Нежданный гость • Спектор Григорий Леонидович

Нежданный гость

БЕССМЕРТИЕ

Последним, уже перед самым отходом поезда, в наше купе вошел чернобородый старик, невысокий и весь какой-то шаровидный, благодаря необычно широким плечам, большому животу и короткой шее. Тяжело пыхтя и отдуваясь, он положил на пол, у двери, полупустой мешок, обвязанный «у горла» шпагатом, стащил с себя ватник и посмотрел на мою жену взглядом уставшего, зажившегося на этом свете человека.

— Садитесь, пожалуйста, — почему-то испуганно и виновато пробормотала жена и, торопливо подобрав под себя ноги, подвинулась к окну.

— Благодарствуем, — произнес старик, осторожно усаживаясь. При этом он цепко ухватился за верхнюю полку, всей тяжестью повиснув на ней.

Пассажир, занимавший нижнюю полку напротив нас, сказал:

— А я скоро выхожу, папаша. Занимайте мое место. Вам, должно быть, нелегко карабкаться наверх?

— Нелегко, сынок, — согласился старик. — Только и нам скоро вылазить… Пересадка нам.

Я и, думаю, жена незаметно вздохнули с облегчением: для нас, отправляющихся на курорт, больной старик был бы едва ли приятным попутчиком.

Вагонные знакомства, пожалуй, самые быстрые, легкие и бесследные. Очень скоро жена стала рассказывать, какие сложные обменные операции пришлось нам осуществить, пока мы наконец обрели две путевки в один и тот же дом отдыха на одно и то же время. Пассажир, занимавший нижнюю полку, высокий, седоволосый, хотя еще даже не пожилой мужчина, два раза отдыхал в тех местах, куда мы направлялись, и сообщил нам много полезных сведений. Старик никогда в домах отдыха или санаториях не бывал. И сейчас ехал в… Названия села я не запомнил: оно не вызывало никаких памятных для меня представлений и не было в нем яркой звучности.

Иначе встретил это название седоволосый пассажир.

— Мне с вами по пути, папаша, — обрадовался он. — А что у вас там? Что вас туда гонит?! Если, конечно, не секрет.

Старик расстегнул пуговицу на тесном пиджаке.

— Коли не скучно слушать, сделайте милость. Секретного тут не много.

И, поудобнее усевшись, старик начал медленно говорить. Перед нашим мысленным взором из скупых фраз складывалась картина за картиной.

Рассказ старика

— Вам, молодежи, думается, что это давно было. А нам вроде как бы вчера. Что такое для нас пятнадцать лет?.. Да, как раз пятнадцать…

Хорошее такое утро было в лесу. Фашисты тогда не то еще в Минске, не то уже под Смоленском были. Мы, конечно, моложе немного тогда смотрели и силенки у нас поболе держалось. Куда же нам деваться было, как не в партизаны?

Так и сошлись в лесу под тем селом четырнадцать дядей вроде меня. Только, какие мы солдаты, хотя и восемь ружьишек у нас, и патронов сколько-то было. Стрелять никак нельзя: ружьишки охотничьи, а патроны трехлинейные. Но берегли мы их пуще глаза. Чистили и мазали маслом по двадцать раз на дню.

Командир у нас был. Какие солдаты, такой и командир. Он, правда, служил в Красной Армии, но давненько, и с той поры всю военную науку позабыл. Янкой его звали. Яковом Михайловичем Медведевым. А мы по привычке Янкой звали. Маленький такой, щупленький и чудной какой-то… Помнится, годов пятьдесят тому, когда мы еще за девками бегали, беда у него стряслась. Сох он по одной… И вот Марийку, милку его, приказчик из казенной лавки отбил. А вскорости того приказчика судили. Мария, бедняжка, с ума сходила, утопиться собиралась. Так Янка наш ходил по округе, деньги собирал, чтобы покрыть растрату, вызволить того подлюгу… Хотя тоже, как сказать — «подлюгу»? Он потом, после революции, вернулся и человеком стал. И, промежду прочим, с нами в отряде был, как все… Но за что Янку командиром выбрали — и доныне никак в разум не возьму. Но выбрали.

Вот сидим мы тем утром на лужайке. Молчим. Потому, что страшной злостью злые на врагов были. И на себя злились, что за зря хлебушко едим, небо коптим… Только что в разведку ходили, да все недалеко… В общем, неприкаянные какие-то.

Так и сидели, когда возвернулся из разведки, сейчас уже не помню кто. То ли Степка, отец Варвары, что после директоршей школы стала, то ли бывший казенный приказчик… Одним словом, не помню.

Пришел он и — к командиру.

— Янка, я из разведки возвернулся. Разреши доложить? Важное донесение.

Янка поднялся с корточек, обнял разведчика за плечи, они отошли в сторону и долго там шептались про что-то. Потом разведчик пошел перекусить чего ни на есть, а командир наш, Янка, остался один. Он сидел на сырой земле и голову положил на колени… Вот как вы сейчас, барышня.

Жена вздрогнула, но не сменила позу.

— Потом, — продолжал старик, — Янка скомандовал:

— Становись!

Наш строй был похож на частокол, что начал разваливаться еще в прошлом годе, а починить его мужику недосуг. Мы бы и сами посмеялись, да уж больно не до смеху было. Отводя глаза в сторону, командир сказал:

— Товарищи партизаны! Все вы знаете, с каким врагом и за что мы воюем. Наш отряд молодой, хотя и состоит из стариков. Мы еще не получили боевого крещения, не пролилась еще ни одна капля нашей крови. А сегодня одному из нас назначено помереть. Есть специальное задание. Я ваш командир, и по моему приказанию, — тут Янка вроде бы глотнул воздуху, — и по моему приказу любой из вас должен пойти на это специальное задание. Но, может, кто добровольно вызовется?.. Повторяю: если кто согласен, не раздумывая, добровольно сложить свою голову за нашу Родину, три шага вперед!

Оно, конечно, будь Янка настоящим командиром Красной Армии, что для него такая речь? А скорее всего не стал бы он ее говорить, отдал бы приказ. Только, какой же Янка командир?.. А тут посылай на верную смерть соседа, с которым без мала полвека прожил рядом и, может, не один мешок самосада вместе раскурил.

Отговорил свою речь Янка и повернулся к нам спиной. Боялся, что, может, у нас храбрых не настачит. Чудак! У нас оружия, правда, не было, а и было бы — толку немного. А только горе большое и храбрость родит. И мы, двенадцать мужиков, все как есть сделали три шага вперед.

Янка обернулся к нам, и глаза у него росой покрылись.

— Спасибо, — говорит, — товарищи!.. Никакого особого задания пока нет. Просто я хотел испытать вас. Теперь вижу, что не зря мы собрались. Придет срок — и каждый себя покажет… А теперь все. Разойдись!

Мы опять, который раз за этот день, стали чистить ружьишки и прочую нашу амуницию, чтоб подзаняться хоть чем. А то на войне хуже нет безделья, оно, как ржа железо, сердце разъедает.

Только разведчик этот, Степка, что ли, не помню уже, подошел к командиру.

— Янка, как же это так?

И тут мы услыхали, как наш командир умеет кричать. Первый и последний раз довелось услышать.

— Допреж всего, я тебе не Янка, а боевой командир! И нет у тебя правов обсуждать мои приказы. А напослед за недисциплинированность айда на гаубвахту до особого распоряжения!

Гаубвахта — это у нас было. Мы сразу условились, что недисциплинированных будем сажать на гаубвахту — шалашик в лесу стоял, охотниками построенный. Охраны там не было, на совести все держалось. Только до этого разу никто еще такого наказания не получал.

Мы глядели на нашего разведчика: и жалко нам мужика, и не понимаем, за что он впал в немилость. А только спорить не решаемся. Разведчик снял с себя ремень, бросил его к ногам Янки и строевым шагом пошел с полянки.

Настроение, понятно, у всех нехорошее.

Потом, когда солнце уже маленько притомилось, гляжу, подходит ко мне Янка и приказывает:

— Выдать мне коробок со спичками!

Я был отрядным каптенармусом. Всех спичек в отряде только что один коробок и был, и мы уговорились пускать их в расход только в крайности. А так обходились кресалом.

Но приказ командира — закон, и я отдал наши спички. Янка взял коробок и ушел, никому ничего не сказамши.

А ночью в нашем селе сгорел большой полевой бензосклад фашистов.

Рассказчик пожевал ртом воздух, обтер ладонью усы, на мгновенье остановился. Взгляд его, во время рассказа то и дело перебегавший с одного из нас на другого, был теперь устремлен куда-то вдаль, казалось, сквозь стенку вагона.

— Утром отряд наш окружили… И разведчика нашего Степку тоже взяли.

Всех расстреляли. А мне так вот повезло — живу, хоть и семь пуль в теле сидит.

Я вздрогнул. Думаю, что то же самое почувствовали и жена, и седой пассажир.

— Что же было дальше? — спросила жена.

— Дальше?.. Дальше меня бабы как-то заметили среди упокойничков. Переправили в воинскую часть, оттуда в госпиталь. А очнулся я далеко-далеко!.. Все эти годы прохворал, маялся… Нынче собрался наконец в тамошние места.

— Могилы товарищей проведать? — грустно спросил седоволосый.

— И за этим, — сказал старик. — А главное — найти место, где сгорел Яков Михайлович Медведев, командир наш Янка. Поклониться его бессмертной памяти.

— Да-а, — протянул седоволосый пассажир. — Да… А командиром… или, как это точнее выразиться, военачальником-то он оказался неважнецким. Бросить отряд на произвол судьбы. Прямо будем говорить, папаша, — плохой военачальник.

— Не моги так говорить! — разгневался старик, но тут же смягчился. — Я и сам так думаю… Может, и плохой начальник, неумелый значит… Но человек хороший. А это главное.

— Но нельзя же, папаша, так противопоставлять, — не сдавался седоволосый. — Плохой военачальник — хороший человек…

— Вам оно, конечно, виднее, — обиделся старик. — Вы в военных академиях обучались. А только у нас свое рассуждение… У Гитлера что, военачальников опытных не хватало?.. Или, например, в гражданскую войну у нас генералов было больше, чем у четырнадцати держав?.. Не-ет… И вояки фашистские поднаторели на убийствах, и генералов у нас в гражданскую вовсе не имелось. А только мы победили всё одно. А почему?.. Потому, что наши люди другие, хорошие люди, с хорошими думами в голове и на сердце. Хороший человек завсегда победить должен…

В купе стало тихо. Только слышно было свистящее дыхание старика-партизана.

— А мы с вами, папаша, попутчики. И я в ваше село. И тоже могиле бессмертного человека поклониться… Если не возражаете, и я расскажу.

Седоволосый пассажир вопросительно посмотрел сначала на жену, потом на меня; к старику он не обращался, словно его согласие было уже получено.

Рассказ седоволосого

— Знаете, вот прикрою глаза — и вижу все, как сейчас. Двухэтажный дом, где жили офицеры, дверь, в которую я постучался нерешительно: все двери одинаковые, нетрудно и спутать.

Отсутствовал я только один день, а в комнате произошли удивительные перемены. Окна украшали не два метра марли, как еще было вчера, а тюлевые занавески с большими цветами. Стол был накрыт новой скатертью, тоже в цветах. На подоконниках стояли два вазона, а из графина вызывающе выглядывали ярко-красные розы.

Я даже запнулся на пороге. Войти в эту светелку и осквернить ее затасканным, сделавшимся серым из синего комбинезоном — это было бы проявлением вопиющей невоспитанности, в которой довоенных летчиков обвинять никак нельзя было.

— Заходи, заходи, чего оробел? — услыхал я привычный голос.

Старшего лейтенанта Иванова я знал давно, еще в училище подружились. Но служба разлучила нас. Только изредка, совершенно случайно, трассы наших самолетов сходились. Несколько чаще мы обменивались письмами. Поэтому, приземлившись вчера в этом гарнизоне, я сразу же направился в дом комсостава, уверенный, что обязательно найду здесь приют.

Иванова я нашел быстро. Но воспользоваться его гостеприимством не удалось. Не успел я растянуться на койке, как меня вызвали к начальнику штаба полка. Он сразу дал задание слетать с пакетом в соседний авиаполк.

Только сейчас я вернулся. И вот обыкновенная холостяцкая кабина военного летчика трансформировалась в некий приют спокойствия и вдохновения. Поэта бы сюда!

