил, что резать себя – это не страшно, более того – в этом есть красота. Упиваясь горем, Мара покрасила волосы, обрезала их лезвием и стала покрывать лицо белой пудрой. Затем ради Пэкстона она опустилась на самые задворки жизни, позволила мраку окутать ее.
– За что ты меня любишь, Пэкстон?
Он посмотрел на нее.
Ее сердце словно билось на тонком серебряном крючке.
– Ты моя муза. Да ты и сама в курсе. – Улыбнувшись, он продолжил копаться в шкатулке.
– Но ты же больше не пишешь.
Пэкстон обернулся, в глазах его вспыхнул гнев.
– А ты-то откуда знаешь?
И тут ее сердце наконец освободилось и полетело. Мара вдруг подумала о любви, в которой выросла. О том, как любили друг друга и своих детей ее родители. Вспомнила вид из окна гостиной у них в Бейнбридже и внезапно остро затосковала по жизни, которая у нее когда-то была, по девчонке, какой когда-то была она сама. Эта жизнь никуда ведь не делась, она терпеливо ждет ее по ту сторону залива.
– Пэкстон…
Он обернулся.
От нетерпения на лице у него обозначились желваки, глаза стали почти черными. Любую критику в адрес своего творчества он не переносил, сразу начинал беситься. А если вдуматься, он вообще терпеть не может, когда она его о чем-то спрашивает. Он любит, когда она тихая, молчаливая и режет себе руки. Что же это за любовь такая?
– Что?
– Поцелуй меня, Пэкс, – попросила она и подошла, чтобы он обнял ее.
Он торопливо поцеловал ее, Мара прильнула к нему в ожидании, что его поцелуй, как прежде, поглотит ее.
Но ничего не произошло.
Так Мара поняла, что порой любовь заканчивается без фейерверков, слез и сожалений. Она просто затихает. Это открытие испугало Мару, обнажило глубину ее одиночества. Неудивительно, что она несколько лет старалась убежать от этого чувства. Она знала, как страдает Пэкстон из-за смерти сестры и развода родителей. Знала, что порой он плачет во сне и что некоторые песни вгоняют его в черную тоску. Мара знала, что достаточно Пэкстону услышать имя сестры, Эмма, как руки у него начинают дрожать. И что в нем живет не просто поэт, гот или воришка. И возможно, когда-нибудь он станет иным. Но нынешнего Пэкстона ей больше недостаточно.
– Я тебя любила, – сказала она.
– И я тебя люблю. – Он взял ее за руку, потянул к двери.
Интересно, думала Мара, всегда ли любовь – или ее конец – причиняет такую боль.
– Я кое-что забыла, – сказала она в коридоре, – подожди меня около лифта.
– Ага. – Пэкстон нажал на кнопку.
Мара вернулась в квартиру, закрыла дверь и, помедлив секунду, заперла. Пэкстон с воплем рванулся обратно, заколотил в дверь. Слезы разъедали ей глаза, но Мара их не вытирала.
– Сука фальшивая, да пошла ты! – выкрикнул напоследок Пэкстон и затопал прочь.
Мара неподвижно сидела на полу, привалившись к двери. Когда шаги стихли, она закатала рукав и пересчитала тонкие белые шрамы на запястьях. Как же ей теперь поступить?
Отыскав айпод, Мара положила его вместе с зарядкой в холщовую сумку и вышла из квартиры. Нашла она и мамин дневник, который тоже прихватила с собой. На пароме Мара выбрала место за перегородкой и достала из сумки айпод. Воткнула в уши наушники и включила музыку. «Прощай, дорога из желтого кирпича», – запел Элтон Джон.
Она смотрела на черный залив, по другую сторону которого загорались крохотные золотые огоньки Бейнбриджа. Когда паром причалил, Мара убрала айпод в чехол, сошла на берег, села в автобус и доехала до поворота на свою улицу.
Впервые почти за год она увидела родной дом и замерла. В этот осенний вечер крытая дранкой крыша цвета растопленной карамели казалась темной, а белоснежные стены почти сияли в золотистом, льющемся из окон свете.
На крыльце она остановилась, почти ожидая услышать мамин голос: «Привет, солнышко! Как день прошел?»
Мара открыла дверь, вошла в дом, и тот встретил ровно так, как встречал всегда, – ярким светом, уютными звуками, обстановкой, знакомой до мелочей. Мара не знала, что скажет, но наверху уже распахнулась дверь.
– Она приехала! Двигай или проиграешь, Скайуокер!
Братья вывалились из спальни и дружно скатились вниз – оба в спортивных костюмах, одинаково, по-скейтерски, пострижены и с брекетами на зубах. На лице Уиллза, румяном, с чистой кожей, уже пробивался первый пушок. У Лукаса появились прыщи.
Отталкивая друг дружку, близнецы подбежали к ней и обхватили ее руками, а потом смеялись над ее немощными попытками высвободиться. В их последнюю встречу они были еще совсем мальчишками, а теперь им двенадцать, почти подростки, и все же обнимали они ее с горячностью малышей, соскучившихся по старшей сестре. И она по ним тоже скучала, вот только не понимала, как сильно.
– А где Пэкстон? – спросил Уиллз, отлепившись от сестры.
– Уехал, – тихо ответила она, – так что я одна.
– Класс! – прохрипел, передразнивая голос курильщика, Уиллз. – Ужасный говнюк!
Мара невольно рассмеялась.
– Мы скучали по тебе, Мар, – сказал Лукас. – Сбежать из дома – это ты накосячила, конечно.
Мара снова притянула их к себе и обняла, на этот раз так крепко, что мальчишки завопили и принялись отбиваться.
– Как Талли? – спросил Лукас, вывернувшись из ее объятий. – Ты ее видела? Папа говорит, нам тоже можно завтра к ней съездить. Она же уже очнется, да?
У Мары пересохло во рту, поэтому она улыбнулась, пожала плечами и только затем выдавила:
– Наверняка. Да.
– Круто! – обрадовался Уиллз, и мальчишки унеслись к себе в комнату.
Мара взяла сумку, направилась к своей старой комнате и медленно открыла дверь.
Внутри ничего не изменилось. На комоде ее старые фотографии из походов, рядом с книгами о Гарри Поттере – школьные дневники. Она бросила сумку на кровать и подошла к столу. Руки у нее дрожали – что, впрочем, и неудивительно. Мара взяла со стола старую, потрепанную книгу. «Хоббит». Мамина любимая.
«Наверное, тебе пока еще рано читать “Хоббита”, но однажды, может быть, через пару лет, снова случится что-то, что причинит тебе боль. И если ты почувствуешь, что не готова рассказывать об этом мне или папе, если тебе покажется, что ты осталась со своей болью совсем одна, – тогда ты вспомнишь про эту книгу. И позволишь ей увлечь тебя в далекие края. Звучит глупо, но когда мне было тринадцать, мне это очень помогло». – «Я тебя люблю, мам», – сказала тогда Мара, а мама рассмеялась и ответила: «Надеюсь, ты не забудешь об этом, когда станешь ужасным подростком».
Но Мара все-таки забыла. Как же так?
Она провела пальцами по золотистому корешку книги.
«Если тебе покажется, что ты осталась со своей болью совсем одна».
Ощущение утраты было таким острым, что на глаза навернулись слезы. «Она меня знала».
Глава двадцать четвертая
Я снова в моем выдуманном мире, моем былом мире, а рядом – лучшая подруга. Где именно мы находимся, сказать сложно, но я лежу на траве и смотрю в звездное небо. До меня доносится песня. Похоже, Пэт Бенатар напоминает мне, что любовь – это поле битвы. Не знаю, возможно ли, чтобы все происходило одновременно, но теолог из меня никудышный. Почти все, что мне известно о религии, я почерпнула из рок-оперы «Иисус Христос – суперзвезда».
Боль улетучилась, хотя воспоминания о ней никуда не делись, они словно прилипчивая мелодия, далекая и тихая, однако в голове постоянно крутится.
– Кейти, сейчас дождь? Как это?
Капли, нежные, точно крыло бабочки, катятся у меня по щеке, и по какой-то непонятной причине мне грустно. Этот мир вокруг меня, пускай и странный, прежде имел смысл. Теперь же все изменилось, и мне совсем не нравятся эти перемены. Я потеряла ощущение безопасности. И ощущение незыблемости мира.
Это не дождь.
В ее голосе нежность, какой я не припомню. Еще одно изменение.
Это твоя мать. Она плачет. Смотри.
Я что, лежала с закрытыми глазами?
Медленно открываю их. Темнота постепенно и неравномерно редеет, в ней проступают очертания, пробивается свет. Крупицы темноты притягиваются друг к другу, будто металлические стружки, и образуют фигуры. Внезапно все заливает яркий свет, и я вижу, где нахожусь.
Я в больничной палате. Ну разумеется. Я всегда здесь. Все остальные места существуют лишь у меня в воображении. А это место настоящее. Я вижу мое изувеченное тело, лежащее на койке, грудь поднимается и опускается, и при каждом вдохе аппарат рядом с койкой гудит и ухает. Зеленая ломаная линия на экране – это мое сердцебиение. Вверх-вниз, вверх-вниз.
Возле кровати моя мать. Я и забыла, какая она хрупкая и худая, а плечи ссутулены, словно она всю жизнь таскает тяжеленную ношу. Одета она по-прежнему как из другой эпохи – эпохи хиппи, свободной любви Вудстока. Впрочем, важно не это.
Она плачет. Обо мне.
Как мне ей поверить, не знаю, но и отмахнуться от нее нельзя. В конце концов, она моя мать. Несмотря на все те случаи, когда она возвращалась, чтобы снова бросить, она проросла в мою душу, и то, что она здесь, хоть что-то да значит для меня.
Я напрягаюсь, вслушиваюсь в ее голос. В тишине палаты он звучит громко. По-моему, сейчас полночь. За окнами кромешная темнота.
– Я ни разу не видела, чтобы тебе было больно, – рассказывает – нет, почти шепчет она моему неподвижному телу. – При мне ты не падала с лестницы, не царапала коленки и не сваливалась с велосипеда.
У нее безостановочно текут слезы.
– Я тебе все расскажу. Как я стала Дымкой, как пыталась быть достойной тебя и как проваливалась. Как я выживала все эти годы неудач и скитаний. Я расскажу тебе обо всем, что тебе захочется узнать, но какой смысл, если ты все равно не очнешься.
Наклонившись, она смотрит прямо на меня.
– Я так тобой горжусь, – говорит моя мать. – Я ведь тебе ни разу в этом не признавалась, да?
Слезы она не вытирает, и они капают на мое лицо. Мать склоняется ниже, еще чуть-чуть – и поцелует меня в щеку. Такого я тоже не припомню.
– Я люблю тебя, Талли. – Ее голос срывается. – Может, тебе плевать, а может, я опоздала, но я тебя люблю.
Я всю жизнь ждала, когда мать мне это скажет.
Тал?
Я оборачиваюсь к Кейт и вижу ее сияющее лицо, ее чудесные зеленые глаза. В них вся моя жизнь. Все то, чем я была и чем хотела стать. Такова твоя лучшая подруга – она будто зеркало.
Пора.
И до меня наконец доходит. Мы с Кейт медленно бродили вдоль реки моей жизни, ну а теперь нас ждут пороги и стремнины. Мне надо сделать выбор, однако сперва я должна вспомнить. И вспоминать будет больно, это я инстинктивно чувствую.
– А ты со мной останешься?
Будь моя воля – навсегда осталась бы.
Настало время признать: мое тело здесь, в этой белоснежной комнате, изуродованное, прикованное к аппаратам.
– Ладно. – Я собираю остатки храбрости. – Началось все с Мары. Когда она ко мне приезжала, неделю назад? Дней десять? Не знаю. Август 2010 года близился к концу, прошло немало времени после того, как мать обманом проникла ко мне в квартиру. Впрочем, со временем у меня вечно нелады. Я пыталась…
…писать, но без толку. Головная боль стала моей постоянной спутницей.
Давно ли я выходила из квартиры? Стыдно признаться, но я больше не выхожу. Не могу открыть дверь. Стоит мне дотронуться до дверной ручки, как меня охватывает паника, тело сотрясает крупная дрожь, я задыхаюсь. Ненавижу в себе эту слабость, мне стыдно за нее, но преодолеть ее у меня не получается. Впервые в жизни воля меня покидает, а без нее я ничто.
Каждое утро я даю себе клятву бросить глотать ксанакс и выйти из дома. Я отправлюсь на поиски Мары. Или работы. Или жизни. Я продумываю разные сценарии, в которых еду на Бейнбридж, умоляю Джонни о прощении и получаю его.
И сегодняшний день не исключение. Проснулась я поздно и поняла, что накануне перебрала со снотворным. Чувствую я себя ужасно. Во рту мерзкая липкость – похоже, вечером зубы я не почистила. Я перекатилась по кровати и посмотрела на часы на тумбочке, облизнула губы и потерла глаза, которые так и норовили снова закрыться. Во сне я совершенно точно плакала. Вот я и еще один день проспала.
Я поднялась и попробовала сосредоточиться. В ванной на полу валялась куча одежды.
Ну да. Вчера я пыталась выйти из дома. На полке рассыпана косметика.
Я больше не управляю собственной жизнью.
Но сегодня все изменится. Начну с душа. Меня обдает горячей водой, однако, вместо того чтобы смыть с меня сон, вода лишь еще больше погружает в сомнабулическое состояние. В клубах пара передо мной проносятся искаженное гневом лицо Джонни, смерть Кейти, бегство Мары.
Горячая вода внезапно сменилась холодной. Я дернулась. Что за хрень? Дрожа всем телом, я вылезла из душа и вытерлась полотенцем.
Надо поесть.
Да. Станет легче, наверняка.
Я с трудом натянула спортивный костюм, который валялся на полу в спальне. Меня все еще трясло, в висках зарождалась боль. Скорее поесть. И принять ксанакс.
Всего одну таблетку.
Я прошлась по темной квартире, включила всюду свет, гору писем на журнальном столике проигнорировала. Когда я наливала себе кофе, зазвонил мобильник.
– Алло?
– Талли? Это Джордж. Я достал тебе билет на закрытый показ «Американца» с Джорджем Клуни. Подробности по мейлу пришлю. Это благотворительный показ, и состоится он в Сиэтле, в центре. Туда все твои бывшие коллеги придут, так что у тебя будет возможность их удивить. Второго сентября в восемь вечера. Смотри не опаздывай и марафет наведи.
– Спасибо, Джордж. – Впервые за долгое время я улыбнулась.
Во мне вспыхнула надежда. Как же нужна она именно сейчас! Слезы все я выплакала, и внутри пустыня, сухая и колючая, как наждак. Жить так больше нельзя.
А в следующее мгновение я осознала: придется не только выйти из квартиры, но и показаться на публике. Меня снова затрясло.
Нет уж. Все у меня получится.
Я приняла еще одну таблетку ксанакса (завтра же завяжу с ним) и побрела в гардеробную выбирать подходящую случаю одежду.
Мне понадобятся…
Что? Зачем я вообще в гардеробную пришла?
Ох, мне ведь еще надо волосы в порядок привести.
– Талли?
Мне почудилось или это и правда голос Мары? Я обернулась так резко, что едва не упала. Покачиваясь, я двинулась на голос, в который даже и не верила толком. И все же я не ошиблась – в гостиной, напротив застекленной стены, стояла Мара.
Во всем черном, розовые волосы неровно острижены, в бровь вдеты серебряные кольца. Мара похудела, истончилась, над бледными впалыми щеками выдаются острые углы скул. Но она здесь, она приехала дать мне еще один шанс.
– Мара. – От любви к ней у меня внутри все так и переворачивалось. – Как хорошо, что ты вернулась.
Она неловко переминалась с ноги на ногу. Не испугана, нет, похоже, просто нервничает. Сейчас бы хоть ненадолго избавиться от этой проклятой головной боли. Мне не терпелось услышать, зачем она приехала.
– Мне нужны…
Я шагнула к ней, слегка пошатнулась. Заметила ли она?
– Что тебе нужно, милая? – Я это и правда спросила или мне показалось? Зря я вторую таблетку ксанакса приняла.
Но неужели Мара бросила Пэкстона?
– Что-то случилось?
– Нет, все в порядке. Но нам с Пэкстоном деньги нужны.
Я замерла.
– Так ты за деньгами пришла?
– Ты мне только так помочь можешь.
Я надавила пальцами на висок, стараясь унять боль. Моя нелепая сказка схлопывалась на глазах. Я Маре не нужна, и пришла она сюда не ради моей помощи. Ей нужны деньги, а потом она снова уйдет. Деньги, судя по всему, для Пэкстона, и наверняка это он ее надоумил. Да, так и есть. И что скажет Джонни, узнав, что я дала ей деньги и отпустила?
