Ничего, кроме нас • Кеннеди Дуглас

Дуглас Кеннеди
Ничего, кроме нас

Douglas Kennedy

The great wide open


Copyright © 2019 by Douglas Kennedy

© Мигунова Е. Я., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2022

© Оформление. Т8 Издательские технологии, 2022

В оформлении обложки использованы материалы по лицензии агентства Shutterstock, Inc.

* * *

Непревзойденной Амелии Кеннеди


Человек — не то, что он о себе думает, а то, что он о себе скрывает.

Андре Мальро

Тысячу раз ты ходил этими улицами и все равно попадаешь сюда. Ни о чем не жалей, ни об одном из тех пустых дней, о которых хотел бы забыть, когда огни каруселей были единственными звездами, в которые ты верил, любя их за никчемность, не желая быть спасенным.

Ты доскакал до этого места верхом на своих ошибках — ты мрачен и хмур, но спокоен, как дом, из верхнего окна которого выбросили телевизор. Безобиден, как сломанный топор. Пуст — никаких ожиданий. Расслабься. Не трудись вспоминать.

Давай остановимся здесь, на углу под светящейся вывеской, и будем смотреть, как мимо идут все люди.

Дорианн Ло, «Антиоплакивание»

Все семьи суть тайные общества. Мирки, состоящие из интриг и внутренних войн, живущие по своим собственным правилам и установкам, со своими границами и рубежами. Правила семьи часто кажутся лишенными смысла тем, кто находится вне ее пределов. Мы ценим семью более, чем любую другую ячейку общества, так как она является важнейшим краеугольным камнем социального устройства. Когда внешний мир оказывается жестоким и неумолимым, когда посторонние, с которыми нам приходится столкнуться, разочаровывают или травмируют нас, именно семья должна стать тем убежищем, к которому нас тянет, будто магнитом. Хранилищем уюта и радости.

Учитывая то, что мы преклоняемся перед этой важнейшей базовой концепцией мироустройства, идеализируем ее возможности, возлагаем на нее роль единственного места, куда мы можем устремиться в поисках безусловной любви, стоит ли удивляться, если подлинная реальность семьи оказывается шаткой и дестабилизирующей? Все изъяны и дефекты человеческой природы стократно усиливаются в наших ближайших родственниках. Потому что семья — то самое место, откуда берут начало все наши обиды на мир. Потому что зачастую семья разрушительна. Нередко семья становится источником несвободы, ограничений и растущего недовольства. Расти в семье — значит обнаружить: любой ее член может быть склонен к вероломству; вопреки всем заявлениям о том, что мы среди близких, понимающих нас, как никто другой, и всегда готовых броситься на выручку, все мы что-то друг от друга скрываем.

Я дважды перечитала последний абзац. Слова рикошетом отскакивали от сознания и вертелись в мозгу, словно вышедший из-под контроля бильярдный шар. Ну что за бурный каскад неутешительных истин! Я закурила новую сигарету — восьмая за сегодня, а на часах еще только 15:20. Скомкав лежащую на столе пустую пачку, я позвонила своей помощнице Черил и попросила ее спуститься в холл и купить в торговом автомате еще пачку «Вайсрой»: мне предстояло допоздна работать над рукописью. Прошлый вечер на никотиновом фронте выдался особо неумеренным, уж очень меня раздосадовало переизбрание второсортного актеришки на второй президентский срок. Вернувшись ночью из гостей (вечеринка в районе Грамерси-парка, в особняке эпохи Позолоченного века[1]), среди множества сообщений на автоответчике я обнаружила одно от Си Си Фаулера. Это глава издательства, в котором я работаю. И его сообщение навело меня на мысль, что он перебрал коктейлей.

Привет, Элис. Я тут подумал: нам поскорее нужна книга о Рейгане как игроке, радикально меняющем ситуацию на политическом поле, потому что он, похоже, станет — к худу ли, к добру ли — самым влиятельным президентом после Ф. Д. Рузвельта. Можем мы обсудить это после ланча в четверг?

Си Си всегда зорко следил за конъюнктурой на рынке. Но я не могла отогнать от себя назойливую мысль: кто будет покупать книгу о президенте, которого страна оставила у власти еще на один срок, да еще с таким триумфом? Вчера вечером он победил в сорока девяти из пятидесяти штатов, как бы объявив тем самым: в Америке середины восьмидесятых востребованы его сентиментальный патриотизм и трепотня о том, что выйти в плюс — вот главное. Нажав на телефоне кнопку срочной связи, я попросила Черил созвониться с ассистентом Си Си и перенести встречу на пятницу: «Ты же знаешь, в четверг я уеду пораньше».

Черил — человек, которому я доверяла полностью (а в издательстве, уж поверьте, люди, способные хранить секреты, такая же редкость, как довольный жизнью алкоголик), — знала, почему завтра я должна удрать с работы в час дня: мне предстояло свидание с братом. Сам по себе тот факт, что он сидит в федеральной тюрьме в часе езды к северу от Манхэттена, государственной тайной не являлся. Его арест и суд прогремели повсеместно как главные новости.

С тех пор как его посадили с месяц назад, я навещала брата еженедельно. А за несколько дней до выборов получила от него письмо. Он спрашивал, смогу ли я прийти в тюрьму на этой неделе, потому что «мне очень нужно с тобой увидеться и кое-что обсудить». Брат не уточнил, что это за «кое-что», зато сообщил, что в последние дни многое переосмыслил. Он еще употребил любопытный термин «оценка души». В его последних письмах стали появляться выражения, характерные для новообращенных. Возможно, я сужу слишком строго. Наверное, до сих пор никак не осознаю, что мой брат — уголовный преступник. Но, по-моему, история с совестью, как по волшебству проснувшейся в местах не столь отдаленных, сильно отдает приспособленчеством… тем более что обретение Бога в тюрьме стало, похоже, неотъемлемым атрибутом американских преступников.

Но, так или иначе, он мой брат. И, хотя наши взгляды на жизнь диаметрально противоположны (поражаюсь, как может одна семья породить детей настолько разных во всем, что касается мыслей и чувств!), свойственная мне упрямая преданность заставляет меня ему помогать. Особенно если учесть, что семейная верность нередко опирается на чувство вины.

Позвонив в тюрьму, я записалась на посещение в четверг в 16:30. Как и раньше, служащий, с которым я говорила, напомнил, чтобы я взяла удостоверение личности с фотографией и предупредил, что меня могут подвергнуть личному досмотру. Далее он, как всегда, огласил список запрещенных предметов (огнестрельное и холодное оружие, лекарства, отпускаемые по рецепту, наркотические средства, порнография и опасное вещество, известное как жевательная резинка). На вопрос, понятно ли мне, что всё это проносить запрещено, я ответила:

— Это мой пятый визит, сэр. И я всегда соблюдаю правила.

— Да хоть двадцать пятый, мне все равно. Моя обязанность зачитать вам этот список. Это понятно?

— Да, сэр.

— До встречи в четверг, мисс Бернс.

В поезде, мчащемся на север по сонным пригородам Нью-Джерси, я продолжала корпеть над свежекупленной рукописью психоаналитика, профессора Гарвардской школы медицины на тему «Семья и вина». Тема, которая может коснуться практически любого думающего человека. Эта книга способна возглавить списки бестселлеров… при условии, что мне удастся обуздать доктора Гордона Джилкрайста, точнее, его тенденцию скатываться на зубодробительную мозгоправскую лексику.

Проекция[2] — еще куда ни шло, с этим мы можем смириться, особенно пока речь идет о всяких милых чертах, унаследованных нами от дорогих мамочек и папочек. Но начните бить читателя по мозгам катексисом / декатексисом или парапраксисом Синьорелли, завлеките их в извилистые лабиринты контрфобического отношения и прочей терминологии, в которой без Оксфордского словаря английского языка не разберешься, и вы затерроризируете и подавите его личность, заставив ощутить свою неполноценность. Я уже говорила об этом с Гордоном, пытаясь убедить его в том, что он, если поубавит словесной эквилибристики, имеет все шансы стать автором самой популярной в следующем сезоне книги «Думаете, у вас проблемы?». Итак, моя красная ручка резво бегала по страницам, вымарывая огромные куски научной зауми, и вдруг я ощутила резкий укол объективной идентификации, наткнувшись на абзац, который начинался словами:

Все семьи суть тайные общества. Мирки, состоящие из интриг и внутренних войн, живущие по своим собственным правилам и установкам, со своими границами и рубежами. Правила семьи часто кажутся лишенными смысла тем, кто находится вне ее пределов…


Размышлял ли теперь мой брат о тайнах, которые так портили нашу семейную жизнь и создавали атмосферу скрытности, которая в конечном итоге и привела его в тюрьму? Ведь мы, люди — не просто суммарное проявление того, что нам приходится пережить, но еще и свидетельство того, как мы осмысляем все встреченное на жизненном пути. В безумную сложность выбора вторгается музыкальная тема случайности — и вот, приняв массу ошибочных и необдуманных решений и навредив себе, мы, бывает, переписываем сценарий, создавая тот, с которым можем жить.

— Имя и номер заключенного?

Искаженный голос доносится из небольшого динамика, впаянного в плексиглас у входа в федеральное исправительное учреждение в Отисвилле, штат Нью-Йорк. Ворота, на них колючая проволока. Бетонные стены. Заметны тени скрытых за ними жилых корпусов. Кроме этого да еще вывески, сообщающей, что это и в самом деле тюрьма, в облике этого места нет ничего особенно гнетущего. Если, конечно, вы не находитесь здесь в заключении, поскольку система уголовной юстиции постановила, что таким образом вам надлежит выплатить свой долг обществу. Я назвала имя брата. Держа наготове открытую записную книжку, прочитала и присвоенный ему здесь номер: «5007943NYS34».

— Кем приходитесь заключенному? — снова спросил голос.

— Сестрой.

Через минуту раздался характерный щелчок, и тяжелая армированная дверь открылась. Я вошла, прошла по короткому коридору без крыши, над головой только серое ноябрьское небо, справа и слева стены из шлакобетона, ведущие ко второму контрольно-пропускному пункту. Здесь мне предстояло предъявить удостоверение личности и ждать, пока из моих сумок все вытряхнут и проверят содержимое. Пришлось вытерпеть и обыск, проведенный женщиной в форме. Когда стало наконец ясно, что я не вооружена и не опасна, что две пачки «Орео», которые попросил принести брат, это действительно любимое школьниками печенье, а в банках арахисового масла не спрятаны бритвенные лезвия, меня проводили в комнату ожидания. Унылое помещение, выкрашенное характерной для государственной больницы зеленой краской, с серыми пластиковыми стульями, люминесцентными лампами, потрескавшимися потолочными плитками и истертым линолеумом. Даже несмотря на свои предыдущие посещения, я все равно нервничала, оказавшись здесь. Тюрьма есть тюрьма, даже если твоему брату в рамках процесса реабилитации здесь предлагаются на выбор уроки игры на пианино или испанского языка.

— Элис Бернс?

Меня выкликнули по имени — невысокий латиноамериканец в синей униформе служащего тюрьмы, которая явно была ему велика. Я встала. Подвергнув мои сумки повторной проверке, меня отвели в комнатушку с письменным столом и двумя стульями из нержавейки. Как же мне захотелось закурить прямо сейчас! Хоть бы сигарету-другую за пятьдесят минут, отведенные на свидание с братом, — и вся эта пытка стала бы куда более сносной.

Сев на жесткий, с прямой спинкой стул, я в ожидании заключенного номер 5007943NYS34 прикрыла глаза, чтобы немного передохнуть от всего этого казенного убожества.

— Привет, сестренка.

Я широко открыла глаза. Передо мной стоял брат, и он явно сбросил фунта три с нашей встречи на прошлой неделе. Я поднялась. Мы неловко обнялись, и я подивилась той пылкости, с которой Адам сдавил меня в объятиях, будто хотел передать какую-то духовную силу.

— Ничего себе, — пробормотала я.

— Пастор Уилли сказал, что я грандиозно обнимаюсь — он никогда ничего подобного не встречал.

— Я уверена, что уж кто-кто, а пастор Уилли разбирается во всех видах объятий.

— Ты вроде надо мной насмехаешься, сестренка?

— Вроде того. Почему ты так похудел?

— Зарядка. Правильное питание. Молитва.

— Молитва помогает сбросить вес?

— Если начнешь смотреть на калорийные продукты как на искушение дьявола…

Я подняла сумку со сладостями, которые принесла брату:

— Тогда зачем ты просил принести всю эту вредную еду?

— Немного побаловать себя раз в день — в этом нет ничего дурного.

— А съесть десять печений за раз — это, стало быть, сатанинский соблазн?

— И снова этот твой тон.

— Я ночью плохо спала. И все это для меня сплошной стресс.

— Так и должно быть, учитывая то, как плохо я себя вел. Я разрушил много жизней. И навлек позор на всех нас.

Я взмахнула рукой, как коп, регулирующий уличное движение:

— Хватит, ты уже достаточно передо мной извинялся.

— А пастор Уилли говорит, что до конца извиниться за прошлые грехи невозможно, всегда будет недостаточно. И единственный способ все загладить — это идти путем праведности и искупить вину за содеянное в прошлом.

— На мой взгляд, большой срок в тюрьме — вполне себе искупление. Ты во вторник голосовал?

— Мне нельзя. Один из многих недостатков заключения в том и состоит — ты лишаешься права голоса. Лишаешься права делать практически все.

Адам принялся расхаживать взад и вперед по узкой комнате — давняя привычка невротика, которую он подавлял годами, пока его не заключили в наручники и не провели под конвоем на глазах у собравшихся журналистов. Сейчас, глядя на него, я поняла горькую правду: какие бы он ни вел сейчас разговоры о вновь обретенной внутренней гармонии и искуплении, какой бы независимый вид ни напускал на себя во время оглашения приговора, как бы адвокат ни уверял, что через три года он выйдет из этого заведения общего режима, в душе моего братика царил прежний раздрай. Я подскочила к нему, обхватила двумя руками за плечи, отвела к стулу и посадила, а он только причитал тихонько:

— Прости меня, прости, мне так жаль…

Еще один побочный эффект стресса — необходимость снова и снова повторять одну и ту же фразу.

Я крепко сжала руки брата:

— Прекрати извиняться. Что сделано, то сделано. И я рада была услышать, как ты злишься.

— Но пастор Уилли говорит, что гнев ядовит. И пока я не научусь прощать…

— Пастор Уилли не потерял все. Пастора Уилли не заперли в тюрьме. И окружной прокурор не использовал пастора Уилли в своей политической игре, устроив публичную порку, так сказать, в назидание всем. Что, черт возьми, этот евангелист знает о твоем гневе?

— На прошлой неделе пастор Уилли сказал мне во время частной встречи, что ты — яркий пример «сестринской поддержки».

— Я буду тебе благодарна, если ты больше не станешь без конца поминать имя несчастного пастора Уилли. Понятно же, что я здесь ради тебя.

— Вот если бы и мой брат оказался так же милосерден.

Его брат! Мой второй брат. Сейчас он, запутавшись в трясине морального превосходства, пребывает в бегах. С нами общения не поддерживает.

— Его все это тоже не радует, уверяю тебя, — сказала я.

— Спасибо, что возишься со мной, а не списала со счетов как конченого, как сделал он.

— Ты никакой не конченый, — возразила я.

— Мама на той неделе то же самое сказала. Вы так до сих пор и не разговариваете?

— Я дверью не хлопала, но она продолжает меня винить…

— Я велел ей перестать это делать. Ты не виновата.

— В ее глазах всегда виновата я. Я всегда была для нее нежеланной дочерью, и она повторяла мне это не раз и не три.

— Нам всем необходимо исцеление.

— Ой, не начинай…

— Я знаю, по-твоему, все это напоминает слащавую мелодраму. Но пора уже всем нам быть честными друг с другом.

— С мамой это пройдет на ура. Но представь, что ты скажешь такое папе…

За этой моей репликой последовало долгое молчание. Брат уставился в пол. Невооруженным глазом было видно, до чего ему скверно. В конце концов он взял со стола пачку печенья, вскрыл и, схватив сразу три штуки, буквально проглотил их.

— Я давно собираюсь поговорить с отцом о тебе, — сказал он.

— Прости, что заговорила об этом.

— Не надо извиняться за то, что заговорила о папе. Но… — Адам заколебался было, но продолжил: — Сейчас мне нужно обсудить с тобой один факт, о котором я раньше никогда тебе не говорил.

— Не уверена, что именно сегодня я хочу услышать еще о каких-то фактах.

— Но есть кое-что, о чем мне необходимо сказать.

— Почему сейчас?

— Мне необходимо этим поделиться.

— Я так и слышу в этом «поделиться» голос пастора Уилли…

— Он и правда сказал, что пока я не признаюсь в этом беззаконии…

— Беззаконие — неоднозначное слово с множеством смыслов.

— Да послушай меня наконец, пожалуйста!

Молчание. Очень долгое молчание. Брат сидел спиной ко мне, уставив неподвижный взгляд в стену. Наконец он заговорил. А когда почти через полчаса он закончил рассказывать свою историю, я почувствовала, что у меня кружится голова и плывет под ногами пол.

— Значит, спустя пятнадцать лет ты решил все это выложить мне, — сказала я. — И, делая это, ты настаиваешь на том, чтобы я разделила с тобой эту тайну… и сохранила все именно что в секрете.

— Можешь всем рассказать, если хочешь.

— Не собираюсь я никому рассказывать. За последние годы ты навлек на свою голову достаточно неприятностей. Но я должна тебя спросить: кто еще кроме пастора Уилли об этом знает?

— Никто.

Я обшарила глазами все углы мрачной комнатушки, пытаясь разглядеть камеры или микрофоны. Как будто нет. И все же, прежде чем снова заговорить, я понизила голос до шепота:

— Так пусть все так и остается. Не слушай своего проповедника и не вздумай еще с кем-то поделиться этой историей. Ты уверен, что пастор Уилли будет молчать?

— Он всегда уверяет, что всё, о чем мы говорим наедине, остается между нами, что он большой специалист по хранению «вечных тайн».

И готова поспорить, что у него, как у очень многих сверхнабожных людей, наверняка имеются и собственные страшные тайны.

— Ну, твои секреты носят глубоко временный характер. Поэтому я намерена забыть обо всем, что ты рассказал.

— Сейчас ты говоришь совсем как папа, — усмехнулся Адам.

— Я кто угодно, только не наш отец.

— А почему же сговариваешься со мной точно так, как он много лет назад?

— Потому что мы, увы, родственники. И из этого следует, в частности, что теперь мне придется как-то жить, зная то, о чем ты мне поведал.

— Даже несмотря на то, что минуту назад ты обещала забыть все, что слышала?

— Это было бы слишком просто. Я никогда не забуду эту историю. Но никогда не стану ее обсуждать. И учти, я очень жалею, что ты мне все рассказал.

— Ты должна была знать. Это же про нас. Про то, что мы такое.

И тут же, оторвав взгляд от потрескавшихся потолочных панелей и люминесцентных ламп, Адам опустил глаза и уставился на меня, будто снайпер, нашедший свою цель.

— А ведь ты теперь в этом замешана, — произнес он.


Прошло несколько дней после того ошеломительного тюремного свидания. Тяжесть того, что совершил мой брат — при несомненном пособничестве отца, — давила на меня не так сильно, как мое согласие хранить тайну, которую он просто взял и выложил мне.

Адам оказался прав: обещав ему, что стану всегда хранить в тайне это ужасное преступление, дав обет молчания — омерта, — я стала соучастницей.

Все семьи — это тайные общества.

А открытая кому-то тайна перестает быть тайной.

Когда тайна становится известной родителю, брату или сестре, она может превратиться в секретный сговор, заговор. При условии, что все эту тайну сохраняют.

Ты должна была знать. Это же про нас. Про то, что мы такое.

Мы, Бернсы. Родители, рожденные во время изобилия 1920-х, быстро сменившегося лишениями и национальным упадком. Трое детей, поочередно появившихся на свет на фоне мира и благополучия середины века. Квинтет американцев из верхушки среднего класса. И свидетельство — в свойственном нам неповторимом мучительном стиле — того сумбура, в который мы превращаем свои жизни.

Моя мать, насквозь предсказуемая, вечно изрекающая в качестве утешения прописные истины, обронила недавно фразу, в которой сверкнула скрытая мудрость: «Семья — это всё… вот почему так нестерпимо больно».

Я оцениваю все это с довольно шаткой позиции — заглядываю через беззаботную пропасть юности в свое четвертое десятилетие, всматриваюсь в свой персональный ландшафт, замусоренный всякой дрянью, по большей части унаследованной или собственного производства. Пытаюсь понять, когда началась эта череда неурядиц. Когда же все мы выбрали ее?

Очнувшись, я перевела взгляд на рукопись, подняла еще непотухшую сигарету. Сделав еще одну затяжку, чтобы успокоиться, взялась за ручку.

Все семьи суть тайные общества.

К этому, будь это моя книга, я бы добавила следующие строчки:

И если прошедшие два десятилетия научили меня чему-то, так это важной истине: несчастье — это выбор.

Часть первая

Глава первая

Ностальгия — удел консерваторов. Все эти разговоры о старых золотых денечках, когда жизнь была проще, мораль и этические ценности яснее, а люди уважали закон, — универсальный язык для всех, кому трудно справляться с вызовами настоящего времени. Вот только образ истории у людей, вспоминающих по поводу и без повода «былые времена», больше смахивает на открытку, благостную, отретушированную и позолоченную, как обложка мормонской брошюры с описанием рая.

Мормоны. Вспоминаю свою первую встречу с парой этих «Святых последних дней». Это было в сентябре 1971 года, рано утром, перед моим отъездом в школу. Первый учебный день выпускного года. Мама готовила отцу завтрак, по крохотному 12-дюймовому «Сони Тринитрон» гремело «Сегодня»[3]. Телевизор мама с дальним прицелом разместила на столешнице, чтобы видеть экран во время «уничтожения продуктов». Именно так папа всегда отзывался о готовке и кулинарных способностях своей жены: таланта-де у нее к этому нет, поэтому вся еда получается пресной и безвкусной. Я разделяла папино мнение настолько, что с недавних пор начала сама готовить себе ужин и даже ходила в магазин Эй и Пи на главной улице Олд-Гринвича и на те деньги, которые зарабатывала по выходным, покупала для себя еду.

Я вообще обожала делать все по-своему. На той неделе это выразилось в ношении деревянного знака мира на плетеной веревке, который и сейчас болтался у меня на груди. Я нашла его на прошлых выходных, бродя по городу с моим тогдашним парнем, Арнольдом Дорфманом. Арнольд был одним из немногих евреев в этом уголке Коннектикута; на свою беду, он переехал сюда с Манхэттена. Стоило папе увидеть у меня на шее знак мира, как он разразился тирадой о «розовом» влиянии отца Арнольда. Пару недель назад на местном фуршете, куда были приглашены и мои родители, тот допустил роковую ошибку, не одобрив решение Никсона и Киссинджера о бомбардировках Камбоджи. Пока родители присутствовали на приеме, Арнольд заходил ко мне, чтобы часок позаниматься уроками и пятнадцать минут сексом. Арнольд есть Арнольд — он рассчитал, что вечеринка окончится в половине девятого, и вышел из моей комнаты в восемь десять… точность была одним из его безобидных наваждений. И правда, входная дверь открылась в восемь тридцать пять. Родители вернулись домой. Через несколько секунд они уже начали ссориться, и голос отца звучал так, будто последние выпитые им четыре мартини с водкой были лишними.

— Не учи меня, как мне разговаривать, — услышала я его крик.

— Я уже тебе не раз говорила, я говорила тысячу раз — стоит тебе выпить, и ты сам не соображаешь, что мелет твой длинный ирландский язык.

Это был голос моей матери — урожденной Бренды Кац из Флэтбуша, что в Бруклине. Громкий, осуждающий — именно таким тоном она обращалась к каждому из нас всякий раз, как ей что-то не нравилось. Я не то чтобы винила ее за бичевание, которому она подвергала отца. С тех пор как Соединенные Штаты покатились по никем не предвиденному новому «радикальному» пути, папа все чаще приходил в ярость из-за внутренних беспорядков в стране, которую в свое время поклялся защищать как «верный долгу» ветеран морской пехоты США. Мама между тем неоднократно высказывалась против наших бомбардировок в Юго-Восточной Азии.

— Я не нуждаюсь в том, чтобы этот пацифист-иудей… этот докторишка читал мне лекции о войне.

— Прекрати называть его иудеем.

— А что такого? Это лучше, чем «еврейчик».

— Ты сейчас похож на своего отца.

— Не говори плохо о покойнике.

— Даже если ты сам его ненавидишь.

— Мне можно о нем плохо говорить, а тебе нет. Если на то пошло, для папы «еврейчик» было бы слишком вежливо. «Жид» — вот это больше в его стиле.

— А сейчас ты просто пытаешься продемонстрировать мне свой антисемитизм.

— Как я могу быть антисемитом? Я женат на тебе. Хотя, возможно, именно это и сделало меня антисемитом.

— Мой папочка услышит, что ты сказал.

— Папочка… папочка! Тебе сорок четыре года, а ты все сюсюкаешь, как малолетка только что после бат-мицвы. Мы с твоим папочкой друг друга понимаем: ты избалованная и капризная. И он знает, кто тебя испортил: он сам и твоя сплетница-мамаша.

— Ну, опять за свое! Давай-давай, скажи еще, что ты меня ненавидишь.