— Что это значит, Иван Иванович? — решился я наконец заговорить. — Что это за «наш уголок я убрала цветами»?

Последние слова я пропел, мне очень нравился тогда этот дешевенький романс.

Иванов, отведя голову назад, бросил взгляд на тщательно приглаженную кровать и, видимо, оставшись доволен, подошел ко мне.

— Ну как? — спросил он.

— Красиво, — ответил я не без иронии. — Но растолкуй, сделай милость, в чем дело.

Он улыбнулся, если только можно улыбаться, когда физиономия и без того расплылась, как солнце на рисунках карикатуристов, и протянул мне бумажку.

Это была телеграмма: «Сегодня приезжаю. Встречай. Целую. Нина».

Я ничего не понял. Мне казалось, что я знаю все или хотя бы почти все самое важное об Иванове, но женщина, которая целует его по телеграфу и требует встречи, была мне неизвестна.

Улыбка Иванова стала застенчивой.

— Садись, я тебе все расскажу, — заговорил он так, будто признавался в какой-то вине передо мной. — Прости, что до сих пор скрывал, но… но все случилось так необычно. Когда я служил еще в Москве, я познакомился с девушкой — студенткой медицинского института. Целые полгода мы встречались, прежде чем я признался, что люблю ее и предложил стать моей женой. Знаешь, я боялся, что она рассердится или расхохочется, что было бы еще хуже. Но оказалось, что все в порядке. Она призналась, что тоже… любит меня, что если бы я тогда ей этого не сказал, она первая объяснилась бы. Вот, честное слово, не вру!.. В тот же день мы пошли в загс, а оттуда — к ее матери, «представляться». Клара Владимировна — мать Нины — и смеялась, и плакала: уж очень все для нее было неожиданно. Но в общем поздравляла, желала счастья. Нина собрала свои платья, учебники («Приданое!» — смеялась она), и мы поехали ко мне. А дома меня ждал связной с приказанием немедленно явиться в эскадрилью. Больше я на эту квартиру не вернулся, меня срочно перевели сюда.

Я не знал, что подумает Нина о своем браке. Ведь мы с ней даже ни разу не поцеловались. Могли при матери, да стеснялись, а при связном и вовсе неудобно было.

Еще в Москве, на аэродроме, я телеграфировал Нине, отсюда послал письмо. Ну вот, сегодня эта телеграмма, понял?

Я протянул Иванову руку.

— Понял, разумеется!.. Поздравляю, желаю счастья. Давай мои манатки, пойду к коменданту, чтобы устроил куда-нибудь, мне еще сутки в вашем гарнизоне провести предстоит.

— Но ты на меня не обижаешься? — допытывался Иванов. — Ты придешь вечером?.. Я как-никак намерен открыть пару бутылок шампанского.

Разумеется, я обещал прийти.

Но Иванову этого показалось недостаточно. Он предложил:

— А, может быть, вместе на вокзал поедем?

Мне было неудобно отказываться, да и очень хотелось побыстрее познакомиться с женой друга.

Вдвоем завершили переоборудование комнаты Иванова и вышли на улицу.

Начальника штаба мы застали в кабинете.

— Товарищ майор, разрешите обратиться? — сказал Иванов.

— Да?

— Товарищ майор, разрешите воспользоваться вашей машиной. Через полчаса приходит поезд, жену хочется получше встретить… Мы вдвоем поедем. — Он показал на меня.

— Езжайте, — разрешил майор. И пошутил: — Только не забудьте машину вернуть.

Через пяток минут мы подъехали к станции.

Иванов пребывал, как говорится, на верху блаженства. Он строил планы своей семейной жизни, восторженные, трогательные и наивные… Когда он размечтался о будущем сыне и стал подбирать ему имя, показался поезд.

Вот он остановился. Из вагонов вышло несколько человек. Иванов рванулся к девушке, невысокой, но стройной, в синем костюме, с большим чемоданом. Они подали друг другу руки и застыли так, вероятно, не решаясь обняться. Чтобы не смущать их, я отвернулся.

И в это самое мгновение ко мне подбежал сержант. Никогда в жизни не забуду я его лица, серого, как из цемента.

— Товарищ лейтенант, вы здесь со старшим лейтенантом Ивановым? — проговорил он срывающимся голосом.

— Да, а что? — встревожился я.

— Вас и старшего лейтенанта немедленно вызывают в штаб.

Мы уселись в автомобиль… Молодую жену Иванов высадил около дома комсостава, предварительно проинструктировав, как открыть дверь в комнату, как дойти до магазина военторга… Смеясь, он положил руку на сердце и заключил:

— Торжественно клянусь через полчаса быть рядом с тобой!..

В штабе мы узнали о вероломном нападении фашистской Германии на нашу Родину. Майор отправил нас обоих на аэродром. Иванову приказали подготовить свое звено, мне — отвезти донесение в штаб округа.

Прощаясь с приятелем, я посмотрел в его глаза. Они были грустные-грустные.

— Что сделаешь, Ванюша, — сказал я.

Он неловко заморгал веками.

— Я надеялся, что ничто не омрачит мою свадьбу… и ты будешь с нами. — Рукава его кителя повисли так, что мне на миг почудилось, будто они пустые. — И вообще, честно говоря, немного страшно.

Разве не обязан был я подбодрить его?

— Выше голову, Ванюша, — сказал я ему. — Тебе, главе семейства, не к лицу тушеваться!.. Самые лучшие пожелания Нине, тебе и вашему будущему сыну…

Мы еще раз пожали друг другу руки и разошлись навсегда. В этот вечер Иванов погиб. Я узнал об этом из газеты.

Рассказчик достал из кармана пиджака бумажник и вытащил оттуда многократно сложенный лист пожелтевшей бумаги. Развернул. Это оказалась страница «Правды» первых военных дней.

«Тройка самолетов, — говорил пассажир, не глядя в газету, хотя и держал ее перед собой, — под командованием старшего лейтенанта Иванова взлетела, чтобы нагнать и уничтожить фашистских летчиков, собравшихся бомбить один из наших городов.

Бой был ожесточенным. Один бомбардировщик врага, подбитый меткой советской пулей, загорелся в воздухе. Другой начал сбрасывать бомбы на открытое поле. Советские летчики, продолжая преследование, расстреливали его до тех пор, пока и он не был уничтожен.

Горючее было на исходе. В пулеметных лентах ни одного патрона. Старший лейтенант Иванов вел свою тройку на аэродром. Первые два самолета благополучно приземлились. Продолжая по-прежнему внимательно следить за воздухом, Иванов стал разворачиваться на посадку. Вдруг вдали показался еще один вражеский бомбардировщик. Он летел прямо к аэродрому. Иванов тотчас же взмыл вверх.

Горючее на исходе, и стрелять уже нечем. Но фашистский бандит должен быть уничтожен. Иванов ринулся на противника и всей тяжестью своего самолета врезался в него. Охваченный огнем, фашистский бомбардировщик разлетелся на куски. Славный советский летчик, верный сын нашей великой Родины, старший лейтенант Иванов погиб смертью храбрых, защищая родную землю, но вечно будет жить память о нем, никогда не сотрется память о его геройском поступке».

Седоволосый пассажир опустил руку с газетным листом. Помолчав, он посмотрел на мою жену.

— А ведь как, должно быть, не хотелось Ване умирать именно в этот день? И он мог не умереть. Кто посмел бы упрекнуть его? Он сделал все возможное, израсходовал все патроны и уже садился на землю!

Жена молчала.

Пассажир повернулся к старику.

— Это случилось в вашем селе, папаша. Аэродром помните?

— Ага, — откликнулся старик; казалось, он слушал не очень внимательно, погруженный в собственные воспоминания.

— Указом Президиума Верховного Совета СССР, — продолжал, словно цитируя газету, седоволосый пассажир, — летчику, старшему лейтенанту Иванову Ивану Ивановичу присвоено звание Героя Советского Союза.


…Закончен был и второй рассказ. За окнами вагона сгустилась мгла. Казалось, что и тишина в вагоне сгустилась, к ней хотелось прислушаться.

— А это где была схватка-то самолетов? — спросил старик неожиданно.

— Да у вас же! Где еще?.. В газетах тогда писали просто: «действующая армия».

Старик решительно мотнул головой.

— Не-э… У нас такого не бывало. Не слыхали мы.

— Но позвольте! — седоволосый пассажир был озадачен.

— Не было, — уверенно повторил старик. — Где еще, — пожалуйста, а у нас воздушных боев не было. И какой город у нас поблизости? Нет города.

Молчание длилось долго… Очень долго. Седоволосый пассажир, раньше и не выглядевший пожилым, как-то сразу постарел. На его лице появились новые морщины, и плечи его заметно опустились и исчезла во взгляде уверенность.

— Неужели это может быть?.. Как же Ваня погиб? Города и в самом деле поблизости нет никакого… Как же я столько лет не обращал внимания?.. Неужели это не мой Ваня таранил самолет врага…

Потом он успокоился.

— Все равно я твердо знаю, что если с моим другом случилось нечто подобное, он, несомненно, поступил так же, как его тезка и однофамилец, ставший бессмертным.

Последнюю фразу он произнес звенящим голосом.

— А может, папаша, вы еще и ошиблись? Я теперь все на месте выясню.

Он сказал это так тихо, что старик, пожалуй, и не услыхал. Во всяком случае спорить он не стал.

* * *

Ночью наши временные попутчики выходили из вагона: чтобы добраться до того села, им надо было пересесть на другой поезд.

Я поднял было мешок старика, но его отняла у меня жена.

Сойдя на перрон, старик сказал жене:

— Благодарствуем.

Мы обменялись рукопожатиями, и наш поезд двинулся дальше. На следующей станции в купе вошли новые пассажиры, но до утра мы с ними не разговаривали.

Утром жена спросила:

— Как называется то село?

Я не запомнил.

Жена с укоризной посмотрела на меня… Я имел право ответить ей таким же взглядом. Но что от этого изменилось бы?

Мы очень поздно, непоправимо поздно спохватились, что не переспросили, не записали название села, раньше бывшего для нас лишь географическим понятием, а теперь незабываемо дорогого, как дороги названия — Ленинград, Сталинград, Одесса и многие другие.

ОТКРЫТКА НАШЛА АДРЕСАТА

Памяти Мити Видгофа.

В наше время очень популярны конференции покупателей, читателей, кино- и теазрителей.

Не знаю, были ли где-нибудь собрания корреспондентов и адресатов. Почтовое отделение, обслуживающее дом, в котором я живу, таких не проводило.

А жаль. Там обязательно обратили бы внимание работников связи на то, что газеты доставляют подписчикам не рано утром, до ухода на работу, а в обед, что даже в черте города письма путешествуют нередко по несколько суток, что, случается, вам сразу вручают два извещения о денежном переводе, в том числе вторичное с предупреждением о том, что если в ближайшие три дня вы не получите деньги, они будут отправлены обратно.

Естественно, что на подобной конференции связисты оправдывались бы тем, что невероятно вырос и непрерывно растет объем работы: все стали выписывать газеты и журналы, каждый день заселяются новые дома, и не всегда сразу они имеют четкий адрес, и жильцы забрасывают заявлениями о переадресовках. Тысячи заявлений. Все это правда.

Но я на таком собрании рассказал бы, в каких сложных и трудных условиях работали связисты в военные годы и какую радость можно принести адресату, если думать о нем, как о человеке, которому очень нужно, чтобы о нем думали, и который этого заслуживает.

Я лично пережил один такой случай, его вполне достаточно, чтобы на всю жизнь сохранить в душе чувство теплоты и признательности к связистам.

* * *

Я уже открывал дверь казармы, когда меня позвали:

— Товарищ старший лейтенант!

Это кричал ефрейтор Осколков, батальонный экспедитор, а проще — письмоносец. В его истрепанной кирзовой сумке — сотни конвертов: синих и розовых, больших и маленьких, фабричных и самодельных, чаще всего треугольников. Это письма оттуда, из тыла. Строчки этих писем, словно тоненькие, но неразрывные цепи, связывают нас, фронтовиков, с жизнью, за которую мы бьемся насмерть.

— Вам письмо, товарищ старший лейтенант.