Со всей нежностью, на какую только способна, я взяла ее за запястье и закатала рукав. Бледная кожа исчерчена шрамами, некоторые жемчужные, старые, другие совсем свежие, еще раны.
Мара отдернула руку.
У меня сердце разрывалось – я видела, что она по-прежнему причиняет себе боль. В этом мы с ней сейчас похожи, но мы постараемся помочь друг другу, снова станем лучшими подругами. Я не позволю ей страдать. Стану лучшей матерью на свете, как и просила меня Кейти. И ни ей, ни Джонни я больше не причиню боли.
– Если все хорошо, почему ты снова себя режешь? – Я старалась говорить мягко, но с трудом сдерживала дрожь. – Я хочу тебе помочь. Ты ведь знаешь…
– Так ты дашь мне денег или как?
– Зачем они тебе?
– Не твое дело.
Эти слова вонзились в меня точно лезвие – как она, очевидно, и хотела. Я вгляделась в лицо девушки, которую больше не знала.
– Посмотри на меня, – попросила я. – Мара, я всю свою жизнь запорола. У меня ни семьи, ни мужа, ни детей. Единственное, что у меня было, – карьеру – я потеряла. Постарайся не повторить моей судьбы. Не остаться одной. У тебя есть родные, которые тебя любят. Иди домой. Джонни тебе поможет.
– У меня есть Пэкс.
– Мара, порой встречаются такие мужчины, что лучше уж одной остаться.
– Тебе-то откуда знать? Так ты поможешь?
Даже несмотря на мое плачевное состояние, я понимала, что просьбу ее выполнять нельзя. Я жаждала ей помочь, жаждала как воздуха, но я не имею права ошибиться снова. Много лет я не раз допускала ошибки в отношениях с Марой, ужасные ошибки, – позволив ей сойтись с Пэкстоном, скрыв их отношения от Джонни. Но я усвоила урок.
– Ты можешь остаться здесь, я договорюсь с доктором Блум, но прежней ошибки я не повторю. Я не стану за спиной твоего отца давать тебе деньги, чтобы ты жила в какой-нибудь дыре с этим отморозком, которому плевать, что ты себя режешь.
Дальше мы наговорили друг другу жутких гадостей, которые мне хотелось бы забыть. На прощанье девчушка, которую я люблю больше жизни, бросила на меня такой взгляд, от которого дерево разлетелось бы в щепки. А потом она выскочила из квартиры и грохнула дверью.
День премьеры подобрался ко мне внезапно. Как так вышло, я и не знаю. Знаю лишь, что под вечер второго сентября я бесцельно бродила по комнатам, делая вид, будто обдумываю книгу, когда на мобильнике пискнуло напоминание.
Я посмотрела на экран. «Кино. 20:00. Бывш. коллеги».
Я перевела взгляд на часы.
19:03.
Надо идти. Это мой шанс. Ни страх, ни паника, ни отчаянье меня не остановят. Я наряжусь, буду там первой красоткой и верну себе прежнюю популярность. В конце концов, это Америка – страна, где сдувшимся знаменитостям нередко выпадает второй шанс. Или, может, по примеру Хью Гранта прилюдно повинюсь, с улыбкой попрошу прощения, признаюсь в своих страхах и депрессии – тогда меня наверняка поймут. У кого в наши дни, со всеми этими экономическими кризисами, не бывает страхов? Ведь потерять любимую работу – такое много с кем случается.
Я прошла в спальню. Ксанакс поможет. И я приняла сразу две таблетки, сегодняшний вечер – не время для страхов и панических атак. Я должна выглядеть безупречно. И я смогу. Я не из тех, кто с головой залезает под одеяло и сидит взаперти.
Я вошла в гардеробную и стала перебирать вешалки с одеждой – какие-то вещи я вообще не помнила, не помнила, когда я это купила, надевала ли. Так, платья. Для большинства из них я слишком располнела, поэтому остановилась на винтажном черном от «Валентино», с асимметричной горловиной и кружевной юбкой. Крой свободный, прежде оно отлично на мне сидело, но сейчас я в нем смахивала на сосиску. Зато оно черное, а лучше у меня все равно ничего нет.
Руки слушались плохо, так что волосы я просто стянула в хвост. В надежде отвлечь внимание от желтоватой кожи я надела крупные золотые серьги с черным жемчугом. Несмотря на щедрый слой косметики – так густо я никогда в жизни не красилась, – выглядела я усталой. Постаревшей. Отогнав эти мысли, я достала ярко-розовые кожаные лодочки на шпильке и дополнила наряд театральной сумочкой.
Возле двери на меня привычно набросилась паника, но я стиснула зубы и подавила ее. Открыла дверь и шагнула в коридор. Выйдя из лифта в вестибюль, я уже задыхалась, но возвращаться в надежный покой квартиры не желала.
Привратник вызвал такси, я плюхнулась на заднее сиденье.
«У тебя получится, у тебя получится».
Закрыв глаза, я попыталась преодолевать страх медленно, мелкими шажками, однако когда машина остановилась перед кинотеатром, в голове гудело так, будто вот-вот взорвется.
– Мэм, вы выходите?
Разумеется. Еще бы.
Я выбралась из машины. До красной дорожки я добрела, едва волоча ноги, словно они вязли в болоте. Софиты били в глаза, я то и дело щурилась и моргала.
Внезапно я осознала, что идет дождь. Когда он успел начаться?
Красноватый свет с козырька кинотеатра зловеще разливался в лужах дождевой воды. За огороженной территорией собралась огромная толпа зевак, поджидающих знаменитостей.
Дрожь в руках не унималась, во рту пересохло так, что я не могла сглотнуть. Вскинув голову, я прошла по красной дорожке. Засверкали вспышки фотоаппаратов, но потом репортеры меня разглядели и отвернулись. В фойе я пришла к печальному выводу, что я здесь самая старая. Мне бы завязать с кем-нибудь разговор, но сил не хватало, я прошла в зал и плюхнулась на бархатное сиденье.
Свет погас, и начался фильм.
Я старалась сохранять спокойствие и следить за происходящим на экране, но без толку. Страх внутри меня ворочался, как живая тварь. Мне нужно выбраться отсюда, немедленно. Я отыскала указатель и устремилась к выходу. Свет в туалете был такой яркий, что глазам больно. Даже не глянув в зеркало, я заскочила в кабинку, заперлась и упала на опущенную крышку унитаза. Надо взять себя в руки. Я откинулась назад и прикрыла глаза. Спокойно, Талли. Спокойно.
А потом я вдруг проснулась. Я что, отключилась в туалете? И надолго? Вскочив, я так резко распахнула дверцу, что та ударилась о дверцу соседней кабинки и едва не врезалась в очередь из женщин. Все в изумлении уставились на меня. Значит, фильм закончился.
В фойе я ловила на себе взгляды окружающих. Стоило мне сделать шаг, как все расступались, точно у меня бомба или я заразная. Они смотрели на меня, а видели снимки анфас и в профиль, сделанные в полиции. Только теперь до меня окончательно дошло: все кончено, бесповоротно. Я не смогу убедить боссов ни одной телекомпании взять меня. Я упустила свой шанс. Бормоча извинения, я протиснулась через толпу, вывалилась на улицу и вздохнула, лишь когда оказалась под проливным дождем.
Тем же вечером в баре меня попытался склеить какой-то тип. И я почти позволила. Я видела, как он смотрит на меня, как улыбается и произносит фразы, которые отдавались во мне подобием томления – не по нему, разумеется, а по моей профуканной жизни. Вот только жизнь та позади, а передо мной лишь незнакомый мужчина. Я слышала, как умоляю его – умоляю! – поцеловать меня, и заплакала, когда он выполнил мою просьбу: как же чудесно это было и одновременно как далеко от того, чего мне хотелось.
Когда бар закрылся, я побрела домой, а может, поймала такси или меня подвезли, откуда мне знать? Главное, что до дома я добралась. Я вошла в темную квартиру и, покачиваясь, принялась ходить по комнатам, включая повсюду свет, натыкаясь на стены и мебель.
От стыда я едва не плакала, но какой толк от слез? Я рухнула на диван и закрыла глаза, а когда открыла, то увидела перед собой на журнальном столике стопку писем и газет и сонно заморгала, потому что сверху лежал журнал с моим фото на обложке. С моим фото…
Наклонившись, я отодвинула в сторону конверты, рекламные каталоги и подтянула к себе номер «Стар». В верхнем левом углу обложки красовалась моя двойная фотография, анфас и в профиль, а ниже единственное слово: «Зависимость». Я раскрыла журнал, долистала до нужной страницы. Там была даже не статья, а крохотная заметка в боковой колонке.
Строчки расплывались перед глазами, плясали и прыгали, но я с ними справилась.
ЧТО СЛУЧИЛОСЬ НА САМОМ ДЕЛЕ
Женщинам, привыкшим ко всеобщему вниманию, стареть бывает нелегко, но особенно трудно пришлось Талли Харт, бывшей звездной ведущей некогда популярного ток-шоу «Разговоры о своем». В редакцию «Стар» обратилась крестница миссис Харт, Мара Райан. Мисс Райан рассказала, что в последнее время пятидесятилетняя Талли Харт безуспешно борется с недугом, который преследует ее многие годы. По словам мисс Райан, Талли Харт «стремительно набирает вес» и злоупотребляет наркотиками и алкоголем. Когда-то у Талли Харт было все, о чем только можно мечтать, но сейчас стареющую звезду ток-шоу, бездетную и незамужнюю, которая в открытую рассказывала зрителям о своем трудном детстве, явно сломили неудачи. Доктор Лорри Мулл, психиатр из Беверли-Хиллз, не являющийся лечащим врачом телезвезды, так комментирует случившееся: «Мисс Харт ведет себе как человек, имеющий зависимость. Совершенно очевидно, что она теряет контроль над собой».
Большинство зависимых личностей…
Я разжала пальцы, и журнал полетел на пол. Боль, которой я противостояла все это время, захлестнула меня с такой мощью, что сопротивляться я уже не могла, меня стремительно затянуло в самое черное, самое беспросветное одиночество.
Я встала, вышла из гостиной, а потом и из квартиры, прихватив по пути ключи от машины. Куда я иду, я не знала. Прочь. Подальше.
Жить так больше нельзя. Я пыталась существовать в одиночестве – видит бог, пыталась. Однако мир такой огромный, а я чувствую себя такой крошечной… Я – словно набросок углем, портрет той женщины, какой когда-то была, вот только остались от меня лишь темные линии и белые провалы. Нечеткий силуэт. Этого удара моему сердцу не вынести. Вокруг меня одна лишь пустота. Внутри меня одна лишь пустота.
Ничто меня больше не держит. Достаточно порыва ветра – и меня сдует. И ладно. Не хочу больше быть сильной. Хочу исчезнуть. Я нажала на кнопку первого этажа. Шагая по парковке, достала из сумочки ксанакс и проглотила две таблетки.
Я села в машину, завела двигатель и выехала на улицу. На Фёрст-стрит я свернула, даже не взглянув налево. Слезы и дождь смазывали видимость, превращали знакомый город в неведомый пейзаж – уродливое нагромождение небоскребов, неоновых вывесок и фонарей, все сливалось в одно размытое нигде. Мое отчаянье стирало мир вокруг. Я крутанула руль вправо, объехала кого-то – пешехода, велосипедиста или плод собственного воображения – и увидела прямо перед собой бетонную опору старой эстакады.
Я смотрела на огромную приближающуюся махину и думала: положи этому конец.
Решение такое простое, что у меня дух захватило. Может, я уже давно его вынашивала? Вертела его в подсознании, обдумывала? Не знаю. Знаю лишь, что вот оно, передо мной, соблазнительное, точно поцелуй во мраке.
Мне больше не придется терпеть боль. Надо лишь чуть поддать газу.
Глава двадцать пятая
– О господи, – хочу объяснить я Кейт, – ведь в последнюю секунду я попыталась повернуть, чтобы не врезаться в опору.
Знаю.
– На миг у меня мелькнула мысль: ведь всем плевать! И я надавила на газ, но потом повернула. Просто… опоздала.
Смотри.
Я снова вижу больничную палату. Она залита светом, вокруг моей койки целая толпа.
Я смотрю на них сверху.
Джонни, скрестив на груди руки и поджав губы, расхаживает от стены к стене. Тут же, прижимая к губам платок, плачет Марджи, а моя мать выглядит совершенно потерянной. Еще тут близнецы – стоят почти вплотную друг к другу, бок о бок. У Лукаса на глазах слезы, а Уиллз сердито вскинул подбородок. Мальчишки кажутся мне какими-то ненастоящими, будто частично стертыми из реальности.
Они уже и так немало помотались по больницам, а из-за меня снова сюда вернулись. От этого мне делается невыносимо.
Мальчики мои, вспомнят ли они меня?
Нежность в голосе Кейти заставляет меня забыть обо всем остальном.
Этот вопрос прозвучал совсем тихо, словно у меня в голове. А может, я прочла ее мысли, как это случается с лучшими друзьями?
– Хочешь, поговорим об этом?
Как мои мальчишки будут расти без меня? Нет.
Она покачала головой, и серебристо-светлые волосы колыхнулись. Разве скажешь тут еще что-то?
Неожиданно в повисшей тишине раздалась песня, она доносилась из айпода на тумбочке, но совсем тихо, едва слышно.
«Здравствуй, темнота, мой давний друг»[20].
А потом я услышала голоса.
– Пора… Хотя надежды мало…
– Температура нормальная… Отключайте аппарат искусственной вентиляции…
– Шунт мы убрали, но…
– Посмотрим, сможет ли она сама…
Голос у мужчины в белом почти угрожающий, и я вздрагиваю, когда он задает вопрос:
– Готовы?
Они говорят обо мне, о моем теле, о том, чтобы снять меня с аппарата искусственного жизнеобеспечения. И все здесь – мои друзья и родные – пришли посмотреть, как я умру.
Или умрешь, или начнешь дышать самостоятельно. Пора решать. Ты хочешь вернуться?
И я наконец поняла. Вся моя жизнь вела меня к этому моменту, просто я не понимала, не хотела понять.
Я увидела, как в палату вошла Мара, худая, вид болезненный. Встала рядом с Джонни, и он обнял ее за плечи.
Ты ей нужна. И мальчишкам моим тоже нужна.
Я пообещала Кейти присмотреть за ее детьми и не сдержала слова. И моя боль – тому доказательство. Я чувствую, как где-то в глубине меня снова поднимает голову возмездие – моя тоска, – расправляет крылья.
Они любят меня. Даже отсюда, сквозь несколько миров, я вижу это. Почему я не замечала этого, когда была рядом с ними? Возможно, мы видим ровно то, что ожидаем увидеть. Мне хочется исправить все, что я наделала, стереть этот ужасный эгоистичный поступок, получить шанс стать другой. Стать лучше.
Я же люблю их. С чего я решила, будто не способна любить, почему думала так все эти годы?
Я обернулась, чтобы сказать это Кейт, и она улыбнулась мне, моя лучшая подруга с длинными спутанными волосами и густыми ресницами, – улыбнулась такой улыбкой, от которой где угодно делается светло.
Лучшая часть меня. Девочка, которая много лет назад взяла меня за руку и не отпускала до тех пор, пока у нее не оставалось выбора.
В ее глазах я увидела всю нашу жизнь: вот мы танцуем под нашу музыку, катаемся на велосипедах, сидим на пляже, болтаем и смеемся. Она – мое сердце, она – та, кто поднимает меня ввысь и удерживает на земле. Неудивительно, что без нее я с ума сходила. Кейти – клей, который удерживает нас вместе.
Попрощайся со мной.
Как же тихо она это произнесла.
В больничной палате, которая сейчас совсем далеко, кто-то – врач – спросил:
– Кто-нибудь хочет что-то сказать?
Но я слушаю только Кейт.
Я с тобой навсегда. Навсегда, Тал. Друзья, несмотря ни на что. На этот раз верь, не бросай верить.
Я и правда разуверилась – в ней, в себе самой, в нас. Во всем.
Когда кто-нибудь подтолкнет тебя в бок или скажет, чтобы ты не важничала, или когда заиграет наша музыка, замри на миг – и ты услышишь в этом меня. Я живу в твоих воспоминаниях.
Она права, я знаю. Возможно, всегда знала. Кейти покинула нас. Я давно ее потеряла, просто не понимаю, как отпустить. Разве отпустишь часть себя? Но надо… Ради нас обеих.
– Ох, Кейти… – Глаза защипало от слез.
Вот видишь, ты прощаешься со мной.
Она придвинулась ко мне, и я ощутила исходящее от нее тепло. А в следующий миг меня словно опалило – ее кожа прикоснулась к моей[21].
Пора расставаться, Джек, сочини новый план, Стэн.
Музыка. Музыка навеки.