Отец не успел ответить утвердительно. Я услышала звон разбитого стекла, хлопнула дверь, и мать разрыдалась. Тогда я подошла к проигрывателю и поставила свой любимый на тот момент альбом: Blue Джони Митчелл. Мне очень хотелось быть похожей на нее — независимой, поэтичной, страстной девушкой-хиппи, с нежным романтичным сердцем, но при этом видящей насквозь всех этих паршивых мужиков и конформистское ханжество американской жизни (и плевать, что она была канадкой). Вот было бы здорово оказаться сейчас одной на дороге и ехать куда-то… ехать, ехать…

Я часто завидовала своему брату Питеру. Старше меня на шесть лет, он учился на факультете богословия Йельского университета. Питер всегда учился блестяще. Сначала он подал документы в университет Пенсильвании и получил полную стипендию, после чего испугал маму, объявив, что после колледжа берет годичный отпуск и хочет поработать в Американском совете церквей в южных штатах. Отец забеспокоился по поводу безопасности Питера, «потому что нет никого тупее неотесанного южного болвана с ружьем в руках». Такие противоречия во взглядах отца были необъяснимы. Он мог быть ярым республиканцем и большим сторонником Никсона, но его отношение к гражданским правам было очень специфичным, и он не раз заявлял, что права есть права, «будь ты белый, черный, желтый, да все равно какой американский засранец». Я помню, как сильно, по-настоящему сильно повлияло на него убийство Мартина Лютера Кинга в апреле 1968 года («Хороший был человек»). И помню, как он хотел, чтобы ФБР распихало всех черных активистов по одиночным камерам.

«Не надо путать мирный протест и попытки изменить ситуацию с бутылкой коктейля Молотова в руках», — сказал он в прошлом году на ужине в День благодарения. У нас еще тогда гостил Питер, а еще мой второй брат Адам со своей не блещущей умом девушкой Пэтти — он встречался с ней с тех самых пор, как (по настоянию отца) пошел учиться на коммерческий факультет Нью-Йоркского университета. Это был неожиданный выбор. Я никогда не замечала, чтобы Адама интересовали бизнес и коммерция. Насколько мне было известно, всерьез он хотел только играть в хоккей. Но мечты о профессиональном спорте испарились после аварии, случившейся два года назад (брату тогда было двадцать). Один из его товарищей по команде — темнокожий парень по имени Фэрфакс Хэкли — погиб, уснув за рулем. Адама извлекли из машины с травмами и тяжелым сотрясением мозга. Физически он скоро оправился и мог бы играть. Но больше не рассматривал это как вариант для себя.

За столом, сидя напротив Адама, я видела его потухшие, тревожные глаза, следила, как он с фальшивым энтузиазмом поддакивает отцу и весело смеется над глупыми шутками Пэтти. Я невольно подумала, что мало знаю этого своего брата. После той автокатастрофы он казался мне поникшим, слабой тенью самого себя. Только однажды в разговоре со мной он обронил: «Это должен был быть я», но больше никогда не говорил о случившемся. Адам будто запер эту комнату на ключ и никого туда не пускал. Стоило мне упомянуть об этом, мама или отец тут же затыкали мне рот. Мало-помалу я научилась больше не задавать вопросов на эту тему. Но так и не смогла понять до конца, почему Адам внезапно так резко изменил своим жизненным принципам, начав покорно выполнять все, что велел отец. Казалось, он отчаянно нуждался в отцовском одобрении, воспринимал слова отца как истину в последней инстанции, как властный голос, с которым он должен безусловно считаться, зная прекрасно, что никогда не сумеет добиться его полного одобрения.


Питер, наоборот, как будто решил, что дело всей его жизни — бросать вызов отцу и всем его установкам. Уравновешивая подобострастие Адама, он вел себя как провокатор, по поводу и без повода напоминая о своих либеральных взглядах. Сейчас, вернувшись домой после трех томительных месяцев, проведенных в Монтгомери, штат Алабама, он рассказывал нам, как получил от местного подразделения ку-клукс-клана угрозы за то, что привел пять пожилых афроамериканок в здание местного суда, чтобы они зарегистрировались для голосования на выборах, да еще и задавил юридическими доводами местного клерка, когда тот попытался заставить женщин пройти тест на гражданство.

— Этот клерк был старый пройдоха, настоящий мерзкий сукин сын…

Пэтти неловко заерзала на стуле. Наш отец заметил это.

— Следи за языком, сынок, — сказал он Питеру.

— Я тебя обидел? — Питер мило улыбнулся Пэтти. — Так вот, я и говорю, этот сукин сын и пройдоха требовал, чтобы три очень любезные пожилые женщины прошли тест на гражданство, назвав четырнадцатого президента Соединенных Штатов.

— Франклин Пирс, — перебила я.

— А ты откуда знаешь? — удивился Адам.

— Он учился в Боудине[4], — пояснил папа. — А Элис туда собирается.

— Меня еще не приняли, пап, — возразила я.

— Мы в Боудине играли в хоккей, — сообщил Адам. — Там много симпатичных студенточек.

— Ну, а теперь они решили сделать ставку на джаз, — сказала мама, — потому и нацелились на твою сестру с ее замашками битника.

— Битник — слово из пятидесятых, — заметил Питер.

— Ну, не хиппарка же она, — усмехнулся папа.

— Не хиппи, — поправила мама.

— Ты считаешь, я не знаю, как правильно?

— Я считаю, что наша дочь подалась в битники, потому что ты разбил ей сердце, когда увез нас всех из Нью-Йорка, — заявила мама. — Точно так же, как разбил сердце мне.

— Так и возвращайся в свой чертов Нью-Йорк, — завелся отец. — Только не названивай мне, когда тебя ограбит парочка пуэрториканцев с ножами, и уж постарайся не блевать, если увидишь, как какая-нибудь черная шлюха-наркоманка крутит голой жопой посреди Восьмой авеню…

— Господи, папа! — Адам одной рукой обнял Пэтти.

— А если твоя сестра сбежит с каким-нибудь schwarzer[5] джазовым музыкантом…

— Это совершенно неуместно, — сказал Питер.

— А что такого, я же обошелся без слова на букву Н, — вскинулся отец. — А schwarzer — так говорят в семье твоей мамаши, это их слово на Н.

— Может, подкинешь мне телефончик того джазового музыканта? — спросила я.

— Это не смешно, юная леди, — одернула меня мама.

У сидящей напротив Пэтти был такой вид, словно она оказалась в толпе больных синдромом Туретта.

Питер улыбнулся:

— Милости просим в нашу семью.

Через полчаса папа, который приканчивал третий мартини, объявил всем, что понимает, почему большинство южных штатов поддержали флаг Конфедерации. Сказано это было исключительно для того, чтобы позлить Питера. Мой брат, не теряя хладнокровия, напомнил папе, что его дед — Уильям Сайлас Бернс — был одним из основателей ку-клукс-клана в Джорджии.

— Не смей называть меня гребаным расистом, — крикнул папа в ответ.

— Но, папа, — возразил Питер, — ты же меня с дерьмом смешал, когда на втором курсе Пенсильванского я пришел сюда с Марджори.

— Только потому, что она завелась на тему власти черных[6].

— А еще ты спросил меня, когда она выходила из комнаты: неужели я не мог найти себе хорошую белую девушку… вот как Пэтти… чтобы ходить на свидания?

— Типично для твоего отца, — встряла в разговор мама, — разыгрывать расистскую карту…

— Сколько я всем вам должен повторять, придурки, я не гребаный расист!

— Папа, прошу тебя. — Адам кашлянул.

— А я уверен, Пэтти со мной согласится, — возразил отец, — что проблема этой страны сегодня в том, что вся эта радикальная болтовня — скулёж — испорченной элиты…

— Скажи это черной восьмилетней малышке из Монтгомери, когда ей, бедняжке, велят бежать в раздельный сортир «только для цветных», — перебил его Питер.

— Уж лучше так, чем мистер радикал, который похваляется тем, что его ублажает какая-то цыпочка из «Черных пантер», готовая революционерка, — парировал папа.

В этот момент Пэтти с плачем выбежала из-за стола. Адам поплелся за ней.

— Ты тупица, — сказала мама.

Папа только улыбнулся и допил свой мартини.

Питер покачал головой:

— Ты так старательно изображаешь говнюка, папа, а на деле ты всего лишь маленький мальчик, который, не зная, как привлечь к себе внимание, выбрасывает игрушки из кроватки.

Он попал в яблочко. В ответ папа схватил стакан воды и плеснул в лицо старшему сыну. На миг наступила тишина. Питер встал. Не отводя взбешенного взгляда от отца (тот сейчас был похож на поддатого подростка, застигнутого за чем-то очень нехорошим), он взял салфетку, вытер лицо и… снова покачал головой.

— До свидания, — сказал он.

Потом Питер поднялся наверх. Тут мама во весь голос обрушилась на папу, поздравляя его с тем, что тот испортил еще один День благодарения, а я сбежала.

Укрывшись в своей комнате, я поставила альбом. «Music from Big Pink» группы The Band.

Не успела я опустить иглу на диск, в мою дверь постучали. Там стоял Питер, на плече небольшой вещмешок из армейского магазина, короткое серое пальто застегнуто на все пуговицы.

— Не уходи. Не бросай меня, — попросила я.

Питер вошел и сел на кровать рядом со мной.

— Иногда единственное, что можешь сделать, это хлопнуть дверью с надписью «Выход», — сказал он мне. — Имей это в виду, Элис.

— Можешь мне поверить, я считаю дни до момента, когда смогу отсюда выкатиться, — ответила я.

— Ничего, тебе не так уж долго осталось… А с каких это пор у тебя развился такой хороший вкус в рок-музыке?

Играли песню под названием «Груз». Мы немного послушали, объединенные непониманием того, почему наша семья не способна поладить, почему каждый раз нам все так тяжело дается.

— Как следует из песни, — грустно заметил Питер, — у каждого есть свой груз, и приходится тащить его за собой. — Обняв меня, он поднял вещмешок. — А теперь, уж прости, я смываюсь.

Выйдя из комнаты на небольшой балкон, я смотрела, как брат торопливо идет к пятнадцатилетнему потрепанному «вольво», которое купил за пятьсот долларов, поступив на факультет теологии в Йеле. Маленькая европейская машина, которую все считали нереально крутой.

Питер. Как я хотела подражать его уму, его начитанности, его независимости. С какой завистью я сейчас смотрела, как брат выезжает с подъездной дорожки и скрывается вдали. Мой отец в это время стоял под голым деревом на лужайке перед домом, с сигаретой в руке. Стоял опустив голову, чтобы не встретиться взглядом с сыном, которого он только что оскорбил, облив водой за обеденным столом. Когда «вольво» выехал и помчался по улице, папа прижал руки к стволу и закрыл глаза. Чувствовал ли он вину, раскаяние, стыд из-за того, что сорвался и завершил День благодарения на скандальной ноте? Как мне хотелось, чтобы он бросился наперерез выезжающему «вольво», начал барабанить по крылу машины, умоляя Питера остановиться, а потом обнял бы сына и все исправил. Но я знала, папа никогда не извиняется, особенно когда понимает, что неправ.

И вот сейчас, спустя несколько месяцев, я снова вышла на тот балкончик после очередной семейной стычки и долго смотрела на отца, которого любила и боялась. Он стоял, прислонившись к единственному дереву на тех трех четвертях акра, которые мы называли своей собственностью. Вот он достал сигарету, весь в лучах лунного света, плечи сгорблены… человек поглощен мировой скорбью оттого, что попал, как в капкан, в эту ненавистную ему жизнь.

На балкон я вышла с пачкой сигарет, которую прятала за книгами на своей полке. Я сделала вторую глубокую затяжку, и тут папа неожиданно повернулся и увидел меня. Бросив сигарету, я раздавила ее ногой. Но папа жестом — прямо как в армии — показал, чтобы я немедленно спустилась к нему. Взяв с кровати куртку, я на цыпочках прокралась по лестнице, не желая, чтобы мама участвовала в предстоящей мне головомойке. Напрасно волновалась: на кухне грохотал маленький телик, и мама, прибираясь, смотрела сериал «Доктор Маркус Уэлби». Я выскользнула за дверь и поплелась к дереву. Думала, что на меня сейчас накричат и на месяц запретят прогулки. Папа вместо этого полез в карман рубашки, вытащил пачку «Лаки Страйкс» и предложил мне сигарету. Я взяла одну и смотрела, как папа щелкнул по дну и, подняв пачку повыше, губами вытащил сигарету. Затем, не успела я глазом моргнуть, появилась его зажигалка, и он зажег обе сигареты. Я была так поражена всем этим, что только неглубоко затянулась несколько раз.

— Если собираешься курить, — сказал он, — то хотя бы держись так, как будто знаешь, что делаешь. Сейчас у тебя вид, как у несмышленого ребенка, который играет во взрослого… и у него плохо получается. Вот как надо затягиваться.

Следующие пять минут папа учил меня курить, показывая, как правильно втягивать дым в легкие, как держать сигарету между указательным и средним пальцами (я сжимала ее большим и указательным и была похожа, по ласковому папиному выражению, «на какую-то малолетнюю идиотку»), как уверенно жестикулировать, не выпуская сигарету. Импровизированный урок так меня ошеломил, что я безропотно выполняла все указания, хотя «Лаки Страйкс» без фильтра были слишком крепкими и буквально обжигали мне горло. После пары глубоких затяжек мне удалось не зайтись кашлем, и папа отметил это, одобрительно кивнув.

— Давно ты начала курить? — спросил он.

— Да я и не курю, так, разок-другой.

— Ты не ответила на вопрос.

— Примерно год назад.

— Ладно, сейчас тебе того и гляди стукнет восемнадцать, и ты получишь право, гарантированное конституцией, пить и курить сколько хочешь. Но если бы ты пришла ко мне и год назад, я и тогда преподал бы тебе тот же урок. Видно, ты сама хотела, чтобы я поймал тебя с поличным… потому и осмелилась зажечь сигарету на балконе, когда я стою внизу. Дам тебе один совет. Я его получил от отца, когда тот застукал меня за курением в четырнадцать лет и в награду дал мне зуботычину: Не попадайся. Но потом усадил меня на стул и сделал то же, что я сейчас с тобой: научил курить по-взрослому…

Папа улыбнулся, вспомнив это, — один из тех редких случаев на моей памяти, когда он улыбался, говоря о своем отце.

— Твой дед высаживал по две пачки в день. И поплатился — заработал эмфизему, которая его и унесла.

В моей памяти всплыла картинка: дедушка Патрик навещает нас в Манхэттене за год до нашего переезда в пригород. Невысокий, сморщенный, он приехал в сопровождении молодой толстушки, которая, как мне показалось, была слегка навеселе, но бодро катила за ним кислородный баллон — без него дедушка не выходил.

— Если дедушка Патрик умер от сигарет, — поинтересовалась я, — зачем же ты подначиваешь меня курить?

— Не я же велел тебе начать, ты уже давно куришь. А так-то да, в последнее время газеты только и пишут, что о сигаретах, вызывающих рак. Но твоя сплетница-бабушка дымила, пока эмфизема ее не сразила в семьдесят девять. Не так плохо для старой клячи, что выкуривала по две пачки. Хотя, думаю, такая ее долгая жизнь была неслучайна. Во всем имеется смысл — стоит учесть, что Богом ей отведенная роль была сводить всех с ума. Хочешь — сходи в библиотеку, полистай номера «Нью-Йорк таймс» с предупреждениями главного врача США, а там решай сама, стоит тебе дымить или нет. Только не скрывай от меня такие вещи. Вообще ничего от меня не скрывай.

Ничего от меня не скрывай. В этих словах эхом отозвались те, что сказала мне мама несколькими месяцами раньше, когда, в редком приступе солидарности с дочерью, она отвела меня к своему гинекологу и заставила начать принимать таблетки. Это случилось сразу после того, как две девочки в моем классе забеременели.

— У меня в свое время таких возможностей не было, — сказала она. — И то сказать, когда я была твоего возраста, в Белом доме был Рузвельт, и порядочные девочки из Флэтбуша такими вещами не занимались. Мир меняется, я даже не знаю, что у тебя и Арнольда на уме. Но знаю одно: лучше быть благоразумной, чем несчастной.

Честно говоря, сама мама всегда была и благоразумной, и несчастной. Пугающая осмотрительность была ее образом жизни. Но тогда я была очень благодарна ей за то, что она отвела меня к доктору Розену, учитывая, что мы с Арнольдом окончательно «перешли черту» всего за две недели до того, оба впервые. Когда мы вышли от врача в Стэмфорде (и сразу зашли в ближайшую аптеку, поскольку мама заявила: «Я не допущу, чтобы фармацевты в Олд-Гринвиче узнали, какие таблетки ты принимаешь»), там у прилавка с закусками она взяла мне сэндвич с жареным сыром и вишневую колу и заговорила:

— Твой отец не должен об этом узнать ни при каких обстоятельствах. Как всякий ирландский католик, чтоб им пусто было, он считает, что секс — это для мужчин, а чистые девушки, вроде его любимой доченьки, такими штуками не занимаются. Пусть и дальше тешится иллюзиями, а ты знай, что с любыми проблемами в этой области можешь обратиться ко мне. Не скрывай от меня ничего.

Услышав, как папа повторяет ту же фразу, вручая мне еще одну сигарету, я поймала себя на мысли: во всех ли семьях плетутся такие же интриги? Часто ли родители пытаются завоевать расположение своих детей, внушая, что им можно доверять, и одновременно давая понять, что в доме нет единого фронта?

— Твоя мать меня бы убила, узнай она об этом. Она же ненавидит курение, — сказал папа, прикуривая. — Так что держи свои сигареты от нее подальше и не забывай пожевать вот это перед тем, как в дом заходить.

Бросив мне полпачки мятной жвачки, он наблюдал, как я глубоко затягивалась, и одобрительно кивал, когда я медленно выдыхала дым.

— Знаешь, как я выжил на Окинаве? — спросил папа. — Выбрался оттуда живым, один из шестерых…

— Потому что ты везучий? — отозвалась я и подумала: а ведь папа впервые заговорил со мной об этом.

— Потому что я понял уже через два дня, что все мы подохнем. И тогда я спросил Густавсона, нашего капитана, не нужен ли ему вестовой, чтобы доставлять приказы и донесения в тыл и обратно. Я сказал, что пробегаю стометровку за пятнадцать секунд. Было это часов в шесть утра, затишье между боями. Мы засели в окопе, за ним было еще два окопа с нашими солдатами. Стоял сезон дождей, и земля совсем раскисла от воды. От нас до дальнего окопа было, должно быть, с четверть мили. Густавсон сказал, что дает мне девяносто секунд, чтобы добраться туда и вернуться к нему. Если получится, стану его вестовым. Не уложусь в отведенное время — снова отправлюсь на передовую. Он скомандовал: «Бегом марш!», и я рванул как ненормальный. Грязь во все стороны, а я бегу, огибаю ямы, провалы, людей, добегаю до окопа и назад, чтоб меня, к переднему окопу. Это были самые длинные полторы минуты в моей жизни. И вот я рухнул перед ним на колени, а он сказал: «Девяносто четыре секунды». Протянул руку, схватил за ворот рубашки и рывком на ноги поставил. Потом сказал, что двое парней, которых он испытывал накануне, показали результаты 106 и 110 секунд. Так что я оказался на двенадцать секунд быстрее, а в разгар сражения это, по его словам, могло оказаться решающим.

Папа закурил следующую сигарету.

Я жестом попросила его дать одну и мне.

— Конечно, после этого все ребята из Проспект-Хайтс[7] в моем взводе меня возненавидели. Называли подлецом, крысой за то, что сбежал с передовой. Перестали со мной общаться. Слова мне не говорили, даже не кивали в мою сторону, как будто меня нет. А потом, один за другим, они начали погибать. Первым был Рокко — наступил на фугас во время ночного патрулирования. Ему оторвало ноги, а медики смогли до него добраться только к восходу солнца, за это время он истек кровью. Бадди О’Брайана заколол штыком тот безумный японец, который умудрился пробраться в окоп перед рассветом, когда все легли поспать хоть пару часов. Бадди был первым, на кого он наткнулся. Выпотрошил его. От криков проснулся Густавсон и снес япошке голову из своего боевого револьвера. К концу первого месяца все мои дружки-земляки отправились на тот свет. Даже капитан попал под раздачу — схлопотал снайперскую пулю. А я? Я просто продолжал бегать. Через восемьдесят два дня битва[8] закончилась. Я выжил. Меня после того, как мы захватили остров, даже повысили до старшего сержанта.

Повисло долгое молчание. Я судорожно придумывала, что бы сказать в ответ, но не знала, как переварить рассказанное отцом. Когда он затягивался в очередной раз, я увидела, что его рука дрожит. Тогда я по наитию положила руку ему на плечо. Отец напрягся.

— Я никогда не знала, что ты прошел через все это, — сказала я.

— Сам не пойму, зачем рассказал тебе. — Отец говорил очень тихо, почти шепотом.

— Но это потрясающая история. Ты все это пережил, когда был всего на год старше, чем я сейчас. Ну, то есть просто обалдеть, какой ты храбрый, пап.

Он стряхнул с плеча мою руку и посмотрел на меня:

— Никогда больше не пытайся меня утешать и называть это гребаной храбростью, — прошипел отец.

— Но, пап…

— Я бегал. Ты это поняла? Я бегал.

— Но ты же бегал по заданию офицеров. Под огнем. Увертываясь от снайперов. Ты же бежал оттуда…

— Что ты понимаешь? Сопливая девчонка!

— Я просто хотела сказать, как геройски…

— Я был трусом. Они погибли, а я нет. Потому что я бегал.

Указательным пальцем папа ткнул меня в плечо, подчеркнув последнее слово. Это было больно — палец в качестве осязаемого восклицательного знака. Я разревелась, пораженная его реакцией, выплеснувшимися на меня злобой и гневом, его яростью из-за того, что он придумал способ выжить, когда все его товарищи ринулись в бой и погибли.

— Не надо было все это ворошить, — вздохнул папа. — Двадцать шесть лет прошло… а всё как будто вчера. Как фильм, которому уже давно бы пора закончиться, а гребаный киномеханик, сволочь такая, все крутит и крутит и никак не желает выключить это чертово кино.

Много лет спустя, воспроизводя эти сцены для каждого из четырех психотерапевтов, к которым я обращалась на разных стадиях своего депрессивного взросления, я сформулировала для себя одну странную штуку: какой бы непонятной и обескураживающей ни была папина реакция на мою попытку утешить его, в тот момент мы были близки, как никогда. Потому что это было одно из тех редких мгновений, когда отец разрешил заглянуть к себе в душу и увидеть, какая огромная боль сидит у него внутри.

— Может, когда-нибудь это перестанет так сильно тебя мучить, — сказала я папе.

— Да, может, когда подохну, — усмехнулся он.

— Не говори так.

— Не надо меня утешать, Элис. Я этого не заслуживаю.

Я снова положила руку папе на плечо. В этот раз он ее не сбросил. Только опустил голову и, подавляя рыдание, снова сделал глубокую затяжку.

— Попытайся меня простить, — пробормотал он.

Потом как-то наспех приобнял меня и вернулся в дом. Я стояла там, на холоде, докуривая сигарету, и думала, что совсем мало знаю очень о многом. И о том, что, как ни близки они нам, как ни вездесущи в нашей жизни, все равно родители — неизведанная страна и некоторые ее области полностью от нас закрыты. И о том, как часто грустят мои мама и папа. Особенно когда они вместе.

Не успел папа скрыться в доме, как я услышала громкий мамин голос. И все покатилось по новой: мама грызла отца, он называл ее худшей ошибкой в своей жизни. Я докурила сигарету. Тихонько прошла обратно незамеченной. Поднялась в свою комнату, закрыла дверь и поставила великую Джони Митчелл.

Наконец пришел сон, за ним рассвет, а с первым светом крики снизу:

— Элис! Спустись, открой дверь наконец! И разве тебе не пора в школу?

Мама! А следом кто-то забарабанил во входную дверь. И опять звуки перебранки родителей на кухне. Я посмотрела на будильник у кровати. Семь сорок одна. Черт, черт, черт! Первый учебный день в школе начинался через двадцать минут, а если явишься в 8.05, в награду оставят после уроков. Я выскочила из постели и оделась за пять минут. Стук в дверь тем временем становился все громче… как и знакомые злые голоса. Схватив портфель, я скатилась по лестнице. За дверью обнаружились мормонские миссионеры, два парня с улыбками до ушей. Они были ненамного старше меня, оба чистенькие, с очень светлыми волосами и очень белыми зубами, в одинаковых черных костюмах, белых рубашках с полосатыми галстуками, на лацканах пиджачков беджи с именами.

Заметив мое замешательство, тот из них, что был выше ростом, широко улыбнулся:

— Доброе утро, юная леди! А у меня для вас хорошая новость!

— Что за хорошая новость? — спросила я.

— Самая лучшая, какую только можно представить! У вас появилась возможность прожить остаток вечности рядом со своей семьей!

Я тупо уставилась на Аммона[9]-старшего, силясь понять, верно ли я его расслышала.

— Только подумайте, — вмешался его приятель, — рай небесный навсегда с мамой и папой.

— В моем представлении так выглядит ад, — ответила я.

И сбежала с крыльца, чтобы начать свой последний школьный год.

Глава вторая

Таинственные звонки начались на следующий вечер. Часов в восемь я сидела у себя наверху и писала сочинение. Зазвонил телефон. Я услышала, как папа внизу снял трубку, через несколько секунд положил, а мама крикнула с кухни:

— Кто там звонит так поздно?

— Не туда попали, — ответил папа.

Наутро, во время завтрака, телефон затрезвонил снова. Папа схватил трубку. Услышав голос на другом конце провода, он скованно ответил:

— Вы ошиблись номером.

Мама жарила яичницу. Я увидела, как напряглось ее лицо.

— Снова те же ошиблись, что и вчера? — спросила она.

— Другой голос. — Папа закурил. — Если это снова повторится, позвони в телефонную компанию.

Это повторилось. Когда я вернулась из школы, телефон разрывался. На кухонном столе лежала записка от мамы: «Я на уроке, буду дома около 5:30». В тот год она работала волонтером, вела уроки внеклассного чтения. Школа располагалась в Стэмфорде, в районе чернокожих и латиноамериканцев. Раньше мама часто жаловалась, что жены-домохозяйки в Олд-Гринвиче ничего не делают, только убивают время за теннисом, готовкой и любительскими театральными спектаклями, возят повсюду детей (аж до шестнадцати лет, пока те сами не начнут водить машину) да часами сплетничают за сангрией и крекерами с сыром. Для нее поездки в Стэмфорд дважды в неделю стали возможностью привнести в свою жизнь немного свободы и социальной значимости.