Сумка Осколкова — полный короб радостей. Хотя в эти трудные годы в наших семьях горя больше, чем можно стерпеть, но на фронт про горе не пишут: в письмах только хорошее, доброе, ласковое… Только вот почта работает с перебоями, иногда просто из рук вон плохо.

Я, например, с месяц назад даже жалобу послал начальнику одного почтового отделения в Челябинске. Дело в том, что я получил письмо, на конверте которого стояло два штемпеля отправления, но с разрывом в датах в 22 дня.

В этом письме жена между прочим писала, что Витька уже выучил буквы и намеревается в ближайшем будущем самостоятельно написать мне. И еще лежала в конверте фотокарточка, на ней был изображен незнакомый мне, но мой — понимаете, мой! — карапуз… Он стоял, как солдат, вытянув руки вниз, но ладошки держал почему-то не «по швам», а впереди, чуть повыше коленок. И смешно раздвинул пальцы.

«Дорогой, — поясняла жена, — когда Витьку в детском садике фотографировали, его парадный костюм находился дома. А на этих штанах латки, и мальчик прикрыл их. Но у него есть, отличные новые бостоновые штанишки — бабушка перешила из твоих старых брюк, — и в другой раз я постараюсь сфотографировать его удачнее»…

И такое письмо валялось на почте более трех недель!..

…Я взял из рук Осколкова конверт, большой, «настоящий», и сразу же заметил синий штамп: «Служебное».

— Волноваться нечего, товарищ старший лейтенант, — тихо сказал Осколков. — Просто деловое письмо… Я уверен.

Едва понимая, что говорит Осколков, готовый встретить известие о несчастье с семьей, вскрыл я конверт. И через секунду облегченно рассмеялся.

Это был ответ начальника почты. Он признавал мои претензии правильными, обещал принять меры, но в конце добавлял:

«Только не забывайте, уважаемый товарищ, что у нас почти не осталось взрослых, квалифицированных работников. Наши мужчины — на фронте, женщины — в колхозах и на заводах. Среди моих сотрудников большинство не старше пятнадцати лет. На сортировке корреспонденции сидят школьники седьмых классов. Согласитесь, что от детей трудно ожидать такой же четкости в работе, как от взрослых».

Можно ли было после этого сетовать на связистов?.. Но тогда мне было очень досадно, что пришло письмо служебное, а не личное.

* * *

Вы не слыхали такого наименования — «Борзя»? Честно говоря, в июле 1945 года и я впервые столкнулся с ним.

Паш батальон квартировал тогда в поверженном Берлине. Но вот пришел приказ передислоцироваться на Дальний Восток, на границу с Маньчжурией. Советская Армия готовилась к решающим боям с империалистической Японией.

Конечно, мы не знали пункта нашего назначения — это было военной тайной. Но один из офицеров, служивший когда-то в той стороне, заверил нас, что попасть в Маньчжурию, минуя станцию Борзю, нельзя. Он рассказал, что это небольшой районный центр неподалеку от границы и — что в ту пору было чуть ли не самым важным для каждого из нас — тамошнее почтовое отделение находится в сотне метров от станции.

Я даже не стал слушать дальнейшие подробности, а поторопился отправить домой телеграмму:

«Еду Дальний Восток пишите станция Борзя востребования».

Ехали мы медленно: дороги были загружены. Естественно, что когда эшелон остановился наконец в Борзе, в почтовом отделении, расположенном действительно в двух минутах ходьбы от станции, сразу же выросла очередь военных.

Корреспонденцию «до востребования» выдавала девочка лет 12—13. Мне все казалось, что она нетерпимо долго перечитывает адреса на конвертах, слишком придирчиво проверяет документы у получателей писем и вообще что-то путает.

Но вот и я очутился у заветного окошечка, назвал свою фамилию…

Нет, только человек, сам побывавший на фронте и испытавший четырехлетнюю тоску по семье, может понять мое состояние, когда девочка, вытащив из ящика открытку, посмотрела мне в глаза и сказала:

— Ваше удостоверение.

Только теперь я заметил, какое у нее красивое лицо, хотя рассказать сейчас, чем именно оно мне понравилось, не смогу.

Дрожащими от волнения руками я протянул в окошко книжечку в коленкоровой коричневой обложке.

— Скорее, милая, скорее! — попросил я.

Девочка перевела взгляд с меня на мою фотографию на удостоверении, и так мило улыбнулась, что я не мог не улыбнуться в ответ.

— Пожалуйста, — сказала она, возвращая мне удостоверение с вложенной в него открыткой. — И накажите своему сыну, чтобы он не путал адреса.

Да, да, это была открытка Витеньки! Моего Витьки!

Огромными печатными буквами в ней было написано, даже не написано, а нарисовано, разумеется, без точек и запятых и все прописными буквами.

«Папа я умею писать целую тебя пиши мне как ты бил фашистов и как зовут твою катюшу твой сынок Витик».

Сколько раз я перечитывал эти немудреные слова!

А на обороте открытки теми же печатными буквами было выведено:

«Д. В. К. Станция Горзя…».

Это могло показаться удивительным, что открытка нашла меня. Ведь все было переврано: Горзя вместо Борзи и вместо Читинской области — ДВК, как тогда сокращенно называли Дальневосточный край.

Это могло показаться чудом, если бы чудеса существовали. Заняв всю открытку, прямо поверх адреса расползалась еще надпись красным карандашом:

«Ничего подобного! Где этот Витик нашел Горзю? Такой в ДВК нет. Наверное, Борзя в Читинской области. Почтальоны, направьте туда, и надо постараться найти этого папу. Очень прошу и даже приказываю как старший сортировщик».

Эта забавная и трогательная резолюция была старательно выписана еще не установившимся, нетвердым детским почерком.

И я вспомнил служебный пакет из районной конторы связи. Я представил себе сотрудников не старше пятнадцати лет. От них нельзя было требовать такой же четкости в работе, как от взрослых, квалифицированных связистов. Но они решили «постараться найти» меня, «этого папу», для которого первое письмо сына было, может быть, величайшей радостью в жизни. Я почти придумал в своем воображении лицо одного из этих подростков — почему-то с пытливыми голубыми глазами и яркими пухлыми губами. Мне захотелось, чтобы у Виктора, когда он подрастет, было такое лицо и такие глаза. Этот мальчик сидел, подогнув под себя правую руку, не по-детски наморщив лоб, и мучительно грыз конец толстого красного карандаша, сочиняя резолюцию. Хороший паренек!

По Маньчжурии мы продвигались так быстро, что никакая почта не могла за нами угнаться. До конца боев я больше не получал ни одного письма, но в моем кармане всегда лежала Витькина открытка.

* * *

Вот что рассказал бы я на конференции корреспондентов и адресатов, обслуживаемых нашим почтовым отделением. И если правда, что учиться особенно легко и приятно на положительных примерах, то разве случай с открыткой моего сына (он, кстати, уже регулярно бреется) не доставит радости связистам?

МАТЬ

Наше знакомство началось несколько необычным разговором. Я сказал:

— Мария Александровна, вы усыновили чужого ребенка, сына погибших родителей… Мне хочется написать об этом. Скажем, в газету. Вы не возражаете?

Женщина вспыхнула, опустила руки и немного развела их в стороны.

— Нет, нет, пожалуйста, не пишите! Очень прошу вас… Нет-нет, ни в коем случае!

Мария Александровна была неподдельно встревожена и возбуждена, и я не знал, что подумать…

— Тогда простите, — не очень ловко откланялся я, намереваясь уже ретироваться.

Услыхав это, Мария Александровна успокоилась. Она расслабила руки, отступила на шаг.

— Это я у вас должна просить прощения… Я с удовольствием все вам расскажу, но при условии, что делиться этим вы ни с кем не станете… не только что писать.

Лицо ее смягчилось, она робко и просительно улыбнулась, приглашая меня в другую комнату. Я прошел за ней, она чуть прихрамывала.

Комната была настолько заурядной, что я ничего не могу рассказать об ее убранстве. Да и сама Мария Александровна казалась самой обыкновенной женщиной, ничем не примечательной. Ей было, вероятно, под шестьдесят. Трудно предполагать, какой она была в молодости, — красивой во всяком случае не была…

Мы присели к квадратному столу. Мария Александровна надела пенсне, но от этого ни ее лицо, ни ее глаза не стали более выразительными.

Но голос ее теперь, когда она окончательно успокоилась, оказался на редкость звучным. Глубокий, богатый оттенками, он проникал, казалось, к самому сердцу слушателя. И запомнился он мне на всю жизнь, как и рассказанные им события.

…Из далекой Дубовки уходили от фашистов на восток советские люди. Сперва их было немного, но с каждым часом становилось все больше и больше: к ним присоединялись жители других сел.

Они не плакали — слез уже не было. Они не жаловались — жалеть было некому, у каждого хватало бед.

Шли пешком, толкая перед собой нагруженные домашним скарбом тележки, и лишь немногие ехали на подводах.

На подводе сидела и Мария Александровна, учительница неполной средней школы в деревне Дубовка.

На возу было очень тесно, кони едва волокли его, и несчастные пассажиры то и дело слезали, чтобы дать хоть сколько-нибудь отдохнуть измученным животным.

Только Мария Александровна все время сидела на возу. Для этого было много причин. Она была едва ли не старше всех, и она была учительницей, и самое главное — на ее руках мирно дремал малыш, словно не было кругом войны, горя.

О нем заботились все. Для него хватало молока, и всегда его умудрялись вскипятить, на пеленки без жалости рвали последние простыни… В бо́льшем он еще не нуждался.

Совсем недавно у него была мать — молодая фельдшерица Анна Пилипчук. Но два дня назад над Дубовкой пролетел фашистский самолет, и после этого колхозницы схоронили одиннадцать своих товарок, среди них и Анну Пилипчук.

Малыша взяла к себе ее соседка, учительница Мария Александровна.

Личная жизнь Марии Александровны сложилась до боли неудачно. Никогда не слыхала она страстного шепота, не чувствовала обжигающих губ и рук юноши. Голос ее звучал только для учеников, и никто никогда не сравнивал ее глаза со звездами, улыбку — с зарею…

Как просто сказать: «Никто никогда не сравнивал ее глаза со звездами, улыбку — с зарею»… А какая мучительная человеческая трагедия скрывается за этим!

Попробуем представить себе, что это значит.

Теплый украинский чарующий вечер. Сердце становится безгранично щедрым, и жить хочется вечно, и в то же время готов хоть сейчас отдать эту единственную и вечную жизнь без остатка на доброе, красивое дело.

…Окно в Машиной комнате раскрыто настежь, но девушка забилась в самый темный, самый далекий угол.

Мимо окна проходят девчата и парни, здоровые, сильные. Какой-нибудь часок назад они закончили работы в поле, а сейчас собрались чуть не до петухов веселиться. Счастливые: они громко, безудержно смеются от полноты жизни, от того, что им хорошо. Подзадориваемые гармошкой, они уже не могут идти нормальным шагом, а пританцовывают и кружатся, хотя до центральной площади деревни еще далеко.

И ни один из них даже не взглянет в сторону Машиного окна. Ни один не позовет:

— Маша!..

Раньше подруги еще пытались приглашать ее на вечерницы. Но делали это только из вежливости, может, из жалости — кому же интересно танцевать с хромоножкой? Маша это сознавала и отказывалась. Сначала ссылаясь на головную боль или другое недомогание, а потом, обозлившись, и вовсе ничего не объясняла.

— Не хочу — и все! — резко, почти истерически отвечала она.

И подруги перестали звать ее, проходили мимо окон, безмятежные, счастливые.

— Маша, — тихонько скажет мать и утрет кончиком головного платка глаза. В одном этом слове такая боль и такая тоска, что девушке становится еще тяжелее. И она молчит.

До полночи через открытое настежь окно доносились песни, и все о любви, о любимой и коханом… А Маша сидела, сгорбившись на маленькой стариковской скамеечке, будто больная.

Наконец песни, словно уставшие птицы, утихали, замолкала гармошка и наступала тишина. Но Маша знала, что это только для нее наступила тишина. Ее воспаленные глаза почти видели, как и на берегу речки, и у огородных тынов, и под кустами акаций сидят парочки и шепчут, быть может, бессмысленные, но такие бесценные слова. И, конечно же, парни сравнивают любимые глаза со звездами и улыбку любимой — с зарею…

Маша никогда не слыхала таких слов, она читала их в стихах и романах и даже не допускала мысли, что возможна любовь без этих ласковых и красивых слов.