– Я люблю тебя, – тихо сказала я, и этого наконец-то достаточно. Любовь – это навсегда. Теперь я это поняла. – Прощай.
Я погрузилась в темноту.
Я будто наблюдаю за собой откуда-то издалека. Голова болит так, что я ничего не вижу.
Двигайся.
Знакомое слово, из какой-то прежней жизни, и вот оно вернулось ко мне. Передо мной черный бархатный занавес. Наверное, я за сценой. Где-то неподалеку огни.
Нужно двигаться. Встать… Сделать шаг.
Я устала. Как же я устала. Тем не менее я пытаюсь. Встаю. Каждый шаг откликается болью в спине, но я не останавливаюсь. Там, на сцене, свет. Словно луч маяка, он пробивает тьму, показывает мне дорогу и снова гаснет. Я двигаюсь, двигаюсь, ковыляю вперед. «Пожалуйста!» – умоляю я, но мысли путаются, да и не знаю я, к кому обращаюсь. А потом внезапно из мрака вырастает холм, он растет и растет, нависает надо мной.
Я не могу.
Откуда-то издалека доносится голос:
– Талли, очнись, пожалуйста.
Обрывки песни, почти знакомой, что-то про сладкие сны.
Я пытаюсь сделать еще шаг, но легкие горят от напряжения, все тело – один сгусток боли. Ноги слабеют, я падаю на колени. Так и кости недолго переломать.
– Кейти, у меня не получится.
Я почти готова спросить у нее, зачем все это, почти готова в отчаянии выкрикнуть этот вопрос.
Впрочем, я знаю зачем. Ради веры.
Которой прежде не было. А сейчас есть. Теперь я верю.
– Талли, возвращайся.
Я цепляюсь за голос крестницы. В этом черном мире он сверкает, словно тонкая осенняя паутинка, где-то очень близко. Я тянусь к нему, следую за ним. А потом делаю болезненный вдох и стараюсь подняться.
4 сентября 2010, 11:21
– Готовы? – спросил доктор Беван. – Возможно, кому-нибудь хочется сперва что-то сказать?
Мара даже не кивнула. Зря они это. Лучше уж пускай ее крестную не отключают от аппаратов, пускай она дышит. Потому что иначе вдруг она умрет?
Мама Талли подошла поближе. Ее потрескавшиеся, бледные губы складывались в неслышные Маре слова. Здесь, возле больничной койки, собрались все: папа, дедушка с бабушкой, близнецы и мать Талли. Сегодня утром на пароме папа рассказал Маре и мальчишкам о том, что собираются сделать врачи. Они повысили температуру тела Талли и частично перестали вводить ей лекарства. Сейчас они хотят отключить ее от аппарата искусственной вентиляции легких. Осталось надеяться, что она очнется и будет дышать самостоятельно.
Доктор Беван положил медицинскую карту Талли в карман сбоку на койке. Вошедшая медсестра вынула изо рта Талли дыхательную трубку. Время будто бы споткнулось и замерло.
Талли со всхлипом вдохнула, выдохнула. Ее грудь под белой простыней поднялась и опала.
– Таллула, – позвал доктор Беван, склонившись над Талли. Он оттянул ей веко и направил луч фонарика в глаз. Зрачок сузился. – Вы меня слышите?
– Не называйте ее Таллулой, – сдавленно попросила Дороти. И, чуть помолчав, словно извиняясь, добавила: – Она это имя терпеть не может.
Бабушка подошла к Дороти и взяла ее за руку.
Мара высвободилась из объятий отца и сделала шаг к койке. Хоть Талли и дышала самостоятельно, живой она не выглядела – вся в черно-синих кровоподтеках, забинтованная, с обритой головой.
– Талли, ну пожалуйста, – пробормотала она. – Талли, возвращайся.
Ничего не происходило. Сколько уже Мара стоит здесь, вцепившись в поручни больничной кровати, и ждет, когда крестная очнется? Словно несколько часов прошло, когда доктор Беван наконец сказал:
– Ну что ж, думаю, время покажет. Травмы мозга – штука загадочная. Следующие несколько часов мы будем наблюдать за ее состоянием. И надеяться, что она очнется.
– Надеяться? – переспросила бабушка.
Они усвоили, что это слово, сказанное врачами, ничего хорошего не сулит.
– Это единственное, что нам осталось, – кивнул доктор Беван, – надеяться. Но мозговая активность у нее хорошая, зрачки реагируют на свет, и дышит она самостоятельно. Это очень хорошие признаки.
– Значит, подождем, – сказал отец.
Доктор Беван снова кивнул:
– Подождем.
Взглянув на часы в следующий раз, Мара увидела, что тонкие черные стрелки все-таки движутся, отмеряют минуты. Она слышала, как взрослые у нее за спиной перешептываются, и обернулась:
– Что? Вы о чем?
Отец подошел к ней, взял за руку, и Мара поняла, что дела плохи.
– Думаешь, она умрет?
Он вздохнул так печально, что Мара едва не заплакала.
– Не знаю.
Ей вдруг показалось, будто отцовская рука придает ей сил. Как же она забыла, что ее отец в жизни не даст ей упасть? Он всегда это умел, даже в былые времена, когда Мара то и дело ссорилась с матерью.
– Она очнется, – сказала Мара, стараясь поверить в свои слова.
Мама обычно говорила: «Главное, верь, пока можешь, а если не сможешь, все равно верь».
Но мама, несмотря ни на что, все же умерла.
– Значит, мы просто будем ждать?
Отец кивнул.
– Я сейчас мальчишек и дедушку свожу перекусить. Ты же знаешь, если Уиллз не поест раз в час, то на куски развалится. Ты, кстати, не хочешь?
Мара покачала головой.
– Мы с Дороти кофе выпьем, – сказала бабушка. – Последние часы нам всем нелегко дались. Хочешь, пойдем с нами? Я тебе горячий шоколад возьму.
– Я с ней останусь, – сказала Мара.
Все ушли, а она осталась стоять, вцепившись в поручни. Воспоминания окружили ее, посыпались со всех сторон. Почти во всех ее счастливых детских воспоминаниях присутствовала Талли. Она вспомнила Талли и маму на школьном концерте. Мама, уже лысая, сидела в кресле-каталке. Со сцены Мара смотрела на двух лучших подруг и видела, что обе плачут. Талли наклонилась к маме и вытерла ей слезы.
– Талли, пожалуйста, услышь меня. Я рядом. Это Мара. Пожалуйста, прости за все, что я натворила. Давай ты проснешься и наорешь на меня? Пожалуйста!
12 сентября 2010, 10:17
– Мне очень жаль, – тихо произнес доктор Беван.
«Интересно, – подумала Дороти, – он хоть знает, сколько раз успел это сказать за последнюю неделю?» Если они в чем-то и уверены, так это в том, что Талли не очнулась и доктору Бевану очень жаль. Он все еще совал им надежду, словно карамельку, которую держит в кармане для особо сложных случаев, однако надежда в его глазах постепенно угасала. На второй день он провел трахеотомию, небходимую, по его словам, для снабжения легких воздухом. В ноздрю Талли воткнули назогастральный зонд.
Со стороны казалось, будто Талли спит.
Именно это сильнее всего тревожило Дороти, которая часами просиживала в палате дочери.
Последние восемь дней она думала: «Сегодня. Сегодня Талли очнется».
Но наступал вечер, палата погружалась в сумрак, а неестественный сон ее дочери не прерывался.
А теперь доктор Беван созвал их на беседу. Едва ли это хороший признак.
Дороти забилась в угол, привалилась к стене. В своей потрепанной одежде и нелепых оранжевых сандалиях она ощущала себя самым незначительным человеком в палате.
Джонни стоял выпрямившись и скрестив на груди руки, рядом переминались два его сына. Его горе проявлялось в мелочах – небрежно выбритых щеках, криво застегнутой рубашке. Марджи словно съежилась и уменьшилась в размерах. Последняя неделя вымотала ее, добавив боли сердцу, где страданий и так уже было предостаточно. А Бад почти не снимал солнцезащитных очков, и Дороти нередко казалось, что за темными стеклами глаза у него покрасневшие от слез. Но хуже всех выглядела Мара. По ней словно каток проехался – тощая, едва держится на ногах и постоянно о чем-то сосредоточенно думает. Другие люди, глядя на Мару, бледную, с крашеными темными волосами, в мешковатых джинсах и толстовке, видели бы горюющую юную женщину, однако Дороти, хорошо знакомая с чувством вины, различала в глазах Мары именно это – вину. Дороти, как и все они, надеялась, что эта полужизнь завершится для Талли удачно. С плохими новостями в силах справиться не каждый из них, в этом Дороти не сомневалась.
– Пришло время, – доктор Беван кашлянул, – поговорить о будущем. Талли уже восемь дней не приходит в сознание. С острыми травмами ее организм справляется, и очевидных признаков повреждения мозга мы не видим. Тем не менее отсутствие когнитивных способностей идет вразрез с медицинскими критериями, соблюдение которых требуется для проведения дальнейшего интенсивного лечения. Говоря по-человечески, несмотря на то что она несколько раз открывала глаза и один раз закашлялась, мы считаем, что пришла пора рассмотреть возможность повседневного ухода. Больница – неподходящее для нее место.
– У нее есть средства, – начал было Джонни, но доктор покачал головой:
– Джон, тут деньги не имеют значения. Мы лечим пациентов в критическом состоянии.
Марджи вздрогнула и крепче прижалась к Баду, он обнял ее за плечи.
– В этом регионе несколько очень хороших хосписов. Я подготовил список…
– Нет! – резко сказала Дороти.
Все обернулись, взглянули на нее. Она сглотнула.
– Можно… я заберу ее домой? Я буду сама о ней заботиться.
Под оценивающим взглядом доктора Дороти поежилась, прекрасно представляя, кого именно он видит. Старую хиппушу с весьма приблизительными представлениями о гигиене.
Вот только он знать не знает, через что она прошла, чтобы просто оказаться здесь. Дороти вскинула подбородок и в упор посмотрела на врача:
– Можно? Можно мне забрать ее?
– Да, мисс Харт, это возможно, – неторопливо ответил он, – но вы, судя по всему…
Марджи отлепилась от Бада и встала рядом с Дороти.
– Судя по всему – что?
Доктор вздохнул:
– Ухаживать за пациентом, находящимся в коме, – работа сложная и изнурительная. И те, кто выполняет ее в одиночку, часто выматываются. Вот что я хотел сказать.
– Я смогу приезжать каждые выходные и помогать, – сказал Джонни.
– И я помогу. – Мара шагнула к Дороти.
– И мы! – хором сказали близнецы.
Дороти не ожидала, что чувства так захлестнут ее. Никогда прежде она не приходила на помощь дочери, да и ей тоже никто не помогал. Ей хотелось наклониться к Талли и сказать: «Смотри, тебя любят». Но вместо этого она лишь стиснула кулаки и кивнула, стараясь сдержать застилающие глаза слезы.
– При нашей больнице есть компания, которая специализируется на домашнем уходе за пациентами, находящимися в коме. Для большинства пациентов и их родных стоимость услуг этой компании неподъемна, но если деньги не проблема, вы могли бы обратиться к ним. Ежедневно или через день к вам домой будет приходить дипломированная медсестра, менять Талли катетер, проверять роговицу, проводить анализы. Но даже в этом случае, мисс Харт, вы взваливаете на себя колоссальное бремя. Вам придется отладить очень сложные процессы. Если вы не уверены, что справитесь, я бы категорически не рекомендовал вам брать заботу о дочери на себя.
Дороти вспомнила все те случаи, когда выпускала руку дочери из своей, когда оставляла Талли в толпе одну, все дни рождения, на которые не приезжала, все неотвеченные вопросы. В этой палате все знали ее печальную историю никчемной мамаши. Она не делала для Талли бутерброды, не болтала с ней о жизни и не говорила «Я люблю тебя».
Если она и сейчас не протянет руку, их история на этом и закончится.
– Я о ней позабочусь, – твердо сказала Дороти.
– Я разберусь с ее страховкой и решу все финансовые вопросы, – произнес Джонни. – Талли получит самую лучшую помощь на дому.
– Кома может оказаться затяжной. И расходы будут расти. Насколько я понимаю, завещания Талли не оставила, распоряжаться всей ее недвижимостью и быть доверенным лицом в медицинских случаях назначена Кейтлин Райан, ныне покойная.
Джонни кивнул:
– Да, но я ближайший родственник Кейтлин и возьму это на себя. – Он взглянул на Дороти, и та кивнула. – Позже, если понадобится, мы этот порядок пересмотрим. На этой неделе я поговорю с ее финансовым управляющим. Ее квартира стоит несколько миллионов даже сейчас, в кризис. Если нужно будет, продадим, но я почти уверен, что у Талли хорошая страховка.
Марджи взяла Дороти за руку, и женщины посмотрели друг на друга.
– Дом в Снохомише еще не продан. Мы с Бадом можем вернуться, будем рядом.
– Вы невероятные, – тихо сказала Дороти. – Но тогда мне захочется переложить на тебя материнские обязанности, а сейчас ответственность я должна взять на себя. Надеюсь, ты понимаешь.
Взгляд Марджи был красноречивее слов.
– До меня – один телефонный звонок.
Дороти вздохнула.
Ну вот. Впервые в жизни она станет Талли матерью.
12 сентября 2010, 18:17
Почти весь день Джонни и Фрэнк, управляющий Талли, разбирались с ее финансовыми делами.
Сейчас Джонни сидел в машине, на пароме, а на пассажирском сиденье лежала стопка документов. Он и понятия не имел, как складывалась жизнь Талли после смерти Кейт. Он-то полагал, что она ушла с телевидения по своей воле, что «контракт на книгу» – дело прибыльное и ляжет в основу еще одной успешной карьеры. А ведь ему ничего не стоило узнать правду – если бы он удосужился.
Но ему было не до этого.
«Ох, Кейти, – устало подумал он, – ты мне за это голову снимешь».
Откинувшись на кожаную спинку, Джонни наблюдал, как ворота парома открываются и впереди появляются песчаные пляжи Винг Пойнт. Когда паром причалил, Джонни съехал по металлической рампе на асфальтовую дорогу и направился домой.
Дом ждал его, словно пропитанный вечерним светом. В этот предзакатный час, чудесный и прозрачный, каждый оттенок приобретает особую ясность и отчетливость. В северо-западных штатах сентябрь – месяц благословенный, компенсация за серые дождливые дни, который последуют дальше.
На миг Джонни увидел дом таким, каким тот когда-то был. После смерти Кейт и двор с палисадником, и сам дом изменились. Прежде палисадник имел вид диковатый и неухоженный, Кейти все «собиралась» обиходить его, но растения, цветы и кусты разрастались и ввысь и вширь. Образовавшаяся растительная куча-мала напоминала драку школьных задир, которые делят территорию. Во дворе вечно валялись игрушки – скейтборды, шлемы и пластмассовые динозавры.
Сейчас все привели в порядок. Раз в неделю к ним приходил садовник, который полол, подрезал и косил. Растения повеселели, цветы стали больше и ярче.
Джонни заехал в темный гараж, но вышел из машины не сразу, стараясь сперва собраться с мыслями. Лишь почувствовав, что готов, Джонни вошел в дом.
Стоило ему открыть дверь, как по лестнице, пихаясь, к нему бросились близнецы. Прямо роллербол на холмистой местности. Джонни уже давно перестал переживать, что кто-то из сыновей покатится по ступенькам. Уж какие есть, ничего не поделаешь. Мальчишки были одеты в спортивную форму Бейнбриджа и скейтерские кеды – Джонни не сомневался, что обувь великовата им размера на два.
За последние несколько лет они с мальчишками превратились в трио. В Лос-Анджелесе они сблизились, а сюда сыновья вернулись с радостью. Тем не менее Джонни видел, что их отношения постепенно дают трещину. У обоих сыновей, в особенности у Уиллза, появились секреты, и он завел привычку уклончиво отвечать на обычные вопросы. Услышав: «Кто звонил?» – Уиллз отмахивался: «Никто». – «А-а, то есть ты с никем сейчас разговаривал?»
– Привет, па! – Уиллз одним прыжком преодолел последние три ступеньки. Лукас отставал от него буквально на долю секунды. На пол они спрыгнули с такой силой, что чуть доски не проломили.
Господи, как же он любит своих мальчишек! И, несмотря на это, сейчас, когда Кейт нет рядом, чтобы его вразумить, Джонни столько раз отступался от них. В одиночку он справлялся с ролью отца намного хуже, чем того заслуживали сыновья и Мара. И почему только сейчас он так ясно видит ошибки? Простят ли его когда-нибудь дети?
– Папа, ты чего? – спросил Лукас.
Ну разумеется, Лукас. «Лукаса особенно береги… Он не поймет. Возможно, он будет тосковать по мне сильнее всех».
– Завтра мы покрасим и приведем в порядок дом Дороти. Надо подготовить его для Талли. И я знаю, как вам хочется помочь.