Я вернулась домой после очередного скверного дня в школе, где старательно пыталась не попасть на глаза Жестоким — группе моих одноклассниц, превращающих в ад жизнь тех, кого они считали непохожими на себя. Телефон все звонил.

— Дом Бернсов. Кто говорит?

Решительный щелчок на другом конце провода.

Через пять минут — я как раз насыпала в тарелку «Кэптен Кранч»[10] — пришел папа. Его появление в четыре часа дня меня удивило.

— Нужно собрать вещи, — объяснил он. — Вечером снова лечу в Чили. Ничего не поделаешь. Эти козлы снова заговорили о национализации моей шахты.

«Козлами» было правительство Сальвадора Альенде — избранные демократическим путем марксисты, неожиданно с небольшим перевесом одержавшие в 1970 году победу на выборах в Чили. Они постепенно начинали прибирать к рукам все компании с иностранной поддержкой, в особенности их интересовали медные рудники страны. Последние десять лет папа работал управляющим в Международной медной компании (ММК), имевшей долю в медных приисках на Гаити и в Алжире, а также в ряде регионов Южной Америки. Пятью годами раньше отец начал ездить в Чили — так совпало, что ММК изучала возможность разработок в пустыне Атакама, — и страна сразу поразила его воображение. Папа увлекся ей с первой поездки. «Лучшее место в мире», — говорил он, показывая мне фотографии, на которых он и местный гид верхом на ослах обследовали широкую полосу песка. Он проводил много времени в Сантьяго, даже пытался выучить испанский и несколько раз отмечал, что отныне его любимый напиток — местный коктейль под названием «Ядреный писко».

«Моя бы воля, завтра же переехал бы туда». Подобные замечания папа всегда отпускал, убедившись, что мама его слышит, а та часто рычала в ответ: «Только отдай мне ключи от дома, свои грошовые сбережения тоже оставь и можешь катиться на все четыре стороны. Здесь от тебя пользы никакой».

— Надолго ты на этот раз? — поинтересовалась я.

— На недельку, может, на две.

— Но у меня же на следующей неделе собеседование в Боудине.

— Я скажу Питеру, чтобы он тебя отвез… избавлю тебя от такой забавы, как шесть часов в машине бок о бок с мамой. Прости, детка, но это работа, и от нее многое зависит.

Я понимала, в чем была истинная причина, по которой папа боялся, что его рудник отнимут. Он знал, что лишится предлога для отлучек по полмесяца. В этом состоял еще один из моих комплексов в отношении отца: с одной стороны, мне хотелось больше с ним общаться, с другой — я понимала, почему он так стремится сбежать от мамы — бесконечные скандалы, полное непонимание и постоянная напряженность в отношениях.

— Когда я вернулась из школы, был еще один странный звонок, — сообщила я.

— Кто звонил? — спросил папа.

— Не знаю, — ответила я. — Когда там услышали мой голос, положили трубку.

— Надо звонить в телефонную компанию, — вздохнул отец и скрылся в своей комнате в конце коридора.

Я услышала, как вращается диск набора номера.

И сразу после этого папин шепот:

— Я же просил тебя не звонить сюда.

Потом дверь в его комнату закрылась. Отец что-то скрывает, подумала я. Я знала, что никогда не спрошу его об этом секрете.

У себя отец пробыл очень долго. Услышав, что на гравийной дорожке зашуршали шины, а входная дверь открылась и с грохотом захлопнулась, я спустилась, чтобы спросить у мамы, можно ли мне пойти погулять с Арнольдом. Но не успела задать вопрос, как раздался ее вопль:

— Никуда ты не поедешь, зараза!

— Криками делу не поможешь, — отрезал папа.

— Я не разрешаю.

— Что-что?

— Не разрешаю. Если уедешь, можешь домой не возвращаться.

— А если останусь, потеряю работу. Потому что, нравится тебе это или нет, этот рудник — мое детище. А если у меня отнимут это дитя…

— Ты только послушай себя: мое дитя, мое дитя… Ты хоть раз называл так собственных детей? Или меня?

— Не дави на жалость.

— Если тут кто-то жалок, так это ты. Маленький мальчик, который спасается бегством…

— Может, ты решила покончить с этим гребаным браком? Валяй, возражать не буду.

— Смотри, я ведь так и сделаю, — вопила мама.

— Да на здоровье. — Отец хмыкнул.

Снова звук шин во дворе, снова шуршание гравия. Приехала машина, чтобы отвезти папу в аэропорт.

Он вышел в коридор. Я хотела было взбежать вверх по лестнице, чтобы он не догадался, что я подслушивала. Но опоздала.

Увидев, как я карабкаюсь по ступенькам, отец удержал меня за руку.

— Ты все слышала? — шепотом спросил он.

— Ну, так, — буркнула я.

— Плюнь, не обращай внимания. Обычное дело. Никуда я не денусь. Как и мама твоя. Мы с этим свыклись — по-своему это, конечно, трагедия. Но ничего, это не страшно.

Сказать по правде, я всегда боялась, что папа от нас уйдет. Даже сейчас, когда мне оставалось меньше года до поступления в колледж, я опасалась, что если он сбежит от нас в Южную Америку, мама превратится в копию собственной матери и примется пилить меня без продыху.

Я начинала тогда кое-что понимать о своей матери, и это все сильнее меня беспокоило. Во многом она до сих пор оставалась маленькой девочкой, которая никак не может оторваться от собственной матери. Моя бабушка Эстер жила в Манхэттене, пока год назад не умерла в канун Йом-кипура[11] (и в этом, по словам Питера, была своя еврейская справедливость). В моей памяти Эстер была всегда старой, всегда сварливой. Когда бабушка познакомилась с моим дедом, Германом, ей был двадцать один год, дед тогда только вернулся с Первой мировой, вначале он служил в пехоте, потом в саперных войсках. Паренек с Манхэттена, из квартала Йорквилл[12], Герман в восемнадцать лет пошел в армию добровольцем, а вернувшись, начал изучать алмазный бизнес. На моей памяти он всегда щегольски, по моде 1940-х, был одет. Когда они с Эстер поженились, ее семья была более обеспеченной и считала Германа ниже себя. По словам папы, этот брак был катастрофой с самого начала. Но дело было в конце 1920-х, когда о разводах и не думали. Разве что богачи эпохи джаза могли это себе позволить. Через семь лет после свадьбы родилась их единственная дочь, Бренда, и на этом основании бабушка никогда в жизни не работала. Маму в детстве бесконечно баловали, мир вертелся вокруг нее, а Эстер никогда не оставляла девочку одну. Независимости у моей будущей мамы было мало, а точнее, не было совсем. Окончив женский колледж, девушка вернулась под крыло родителей, в их квартиру в Верхнем Ист-Сайде, там она и жила, пока не вышла замуж за моего отца. Мысли о том, что Бренда могла бы жить самостоятельно, никогда не поощрялись. Через знакомых дедушки она устроилась ассистентом продюсера на Эн-би-си[13] и три года работала с такими звездами, как Эббот и Костелло, Сид Сизар[14] и даже с приобретшим популярность оперным тенором Эцио Пинца.

Мужчины за Брендой ухаживали, приглашали в рестораны. Дантист по имени Ленни Мейлмен хотел жениться. «Но как вы себе это представляете, я — жена дантиста?» А потом появился Брендан Бернс. Молодые люди познакомились на свадьбе его сестры Мартины. Ленни не хотел отпускать Бренду на свадьбу. В ту субботу у его племянника была бар-мицва. Представляете, моя мама ведь могла послушаться дантиста и, как преданная подруга, отправиться с ним на Лонг-Айленд смотреть, как племянник Ленни провозглашает: «Сегодня я стал мужчиной». Тогда меня бы сейчас не было. Так уж устроена жизнь. Ты оказываешься в определенном месте и в определенное время. Озираешься, потом замечаешь чей-то заинтересованный взгляд, вас знакомят, вы просто болтаете о том о сем… и вся твоя жизнь меняется.

Мама часто вслух жалела о том, что пошла тогда на свадьбу Мартины, тем более что ее будущая невестка со временем превратилась в горькую пьяницу, и мама не скрывала своего презрения к ней. Но главная причина, по которой она жалела о встрече с отцом, заключалась в другом: когда она забеременела Питером, это положило конец ее карьере на Эн-би-си.

Хотя, как я узнала от самого Питера, хоть мама при каждом удобном случае и попрекала его тем, что он помешал ее карьере, на самом деле в компании ей предложили уйти по-хорошему еще до того, как она узнала, что станет матерью. А Питеру об этом поведал дедушка, когда узнал, что все эти годы его внук живет с чувством вины. Дедушка даже позвонил дочери и отчитал ее, заявив, что постыдно вешать такие обвинения на собственных детей. Мама потом отругала Питера за то, что он проболтался о ее жалобах деду. А потом дед отругал ее за то, что она ругала Питера, и в нашем присутствии выпалил ошеломляющую правду: маму уволили из Эн-би-си за то, что она «некомпетентная невротичка». После этого мама в слезах выскочила из-за стола, убежала наверх и безудержно рыдала там до тех пор, пока в спальню не отправился Питер и не сказал что-то такое, что заставило ее успокоиться.

Ах, Питер! Адама мама могла запугать. Меня заставила поверить в то, будто я веду с ней бесконечную борьбу за власть. Но только непоколебимое спокойствие и уверенность Питера ее всегда усмиряли. Мама и пяти минут не могла усидеть на месте, она частенько распахивала дверь моей комнаты и вихрем врывалась внутрь. Однажды, когда мне было пятнадцать, я застукала ее за чтением моего дневника, и она заявила: «Я имею право знать, о чем ты думаешь». Мама непременно должна была во все вмешиваться и постоянно совать свой нос в чужие дела… Она пришла в ужас, узнав однажды, как ее воспринимают трое ее детей — как женщину, находящуюся в плену своих многочисленных патологических комплексов. Мама без конца повторяла мне во время наших ссор: «Ты же знаешь, я тебя люблю… но ты мне никогда особо не нравилась». Услышав эту фразу в первый раз, я страшно расстроилась. От мамы это не укрылось, но она только пожала плечами: «Правда не всегда приятна».

Когда она во второй и третий раз сообщила мне о моей неспособности нравиться, я невольно подумала: видно, ее взгляд на меня никогда не изменится. Безостановочной критикой всех моих поступков она сумела уничтожить во мне уверенность. Когда в прошлом семестре я получила четверку с минусом за семестровую работу о Синклере Льюисе, мама прочитала мое сочинение, взяв тетрадь в мое отсутствие, и заявила:

— Я считаю, что учитель прав. Твои мысли о Бэббите не очень-то оригинальны.

— Почему ты опять копалась в моих вещах, мам?

— Потому что это мой дом, и пока ты живешь под моей крышей, я имею полное право взглянуть на твои школьные задания.

— Нет, потому что это вторжение в мою частную жизнь.

— Ты просто злишься, потому что понимаешь, что учитель прав: ты очень ограниченная и плохо соображаешь, когда берешься судить о важных вещах, таких, например, как великий роман.

Я попятилась от матери, будто меня ударили:

— Мама, за что ты со мной так?

— Я только повторила то, что написал твой учитель. Он еще расщедрился, что поставил тебе хорошую оценку.

В такие минуты я отлично понимала, почему отец с радостью отправляется в аэропорт. Так было и сегодня вечером. Как только такси умчало папу в сторону аэропорта Джона Кеннеди, где его ждал рейс до Чили, я поднялась к себе в комнату, где уже доигрывал Джеймс Тейлор. Через несколько минут мама постучалась в дверь и тут же распахнула ее.

— Почему ты не подождала, пока я разрешу войти? — спросила я.

— Еще и ты будешь меня донимать? Давай расскажи мне, какая я плохая. Как я все порчу и ничего не могу сделать хорошо. Не то что твоя обожаемая Синди Коэн, да?

Мама всхлипнула. А меня в очередной раз кольнуло чувство вины. Синди Коэн была матерью моей лучшей подруги Карли. Маме было известно, что я смотрю на миссис Коэн как на образцовую фигуру матери для уроженки Нью-Йорка в изгнании. С ней можно было говорить о любых проблемах, возникающих в жизни, не опасаясь осуждения или беспощадной отповеди. Я моментально ссутулилась — инстинктивная реакция на ситуацию, когда я чувствовала себя провинившейся маленькой девочкой. Мама это тоже заметила. Победа осталась за ней, а я проиграла вчистую.

— Ты все уроки сделала? — спросила она.

Я кивнула.

— Выпить хочешь? «Дюбонне». Мое любимое.

— Серьезно?

— Нет, я просто решила тебя испытать, проверить, нет ли у тебя склонности к выпивке, а потом раскричаться, что ты малолетняя пьянчужка.

— Я не такая, — насторожилась я.

— Вообще-то, я ничуть не сомневаюсь. Потому и предлагаю тебе выпить. Пойдем вниз, хорошо?

— Ладно.

Я была приятно удивлена таким поворотом дела: в кои-то веки мама настроена на мирное общение. Мы перешли на кухню.

— Твой отец считает «дюбонне» напитком для барышень. Но, насколько мне известно, в Париже он очень популярен. Когда-нибудь, до того как состарюсь или умру, съезжу и поживу там месячишко, хоть я и не говорю на французском языке. Париж для меня символ всего, в чем я себе отказывала.

Взяв щипцы из нержавейки, мама бросила в бокал пару кубиков льда, добавила ломтик лимона и налила мне полбокала «дюбонне». Мы чокнулись, я пригубила напиток. Мне показалось, что он немного сладковат, но в голову ударил. Я заулыбалась, подумав: курила «Лаки Страйк» с отцом, а теперь вот выпиваю с мамой.

— Хочу тебе сообщить, — сказала мама. — На будущий год, когда ты поступишь в колледж, мы с отцом переедем обратно в город.

— А папа что об этом думает?

— Он пока не знает, но я твердо намерена настоять на своем.

— А как ты думаешь, что он на это скажет?

— Он скажет мне, что на приличную квартиру нужно не меньше восьмидесяти тысяч, а этот дом можно продать штук за пятьдесят — пятьдесят пять. И придумает массу других отговорок. Но меня это не волнует. Довольно я мучилась в этой дыре. Десять лет в этом говенном городишке, со всеми этими Горди и Бобби… И еще я планирую снова начать работать. Выучиться на риелтора.

— Я думала, тебе преподавать нравится. Может, захочешь продолжить то, что делаешь в Стэмфорде?

— Да ну, это же всего лишь внеклассное чтение. Чтобы стать настоящим преподавателем, нужно сначала несколько лет отучиться. А риелтором я смогу заработать реальные деньги. Правда, положение на рынке в Нью-Йорке сейчас ужасное. Но даже когда цены на недвижимость низкие, можно добиться успеха, если умеешь вертеться. Словом, самое главное, я хочу вернуться в город.

— Это здорово, мам, — сказала я, пытаясь понять, что это было — старая заезженная пластинка, бесконечные многолетние разговоры о том, что пора уносить отсюда ноги, или что-то новенькое?

— Пойми, я торчу здесь только ради того, чтобы дать тебе доучиться последний год в школе. А как только закончишь и поступишь в колледж, сбегу отсюда, от всех этих идиоток вроде Силли Квинн.

Силли (представьте, это было ее настоящее имя) Квинн была матерью Бобби Квинн, королевы Жестоких. Отцом Бобби был капитан местной пожарной части, и это, как она считала, придавало ей некий статус в маленьком городке. Она и ее правая рука, Деб Шеффер, постоянно клевали мою подругу Карли Коэн, отчасти за то, что отец Карли писал научно-популярные статьи для таких изданий, как «Атлантик» и «Харперс»[15], а еще потому, что ее мать была психологом и имела частную практику, но подрабатывала также в Стэмфордской психиатрической больнице.

«Мама сказала, что твоя мамаша целыми днями оттягивается с психами и дебилами», — шипела Деб каждый раз, стоило Карли показаться на горизонте. Но решающий удар всегда наносила Бобби, неизменно обзывая Карли «жирной лесбой». Потому что да, Карли была довольно плотной и небольшого росточка. Конечно, моя подруга пыталась давать отпор. Один раз она посулила, что Бобби выйдет замуж за торговца подержанными автомобилями и будет жить с ним в трейлере. Бобби тут же со слезами на глазах побежала к тренеру женской волейбольной команды, капитаном которой была, и пожаловалась, что ее «ужасно оскорбили». Карли тут же вызвали к директору и объявили выговор за недоброжелательство и классово-ориентированный выпад. А когда она попробовала возразить, что те подружки Бобби обзывают ее намного хуже, наш директор (посещавший ту же католическую церковь, что и родители Бобби) заявил, что дело в «ее манере одеваться, которой она провоцирует сверстников».

Дело было в начале семидесятых, тогда геям и в голову не приходило публично заявлять о себе. Приходилось таиться, и хотя мне Карли доверилась, о том, чтобы вслух заявить о своей гомосексуальности, не могло быть и речи, тем более в ее возрасте, да еще в таком благопристойном и унылом месте, каким был Олд-Гринвич. Тем не менее Карли выразила свою позицию через манеру одеваться: синий джинсовый комбинезон, рабочие ботинки, белая футболка… И волосы такие короткие, что стрижка почти напоминала армейскую. Для Бобби, Деб и их единомышленниц из числа Жестоких такой внешний вид Карли был настоящим подарком. Как и для парней, с которыми те девчонки общались. И здоровяки спортсмены, тупые зубоскалы, чьи папаши управляли местными дилерскими конторами Форда и Крайслера, и прилизанные мальчики с именами типа Брэдфорд, Джейсон или Эймс, всерьез поднаторевшие в игре в гольф или в теннисе, — все они тоже открыто демонстрировали свое презрение к Карли. А также ко мне и Арнольду.

Арнольд… Высокий, худощавый Арнольд, чья мать всегда одевала сына одинаково: слаксы, коричневые или бордовые джемпера с круглым вырезом, рубашки с пуговками на воротнике и мокасины. Арнольд терпеть не мог эту одежду, но не видел достаточных оснований для бунта. Примерно через неделю после того, как мы начали встречаться, Арнольд сообщил мне, что в будущем твердо намерен стать судьей Верховного суда. Он был очень способным, но очень осторожным мальчиком и все прошлое лето отпахал стажером в крупной юридической фирме в Нью-Йорке. Пять дней в неделю Арнольд мотался туда в одном и том же коричневом костюме от «Брукс Бразерс», купленным его матерью на распродаже. Он никогда не выражал недовольства порядками, царящими в Олд-Гринвич, и использовал все свои — весьма неплохие — навыки в дипломатии и умении вести диалог, чтобы хладнокровно игнорировать насмешки, нацеленные на его еврейское происхождение, некоторую эксцентричность и очки с толстыми, как бутылочное донце, стеклами. Обычно остроумия недоброжелателей хватало только на такие выражения, как «раввин-зубрила» или «четырехглазый еврей». Интересное трио у нас сложилось — я, Карли и Арнольд. Хотя Карли считала моего парня немного занудным и «чудиком из тех, кто всерьез читает все сноски в каждом учебнике», а Арнольд называл Карли «скрытой милитаристкой», мы образовали островок нью-йоркской еврейской самобытности среди БАСП[16]-сообщества, отвергающего всех, кто не вписывался в рамки их представлений о жизни.

Несколько месяцев назад, перед самым началом летних каникул, я имела удовольствие наблюдать, как Арнольд отбрил Джейсона Фенстерштока, одного из самых задиристых парней в нашем классе, после того, как тот обозвал моего друга «мистер Пархач». Арнольд, глазом не моргнув, участливо спросил Джейсона, не нацист ли тот, особенно с учетом его немецкого происхождения. Тихо, но настойчиво Арнольд развивал эту тему и дальше в присутствии собравшихся в школьной столовой ребят, при этом говорил он спокойно и не повышая голоса. Он забросал Джейсона вопросами: «Слушай, а твой отец (он же антисемит, весь город это знает) хранит, наверное, дома небольшую коллекцию свастик? Он, наверное, с ума сходит по песням вроде „Хорст Вессель“? А ты не замечал, не поглядывает ли он на мускулистых молодых людей, он же, наверное, охоч до представителей сверхрасы?»

Фенстершток — паршивый отморозок с этакой, знаете, смесью самоуверенного напора и ханжества — нашелся наконец с ответом: он облил Арнольда шоколадным молоком.

На другой день в школе на утренней линейке Карли выступила вперед и рассказала одноклассникам, что в следующие выходные она организует антивоенную акцию протеста перед зданием местной призывной комиссии в Стэмфорде. Правда, среди нас были и те, кто поддержал ее и зааплодировал, раздались даже один-два выкрика: «Здорово, молодец!» Но они потонули в возглавляемом Жестокими громком хоре насмешек.

В тот день после уроков мы с Карли решили воспользоваться теплой погодой и прокатиться на велосипедах до Тоддс-Пойнтбич. Это был наш местный пляж, всегда содержавшийся в чистоте, и там не было киосков с хот-догами и гамбургерами. В середине недели пляж обычно пустовал. Однако сегодня, появившись там, мы с Карли обнаружили, что нас опередили Деб Шеффер и ее парень — болван Эймс Суит, а также еще шесть спортсменов и чирлидерш из их компании. Увидев меня и Карли на пляже, Эймс зашагал к нам по песку, на ходу махнув Деб и остальным. В считаные секунды мы с Карли были окружены.

— Мы не разрешаем лесбам и левым ходить по песку, — заявил Эймс.

Все девчонки окружили Карли, скандируя:

— Лесба, лесба, лесба.

Я хотела пройти вперед, но девчонки преградили мне путь. Карли тоже пыталась вырваться, однако парни зажали ее в тиски.

Из глаз у моей подруги брызнули слезы. И вдруг, откуда ни возьмись, появился Шон, местный спасатель. Этот парень лет двадцати с небольшим всегда казался мне малоинтересным: рыжеватый, с неплохой мускулатурой, он в разговоре никогда не смотрел собеседнику глаза. В общем, невыразительный тип из разряда вечно бубнящих: «Ага, чувак, всякое бывает». При всем своем занудстве Шон классно плавал, одним из первых занялся скейтбордингом и не боялся открыто высказываться, если видел, что творится какая-то дурость.

— Что у вас тут происходит? — спросил он.

Карли к этому времени плакала навзрыд и не могла ничего сказать.

— Да вот они нас на пляж не пускают, — ответила я.

— Врет она все, — фыркнула Деб Шеффер.

— Тогда почему моя подруга плачет? — возразила я.

— Потому что мы засекли, как они целуются, — объявил Эймс.

Карли внезапно пришла в ярость:

— Что ты врешь?! Врун несчастный! — закричала она.

— Ух ты, оказывается, жирная лесба умеет говорить, — делано удивился Эймс.

Бывают моменты, когда люди переступают границу, которую точнее было бы назвать точкой невозврата. Услышав этот комментарий, слетевший с уст Эймса, Шон отрезал:

— Ну, все, чувак. Я запрещаю тебе посещать этот пляж.

— Ты чё, в натуре, пошутить со мной решил? — взъелся Эймс.

— Я с тобой не шучу, — ответил Шон. — Запрещаю здесь появляться не только тебе, но и всем твоим друзьям тоже.

— А пошел ты, — огрызнулся еще один из парней, Ронни Ауэрбах.

— Это вы все отсюда ухо́дите, — хладнокровно заявил Шон.

— Или что? — вскинулась Дебби.

— Или я звоню в полицию, — усмехнулся Шон.

— На каком основании? — с вызовом поинтересовался Эймс.

— Агрессия. — И Шон положил руку на плечо Карли, успокаивая ее. Потом, взглянув на меня, спросил: — Почему бы вам, девчонки, не пойти поплавать?

— Спасибо, друг, — сказала я и за руку повела Карли к берегу.

— Да ладно, я просто делаю свою работу. И на этом пляже, моем пляже, мы такого не потерпим.

— Любитель педиков, — бросила Деб Шеффер.

— Сам небось голубой, — поддержал ее Эймс.

Так совпало, что чуть позже появилась полицейская машина — пляж был частью территории, которую патрулировали копы Олд-Гринвича. Зайдя по щиколотку в воду, я увидела, как одних из местных полицейских — рослый итальянец по фамилии Проккачино — выходит из патрульного автомобиля. Возвращаясь, я услышала, как коп говорит Шону:

— Если бы мы каждого задерживали за обзывания…

— Это были не обзывания, — возразил Шон, — а гнусные издевательства.

— Та паскуда сама нас обозвала, — сказал Эймс.

— Это ты лживая злобная паскуда, — бросила ей Карли. — Я тебе слова не сказала.

— Она говорит правду. — Шон повернулся к копу. — Я был тут. И все слышал — она им ничего такого не говорила.

— Она еще в школе нас оскорбляла, — нашлась Деб.

— Девчачьи выдумки я за милю чую, — хмыкнул Шон. — А между нами всего-то пара футов.

— По-моему, тут чисто школьные разборки, — усмехнулся Проккачино. — А это не наше дело.

— Если не считать того, что эта банда хулиганов пыталась помешать двум милым девушкам пройти на мой пляж. — Шон был непреклонен.

— Ну, положим, это не твой пляж, — заметил Проккачино.

— Я дежурный охранник. Это мой пляж. И я их не пущу сюда.

Проккачино, кажется, растерялся:

— Шон правду говорит? — спросил он.

— Они назвали меня жирной лесбой, — с вызовом заявила Карли.

— Неправда, — возмутилась Деб Шеффер.

Проккачино повернулся к Шону:

— Ну, это их слово против ее. Пропусти-ка ты их всех на пляж.

Вперед выступил Эймс:

— Учтите, если нас отсюда прогонят, мой папа обо всем узнает. И вы снова вернетесь в свой ниггерский район в Стэмфорде. Это понятно?