Она достаточно наблюдательна, чтобы уже знать, что не всегда любовь только чудесна и радостна. Анну Горобец бросил Пашка Тырновский. Полю Живко мужик спьяну избивает чуть не каждый день…

Но она, Маша, готова была бы вынести все, только бы знать, что она любима.

Так шли годы за годами. И смирилась Маша со своей участью.

…Учительницей ее считали хорошей, но дети побаивались, ибо славилась она не одной лишь справедливостью, но и строгостью.

Дети были для нее только учениками. Где-то в душе она, может, и гордилась своей профессией, но никогда не приласкала ребенка, а если и гладила по головке отличившегося ученика, то без всякой нежности… Глупо допускать, что она мстила детям за то, что жизнь с ней самой обошлась неприветливо. Просто сердце ее не испытало любви: можно ли укорять нецветущее дерево за то, что оно не дает плодов!

Но не приютить сына погибшей соседки, беспомощного человечка, Мария Александровна не могла.

Поначалу Володю (о таком имени мечтала Пилипчук — Мария Александровна случайно подслушала) она думала отдать в детский дом. Но не решилась. У всех, с кем она общалась, было не только общее горе, но и личное. А у Марии Александровны не было близких людей, и она не тревожилась о чьей-то конкретной судьбе, о чьем-то здоровье. Ей было даже неловко перед людьми.

И она оставила Володю у себя.

Первое свое сознательное отношение к миру мальчик выразил словом «мама». Этим словом он назвал Марию Александровну: у его кроватки не было другой женщины.

А как возникло и ширилось в учительнице материнское чувство, когда она впервые испытала его?.. Кто знает…

Но голос ее, когда она сейчас назвала в разговоре со мной это чувство, стал еще глубже, еще богаче.

— Я как-то по-новому всмотрелась в его улыбку. Он и раньше улыбался, но теперь со мной творилось что-то необычное. И солнце стало греть теплее, и небо стало каким-то сверхъестественно голубым, и городские улицы запахли не только бензином, но и травой…

Рассказ Марии Александровны прервал сильный, уверенный стук в дверь. Женщина поднялась и через несколько секунд вернулась, сопровождаемая мальчиком лет 12. Посмотрев на меня, она поднесла указательный палец к губам.

Мальчик был одет в аккуратно выглаженную школьную форму. Увидев незнакомого человека, он представился:

— Володя. Ученик пятого класса тридцать седьмой школы.

Назвался и я.

Он сразу же повернулся к Марии Александровне.

— Мамочка, — сказал он. — Разреши мне пойти к Косте. Ему папа «Радиоконструктор» купил. — И, видимо, предупреждая вопрос добавил: — Он сам меня приглашал.

Мария Александровна посмотрела на ребенка любящим материнским взглядом, спросила:

— Кто приглашал? Костя или его папа?

— Конечно, Костя! — с чувством нетерпения ответил мальчик.

— Вот видишь, сынок, как важно выражаться точно… Иди. Только ненадолго. И веди себя хорошо.

Мальчик убежал.

Наступила короткая пауза. Ее оборвала Мария Александровна, с непередаваемой гордостью спросив:

— Ну, как?

— Что — как? — не понял я.

— Сын как?

— Замечательный сын! — поспешил сказать я, хотя, честно говоря, ничего необыкновенного в нем не заметил. Мальчик как мальчик, каких десятки встречаешь ежедневно.

Но разве мыслима такая мать, для которой ее ребенок, ее сын, — не самый лучший в мире!

— Это удивительный ребенок, — говорила Мария Александровна. — Вы бы слыхали, как он проникновенно декламирует Пушкина, как умно рассуждает…

Случается, что восторги матерей надоедает слушать, но не то испытывал я, слушая Марию Александровну. Мне было больно, что в ней погибло столько чувств и надежд, и радовало, что и она обрела семью, что ее сердце оттаяло.

Словно угадав мои мысли, она продолжала:

— Думаете, мне легко с ним было?.. Он переболел и коклюшем, и корью, и скарлатиной, и ветрянкой. Сколько ночей я провела у его постели! Сколько слез пролила, когда врачи сказали, что состояние у него тяжелое… Потом я усыновила его официально… Он очень дорог мне, этот Вовка. Его радость — моя радость, его обида — моя обида. Надеюсь, что горя он не познает… во всяком случае, пока я жива…

Я пробормотал что-то банальное и невразумительное.

— И я больше всего боюсь, — продолжала Мария Александровна, — как бы он не узнал, что у него нет отца и матери. Не подумайте, — взволновалась она, — будто меня смущает, что он станет меня меньше любить, что я ревную его к памяти родителей, что мною руководит эгоизм… Нет, когда Володя вырастет, станет Владимиром Петровичем — Петром звали его отца, он тоже погиб, — я сама расскажу ему. Но мальчик… Я ведь знаю, как тяжело ребенку сознавать, что он сирота, какую душевную травму может это нанести ему… Я никому не говорю, что он приемный сын, а тех, кому это известно, все время предупреждаю, чтобы они молчали. До сих пор мне удалось сохранить эту тайну от него.

Она встала со стула, прошлась по комнате, стиснув руки на груди… Только теперь я заметил, что слушал ее рассказ довольно долго; за окнами опустились сумерки.

Мария Александровна повернула выключатель. Я встал.

— Спасибо, Мария Александровна, — протянул я ей руку. — Мне все ясно. Не знаю, что я напишу о вас и о вашем сыне, и напишу ли вообще. Но будьте спокойны, по моей вине Володя ничего не узнает.

Она проводила меня до крыльца. Мне захотелось чем-нибудь порадовать ее, отблагодарить за то, что она дала мне увидеть еще одно проявление человеческой души.

— Мария Александровна, — сказал я, пожимая худощавую руку, — думается, вам и в будущем вовсе не следует сообщать Володе правду о его рождении.

Она вздрогнула.

— Вы это серьезно думаете?

— Вполне серьезно, Мария Александровна. Поставьте перед собой один только вопрос: «зачем?» — и вы согласитесь, что я прав…

Я ушел, а она стояла на крыльце. Я не оглядывался, но мне почему-то кажется, что стояла она долго.

За воротами ко мне подошел мальчик. Это был Володя.

— Вы напишете в газете про маму?

— А что?

— Обязательно напишите! — почти потребовал он. — Она очень хорошая мама, о ней стоит… Только забудьте, что я не ее сын.

— Ты знаешь!? — чуть не поперхнулся я, задавая этот совершенно бессмысленный вопрос.

— Мне уже давно рассказали, — объяснил он. — Еще во втором классе. Только мама думает, что я не знаю… Боится, наверное, что я разлюблю ее… Разве такую разлюбишь! Но волновать ее нельзя, пусть думает, раз ей приятно…

Ушел мальчик, а я все стоял, надеялся, что он повернется и скажет еще что-нибудь.

* * *

Я не вправе сообщать подлинные имена героев этой повести. Но я должен рассказать самую историю.

НЕЖДАННЫЙ ГОСТЬ

Воронов раскрыл глаза и снова зажмурился. Спать не хотелось, но еще меньше хотелось вставать.

Он осторожно пошевелил ногами. Конечно же, Нины уже нет!

В рабочие дни Воронов уходит из дому на целый час раньше жены, завтракает поэтому всухомятку, даже чай не всегда согревает. Нина пыталась изменить этот порядок, но Воронов категорически запретил ей это; он не мог смириться с тем, что из-за него, такого рослого мужчины, будет недосыпать целый час маленькая, хрупкая женщина. Но в воскресенье она обязательно поднимается первая и к моменту его пробуждения успевает приготовить что-нибудь необыкновенно вкусное.

Из кухни доносился голос жены:

Чудный май, желанный май,
Ты отраду сердцу дай!..

У Нины хорошее настроение, и оно действует на мужа.

— Нина! — позвал Воронов, сам не зная для чего, так просто, чтобы что-то сделать, как-то заявить о себе.

— Я иду, иду, иду! — пропела жена на тот же мотив «Стрекозы» и появилась в дверях, вся розовая в своем розовом халатике. Даже волосы ее в утреннем свете казались розовыми.

Он протянул к ней руку, но она не сделала шага навстречу и, лукаво склонив набок голову, сказала:

— Утро доброе, соня-засоня!

Она подала ему небольшой листок многотиражной газеты, очевидно, только что принесенной почтальоном.

— Смотри, Сашок, какой интересный парень.

— Посмотрим, посмотрим, что за вкус у тебя?

— Не очень хороший, — рассмеялась Нина, — раз я тебя в мужья выбрала.

Взяв газету, Александр спокойно развернул ее, но тут же, заинтересованный, присел на кровати, опустив ноги на пол.

Несколько секунд он разглядывал портрет, напечатанный на первой странице, потом как-то невесело усмехнулся и положил газету на стол портретом вниз.

Нина поняла, что он сделал это не случайно.

— Что случилось? — спросила она.

Александр погладил своей жестковатой ладонью мягкие, словно взбитые кудряшки жены.

— Ничего, Нинок… Ничего. Не обращай на меня внимания.

А на кого же еще обращать ей внимание, о ком еще ей тревожиться, заботиться?

Жить без заботы о ком-нибудь Нина не может, ну просто никак не может. Еще учась в школе, она всегда первая вызывалась проведать заболевшую подругу или понянчить соседского Ваньку, когда его родители собирались вместе в кино сходить. Она потому и медсестрой стала и, что скрывать, потому-то так скоропалительно замуж вышла.

На первых порах работа в хирургическом кабинете районной поликлиники приносила ей полное удовлетворение. Для каждого пришедшего сюда она хранила и ласковое слово, и хорошую, светлую улыбку, и нежные руки.

Но очень скоро почувствовала, что этого ей недостаточно. В поликлинику обращались люди всё разные. Иные хотя и заглядывали по два, по три раза, а некоторые ходили регулярно, но все они нуждались во врачебных советах и на молоденькую сестру не обращали ни малейшего внимания. И ей они тоже были в одно и то же время одинаково близки и одинаково далеки, одинаково дороги и одинаково безразличны. А ей обязательно нужен был человек, определенный человек, которого она опекала бы, за которого несла бы ответственность. Все равно перед кем — хоть только перед ним и перед собой.

Здесь, в поликлинике, она и нашла такого человека.

…Однажды, сменив повязку на ноге больного, она собственными ушами услыхала, как больной, обращаясь к врачу, сказал:

— Знаете, доктор, вы меня этими повязками уже замучили. И угораздило же меня так резко взмахнуть топором… Но сегодня сестричка мне так сделала перевязку, что я готов хоть каждый день приходить. Сразу полегчало. Мастерица!

Девушка осторожно выглянула из-за ширмы. Хирург, среднего роста, полноватый, краснощекий старик, ласково, с хитрецой позвал ее:

— Чего прячешься, Нина? Выйди сюда.

Нина почувствовала, как жарко запылало ее лицо, но она нашла в себе силы выйти из-за ширмы и почти спокойно ответить:

— От кого мне прятаться? — теперь она разглядела лицо больного, сухощавое, тщательно выбритое, с на редкость черными бровями: «Интересное лицо, — подумала она. — Что мне от него прятаться!..»

Хирург дружески и покровительственно расхохотался.

— Что! Как вам нравится наша красавица?

— Очень нравится! — согласился больной, и Нине показалось, что он произнес эти слова взволнованно. — Очень нравится. Особенно, как она перевязки делает.

Врач засмеялся еще оглушительнее.

— Тогда могу сообщить по секрету, что она не только красавица, она еще и… невеста, без жениха, ха-ха… Но имейте в виду, такое положение недолго будет длиться.

— Зачем вы так, Алексей Федорович! — слабо сказала Нина.

Нина сказала эту фразу, совсем уверенная, что подавила смущение, что выглядит вполне спокойной. А в действительности и голос ее стал едва слышным, и взгляд не мог удержаться на одном месте, и ноги неожиданно ослабели, и ей даже захотелось присесть. Хирург Алексей Федорович не впервые шутил по ее адресу, но никогда еще не переживала она того, что сейчас. Ее выручала лишь убежденность, что этого не видят ни Алексей Федорович, ни больной.

Больной улыбнулся и высоко поднял правую бровь.

— А я чем не жених?

— Тогда я и вовсе сват, — продолжал смеяться Алексей Федорович.