– Они с мамой любили синий, – вспомнил Уиллз, – для ее комнаты в самый раз цвет.
Лукас все смотрел на Джонни.
– Папа, ты не виноват, – тихо проговорил он. – Я про Талли.
Джонни потрепал сына по щеке:
– Как же ты на маму похож.
– А Уиллз – на тебя, – кивнул Лукас.
Семейная присказка, которую то и дело, много лет, повторяют. И не зря. Джонни улыбнулся. Может, так им в будущем и сделать – сохранить Кейт в тысяче повседневных мелочей? Он наконец-то готов к этому. Как ни странно, несчастный случай с Талли дал понять, что именно важно.
– А сестра ваша где?
– Па, ну сам догадайся, – фыркнул Уиллз.
– У себя?
– Чего она там все время делает, а?
– Ей сейчас непросто. Пускай немного выдохнет, ладно, Скайуокер?
– Ладно, – хором согласились оба.
Джонни поднялся по лестнице. Проходя мимо комнаты Мары, он не стал ни стучаться, ни звать дочь – изо всех сил старался не нарушать ее личное пространство. Сегодня в больнице Джонни увидел, до чего сильно она переживает, а за последние несколько лет одно он усвоил крепко: слушать так же важно, как говорить. Когда Мара заговорит, он должен повести себя правильно. Нельзя опять оттолкнуть ее.
Он прошел к себе, бросил документы на кровать и долго стоял под горячим душем. Когда он вытирал волосы, в дверь кто-то постучал.
Джонни торопливо натянул на себя джинсы с футболкой и крикнул:
– Входи!
Дверь открылась. На пороге, сцепив руки, стояла Мара. Каждый раз, когда Джонни смотрел на Мару, ему делалось не по себе. Худая и бледная, она превратилась в призрак той девушки, какой когда-то была.
– Можно с тобой поговорить?
– Разумеется.
Она отвела глаза.
– Только не тут. – И Мара сбежала вниз по лестнице.
В прихожей она сняла с вешалки толстовку и вышла на террасу. Там Мара села в любимое кресло матери. Над ними пылали осенние клены. Листья, пурпурные, оранжевые и лимонно-желтые, устилали террасу, усыпали перила. Сколько же раз они с Кейт сидели здесь по вечерам, уложив детей, и слушали друг друга и волны, пока к их ногам подкрадывалась ночь, а в подсвечниках мерцали свечи?
Джонни стряхнул воспоминания и опустился в соседнее кресло. Старое, видавшее виды, оно громко скрипнуло.
– Я продала в журнал «Стар» историю Талли, – тихо заговорила Мара, – сказала им, что Талли алкоголичка и сидит на таблетках. Они заплатили мне восемьсот пятьдесят долларов. Статью напечатали на прошлой неделе. Я… видела в квартире Талли журнал с этой статьей. Талли прочла ее, а после этого села в машину.
Джонни глубоко вдохнул. «Кейти, помоги!» – подумал он. Когда Джонни понял, что голос у него не сорвется, он произнес:
– Так вот почему ты сказала, что это ты виновата.
Мара повернула голову. В ее глазах Джонни увидел такую муку, что у него сердце сжалось.
– Да я и виновата.
Джонни смотрел в полные страдания глаза дочери.
– Без твоей мамы наши с Талли пути разошлись. Находиться рядом с Талли было невыносимо больно, вот я и отдалился. Даже не отдалился, я сбежал от нее подальше. Так что ты не единственная, кто заставил ее страдать.
– Утешение слабое, – печально сказала Мара.
– Я тысячу раз вспоминал ту сцену у тебя в общежитии. У меня тогда просто крышу сорвало. Я бы все отдал, чтобы отмотать время назад, – я бы сказал тебе, что какой бы ты выбор ни сделала, я все равно тебя люблю и никогда не разлюблю, будь уверена.
– Мне так этого хотелось. – Мара вытерла слезы.
– И перед Талли я тоже мечтаю извиниться. Зря я ее обвинял во всем.
Мара кивнула, но промолчала.
Джонни подумал обо всех ошибках, что надломили его отношения с дочерью, о тех случаях, когда отстранялся, вместо того чтобы сблизиться, когда молчал, хотя следовало бы говорить. Словом, он думал о всех тех промахах, которые допускает отец-одиночка, на которого легли все заботы о семье.
– Ты меня простишь?
Мара посмотрела ему в глаза:
– Папа, я тебя люблю.
– И я тебя люблю, Манчкин.
Губы Мары тронула слабая, печальная улыбка.
– А Талли? Она, наверное, теперь думает…
– Что бы ты сказала ей прямо сейчас?
– Я бы рассказала, как сильно ее люблю, вот только возможности у меня нет.
– Еще появится. Вот очнется – и все расскажешь.
– Я в последнее время как-то не очень верю в чудеса.
«А кто в них верит-то?» – хотелось ему сказать, но произнес он другое:
– Твоей маме это ужасно не понравилось бы. Она бы заявила, что все идет ровно так, как оно должно идти, и сдаваться нельзя, разве только в крайнем случае, да и…
– …да и тогда тоже нельзя, – договорила Мара, и ее голос словно эхом отрикошетил от его голоса. На один чудесный миг Джонни почудилось, будто рядом Кейт. Над головой зашелестела листва.
– Я бы хотела снова к доктору Блум записаться. Если можно.
Джонни быстро взглянул наверх, на покачнувшийся стеклянный светильник. Спасибо, Кейти.
– Я тебя запишу.
Глава двадцать шестая
14 сентября 2010, 09:13
Накануне того дня, когда Талли должны были перевезти домой, Райаны и Маларки, точно команда профессиональных уборщиков, нагрянули в дом на улице Светлячков. Дороти никогда еще не видела, чтобы люди работали так слаженно и усердно.
Гостевую спальню, где жила Талли, когда ей было четырнадцать, и которую собиралась занять сейчас, в пятьдесят, ободрали, вычистили и покрасили в чудесный синий цвет. Доставленную из больницы койку поставили ближе к окну, чтобы Талли видела старый дом ее лучшей подруги. Новый матрас, ортопедический, с цветочным узором, нашла в магазине Мара, а близнецы выбрали фотографии для комода – штук двенадцать, не меньше: Талли и Кейт в разные периоды жизни, Талли с розовощеким младенцем на руках, Джонни и Талли получают на сцене какую-то награду. Дороти хотела бы дополнить эту коллекцию их с Талли общим снимком, но таких фото не существовало. В разгар уборки приехала медсестра из компании по уходу за людьми в коме. Два часа она растолковывала Дороти, как правильно осуществлять ежедневный уход за пациенткой.
Когда все наконец разошлись, Дороти долго расхаживала до дому, убеждая себя, что справится. Она от корки до корки прочитала брошюры, которые привезла медсестра, делая на полях заметки.
Дважды Дороти почти собралась сбегать за выпивкой, однако все же преодолела себя. Вместо этого она поехала в больницу. Прошла по залитому светом коридору к палате дочери, улыбнувшись медсестре на посту, и открыла дверь.
Возле кровати Талли сидел какой-то мужчина с книгой в руках. При появлении Дороти он поднял голову. Еще молодой, не старше сорока пяти, экзотичной наружности, какая бывает у людей смешанных кровей, с собранными в хвост волосами. Дороти почти не сомневалась, что под длинным белым халатом у него потертые джинсы и футболка с какой-нибудь рок-группой. На ногах точно такие же сандалии, какие носила она сама.
– Простите. – Мужчина встал и отложил книгу.
Дороти успела разглядеть название – «Шантарам» или что-то в этом роде. Книга толстая, а он прочитал уже половину.
– Вы ей вслух читаете?
Он кивнул и, шагнув к Дороти, протянул руку:
– Меня зовут Десмонд Грант, я врач отделения экстренной помощи.
– А меня Дороти. Я мать Талли.
– Ну что ж, мне пора на работу.
– Вы часто к ней приходите?
– Стараюсь заглядывать перед сменой или после, в основном ночью у нее сижу. Говорят, она сегодня домой уезжает?
– Да. Примерно через час.
– Приятно было познакомиться. – Он улыбнулся и направился к двери.
– Десмонд?
Он обернулся:
– Да?
– Улица Светлячков, дом семнадцать. Снохомиш. Мы там живем. На случай, если вы захотите дочитать.
– Спасибо, Дороти. Думаю, захочу.
Она проводила его взглядом и приблизилась к койке. Спустя семнадцать дней после аварии кровоподтеки поменяли цвет с темно-фиолетового на гнилостный желто-коричневый. Кожа была вся в мелких ранках и ссадинах, некоторые воспалились. Пухлые губы Талли пересохли и потрескались.
Из кармана рубахи Дороти достала небольшую баночку крема с добавлением пчелиного воска. Зачерпнув пальцем крем, она принялась втирать его в безжизненные губы Талли.
– Думаю, так они мягче станут. Как ты спала сегодня? Как я спала? Да не очень. Все прокручивала в голове, как пройдет с твоим возвращением. Не хочу тебя разочаровать. По-твоему, все хорошо будет? Ну и славно. – Она положила руку на бритую голову дочери. – Когда будешь готова, непременно очнешься. Выздоровление – дело небыстрое. Уж кому это и знать, как не мне.
Тут дверь открылась, в палату вошли Джонни с доктором Беваном.
– Вот вы где, Дороти, – сказал доктор.
Он отступил в сторону, пропуская медсестер и двух санитаров.
Дороти вымученно улыбнулась. Если только для того, чтобы перевезти Талли домой, нужно столько народа, то как она сможет ухаживать за дочерью в одиночку?
– Дороти, выдохни, – сказал Джонни за ее плечом.
Дороти с благодарностью оглянулась на него.
А затем все стремительно закрутилось. Талли переложили с койки на каталку, отключили от аппаратов и покатили каталку к выходу. В регистратуре Дороти подписала документы, забрала рецепты, брошюры по уходу за больным и рекомендации, написанные доктором Беваном. Сидя в машине Джонни, которая ехала за «скорой помощью», Дороти едва сознание не теряла от тревоги.
На Коламбия-стрит улица пошла под наклон, и вот сбоку показалась грубая серая опора эстакады, в которую и врезалась Талли. Возле опоры, на тротуаре, вырос настоящий стихийный мемориал: воздушные шарики, свечи и увядающие цветы. «ОЧНИСЬ, ТАЛЛИ!» – было написано на одном из плакатов, а на другом: «МЫ ЗА ТЕБЯ МОЛИМСЯ».
– Как думаешь, она знает, сколько людей за нее молятся? – спросила Дороти.
– Надеюсь.
Дороти наблюдала, как пейзаж за окном сменяется на пригородный, потом на сельский, как небоскребы уступают место живым изгородям, забитые автомобильные шоссе – пустым дорогам с высоченными деревьями по обочинам. Возле дома они обогнали «скорую помощь» и остановились.
Дороти поспешила открыть дверь. Включила в доме свет и провела специалистов из «скорой» в комнату Талли, где дети Райанов повесили плакат «Талли, с возвращением!».
Дороти по пятам ходила за медиками, засыпа́ла их вопросами, скрупулезно записывала ответы. Она и глазом моргнуть не успела, как все устроилось – спящую Талли разместили в ее комнате. «Скорая» уехала.
– Хочешь, я пока останусь? – предложил Джонни.
Дороти так погрузилась в собственные мысли, что от неожиданности вздрогнула.
– О… Нет. Но спасибо.
– Мара приедет к тебе в четверг, привезет продукты. А мы с мальчишками – на выходных. Марджи с Бадом дали нам ключи от дома напротив.
Сегодня был вторник.
– Марджи просила напомнить, что ей до тебя всего час-другой. Если передумаешь и тебе понадобится помощь, она вылетит первым же рейсом.
Дороти вымученно улыбнулась.
– Я справлюсь, – заверила она, убеждая скорее себя, а не Джонни.
Возле двери он остановился:
– Ты хоть представляешь, как много это для нее значит?
– Я представляю, как много это значит для меня. Часто ли нам выпадает второй шанс?
– Если станет совсем тяжко…
– Я не запью. Не бойся.
– Я не об этом. Просто знай – мы все готовы помочь ей. И тебе.
Дороти посмотрела на Джонни:
– Знает ли она, как ей повезло с вами?
– Прежде мы ей не помогали, – тихо ответил Джонни, и на лице его мелькнула гримаса боли.
Дороти промолчала – слова тут лишние.
Иногда ты просто поступаешь неправильно и вынужден жить со своей ошибкой. Изменить в этом случае можно разве что будущее.
Дороти проводила Джонни до калитки и смотрела вслед его машине. Затем, закрыв дверь, вернулась в комнату дочери.
Спустя час пришла медсестра. Проинспектировав обстановку и осмотрев больную, она дала Дороти руководство по уходу.
– А теперь следуйте за мной.
Следующие три часа Дороти тенью ходила за медсестрой и училась ухаживать за дочерью. К завершению у нее был целый блокнот с записями.
– Надеюсь, вы все усвоили, – сказала под конец медсестра.
Дороти сглотнула.
– Даже не знаю.
Медсестра улыбнулась.
– Вы просто вспомните, как в детстве за ней ухаживали, вспомните, что бывало нужно малышу. Поменять подгузник, подержать на руках, рассказать сказку на ночь. Вот и здесь то же самое. Ну и поглядывайте в записи. И все хорошо будет.
– Матерью я была никудышной, – призналась Дороти.
Медсестра потрепала ее по плечу:
– Мы все так про себя думаем, милая. Вы справитесь. И не забывайте – возможно, она вас слышит. Поэтому беседуйте с ней, пойте, шутите. Говорите все, что в голову придет.
Оставшись в доме вдвоем с дочерью, Дороти тихо вошла к ней в комнату, зажгла свечу с ароматом гардении и включила свет.
Она приподняла кровать на тридцать градусов, подождала немного и опустила. А потом снова подняла.
– Надеюсь, у тебя голова не закружилась. Каждые два часа мне полагается поднимать и опускать тебе голову.
Закончив с этой процедурой, Дороти осторожно убрала одеяло и стала массировать Талли кисти и руки. Проделывая все эти манипуляции, Дороти говорила, говорила… После она не могла вспомнить, что именно говорила, – помнила лишь, что, втирая увлажняющий лосьон в сухую, потрескавшуюся кожу дочери, она заплакала.
Через две недели после того, как Талли выписали из больницы, Мара отправилась на первый сеанс к доктору Блум. Проходя через пустую приемную, она невольно увидела Пэкстона – печального, с проникновенным взглядом, черные волосы упали на лицо.
– Мара, – улыбнулась доктор Блум, – рада тебя снова видеть.
– Спасибо.
Мара села в кресло перед полированным столом. Кабинет запомнился ей более просторным и не таким уютным. Даже сейчас, в серый и дождливый день, вид на залив Эллиот-Бэй отсюда открывался чудесный.
Доктор Блум села напротив.
– О чем тебе хотелось бы поговорить сегодня?
Вариантов было множество – проанализировать бесчисленное количество ошибок и поступков, раскаяние и горе. Мара поерзала – она хотела отвести взгляд, вскочить, подойти к окну, пересчитать листья у растения в горшке.
– Я тоскую по маме, Талли в коме, а я испортила себе жизнь, поэтому теперь мечтаю разве что в какую-нибудь нору заползти и затаиться там.
– Ты же так уже делала, – сказала доктор Блум. Неужели у нее и прежде был такой мягкий голос? – С Пэкстоном. И вернулась сюда.
От осознания этой очевидной истины Мара точно окаменела. Доктор Блум права: все это – розовые волосы, пирсинг, секс – лишь способ спрятаться. Но Пэкстона она любила. По крайней мере, это было настоящее. Пусть то была болезненная любовь, опасная и с надломом, но настоящая.
– От чего ты пряталась?
– Тогда? От тоски по маме.
– Мара, существует боль, от которой не убежать. Возможно, сейчас ты это понимаешь. Порой мы должны взглянуть в глаза своим страданиям. Когда ты тоскуешь по маме, чего тебе недостает сильнее всего?
– Ее голоса и ее рук, того, как она меня обнимала. И ее любви.
– Любви ее тебе всегда будет не хватать. Пройдут дни, месяцы и даже годы, но тоска порой будет накатывать такая, что трудно дышать. Но случатся и хорошие дни, месяцы и годы. В каком-то смысле ты всю жизнь ее станешь искать. Но ты ее найдешь. По мере взросления начнешь понимать ее все лучше. Обещаю.
– Узнай мама, как я обошлась с Талли, она возненавидела бы меня, – с горечью сказала Мара.
– Ты удивишься, поняв, как легко мать умеет прощать. И крестная мать тоже. Вопрос в другом – простишь ли ты себя сама?
Мара в отчаянии взглянула на доктора:
– Мне надо научиться.