Проккачино его понял. Отец Эймса Суита, Гордон, был авторитетным юристом на Уолл-стрит и к тому же членом городского совета. Он, по словам Арнольда, имел обыкновение без зазрения совести использовать свое служебное положение, тем более что еще и водил давнюю дружбу с губернатором-республиканцем Коннектикута. Да и мэр Олд-Гринвича был у Гордона прикормлен. А это означало, что, если его малыш Эймс пожалуется на злого дядю полицейского, последуют кары. Шон тоже понимал, какими могут быть последствия, ведь так же, как и Проккачино, он рос неподалеку, в бедном квартале по ту сторону трассы № 1, типичном бензиновом переулке[17] с тесными двухэтажными домишками, выходящим прямо на шумную магистраль. Обитал там рабочий люд, обслуживающий весь Олд-Гринвич и тихо ненавидевший тех, кто вроде нас поселился восточнее, за Байрем-парком, большим зеленым массивом, в который ходила курить дурь половина олд-гринвичской старшей школы и где приторговывали травой и ЛСД дилеры из стэмфордского гетто.

Все в школе знали, что Эймс Суит в доле с парнями из Стэмфорда и работает на них, сбывая наркоту своим же одноклассникам. Не сомневаюсь, что и полицейский Проккачино знал об этом не хуже нас. Знал, но был связан по рукам и ногам Гордоном и Салли Суитами, проживавшими на набережной на Мак-Кинли-драйв, одном из тех шикарных прибрежных районов, что красноречиво говорили о богатстве и статусе его обитателей.

Хотя «белый» Олд-Гринвич был глубоко консервативным местом, тем не менее дети здесь были подвержены всем тем же порокам, что и в больших городах, и даже, пожалуй, в большей степени, чем на Манхэттене, хотя бы потому, что ребятам моего возраста там всегда находилось чем заняться. В Нью-Йорке юный отморозок вроде Суита в конце концов мог и перестать искать неприятностей с законом — после того, как копы припугнули бы его до смерти, угрожая бросить на ночь в обезьянник (до появления подмоги в виде папочки с адвокатами). Здесь же, в пригороде, сопляк Эймс Суит — и та позорная сила, что стояла за ним, — мог позволить себе угрожать полицейскому, американцу итальянского происхождения из рабочей среды.

Проккачино побелел. Он разозлился, но и испугался. Я ясно видела, что он колеблется, пытаясь решить, как реагировать на столь неожиданно оказанное на него давление.

— Я могу показать вам пункт в «Руководстве для спасателей по штату Коннектикут», — сказал Шон, — который гласит: «Дежурный спасатель имеет законное право отказать любому лицу в посещении пляжа, который он контролирует, если указанные лица, по его мнению, представляют угрозу безопасности или порядку на вверенном ему пляже». У меня там на стенде есть инструкция. Это закон, и я обеспечиваю его соблюдение.

Судя по виду Проккачино, он предпочел бы сейчас оказаться где угодно, лишь бы не здесь. Он повернулся к Эймсу:

— Извини, Эймс…

— Меня зовут мистер Суит…

— Прошу прощения, мистер Суит. Но закон есть закон, и здесь Шон принимает решения. Если он считает, что вы с друзьями должны покинуть пляж, я здесь бессилен.

— Ровно через неделю, — фыркнул Эймс, — вас здесь уже не будет, офицер. Да и дежурить будет другой спасатель.

Деб Шеффер сверлила взглядом меня и Карли. Она уже раскрыла рот, чтобы что-то сказать, но тут Эймс положил руку ей на запястье, помешав отпустить оскорбительное замечание, — сообразил, что полицейский может услышать и использовать против нее и всей их шайки. Потом подал знак своим, что надо заканчивать и уходить. Но когда ребята уже отошли на большое расстояние, Эймс обернулся резко, как пружина. С угрожающей, издевательской улыбкой он ткнул указательным пальцем прямо в Карли, будто прицеливаясь. Отворачиваясь, он еще успел показать нам похабный жест, прежде чем схватил за задницу Деб Шеффер. Когда они укатили на горчично-желтом «мустанге», подаренном Эймсу отцом в прошлом году, когда парня выбрали капитаном команды по лакроссу, Проккачино посмотрел на Шона:

— Ты хоть понимаешь, что сейчас натворил, сынок? — с печалью в голосе спросил он.

— Он хулиган и обидчик, — резко ответил Шон. — А я не переношу таких мерзавцев.

— У тебя дома нет пары ребятишек, которых нужно кормить, — бросил Проккачино. — Что касается вас, юные леди, то ваши родители об этом еще услышат.

Проккачино оказался абсолютно прав. В семь вечера у нас затрезвонил телефон. Я попыталась схватить трубку первой, думая, что это очередной анонимный звонок. Но мама меня опередила, и ей прямо в ухо раздался пронзительный крик Салли Суит, которая обвиняла меня в попытке втянуть ее обожаемого Эймса в проблемы с полицией, действуя сообща с этой «ужасной девчонкой Карли Коэн — явно ненормальной». К счастью, вернувшись домой, я успела обо всем рассказать маме. Когда позвонила Салли Суит, мама жестом предложила мне подняться наверх, чтобы снять трубку красного, как помидор, телефона в ее спальне и подслушивать. При всех своих закидонах мама, когда требовалось, умела дать отпор, особенно если чувствовала, что к ее детям относятся несправедливо. Вот и в тот вечер она на полную мощность включила режим «пленных не брать».

— Не понимаю, Салли, что вы хотите сказать, когда называете Карли Коэн ненормальной? — ехидно спросила мама.

— Она же явно ненавидит мужчин.

— И что заставило вас прийти к такому выводу?

— Ой, да полно вам! Вы же знаете, что она не интересуется мальчиками.

— И это, по-вашему, дает вашему мальчику право травить ее и мою дочь самым омерзительным образом?

— Омерзительным? Омерзительным?! Какое вы имеете право говорить такие вещи?

— А такое, что у вашего сына в школе и в городе репутация фантастического говнюка.

На том конце провода Салли Суит изобразила максимально драматический вдох, какой только смогла:

— Да как вы смеете…

— А как вы смеете позволять своему маленькому бандиту запугивать наших детей? И как только что посмели отпустить такое замечание о чудесной Карли Коэн?

— Неудивительно, что вы так к ней относитесь.

— Вы имеете в виду, потому что мы тоже евреи?

— Этого я не говорила.

— Конечно нет. Дайте угадаю вашу следующую реплику, Салли: «Я только выполняла приказы».

Щелчок. Связь оборвалась.

Думаю, именно в такие моменты я гордилась своей матерью, потому что слышала голос стойкой и непримиримой жительницы Нью-Йорка, готовой среди окружающей нас провинциальной косности до конца отстаивать свои позиции, защищая элементарную порядочность и выступая за разнообразие, этническое и культурное.

Я позвонила Карли, чтобы узнать, как она. Ответила мне миссис Коэн. Объяснив, что через несколько минут у нее пациент и на разговор нет времени, она сообщила, что Карли зашла домой ненадолго, а потом отправилась в школьный дискуссионный клуб. Я не успела спросить, знает ли мать Карли о происшествии на пляже, она извинилась, что должна бежать, но предложила зайти к ним завтра после школы. Как только она дала отбой, я позвонила Арнольду и во всех подробностях поведала о нашей стычке с Эймсом и его дружками-антисемитами.

— Мы должны обязательно доложить об этом завтра в школе, — сказал Арнольд, имея в виду, что я должна пойти вместе с Карли к директору. — Хочешь, я могу пойти с вами и дать правовую оценку произошедшему, если мистер О’Нил начнет утверждать, что мы чуть ли не создали Еврейский национальный фронт, угрожающий белому населению Коннектикута.

— Ладно, утром я поговорю с Карли перед уроками. Но я почти уверена, она захочет, чтобы ты пошел с нами и сыграл плохого копа.

— Этому пора положить конец.

— Мы оба знаем, что конца этому не будет, потому что это Олд-Гринвич.

Наутро мама постучала в мою дверь и тут же, распахнув ее, влетела в комнату.

— Сколько раз я просила тебя стучать? — крикнула я.

— Заткнись, — крикнула она в ответ. — Случилась беда. Карли вчера не пришла домой.

Глава третья

Это был настоящий шок. Что уж говорить о чувстве вины?! Карли пропала! Ушла из дома и не появлялась со вчерашнего вечера. Почему только я сразу не сказала миссис Коэн: «Это невозможно, не может быть, чтобы Карли отправилась в клуб после того, что случилось на пляже»? Почему не приложила столь малого усилия ради своей подруги, ведь могла же? Хотя было еще рано, только без четверти восемь, мама успела провести целое расследование и знала все детали. Оказывается, после инцидента на пляже Карли вернулась домой и пошла к себе в комнату. Ее мать разговаривала по телефону с пациенткой, а потом спешно уехала в город, где должна была встретиться с мужем: их ждали ужин и театр. Домой они вернулись около одиннадцати, Карли в ее комнате не оказалось. Ее вообще не было дома. Тогда ее отец сел за руль и поехал искать дочь. Найти ее он не смог. Миссис Коэн в это время обрывала телефон, пытаясь поговорить с родителями ребят из дискуссионного клуба, а потом она с мужем обратились в полицию. Звонили Коэны и моей маме около одиннадцати. Она подтвердила, что я весь вечер провела дома, а Карли к нам не заходила.

— Ее действительно не было дома всю ночь?

— Сегодня в шесть утра полиция нашла брошенный велосипед Карли в Байрем-парке. Она не была в дискуссионном клубе.

— Она вернется, — дрожащим от страха голосом сказала я.

— Откуда у тебя такая уверенность? — спросила мама. — Ты знаешь, куда она могла сбежать?

— Понятия не имею, — ответила я, понимая, что если проболтаюсь и скажу правду, то доверие, оказанное мне Карли, будет подорвано навсегда, но также осознавая, что, чем дольше подруга не появится, тем труднее будет мне сохранять тайну.

— Лучше не ври, — предупредила мама.

Через две минуты подъехал Арнольд на велосипеде, избавив меня от допроса с пристрастием.

— Миссис Коэн звонила твоим родителям насчет Карли? — спросила мама.

— Конечно, — кивнул Арнольд. — Моя мама сейчас у Карли дома.

— Тогда я тоже еду. — Мама вскочила.

— Я уверен, что миссис Коэн это оценит, — сказал Арнольд со свойственной ему серьезностью, которая отлично маскировала любую иронию, намеренную или нет.

Как только мы вышли из дома, Арнольд одной рукой приобнял меня за талию.

— Если есть что-то, что мне, по-твоему, следовало бы знать… — начал он.

Я разревелась, уткнувшись лицом в его плечо:

— Если я тебе скажу… — выдавила я наконец.

— Адвокатская тайна, — усмехнулся парень. — До тех пор, пока это не противоречит процессуальным нормам закона.

— Я не твой клиент, Арнольд, — прошипела я.

Он улыбнулся мне своей характерной улыбкой судьи-всезнайки, потом нагнулся и поцеловал меня в голову:

— Ты поняла, о чем я говорю. Лучше, если я все буду знать.

С этим трудно было не согласиться. Оседлав свой велосипед, я махнула Арнольду рукой, предлагая догонять. Мы доехали до кофейни на Мэйн-стрит, которая рано открывалась и где в самом дальнем углу имелся укромный диванчик, на котором можно было поговорить, не опасаясь быть услышанными. Заказав две чашки кофе и два пончика без начинки, Арнольд дождался, пока официантка отойдет, и знаком дал понять, что теперь я могу все ему поведать. Что я и сделала. Сообщила ему все то, что мне под большим секретом рассказала Карли. Я выкладывала в подробностях абсолютно все, что знала, а Арнольд внимательно слушал, ни разу не сделав большие глаза. Когда я закончила, он с минуту, не меньше, изучал буроватую пенку на своем кофе, обдумывая мои слова и свои соображения.

— Элис, тебе надо рассказать об этом миссис Коэн, но только если Карли так и не вернется сегодня к шести часам вечера. Если она явится раньше, ты избавишь ее и кое-кого еще от возможных страданий. Интуиция мне подсказывает, что она сбежала туда… и, вероятно, там ее уговорят вернуться к родителям. Во всяком случае, логично предположить, что Карли отправилась именно туда.

— Если все-таки придется выложить все это Коэнам, ты со мной пойдешь?

— Само собой.

— Я чувствую себя ужасно оттого, что сразу не рассказала обо всем миссис Коэн. Она всегда так хорошо ко мне относилась.

— Она такая мать, какую тебе всегда хотелось иметь?

— Я бы не стала так говорить…

— А я вот стал. Конечно, я буду с тобой рядом, если все же придется обо всем рассказать маме Карли. А пока пойдем в школу и постараемся сделать так, чтобы у этих засранцев были неприятности.

Мы сели на свои велики и покатили. Уже издали, на подъезде к олд-гринвичской старшей школе, мы увидели, что нас встречает целая комиссия: директор школы мистер О’Нил, его заместительница мисс Кливленд (высокая и худая, она всегда казалась мне осовремененной версией Эмили Дикинсон, только без стихов), незнакомый мужчина в строгом костюме и полицейский Проккачино. До сих пор мистер О’Нил и его правая рука относились ко мне весьма пренебрежительно: «дитя цветов»[18] с антивоенными настроениями, глотающая книгу за книгой — «книжная моль», как однажды презрительно прошипела мне вслед Деб Шеффер. Сегодня они обращались со мной, словно с одной из дочерей Никсона, решившей нанести нашей школе официальный визит.

— Элис, поверь, я очень сожалею о случившемся, — сказал О’Нил.

— Мы уже слышали от офицера Проккачино, — добавила мисс Кливленд, — что ты заняла принципиальную позицию, выразив протест против оскорблений, которым подверглась бедняжка Карли.

— Есть какие-нибудь сведения об ее местонахождении? — спросил Арнольд мужчину в костюме.

— А ты кто, парень? — спросил тот.

— Он мой адвокат, — ответила я.

— Арнольду не обязательно в этом участвовать, — заявила мисс Кливленд.

— Я не буду говорить без Арнольда, — твердо сказала я.

— Между прочим, — вступил в разговор Арнольд, — я тоже подвергался издевательствам со стороны Суита, Шеффер, Фенстерштока и Бобби Куинн, ваших любимых спортсменов и их подпевал, которым вы позволяли оскорблять нас, пока это не привело к несчастью, за которое я возлагаю личную ответственность на вас и весь персонал школы.

— Это что-то из ряда вон выходящее, — пробормотал О’Нил.

— Не затыкайте парнишке рот, — сказал мужчина в костюме. Затем он полез в карман пиджака и извлек очень официального вида значок с именем: — Детектив Пол Стебингер, полиция Стэмфорда.

— Может быть, мы зайдем внутрь? — пригласила мисс Кливленд.

В кабинете директора детектив Стебингер попросил меня рассказать, что именно произошло на пляже. Я ввела его в курс дела, описав все в подробностях. Проккачино пристыженно опустил глаза, когда я упомянула, как Эймс Суит пригрозил, что нажалуется отцу, и сулил неприятности полицейскому, если тот не помешает Шону прогнать его дружков с пляжа.

— Парень правда так сказал? — обратился детектив к Проккачино. Когда полицейский кивнул, Стебингер только покачал головой, а потом повернулся к Арнольду:

— Ну, что ж, советник, раз уж ты, похоже, в курсе всего, что происходит в школе… Неужели здесь изо дня в день травят кого-нибудь из ребят?

Ответ Арнольда был четким и по делу. Он кратко обрисовал, как в школе закрывали глаза на то, что группка спортсменов и их болельщиц постоянно третировала всех, кто не соответствовал их вкусам, а в ответ на многочисленные жалобы руководители старшей олд-гринвичской школы упорно притворялись глухими.

О’Нил и Кливленд несколько раз пытались вмешаться в разговор, но детектив велел им помолчать. Слушая Арнольда, я невольно восхищалась им, его чувством справедливости и тем, что в своем рассказе он ничего не смягчал. Я-то всего-навсего пересказала то, что произошло на пляже и какими оскорблениями осыпали бедную Карли. Другое дело Арнольд — он смело бросил обвинение школьному руководству, разрушив существовавший заговор молчания. И было ясно, что от его разоблачений детектив Стебингер пребывает в тихом шоке. Я посмотрела на мисс Кливленд, когда Арнольд упомянул, что в конце прошлого семестра заходил к ней и жаловался на антисемитские выпады Фенстерштока. Замдиректора тогда отмахнулась, назвав все это обычными детскими шалостями. Сейчас в ее глазах я прочитала страх, вызванный осознанием того, что ее карьера внезапно может оказаться под угрозой. Меня же тревожило другое: Арнольд, нападая на руководство школы, рискует своим будущим — рекомендацией для колледжа. Впрочем, зная Арнольда, я была уверена: он наверняка заранее оценил риски и пришел к выводу, что ситуация сыграет ему скорее на руку. И не ошибся.

Когда Арнольд закончил, детектив Стебингер явно был под впечатлением.

— Обращусь к тебе лет через восемь, если мне потребуется юрист. Разумеется, я запишу все, что вы мне сообщили, и передам в Управление по делам образования. И боюсь, сэр, — детектив обратил свой стальной взгляд на О’Нила, — вам придется дать объяснения по многим вопросам. Как и вам, мисс Кливленд. — Женщина хотела что-то сказать, но Стебингер остановил ее: — А пока вызовите сюда Эймса Суита и Деб Шеффер. И прошу сделать это незаметно. Не поднимая шума.

— Их обвинят в исчезновении Карли? — спросил Арнольд.

— Это sub judice[19], молодой человек. Благодарю вас и мисс Бернс, вы очень помогли сегодня.

— Всегда к вашим услугам, — ответил Арнольд.

— Вы должны мне пообещать, что ни с кем не станете обсуждать всего этого… даже с вашими родителями, — сказал детектив. — А если дома к вам начнут приставать с расспросами, скажите, чтобы звонили мне.

Он дал нам обоим свои визитные карточки и жестом показал, что мы, как говорят в армии, свободны.

Выйдя из школы, мы пошли к своим велосипедам. Небо хмурилось. Садясь на велик, Арнольд заговорил:

— Не нравится мне все это.

— Теперь мне уж точно надо поговорить с миссис Коэн. Выложить ей все, что знаю… в чем Карли не смогла признаться.

— А вдруг она возьмет да и возвратится к вечеру домой? Ты будешь выглядеть как предательница. Ты хоть знаешь имя и адрес человека, у которого она могла искать прибежища?

— Только что это кто-то в городе. Карли на этот счет никогда не распространялась. Я знаю только самый минимум. Но и это все же ниточка для полиции и ее бедных родителей.

— Мы подъедем к дому миссис Коэн ровно в шесть ноль одну. Если твоя подруга к тому времени вернется, порадуемся и уйдем. Если она до тех пор не покажет носа, выложишь все как на духу, тем более что ты не так уж много и знаешь.

— А копы заинтересуются, почему я сразу не сказала, когда они спрашивали утром?

— Я выступлю в твою защиту. И уж поверь, не дам тебя в обиду. Утром они не задали тебе такого вопроса. Вот если бы спросили, а ты прибегла бы к обфускации, тогда другое дело.

Обфускация[20]. В разгар этих драматичных событий я вдруг подумала: мой первый мальчик, первый, с кем я переспала, бросается подобными терминами с удивительной легкостью, почти машинально. Может ли возбуждать словарный запас? Арнольд, конечно, не был атлетом — мускулистые амбалы вроде Эймса Суита никогда не казались мне привлекательными, зато меня реально волновали знания и ум. А в эту минуту секс — как способ увильнуть от реальности — был мне реально нужен.

Переплетя свои пальцы с его, я спросила:

— А у тебя же мама сегодня в городе?

Двадцать минут спустя мы занимались сексом на узенькой кровати Арнольда под плакатом с изображением Оливера Уэнделла Холмса[21]. О сексе: это была неизведанная территория для нас обоих. Арнольд не был бы Арнольдом, если бы не исследовал эту тему самым тщательным образом после первых наших неуклюжих попыток заняться любовью. Обнаружив у родителей экземпляр «Радости секса» — этой книжкой наряду с «Я в порядке — ты в порядке» в тот год зачитывались, кажется, все мамы и папы, — Арнольд узнал всё о разных позициях, о тайнах клитора и секрете оттягивания мужского оргазма. Я была, в общем-то, благодарна Арнольду за этот ускоренный курс интимных наук. Когда мы оба набрались опыта, между нами вспыхнула настоящая страсть. При своеобразном, я бы сказала, профессорском подходе Арнольда ко всему мы достигли неплохих успехов. Никаких ласковых словечек, никаких признаний в любви между нами не было. С одной стороны, как и Арнольд, я была в таких вещах осторожна и не желала произносить вслух того, что считала неправдой. А с другой стороны, нам было по семнадцать — два подростка, нескладные в глазах окружающих, несуразные в собственных глазах, оба довольно замкнутые и изолированные, причем не только в этом городке, куда нас привезли почти детьми, но и в своих собственных заботливых семьях. Конечно, родители Арнольда отличались очень прогрессивными взглядами и поддерживали сына в учебе, поощряя его амбиции. Однако при всем том они слыли сдержанными, холодными и отстраненными людьми, оба были с головой увлечены успешными профессиональными карьерами и редко выказывали Арнольду свою любовь. В то утро, после исчезновения Карли, мы лежали рядом на его узкой кровати, приходя в себя после секса, и Арнольд, все еще обнимая меня, сказал следующее:

— Надеюсь, родители Карли понимают, что сбежала она не от них. Я знаю, отец у нее довольно трудный человек, но, по крайней мере, они постоянно ей твердили, что любят ее.

— А тебе твои родители будто не твердят? Даже мои психованные мамочка с папочкой и то напоминают об этом время от времени.

Арнольд замолчал, избегая моего удивленного взгляда.

— У моих этого нет в лексиконе, — выдавил он наконец. — У меня такое чувство, что они со мной просто мирятся, и так будет до тех пор, пока я их не разочарую.

— Ну, а по-моему, это не так уж плохо.

— Это так уж плохо. — И Арнольд притянул меня к себе. А потом, сменив тему, заговорил о другом: — Надо нам и правда поискать Карли. Давай пройдем по ее обычным местам, хотя бы для очистки совести, чтобы знать, что мы сделали все, чтобы могли.

Мы доехали на велосипедах до придорожного кафе на трассе № 1, где, как я знала, Карли обычно уединялась, чтобы позаниматься или сделать запись в своем дневнике. Подруга не появлялась там два дня. Мы отправились дальше, в кегельбан, где она имела обыкновение выпускать пары, сшибая кегли. Я отвела Арнольда и в публичную библиотеку рядом с Байрем-парком, там у Карли был любимый стул в нише за секцией американской прозы — еще один из ее укромных уголков. И, конечно, мы заехали на место стычки — пляж Тоддс-Пойнт-бич. Ни один из нас всерьез не думал, что Карли прячется где-нибудь за песчаной дюной или катает шары с местными пожарными. Но, как заметил Арнольд, это давало нам иллюзию участия в поисках нашей подруги. Все это растянулось на несколько часов. К четырем мы оба вспомнили, что, безумно увлеченные поисками, до сих пор ничего не ели.

Тогда мы заехали в аптеку на Мэйн-стрит, где имелся буфет. Буфетчица, хмурая женщина с карандашом в волосах, скреплявшим пучок, ярко красила пухлые губы и непрерывно жевала резинку.

— А вы, ребятки, из олд-гринвичской старшей школы? — спросила она, приняв у нас заказ.

— Совершенно верно, — кивнул Арнольд.

— А почему ж не в школе? — удивилась женщина.

— Нас на сегодня освободили от уроков, — ответил Арнольд почти возмущенно, будто уж кого-кого, а его невозможно было заподозрить в том, что он прогуливает школу.

— Это из-за той девочки, которая пропала?

— Может быть, — уклончиво сказала я.

— Я слыхала, сегодня двоих учеников задержали по подозрению, что они что-то с ней сделали.

Мы с Арнольдом изумленно переглянулись.

— А вы не слышали, какие у полиции улики против них? — спросил Арнольд.

— Вроде бы велосипед той девочки нашли в Байрем-парке, а двоих ребят, которых арестовали, видели там примерно в то же время, что и ее. И говорили, что у них вроде имелся на нее зуб…

Дожевав сэндвичи с горячим сыром и допив холодный чай, мы снова вскочили на велики и поспешили к миссис Коэн. Постучав, мы почти не удивились, когда дверь открыла моя мать.

— А вы что здесь делаете? — спросила она.

— Мы услышали, что в Байрем-парке нашли велосипед Карли, — сообщила я.

— И хотели поддержать миссис Коэн, — добавил Арнольд.

Мама смотрела на меня исподлобья, давая понять, что знает, что я нередко искала убежища дома у Коэнов.

— Сейчас не самый подходящий момент, — сказала она.

Но из-за ее спины раздался голос миссис Коэн:

— Впусти их, Бренда.

Мама неохотно посторонилась. Следом за ней мы прошли на кухню, где за столом сидела миссис Коэн с красными от слез глазами. Арнольд мгновенно оценил ситуацию, сейчас он был само сочувствие. Взяв стул, он сел напротив мамы Карли и накрыл ее руки ладонью:

— Миссис Коэн, я хочу, чтобы вы знали: я абсолютно убежден, что Карли вернется домой.

— Как ты можешь быть так уверен, Арнольд? — тут же подоспела моя мама. — Мы только что услышали от детектива, который, как я понимаю, разговаривал с вами утром, что они задержали Эймса Суита и Деб Шеффер. Их подозревают в причастности к исчезновению Карли. И Деб Шеффер вроде призналась в полиции, — продолжала мама, — что вчера вечером, примерно в полвосьмого, они столкнулись с Карли в Байрем-парке…

— Что там делала Карли? — перебила я.

Миссис Коэн пожала плечами и опустила голову:

— Дочка не рассказала мне о том, что случилось. Она провела дома два часа после того, что произошло на пляже, и даже полсловечка мне об этом не сказала. — И она снова ударилась в плач: — Что мне стоило просто поговорить с Карли, расспросить, что стряслось?!

— Но если она никак не дала знать, что что-то стряслось… — засомневался Арнольд.

— Мне позвонили как раз в тот момент, когда дочь входила, и я должна была ответить на этот чертов звонок. Это была пациентка из города, которая говорила, говорила… говорила без умолку почти полтора часа. Из-за нее мне так и не удалось взглянуть на Карли, спросить, все ли у нее в порядке. Все из-за этой безумной бабы, впавшей в депрессию после смерти пекинеса. А потом я опаздывала на поезд, меня ждал Джош, чтобы пойти в театр. Почему я не отказалась?