Они могли бы, вероятно, еще долго вот так перебрасываться ничего не значащими фразами, но Нина напомнила:

— Алексей Федорович, вас ждут больные.

Она сделала ударение на слове «больные», и врач сразу же стал опять серьезным и чуть-чуть суетливым, словно бы желал оправдаться: дескать, он понимает, что делу время, а потехе час.

Потом, сдавая в регистратуру медицинские карточки, Нина вычитала, что чернобрового больного зовут Александром Степановичем Вороновым, что ему двадцать семь лет, что он холост, работает бригадиром маляров, что несчастный случай приключился с ним две недели назад и что следующая перевязка предстоит ему в четверг утром.

По графику, она в этот день должна была дежурить после обеда, но накануне старшая сестра предупредила:

— Нина, придется тебе на один день подмениться с Валентиной Александровной. К ней приезжает мать.

Нина, конечно, согласилась и побежала в парикмахерскую, куда собиралась уже давно, но так до сих пор и не собралась.

Но Воронов не пришел.

Закончив прием, Алексей Федорович перелистал карточки и озабоченно сказал:

— Не нравится мне, Нина, что Воронов не пришел. Как бы у него нагноения не произошло. Может, вы к нему сходите, смените повязку?

— Хорошо…

Такое случалось не впервые, но еще никогда не произносила Нина этого «хорошо» столь тихим голосом. Впрочем, ни она сама, ни врач этого не заметили.

Алексей Федорович угадал: нога у Воронова резко разболелась, и по этой-то причине он и не пришел на перевязку. Устроив распакованную ногу Воронова на сиденье придвинутого к кровати полумягкого стула, Нина строго сказала:

— Не шевелитесь. Я сейчас попробую вызвать к вам врача. Где у вас ближайший телефон-автомат?..

Ей удивительно везло. Алексей Федорович оказался дома, и через полчаса он уже смотрел ногу Воронова.

— Так-с, жених, с недельку придется полежать, уколы принять. Пользовать вас будет Нина…

Вот так неожиданно и познакомились Александр с Ниной. И еще более неожиданно поженились.

…Нина укладывала в футляр шприц, когда Воронов вдруг сказал:

— Выходите за меня замуж. А, Нина?

Она, как всякая девушка, не один раз пыталась представить себе, как в ее жизни произойдет это событие. Это произошло не так. И уже совсем «не так» она ответила:

— Если вы это всерьез, то я согласна.

…Семь месяцев замужем Нина за Вороновым. Ей не на что жаловаться. Муж неизменно внимателен и предупредителен. Но никогда не проявляет он большой, покоряющей нежности. Он словно хранит что-то для одного себя, не допуская к этому никого, даже ее, жену. А ведь не такой представлялась ей в девичьих грезах супружеская близость… И она больно вспоминает два, а считая сегодняшний, — три случая, когда муж и вовсе отгораживался от нее.

Вот так же потемнели и как будто сдвинулись его большие глаза, когда она однажды спросила:

— Ты любил раньше, Сашок?

А на третий день после свадьбы он вдруг резко выключил радиоприемник в момент, когда Козловский так замечательно пел арию Ленского.

Тогда он тоже замкнулся в себе, обронив:

— Ничего, Нинок… Ничего. Не обращай на меня внимания.

Нина улыбнулась и легко тряхнула головой. Пусть она выглядит еще совсем наивной и неопытной, пусть она и в самом деле не все в жизни понимает… Но она верит, знает, что в ее сердце неиссякаемый родник нежности и она всю ее отдаст Саше. Недостаток ума она восполнит любовью, неопытность — самоотверженной терпеливостью, а наивность… Наивность не такое уж плохое качество, кое-кто даже нарочно старается быть наивным… К тому же не вечно она будет наивной.

Пока Александр умывался, Нина украдкой вторично перечитала подпись под портретом:

«На снимке — бригадир маляров второго стройуправления Юрий Коротков. Он первый откликнулся на призыв бригадира третьего стройуправления Александра Воронова о развертывании предпраздничного социалистического соревнования и обязался выполнять ежемесячно не менее двух норм».

Ее осенило.

— Неправильно это! — сказала она громко.

— Что неправильно? — спросил Александр, вытиравший в это время лицо.

— Неправильно редакция поступает.

— Что такое? — искренно удивился Александр.

Нина поняла: причина огорчения мужа иная. Но это надо было еще проверить.

— Тебя — так без портрета напечатали, просто заметку микроскопическую. А ведь ты первый. Неправильно!

Александр посмотрел на Нину и весело расхохотался.

— Плохой из тебя Шерлок Холмс, Нинуха!.. Просто никудышный. Во-первых, моя заметка была вовсе не микроскопической… Во-вторых, Юрий вон какой красавец, а моей физиономией можно… читателей испугать.

— Вот и неправда! — возмутилась Нина. Она радовалась, что муж смеется от души, что исчезла его суровость. — Ты красивее его!

— Но ты сама говорила, что у тебя вкус не очень хороший.

— А у тебя характер не очень хороший. Все придираешься… — парировала она.

— Не буду больше. — Он протянул ей оттопыренный мизинец, совсем как мальчишка. — Давай мириться.

Она склонила набок голову.

— Тогда скажи, в чем дело. Чего вы с Коротковым не поделили.

Ох, уж, это женское любопытство! Увидев, как опять помрачнело лицо мужа, Нина чуть не прикусила язык. Но было уже поздно.

— Я сразу по портрету поняла, что он плохой человек, — решила она поправить дело.

— Неправда, Нинок… Юрий хороший… он прекрасный человек! И причинил мне страдания вовсе не потому, что хотел… Так бывает.

Нина окончательно растерялась. Если этот чужой, незнакомый ей человек — прекрасный, то как он мог причинить Саше страдания? А если это и случилось, то зачем Саша скрывает от нее? И почему Саша называет его не по фамилии, а по имени — так обычно называют друзей?..

Эти вопросы тревожили ее и во время завтрака, когда она заботливо подкладывала Саше пудинг.

Неожиданно прозвучал звонок.

Открыв дверь, Воронов увидел Короткова.

— Здравствуй, Саша, — сказал тот несмело.

В жизни Воронова приключались и бо́льшие неожиданности, но все же он опешил так, что долго не замечал протянутую руку нежданного гостя. Коротков был смущен, видимо, еще больше.

Мужчин выручила Нина:

— Проходите, пожалуйста… Раздевайтесь.

Минуты, пока Коротков снимал пальто и шляпу и усаживался на предложенный ему стул, прошли в натянутой тишине.

Но вот Коротков заговорил. Негромко и, казалось, через силу.

— Ты извини меня, Саша, что я в выходной тревожу… И вы… извините, не знаю, как вас…

Воронов понял, что больше молчать нельзя.

— Знакомься, Юрий, — сказал он торопливо. — Моя жена — Нина.

— А я вас уже знаю! — воскликнула Нина. — Мы только что видели ваш портрет в газете. Только там вы интереснее.

Она сказала это непосредственно и искренне, ибо теперь убедилась, что ее муж в действительности нисколько не хуже.

— Не знаю, как это полагается считать, комплиментом или как? — пошутил Коротков.

Нина покраснела, но храбро ответила:

— Как нравится, так и считайте.

— Она у меня зубастая, — самодовольно пояснил Александр. — Пальца в рот не клади.

Он с двойственным чувством — любопытства и неприязни смотрел в лицо Юрия, желая отыскать в нем выражение неловкости, смятения, может быть, вины… Но оно было такое же, как всегда, — открытое, мужественное, доброе.

— Я уже начинаю трусить, — усмехнулся Коротков. — Надо быстрее кончать дела.

— День-то выходной, бездельный, — заметила Нина.

— А в будни никак не вырвешься, — отвечал Коротков. — Теперь такие дни — вздохнуть некогда… Понимаешь, Саша, — повернулся он к Воронову, — прочитали мы твою статью. Попробовали переделать малярную удочку на два наконечника. Не получается… Прораб замучил: иди к Воронову, выясни, в чем дело…

И поспешно, словно боясь, что его не выслушают, добавил:

— Я не только за советом… Мы тоже кое-что придумали. Наш растворитель для масляной краски гораздо дешевле… И лучше по качеству.

На минуту Воронову стало стыдно, и он подчеркнуто спокойно сказал:

— Нинушка, знаешь что?.. Ты сбегала бы в гастроном, сообразила бы чего-нибудь по случаю выходного… А?

Как всякая молодая хозяйка, Нина охотно демонстрировала свое гостеприимство, свои кулинарные способности.

Просьбу повторять не пришлось: через минуту ее уже не было в комнате.

— Какой, говоришь, Юрий, вы составили растворитель? — спросил Воронов.

Они склонились над столом.

Разговор, сначала осторожный и скользкий, чем-то похожий на дипломатический, вскоре стал свободным и простым. Увлекшись, собеседники посмеивались один над другим, спорили… Уже Коротков положил в карман эскиз усовершенствованной малярной удочки, а в записной книжке Воронова был рецепт дешевого растворителя… Но бригадиры готовы были еще долго разговаривать. И не потому, что тема была очень интересной, а потому что они давно не виделись и, быть может, не признаваясь себе в этом, тосковали друг по другу…

Воронов вздрогнул, когда Нина, неслышно вернувшись, над самым его ухом провозгласила:

— Будет, будет вам! Скажите, какие энтузиасты. Освобождайте стол!

Коротков опять стал неловким и стеснительным.

— Нет, нет, Нина, вы меня извините. Я спешу.

— Брось, Юрий, — запротестовал Воронов. — Куда сегодня спешить? Ты еще не знаешь, какой пудинг умеет готовить моя жена. Пальчики оближешь.

Лицо Короткова осветилось обаятельной улыбкой, так мучительно знакомой Воронову.

— Мне надо спешить… Ольга в родильном доме… Туда допускают с двенадцати часов. — Он бросил взгляд на ручные часы.

— Тогда иди, Юра, иди, — сказал Воронов с какой-то особенной интонацией в голосе. — Привет от нас передавай и заглядывай, вместе с ней заглядывай, дорогими гостями будете.

Может быть, только теперь, услышав эти слова, гость окончательно избавился от смущения. Он прямо посмотрел в глаза старинному другу.

— Нет уж, Саша, раньше вы к нам… Если… если только не сердишься. У нас ведь маленький будет…

Он опять улыбнулся светло и застенчиво. И ушел.

Воронов, проводив гостя, постоял у захлопнувшейся двери. Он представлял себе, как Коротков спускается по лестнице, выходит на улицу, торопясь к жене, к Ольге… А ведь не так уж давно мечталось, что это он, Александр, будет торопиться к Ольге, и она будет ждать его, Александра, так, как ждет теперь Юрия…

Он заметил, что дважды произнес про себя имя «Ольга» и не испытал при этом ничего, кроме легкой, неопределенной грусти. Совсем ничего. Видимо, это прошло, совсем прошло.

Александр вернулся мыслями к Нине, хорошей, любящей и очень заботливой жене. Он подумал, что теперь можно все рассказать ей, только не знал еще, нужно ли делать это.

ЖЕНА

Правой рукой он взялся за косяк приоткрытой двери, а левую протянул Клавдии Ивановне.

Так он прощался с женой уже тысячи раз, а она иногда спрашивала:

— Почему левую подаешь?

Эту игру они, не сговариваясь, придумали много-много лет назад, и до сих пор испытывали при этом маленькое, им одним понятное наслаждение.

— Правая для всех, Муха, — улыбнулся муж, — левая только для тебя… для тебя одной…

Когда Клава впервые задала этот вопрос, она была уверена, что последует обычный ответ: «левая рука ближе к сердцу». А Ваня ответил совсем иначе, необыкновенно красиво. Значит, он не такой, как все, и относится к ней не так, как ко всем. Может быть, это и помогло ей поверить в его любовь.

Тогда, давно, он высвободил занятую чем-то правую руку и прижал девушку к себе; она едва не задохнулась от боли, от счастья и еще чего-то, названия чему нельзя было дать.

Потом она уже всегда с волнением ждала, что Иван Петрович, произнеся эти драгоценные слова, еще и обнимет ее. И если это случалось, она всерьез верила, что он угадывал ее желание. Скажи он, что он сам захотел этого, она удивилась бы.

Сейчас Иван Петрович не угадал.

Остановившись уже за дверью, он напомнил:

— Смотри не задерживайся. Если я опоздаю, пойдешь одна… В клубе свидимся.