– Хорошо. Отсюда и начнем.
Постепенно Мара осознала, что разговоры о Талли и о маме, о вине, прощении и прошлом действительно помогают. Иногда ночами, лежа в постели, Мара представляла, как из темноты с ней разговаривает мама. Ведь этого ей недоставало сильнее всего – маминого голоса. Мара знала, что ей придется однажды сделать. Она знала, что есть место, где ее ждет мамин голос, надо только набраться сил, чтобы отправиться туда.
Вот только Талли должна быть рядом. Когда-то Мара пообещала это маме.
На протяжении долгих недель Дороти ложилась далеко за полночь, бесконечно вымотанная. Просыпалась разбитой. Блокнот с записями всегда был при ней. Дороти то и дело заглядывала в него, снова и снова перечитывала, опасаясь что-нибудь упустить, ошибиться. Список процедур молитвой крутился в мозгу. Поднимать и опускать кровать на пятнадцать минут каждые два часа, тщательно следить за едой и напитками, регулярно проверять назогастральный зонд, массировать руки и ноги, смазывать их лосьоном, чистить Талли зубы, проделывать упражнения для рук и ног, следить, чтобы кровать была сухой, а постельное белье чистым, каждые несколько часов переворачивать ее, проверять трахеобронхиальную функцию.
Опасения начали отступать лишь через месяц, а спустя еще шесть недель приходящая медсестра перестала вносить замечания.
К концу ноября, когда опавшая листва раскрасила заброшенный огород яркими красками, Дороти впервые подумала, что она, возможно, справится. А к первому Рождеству вместе с дочерью Дороти уже не заглядывала в блокнот. Распорядок дня и недель окончательно утвердился. Медсестра Нора, бабушка двенадцати внуков в возрасте от шести месяцев до двадцати четырех лет, приходила четыре раза в неделю. В последний свой визит она сказала:
– Знаешь, Дот, я бы и сама лучше не справилась! Поверь мне.
Когда наступил день Рождества, холодный и ясный, Дороти ощутила спокойствие – насколько вообще возможно спокойствие для женщины, дочь которой пребывает коме. Проснулась Дороти раньше обычного и принялась готовить дом к празднику. Разумеется, никаких украшений она не нашла, им и взяться было неоткуда, впрочем, Дороти это не тревожило. Она в совершенстве освоила науку довольствоваться малым. В кладовке она обнаружила два картонных ящика с памятными вещами Талли.
Дороти постояла, глядя на запыленные серые коробки.
Когда Джонни привез эти коробки вместе с одеждой, туалетными принадлежностями и фотографиями Талли, Дороти решила, что в них хранится то, что предназначено только для глаз Талли. Но сейчас она подумала, что содержимое коробок, возможно, окажется кстати.
Она наклонилась и подняла коробку с пометкой «Королевы Анны». Коробка оказалась совсем легкой – да и откуда у семнадцатилетней Талли могло быть много ценных вещей?
Дороти вытерла пыль и отнесла коробку в комнату дочери.
В окно лился серебристый свет, на полу колыхались тени от деревьев за окном. Темные и светлые полосы словно догоняли друг друга, а тень от ловца снов со стеклянными бусинами им подыгрывала.
– Я твои вещи принесла, – сказала Дороти. – Сегодня Рождество. Может, посмотрим с тобой вместе, что там?
Она поставила коробку на приставной столик у кровати.
Начавшие седеть рыжеватые волосы постепенно отрастали, отчего Талли смахивала на птенца. Кровоподтеки сошли, раны зажили, осталось лишь несколько бледных шрамов. Дороти смазала сухие губы дочери кремом с пчелиным воском.
Затем она придвинула к кровати стул, села и открыла коробку. Первой она извлекла маленькую футболку с гориллой Магилла. От прикосновения к мягкой ткани в памяти у Дороти взвился вихрь.
«Мамочка, можно мне кексик?»
«Конечно. Чуток травы никому не навредит. Клем, дай-ка кексики».
И позже:
«Дот, дочка твоя чё-то вырубилась…»
Дороти посмотрела на футболку. Такая маленькая… Дороти вдруг поняла, что молчит уже долго.
– Ох, прости. Ты, наверное, решила, что я ушла, но я тут. Я бросала тебя, но всегда возвращалась, и когда-нибудь ты узнаешь, что на то была причина. Я просто не могла… у меня не получалось. – Дороти аккуратно свернула футболку и отложила ее в сторону.
Следующим она достала из коробки большой альбом, в каком обычно хранят фотографии, с нарисованными на обложке незабудками и девочкой, одетой как первопоселенцы. И с надписью «Записи Талли».
Дрожащей рукой Дороти открыла альбом на первой странице и увидела маленькую, с узорчатым обрезом, фотографию, на которой худенькая девочка задувала свечку на торте. На соседней странице было приклеено письмо. Дороти принялась читать вслух:
Дорогая мамочка, сегодня у меня день рожденья, мне одиннадцать лет. Как у тебя дела? У меня все хорошо. Наверняка ты сейчас торопишься к нам в гости, потому что ты по мне скучаешь так же сильно, как и я по тебе.
Люблю тебя, твоя дочка Талли.
И еще:
Дорогая мамочка, ты по мне скучаешь? Я по тебе очень скучаю.
Люблю тебя, твоя дочка Талли.
Она перевернула страницу. Снова письма.
Дорогая мамочка, сегодня в школе мы катались на пони. Тебе нравятся пони? Я вот их очень люблю. Бабушка говорит, у тебя, наверное, лергия, но я надеюсь, что нет. Когда ты меня заберешь, давай заведем пони?
Люблю тебя, твоя дочка Талли.
– Ты подписывалась «твоя дочка Талли». Думала, будто я не знаю, кто ты?
Талли издала какой-то звук. Глаза у нее открылись. Дороти вскочила:
– Талли? Ты меня слышишь?
Талли вздохнула, словно от усталости, и снова закрыла глаза.
Дороти долго стояла, ждала. Талли открывала глаза довольно часто, но каждый раз продолжения это не имело.
– Ладно, еще почитаю. – Опустившись на стул, Дороти перевернула страницу.
В альбоме были сотни писем, написанных сперва неуклюжим детским почерком, но, по мере того как шли годы, различалась рука молодой, уверенной в себе женщины. Дороти прочла их все.
Я сегодня пробовалась в команду чирлидеров. Под «Китайскую рощу» танцевала. Ты знаешь эту песню?
Я всех президентов выучила. Ты все еще хочешь, чтобы я стала президентом?
Почему ты не возвращаешься?
Дороти отчаянно хотелось отложить альбом, каждое слово ранило ее в самое сердце, однако остановиться она была не в силах. Перед глазами проходила жизнь ее дочери, доверенная бумаге. Дороти читала сквозь непрерывно катящиеся слезы, читала и перечитывала каждую записку, открытку, вырезку из школьной газеты.
Поток писем прервался в 1972 году. Ни обиды, ни обвинений в них так и не появилось – они просто-напросто взяли и закончились.
Дороти перевернула последнюю страницу и увидела маленький синий конверт, приклеенный к обложке. Он был запечатан и подписан: «Дороти Джин».
У нее перехватило дыхание. Дороти Джин – так ее называл лишь один человек.
Она медленно открыла конверт и взволнованно произнесла:
– Тут письмо от моей мамы. Ты знала об этом, Талли? Или она наклеила конверт, когда ты уже махнула на меня рукой?
Она вытащила из конверта листок бумаги, тонкий и мятый. Возможно, письмо смяли, а потом снова разгладили.
Дорогая Дороти Джин!
Я всегда надеялась, что ты вернешься домой. Много лет я молилась, просила Господа вернуть тебя мне. Я убеждала Его дать мне еще один шанс – и тогда я не буду жить с закрытыми глазами.
Но ни Бог, ни ты не прислушались к старушечьим молитвам. Ни тебя, ни Его я не виню. Некоторые ошибки нельзя простить, правда ведь? Проповедники тут врут. Я вышила столько библейских высказываний. Лучше бы сказала тебе одно-единственное слово.
Прости. Такое короткое, всего шесть букв. А у меня так и не хватило сил его произнести. Я ни разу не попыталась остановить твоего отца. Не смогла. Слишком боялась его. Мы с тобой обе знаем его любимый способ тушить сигареты, да?
Я умираю, угасаю, несмотря на все мои надежды тебя дождаться. С Талли у меня все получилось лучше, чем с тобой. Знай об этом. Бабушка из меня вышла более удачная, чем мать. Свой грех я унесу с собой в могилу.
Просить у тебя прощения, Дороти Джин, я не осмелюсь. Но я очень раскаиваюсь. Знай это.
Если бы только можно было начать заново.
Если бы.
Дороти смотрела на расплывающиеся перед глазами фразы. Она всегда считала себя единственной жертвой в родительском доме. Но, получается, их было двое.
Трое, если считать Талли, чью жизнь разрушила злоба ее деда, – возможно, не напрямую, и тем не менее все же разрушила. Три поколения женщин, которых сломил один и тот же мужчина.
Дороти глубоко вздохнула и подумала: «Ладно».
Только и всего. Ладно. Это ее прошлое.
Прошлое.
Она посмотрела на дочь. Та была словно спящая принцесса из сказки – волосы отросли, кожа разгладилась, и Талли выглядела совсем молодой.
– Больше никаких тайн, – сказала Дороти. Прошептала.
Она расскажет Талли все, прочитает покаянное письмо матери. Это станет рождественским подарком для дочери. Она будет сидеть подле дочери и рассказывать свою жизнь – продолжит с того места, где остановилась в больнице. А потом она все запишет – на тот случай, если Талли понадобится для мемуаров. Она больше не будет стыдиться себя и своего тайного прошлого, хватит бегать от собственных и чужих ошибок. И тогда, возможно, Талли очнется.
– Хочешь послушать, Талли? – спросила Дороти.
Она беззвучно молила дочь ответить.
Лежащая на кровати Талли размеренно дышала.
Глава двадцать седьмая
В том году зима, похоже, и не думала заканчиваться. Серые дни следовали один за другим, словно грязные простыни на веревке. Небо темнело от распухших туч, а те время от времени проливались дождем, который раскрашивал черным поля, добавлял вязкости почве и пропитывал ветви кедров влагой, так что те повисали, будто мокрые рукава. Но потом наступила весна с ее первым солнцем, и поля долины Снохомиш подернулись зеленью, деревья распрямились и потянулись к свету, хвойные макушки налились нежно-зеленой порослью. Вернувшиеся за одну ночь птицы галдели и суетились в полях, выискивая во влажной земле жирных розоватых червяков.
К июню местные жители уже позабыли и зимнюю тоску, и весеннее нетерпение. В июле, когда заработали фермерские рынки, отовсюду слышались жалобы на то, каким жарким выдалось лето.
Подобно цветам у них в палисаднике, серые зимние месяцы Мара набиралась сил или искала ту силу, которая всегда жила в ней.
Уже шел август – время смотреть вперед, а не оглядываться назад.
– Ты точно хочешь туда одна поехать? – спросил отец.
Она закрыла глаза и прижалась к нему, а он обхватил ее руками.
– Да, – кивнула Мара.
Если в чем-то она и уверена, то в этом. У нее есть о чем рассказать Талли, но Мара все медлила и ждала чуда, вот только ждала, похоже, зря.
После аварии прошел почти год, всю зиму и весну Мара готовилась к университету. Накануне вечером она помогала отцу работать над фильмом о бездомных детях и пересмотрела бесконечное множество кадров с несчастными брошенными детьми – впалые щеки, пустые глаза и напускная храбрость обжигали душу. Мара знала, как ей повезло, ведь она-то дома. В безопасности. Она так и сказала: «Я рада, что вернулась».
Однако кое-чего она еще не сделала.
– Я дала маме обещание и сдержу его.
Отец поцеловал ее в макушку.
– Я тобой горжусь. Я тебе это уже говорил?
Она улыбнулась:
– Каждый день после того, как я избавилась от розовых волос и пирсинга.
– Но причина-то не в этом.
– Знаю.
Он проводил ее до машины:
– Аккуратнее на дороге.
Сейчас эти слова значили для нее намного больше, чем прежде.
Мара кивнула и села за руль.
В этот чудесный летний день туристы ручейком стекали с парома и двигались дальше, по тротуарам Уинслоу. По другую сторону залива движение, как обычно, было плотным, и машина Мары медленно ползла в северном направлении.
В Снохомише она свернула с шоссе на улицу Светлячков. Из машины Мара вышла не сразу – сперва просто сидела и смотрела на серую сумку «Нордстром» на соседнем сиденье. Наконец она взяла сумку, вышла из машины и направилась к двери.
В воздухе висел свежий аромат зреющих на солнце яблок и персиков. Отсюда Мара видела, что в огороде у Дороти уже алеют помидоры, наливаются стручки фасоли и шапки брокколи.
Не успела она постучать, как дверь открылась. На пороге стояла Дороти в цветастой тунике и мешковатых штанах.
– Привет, Мара. Она тебя ждет. – Она крепко обняла девушку.
Дороти говорила так каждый четверг уже почти двенадцать месяцев.
– На этой неделе она дважды глаза открывала. По-моему, это отличный знак. Ты как считаешь?
– Ну конечно.
В начале зимы, когда Талли только начала открывать глаза, она так и думала. Когда это случилось в первый раз, Мара вообще дышать перестала. Она позвала Дороти, наклонилась к Талли и принялась уговаривать: «Ну давай же, Талли, возвращайся…»
Мара приподняла сумку:
– Я тут ей кое-что почитать принесла.
– Отлично, просто чудесно! А я тогда пока в огороде покопошусь, в августе дел там невпроворот. Лимонаду хочешь? Домашний, сама приготовила.
– Еще бы!
Следом за Дороти она прошла по тщательно прибранному дому. С балок на потолке свисали пучки сухой лаванды, на столах и тумбочках, в щербатых графинах и ведрах, стояли душистые розы. Дороти скрылась на кухне и вернулась с запотевшим стаканом.
– Спасибо.
Их взгляды встретились, а через миг Мара кивнула и по длинному коридору направилась в комнату Талли. Солнечный свет бликами рассыпался по синим стенам, отчего казалось, будто вокруг океан.
Талли лежала на слегка приподнятой медицинской койке – глаза закрыты, рыжеватые с проседью волосы растрепались, лицо бледное. Тело до шеи прикрыто кремовой простыней. Грудь поднималась и опускалась. Какой же умиротворенный у нее вид! Как всегда, на долю секунды Маре показалось, будто Талли того и гляди откроет глаза, широко улыбнется и скажет: «Привет».
Пересилив себя, Мара шагнула вперед. В комнате пахло лосьоном для рук – этот аромат гардении Дороти обожала. На тумбочке лежал потрепанный томик «Анны Карениной», которую Десмонд вот уже несколько месяцев читал Талли вслух.
– Привет, – поздоровалась Мара. – Я снова поступила в университет, скоро уезжаю. Но ты и так в курсе, я уже несколько месяцев только об этом и болтаю. В Лойола Мэримаунт. Это в Лос-Анджелесе. Представляешь? Думаю, небольшой университет мне в самый раз.
Мара замолчала. Не за этим она сюда пришла сегодня.
Тянулись месяцы, а Мара все верила в чудо. И сегодня она приехала попрощаться.
И кое-что еще сделать.
Боль у нее в груди, и без того огромная, все росла и росла. Мара подошла к стулу у кровати, села и придвинулась ближе.
– Ты ведь из-за меня в аварию попала, да? Потому что я повела себя как последняя тварь и продала историю о тебе в тот журнал. Растрезвонила всему миру, что ты на таблетках сидишь.
Повисшее молчание точно утягивало Мару в пустоту. Доктор Блум, да и все остальные тоже убеждали ее, что случившаяся с Талли трагедия – не ее вина, и тем не менее поверить в это у Мары не получалось. Каждый раз, навещая Талли, она просила у нее прощения.
– Вот бы нам с тобой все заново начать. Мне тебя так не хватает.
Она вздохнула, потянулась за сумкой на полу и достала свое главное сокровище. Мамин дневник.
Чуть подрагивающей рукой открыла дневник. «История Кейти» – было выведено размашистым почерком Талли.
Мара смотрела на эти два слова. Почему она до сих пор боится прочесть дневник? Каждый раз при мысли о том, что она узнает последние мысли матери, на нее накатывала дурнота.
– Я пообещала ей это прочесть, когда буду готова. Я не сказать чтобы готова, да и ты сейчас – не совсем ты, но я скоро уеду, и доктор Блум говорит, что пришло время. Она права. Время пришло… Ладно, начнем.