— Потому что Карли вам даже не намекнула, что у нее что-то случилось, — сказал Арнольд.

Миссис Коэн спрятала лицо в ладонях.

— Что случилось с Карли в парке? — спросила я у своей мамы.

— Скверные вещи, — сказала она и посмотрела на миссис Коэн, словно спрашивая, можно ли рассказывать нам обо всем.

Миссис Коэн согласно кивнула.

Мама продолжила:

— Кажется, Эймс Суит встречался там с каким-то парнем из Стэмфорда, тот снабжал его наркотиками, а он приторговывал ими в школе. Деб Шеффер тоже была там. Карли на них наткнулась. Парень из Стэмфорда тут же убежал, а Эймс схватил Карли и пригрозил, что, если она об этом кому-то проболтается, он велит своим стэмфордским дружкам изнасиловать ее и перерезать ей горло. Когда Карли стала вырываться, он заломил ей руки за спину, а Деб велел задрать ей футболку, сорвать лифчик и написать помадой на груди: «Стукачка и лесба». Деб рада стараться, она так и сделала. А потом Эймс сказал, что если завтра увидит Карли в школе, то она…

— Покойник, — перебила маму миссис Коэн. Сейчас лицо ее было жестким, а сквозь горе проступал гнев. — Вот что он сказал моей дочери, этот гаденыш…

— И Деб рассказала все это в полиции? — спросил Арнольд.

Ответила миссис Коэн:

— Детектив Стебингер сказал, что разговор был тяжелым — в присутствии ее матери, — и он убедил Деб, что ей лучше признаться во всем откровенно, тем более что Эймсу будут предъявлены обвинения кое в каких серьезных преступлениях, а она была не просто соучастницей. Ее могут обвинить в нападении и даже в похищении. Вот тогда Деб сломалась и призналась во всем.

— Она сказала, что было с Карли потом, после их нападения? — спросила я.

— По словам Деб Шеффер, когда они Карли отпустили, она упала в траву на колени и с ней случилась истерика. А они сели на велосипеды и уехали, оставив мою дочь там, растерзанную, рыдающую. Они просто бросили ее, эти гаденыши.

Повисло молчание. Его нарушил Арнольд:

— Простите, что задаю этот вопрос, но что, по мнению детектива, было с Карли потом?

Миссис Коэн кусала губы, стараясь не расплакаться снова.

— Они не знают. На олд-гринвичском вокзале никто не видел, чтобы Карли садилась в поезд. Но время было уже позднее — возможно, она юркнула в вагон и отсиживалась в туалете до самого Центрального вокзала.

— А могла выйти на трассу № 1 и куда-то укатить, — предположила я.

— Или эти маленькие чудовища врут и они сделали с Карли что-нибудь похуже, — добавила миссис Коэн.

— Но Деб Шеффер сломалась во время допроса, — сказал Арнольд. — Мне кажется, если бы они, не дай бог, сделали с Карли нечто худшее, ей не хватило бы хитрости и изворотливости это скрыть. В том-то и причина, по которой Деб все выложила детективу Стебингеру, что она перепугалась — это дело может потянуть на преступление… и в результате у нее будут серьезные проблемы…

Мама с сомнением покачала головой:

— Я знаю, ты не желаешь это слышать, Синди, но меня тревожит мысль, не прикрывает ли Деб Шефер кого-то еще. Ну, сама посуди, зачем Карли убегать, если она знала, что вы с Джошем ее защитите?

— Но дочка никогда не рассказывала о том, что происходило в школе. Возможно, чувствовала, что мы вечно заняты.

Миссис Коэн больше не плакала. Ее голос звучал тихо и как-то странно, словно она была в глубоком шоке. Я скосила глаза на Арнольда. Медленно кивнув, он дал мне понять, что настало время рассказать то, о чем я не хотела говорить, но понимала, что выбора у меня нет.

— Карли призналась мне, что она кое в кого влюблена.

— Что? — прошептала миссис Коэн, вскочив на ноги.

Я повторила то, что только что сказала.

— Как его зовут? — вступила в разговор моя мама. — Где он живет, почему ты сразу ничего не сказала ни нам, ни полиции?

— Она живет в Нью-Йорке. Ее имени и адреса я не знаю. И само то, что это она… А еще я поклялась Карли, что сохраню эту тайну…

Я смолкла, испуганная яростным блеском маминых глаз. И тут вступил мой парень, мой защитник:

— В делах о пропавших без вести принято выжидать двадцать четыре часа. За это время человек может объявиться, вернуться домой. Это я посоветовал Элис ничего не говорить, пока не пройдут эти двадцать четыре часа. Что она и сделала.

— И почему ты ей такое посоветовал? — рявкнула мама.

Но я не могла допустить, чтобы мама нападала на Арнольда.

— Потому что это секрет, — рявкнула я не хуже ее. — Секрет, который мне доверила Карли. А я умею хранить секреты.

Глава четвертая

Ее звали Гретхен Форд, ей было под тридцать. Она отвечала за проверку достоверности информации в журнале «Таймс». Родом из Индианы, в Нью-Йорк она приехала, поступив в колледж при Нью-Йоркском университете, да так и осталась. Все эти детали я почерпнула из заметки в «Нью-Йорк таймс», вышедшей спустя два дня после того, как я во всем призналась миссис Коэн в присутствии своей матери. Конечно, миссис Коэн немедленно позвонила в полицию, а уже через час явился детектив Стебингер. Он, пообщавшись со мной, записал те крохи информации, которой я смогла поделиться. Заодно он велел моей маме, чтобы та перестала вести себя так, будто меня поймали на шпионаже в пользу Советского Союза.

— Вашу дочь попросили сохранять конфиденциальность, — сказал ей детектив. — Да, конечно, эти сведения могли быть полезными еще утром. Но она все равно не знает ни имени, ни адреса этой женщины…

— Ты все равно должна была рассказать, — зашипела на меня мама.

— Зачем ты так резко, Бренда? — упрекнула ее миссис Коэн. — Я согласна с детективом. Элис правильно поступила, не выдав тайну Карли. И правильно сделала, рассказав нам сейчас.

Детектив Стебингер повернулся к миссис Коэн:

— Скажите, а вы как-то догадывались о…

Он не закончил фразу, таким образом избавив себя от необходимости произносить вслух слово, которое в начале семидесятых трудно было выговорить любому.

Однако миссис Коэн не стала уходить от ответа:

— Да, я чувствовала, что у моей дочери лесбийские наклонности. Обсуждала ли я это с ней? В общем, нет… я признаю, что в глубине души не хотела ничего знать. Потом она стала почти все субботы и воскресенья проводить в городе. Мне говорила, что гуляет там с друзьями, и я предпочла принять это на веру. Хотя вопросов у меня было много… — Она опустила голову, охваченная волной горя. — Если бы я только не боялась посмотреть правде в глаза… если бы только сказала дочери: нам неважно, кто ты и какая ты.

Арнольд, желая успокоить миссис Коэн, положил руку ей на плечо:

— Карли всегда нам говорила, что мама у нее просто чудесная.

Миссис Коэн снова всхлипнула, а я заметила, как окаменело лицо моей собственной матери. Очевидно, ей нелегко было это слышать. Я-то понимала, что Арнольд чересчур вольно трактует истину, потому что частенько Карли жаловалась нам, что при всей ее внешней мягкости и доброте миссис Коэн, по сути, отсутствовала в жизни дочери. Меня всегда удивляла эта парадоксальная ситуация: мать моей подруги была вечно занята чем угодно, только не своей дочерью, и в то же время меня она всегда привечала как дочь, которую ей хотелось иметь. Сейчас мне стало интересно: не потому ли, что я, в отличие от ее дочери, натуралка?

— Значит, Карли ни разу не упоминала, где в городе живет ее «друг»? — спросил меня детектив Стебингер.

— Даже не намекала.

— Или чем она занималась, где работала?

Я покачала головой.

— И тебе ни разу не пришло в голову спросить ее об этом? — вступила в разговор мама.

— Здесь вопросы задаю я, мэм, — отрезал детектив Стебингер.

— Но это же очевидный вопрос, — возразила мама. — И он требует ответа.

Проигнорировав ее комментарий, я повернулась к детективу:

— Карли рассказывала мне то, что сама хотела. Я не приставала и не настаивала на подробностях. Знаю только, что ее подруга старше и, по словам Карли, очень милая.

— Тогда почему она до сих пор не объявилась? — спросила мама.

— Потому что я попросила, чтобы в прессе в течение суток не объявляли об исчезновении Карли, — объяснила миссис Коэн. — На всякий случай. Вдруг она вернется?

— И мы на это согласились, — кивнул детектив Стебингер. — До настоящего момента.

На следующее утро история Карли уже была известна повсюду. К вечеру Гретхен Форд связалась с полицией, сообщив им, что Карли Коэн действительно сбежала к ней, в ее квартиру на Манхэттене, в районе Мюррей-Хилл, после того как подверглась жестокому нападению в олд-гринвичском парке. Карли появилась у нее уже поздно вечером. Когда Гретхен предложила Карли позвонить родителям и сказать им, что она жива, та отказалась. Как признала в полиции Гретхен Форд, она совершила прискорбную ошибку, не позвонив родителям Карли и не сообщив в полицию, что девочка у нее. Однако, как Гретхен объяснила в интервью «Нью-Йорк таймс», в момент появления Карли она подумала лишь о том, что ее младшей «подруге» нужно где-то переночевать после такого потрясения. Карли умоляла разрешить ей остаться. Гретхен Форд, не дав себе труда вникнуть во все эти обстоятельства, настояла на том, чтобы Карли возвращалась домой, в Олд-Гринвич. На следующее утро она даже сама сходила на Центральный вокзал и купила Карли билет на поезд, отходящий в 9:03. Потом проводила Карли, посадила ее на поезд и убедилась, что тот уехал. Потом…

В Олд-Гринвиче Карли так и не появилась, и полиция подозревала, что она сошла с поезда на следующей же остановке, то есть на Сто двадцать пятой улице. Конечно, после «чистосердечного признания» в полиции жизнь Гретхен Форд стремительно полетела под откос. Пресса умело сформировала категоричное общественное мнение, и суд общественности решил, что молодая женщина заслуживает публичной казни. Арнольд, который теперь каждое утро покупал «Дейли ньюс» и «Нью-Йорк пост» и отслеживал, как «низколобая пресса» (как он называл эти газеты) освещает дело, регулярно оповещал меня о продолжающейся травле несчастной Гретхен. Тем же самым занималась и моя мать, которая не отрывалась от телевизора, где тоже ежедневно пригвождали Гретхен Форд к позорному столбу. Выпотрошенную, как назвал это Арнольд, за тайные гомосексуальные отношения с несовершеннолетней девушкой, ее еще сильнее осыпали проклятиями за то, что она пыталась скрыть этот факт и именно поэтому не сразу позвонила родителям Карли. И лично не сопроводила ее домой в Олд-Гринвич. И конечно же все охотно смаковали гомосексуальный подтекст этого дела… Газетчики изрядно покопались в биографии Гретхен Форд и обнаружили, что девушка была изгнана из строгой баптистской семьи в Индиане за «неподобающие отношения» с молодой женщиной, которую она встретила в церкви. «Дейли ньюс» выяснила, что с Карли они познакомились в гей-баре в Вест-Виллидж четыре месяца назад — всего за десять дней до того, как Карли исполнилось восемнадцать. И все же сам факт того, что их отношения зародились, когда Карли официально было семнадцать, заставил многих с возмущением рассуждать об «изнасиловании» и «жестоком обращении с несовершеннолетней». Только «Нью-Йорк таймс» и журнал «Нью-Йорк» честно указали на то, что Карли на момент начала романа отделяли от совершеннолетия полторы недели. Также они опубликовали свидетельства тех, кто видел Гретхен Форд и Карли вместе, все они отмечали, что обе девушки казались абсолютно счастливыми. Старшая вела себя очень заботливо и во всем поддерживала младшую подругу, измученную проблемами и чрезмерно экспансивную.

Моя мать — в своем обычном бескомпромиссном стиле — высказалась так:

— Наверняка все эти «друзья», которые расхваливают эту Гретхен на все лады, просто сами такие же, как Гретхен.

— Господи, мама! Ты говоришь, как папа.

— Я против лесбиянок ничего не имею. Трагедия в другом — эта Гретхен могла поступить правильно и спасти твою подругу.

— Она запаниковала, потому что поняла, что ее разоблачат, — возразила я.

— Счастье еще, что Карли не назвала тебе имя и адрес этой женщины. Иначе тебя втянули бы в эту круговерть, — вздохнула мама.

В последующие дни все закрутилось еще быстрее. На пляже в Фар Рокуэй обнаружили рюкзак Карли с ее ученическим билетом олд-гринвичской старшей школы. Бездомный мужчина, когда его допросили в полиции, показал, что накануне поздно вечером видел девушку, по описаниям похожую на Карли. Она сидела на песке, плакала и, похоже, была сильно расстроена. Бродяга попытался с ней заговорить, но девушка закричала, чтобы он уходил. И мужчина отправился попрошайничать около станции метро «Фар Рокуэй». Ему удалось выпросить у кого-то доллар, он съел гамбургер в закусочной, а когда вернулся на пляж, чтобы устроиться на ночлег, то нашел сумку и куртку той девушки, оставленные внизу у кромки воды. Как рассказал бездомный репортеру «Нью-Йорк пост» — именно там мы с Арнольдом обо всем и прочитали, — он сразу же кинулся искать полицейского, предположив, что девчонка утопилась в океане. Арнольд — на то он и Арнольд — тут же позвонил в метеослужбу аэропорта имени Джона Кеннеди, который расположен рядом с Фар Рокауэй, и узнал, что температура воды в бухте Джамейка в тот день была около пятидесяти градусов, а воздуха — сорок три[22]. Потом он связался со своим дядей — врачом-гематологом из Чикаго — и узнал, долго ли человек может продержаться в такой холодной морской воде.

— Дядя Джером сказал, максимум пятнадцать минут. И учти, течение в бухте Джамейка опасное. Неудивительно, что береговая охрана до сих пор не может найти тело. Бедную Карли, наверное, унесло далеко в море.

Эта новость стала сокрушительным ударом для всего Олд-Гринвича. Миссис Коэн была слишком убита горем, чтобы общаться с журналистами. Ее муж сделал короткое заявление, в котором просил оставить их с женой в покое, и прямо обвинил руководство олд-гринвичской старшей школы в том, что они «закрывали глаза на процветающую в школе травлю, в результате которой моя дочь жила в состоянии ежедневного стресса и подвергалась грубым нападкам. После особенно жестокой выходки двух ее одноклассников она убежала из дому, и теперь мы боимся, что ее нет в живых. Это выглядит как очевидное самоубийство, которое можно было предотвратить, если бы директор и учителя олд-гринвичской старшей школы вмешались раньше».

После того как возникло подозрение, что Карли, возможно, утонула, Гретхен Форд сразу же уволили из «Таймс». Соседи по многоквартирному дому в Мюррей-Хилл, где она жила, подписали петицию, требуя ее выселения. Не дожидаясь продолжения травли, Гретхен исчезла из Нью-Йорка и скрылась в неизвестном направлении. Как и Карли, она предпочла бегство. Но в отличие от Карли, ее обнаружили два месяца спустя. В машине, припаркованной на обочине лесной дороги в Северном Мичигане. К выхлопной трубе был прикреплен шланг, а все окна заклеены изнутри клейкой лентой. Но люди, устроившие этот кошмар, сумели избежать наказания. После того как Эймс Суит провел ночь в полицейском участке Олд-Гринвича, его отец нанял ведущего нью-йоркского адвоката по уголовным делам и задействовал все свои политические связи на уровне штата, чтобы вытащить сынка. Когда стало ясно, что в Байрем-парке не произошло убийства, отец Эймса назвал все это «оговором со стороны явно психически неуравновешенной девочки». Также я слышала, что его адвокат на пару с адвокатом Шефферов уговорили Деб Шеффер отказаться от изобличающих ее признаний. Она заявила, что в полиции на нее было оказано давление. Кроме того, Суиты добились, чтобы семьи других участников травли поведали о «провоцирующем поведении» Карли и даже о том, что она якобы приставала к двум девочкам из той компании, что было откровенной ложью. И все же школьному руководству необходимо было показать, что хоть какие-то меры приняты. Поэтому были проведены три собрания на тему «Дети, надо быть добрее». А еще уволили мисс Кливленд. Как заметила моя мать, «им нужен был козел отпущения, и конечно же решили отыграться на женщине».

Как выяснилось позже, мисс Кливленд недолго оставалась без работы, вскоре ее взяли в элитную частную школу-интернат для девочек в Массачусетсе, мама назвала это наказанием с повышением. А через несколько недель после исчезновения Карли, хотя мистер О’Нил заверял местную прессу, что в школе нет больше места подобным выходкам, Эймс Суит, проходя в коридоре мимо Арнольда, громко прошипел:

— Я слышал, жида не пустили в Йель.

Тот факт, что пару дней назад Арнольду пришел отказ из Йельского университета, в школе был широко известен — там подобные слухи разносились со скоростью лесного пожара. Сам Арнольд был буквально раздавлен этой новостью, его родители тем более. К счастью, рядом в коридоре оказался тихий, но несгибаемый парнишка по имени Мэтт Шихан, и выходка Эймса его ошеломила. Он потащил Арнольда к мистеру О’Нилу, тот вызвал Эймса, который, изображая сочувствие, заявил, что Арнольд ослышался, а на самом деле он сказал: «Я слышал, тебя не приняли в Йель», тем самым желая выразить свое сожаление… Но Мэтт продолжал утверждать, что отчетливо слышал, как прозвучали именно эти слова — «жид» и «не пустили». Тогда О’Нил поспешно отправил Суита домой, отстранив от занятий. Когда же через три дня Суит, как ни в чем не бывало, вернулся в школу, свойственное Арнольду чувство справедливости переросло в негодование. В тот вечер он написал длинное письмо Т. М. Рейнольдсу, известному журналисту из «Нью-Йорк таймс». В письме он рассказал об исчезновении Карли после многомесячной травли и грязного нападения, о том, что главный виновник вышел сухим из воды, а его сообщница отказалась от собственных показаний. А также о том, как адвокаты, нанятые семействами Эймса и Деб, умасливали родителей других учеников, а сами в это время дергали за все ниточки, вплоть до звонков губернатору, обеляя руководство школы, и в результате все осталось без изменений: травля, издевательства и запугивания в школе продолжаются и по сей день. Между тем бедная Карли так и не найдена, возможно, она погибла. Арнольд заверил Рейнольдса, что найдется немало учеников, готовых открыто рассказать обо всем, что недавно произошло в олд-гринвичской старшей школе, и что родители Карли наверняка тоже захотят, чтобы эта безобразная история приобрела широкую огласку. Я и сама всем сердцем желала, чтобы чудовища, повинные во всей этой истории, заплатили сполна за то, что пустили под откос жизнь моей подруги. Ее исчезновение не давало мне покоя. Меня постоянно мучила мысль о том, что я сделала недостаточно, чтобы поддержать Карли. Не помогало и то, что Арнольд в своей суховатой юридической манере твердил мне, что моя вина «не базируется на фактах». Что бы кто ни говорил, я все равно чувствовала свою вину.

Тем временем береговая охрана продолжала искать тело на побережье Квинса и в его окрестностях. Поскольку Карли не была официально зарегистрирована как погибшая, ФБР внесло ее в список пропавших без вести. Рейнольдс, к моему большому удивлению, нанес визит в Олд-Гринвич. Это была первая из нескольких его поездок в этот северный пригород Нью-Йорка. Арнольд разговаривал с ним. Я тоже с ним беседовала. Журналист был немногословен, но очень внимателен. Заметив, что я нервничаю — еще бы, такой известный репортер, да еще надо снова вспоминать все, что я рассказывала в полиции, — он как-то сразу сумел сделать так, что я забыла о смущении, и с большой заинтересованностью стал расспрашивать о преследованиях, которым мы с друзьями ежедневно подвергались в школе. Миссис Коэн согласилась встретиться с Рейнольдсом, несмотря на то что ни с кем не общалась. Моя мама также с ним говорила. Я указала журналисту на Шона и офицера Проккачино. Кроме того, он взял интервью у О’Нила и нескольких школьных учителей. В первую неделю 1972 года были опубликованы все четыре части материала-расследования Рейнольдса «Цена молчания: как систематическое замалчивание травли в Олд-Гринвиче привело к исчезновению школьницы».

Эти статьи в «Нью-Йорк таймс» стали сенсацией. Рейнольдс виртуозно владел пером и сумел с беспощадной точностью описать то, что скрывалось за благопристойным фасадом нашего городка. Особенно щемящим был момент, когда Синди Коэн показывает Рейнольдсу лучшие работы Карли — она потрясающе рисовала, — и среди них рисунок, обнаруженный ею уже после исчезновения дочери, на котором Карли в присущей ей сюрреалистической манере передала свой ужас от враждебных атак со стороны белокурых старшеклассников с голубыми глазами и идеальными зубами.

Замечательный эпизод был во второй статье — о том, как Рейнольдс провел субботу с Горди Суитом в гринвичском загородном клубе. Суит заранее разузнал, что студентом Рейнольдс играл в теннис за команду своего университета (как сказала моя мама, наверняка Горди Суит отправил своего человека в библиотеку раскопать все, что сможет, на этого типа из «Нью-Йорк таймс»). Вот он и поинтересовался, не хочет ли тот помахать ракеткой. Оказалось, что Горди в свои сорок с гаком еще был серьезным соперником, и Рейнольдс в статье подробно описал, как тот загонял его на корте. Утвердив свое превосходство в теннисе, Горди повел журналиста обедать в клуб, и все это время он рассказывал, что его сын раскаивается в своих ошибках, но, впрочем, у полиции нет никаких доказательств того, что Эймс угрожал Карли и напал на нее (конечно же ничего, кроме показаний Деб Шеффер, от которых она впоследствии отказалась). Еще Горди сообщил, что мисс Коэн — именно так он ее называл, делая, как отметил Рейнольдс, акцент на «Коэн» и явно подчеркивая еврейское звучание фамилии, — «рано созрела и вольно обращалась со своей необычной сексуальностью», а «чужим людям, входящим в наше общество, следует хорошенько подумать, прежде чем начинать навязывать свои ценности в противовес нашим».

Историей заинтересовалась тройка крупнейших телевизионных каналов, направивших в Олд-Гринвич съемочные группы своих новостных программ. Репортеры Эй-би-си взяли интервью у детектива, занимавшегося делом Карли, который подтвердил, что Деб Шеффер признала, что вместе с Эймсом Суитом участвовала в нападении с сексуальным подтекстом на Карли. Не стал он скрывать и того, что администрация губернатора заставила полицейских отыграть назад. Но самым потрясающим было интервью миссис Коэн программе «Сегодня» на Эн-би-си. Она разрыдалась перед камерой и во всеуслышание заявила, что почти уверена в том, что ее дочь покончила с собой, доведенная до отчаяния издевательствами, а школа и правительство сговорились выставить Карли виноватой.

А еще Арнольд, которого потом цитировали в «Таймс» и который держался как юный помощник судьи, торжественно обратился к нации с телевизионных экранов:

— Никого не волновало, что бедняжку Карли Коэн преследуют и травят за то, что она еврейка и отличается от всех. Никого не волновало, что одноклассники постоянно называли меня жидом. В школе на все это смотрели сквозь пальцы. Даже после того, как девушка стала жертвой и подверглась нападению, это все равно проигнорировали…

Вот после всего этого головы покатились быстро. Был уволен О’Нил (впоследствии он стал директором школы в Огайо). Эймса Суита исключили из школы. Родители Деб Шеффер забрали ее сами, не дожидаясь исключения. Все это время поиски тела Карли продолжались, но безуспешно. Однажды миссис Коэн позвонила мне после уроков и спросила, не могу ли я заехать. Через десять минут я была у нее. Мать Карли пребывала в плачевном состоянии: под глазами залегли черные круги, рот скорбно сжат. Обняв меня, она сказала, что хочет угостить меня хорошим английским чаем с булочками и что это не просто чай, а настоящий лапсанг сушонг[23] из магазина «Фортнум и Мейсон» в Лондоне.

— Карли любила мои английские чаи. А я любила дочке их готовить, но меня никогда не было дома, когда она приходила после школы…

Миссис Коэн не договорила. Голос ее задрожал, и она изо всех сил сдерживалась, чтобы не заплакать.

— Карли никогда не жаловалась на ваше отсутствие, — сказала я.

— Ты можешь мне не врать, Элис. — Миссис Коэн горько вздохнула.

Но я знала, что должна сделать именно это, потому что вспомнила, что однажды сказал мне дедушка: «Не верь ты всей этой чепухе о герл-скаутах, которые никогда не врут. Иногда ложь — это самое доброе, что мы можем дать другому человеку».

— Я не вру, миссис Коэн.

Она все-таки расплакалась, схватив меня за руку:

— Ты слишком добра ко мне. Ты ведь не веришь, что Карли правда умерла?

И я снова солгала:

— Возможно, она бросила вещи на пляже, чтобы пустить всех по ложному следу.

— Но если так, если она не могла и помыслить, чтобы вернуться в Олд-Гринвич, и решила пуститься в бега, а я все время читаю в журналах о подобных случаях, почему же она не может просто дать мне знать, что жива?

У меня не было ответа на этот вопрос. Конечно, я тоже надеялась, что огласка и вся эта шумиха вокруг ее исчезновения все же заставят Карли выйти из своего укрытия. Но от нее до сих пор не было никаких известий.

— Язык не поворачивается это сказать, — заметил Арнольд через неделю после выхода новостей в эфир, — но Карли, вероятно, мертва. Одна открытка родителям, где бы говорилось, что она жива и читала все, что о ней написали, могла бы все изменить. И ведь это так просто. Именно поэтому я предполагаю, что Карли больше нет с нами.