Теперь, когда из полутемного коридора он вышел на яично-желтую от утреннего солнца лестничную площадку, она разглядела, как стара его брезентовая куртка. Особенно неприятно поразил ее наполовину оторванный накладной карман.

— Ванюша, опять инструмент в карман толкаешь! А сказать, что куртку починить надо, не мог…

— Я говорил, Муха, — миролюбиво отвечал он. — Но у тебя столько забот…

— Говорил, говорил!.. Опять я виновата…

Действительно, на днях заходила речь о куртке, но как-то совсем мимоходом, и Клавдия Ивановна забыла о ней. А признаться сейчас в этом не хотелось.

— Срам какой, — продолжала она. — Тебе, конечно, ничего, а что о твоей жене скажут?

— Что скажут? Ничего не скажут, — смущенно оправдывался он. И вдруг, войдя обратно в коридор, притянул голову жены к себе. Она прислонилась к его жесткой, словно из фанеры, куртке, пахнущей пылью и бензином, и прикрыла глаза.

— Будет, будет, — с шершавой нежностью сказал он, мягко отстраняясь.

Клавдия Ивановна несколько секунд смотрела на щелкнувшую замком дверь, а затем на цыпочках, чтобы не разбудить детей, прошла в кухню.

Только Надя и Коля учились в первой смене. Старшеклассники, они уже сами готовили себе завтрак, и нередко, проводив мужа на работу, Клавдия Ивановна еще на полчаса ложилась в кровать. Для человека, который изо дня в день немного недосыпает, очень дорога каждая минута сна.

Сегодня Клавдия Ивановна не могла себе позволить этого. Посещение клуба для нее вовсе не простое дело… И она сразу взялась за многочисленные дела, хорошо известные каждой хозяйке большой семьи, бесконечные, ежедневные, как листки отрывного календаря, почти одинаковые, и вместе с тем всегда чуть-чуть новые и разные.

Сначала Клавдия Ивановна еще старалась установить, что́ нужно раньше, что́ потом, но вскоре пренебрегла всякой очередностью.

— Как белка в колесе вертишься, — иногда жаловалась она мужу, бессознательно наговаривая на себя. В самом же деле в ее домашнем труде всегда была незаметная, но мудрая система и последовательность, выработанная непроизвольно, закрепленная привычкой. Будь иначе, она не успевала бы сделать и трети того, что делала.

И все-таки Клавдия Ивановна, кроме обязательных, неотложных дел, сумела проверить, как Ленька выучил роль Кота в сапогах (мальчишка был активным участником школьного драматического кружка), заштопать две пары мужниных носков, посидеть немного над скатертью, которую вышивала уже третью весну…

В 7 часов вечера она пришла в клуб.

Она и раньше бывала здесь, на киносеансах, но всегда торопилась домой, не интересовалась ничем, кроме того, что происходит на экране, и поэтому не замечала, как здесь хорошо и уютно. А сегодня все красивое и приятное как будто обновилось, чтобы доставить ей как можно больше удовольствия. И призыв «Добро пожаловать!», такой свежий, яркий, что он продолжал гореть в глазах и после того, как она миновала парадную дверь. И пол, натертый до такого блеска, что было неловко ходить по нему, оставляя пыльные отпечатки подошв. И ослепительный свет множества нарядных люстр. И необыкновенно созвучная всему этому торжественная музыка, заполняющая огромное здание: видимо, она неслась из скрытых где-то репродукторов.

Клавдия Ивановна на мгновение задержалась у большой Доски почета, установленной в центре фойе, и тотчас же попыталась сделать вид, что нисколько ею не интересуется. Едва ли это ей удалось — слишком уж счастливо и смущенно было ее лицо.

Однако у всех, кто находился в клубе, были свои радости, свои переживания, и никто не обратил внимания на маленькую женщину в коричневом шелковом платье с орденом «Мать-Героиня» на груди. Она присела на диван и время от времени бросала короткие взгляды на Доску почета. Там, в левом верхнем углу, висел портрет пожилого мужчины с галстуком, повязанным неумело, но старательно. Под портретом было написано:

«Бригадир лучшей монтажной бригады И. П. Юрьев. Он работает в счет 1962 года».

Именно этот портрет больше всего и украсил Клавдии Ивановне сегодняшний вечер. Вот какой у нее муж! Все его знают, все уважают, все любят!

Настроение Клавдии Ивановны было очень светлым. Его не омрачило даже то, что к началу торжественной части собрания Ивана Петровича все еще не было в зале. Ведь он предупредил, что может опоздать.

Но вот стали выбирать президиум и назвали фамилию «Юрьев». До сознания Клавдии Ивановны не сразу дошло, что речь идет о ее муже. Но оратор вслед за фамилией назвал имя, отчество и должность.

Председатель собрания, невысокий, круглолицый мужчина, густым, хрипловатым голосом сказал:

— Избранных в президиум прошу занять места…

Несколько человек, стуча откидными сиденьями, поднялись и направились к сцене. Клавдия Ивановна робко оглянулась. Ивана Петровича нигде не было.

Ей стало даже страшно. Она подумала, что через минуту, когда обнаружится отсутствие Юрьева на сцене, все повернутся к ней, и во всех взорах она прочтет осуждение: мужу оказали такую честь, а он вовсе не пришел. И некуда будет скрыться от этих взглядов.

Ее волнение было вполне естественным. Впервые в жизни она увидела портрет мужа на Доске почета, впервые присутствовала на торжественном собрании, избравшем в президиум ее мужа — человека, который и теперь, как двадцать пять лет назад, нежно называет ее «Мухой» и старается исполнять все ее желания.

А она?.. Все годы совместной жизни она ни на час не переставала думать о нем, заботиться о нем. Даже ее любовь к детям, четверо из которых уже самостоятельно шагают по жизни, а шестеро продолжают отнимать ее силы, — даже любовь ее к детям была еще одним проявлением любви к этому сероглазому, большому, уже заметно сутулящемуся, застенчивому и ласковому человеку. И все, что она делала четверть века, и все, что она перетерпела в трудные военные годы — все было во имя этой любви! А если она что и упустила, чего не осилила, то отнюдь не потому, что не хотела…

И хотя, по-видимому, никто не придавал значения тому, что Юрьев не занял свое место в президиуме, и в ее сторону не обратился ни один взгляд, светлое настроение ее померкло.

Сейчас она и сама ушла бы, если бы только сумела сделать это незаметно.

Но вскоре она подумала, что волноваться нет оснований. Она свободнее вздохнула, положила руки на колени, сменила позу, после чего кресло сразу стало казаться менее жестким.

Собрание шло своим чередом, Клавдия Ивановна вслушивалась в то, что говорил докладчик.

— …Как ни обидно, товарищи, признавать это в такой день, но и недостатков у нас — хоть пруд пруди. Возьмем новый прокатный стан. Мы обязались сегодня закончить его монтаж и начать опробование. И до четырех часов дня мы на каждом перекрестке трубили, что сделаем. И вдруг оказалось, что в монтаже допущен брак. Такие факты…

Докладчика прервал председатель:

— А вы, Владимир Михайлович, фамилии называйте… Фамилии бракоделов.

Докладчик повернулся к председателю:

— Этого я сейчас не могу сделать. Я срочно уехал с площадки: извините, к докладу надо было подготовиться. После праздников узнаем и фамилии. — Он снова повернулся в зал. — Но государству нашему, товарищи, пользы мало от того, что мы найдем и накажем виновных… Время потеряно…

Вдруг в самом конце зала, у входа, раздался голос:

— Не потеряно время!

Все обернулись, и быстрее всех Клавдия Ивановна. Для всех это был просто голос, а для нее — голос самый близкий и дорогой.

Председатель постучал карандашом по графину с водой.

— Кто это там? — спросил он, близоруко вглядываясь в зал.

— Я… Юрьев.

— Юрьев?.. А почему вы не в президиуме?

— Да я прямо со стана, даже переодеться не успел… Еле упросил, чтобы в клуб пропустили.

Клавдия Ивановна скользнула по брезентовой куртке с наполовину оторванным карманом, и ей стало мучительно стыдно.

— Что же вы, товарищ Юрьев? — с укоризной сказал председатель. — Попрошу занять место на сцене.

— Президиум и без меня справится. А вот доклад надо поправить. Монтаж стана завершен.

— Как завершен?.. Я сам был там три часа назад! — удивился докладчик.

— А я только двадцать минут как оттуда.

— Ничего не понимаю, — докладчик развел руками.

— Я и хочу объяснить, — сказал Юрьев.

Он решительно прошел через весь зал и поднялся к столу президиума:

— Позвольте, я объясню.

И хотя никто не давал ему позволения, Юрьев заговорил:

— Товарищи! Вам уже сказал докладчик… сегодня оказалось, что ножницы нового стана смонтированы неправильно. Это мы, моя бригада… Нет, виноваты не мы, в рабочих чертежах была неточность… Да, в общем, это другой разговор… Но нам стыдно было идти на Октябрьский вечер. И бригада решила не уходить со стана, пока не приведет все в порядок… Могу доложить товарищи, что сорок минут назад началось опробование ножниц. Двадцать минут смотрел я на их работу. — Он улыбнулся. — Красиво ходят!.. Так что мы свое обязательство выполнили.

Теперь Юрьев испытывал, кажется, чувство неловкости. Он мял в руках старую кепку, переступая с ноги на ногу, словно не знал, куда деть себя — большого, сутулого, нескладного.

Его выручил докладчик.

— С радостью, — сказал он, — принимаю такую поправку. И предлагаю собранию похлопать бригадиру лучшей монтажной бригады нашей стройки товарищу Юрьеву.

Он первый захлопал, вслед за ним это сделали все сидящие на сцене, и вот уже горячие аплодисменты подхватило все собрание.

Юрьев еще с секунду постоял на сцене, а потом твердыми шагами сошел с нее. Председатель что-то крикнул ему вдогонку, но то ли он не слыхал, то ли не хотел оглядываться… Он шел по широкому проходу посреди зала, и навстречу ему неслись аплодисменты знакомых и незнакомых друзей.

Клавдия Ивановна смотрела на него, родного, единственного.

Муж не заметил ее и прошел в последний ряд, где были свободные места.

Стихли аплодисменты. Докладчик надел снятые раньше очки, перелистал свои записи. Собрание продолжалось по заранее намеченной программе. О Юрьеве, казалось, все забыли.

Только сидевшая в пятом ряду, поближе к стене, женщина в простеньком коричневом платье с белым кружевным воротничком продолжала думать об Иване Петровиче. Двадцать пять лет знала и любила она этого человека и помнила все, что имело к нему хоть какое-нибудь отношение. И этот портрет на Доске почета, и эти аплодисменты, и этот рваный карман на поношенной куртке она тоже не забудет.

Мимолетное ощущение мучительной вины исчезло, и опять Клавдия Ивановна почувствовала, как прекрасны этот праздничный вечер, этот клубный зал и весь безграничный мир.

ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЙ ОПЫТ

Олег Петрович, прижав к уху телефонную трубку, покачивал головой, прислушиваясь к тому, что говорилось на другом конце провода.

— Хватит, — наконец заговорил он. Голос у него был простуженный и хриплый. — Вы, батенька, рассуждаете так, словно я и вовсе дитя малое. А я этого не нахожу. Да, не нахожу. Так и запомните… Не оправдывайтесь, не оправдывайтесь! Все, что вы мне изложили, я и сам отличнейшим образом знаю. И все-таки отказываюсь. Сдаюсь… Больше терпения нету. Другие довершат. Я в этом не сомневаюсь. А я сделал триста пятьдесят опытов и не продвинулся ни на шаг. Хватит!.. И никого не присылайте, бесполезно, бессмысленно!..

Олег Петрович в сердцах бросил трубку так, что звонок в аппарате жалобно звякнул. Этот звук окончательно вывел старика из себя. Он выскочил из кресла и закричал:

— Анна Львовна!.. Кто бы ни пришел из института, не принимай!

Обращение к жене (которую он обычно называл Нюшенькой) по имени и отчеству соответствовало высшей степени раздражения. В такие моменты он уходил от всех, и где-нибудь наедине понемногу успокаивался. Упрямый старик!

Впрочем, такие приступы гнева случались редко, и никто не помнит, чтобы потом Олег Петрович настаивал на своем, если сознавал, что неправ.