Паника всегда ощущается одинаково. Сперва в желудке образуется тяжесть, затем подступает тошнота, а за ней – какая-то судорожная спертость в легких, которая не проходит, сколько ни вдыхай. Но повод для страха каждый день новый – я никогда не знаю заранее, что спровоцирует панику. Может, поцелуй мужа с привкусом грусти, которая надолго осядет в его глазах. Порой я замечаю, что он уже горюет обо мне, уже скучает, хотя я еще рядом. Но куда хуже то, как Мара безропотно соглашается со всем, что я говорю. Что угодно отдала бы за старую добрую ссору с воплями и хлопаньем дверей. Вот что я хочу тебе сказать первым делом, Мара: в этих ссорах – сама жизнь. Ты боролась за свободу, за возможность не быть только дочерью, еще не зная толком, кто ты, а я боялась тебя отпустить. Это замкнутый круг любви. Увы, тогда я этого не осознавала. Твоя бабушка как-то сказала, что я пойму, как тебе жаль, гораздо раньше, чем ты поймешь это сама, и она оказалась права. Я знаю, что ты сожалеешь о некоторых своих словах так же, как я сожалею о том, что сама наговорила в сердцах. Но это уже неважно. Я хочу, чтобы ты это знала. Я тебя люблю и знаю, что ты любишь меня.
Но ведь и это всего лишь слова, правда? Я хочу пойти дальше. И если ты согласишься меня потерпеть (я уже много лет ничего не писала), я расскажу тебе одну историю. Это моя история, но и твоя тоже. Она началась в 1960 году в одном обшитом вагонкой фермерском домике, построенном на холме возле пастбища. Но по-настоящему интересной она стала в 1974-м, когда в доме напротив поселилась самая крутая девчонка на планете…
Мара погрузилась в рассказ о четырнадцатилетней девочке, над которой смеялись в школьном автобусе и которая находила отдушину в вымышленных книжных героях.
Меня дразнили Чмоларки, высмеивали мою одежду, спрашивали, не ослепла ли я, раз так уродски оделась, а я в ответ ни слова не говорила и лишь крепче прижимала к груди обернутые в коричневую бумагу учебники. В тот год моими лучшими друзьями были Фродо, Гэндальф, Сэм и Арагорн. Я воображала себя героиней сказочных приключений.
Мара прекрасно представляла это: однажды звездной ночью непопулярная девочка подружилась с другой девочкой, такой же одинокой. И несколько случайно брошенных слов положили начало дружбе, которая навсегда изменит жизнь обеих.
А еще мы считали себя первыми красотками. Ты уже доросла до этого, Мара? Это когда слепо копируешь всякие модные веянья, но, глядя в зеркало, видишь лишь слегка приукрашенную версию себя самой. Такими были для меня восьмидесятые. Разумеется, Талли полностью отвечала и за мой гардероб…
Мара дотронулась до своих темных волос, вспоминая те времена, когда волосы были розовые и укладывала она их гелем.
Наша встреча с твоим отцом получилась волшебной. Не для него – не с самого начала, – а для меня. Иногда, если повезет, ты смотришь в чьи-то глаза и видишь все свое будущее. Как же я желаю вам, дети, такой же любви – не соглашайтесь на меньшее. Когда я обнимаю детей и гляжу в их темные глаза, я понимаю, что это – главное достижение всей моей жизни. Моя страсть. Моя цель. Может, это и не модно, но я родилась, чтобы стать матерью, и я наслаждалась каждой секундой материнства. Вы трое научили меня всему, что только можно знать о любви, и покидать вас невыносимо.
Строчки бежали дальше, по поворотам и перекресткам маминой жизни. Когда Мара дочитала до этого места, солнце уже село, на городок опустился вечер, а Мара и не заметила. Через окно в комнату падал желтоватый свет фонаря. Мара включила лампу на тумбочке и продолжила читать вслух.
Знай вот что, Мара. Ты боец, одиночка против общества. Моя смерть глубоко ранит тебя, это я знаю точно. Ты вспомнишь все наши ссоры и споры.
Забудь их, девочка моя. Мы с тобой такие, какие есть, только и всего. Вспоминай все остальное – как мы обнимались, как я целовала тебя, а ты меня, как мы строили замки из песка, украшали куличики, рассказывали друг дружке всякие истории. Вспоминай, как я тебя любила, любила в тебе все. Вспоминай, что я любила твою вспыльчивость и твой пыл. Ты, Мара, лучшая часть меня, и я надеюсь, что когда-нибудь ты обнаружишь, что и я – лучшая часть тебя. А все остальное отпусти. Помни лишь, как мы любили друг друга.
Помни любовь. Семью. Смех. Именно это помню я, когда все слова сказаны и все позади. В жизни я очень часто думала, что сделала и хотела недостаточно. Надеюсь, что моя глупость простительна – я была слишком молодая. Хочу, чтобы мои дети знали, как я горжусь ими и как горжусь самой собой. У нас были мы – ты, папа, мальчишки и я. Все, чего мне хотелось, у меня было.
Любовь.
Вот что мы помним.
Мара смотрела на последнее слово, «помним», но из-за едких слез буквы расплывались перед глазами. И в этой размытости она вдруг увидела мать – светлые волосы, с которыми никакая укладка не могла совладать, зеленые глаза, словно заглядывавшие тебе прямо в душу. Она помнила, что мама всегда знала, о чем ты думаешь, и догадывалась, когда закрытая дверь разрешает войти, а когда запрещает. Помнила мамин смех, который всегда с тобой, помнила, как мама убирала волосы с глаз Мары и шептала: «Навсегда моя доченька» – и целовала ее на ночь.
– О господи, Талли… Я ее помню…
Я чувствую, как бьется сердце. В этих ударах я слышу приливы и отливы, шелест летнего ветерка, барабанную дробь.
Воспоминания о звуках.
Но сейчас в моей темноте еще кое-что. Оно постукивает, давит, сбивает сердце с ритма.
Я открываю глаза, хотя я и не знала, что они были закрыты. Разницы никакой, вокруг все равно бесконечный мрак.
– Талли!
Это я. Когда-то была я. Я снова слышу его – мое имя, и когда звуки складываются в слово, я замечаю крохотные вспышки света – наверное, светлячки, а может, маяк… Огоньки танцуют вокруг меня, снуют туда-сюда, ну точно мелкая рыбешка.
Слова. Эти вспышки – слова. Они плывут ко мне.
…самая крутая девчонка на планете…
…как мы строили замки из песка…
…лучшая часть тебя…
От понимания сердце почти останавливается, вместо него в груди перекатываются слова – точно шарики.
Мара.
Это ее голос, хотя слова принадлежат Кейти. Слова из ее дневника. За годы я столько раз их прочла, что знаю наизусть. Я чувствую, как тело напрягается, – нет, это я его напрягаю, тянусь куда-то. Тьма давит на меня, не пускает, мимо несутся огоньки.
Кто-то берет меня за руку. Мара. Я чувствую теплую силу ее ладони, ее пальцы на моих – единственное настоящее во мраке нереальности.
Ты ее слышишь.
Я оборачиваюсь и вижу ее, Кейти, окутанную невероятным, чудесным светом. И внутри этого света – она, ее зеленые глаза, светлые волосы и широкая улыбка.
В темноту проникает голос:
– О господи, Талли… Я ее помню.
И в одну секунду я вспоминаю себя. Жизнь, которую прожила, уроки, которые не усвоила, предательства по отношению к тем, кого любила, и свою любовь к ним. Я вспоминаю, как они собрались вокруг моей койки, как молились за меня. Я хочу их вернуть. Хочу вернуть себя.
Я смотрю на Кейти и вижу в ее глазах наше прошлое. И еще кое-что вижу. Тоску. Я вижу ее любовь ко всем нам – ко мне, к мужу, к детям, родителям, – и в этой любви надежда и печаль.
Чего тебе хочется, Талли?
Слова Мары обволакивают, мерцают в черной воде, поцелуями ласкают мою кожу.
– Еще один шанс, – отвечаю я, и стоит мне это произнести, как тело мое вдруг наполняется силой. Я сделала выбор – и он вливает в мое немощное, никчемное тело жизнь.
Я пришла попрощаться. Мне надо двигаться вперед, Тал. И тебе тоже. Попрощайся со мной и улыбнись. Больше мне ничего не нужно. А улыбка – чтобы я поняла, что с тобой все будет в порядке.
– Я боюсь.
Лети, светлячок…
– Но как же…
Меня больше нет, Тал. Но я навсегда останусь с тобой. Лети…
– Мы с тобой навсегда.
Знаю. А сейчас лети к жизни. Жизнь. Это такой дар… И… передай моим мальчишкам…
– Передам.
Она оставила мне для них послание, и я прижимаю эти слова к сердцу, впечатываю их в душу. Я скажу Лукасу, что мама приходит к нему по ночам, шепчет на ухо и охраняет его сон. Что она счастлива и ему желает того же… Я передам Уиллзу, что грустить – это нормально и что не стоит так отчаянно пытаться заполнить оставшуюся после мамы пустоту.
Меня не стало, но я здесь, с вами, я не исчезла.
Вот ее послание.
Я научу их всему, чему научила бы она, и пускай они помнят, как сильно она их любит.
Отвернуться от нее – самое сложное, что доводилось мне делать в жизни.
В одно мгновение тело мое наливается тяжестью. Прямо передо мной огромная черная гора, такая крутая, что когда я пытаюсь на нее забраться, она буквально отшвыривает меня.
На вершине мерцает свет. Я подаюсь вперед, выдавливаю из себя еще один шаг.
Свет уплывает от меня.
Надо добраться до вершины, настоящий мир там, вот только я устала, как же я устала. И все же я стараюсь. Медленно продвигаюсь вперед. Каждый шаг – огромный труд. Тьма толкает меня назад. Звезды превращаются в снежинки, которые обжигают кожу. Но свет впереди сияет – сияет все ярче. Луч маяка. Он гаснет и снова вспыхивает, указывая мне путь.
Я дышу с трудом и повторяю: «Прошу, прошу, прошу». Да ведь это молитва. Первая настоящая молитва в моей жизни.
Ничего у меня не получится.
Нет, получится. Я представляю, что рядом со мной Кейт, как в былые времена, когда мы с ней крутили педали велосипедов, взбираясь вверх по склону Саммер-Хилл, а дорогу нам указывал лишь лунный свет. Я делаю рывок – и вот внезапно я уже на вершине холма. Здесь пахнет гарденией и сушеной лавандой и повсюду свет – слепящий, сияющий.
Он исходит из конуса совсем рядом со мной. Я моргаю, пытаюсь управлять дыханием.
– Кейт, у меня получилось, – шепчу я, но сил не хватает, и слов не слышно. Возможно, я вообще не произношу этого вслух. Я жду, когда Кейти ответит: «Я знаю», но слышу лишь собственные вздохи.
Я снова открываю глаза и вглядываюсь. Рядом кто-то есть, фигура из света и теней. И обращенное ко мне лицо.
Мара. Она совсем такая же, как когда-то, красивая, юная.
– Талли? – испуганно говорит она, будто я дух или призрак.
Если это и сон, то хороший. Я вернулась.
– Мара… – На это слово у меня уходит целая вечность.
Я стараюсь удержаться, остаться здесь, но не могу. Время ускользает от меня. Я открываю глаза, вижу Мару и Марджи, силюсь улыбнуться, однако я чересчур слаба. А рядом… это лицо моей матери? Я хочу что-то сказать, но получается лишь хрип. А может, я вообще все это вообразила.
В следующий миг я снова погружаюсь в темноту.
Глава двадцать восьмая
Сцепив руки, сдвинув колени так крепко, что костям больно, Дороти сидела в больничной приемной. Они все приехали – и Джонни с близнецами, и не находящая себе места от волнения Мара, и Марджи с Бадом. Прошло трое суток с того дня, как Талли открыла глаза и попыталась говорить. Сразу же после этого Талли перевели в больницу, а там снова потянулись часы ожидания.
Сперва все это напоминало чудо, и все же Дороти сомневалась. Ведь ее-то жизнь чудесами не баловала.
Доктор Беван подтвердил, что к Талли действительно возвращается сознание, но часто после столь долгого сна человек не сразу приходит в себя. Не исключены продолжительные паузы и тяжелые последствия, для такого есть все основания. Нельзя проспать год, а потом проснуться и попросить кофе с пирожным.
Дороти молилась об этом много месяцев подряд. Каждый вечер она опускалась на колени возле кровати дочери. От этого изношенные суставы ныли, однако Дороти была уверена, что за выздоровление дочери она обязана заплатить болью. Она опускалась на колени и молилась, вечер за вечером, пока осенний сумрак за окном сменялся зимней темнотой, а ту постепенно теснил весенний свет. Дороти молилась, пока овощи у нее на огороде пускали корни и набирались сил для роста, молилась, пока на ветвях наливались и созревали яблоки. Молитва всегда звучала одинаково: «Пожалуйста, Господи, пускай она проснется». За все это время, пока ее отчаянная молитва путешествовала во времени, Дороти ни разу не позволила себе по-настоящему представить желанный момент. Она боялась думать об этом, словно не хотела сглазить. Впрочем, в этом она себе все равно не признавалась.
Сейчас Дороти понимала, что это очередная ложь в череде многих, которые придумывала для себя на протяжении долгих лет. Она не осмеливалась представить себе этот миг, потому что он приводил ее в ужас.
Вдруг Талли, очнувшись, знать ее не захочет?
Такой вариант вполне вероятен. Она была отвратительной матерью, и, может, сейчас она исправилась, излечилась, посвятила себя дочери, но как в такое поверить… Особенно Талли, проспавшей все эти волшебные изменения.
– Ты снова что-то бурчишь себе под нос, – мягко проговорила Марджи.
– Это нервное. – Дороти сжала губы.
Марджи взяла Дороти за руку. Дороти до сих пор удивлялась той близости, которая возникла между нею и Марджи. Как же много порой значит обычное прикосновение человека, который тебя понимает.
– Я боюсь.
– Ясное дело. Ты мать. Страх входит в круг твоих обязанностей.
Дороти повернулась к Марджи:
– Откуда мне знать, каково это – быть матерью?
– Ты быстро учишься.
– Вдруг она очнется и видеть меня не захочет? А я не могу возвращаться к тому, какой я была без нее. И нельзя же просто подойти к ее кровати и сказать: ну привет.
Марджи грустно улыбнулась, глаза смотрели устало.
– Дороти, она всегда хотела тебя видеть. Помню, как-то, давным-давно, она спросила меня, что с ней не так, отчего ты ее не любишь. Сказать по правде, у меня сердце кровью обливалось. Я ответила ей, что иногда жизнь складывается не так, как ты того ожидаешь, но надежду терять нельзя. Талли тогда было семнадцать. Твоя мать только что умерла, и Талли боялась, не понимала, где будет жить. Мы предложили ей жить с нами. В первый вечер, когда она лежала в постели в комнате Кейти, я присела рядом и пожелала ей доброй ночи. Она посмотрела на меня и сказала: «Однажды она будет по мне скучать». – «Ну а как же иначе?» – кивнула я. И Талли на это ответила, тихо-тихо, я едва расслышала: «Я дождусь». Вот она и дождалась, Дороти. Она придумала тысячу разных способов дождаться.
И Дороти пожалела, что она не из тех женщин, кто верит в подобное.
Для Талли время текло, отмеченное размытыми образами и коротенькими, бессмысленными эпизодами. Вот белая машина; женщина в розовом, которая говорит что-то про самочувствие; передвижная койка; светлая комната с телевизором в углу; голоса, сливающиеся в отдаленный шум. Впрочем, сейчас голос остался только один, и звук дробился, превращаясь в… слова.
– Добрый день, Талли.
Ее веки дрогнули, и она открыла глаза. Возле кровати стоял мужчина. Мужчина в белом халате. Сфокусировать взгляд никак не удавалось. И свет тут очень тусклый. Как же ей недостает света. Что это все означает? И еще так холодно.
– Я доктор Беван. Вы в больнице Святого Сердца. Вас привезли сюда пять дней назад. Вы это помните?
Она попыталась вспомнить. Судя по ощущениям, она находилась в темноте много-много часов, вечность. Нет, ничего она не помнит. Лишь свет… журчание воды… запах свежей весенней травы. Она попробовала облизнуть губы – болезненно сухие. Во рту словно пожаром все спалило.
– Ч-чт…
– Вы попали в автомобильную аварию и получили серьезную травму головы. Ваша левая рука была сломана в трех местах, и то же самое с левой голенью. К счастью, переломы оказались простые и кости успешно срослись.
Автомобильная авария?
– Нет, Талли, двигаться не надо.
А разве она двигается?
– Давно?..
Талли и сама не поняла, что задает вопрос, и когда врач ответил – его ответа она тоже не слышала, – глаза у нее уже снова закрылись. Поспит всего минутку…
Она что-то услышала. И почувствовала. В комнате, кроме нее, еще кто-то был. Талли глубоко вдохнула, медленно выдохнула и открыла глаза.
– Привет.
Джонни. Он пришел, он рядом. А возле него Марджи, и Мара, и… Дымка? А ее мать что тут делает?