Но я возражала, спорила с ним. И все потому, что я тоже боялась самого худшего, но гнала от себя эти мысли. Дело Карли не было закрыто, но олд-гринвичская старшая школа держала все в секрете. Можно только поражаться тому, что Эймс Суит, которому все практически сошло с рук, оказался не в силах сдерживать свою злобу и снова принялся испытывать пределы терпимости. Если бы не его отвратительный выпад против Арнольда, когда он обозвал его жидом, которого не пустили в Йель, Арнольд не написал бы в «Таймс», и жизнь Эймса сложилась бы иначе. Мы действительно наступаем на одни и те же грабли, да еще подставляем голову, чтобы нас посильнее ударили.

Между тем миссис Коэн и дальше приглашала меня на послеобеденный английский чай не реже двух раз в неделю. От мамы эти походы мне приходилось скрывать — я боялась, что она станет ревновать, узнав, как много времени я провожу с матерью Карли. Но отказать несчастной женщине я не могла. Я понимала, что это каким-то странным образом помогает ей чувствовать себя ближе к Карли. Когда я рассказала Арнольду, что два-три раза в неделю провожу у нее по несколько часов, он кивнул.

— То, что ты делаешь, — мицва. — Арнольд использовал именно это слово на иврите, означающее «доброе дело». — Общение с тобой помогает миссис Коэн верить в то, что у нее все еще есть дочь.

Спустя три месяца после исчезновения Карли я получила письмо из Бодуин-колледжа. Оно начиналось со слов, которые я так надеялась прочесть: «Вы приняты!»

Я вздохнула с облегчением — позади вся эта нервотрепка с поступлением. Меня приняли в престижный колледж.

Тогда на собеседование я ездила с Питером, сидевшим за рулем своего «вольво» (папа как раз уехал в Южную Америку). Приехав в Брансуик и осмотревшись, мы оба решили, что кампус нам нравится. Небо в штате Мэн в тот день было темно-синим. Даже опавшая листва на газонах выглядела очень живописно — дело-то было в начале октября. Студентка, которая провела нам небольшую экскурсию перед моей встречей с одним из деканов, ведающих приемом, рассказала, что, хотя в колледже до сих пор царит консервативная атмосфера с упором на спорт, «здесь хватает и богемных, артистических типов, так что и интеллектуалы в колледже не чувствуют себя, как будто они в Сибири». Звали девушку Шелли. Ее внешний вид обнадеживал — она выглядела как более юная версия Грейс Слик, что сильно порадовало меня — фанатку Jefferson Airplane. Родом Шелли была из Чикаго. Она рассказала, что отец у нее адвокат, занимается гражданским правом, и что ей, вероятно, надо было бы выбрать какое-то более оригинальное учебное заведение, например Беннингтон[24] или Антиохию[25], но отец — при всех его леволиберальных заморочках — придерживается старомодных взглядов относительно достоинств гуманитарных наук и настаивает, чтобы дочь получила надлежащее квазиклассическое образование в приличном колледже. Ее приняли в Боудин, и да, ей правда здесь понравилось. Особенно хороши преподаватели религии и философии. Она без ума от атмосферы на побережье штата Мэн и уже встретила в колледже достаточно единомышленников, в том числе ребят из небольших городков, ставших противниками провинциальных нравов.

— Приходится мириться и со студенческими братствами, и с хоккеистами, — рассказывала Шелли, пока мы гуляли по территории кампуса, — и с тем фактом, что сюда всего второй год принимают женщин. С одной стороны, это означает, что парней здесь много, есть из кого выбрать, а с другой — что мужчины в отчаянном положении. Я что хочу сказать: одна девица на семерых парней… в общем, считайте сами.

В то утро на экскурсии у Шелли, кроме нас, не было никого, и я сразу заметила, что она положила глаз на Питера. Перед тем как мы попрощались, она вручила брату листочек с номером телефона своей квартиры за пределами кампуса и сказала, обращаясь к Питеру, что, если к вечеру мы еще не уедем, можем к ней заглянуть: около девяти у нее собираются друзья.

Собеседование прошло более гладко, чем я могла надеяться. Проводил его недавний выпускник колледжа. Он прочитал мои документы и задал первый вопрос: как я отношусь к тому, что колледж находится в захолустье? Я была к этому готова и ответила, что хоть в душе я всегда останусь жительницей Манхэттена, но знаю, что у меня еще будет время пожить в большом городе, а учиться я хочу в красивом и тихом месте, вдали от столичных соблазнов. Я рассказала, что фанатично люблю читать, и мой собеседник сообщил, что в Боудине традиционно очень сильная кафедра английского языка.

Когда собеседование закончилось, я увидела в комнате ожидания Питера, он заглянул мне в лицо, пытаясь понять, как все прошло. Я подняла оба больших пальца — мне хотелось получить одобрение старшего брата, ведь я знала, что он единственный в семье, кто всегда прикроет меня и никогда не предаст. Мы вышли на улицу, стоял восхитительный осенний полдень. Я рассказала брату, как прошел разговор с тем парнем, и Питер уверенно заявил, что я пройду наверняка. Что он знал такого, чего не знала я?

— Я слышал, здесь есть неплохая закусочная, — сказал Питер. — Ну что, заглянем в забегаловку?

Закусочная называлась «Мисс Брансуик», и это было, что называется, классическое погружение. Внутри длинный прилавок, покрытый зеленым линолеумом, стулья из металлических трубок, шесть парных диванов, тот же зеленый линолеум на полу, и в каждом из шести отсеков свой музыкальный автомат. Официантка лет пятидесяти стояла за прилавком. Питер заказал нам два пива. Официантка пристально посмотрела на меня.

— Я поняла, вам нужно мое удостоверение, — сказала я.

— Ничего такого я не говорила, — буркнула женщина с еле заметным мэнским акцентом. — У нас тут два сорта пива: «Шеффер» и «Карлинг Блэк Лейбл».

— Оба паршивые, — улыбнулся Питер.

— Тогда не заказывайте.

— Два «Лейбл», — сказал он.

— Будет вам, — пробормотала официантка.

Когда она отошла, Питер снова заулыбался:

— Что мне в этом местечке нравится, так это то, насколько здесь все всерьез. Сразу за городком военно-морская база. А в каких-то десяти милях дальше по дороге BIW[26], где строят все большие линкоры для военно-морского флота. Настоящий город синих воротничков[27], да еще и отличный колледж имеется. Это штат Мэн, и склад ума у людей здесь независимый. Местные могут не соглашаться с тем, как ты видишь мир, но будут защищать твое право высказываться об этом.

— В следующем ноябре мы можем получить президента из Мэна, если Эд Маски[28] сумеет победить. Но я хочу, чтобы кандидатом от демократов стал Макговерн.

— Я тоже. И я буду на него работать. Но демократический истеблишмент против него. Потому что он такой миролюбивый, прямо голубь, а Вьетнам, что ни говори, был их войной. Знаешь, что меня все время беспокоит? Что, останься Бобби Кеннеди в живых, война бы уже закончилась, а у нас был бы сейчас самый прогрессивный президент со времен Рузвельта.

— Безумная у нас страна.

— У нас великая страна с безумной и жестокой изнанкой.

Подоспело наше пиво. Официантка спросила, будем ли мы что-нибудь есть, потому что, если не закажем еду, долго нам сидеть с одним пивом не позволят. Также она упомянула вскользь, что чили сегодня чертовски удачное и они могут положить в него плавленый чеддер с резаным луком. Мы заказали два полных чили. После чего подняли свои бутылки с пивом.

— За дрянное пиво и забегаловку с чили, за то, чтобы тебя приняли в Боудин, за мир и за разоблачение тайной полиции, которая всем заправляет за нашими спинами.

Мы чокнулись бутылками, и я улыбнулась брату, радуясь, что мы вместе.

— Ты до сих пор не куришь? — спросила я Питера.

— Почти год, и это не предел.

— А папе наплевать, что я курю. Он даже научил меня, как это правильно делать.

Питер снова приветственно поднял бутылку и отпил большой глоток:

— Папа — человек с массой скрытых качеств.

— Что ты имеешь в виду?

— Говорит одно, делает другое. Выдумывает про себя всякое. Помнишь, у него на правой руке такой большой шрам?

— Ты о ранении, которое он получил на войне?

— Это не ранение, — резко бросил Питер. — У него была татуировка. Эмблема морской пехоты с надписью Semper Fidelis[29]. Мама отказывалась выйти за него замуж до тех пор, пока он не избавится от нее. Он свел, вот только жуткий шрам остался.

— Но он же сказал мне, что получил это на Окинаве, когда его сбила «японская зенитная артиллерия» — это точные его слова.

Питер покачал головой, только что не смеясь:

— Папа у нас тот еще типчик. Врет и не краснеет.

— Ты несправедлив.

— Справедливость? При чем здесь справедливость? Этот человек никогда в жизни не был справедливым. Ты одна ничего не замечаешь.

— Это потому, что он всегда был для меня хорошим отцом.

— Если бы ты только знала…

— Знала что? Он может не соглашаться с твоими радикальными взглядами, но…

— Надо же, я и не знал, что ты у нас такая папина девочка.

Это замечание ударило меня побольнее левого хука.

— Я своя собственная девочка, дурак, — прошипела я, схватила сигареты и вылетела на улицу.

Там я сразу же закурила «Вайсрой» и встала у стенки, щурясь от солнечного света, глядя на проезжающие легковушки и грузовики. Я изо всех сил пыталась сдержать слезы и гадала, почему же с моей семьей всегда такие сложности. Зачем Питер — самый умный из нас, самый заботливый — наговорил таких мерзостей про отца? Я несколько раз затянулась, чувствуя себя ужасно одинокой.

Минуту спустя показался Питер. Отвернувшись от него, я стала отбиваться, когда брат попытался меня обнять. Но он настоял на своем и прижал меня к себе:

— Я себя вел как говнюк. Извини.

Тогда я ткнулась Питеру в плечо, чувствуя, как напряжение — из-за собеседования, исчезновения Карли, всей этой бодяги в школе и дома — вдруг снова нахлынуло и буквально ошеломило меня. Сейчас я чувствовала себя испуганным ребенком, потерявшем голову от жестокости жизни и несправедливости людей. Не выдержав, я расплакалась.

Питер предложил мне куда-нибудь прокатиться. Где-то он читал о пляже неподалеку отсюда. По его прикидке, темнеть начнет только часа через полтора. Дорога до Попхем-бич заняла у нас полчаса — сначала мы поехали на север, к Бату, потом свернули на асфальтированную двухколейку, а по ней через небольшой мост и вглубь сельской местности.

Нам повезло: в Попхеме был отлив. Кроме пары, выгуливающей собаку, там никого не оказалось. Пляж был полностью в нашем распоряжении. Знак на воротах гласил, что мы находимся в государственном парке. Но он ничего не сообщил нам о том, какой удивительный пляж ждет нас за дюнами. Даже для такой урбанистки, как я, которая мало что знала о природе и не особенно стремилась к общению с ней, Попхем стал настоящим откровением. Несколько миль непрерывных, нетронутых цивилизацией песков. Высокие дюны. Никаких киосков с едой, сталкивающихся автомобильчиков, американских горок и прочей обычной для пляжа белиберды. Природа в своей первозданности — дикая, неистовая. Атлантический океан бьется с грохотом о песок, громовые удары звучат как литавры: бум-бум. Полчаса назад я заливалась слезами, а тут вдруг поймала себя на том, что счастливо улыбаюсь.

— Это реально помогает, — заметил Питер.

Мы побрели по песку. Чтобы добраться до северного конца пляжа, нам потребовался без малого час ходьбы мимо летних коттеджей и пары больших обветшалых домов в стиле Новой Англии, таких же пустых, суровых и неприступных, как темнеющее небо над головой.

Долгое время мы шли молча. Первой тишину нарушила я:

— Да, Питер, ты прав. Папа — человек сложный, я знаю. Но он, мне кажется, любит меня больше, чем мама.

— Она-то точно тебя любит. На свой безумный лад, конечно.

— Но я ей не нравлюсь.

Молчание Питера говорило о многом. И он это понимал.

— Что я могу сказать? Она умная и образованная женщина, все при ней, но вот в чем проблема: она ненавидит свою жизнь и себя в этой жизни. А ты ведь ее дочь… в общем, тебе повезло принять на себя главный удар. Потому что в тебе она видит воплощение всего того, что могла бы иметь она.

— Это что, например?

— Например, возможности.

— Маме даже пятидесяти нет. У нее еще есть время.

— Да, но тут тоже проблема: мама сама себе ставит преграды. Не позволяет себе двигаться вперед. Ей бы работать, строить карьеру. Ей бы вернуться в Нью-Йорк. А что произойдет после того, как в сентябре ты упорхнешь из гнезда? Она продолжит сидеть на месте и не подумает покончить со всем тем, что делает ее такой несчастной, и я не только о неудачном браке и жизни на окраине, но и жутком недовольстве собой. Вот истинная причина, по которой мама все время так злится… И почему выливает это недовольство собой на тебя.

— Точно так же, как папа выливает свое на тебя?

— И на Адама.

— Но Адамом он может управлять. А тобой не может. Поэтому все время тебя и покусывает. Тебе же до сих пор хочется нравиться отцу, правда? А его проблема вот в чем: он завидует твоей независимости и тому, что ты думаешь не так, как он. У него вся жизнь строится по определенной программе: сперва мальчик-алтарник в церкви, потом морской пехотинец, потом сотрудник американской корпорации и папочка, живущий с детками в пригороде. А ты вольный человек и живешь как хочешь. И он вроде как злится на тебя за это.

Питер вдруг встал как вкопанный и отвернулся от меня, глядя в сторону океана.

— Ты очень проницательна для своих лет, — заметил он.

Мне показалось, что брат еле сдерживает слезы. И взяла его за руку:

— Все нормально.

Питер так и стоял, отвернув от меня лицо:

— Ничего нормального.

— Тогда давай договоримся никогда не осложнять друг другу жизнь, — предложила я.

Питер кивнул несколько раз. Потом пальцами вытер глаза, наклонился и поцеловал меня в макушку:

— Согласен.

Мы пошли назад к машине. Когда добрались до нее, уже совсем стемнело. Мы вернулись в отель. К понедельнику мне нужно было написать сочинение, и оставалось еще несколько недописанных страниц. Я сказала Питеру, что мне нужен час на работу. На день рождения мама сделала мне великолепный подарок — красную, как помидор, портативную пишущую машинку «Оливетти», которая казалась мне вершиной итальянского шика. Я обожала машинку, а себя с гордостью называла самой быстрой двухпальцевой машинисткой-самоучкой на всем Восточном побережье. После хорошей прогулки, сбросив подспудно накопившееся напряжение и избавившись от стресса после нашей ссоры в закусочной, я горела желанием поработать.

У нас с Питером был один номер на двоих, и брат сразу улегся на своей кровати с книжкой. Но через несколько минут вскочил и, взглянув на часы, объявил:

— Я посмотрел, какой адрес у Шелли. Она живет на Федерал-стрит, и мы сейчас тоже на Федерал-стрит. Может, забежим к ней? Ведь еще и девяти нет.

— Ты иди. А я еще поработаю.

— У тебя был нелегкий день. Тебе точно нужен отдых.

— Да я уже почти дописала.

Питер поднялся, взял куртку. Потом подошел к столу и написал что-то карандашом на листке бумаги:

— Когда закончишь, вот адрес.

Где-то через час я, обалдевшая от напряжения, решила тоже заглянуть к Шелли. Найти дом оказалось несложно: он был в трех минутах ходьбы по той же улице. Чем ближе я подходила к номеру 263, тем громче звучала музыка — Grateful Dead[30]. На входной двери было четыре кнопки, но дверная ручка повернулась сама. Ах, Мэн — штат, где люди тогда еще не запирали свои двери. Поднявшись по узкой, ободранной лестнице, я вошла в небольшую гостиную с видавшей виды мебелью, книжными полками из бетонных блоков и деревянных планок и антивоенными и рок-плакатами на стенах. (На одном, самом большом, был Джим Моррисон с надписью Американский поэт рядом с его одурманенными глазами, но кто-то зачеркнул слово поэт и кое-что дописал сверху, так что теперь читалось Американский мудак.) Я улыбнулась. И одобрила. В комнату набилось, наверное, не меньше тридцати студентов из Боудина. В воздухе витал слабый запах травки, перемешанный с густым сигаретным дымом и резким пивным духом. В углу стояли два бочонка. Парень с хвостом разливал пенистое пиво по большим пластиковым стаканам. Меня сразу заинтриговало то, насколько разный народ здесь собрался. Несколько завзятых хиппи и фриков курили косяки. Какие-то ребята богемного вида — черные водолазки, круглые очки, расклешенные вельветовые джинсы — курили вонючие французские сигареты. Другие были одеты подчеркнуто цивильно — рубашечки на пуговицах и кремовые джемпера под горло, — зато пили по-черному и пытались склеить каждую проходящую мимо девицу. У одного чувака были волосы под Иисуса, черная туника, мешковатые черные штаны, очень толстые темные очки и совершенно босые ноги. Он оживленно что-то обсуждал с женщиной, одетой почти точно так же, с волосами такой же длины и пурпурной помадой. Мне понравился этот странный микс: маргиналы, вундеркинды, Брэдфорды и Чипс из БАСП-кругов — кого здесь только не было! А еще мне стало страшновато: среди всех этих студентов колледжа, уже таких взрослых, я почувствовала себе совсем зеленой девчонкой. Впрочем, никто не смотрел на меня свысока. Кто-то протянул мне косяк. Я затянулась, откашлялась, поперхнувшись едким дымом, и длинный худой парень, изображавший бармена, тут же подал мне стакан пива со словами: «Выпей, помогает». Поблагодарив его кивком, я глотнула, чтобы погасить жжение в горле от марихуаны, и почувствовала себя совершенно обкуренной.

— У тебя потерянный вид.

Голос принадлежал незаметно подошедшему ко мне парню. Я решила, что он, должно быть, со второго или третьего курса. Красивый, в духе Джека Николсона. Двухдневная щетина на подбородке, в одной руке сигарета, в другой — пиво… и призывный взгляд больших глаз. Парень осмотрел меня с головы до пят. Мне почему-то показалось, что он выходец из престижной частной школы, но хочет казаться плохим парнем.

— Я ищу брата.

— И кто же твой брат, дюймовочка?

— Его зовут Питер.

— Здесь Питеров много. У тебя-то имя имеется?

Я назвала.

— Ага, а меня зовут Фил. Слушай, а пойдем в уголок, познакомимся поближе?

— Я уж лучше брата поищу.

— Потом поищем, дюймовочка.

— Перестань так меня называть.

— Тебе больше нравится «дерьмовочка»?

Я напряглась и уже была близка к тому, чтобы сорваться на этого нахала, но что-то меня остановило. «Не надо устраивать сцен, — подумала я. — Слухи могут дойти до приемной комиссии». Так что я взяла себя в руки.

— Ты видел моего брата? — просто спросила я.

— Выходит, мои чары на тебя не действуют? — Фил вдруг протянул руку и погладил меня по лицу.

Я в ужасе отскочила. Фил упрямо шагнул за мной. Я, всерьез занервничав, стала озираться по сторонам. И тут, откуда ни возьмись, между нами возник тот самый босоногий парень с волосами, как у Иисуса.

— Эй, Фил, охолони, голову-то не теряй, — усмехнулся он.

— Не твое дело, Креплин.

— У меня есть имя — Эван, как тебе хорошо известно. А ты нажрался в лоскуты, смотри не натвори чего-то, о чем утром пожалеешь.

Креплину удалось достучаться до этого Фила. Тот с потерянным видом вынул из кармана пачку сигарет, вытряхнул одну, прикурил и, сделав глубокую затяжку, выпустил струю дыма в сторону Креплина.

Тогда Креплин вынул сигарету у него изо рта и бросил в ему в пиво:

— В Эксетере такое, может, и проходит, а здесь нет.

— Говнюк чертов, — буркнул Фил.

— Я-то нет, — спокойно возразил Креплин. — А вот ты натуральный придурок.

Фил, казалось, готов был броситься на него с кулаками, но передумал. Видимо, небольшая часть его мозга, еще свободная от пьяной агрессии, осознала, что лучше не нарываться. Поэтому он просто выудил еще одну сигарету, зажег ее и выпустил облако дыма, теперь в мою сторону.

— Твой брат — это такой очень длинный? — спросил Фил. — Из Йеля? Зависает с Шелли?

— Да, это он.

— Он этажом выше, вторая дверь справа. Стучать не надо — там тоже куча народу.

Кивнув, я повернулась к Креплину:

— Спасибо.

— Может, в следующем году увидимся, — сказал Креплин с легкой улыбкой и вернулся к девушке, с которой болтал до этого.

Я поднялась наверх, гадая, как этот Креплин догадался, что я еще школьница. Неужели у меня такой глупый и растерянный вид? Но еще я подумала: если на будущий год попаду сюда, неплохо было бы заиметь такого друга, как Эван Креплин.

Поднявшись на этаж, я услышала Procol Harum[31]. В комнате на полу сидело множество людей, передающих по кругу бутылку «Джим Бим» и косяк. Рядом была ободранная дверь с граффити-надписью «Вписка Шелли». Я открыла дверь… и лучше бы этого не делала. Потому что там на кровати лежала Шелли, голая, с широко расставленными ногами, а мой брат лежал на ней, ритмично двигаясь туда-сюда. Оторопев, я застыла. В соседней комнате гремела громкая музыка, и я в надежде, что Питер ничего не заметил, закрыла дверь, но в последний миг Шелли повернула голову и увидела меня. На ее лице не было ни смущения, ни шока, она мне просто улыбнулась. Никогда мне не забыть эту улыбку.

Я бросилась вниз по лестнице. Увидев возле пивных бочонков Фила, подошла к нему:

— Ну ты и дрянь, что отправил меня туда.

Фил одарил меня злобной ухмылкой:

— Добро пожаловать в жизнь, дерьмовочка.

Преодолев искушение плеснуть пивом ему в физиономию, я сбежала.

Вернувшись в отель — сердце все еще колотилось как бешеное, — я легла на кровать и уставилась в потолок. Я думала: никого мы не знаем до конца, потому что это невозможно, даже человека, который, кажется, тебе ближе всех. Я выкурила сигарету. Потом встала и перечитала сочинение, делая исправления карандашом. Мне многое хотелось изменить. Около часа ночи я начала перепечатывать текст.

Еще примерно через час я услышала, как ключ поворачивается в замке. Пришел брат. Вид у него был такой, как будто он только что кое-как оделся и все еще находился под воздействием травки, выпивки и секса. Когда Питер вошел, я подняла голову, но тут же вернулась к своей машинке.

— Ты еще не легла? — Голос брата звучал настороженно.

— Как видишь.

— Не спится?

— Типа того.

Хотя я сидела к Питеру спиной, но чувствовала, что он стоит рядом.

— Там кто-то сказал, что ты вроде приходила, — тихо сказал Питер.

— Забегала. Тебя не видела.

— Точно?

— Наверное, я точно знаю, видела тебя или нет, — буркнула я.

— Тогда и говорить не о чем, так?

Я перестала печатать. Повернулась и посмотрела на брата. Мне хотелось кричать, вопить и сказать ему, что от того, что он сделал, мне нестерпимо больно. Вместо этого я сделала то, что всегда делала в тех случаях, когда кто-то из семьи меня разочаровывал. Я позволила Питеру сорваться с крючка.

— Абсолютно не о чем.

Глава пятая

В наступившем декабре того года все в Олд-Гринвиче ждали рождественского чуда. Даже моя мать, которая по-прежнему упорно выставляла менору в окне первого этажа и считала, что «чудеса — это сказки для тупых католиков вроде вашего папаши», призналась, что втайне молится о «чуде, которое положило бы конец общей боли». В школе — и это бросалось в глаза — об исчезновении Карли Коэн никто не забыл. Сама я то и дело принималась плакать, ночами без конца просыпалась, не в силах больше уснуть, а днем, закрыв глаза от усталости, часто видела плавающий в море труп Карли. Всякий раз, как я сталкивалась с Жестокими, они смотрели на меня со смесью страха и презрения, но ни разу больше не осмелились прошипеть мне вслед какую-нибудь гадость. Исключение Эймса Суита и поспешный перевод в другую школу Деб Шеффер вынудили эту мерзкую маленькую банду залечь на дно, тем более что новый директор, Томас Филдинг, дал понять, что не потерпит никаких инцидентов с издевательствами. Бывший морпех (что страшно понравилось моему отцу), он, однако, имел довольно прогрессивные идеи на управление школой в эпоху, которую он называл «временем в жизни американцев, когда все правила переписываются».

В начале Хануки мама с миссис Коэн ходила в синагогу и даже вела себя вполне любезно, когда вечером мама Карли призналась, что я захожу к ней три раза в неделю.

— А тебе, конечно, и в голову не пришло рассказать мне о такой мелочи, — выговаривала мне мама через несколько часов после посещения синагоги.

— Я думала, ты рассердишься.

— За доброе дело для женщины, пережившей самую ужасную трагедию, какую только можно представить?

— Ты не ревнуешь?

— Ревную? Ты о чем?

Я ничего не ответила. В этом не было необходимости.

Мама наконец нарушила молчание:

— Я рада, что ты такая заботливая.

На Рождество Карли не объявилась. Не приехал домой и Питер, решивший провести праздничные каникулы в Либерии, где в Корпусе мира трудился его друг по колледжу. После той поездки в Бодуин мы с ним почти не поддерживали связь, хотя, когда стало известно, что я принята, от него пришла открытка с поздравлением. На ней был изображен великий комик Граучо Маркс, а на обороте Питер написал: Я же тебе говорил! Браво! Люблю… И его подпись.

Я не ответила. Когда Питер позвонил на Рождество из Монровии и мама передала мне трубку, я только односложно отвечала да и нет — мне хотелось, чтобы Питер понял, что я все еще обижена на него. Адам стоял рядом — на Рождество он послушно приехал домой. Когда я вернула маме трубку, брат жестом показал, чтобы я вышла. Я набросила армейскую шинель, купленную неделю назад во время поездки в Нью-Йорк — нашла ее в большом комиссионном магазине на Салливан-стрит в Виллидже, — и прихватила пачку сигарет и зажигалку. Накануне вечером пошел снег — настоящее белое Рождество, — и я собиралась позже прогуляться по берегу моря, тем более что за рождественским обедом родители, разумеется, сцепились — а чем, спрашивается, тот год отличался от остальных? Адам только накануне вернулся из верховьев штата Нью-Йорк. Папа отметил его приезд, напившись до положения риз, а наутро страдал от сильного похмелья.