Едва Олег Петрович встал с кресла, как телефон затрещал вторично.

— Я понимаю, — говорил далекий дружеский голос, — вы просто изнервничались, утомились. Ну, возьмите отпуск, вам же давно пора… Ну, мы вам дадим еще помощника. А?

— Вот так-то лучше, — сказал Олег Петрович. А то: «понимаете ли вы?», «сознаете ли вы?» Мне ведь уже не пятьдесят лет, чтобы меня уговаривать. Пожалуй, и правда следует отдохнуть… Только я ничего положительного не обещаю… Посмотрим, посмотрим…

Выйдя на улицу, Олег Петрович заложил руки за спину и мелкими быстрыми шажками пошел по тротуару с высаженными вдоль него невысокими крепкими липами. Старик любил эти деревья не только за вкусный аромат, но и за относительно небольшую высоту — рядом с ними он казался себе более рослым, даже статным.

В конце улицы этого совсем недавно выстроенного дачного поселка находился пустырь, где по проекту через несколько лет должен расцвести фруктовый сад. Дойдя сюда, Олег Петрович остановился.

В самом центре пустыря он увидел мальчика лет тринадцати-четырнадцати в коротких, выше колен, штанах. Это обстоятельство как-то сразу расположило Олега Петровича: он не любил детей в длинных брюках. Мальчик держал в руках большую модель самолета, готовясь, видимо, запустить ее.

Это и вовсе заинтересовало Олега Петровича. В далеком детстве он сам мечтал о покорении воздушной стихии и до сих пор оставался неравнодушным ко всему, что имело отношение к авиации, хотя в жизни не садился в самолет — сердце не позволяло.

Несколько минут Олег Петрович молчаливо, на расстоянии, наблюдал за авиамоделистом. Проснувшееся сияющее утро и на его фоне легкая, свободная фигура подростка помогли старику забыть только что происшедший неприятный разговор. Вскоре он стоял уже рядом с мальчиком, все еще склоненным над моделью.

— Что, не хочет летать?

Мальчик повернулся к старику.

— Что вы, дедушка!.. Летать-то она летает, да вот не туда, куда я хочу. Смотрите…

Он поставил модель на землю. Послышалось жужжанье — это заработал резиновый моторчик, — и самолет, проковыляв немного, взметнулся вверх, на высоту по меньшей мере второго этажа. Даже профану было ясно, что модель летит не в случайном направлении, а повинуясь чьей-то воле. Сначала она двигалась почти прямо, затем свернула круто направо, потом еще раз свернула и, наконец, обессилев, опустилась метрах в тридцати от старта.

— Видали? — сказал моделист. Но в его голосе Олег Петрович не уловил торжества.

— Видел, — ответил он. — Великолепно!

— Зачем вы смеетесь, дедушка? — укоризненно сказал мальчик.

— Как, то есть, смеюсь, молодой человек! Я искренне восхищен вашим искусством.

Мальчик исподлобья посмотрел на старика. Уверившись, что тот не затаил и доли коварства, он шумно вздохнул:

— Нет, дедушка, это очень плохо… Модель должна повернуться еще раз и опуститься на то место, с которого я ее запустил.

— О, это было бы совсем превосходно! Но…

— Я тоже думаю так, — перебил мальчик.

— …но, — продолжал Олег Петрович, — это вероятно, невозможно.

— Вот и вы так думаете!.. А ведь я сделал специальный механизм…

— Ветер, — серьезно заметил Олег Петрович. — Ветер относит модель в сторону, или, как говорят штурманы, сбивает с курса… Ветренная модель. — Он улыбнулся. — Как видишь, я тоже кое-что смыслю.

— Наверное, так и есть, — согласился юный конструктор. — А я надеялся. Я ведь работал над устройством, нетрайлизующим влияние ветра.

Он так и сказал «нетрайлизующим», и Олег Петрович насилу удержался от того, чтобы не поправить.

— Наверное, — продолжал свои рассуждения мальчик, — где-то в расчетах ошибка. Или мощность мотора недостаточная. Как вы думаете?

— Конечно, может быть, — поспешил ответить Олег Петрович, застигнутый врасплох.

Мальчик опять вздохнул.

— Обидно только, — протянул он. — Я двадцать четыре раза переделывал модель. Времени сколько зря улетело…

— Как зря! — воскликнул Олег Петрович.

— Зря… — повторил мальчик тихо. — Все зря. Ничего у меня не выйдет. Я теперь простые модели буду строить.

— Вот это действительно зря! — горячо, как равному, сказал старик. — Накопить такой опыт — и простые модели строить!

— Но что же делать?

Мальчик не спрашивал совета, он задал этот вопрос только для того, чтобы что-то сказать.

— Продолжать!.. Добиваться!.. — ответил Олег Петрович. — Что значит двадцать четыре неудачных модели?.. Это значит, что впереди у тебя уже на двадцать четыре неудачи меньше, чем было вначале. Я бы на твоем месте обязательно сделал двадцать пятую попытку. Не выйдет — двадцать шестую. Двадцать седьмую! Да-да…

Олег Петрович положил свою ладонь на голову юного собеседника.

— Обязательно, мальчик… Понадобится — и двадцать седьмую модель построй. Но своего добейся!

Растроганный лаской, мальчик молчал.

— И знаешь, о чем я тебя попрошу, — продолжал старик. — Когда ты добьешься своего, сообщи мне. Просто приходи ко мне домой и расскажешь. Ладно?.. Я за углом, в тридцатом доме живу… Видел, голубенький такой дом?

Глаза мальчика стали большими и круглыми.

— Ваша фамилия Торопов? — он почти шептал. — Вы профессор Торопов?.. Я в «Пионерской правде» про вас читал. Вы излечиваете от фикционного полемелита?

Он так и сказал «фикционного полемелита», но профессор Торопов не заметил этого. Он думал о другом.

— Нет, мой юный друг, я еще не излечиваю заболевших инфекционным полиомиелитом. Но я их буду излечивать! Обещаю тебе это.

* * *

Возвратившись домой, Олег Петрович застал здесь своих двух ассистентов. Им было поручено выяснить, в какой санаторий хотел бы получить путевку профессор и записать указания о дальнейшей работе лаборатории. Анне Львовне не удалось выпроводить их, и она уповала на то, что муж утихомирится.

К ее радости, Олег Петрович, видимо, действительно был доволен визитом.

— Приехали? — спросил он. — И правильно сделали. Сейчас отправимся. Нюшенька, собери меня… В отпуск?.. В какой отпуск!.. Сегодня мы начинаем триста пятьдесят первый опыт. Да-да… А понадобится — мы и двадцать седьмой опыт произведем… Да-да, не смейтесь, пожалуйста. Мы добьемся своего!..

Ассистенты переглянулись. Удивилась и Анна Львовна. Она плохо разбиралась в делах профессора, но в арифметике была достаточно сильна.

ПЕРВЫЕ СЛЕЗЫ

К танцам зрители никогда не остаются равнодушными. Стоит только показаться на сцене легконогим плясунам, а пальцам баяниста пробежать по сверкающим пуговкам — и точно какие-то невидимые токи устремляются в зал, возвращаясь оттуда аплодисментами. Но сегодня успех превзошел все, что бывало до сих пор. Уже дважды исполнялся танец, но зал требовал еще и еще.

— Бис! — пищали дисканты.

— Уральскую топтушу! — ухали басы.

— Повторить!..

— Бис!..

Ведущая концерт, девушка в белом шуршащем и таком длинном платье, что она то и дело наступала на него, вышла на авансцену. Пошевелила губами. Подняла руку.

Тщетно. Зал неистовствовал.

Девушка выждала еще некоторое время, а затем отправилась за кулисы. По пути она, уже не первый раз в этом концерте, споткнулась, после чего растопыренными руками неумело подобрала подол. Даже это ее неловкое движение, ранее неизменно вызывавшее беззлобный смех в зале, сейчас не было замечено.

— Бис!.. Топтушу!.. Повторить!.. — надрывались благодарные зрители.

За кулисами сбились в кучу танцоры: девушки в широких сарафанах из плотного полосатого шелка, издали похожего на парчу, юноши — в густо вышитых разноцветных косоворотках. Почти все они тяжело и порывисто дышали, лица многих блестели от пота, но во всех глазах сверкали искры, которые, казалось, ничто, не может погасить.

Тут же стояла невысокая немолодая женщина, уже начинающая полнеть, но все еще красивая какой-то тяжелой, волнующей красотой. От ее глаз необыкновенного золотисто-зеленого цвета трудно было оторваться.

— Как, Анна Михайловна, — обратилась к ней ведущая программу, — будем третий раз?

— Боюсь, ребята утомились, — ответила женщина так спокойно, словно до ее ушей, прикрытых гладкими черными волосами, не доходило то, что творилось в зале.

— Анна Михайловна! — не то вскрикнула, не то выдохнула одна из танцовщиц.

— Хорошо, — согласилась Анна Михайловна. — Только, Саша, не подведи. — Она порывисто обняла и поцеловала девушку. — Молодец, Сашенька! — добавила она.

Танцоры не обиделись: Саша Лебедева вполне заслуживала особого отношения.

Вот и сейчас. Шестнадцать юношей и девушек двигались по одной линии, в точности повторяя жесты, повороты, поклоны, притопы… Но все они в сущности создавали прекрасный фон для одной Саши, которая поворачивалась, кланялась, притопывала и вообще двигалась так же, как и все, и в то же время не так. Совсем не так!.. На сцене эта девушка с вздернутым, запыленным веснушками носиком, словно бы избавлялась от веса. Она не ходила, а скользила, не подскакивала, а взлетала, так, словно захоти — и она безусловно парила бы птицей!.. А как она кружилась — будто в ней была спрятана пружина!..

Зрители видели шестнадцать танцоров, но замечали лишь ее одну, Сашу, хотя, надо полагать, никто об этом не задумывался.

Третий раз была исполнена «Уральская топтуша», и снова под сводами зала плескались аплодисменты, и впору было четвертый раз показывать этот же танец. Выручил баянист: он снял с колен свой тяжелый баян, потянул веревку, возле которой сидел, и лиловый занавес медленно прикрыл сцену.

Только после этого зрители угомонились. Воспользовавшись наступившей тишиной, девушка, которая вела программу, просунула голову между складками бархата и объявила:

— Концерт окончен…

Счастливые и усталые пошли танцоры в свои уборные раздеваться.

— Как я волновалась, Анна Михайловна! Если бы вы только знали!.. Боялась, сердца не хватит, — воскликнула Саша.

Лебедева была, пожалуй, единственным человеком, не понимавшим, что именно она приносит коллективу такой исключительный успех. Она просто любила кружиться, прыгать, танцуя, испытывала удовольствие — и все. И может быть, с этой непосредственности и начиналось обаяние ее редкостного таланта.

Она хотела сказать еще что-то, но послышался стук в дверь. Опираясь на толстую, полированную трость, вошел мужчина в сером костюме. В его внешности, манере держать голову было что-то непривычное. Вместо галстука топорщился белый бантик. Саше пришелец показался смешным, и она сжала губы и с преувеличенным усердием стала стирать грим.

— Могу я видеть вашего руководителя? — спросил незнакомец с каким-то подчеркнутым чувством собственного достоинства.

— К вашим услугам. Кирсанова, — представилась Анна Михайловна.

Мужчина снял соломенную шляпу с головы, оказавшейся совсем седой.

— Артемий Сергеевич Сетунов… Главный балетмейстер оперного театра.

— Который у нас на гастролях? — живо спросила Саша.

— А в вашем городе есть и другой оперный театр? — не без иронии парировал Сетунов.

Почти не склоняясь, он поднес к губам протянутую руку Анны Михайловны.

— Позвольте раньше всего, — как-то чересчур официально сказал он, — выразить вам глубокую благодарность за то подлинное наслаждение, которое доставило мне выступление вашего коллектива и особенно ваша топтуша. Превосходная интерпретация!.. С вашего позволения я выдвину перед руководством театра вопрос о том, чтобы вас пригласили для постановки этого танца в балете «Каменный цветок», над которым я начинаю работать. Мне хотелось бы выпустить на сцену именно ваш коллектив, но — увы! — премьеру мы покажем уже дома.

В комнате наступила такая тишина, что все услышали, как скрипнула от чьего-то непроизвольного движения половица.

Сетунов оглянулся. Саша догадалась пододвинуть ему кресло.