– Ты вернулась, – тихо сказал Джонни. Голос у него дрогнул. – Мы думали, мы тебя потеряли.
Талли пыталась сказать, ответить, но язык не слушался. Да и мысли путались.
Джонни погладил ее по щеке:
– Мы с тобой. Все мы.
Внезапно она поняла, что непременно должно рассказать ему о чем-то.
– Джонни… Я…
Видела ее.
О чем это она? Кого видела?
– Тал, тебе нельзя волноваться. Теперь время у нас есть.
Талли закрыла глаза, и сон снова убаюкал ее. Позже ей чудились голоса – Джонни и еще одного мужчины. Слова наплывали на нее: «Удивительное выздоровление», «Мозговая деятельность в норме», «Дайте ей время». Какие бессмысленные слова, лучше еще немного поспать…
Когда Талли снова очнулась, Джонни был рядом. И Марджи. Стоя у ее кровати, они тихо разговаривали, и в этот момент она открыла глаза. Это пробуждение получилось совсем другим, Талли это сразу поняла.
Марджи заметила, как она открыла глаза, и заплакала.
– Ты очнулась.
– Привет, – прохрипела Талли.
Чтобы подобрать это простое слово, чтобы найти себя в словах, понадобилось хорошенько сосредоточиться. Она что-то говорила – что именно, Талли не сознавала, наверняка околесицу. Говорила медленно, язык заплетался, и по улыбкам Талли поняла, что так и есть – несет околесицу.
Джонни наклонился к ней:
– Мы по тебе скучали.
Марджи с трудом, сквозь слезы, выговорила:
– Узнаю мою девочку.
– Давно… тут? – Талли знала, что слов в ее вопросе не хватает, но подобрать их не могла.
Марджи посмотрела на Джонни.
– Тебя привезли сюда шесть дней назад, а в аварию ты попала третьего сентября 2010 года, – сказал он.
– Сегодня, – продолжила Марджи, – двадцать седьмое августа 2011 года.
– Как…
– Ты пробыла в коме почти год, – сказал Джонни.
Год.
Талли закрыла глаза. Она не помнила ничего – ни про аварию, ни про кому, ни…
Привет, Тал.
Вдруг в темноте вспыхнуло воспоминание. Две немолодые уже женщины едут рядом на велосипедах, руки раскинуты, а вокруг… звезды… И Кейти спрашивает: «А кто вообще сказал, что ты умрешь?»
Нет, это все было не по-настоящему. Она это выдумала. И объяснение простое.
– Они держали меня на каких-то сильных лекарствах, да? – спросила Талли, с трудом открывая глаза.
– Да, – ответила Марджи, – но это чтобы спасти тебе жизнь.
Вот и ответ: на лекарствах, полумертвая, она вообразила, будто рядом с ней лучшая подруга. Ничего сверхъестественного.
– Тебе понадобятся физиотерапия и физические упражнения. Доктор Беван уже посоветовал отличного специалиста. Он считает, что совсем скоро ты сможешь вернуться домой и справляться самостоятельно.
– Домой, – тихо повторила Талли.
И где же сейчас у нее дом?
Во сне она сидела на деревянном кресле на пляже, а рядом сидела Кейти. Вот только пляж не похож на тот серый каменистый, что перед их домом в Бейнбридже, да и рябь на воде не такая, как бывает на заливе.
Где мы? – спросила она во сне, и, пока ждала ответа, по бирюзовой воде разлился свет, яркий, слепящий глаза.
Когда кто-нибудь подтолкнет тебя в бок или скажет, чтобы ты не важничала, или когда заиграет наша музыка, вслушайся – и ты услышишь меня. Я живу в твоих воспоминаниях.
Талли резко очнулась. Она так стремительно села в кровати, что дыхание перехватило, перед глазами вспыхнули искры.
Кейти.
Ее затопили воспоминания. Они с Кейти в потоках света где-то наверху, Кейти держит ее за руку и говорит: Я всегда с тобой останусь. Когда ты слышишь нашу музыку или смеешься до слез, я рядом. По ночам, закрывая глаза, помни: я рядом. Всегда.
Все это было, по-настоящему было. Но как? Невероятно.
И дело не в лекарствах, не в травме мозга и не в попытках выдать желаемое за действительное. Это было по-настоящему.
Глава двадцать девятая
На следующий день Талли ждала бесконечная череда медицинских анализов: ее тыкали иголками, выкачивали из нее кровь, прощупывали и просвечивали рентгеном. Она, да и все удивлялись, насколько быстро она восстанавливается.
– Готова? – спросил Джонни, когда Талли наконец выписали.
– А где остальные?
– Готовятся к твоему возвращению домой. Дело-то непростое. Так готова?
Талли сидела в кресле-каталке возле единственного в палате окна. На случай падения ей надели защитный шлем. Рефлексы у нее пока еще были слегка нарушены, и все опасались, что она может упасть и удариться головой.
– Да.
Временами слова находились не сразу, поэтому отвечала Талли односложно.
– Сколько их там?
Она нахмурилась:
– Чего сколько?
– Твоих фанатов.
Она вздохнула:
– Нет у меня фанатов.
Джонни развернул коляску к окну:
– А ты приглядись.
Талли проследила за его взглядом. На парковке внизу, под разноцветными зонтиками, собралась целая толпа. Человек пятьдесят, не меньше.
– С чего ты… – начала было Талли и тут разглядела плакаты.
ТАЛЛИ, МЫ ♥ ТЕБЯ ♥!
ТАЛЛИ, ВЫЗДОРАВЛИВАЙ!
ДЕВЧОНКИ НЕ СДАЮТСЯ!
– Они ко мне пришли?
– Твое выздоровление – громкая новость в городе. Едва она просочились в прессу, как сюда рванули фанаты и репортеры.
Зонтики, люди, плакаты – перед глазами у Талли все расплывалось. Сперва она решила, что это дождь, но потом поняла, что слезы.
– Они тебя любят, Тал. Говорят, Барбара Уолтерс[22] хочет взять у тебя интервью.
На это Талли не нашлась с ответом.
Джонни ухватился за прорезиненные ручки кресла и выкатил Талли из палаты, она обернулась и обвела напоследок взглядом место, где началась ее вторая жизнь.
Внизу Джонни остановил кресло:
– Я ненадолго. Разгоню фанатов и репортеров – и сразу вернусь.
Он откатил Талли к стене, чтобы она видела весь вестибюль, и через стеклянные двери вышел на крыльцо. Августовский вечер выдался яркий, солнечный, но внезапно хлынул дождь. В этих краях солнце с дождем называют «проблеском». Джонни спустился на пару ступенек, репортеры направили на него объективы фотоаппаратов, засверкали вспышки.
– Знаю, вы в курсе удивительного выздоровления Талли Харт. С ней и впрямь произошло чудо. Врачи больницы Святого Сердца, и прежде всего доктор Реджинальд Беван, окружили Талли невероятной заботой, и я знаю, она хотела бы, чтобы я поблагодарил их от ее имени. Я также знаю, что она хотела бы поблагодарить и своих поклонников – многие из вас молились о ее выздоровлении.
– Где она? – выкрикнул кто-то. – Мы хотим ее увидеть!
Джонни поднял руку, призывая к тишине.
– Я уверен, вы понимаете, что сейчас все силы Талли уходят на выздоровление. Она…
По толпе пронесся вздох. Фотографы снова защелкали камерами.
Джонни оглянулся.
Автоматические раздвижные двери открывались и закрывались, а перед ними в кресле-каталке сидела Талли. Она едва дышала от напряжения, кресло стояло наискось – наверняка у нее просто не хватило сил поставить его прямо. Капли дождя падали на шлем, пятнами расплывались по блузке.
Джонни в два прыжка очутился рядом:
– Уверена?
– Совершенно не уверена. Давай попытаемся.
Джонни выкатил кресло вперед, и толпа затихла. С трудом улыбнувшись, Талли заговорила:
– Бывало, я выглядела и получше.
Собравшиеся откликнулись одобрительным гулом. Люди замахали плакатами.
– Спасибо! – сказала Талли, когда крики наконец стихли.
– Когда вы вернетесь в эфир? – спросил кто-то из репортеров.
Талли подняла взгляд на Джонни – человека, знавшего ее лучше всех, находившегося рядом с самых первых дней ее карьеры. Она видела, как он на нее смотрит. Может, Джонни вспоминает те времена, когда ей был двадцать один год и когда она, сгорая от желания работать, каждый день на протяжении нескольких месяцев закидывала его своими резюме, готовая работать бесплатно? Уж он-то понимает, как отчаянно она жаждет признания. Да она пожертвовала всем ради любви незнакомых ей людей.
Талли глубоко вдохнула и ответила:
– Никогда.
Ей хотелось объяснить, сказать, что с погоней за успехом и славой покончено, что они ей больше не нужны, но собрать все эти слова и расположить их в нужном порядке она сейчас попросту не сумела бы. Она знала, что важно для нее сейчас. Толпа зашумела, градом сыпались вопросы. Она снова посмотрела на Джонни.
– Я тобой горжусь, – произнес он тихо.
– За то, что я сдалась?
Джонни погладил ее по щеке с такой нежностью, что у Талли дыхание перехватило.
– За то, что ты никогда не сдаешься.
Журналисты продолжали выкрикивать вопросы, но Джонни уже взялся за ручки кресла и откатил его вглубь вестибюля. Спустя несколько минут они уже ехали в машине. Талли не узнавала дорогу. Куда это они? Ей же надо домой.
– Ты неправильно едешь.
– Сейчас кто водитель, ты? – спросил Джонни. На Талли он не смотрел, но она знала, что он улыбается. – Нет, не ты. Ты пассажир. Ты, конечно, перенесла серьезную травму головы, но наверняка не забыла, что машину ведет водитель, а пассажир смотрит в окно и любуется видами.
– Мы… куда?
– В Снохомиш.
Талли впервые спросила себя, где она находилась весь этот год. Почему никто ей не рассказал? И почему сама она прежде не задала никому этот вопрос?
– За мной Бад и Марджи ухаживали?
– Нет.
– Ты?
– Нет.
Талли нахмурилась.
– Сиделка?
Джонни включил поворотник и свернул на шоссе, ведущее в Снохомиш.
– Ты была дома. С матерью.
– С моей матерью?
Он повернул голову:
– В этот год произошло не одно чудо.
Талли молчала. Если бы ей сказали, что все эти долгие темные месяцы с ней нянчился Джонни Депп, она и то удивилась бы меньше.
Но в памяти зудело смутное, ускользающее воспоминание, некая зыбкость из голоса и света. Запах гардении и лавандового лосьона… «Не строй из себя героиню…»
Слышишь? Это твоя мать.
Слова Кейти.
Джонни остановил машину возле дома на улице Светлячков. После долгого молчания он повернулся к Талли и сказал:
– Я не знаю, как мне извиниться.
Талли захлестнула острая, почти болезненная нежность. Как же рассказать ему о том, что ей удалось узнать там, в царстве темноты – и света?
– Я видела ее, – прошептала Талли.
Он нахмурился:
– Ее?
Талли ждала, когда до Джонни дойдет.
– Кейти.
– Ох.
– Можешь считать меня чокнутой, спятившей или наркоманкой. Плевать. Я ее видела, она держала меня за руку и велела передать тебе вот что: «Ты молодец, отлично справился, и детям не за что тебя прощать».
Джонни помрачнел.
– Она думала, будто ты винишь себя за то, что повел себя как слабак. Жалеешь, что не позволил ей признаться в том, как сильно она боялась. Так вот, она сказала: «Передай ему, что он делал все ровно так, как надо, и говорил то, что я хотела услышать».
Талли потянулась, взяла его за руку, и к ним словно вернулись все проведенные вместе годы, все те минуты, когда они смеялись, плакали, надеялись и мечтали.
– Я прощу тебе обиды, если ты меня тоже простишь. За все.
Джонни медленно кивнул.
– Тал, мне тебя не хватало.
– Да, Джонни. Мне тебя тоже.
Мара вызвалась украсить дом к возвращению Талли. Она с головой ушла в подготовку, но все равно от волнения не находила себе места. Мара отчаянно хотела, чтобы Талли простила ее, вот только прощения она не заслужила. Возвращение Талли пугало не только ее – Дороти тоже чувствовала себя ужасно. За последние несколько дней мать Талли будто сбросила вес и выглядела усохшей. Мара заметила, как Дороти складывает в сумку какие-то вещи. Пока все украшали дом, Дороти, пробормотав, что ей нужно в питомник растений, исчезла. Уехала она уже несколько часов назад и до сих пор не вернулась.
Когда Джонни помог Талли выбраться из машины, все закричали, захлопали. Бабушка и дедушка Мары, ухватившись за кресло с двух сторон, покатили Талли в дом. Мальчишки следовали за ними по пятам.
– А я знал, что ты поправишься! – объявил Лукас. – Я каждый вечер молился.
– И я молился! – быстро сказал Уиллз.
Как-то странно склонив голову, Талли сидела в центре гостиной. Из-за громоздкого шлема, который почему-то никто не догадался снять, она выглядела ребенком.
– Знаю… мальчики… у них скоро день рожденья. Я целый год пропустила. Теперь куплю два подарка. – Чтобы произнести это, Талли пришлось изо всех сил напрячься, и когда она замолчала, лицо у нее раскраснелось, дыхание сбилось.
– Два одинаковых «порше»? – предложил отец.
Бабушка рассмеялась и погнала близнецов на кухню за блюдом с тортом.
Весь праздник Мара через силу улыбалась и невпопад бормотала что-то в ответ. К счастью для нее, Талли быстро утомилась и около восьми вечера пожелала всем доброй ночи.
– Поможешь мне лечь? – Талли слегка сжала Маре руку.
– Конечно. – Мара ухватилась за рукоятки кресла и по длинному узкому коридору покатила крестную в спальню.
Она вкатила кресло в комнату, где на тумбочках и комодах стояли вазы с цветами и фотографии. Возле кровати больничного вида возвышалась стойка для капельницы.
– Так вот где я пролежала, – сказала Талли, – целый год…
– Да.
– Гардении, – прошептала Талли. – Да, помню…
Мара отвезла ее в ванную, помогла встать, Талли умылась, почистила зубы и переоделась в белый батистовый халат, после чего снова села в кресло-коляску. Мара подкатила ее к кровати. Талли посмотрела ей в глаза, и в ее взгляде Мара увидела все. «Моя работа – любить тебя»… Увидела борьбу… «Ты моя лучшая подруга»… И еще увидела… свою ложь.
– Я по тебе скучала, – сказала Талли, и Мара разрыдалась.
Она плакала обо всем сразу – о маме, которую потеряла и вновь обрела в дневнике, о своем предательстве, обо всей той боли, что причинила любящим ее людям.
– Талли, прости.
Талли медленно вытянула руки и обхватила лицо Мары сухими ладонями.
– Твой голос вернул меня к жизни.
– Та статья в «Стар»…
– Нашла что вспоминать. Давай-ка помоги мне лечь. Я ужасно устала.
Мара вытерла слезы, откинула одеяло и помогла Талли перебраться из кресла в кровать, после чего легла рядом – как в прежние времена.
Помолчав, Талли заговорила:
– А ведь про свет после смерти и про то, что перед глазами у тебя вся жизнь проносится, – это все правда. Когда я была в коме, я… будто покинула свое тело. Я видела в больничной палате себя и твоего отца. Я словно парила под потолком и наблюдала за тем, что происходит с женщиной, похожей на меня, но на самом деле это была не я. Это было так невыносимо, я отвернулась, и там был… свет. Я потянулась к нему, и вдруг раз – и в следующую секунду уже несусь в темноте на велосипеде по Саммер-Хилл. А рядом со мной – твоя мама.
Мара ахнула и прижала к губам ладонь.
– Она с нами, Мара. Она всегда будет заботиться о тебе и любить тебя.
– Хотелось бы верить.
– Это тебе решать. – Талли слабо улыбнулась. – Кстати, она рада, что ты больше не красишь волосы в розовый. Просила тебе это передать. Да, и еще кое-что… – Она наморщила лоб. – Точно, вспомнила. Она сказала: все когда-то заканчивается, и эта история не исключение. Тут какой-то особый смысл?
– Это из «Хоббита», – ответила Мара.
И если ты почувствуешь, что не готова рассказывать об этом мне или папе, если тебе покажется, что ты осталась со своей болью совсем одна, тогда ты вспомнишь про эту книгу.
– Из детской книги? Странно.
Мара улыбнулась. Ей это совсем не казалось странным.
– Я Дороти, и я наркоманка.
– Привет, Дороти!
Она сидела среди разношерстной публики, которая пришла на сегодняшнюю встречу анонимных наркоманов. Как обычно, собрание проводили в старой церкви на Фронт-стрит в Снохомише.