— Что там у вас с Питером?

— Ничего.

— Брось, сестренка, я же вижу.

Сестренка! Я ненавидела это слово. Считала его слащавым. Но сейчас мне показалось, что не стоит напоминать об этом Адаму.

— Сколько же пива вы с папой вчера прикончили? — спросила я.

— По шесть, не меньше. Но он настаивал, чтобы перед каждой бутылкой мы пропускали по стопке «Тулламор Дью».

— Шесть бутылок пива, шесть стопок виски… впечатляет, нечего сказать.

— Ты не ответила на мой вопрос.

— Спроси у Питера.

— Не могу. Он в Африке, а ты здесь. Так что давай рассказывай.

— Все нормально, — соврала я.

— Что ты скрываешь?

— Я — Бернс… и что-то скрываю? За нами такое не водится. — И увидела, что Адам побелел как мел. — Если тебе так уж нужно знать, какая кошка пробежала между нами с Питером, может, сам раскроешь мне кое-что из своих секретов?

Адам побелел еще больше и отошел от меня в сторону. Я хотела было догнать его, но подумала: он ни за что не расскажет о той страшной аварии, и я должна относиться к этому с уважением. А еще я подумала: у нас так мало общего, единственное, что нас связывает, — кровное родство. Но как можно быть такими близкими родственниками и при этом такими разными?

— У меня есть новость, — наконец заговорил Адам.

— Поделись.

— Папа нашел мне работу после того, как я окончу магистратуру в июне.

— Что за работа?

— В его компании в Чили.

— Ого, — сказала я, не зная, как к этому отнестись. — Тебя это радует?

— Ну, смогу уехать из страны — это клево. К этому времени я или женюсь на Пэтти и возьму ее собой, или…

— Может, тебе просто порвать с ней и сбежать?

Адам улыбнулся:

— Ты бы этого для меня хотела, да?

— Я бы хотела, чтобы ты жил так, как сам хочешь, а не так, как, по-твоему, от тебя ждут.

Адам немного помолчал.

— Жить как хочется, — сказал он наконец, — какая прекрасная мечта.

— Я точно буду жить так, как хочу.

— Ты сейчас так говоришь. А правда в том, что и ты наверняка запутаешься и окажешься в ловушке, как все мы…

Пока я думала, как ответить, брат продолжил:

— Давай закончим этот разговор, идет? Лучше сходим в кино, потом попьем где-нибудь пива и притворимся, будто никогда ничего такого не обсуждали. Можешь ты сделать это для меня, сестренка?

Я только молча кивнула в знак согласия. Снег все падал. По радио без конца играли какую-то дурацкую музыку. Мы оба смотрели перед собой в белую пустоту.

Решившись нарушить напряженное молчание, я спросила:

— Ты надолго домой?

— Завтра уезжаю, — ответил Адам.

— Значит, теперь нескоро увидимся.

— Да, наверное. С Рождеством!

— И тебя. Желаю…

— Не надо ничего желать, — перебил брат. — С этими пожеланиями всегда все наперекосяк.

После этого нам с Адамом много месяцев не представлялось шанса поговорить по душам.


На третий день своего пребывания в Боудине мне по дороге на занятия бросился в глаза довольно занимательный персонаж — высокий худощавый парнишка в рубашке с узором в огурцы и белых брюках, бледной, почти фарфоровой кожей и буйной шевелюрой кудрявых волос с обесцвеченными и зелеными прядями. Ногти у него были выкрашены в такой же зеленый цвет. На плече он нес книги в веревочной сумке-сетке. Проходя мимо, парнишка кивнул мне. Увидеть его было и странно, и здорово — такой сумасбродный, яркий, сразу видно столичного жителя, снизошедшего до Новой Англии с ее роскошным бабьим летом. Однако, заметив прямо перед собой трех спортивного вида крепышей, он сошел с мощеной дорожки и, опустив голову, пропустил их. Я и раньше замечала, что в Боудине существует отчетливое деление на неформалов и спортсменов.

Крупный мускулистый тип в свитере спортивного клуба колледжа (с большой буквой Б на груди) крикнул:

— Эй ты, гомик зеленый!

Остальные члены тройки подхватили:

— Где твой парень, а, зеленый?

— Не обращай внимания на этих придурков, Хоуи, — сказал какой-то парень, проходя мимо.

Но по усмешке на его лице я поняла, что одергивать амбалов он не собирается и выходка останется безнаказанной. Мне хотелось заступиться за парнишку. Но я еще не освоилась в кампусе, все было мне чужим, а колледж казался враждебным. Зато я, по крайней мере, узнала его имя: Хоуи.

— Кто тебе травку на голове поливает, зеленый гомик? А может, ты один из эльфов Санты?

Спортсмены хохотали все громче, радуясь собственному остроумию. Хоуи нырнул в здание студенческого клуба. Я подумала: выходит, в колледже этим хамам тоже все сходит с рук.

На пятый день учебы я слушала первую лекцию профессора Теодора Хэнкока по колониальной истории Америки и обратила внимание на то, какой он замечательный рассказчик.

Еще до приезда в Боудин мне прислали Справочник для студентов по предметам и преподавателям, выпущенный редакторами «Востока», газеты колледжа. Уже тогда курсы профессора Хэнкока по американской истории привлекли мое внимание. О нем говорилось, что «каждую лекцию он превращает в яркое событие», «никогда не бывает сухим и академичным, и в его интерпретации колониальная история воспринимается как нечто интересное, живое и очень реальное».

До этого я мало что знала об этой части нашей истории, кроме прочитанной когда-то давно «Алой буквы» Готорна да самых обычных вещей об американских первопоселенцах, спасавшихся от религиозных преследований, которые проходят на уроках в школе. Но начиная с той первой лекции я слушала профессора Хэнкока во все уши.

Выглядел Теодор Хэнкок как типичный профессор колледжа Новой Англии. Невысокого роста, изящный, он словно был рожден для пиджака из шотландского твида, серых фланелевых рубашек, бледно-голубых сорочек и вязаных галстуков. Светло-русые волосы, разделенные аккуратным пробором, бледная кожа и очки в классической роговой оправе. Мелодичный голос, аргументированная, логичная речь. Во время той первой лекции меня сразу поразило то, как тихо и незаметно профессор полностью завладел нашим вниманием.

Талантливые учителя, как я убедилась в то сентябрьское утро в Боудине, могут в одночасье изменить наше мировоззрение. Люди часто посмеиваются над преподавателями: «Если сам не можешь что-то делать, учи других». Но правда в том, что под влиянием хорошего, талантливого педагога в людях что-то меняется. Возможно, в определенном смысле я подсознательно восприняла профессора Хэнкока как фигуру мудрого и готового научить родителя. Возникло ощущение, что он располагает истинными, взвешенными и продуманными знаниями о чем-то важном и что в последующие месяцы мы получим от него богатую пищу для размышлений — он заставит нас переосмыслить историю Америки, покажет, почему мы до сих пор противостоим огромному множеству тех народов, кому пуританское мировоззрение несвойственно. По правде говоря, я мгновенно влюбилась в Хэнкока. Это удивило меня саму, потому что я никогда раньше не чувствовала такого притяжения к мужчинам старше себя. Не то чтобы я мечтала о романе с ним — нет, никаких тупых подростковых бредней. Хэнкок произвел на меня впечатление человека очень умного, вдумчивого… и в то же время не раздираемого болью или яростью, которые сжирали моего отца. Профессор держался с бостонской простотой и изяществом. В нем чувствовались доброта и уравновешенность, подчеркнутые высоким интеллектом и даром сострадания. По крайней мере, таким я представила его себе после одной лекции. Я уходила тогда из аудитории, думая: вот сильно повзрослевшая версия человека, которого я всегда мечтала полюбить. И это воодушевляло меня и то же время тревожило.

По прошествии первой недели Боудин казался мне одновременно блестящим и провинциальным. Моя соседка по комнате, Конни Лайонс из Уэлсли в штате Массачусетс, окончила очень привилегированную женскую школу, а ее мать в 1952 году участвовала в Открытом теннисном чемпионате США в парном разряде.

«Мама всегда повторяет, что, когда через два года родилась я, это стало концом ее теннисной карьеры». Это был один из немногих моментов, когда Конни разоткровенничалась со мной. Она была рыжеволосая, одевалась исключительно в стиле «Л. Л. Бин»[32]: фланелевые рубашки, походные ботинки, плиссированные клетчатые юбки. Веселая и общительная, Конни немедленно передружилась со всеми девушками на нашем этаже общежития. Ее целью было попасть в теннисную команду первокурсников и познакомиться с парнем, что и произошло дней через десять после начала учебы. Джесси Уитворт, так его звали, входил в Хи-Пси — самое привилегированное и консервативное из всех студенческих братств, — и такие девушки, как Конни, там были нарасхват. В первую неделю учебы студенческие братства колледжа, числом восемь, устроили так называемый марафон для первокурсников. Мы мотались с вечеринки на вечеринку, встречались с членами братств, очень разных, со своими особенностями, — решали, к какому берегу прибиться. Девушки были в меньшинстве и потому ценились. Даже в самом чудаковатом студенческом братстве, Зета Пси, в который входили будущие бухгалтеры высшей квалификации или профессора микроэкономики, смотрели на девушек с таким же вожделением, как золотоискатели в Клондайке на золотую жилу. Только мне их повышенное внимание не очень-то льстило. Я заглянула в Хи-Пси и Дики — суперпривилегированные братства для избранных. Не совсем мое, но в Дики я застала интересный разговор о Джоне Апдайке, который закончился тем, что парень предложил подняться к нему в комнату и посмотреть его библиотеку американской литературы. А когда я со смехом помотала головой, ему хватило присутствия духа улыбнуться в ответ и сказать: «Все, последний раз пробую так по-дурацки склеить девушку».

Пси-Эпсилон был прибежищем богемы, прибежищем хиппи, прибежищем нариков. Войдя в их дом — зеленое здание на Мэйн-стрит, — я попала в облако марихуанного дыма. В динамиках оглушительно вопил Вэн Моррисон, а первый человек, вышедший навстречу, протянул мне косяк со словами: «Добро пожаловать на космический корабль». Звали его Кейси, и, насколько я могла судить, он был здесь главным гуру.

О Пси-Ю в последний год постоянно упоминали в новостях: это было первое студенческое братство, где президентом выбрали девушку. В заметке из «Нью-Йорк таймс», которую вырезала для меня мама, его описывали как место «божественного декаданса». Но здесь вдобавок к косяку мне плеснули вина «Альмаден», и вскоре я обнаружила, что курю сигарету, предложенную мне вежливым парнишкой по имени Марк.

— Мы альтернативное сообщество, — сказал он. — Все остальные братства тяготеют к определенному типажу. Мы принимаем всех — умных до неприличия, изгоев, которых вечно побивают камнями, лыжников-бездельников, тех, кто пьет в одиночку, реально странных, а еще выпендривающихся спортсменов и даже будущих юристов, которые любят гулять на природе, по крайней мере пока.

Марк жестом подозвал стоящего поодаль парня. У того были босые ноги, свободная черная индийская одежда и волосы длиной, как у Иисуса, и мне нравилось, как он выглядит.

— Я тебя помню, — сказу сказал он мне. — Ты была у Шелли на Федерал-стрит в прошлом году, в октябре.

— Впечатляюще, — ответила я, — особенно если учесть, что мы даже не разговаривали.

— Или пугающе, — добавил Марк. — У Эвана потрясающая память.

— Я запоминаю интересных людей, — сказал Эван.

— Ты мне льстишь, — улыбнулась я.

— Нисколько. Интеллект я чую носом, как и глупость, — в колледже хватает и того и другого. Ты покер любишь?

— Нет. — Меня удивил, но и заинтересовал этот неожиданный вопрос. — Но не отказалась бы научиться.

— Обучу тебя за пару часов, — предложил Эван.

— Только учти, будешь терять деньги, — предупредил Марк. — Я в этом убедился на собственной шкуре.

— У меня не так их и много. — Я пожала плечами.

— Все равно научиться надо, — улыбнулся Эван. — А еще тебе надо присоединиться к нашему маленькому цирку, Пси-Ю. Здесь у нас интересно.

Из всех студенческих братств, которые я посетила, только здесь я сразу почувствовала себя как дома. Но я вообще не хотела никак определяться и никуда вступать — это не по моей части. Как я быстро поняла, жизнь в колледже во многом строилась на том, к какому лагерю ты примкнешь, но хотя в Пси-Ю и гордились своей репутацией левых хиппи, наркоманов, художников, даже они при этом оставались братством. В этой системе я не могла и не хотела делать выбор.

Но Эван Креплин стал мне другом, с ним мы часто играли в пятикарточный покер. Однако наряду с этим я много общалась с Дигби Лордом — серьезным и глубокомысленным консерватором из пригорода Филадельфии (все называли его Диджеем), мечтавшим стать Максвеллом Перкинсом[33] наших дней. Студент второго курса, Диджей уже руководил «Пером», литературным журналом, издававшимся в колледже, вместе со своим ближайшим соратником Сэмом Шнайдером. Диджей был невероятным литературным снобом. Как-то я обмолвилась, что обожаю Джона Чивера, и он обсмеял меня так, будто я призналась в слабости к молочным коктейлям. Любую современную литературу, если она имела сюжет, Диджей отвергал. Сам он ратовал за тех, кого называл метапрозаиками, пишущих вопреки принципам реализма и повествовательности. О Джоне Барте, Доналде Бартелме и Томасе Пинчоне[34] он говорил с чувством, близким к благоговению. Диджей привлек меня сразу же. Его трудно было назвать красивым в традиционном понимании, но для меня это не имело значения. Долговязый, с копной курчавых каштановых волос, он, как и я, был заядлым курильщиком. Но если я обходилась в день десятком своих любимых «Вайсрой», то Диджей выкуривал по две пачки ежедневно. Трудно было представить его без сигареты в руке, а поскольку в Боудине курить разрешалось практически везде, кроме медпункта, парень этим пользовался. Как-то, пригласив меня посидеть за сыром и вином в «Сердитом тетереве» — богемном кафе в центре Брансуика, — он поведал, что его отец, Дигби Лорд-старший, был крупным инвестиционным банкиром, а в юности серьезно занимался теннисом.

— Надо тебя познакомить с моей соседкой по комнате, — заметила я. — Она классная теннисистка, мечта любого корпоративного рекрутера.

Диджей одарил меня тончайшей саркастической улыбкой:

— С такими девицами — приклеенная улыбка в тридцать два зуба — я не выдерживаю больше пяти минут, а они от меня сбегают через две. Да и ты вроде с такими не особо общаешься в кампусе.

Диджей отличался какой-то особой наблюдательностью. На тот момент я еще не обзавелась в колледже ни одной подругой женского пола. Одни однокурсницы казались мне чересчур благопристойными и белокурыми, чем навевали воспоминания о кошмарах Олд-Гринвича. В других отталкивало то, как они вели себя с парнями — понимая, что из-за своей малочисленности могут выбирать, кого захотят, остальных девчонки просто дразнили или держали на коротком поводке. Правда, была одна девушка с медицинского, Филиппа, еврейка из Бруклина, любительница чтения, с ней мы время от времени ходили выпить кофе. В Филиппе явственно угадывались черты битников пятидесятых — в Колумбии с Гинзбергом[35], Керуаком и прочими стилягами эпохи Эйзенхауэра она бы чувствовала себя как рыба в воде. Учебу же в Мэне — а у Филиппы была полная стипендия — она воспринимала как ссылку и установила жесткую дистанцию между собой и большинством остальных студентов. Включая меня. Впрочем, она всегда была приветлива и никогда не выказывала недовольства, если я подходила к ее столику. Мы могли поболтать о нью-йоркских артхаусных кинотеатрах и джазовых клубах и о том, почему мы обе не можем читать Толкина («Слишком много гномов», — заметила как-то Филиппа). Но всякий раз, когда я предлагала выпить по бокалу вина вечером в городе, она или должна была заниматься, или уже была приглашена кем-то, хотя я уверена, что парня у нее не было и она не спешила кого-то заводить. Филиппа производила впечатление убежденной одиночки. А во мне между тем, как я поняла намного позже, зрела потребность в близкой подруге именно женского пола, которой мне так не хватало после трагического исчезновения Карли… А оно по-прежнему не давало мне покоя: меня мучило сознание, что я могла бы это несчастье предотвратить.

Ни о чем этом я не упомянула на том первом свидании с Диджеем, зато обнаружила, что мне импонируют его ум и нетривиальные мысли на любой счет, у него хорошее чувство юмора, а в присутствии женщины он чувствует себя неуверенно. Его интеллектуальная беседа была формой флирта. Прощупав почву путем тонких расспросов, я поняла, что его опыт с женщинами довольно ограничен. Это касалось и меня, так как, если не считать Арнольда, у меня не было никакого опыта в общении с мужчинами. Мы прикончили на двоих бутылку «Либфраумильх» — вино показалось мне приторно-сладким, но это не помешало мне захмелеть, — и Диджей проводил меня до общежития. Я довольно неуклюже предложила ему подняться, объяснив, что Конни отправилась в студенческий клуб со своим теннисным гуру и вряд ли скоро вернется. Диджей согласился. Наверху мы сначала выкурили по сигарете, потом он просмотрел мою коллекцию пластинок, заметив, что мне надо начать слушать джаз, потом мы послушали последний альбом The Band. Диджей сидел на стуле, а я — на кровати, и я по крайней мере дважды намекнула, что он может пересесть ко мне, но он продолжал сидеть на своем месте и рассказывать о потрясающем спектакле по пьесе Гарольда Пинтера «Возвращение домой», который видел в Нью-Йорке, и о том, что если бы он писал пьесы, то Пинтер был бы для него образцом. Потом Диджей посмотрел на часы и, охнув, заторопился, объяснив, что завтра ему надо на лекции к первой паре.

Я взяла его за руки:

— Надеюсь, в скором будущем мы это повторим.

Он чмокнул меня в темечко и вышел, бросил на ходу: «Увидимся».

На следующий день в студенческом клубе я столкнулась с Сэмом Шнайдером. Сэм сразу произвел на меня впечатление человека, которого мало интересует флирт. Как и Диджей, он был повернут на разговорах о книгах. Мне понравилось в нем то, что в такой по преимуществу гойской среде, какая была в этом колледже в Новой Англии, он, чикагский еврей, нисколько не стеснялся говорить о своем еврействе. Поздним утром на другой день после свидания с Диджеем я, войдя в клуб, увидела сидящего на диване Сэма. Перед ним на столике стоял полный чайник чая. Еще на столе я разглядела том Блейка, три очень солидного вида научных труда и блокнот, в который Сэм что-то выписывал.

Когда я подошла, он поднял голову:

— Те же и восхитительная Элис.

— Кто же мной восхищается?

— Сама догадайся. — Сэм, чуть заметно улыбнувшись, вытащил из стопки перед собой одну из книг, вернулся к ее оглавлению и пролистал несколько страниц. — Не каждому дано быть Дон Жуаном.

Сказав это, он снова начал строчить в своем блокноте, поглядывая в разложенную перед ними книгу. Разговор окончен.

Я поняла намек и собралась отойти к буфетной стойке за кофе и кексом. Но не успела сделать и шага, как Сэм снова заговорил:

— Мы ищем четвертого человека в редколлегию. Первокурсников раньше никогда не брали. Но для тебя готовы сделать исключение, если тебе это интересно.

— Мне интересно, — улыбнулась я.

— Тогда бери. — Сэм протянул мне большой конверт из плотной желтой бумаги. — Новые поступления, как обычно, от начинающих авторов, талантливых, способных или вовсе бесталанных. Тем не менее мы же все живем надеждой, точно? Отбери из этого две худшие работы и две, с которыми можно попытаться что-то сделать.

— Что ты имеешь в виду?

— У тебя есть вкус и интуиция. Во всяком случае, я так думаю, иначе мы бы с тобой сейчас не разговаривали и я не рассматривал бы тебя в качестве кандидата в редколлегию «Пера». Мне нужны короткие рецензии — несколько содержательных, умных абзацев по четырем текстам, которые ты отберешь. Хочу намекнуть, Диджей страшно бесится, когда люди не умеют писать. Я настроен менее критично, но глупость тоже не терплю. — Сэм постучал ногтем по лежащему передо мной конверту. — Можешь начинать. Рецензии мне нужны через три дня, не позже.

И он вернулся к своим книгам.

Оглядываясь в прошлое, я поражаюсь самой себе — до чего же мне тогда хотелось произвести впечатление на Диджея и Сэма. А также на профессора Хэнкока. Я погрузилась в изучение «Пуританской дилеммы» Эдмунда Моргана, исписав целый блокнот множеством наблюдений и вопросов, а на следующий день явилась на лекцию Хэнкока и еле дождалась, когда в конце можно будет поднять руку.

— Профессор, — сказала я. — Эдмунд Морган неоднократно указывает на то, что в колониальном Массачусетсе допускалось лишение гражданства для тех лиц, которые подвергали сомнению священные основы пуританской теократии. Можно ли рассматривать это как предвестник маккартизма?

— Выскочка, — прошептал кто-то позади меня.

Шепот неожиданно прозвучал очень отчетливо. Настолько, что профессор Хэнкок тоже его расслышал и сразу посмотрел на нарушительницу порядка — девицу явно с похмелья, с темными кругами вокруг глаз, в кремовом джемпере под горло в пятнах от сигаретного пепла и еще чего-то, похожего на высохшее пиво.

— Мисс Стернс, — обратился к ней профессор Хэнкок, — не могли бы вы громче повторить упрек, сделанный шепотом в адрес мисс Бернс?

Он знал мое имя!

Мисс Стернс заерзала, явно желая провалиться сквозь пол, тем более что на нее обратились взоры всех, кто присутствовал в аудитории.

— Я ничего такого не хотела, профессор, — пролепетала она, туша сигарету в маленькой жестяной пепельнице на своем столе, и сильно закашлялась.

— Отнюдь нет, вы хотели нанести оскорбление, мисс Стернс. И я снова прошу вас: повторить то, что вы прошептали в спину мисс Бернс.

Тишина. Профессор Хэнкок кривил губы. Я чувствовала, что такие как он терпеть не могут повышать голос и всячески избегают неприятных ситуаций. Но, как я поняла сейчас, он был наделен еще и обостренным чувством порядочности.

— Мисс Стернс, мы ждем…

Девица встала с видом побитой собаки. Схватила сумку и стала пробираться к выходу. Но на полпути Хэнкок остановил ее.

— Если сейчас вы выйдете в эту дверь, — сказал он, — я буду вынужден сообщить декану о том, что вы позволили себе оскорбительное высказывание в адрес другой студентки. Выбор за вами.

Стернс остановилась как вкопанная.

— Я назвала ее лизоблюдкой, — буркнула она, стоя лицом к двери. — Извините. Всё?

— Вернитесь на свое место, пожалуйста, — велел ей Хэнкок. — Но прежде объясните нам, чем было вызвано подобное высказывание.

В ответ Стернс, шумно всхлипывая, выскочила за дверь.

Хэнкок стоял за кафедрой, олицетворяя полную безмятежность. Только когда рослый парень встал и закрыл дверь, Хэнкок заговорил снова:

— Спасибо, мистер О’ Салливан. — Он смолк и обвел нас всех взглядом. — Для тех из вас, кто недавно посещает мои занятия, хочу сказать: я не потерплю никакой враждебности или словесной агрессии по отношению к любому из ваших сокурсников. А особенно к тому, кто дал себе труд вдумчиво прочитать один из заданных текстов. Вас не затруднит еще раз повторить свой вопрос, мисс Бернс?

А когда я заколебалась, мистер О’Салливан не поленился повернуться и помахать мне, давая понять, чтобы я не робела, а еще раз задала свой чертов вопрос. Так я и поступила, неуверенным голосом заговорив снова:

— Эдмунд Морган неоднократно указывает на то, что в колониальном Массачусетсе можно было лишать гражданства на основании проявленного сомнения в силе пуританской теократии. Можно ли это рассматривать как предвестник маккартизма?

— Роберт, — спросил Хэнкок, — можешь ли ты ответить на вопрос Элис?

Он и имя мое знал!

Роберт О’Салливан на мгновение задумался и ответил, что в стремлении изгнать или покарать инакомыслящих, несомненно, угадываются некоторые черты «охоты на ведьм» в эпоху Маккарти.

Затем Хэнкок двадцать минут рассказывал о неразрешенной загадке пуританской Америки, связанной со стремлением угодить Богу, при том что это представлялось недостижимым, ведь, согласно теологической иерархии колонии, смертный человек считался пребывающим в состоянии падшей благодати и, по сути, неисправимым грешником. Я сразу подумала о своем отце и его весьма католическом убеждении, что мы все облажались, а больше всех он сам (не то чтобы он когда-либо признавался в этом вслух, но я знала, как часто он ругал себя из-за этого). Вот и мой брат Адам тоже безропотно согласился с мыслью о том, что ему никогда не достичь высокой планки, установленной для него жизнью. Да и Питеру вечно казалось, что кто-то оценивает каждый его шаг. А мама, которая, не скрывая, высказывала свое мнение о нас… уж не пыталась ли она таким образом подавить собственное ощущение, что и она тоже неудачница в этой американской игре в жизнь?

Лекции Хэнкока поражали и радовали, казалось бы, рядовое занятие могло пробудить множество мыслей о реалиях моей собственной жизни, и оказалось, что я умею независимо мыслить — независимо от всего, что случилось в моем прошлом, как бы глубоко я ни была в этом укоренена. И что тот здоровяк, которого я, обгоняя по дороге в аудиторию, несправедливо зачислила в болваны, оказался неглупым и чутким человеком.