— Спасибо, — поблагодарил он. — Возраст, знаете…

При этом он внимательно осмотрел девушку с ног до головы.

— А самое главное, товарищ Кирсанова, я хочу поговорить с вами о ней. — Он показал тростью на Сашу. — Я хочу забрать ее в театр, она…

— Можете не продолжать, — прервала его Анна Михайловна. — Мне все ясно. Я ждала этого дня и боялась его, и всегда была уверена, что он настанет. Саша в моем коллективе уже шесть лет… Я счастлива, что этот день пришел, и мне… больно…

— Я вас понимаю, — сказал гость, — но и вы должны согласиться…

— Не надо, — голос Анны Михайловны, всегда такой плавный, сейчас заметно дрожал. — Меня убеждать не нужно… Разве ее… Саша! — позвала она.

— Я слушаю, — едва слышно отозвалась она.

Только теперь Анна Михайловна подумала о том, что в комнате их не трое, и что всем интересно знать, в чем дело, и все имеют на это право.

— Ребята, — сказала она, полуприкрыв потемневшие глаза. — Артемий Сергеевич находит у Саши Лебедевой большой талант и приглашает ее в балетный состав оперного театра.

— Ох! — простонала Саша.

— Можно подумать, что вы огорчены… А, Саша Лебедева? — сказал балетмейстер. — Разве вас не манит большое, профессиональное искусство? Вам не хочется танцевать под музыку Чайковского и Бизе, Делиба и Глазунова в звучании не баяна, а симфонического оркестра? Разве не стремитесь вы выражать на сцене бессмертие человека, величие и красоту его надежд, его любовь, страдания и радости?

Саша стояла в центре комнаты в полосатом сарафане и заплетала тонкими пальцами жидкие и короткие косички.

— Не… не знаю.

— Она просто смущена, — сказала Кирсанова. — Но она согласна, можете мне верить.

— Не знаю, как это получится, — взволновалась девушка. — Вдруг Степан Алексеевич не отпустит?

Сетунов осведомился:

— Кто это Степан Алексеевич?.. Управляющий вашим трестом?

— Что вы! — осуждающе улыбнулась девушка. — Степан Алексеевич Белый — бригадир маляров. Наш бригадир.

— Ну, мы его уговорим, — успокоил ее балетмейстер. — Анна Михайловна нам поможет. Неправда ли?

— Разумеется, — в том же шутливом тоне ответила та.

— Тогда можно считать, что вопрос решен, — сказал гость. Он встал, кивнул головой, и ушел, опираясь на свою трость.

Танцорам хотелось поздравить подругу и своего руководителя, но, взглянув в их сосредоточенные, какие-то отсутствующие, лица, все молчаливо разошлись. Кирсанова и Лебедева остались одни.

— Анна Михайловна, почему он такой?..

— Какой?

— Такой… ну в общем… как сухарь.

Анна Михайловна привлекла девушку к себе.

— Почему?.. Я могу только предполагать, Сашенька. Когда-то Сетуновым любовались зрители Большого театра в Москве. Он выступал в Вене и Неаполе, Париже и Лондоне… Теперь он старик.

— Он, наверное, никого не любит.

— Нет-нет, что ты! — возразила Кирсанова. — Нельзя любить искусство, не любя людей. Но мы не всегда умеем правильно выражать сваи чувства…

Они помолчали.

— Что же мне делать. Анна Михайловна? — доверчиво спросила девушка.

— Посмотри на меня, Сашенька! — страстно отвечала женщина. — Двадцать лет назад мой муж потребовал, чтобы я бросила сцену. Он и до сих пор меня ревнует, — неожиданно разоткровенничалась она. — Глупенький… Я, как видишь, нашла себя в качестве руководителя самодеятельности. Это интересно… Да, конечно, интересно. — Она опустила голову. — Но никогда, запомни, Саша, никогда я не перестану сожалеть о том, что бросила театр.

* * *

Лебедеву, как и всегда, у выхода из клуба ожидал высокий молодой человек в коричневом костюме.

— Долго ты сегодня, — сказал он вместо приветствия, бережно взяв девушку под руку. — Но как ты сегодня танцевала! Знаешь, Саня, у тебя действительно талант!.. Здорово!

— Спасибо за комплимент, Боря.

— Все говорят, — продолжал молодой человек, — что ваш коллектив поедет в Москву на смотр… Хоть я и скучать буду, но очень хочется, чтобы ты поехала.

— Я, скорее всего, не поеду.

Борис почувствовал в словах и голосе подруги неясную тоску, но понял эту фразу по-своему и уверенно повел плечами.

— Не глупи, Саня. Я же не возражаю… А что буду скучать, так ведь разлук не отменишь. Может, в Кремлевском театре будете выступать. Или во Дворце спорта. Вот бы здорово!.. И почему я такой косолапый! — закончил он уже с нескрываемым огорчением.

Они шли по умытому летним дождичком асфальту, мимо больших, строгих и таинственных в этот поздний час зданий. По мостовой мчались неугомонные грузовые автомобили, вдали оранжево-красно светились домны и коксовые батареи.

Но Борис был увлечен другим.

— А у меня тоже новости… Помнишь, я предлагал силами комсомольцев построить образцовое молодежное общежитие?

— Ну?

— Ну так вот, сегодня этот вопрос решен положительно. Создается комсомольско-молодежный участок. Начальником назначили Валентина Георгиевича, а прорабом меня. Первый самостоятельный дом! Хорошо?.. Нам передают бригады каменщиков Силина, штукатуров Орехова, лепщиков Доронина и… ну-ка угадай, Саня…

— Что я должна угадать? — вяло спросила Лебедева.

— И… и вашу малярную бригаду! — чуть ли не торжественно заключил он.

Девушка молчала, но Борис еще не замечал этого.

— Но и это не самое главное! — сказал он так возбужденно, что даже остановился и отпустил руку Саши.

— Что же еще?

— Теперешнее общежитие будет переоборудовано, и все до единой комнаты отдадут молодоженам.

Лебедева коротко рассмеялась.

— Боря, тебе еще рановато покровительствовать молодоженам.

— Да я вовсе никому не покровительствую! — обиделся он. — Я второй в очереди… Все знают, что мы с тобой ждем комнату, чтобы… пожениться.

— Вот оно что!

Юноша встревожился.

— Ты не рада, Саня?.. Что с тобой сегодня?

Она опустила голову.

— Ничего не выйдет, Боря… Я не поеду на смотр… я не буду расписывать стены в новом общежитии… я не буду дожидаться нашей комнаты…

— Что случилось? — тихо спросил он.

— Я сама еще толком не знаю, Боря… не понимаю. У меня находят талант, меня забирают в оперный театр… Я должна буду уехать…

— А я? — удивленно спросил он.

— Ничего не знаю. Все так неожиданно.

Теперь Борис возмутился.

— Но как это тебя забирают!.. У тебя профессия, ты работаешь. Ты член коллектива, который собирается ехать в Москву на Всесоюзный смотр. Ты комсомолка. Тебе, наконец, девятнадцать лет, ты свободный человек! Как это тебя могут забрать, против твоей воли?

— Это не против моей воли, — прошептала она.

— А-а, — ты сама хочешь! Тебе наплевать на все, на все! На меня!.. Ладно, я тебе безразличен, понятно. Но государство столько средств израсходовало, пока обучило тебя квалификации. Как ты можешь?

Он сознавал, что говорит совсем не то, что нужно сказать, но с языка слетали только эти несправедливые и не очень уместные слова.

Они остановились у дома, в котором она жила, и теперь ему уже нечего было говорить.

— Боря, который час? — спросила она только за тем, чтобы не молчать.

— Извини, — сухо ответил он. — Но ведь ты теперь артистка, балерина… Привыкай поздно ложиться, поздно вставать.

— Ты дурачок, Боря, — сказала девушка. — Я сама не могу разобраться. И строить образцовое общежитие хочется, и в театр хочется, ох, как хочется. А ты, вместо того, чтобы помочь мне, только сердишься.

В ее словах и в голосе была извечная девичья нерешительность и слабость. Но Борис не слушал ее. Он трудно и горько думал.


Не станем, читатель, мешать Борису. Ему и без нас не легко. Подумаем о Саше Лебедевой. Как сложится дальше ее судьба, ее жизнь?

Жила-была простая, хорошая девушка. Как все девушки, она избрала профессию:, может быть, даже не случайно. Профессию маляра. Не бог весть какую, но ничем не хуже любой другой. И, как все девушки, она встретила юношу, которому понравилась, и который понравился ей.

Не сегодня-завтра они получили бы отдельную, свою, комнату, поженились бы… Они продолжали бы вместе, рядом, трудиться, поддерживать друг друга на долгом жизненном пути. Обыкновенная судьба простых, хороших людей.

Но вот в их жизнь вторглось нечто неожиданное. Оказалось, что у девушки незаурядный талант. Хорошо? Да? Конечно, хорошо. Замечательно! Это большое счастье — иметь талант.

Но как быть со всем, о чем мечталось прежде? И что будет с Борисом, с их любовью? Конечно, только «гора с горой не сходится». Люди всегда сойтись могут. Но и не расходятся лишь горы — люди расходятся. Можно ли быть уверенным, что в новом городе, в новой обстановке, среди новых знакомых, может быть, более интересных, Саша не забудет Бориса?..

Да, в судьбу молодых людей вторглось нечто такое, что нарушило ее спокойное, верное течение. Что принесет это нечто — счастье или страдания?


— Что бы ни случилось, Сашенька, — сказал, наконец, Борис, — я тебе от души желаю счастья. Я не стану тебе мешать.

Он говорил искренно, но голос выдавал его боль И чтобы слабить тягостное впечатление, какое это должно было произвести на Сашу, он продолжал:

— Я действительно дурачок, Сашенька!.. Это же замечательно, что тебя берут в театр!.. Я тебя от всей души поздравляю… А мы разве не можем подождать еще годик-другой? А там съедемся… Я буду ждать хоть десять лет!..

Сейчас он лгал и понимал, что лжет. Не один раз видел он, как первая любовь не обязательно становится последней любовью, любовью на всю жизнь, увядает по самым разным причинам, оставляя лишь едва заметный след в сердце. Он был уверен, что с ним этого, конечно, не случится, не может случиться… Но с Сашей…

Здесь он сам испугался своих мыслей. Невелика же цена его любви, если в преддверии первого испытания он уже усомнился в ней. И что если Саша угадала эти его недостойные подозрения? Не заслуживает она этого. Не заслуживает!

И он опять заговорил. Каждым словом он старался оправдаться перед Сашей. Даже не столько перед ней — перед самим собой, хотя и обращался к ней.

— Нет, в самом деле, Саша, я наболтал тут много несуразного… так ведь и для меня это неожиданность. Но самое главное… Ты только представь себе — тебя берут в театр! Да-да, ведь это именно так. Понимаешь ли ты, что это значит? Простого маляра, приглашают в профессиональный театр оперы и балета. Значит, у тебя действительно талант, и ты нужна искусству… Вспомни Галину Уланову.

— Я ее только в кино видела, — сказала девушка.

— И я только в кино… И тебя, может, будут снимать. Как же ты можешь сомневаться, колебаться? Это эгоизм! И ни о чем другом ты не имеешь права теперь думать.

Он говорил увлеченно, даже вдохновенно. Саша подняла на него глаза, и хоть в них из-за темноты ничего нельзя было увидеть, он знал, что они излучают сейчас доверие в благодарность.

Тогда он почти бессознательно придвинулся к девушке, точно предлагая себя в качестве опоры, и убежденно заключил:

— А я?.. Да ради того, чтобы стать твоим мужем, я готов и подождать. Сколько угодно! Хоть всю жизнь!

Они присели на скамеечку, Саша положила голову ему на грудь.

Он почувствовал, что она плачет. На его груди еще никто не плакал, никогда не видел он слез Саши, не знал, чем можно помочь ей и себе, и только старался не шевелиться, даже не дышать.


Оглавление

  • Начало
  • БЕССМЕРТИЕ
  • ОТКРЫТКА НАШЛА АДРЕСАТА
  • МАТЬ
  • НЕЖДАННЫЙ ГОСТЬ
  • ЖЕНА
  • ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЙ ОПЫТ
  • ПЕРВЫЕ СЛЕЗЫ
  • 2024 raskraska012@gmail.com Библиотека OPDS