В прохладном тусклом помещении, пропахшем скверным кофе и прогорклой выпечкой, Дороти рассказывала о своем выздоровлении, о том, сколько времени ей понадобилось и каким темным бывал порой этот путь. Рассказать об этом ей потребовалось именно сегодня.
После собрания Дороти вышла из деревянной церкви и села на велосипед. Впервые за много лет она не остановилась ни с кем поболтать. Сегодня она слишком нервничала, чтобы изображать любезность.
Она ехала по Мэйн-стрит, а над ней раскинулось черно-синее небо, усыпанное мелкими звездами, справа и слева раскачивали ветвями старые деревья. Дороти свернула с центральной улицы на улицу Светлячков, к своему дому.
Осторожно прислонив велосипед к стене, она подошла к двери и повернула ручку. Внутри пахло едой – кажется, пастой с базиликом. Свет кое-где горел, но в доме стояла тишина.
Дороти закрыла дверь. Пахло не только базиликом, она уловила острый, резковатый аромат высушенной лаванды. Дороти бесшумно прошлась по дому. Куда бы она ни взглянула, повсюду свидетельства праздника, с которого она сбежала. На стене плакат «Добро пожаловать домой», стопка цветных салфеток на комоде, вымытые бокалы возле раковины.
Какая же она трусиха.
На кухне Дороти налила себе стакан воды из-под крана и, облокотившись на стойку, выпила залпом, словно умирала от жажды. Она смотрела на темный провал коридора, где с одной стороны дверь в ее комнату, а с другой – в комнату Талли.
«Трусиха», – снова подумала Дороти. Вместо того чтобы поступить как следовало бы, Дороти прошла через гостиную на террасу.
До нее донесся запах сигаретного дыма.
– Ты меня ждала? – тихо спросила она.
Марджи встала:
– Конечно. Я же знала, как тебе трудно будет. Но хватит прятаться.
За всю жизнь у Дороти так и не появилось настоящей подруги, готовой, если нужно, прийти на помощь. До сегодняшнего дня. Дороти ухватилась за кресло-качалку.
Таких кресел на террасе было три – Дороти нашла их на барахолке и несколько месяцев приводила в божеский вид. Отчистив и покрасив каждое – Дороти не пожалела целой палитры оттенков, – она вывела на спинках кресел имена. Дороти. Талли. Кейт.
Тогда это казалось ей романтичным и жизнеутверждающим. Выписывая яркой краской на дереве имена, она представляла себе, что скажет Талли, когда та очнется. Какая самонадеянность! С чего она вообще взяла, что Талли захочется сидеть рядом с матерью и вместе пить по утрам чай? И разве не мучительно сидеть рядом с вечно пустым креслом, предназначенным для женщины, которая никогда на него не сядет?
– Помнишь, что я тебе говорила о материнстве? – Марджи выдохнула в темноту колечко дыма.
Дороти придвинула к ней пустое ведерко и села в кресло со своим именем. Она заметила, что Марджи сидит в кресле, предназначенном для Талли.
– Чего ты только не говорила… – Дороти откинулась на спинку и вздохнула.
– Будучи матерью, ты узнаёшь, что такое страх. Ты всегда боишься. Всегда. И всего на свете – раздвигающихся дверей, киднепперов, грозы… Клянусь, нет в мире ничего, что не представляло бы опасности для наших детей, но забавно вот что: им мы нужны сильными.
Дороти сглотнула.
– Для Кейти я была сильной, – сказала Марджи, и Дороти услышала, как голос подруги дрогнул.
Не задумываясь, она встала, подошла к Марджи и обняла ее. Она чувствовала, какая Марджи худая, как дрожит ее тело, – и поняла, что порой от утешений бывает еще хуже, чем когда тебе его не дают.
– Джонни хочет развеять ее прах этим летом. Как это сделать, я не знаю, но я согласна – время пришло.
Что ответить, Дороти не знала, поэтому промолчала. Марджи высвободилась из ее объятий.
– Ты же понимаешь, что это ты помогла мне это преодолеть? На тот случай, если ты не в курсе. Я сидела тут у тебя и курила, а ты ковырялась в земле, выпалывала сорняки – и мне делалось легче.
– Я же ничего не говорила.
– Дороти, ты просто была рядом. И для Талли тоже. – Марджи вытерла глаза, с трудом улыбнулась и тихо сказала: – Ступай к дочери.
Талли вынырнула из сна и растерянно огляделась. Она привстала, но слишком быстро, и незнакомая комната закружилась перед глазами.
– Талли?
Талли медленно заморгала и наконец вспомнила, где она, – в своей старой спальне, на улице Светлячков. Она пошарила рукой и зажгла лампу на тумбочке.
В кресле у стены сидела мать. Одета как побирушка, шлепанцы – на носки, да еще белые, а на шее… Это что, ожерелье из макарон, которое она сделала для матери в воскресной школе?.. И мать столько лет хранила его?..
– Я… волновалась, – пробормотала мать, – твоя первая ночь в этом доме после… Надеюсь, ты не против, что я тут.
– Привет, Дымка, – тихо сказала Талли.
– Я теперь Дороти. – Мать виновато улыбнулась и встала. – Дымкой я назвала себя в коммуне хиппи, где жила в начале семидесятых. Мы вечно ходили голыми и под кайфом. И всякая дурь лезла в башку.
– Говорят, это ты меня выходила.
– Это пустяки.
– Год выхаживать женщину в коме? Вряд ли пустяки.
Мать сунула руку в карман и достала небольшую медальку, золотистую и круглую, чуть больше двадцатипятицентовой монетки. На медальке красовался треугольник. С одной его стороны черные буквы складывались в слово «завязал», с другой они образовывали слово «юбилей». Внутри треугольника темнела римская цифра Х.
– Помнишь, в две тысячи пятом году ты приходила ко мне в больницу?
Талли помнила все встречи с матерью.
– Да.
– Тогда я достигла самого дна и поняла, что дальше некуда. Женщине надоедает, если ее все время бьют. После той больницы я попала в реабилитационный центр. Кстати, заплатила за него ты, так что спасибо.
– И ты больше не употребляешь?
– Не употребляю.
Талли боялась этой неожиданной надежды, боялась поверить в эту удивительную новость. И боялась не поверить.
– Поэтому ты тогда пришла ко мне домой?
– Хотела помочь, вот до того самонадеянная старуха. – Мать криво улыбнулась. – Когда ты трезвая, то видишь более четко. Я заботилась о тебе, чтобы хоть чуточку возместить все то время, когда отказывалась заботиться. – Мать замолчала, бережно коснулась пальцами остатков макаронного ожерелья на груди. Она смотрела с такой нежностью, что Талли почти испугалась, не галлюцинация ли это. – Я всего год о тебе заботилась, один-единственный год. Так что теперь я ничего от тебя не жду.
– Я слышала твой голос, – сказала Талли.
Ей помнились лишь отрывки, мгновения. Темнота и свет. И слова: «Я так горжусь тобой. Я ведь тебе ни разу об этом не говорила, да?»
– Ты стояла возле моей кровати и рассказывала мне какую-то историю, верно?
Мать посмотрела на нее изумленно и одновременно печально.
– Мне следовало рассказать тебе ее много лет назад.
– И еще ты сказала, что гордишься мной.
Мать наконец-то шагнула к кровати, протянула руку и нежно коснулась щеки Талли.
– Ну как тобой не гордиться? Талли, я всегда тебя любила. И убегала я не от тебя, а от себя. Всегда только от себя и от своей жизни.
Она отступила к комоду, выдвинула ящик и что-то достала.
– Возможно, это наше с тобой начало. – Она протянула Талли фотографию.
Талли взяла из подрагивающих старческих пальцев снимок. Маленький, квадратный, с белой каймой, обрезанной волной, весь в трещинах. Годы сеточкой покрыли черно-белое изображение.
На снимке мужчина, совсем еще молодой, почти мальчик, сидел на покосившемся крыльце, вытянув вперед длинную ногу в грубом ковбойском ботинке, явно видавшем лучшие времена. Волосы у него были длинные, темные. На белой футболке угадывались пятна пота. Однако на лице его сияла широкая белозубая улыбка – для таких угловатых, с резкими чертами лиц подобные улыбки редкость. Глаза у него были черные, и даже на таком крошечном снимке было видно, насколько они притягательны. Рядом с ним на ступеньке лежал младенец в подгузнике. Суля по всему, ребенок спал, ладонь парня касалась его голой спины.
– Это ты и твой отец, – сказала мать.
– Отец? Ты же говорила, что не знаешь, кто…
– Я соврала. Я влюбилась в него еще в школе.
Талли провела по снимку пальцами, пытаясь разглядеть каждую черточку, каждую тень на лице парня, так похожем на ее собственное.
– У меня его улыбка.
– Да. И смеешься ты совсем как он.
Талли ощутила, как внутри нее что-то меняется, будто встает на свое место.
– Он любил тебя, – сказала мать, – и меня тоже.
Голос у матери сорвался, и, подняв взгляд, Талли поняла, что смотрит на плачущую мать сквозь свои собственные слезы.
– Рафаэль Бенесио Монтойя.
– Рафаэль, – благоговейно повторила Талли.
– Рейф.
Талли больше не в силах была сдерживать чувства. Эта новость изменила все, изменила ее. У нее был отец. Папа. И он любил ее.
– А можно…
– Рейф погиб во Вьетнаме.
Талли и не заметила, как выстроила целый воздушный замок, но одно-единственное слово, Вьетнам, взорвало его.
– Ох…
– Я расскажу тебе о нем все, что знаю. Как он пел тебе песни на испанском и подбрасывал вверх, чтобы услышать твой смех. Это он выбрал тебе имя, оно пришло от индейцев чокто, он говорил, что так ты будешь настоящей американкой. Поэтому я всегда называла тебя Таллула. В память о нем.
Талли смотрела в мокрые глаза матери и видела в них любовь, тоску и боль. И надежду.
– Я так долго ждала. – Дороти ласково погладила Талли по щеке.
– Знаю, – тихо ответила Талли.
Этого прикосновения Талли ждала всю жизнь.
Талли часто снится, как она сидит у меня на террасе. Разумеется, я сижу рядом, как в прежние времена, мы с ней юные и хохочем. И болтаем без умолку. У нас над головами, в ветвях старого клена, одетого осенью в пурпур и золото, покачиваются светильники, а в них ярко горят толстые свечи, отбрасывая на пол блики.
Я знаю, что порой, когда Талли сидит там в своем кресле, она думает обо мне. Вспоминает, как мы вдвоем несемся на великах вниз по Саммер-Хилл, – руки раскинуты, и мир кажется нам обеим невозможно огромным и ярким.
Здесь, в ее снах, мы навеки подруги и навеки вместе. Мы вместе стареем, наряжаемся в бордовое и подпеваем глупым песням, совершенно бессмысленным и при этом полным тайного смысла. Здесь нет ни рака, ни старости, ни утраченных возможностей, ни ссор.
«Я всегда с тобой», – говорю я ей в снах, и Талли знает, что это правда.
Я поворачиваюсь – едва заметно, почти не двигаясь, лишь слегка поворачиваю голову – и тотчас же оказываюсь еще где-то. И время тоже другое. Я у себя дома на острове Бейнбридж. Мои родные собрались вместе, они смеются над какой-то шуткой, которой я не слышу. Мара тоже приехала на зимние каникулы. У нее появилась подруга – такая, с которой потом дружишь всю жизнь. Мой отец здоров. Джонни снова научился улыбаться – вскоре он влюбится. Он попытается побороть это чувство… и проиграет. А мои чудесные сыновья, мои мальчики, на моих глазах превращаются в мужчин. Уиллз по-прежнему мчится по жизни на пятой передаче, громкий, напористый бунтарь, а Лукас тихо следует за ним, едва заметный в толпе до тех пор, пока не улыбнется. Однако по ночам я слышу голос Лукаса, это он разговаривает со мной во сне, боясь меня забыть. Иногда тоска по ним невыносима. Но они справятся. Я это знаю, а теперь и они тоже.
Вскоре моя мама будет со мной – правда, ей самой это пока неизвестно.
На миг я отвожу взгляд – и вот я опять на улице Светлячков. Сейчас утро. Прихрамывая, Талли бредет на кухню, где они с матерью пьют чай. Потом они вместе работают в саду, и я вижу, что к ней возвращаются силы. Теперь она обходится без кресла-коляски. И даже без трости.
Проходит время. Долгое ли?
В ее мире, возможно, дни. Недели…
Внезапно в их фруктовом саду появляется мужчина. Он разговаривает с Дороти.
Талли ставит на стол чашку и идет к нему, опасливо ступая по вскопанной земле. Держится она еще неуверенно. Она проходит мимо матери и останавливается перед мужчиной, а у того в руках…
Тапочки?..
– Дес, – говорит Талли, делает к нему шаг, и мужчина берет ее за руку.
Когда они касаются друг друга, передо мной приоткрывается их будущее: серый галечный пляж и два деревянных шезлонга у самой линии прибоя… Празднично накрытый стол, за которым собрались наши с ней родные, и высокий стул, придвинутый к столу… Старый дом с террасой у моря.
Я вижу все это, пока сердце моей лучшей подруги отбивает один-единственный удар.
В этот миг я понимаю, что с ней все будет хорошо. Жизнь у нее потечет так, как полагается. Ее ждут поражения, исполненные мечты и новые возможности, но она никогда не забудет нас – двух девушек, которые целую вечность тому назад согласились принять друг дружку и стали лучшими подругами.
Я приближаюсь к ней. Знаю, она чувствует меня. Напоследок я шепчу ей на ухо. Она слышит меня, а может, ей только кажется, будто она знает, что я сейчас ей скажу. Неважно.
Мне пора уходить.
Но Талли-и-Кейт я не брошу. Мы навсегда останемся частью друг друга. Лучшими подругами.
Впрочем, мне надо двигаться вперед, да и ей тоже.
Когда я оглядываюсь в последний раз, уже издалека, она улыбается.
Примечания
1
Имеется в виду Университет штата Вашингтон (столица штата – Сиэтл), который находится городе Пулмэн в 400 км от Сиэтла. – Здесь и далее примеч. перев.
(обратно)2
Песня Митча Мюррея и Питера Калландера (1974), ставшая сначала популярной в Великобритании в исполнении группы Paper Lace, а затем в США – в исполнении группы Bo Donaldson and The Heywoods; песня о Гражданской войне была воспринята как антивоенная, о Вьетнаме.
(обратно)3
Арсенио Холл – американский актер, комик, вел собственное шоу с 1989 по 1994 г., завоевавшее огромную популярность. В 1994-м он внезапно исчез с экранов, и попытка вернуться через несколько лет оказалась не слишком удачной. Хотя его приглашали на разные программы в качестве гостя, полноценную телевизионную карьеру возобновить Холлу не удалось.
(обратно)4
Великий пожар в Сиэтле случился в июне 1889 года.
(обратно)5
Эдгар Аллан По. «Золотой жук».
(обратно)6
Американская хард-рок-группа, пик популярности пришелся на первую половину 1980-х.
(обратно)7
Перевод Ольги Сухановой.
(обратно)8
Роман Энн Райс (1973), в 1994 году был экранизирован режиссером Нилом Джорданом.
(обратно)9
Фильм режиссера Джима Шармана (1974), пародия на фильмы ужасов.
(обратно)10
Популярная американская киноактриса (р. 1943).
(обратно)11
Американская актриса, соведущая телешоу «Колесо Фортуны».
(обратно)12
Марка универсальных чистящих средств производства Procter & Gamble.
(обратно)13
То есть бриолинщики, от англ. grease, «бриолин», – молодежная субкультура, возникшая в США в конце 1950-х. В основном бриолинщиками являлись представители рабочего класса, отставные военные, музыканты и безработные.
(обратно)14
Пригородный район Сиэтла.
(обратно)15
Дэнни Томас (1912–1991) – американский комедийный актер, вел собственное «Шоу Дэнни Томаса», одно из самых популярных в 1950-е.
(обратно)16
Башня в футуристическом стиле высотой 184 метра, символ Сиэтла.
(обратно)17
Любимая (исп.).
(обратно)18
Джими Хендрикс в 1968-м дал знаменитый концерт в зале «Филлмор-Ист». Зал «Авалон» в Сан-Франциско в 1960-е был местом притяжения рок-музыкантов, среди прочих концерты здесь давали Боб Дилан и Джоан Баэз.
(обратно)19
Песня Джоан Баэз из ее одноименного альбома 1975 года.
(обратно)20
Строка из песни «Звук тишины» Пола Саймона (1964), один из хитов дуэта Simon & Garfunkel.
(обратно)21
Строка из песни Пола Саймона «50 способов покинуть любимого» (1975).
(обратно)22
Барбара Уолтерс (1929–2022) – одна из самых известных ведущих новостей на американском телевидении.
(обратно)