Но случались и другие моменты. Через неделю после того, как закончилась гонка первокурсников по студенческим братствам — а я решила остаться независимой, — Эван Креплин пригласил меня в штаб-квартиру Пси-Ю на ужин. Я поднялась в его комнату — маленькую каморку под крышей, выкрашенную в черный цвет, — вместе с тремя его друзьями по братству, все крутые ребята. Всем раздали косяки. На стереосистеме Эвана играл фолк-рок, английская группа Fairport Convention. Разговор шел об антивоенном и антиниксоновском митинге — он должен был состояться через три дня, и мы все туда собирались — и о том, что Пси-Ю в полном составе планирует собирать по городу подписи за Макговерна, и плевать на то, что заявляет Гэллап или кто там еще проводит социальные опросы: наш кандидат все равно может прорваться в президенты. К ужину мы все спустились вниз, и двое спортсменов-лыжников, члены этого же братства, начали бросаться едой, а остальные к ним присоединились. Получив удар летающей тарелкой с консервированной фасолью, я отправилась домой, уверенная в том, что этот колледж — полный отстой, и одновременно осознавая, что он классный и дает глубокие знания. Я понимала все это так же ясно, как вскоре поняла, что у меня теперь есть союзник в лице профессора Хэнкока.

Вторая его лекция была посвящена применению публичных наказаний в колонии Массачусетс-Бэй, и Хэнкок связал ее с нашей одержимостью карательным уголовным правосудием. Не так давно Никсон объявил войну наркотикам, и Хэнкок спокойно заметил, что вся эта «война» будет заключаться в том, чтобы заполнить тюрьмы бедняками. Ближе к концу урока руку поднял Боб О’Салливан и спросил, есть ли связь между карательным характером пуританства и сходным акцентом на вину и наказание у католиков. Хэнкок ответил, что этот вопрос очень актуален, и перешел к краткому обзору янсенизма — самого мрачного движения в римско-католической церкви — и того, как он повлиял на строгий, пронизанный чувством вины католицизм, практикуемый в Ирландии.

— И в Южном Бостоне, — добавил Боб О’Салливан, рассмешив всех, включая профессора Хэнкока.

Когда мы выходили из аудитории, я подошла к Бобу:

— Мой отец родом из Бруклина. Он однажды сказал, что «Христианские братья» выбили из него всю религиозность. Но сегодня я убедилась, что его янсенистское воспитание все еще дает себя знать.

— Моего отца тоже замордовали «Христианские братья». Немудрено, что он сбежал в пожарные.

— А мой — бывший морпех, и он так и не может забыть Окинаву и своего супердисциплинированного отца, капитана ВМФ.

— Похоже, мы одного поля ягодки…

— Нет, если только, чисто случайно, у тебя мать не еврейка. — Я хмыкнула.

Боб О’Салливан ехидно улыбнулся в ответ:

— Один-ноль, этот раунд ты выиграла.

— Не знала, что у нас спарринг.

— Поберегу кулаки для кого-нибудь типа Полли Стернс.

— Разве она не женский идеал для членов твоего студенческого братства?

— Для них — да, поэтому, кроме футбола и других видов спорта, да еще того, кто самая классная цыпочка в кампусе, говорить с ними не о чем.

— И все же ты входишь в Бету.

— Приспосабливаюсь по типажу. Ты вроде с первого курса?

— А ты?

— Я на третьем. Может, тебе понравилось бы иногда вместе готовиться к лекциям?

Мне понравилось, как Боб это сформулировал. Определенно, это был подкат, но облеченный в слова очень неплохо. Я внимательно посмотрела на Боба. Длинные волосы, едва намечавшаяся бородка, синяя рабочая рубашка навыпуск и синие джинсы. Вовсе не толстяк, но крупный, внушительный. Темные очки в толстой оправе тоже мне понравились, они неплохо на нем смотрелись, придавая парню ироничный вид. Понравилось и то, что он на два курса старше меня, а значит, хорошо разбирается в студенческой жизни. Но при этом Боб все-таки оставался футболистом, и для меня это было как-то странно. Потому что, если говорить о флирте, уж кто-кто, а мускулистый спортсмен-ирландец из Саути, который тратит массу времени на общение с придурками, пришел бы мне в голову в последнюю очередь. И именно это в колледже было самым странным: приходилось на ходу пересматривать сложившиеся стереотипы о людях.

— Разумеется, можем позаниматься вместе, — ответила я, попытавшись изобразить крутую дамочку вроде тех, что мелькали в детективных фильмах 1940-х.

— Здо́рово, — обрадовался Боб и с кривой усмешечкой добавил: — На связи!

— О’кей, — кивнула я.

Не успел О’Салливан отчалить, как сзади раздался голос:

— У вас определенно появился поклонник.

Господи, Хэнкок! Я так и подпрыгнула на месте, ожидая, что сейчас буду высмеяна за интерес к спортсмену. Но увидела в глазах преподавателя лишь добродушное веселье.

— Не уверена, что это так, профессор, — отозвалась я.

— А я уверен. Одна из многих замечательных черт мистера О’Салливана — то, что внутренний мир у него весьма богатый. Несмотря на то что большую часть времени он прикидывается простаком, который умеет только бегать с мячом. — И Хэнкок передал мне сочинение, которое я сдала на прошлой неделе: — Отличное эссе. В самом деле, весьма впечатляюще. Вы не думали о том, чтобы специализироваться по истории?

— Были такие мысли…

Честно говоря, до сих пор я пребывала в полной уверенности, что меня ждет погружение в мир литературы. Но, говорю же, мои взгляды на мир постоянно менялись.

— Тогда нам надо это обсудить, — предложил профессор. — Я стараюсь не упускать таланты.

Этим комментарием он сразил меня наповал.

— Спасибо, профессор.

— Завтра я на кафедре с двух до четырех часов. Вам это удобно?

— Конечно.

— Вот и хорошо.

И, перехватив портфель в другую руку, Хэнкок зашагал прочь.

Из корпуса я вышла, чувствуя, что голова идет кругом. День явно задался. Решив, что мне необходимо отметить это чашечкой кофе, я направилась в студенческий клуб — кофе там был не такой скверный, как в других буфетах кампуса. Сама того не замечая, я шла, широко улыбаясь и помахивая сумкой. Неужели во мне разглядели что-то интересное и даже, возможно, оригинальное? Это просто не умещалось у меня в голове.

Подойдя к студенческим почтовым ящикам, я повернула ключик и вынула конверт. Внутри оказалась довольно аляповатая открытка из чилийского Вальпараисо. На ней были изображены рыбаки и девушки в костюмах крестьянок. Цвета были пронзительные, и все это напоминало раскрашенную афишу Кармен Миранды. Я перевернула открытку.

Сестра, я в Чили. Делаю папину грязную работу и поражаюсь, как я в это вляпался. Никому эту открытку не показывай, ничего не говори маме и уж точно не проболтайся Питеру, но то, что здесь творится… скажем так: я чувствую себя грязным.


Я убрала открытку.

Папину грязную работу?

Глава шестая

Та открытка от Адама продолжала меня мучить. Тем более что я сразу же брату ответила (получила, прочитала… напиши подробнее…), но от него пока не пришло больше ни слова.

Через месяц после начала семестра на родительские выходные приехали папа с мамой, мы с ними провели вдвоем час, пока мама покупала мне новые простыни и полотенца (те, которые я приобрела сама, она назвала «ужасными, противными и дешевыми»).

Как только она отбыла на нашем семейном автомобиле, я начала расспрашивать отца:

— Как дела у Адама в Сантьяго?

— Все хорошо, справляется. Я не так часто его вижу. Он по большей части трудится в Икике. Это там, где рудник, так что наш Адам в центре событий. Занимается важным делом.

— А что именно он делает?

— Финансы, ты все равно не разберешься.

— А ты попробуй, вдруг пойму?

— С каких это пор ты заинтересовалась международным финансированием горнодобывающей промышленности?

— Мне интересно, чем занимается Адам.

— Вот пусть Адам тебе и рассказывает.

— Но он далеко, в пустыне, до него пять тысяч миль. Да и писать Адам не мастак.

— На Рождество он приедет домой. Тогда все тебе и расскажет.

— А почему ты не можешь сказать сейчас? Может, он делает для тебя какую-то грязную работу?

— Грязную работу? — переспросил папа презрительно, с мрачной усмешкой. — Ты ж ничего не знаешь о том, что мы там делаем, на юге.

— Но это грязный бизнес?

Папа закурил.

— Любой бизнес — грязь, — бросил он наконец и посмотрел так, что я поняла без слов, что он хочет сказать: и больше ты от меня об этом ни слова не услышишь.

Позже в тот же день мы остались наедине с мамой, и я поинтересовалась уже у нее, все ли в порядке у Адама. Она стрельнула в меня взглядом:

— Тебе известно что-то, чего не знаю я?

— Просто интересно, как там у него дела.

— Мой сын звонит мне раз в десять дней и каждый раз говорит, что все у него прекрасно. А вот ты от меня что-то скрываешь.

— Мам…

— Не мамкай. Скажи мне правду.

Очередная проблема с моей матерью заключалась в том, что от нее невозможно было что-то скрыть — что-то заподозрив, она превращалась в агента ФБР и не отступалась до тех пор, пока не вытянет из тебя всю информацию. Потому я так мало с ней и откровенничала — даже малейший намек на то, что я что-то знаю, вот как сейчас, выливался в допрос третьей степени.

— Если ты не скажешь мне, что знаешь про Адама, я пожалуюсь твоему отцу.

— А если нажалуешься, вы снова поцапаетесь и еще больше попортите крови себе и нам всем. Но если ты так хочешь, мама, давай. А то уик-энд что-то очень уж мирно проходит. За весь день ни одной ссоры — прямо-таки рекорд для нашей семьи.

Может, ради разнообразия, но мама меня послушала. Однако на следующее утро, когда родители уезжали, она обняла меня и прошипела на ухо:

— Я этого так не оставлю, разберусь во всем.

Больше мама со мной об этом никогда не заговаривала. Адам так и не ответил на мою открытку. В воскресенье вечером — я каждую неделю созванивалась с родителями — мама не проронила ни слова на эту тему, хотя на этот раз я в лоб спросила ее, чем занимается мой брат в Чили. Она ушла от ответа, начав спрашивать, почему мы поссорились с Питером — ей-де кажется, что мы не разговариваем. От этого вопроса увильнула уже я, уверив, что у нас все хорошо и мы снова общаемся. Я поняла тогда, что с нашей семейкой надо держать ухо востро, а уклонение от правды необходимо просто для того, чтобы выжить. На самом деле Питер написал мне письмо, в котором просил прощения. Он говорил, что жалеет о том, что случилось, и очень по мне скучает. Это меня порадовало. Я отправила ему открытку с иллюстрацией к «Алой букве» Готорна. Текст был простой: со временем у меня это пройдет, но дай мне это время. Так что, строго говоря, я сказала правду: мы действительно общались.

Тем же вечером, лежа рядом с Бобом, я рассказала ему о том, как мы с Питером приезжали в Боудин. Когда стало ясно, что я не разговариваю с Питером из-за того, что он переспал с Шелли, Боб высказал свое суждение:

— Если хочешь, вот мои два цента на эту тему: твой брат действовал как типичный мужик. С ним заигрывала симпатичная девушка. Он не стал отказываться. Да, не слишком приятно, что этой девушкой оказалась та, которая познакомила тебя с колледжем, но она же пригласила его к себе на хату. Он и пошел. Сучка не захочет — кобелек не вскочит.

— Это грубо.

— Гм… это во мне говорят мои неандертальские корни. Тебе пора перестать злиться на брата.

— Не знаю, пройдет ли эта злость когда-нибудь.

— Мы можем над этим поработать вместе, — сказал Боб, пробежав пальцами по моей голой спине, потом наклонился и поцеловал меня в шею, что всегда меня возбуждало.

В один миг я оказалась сверху, поражаясь той легкости, с которой двигались вместе наши тела, как синхронно нарастала в нас страсть. Боб оказался пылким и изобретательным любовником. В первую нашу ночь он сделал нечто, выходившее за рамки книжных инструкций Арнольда: он довел меня до исступления.

То, что теперь мы были вместе с Бобом, не обошлось без осложнений. С самого начала наших отношений я ясно дала понять, что ни под каким видом не собираюсь участвовать в попойках, которые спортсмены устраивали в братстве Бета-Тета-Пи. Мы встречались в моей комнате, так как моя соседка по комнате, к счастью, почти все ночи проводила в общежитии своего парня. О нашей связи мы помалкивали. Это было наше общее решение. Я не хотела афишировать, с кем сплю. Боб со своей стороны понимал, что «на него выльют хренову тучу дерьма, если дружки по братству узнают, что он встречается с башковитой». Но как-то Диджей — мы по устоявшейся традиции обсуждали с ним достоинства коротких рассказов за бутылкой красного вина в «Сердитом тетереве» — намекнул, что все знает обо мне и «футболисте».

— Не понимаю, о чем ты говоришь.

Я попыталась скрыть смущение, но мне это плохо удалось. На губах парня заиграла улыбочка, и эта улыбочка мне не понравилась.

— Конечно же не понимаешь, — отозвался Диджей. — Потому что, могу поспорить, вы с этим пеньком все старательно скрываете.

— Он не пенек, — вспыхнула я, неожиданно разозлившись.

— Поздравляю, ты выдала себя с головой, — фыркнул Диджей.

Когда я пересказала этот разговор Бобу, убежденная в том, что если знает Диджей, то скоро узнают все, он ничуть не озаботился:

— В Бета-братстве никто ничего не знает, потому что иначе, уж поверь, заклевали бы без жалости. И не переживай ты так. Мой папаша говорит, что за гонором легко скрыть неуверенность. Поэтому выше нос, и плевать тебе на всех спортсменов и чирлидерш в мире. Да и на интеллектуалов, которые считают, что ты обязана дружить только с ними. Все они существуют только для того, чтобы напоминать тебе: ты лучше большинства людей в этом мире, потому что не боишься быть непохожей и умной.

Слушая Боба, я сама не заметила, как обняла его. А когда он закончил, долго страстно целовала, прежде чем заговорить:

— Ты, может, первый человек, который меня всерьез зацепил, и я чувствую, что влюбляюсь. Влюбляюсь без памяти. И от этого мне легко, и я чувствую себя счастливой — это приятный сюрприз, потому что до сих пор мне совсем не часто приходилось быть счастливой. Но одновременно все это меня очень тревожит.

— Потому что…

— Потому что я боюсь всерьез влюбиться в тебя, и потому что мы такие разные внешне — пусть даже вместе мы нереально круты, — и потому что мне нравится заниматься с тобой любовью, и потому что от всего этого вместе мне очень-очень страшно, потому что…

Боб наклонился и взял мое лицо в руки:

— Эй, и я в тебя влюблен. И считаю, что это очень клево. Так не пора ли нам завязать со всей этой конспирацией и вместе появиться в колледже?

Я была ошеломлена. А еще мне понравилось то, что Боб не боялся быть со мной откровенным — позже в ту ночь он рассказал, что всегда считал себя «пентюхом из Саути», что его мать Айрин всегда на взводе и периодически впадает в тяжелое состояние, может целый день пролежать в постели, не есть и не пить — тогда, в 1972 году, никто еще не называл это депрессией, — словом, что она уже много лет не в себе.

— Зато с отцом мне повезло, — рассказывал Боб, — хотя он, конечно, сильно огорчился, что я не получил полную футбольную стипендию в Бостонском колледже, где заправляют иезуиты. Их команда подпитывает игроками из НФЛ. В Бостонском колледже звездой стать легко, к двадцати двум годам можно сделаться профессионалом. Одного папа не знал — что я не хочу становиться профи. Боудин я выбрал не только из-за полной стипендии, а еще и потому, что уровень образования здесь высокий. Папаша пока не знает, но я через год собираюсь поступать в аспирантуру. Хочу писать диссер по английской литературе. Хочу быть профессором, преподом.

— Так это же здорово!

— Он будет мной гордиться, если я продолжу хорошо учиться и получу полную стипендию в Лиге плюща. Но не преминет позудеть на тему о том, что я всю жизнь буду жить на нищенское жалованье и что с моими оценками в Боудине, да притом еще и спортсмену, разумнее идти на юридический. Есть такое устоявшееся мнение, что мы все должны стать юристами — в Америке это лучшая гарантия благополучной жизни. Но стоит только представить, как через восемь лет я рву себе задницу, чтобы сдать экзамен на адвоката в Массачусетсе, так я сразу думаю: меньше всего в жизни я хотел бы такой жизни.

— Тогда не поддавайся. Становись профессором. На чем бы ты специализировался?

— Моя мечта — учиться у Гарольда Блума[36] в Йельском университете… хоть и понимаю, что в итоге не избежать мне стать докой по части Чарльза Диккенса и викторианскому роману. Если так и будет, папа будет не так сильно разочарован.

После того вечера мы с Бобом отважились показаться в колледже вместе. В небольшом местечке вроде Боудина слухи распространяются со скоростью света. Хотя на публике мы держались пока довольно сдержанно, но таиться перестали. И народ начал это замечать. Как-то на собрании в редакции Сэм осведомился, не собираюсь ли я — первая из членов редколлегии «Пера» — попробовать свои силы еще и в чирлидинге? Сказано это было шутливо и с мягкой улыбкой, отчасти смягчившей резкость комментария, не говоря уже о подтексте — Сэм явно огорчился за Диджея, из-под носа у которого меня «увели» (кстати, всю жизнь терпеть не могла это выражение).

Когда мы с Бобом зашли в аудиторию на лекцию профессора Хэнкока, Полли Стернс, закатив глаза, шепнула:

— Привет попугайчикам-неразлучникам.

Даже сам Хэнкок, когда я пришла к нему на консультацию, ясно дал понять, что все знает о моем романе с футболистом.

— Хотите, расскажу вам историю из своего прошлого, — предложил он в один прекрасный день, когда мы сидели у него в кабинете. — За год до поступления в докторантуру я летом посещал курс англо-ирландской литературы в дублинском Тринити-колледже, очень рекомендую вам рассмотреть его, когда будете на третьем курсе и речь пойдет о практике за границей. Те два месяца в Дублине стали для меня чем-то вроде приятной интерлюдии, шансом почитать Джойса in situ. Дублин оказался серым, дождливым, мрачным и совершенно чудесным городом, у меня то и дело возникало чувство, что я попал в какое-то очень доступное для понимания и в то же время абсолютно чужое место. В числе прочего я понял про Дублин одну штуку — там все друг про друга знают всё, вплоть до того, кто что ел на завтрак. В Боудине то же самое, только он еще меньше. Так что до меня дошли слухи, что вы встречаетесь с мистером О’Салливаном.

На это я могу сказать только одно: вам обоим повезло, что вы нашли друг друга.

С этого момента мои отношения с профессором Хэнкоком стали более дружескими. Я почувствовала, что доверяю ему и смогу открыться в случае необходимости. Большую часть времени мы обсуждали вопросы, связанные с учебой. Но мало-помалу он начал расспрашивать меня о родителях, братьях, о том, как я воспринимаю мир — все это коловращение жизненных обстоятельств. Он и сам охотно говорил со мной о себе. Например, о своей любви к фортепьянным регтаймам Скотта Джоплина[37], о том, как познакомился со своей женой, в девичестве Марианн Кэбот — девушкой из аристократической семьи, входившей в элиту Бостона, — и о том, как они поженились сразу после окончания университета. У них было трое сыновей — Тео-младший, Сэмюэл и Томас, — все младше десяти лет. Он рассказал о своей парусной лодке — тридцатишестифутовом яле, на котором он проводил почти все выходные, занимаясь рыбалкой у берегов штата Мэн. Было ясно, что Хэнкок рос в мире тихих, не заявляющих о себе громко привилегий, и меня поразила легкость, с которой мой преподаватель вносил личную нотку в наше общение. При этом Хэнкок всегда держался со мной подчеркнуто корректно. Хотя меня он называл по имени, он никогда не предлагал мне называть его Теодором. Для меня он всегда оставался «профессором».

Из его обмолвок я поняла, что у Хэнкока проблемы со сном, что часто он встает около четырех утра, после каких-то пяти часов сна, и садится проверять студенческие работы, готовится к дневным лекциям или просто слушает музыку. Он сказал, что я непременно должна послушать поздние струнные квартеты Бетховена, и рекомендовал купить записи «Амадеус-квартета». А еще он рьяно восхвалял достоинства бомбейского джина, рассказав мне, что выпивает в день один бокал очень сухого мартини, и всегда именно с этим, очень английским джином. Я и в самом деле взяла в фонотеке музыкального факультета записи поздних бетховенских квартетов в исполнении «Амадеуса». Эта задумчивая, тревожная музыка показалась мне прекрасной. Увы, соседка по комнате в тех редких случаях, когда возвращалась в нашу спальню, всегда просила «вырубить этот мрачный кошмар».

Мне невероятно льстило спокойное доверие Хэнкока. Почему? Считала ли я его первым взрослым, который отнесся ко мне почти как к ровне? Или вспоминалась мимолетная влюбленность в начале семестра? На этом этапе жизни разница в пятнадцать лет казалась мне непреодолимо огромной. У меня был парень, и Хэнкок его одобрял. Наши же отношения были строго дружескими, к тому же Хэнкок ничем не напоминал мерзавца с кафедры английского языка, Герба Курсена, который славился тем, что постоянно приставал к студенткам и мстил, если ему отказывали, а администрация смотрела сквозь пальцы на его донжуанские замашки. В отличие от него Хэнкок был безупречным джентльменом, что не могло не делать его еще более привлекательным. Думала ли я когда-нибудь о сексе с ним? Да, думала, и это мучило и тревожило меня. Но в отличие от некоторых студенток колледжа, которые открыто заводили интрижки с преподавателями, я знала, что никогда не перейду эту черту. Хэнкок не допускал ничего двусмысленного — вроде легких прикосновений к руке или небрежного приглашения выпить по бокалу вина вечерком после занятий, — что бы указало на какой-то его особый интерес помимо покровительственного отношения преподавателя. Тем не менее я чувствовала, что и он ощущает некое скрытое притяжение, существующее между нами, но углубляться в изучение его мы не собирались, а, наоборот, всеми силами этого избегали.

— Что вы собираетесь делать в ночь выборов? — спросил меня профессор Хэнкок накануне голосования.

До этого я целую неделю вместе с Эваном Креплином обходила дома в Брансуике, раздавая листовки «Макговерна в президенты» и призывая сознательных граждан штата Мэн голосовать за этого редкого человека, уважаемого, высоконравственного политика, к тому же единственного, кто твердо обещал положить конец нашему чудовищному безумию во Вьетнаме.

Все прошло не вполне так, как мы планировали. Не считая людей, так или иначе имеющих отношение к колледжу, нескольких образованных пенсионеров и горстки хиппи, подавляющее большинство местных жителей было либо военными, издавна связанными с базой военно-морской авиации, либо просто коренными жителями штата Мэн, которым не по душе были такие яркие личности, как Эван. Я вряд ли могла нейтрализовать впечатление от экстравагантного облика Эвана, потому что и сама повесила на шею свой деревянный символ мира, нацепленный на нитку вместе с крупными бусинами психоделических цветов. Мы не осознавали, что наш вызывающий вид едва ли способен укрепить веру в «миролюбивого кандидата» Макговерна. «Его поддерживают одни радикалы, бродяги и бездельники», — пылко заявила нам одна сморщенная, как печеное яблоко, старушка, чья злоба ошеломила нас с Эваном. И все же мы оба были уверены, что если постараемся быть убедительными, то, несмотря на общественный настрой, заимеем шанс переломить ход событий и включить штат Мэн в список коллегии выборщиков Макговерна.

Эта сварливая старуха захлопнула у нас перед носом дверь, закончив свою тираду поистине изощренным выпадом:

— И вот еще что, юноша, лет десять назад в Боудин принимали только приличных молодых людей, а уродов вроде вас просто выгнали бы из города.

Только после этих слов я начала понимать, чего нам будет стоить протащить кандидатуру Макговерна…

— Пока не знаю, — проговорила я. — Наверное, натяну на голову простыню и откажусь вставать, если все кончится так, как все думают.

— Проблема в том, Элис, — вздохнул Хэнкок, — что Макговерн, при всех его высоких моральных качествах, неподкупности и интеллекте, не может быть избран. Никсон коварен и одержим многими комплексами. Но он реальный политик, и его прагматизм я одобряю. Он действует эффективно, и он не такой правый, как Рейган и Голдуотер.

Хэнкок поддерживал Никсона! Меня это насторожило. Но Боб, когда я рассказала ему о нашем разговоре, не удивился:

— Хэнкок — выходец из потомственной финансовой элиты. Из тех, кого мой отец всегда считал правящим классом Новой Англии. Он, конечно, считает себя настоящим либералом, но никуда не денешься — представителем истеблишмента он быть не перестает. А Макговерн, на его вкус, слишком сильно настроен против истеблишмента. Вот что пытался сказать тебе Хэнкок: я зажму нос и проголосую за Никсона, хотя мне самому противно.

Для участия в выборах я зарегистрировалась в Мэне и сбегала в местную среднюю школу, где отметила в избирательных бюллетенях Макговерна и остальных демократов, назначенных на государственные и национальные должности. К восьми вечера в студенческом клубе у единственного старого телевизора собралась толпа. Все слушали репортаж Уолтера Кронкайта. По его словам, хотя избирательные участки еще не закрылись, Никсон уже набрал достаточно для переизбрания на второй срок в качестве 37-го президента Соединенных Штатов.

— Ну, мой отец, наверное, празднует — этот повод тянет на три мартини, не меньше, — сказала я Бобу.

— А мой папаша за победу Никсона зальет зенки «Шлитцем»[38]. Это триумф молчаливого большинства, которое искренне верит в то, что мы страна, избранная Богом, а любой, кто думает иначе, не настоящий американец.

И тут за спиной Боба раздался голос — судя по всему, консерватора, и определенно сильно нетрезвого:

— Репетируешь речь в раздевалке в эту субботу перед тем, как вам, ребята, снова надерут задницы?

Обернувшись, Боб обнаружил перед собой высокого костлявого парня с непромытыми светлыми волосами. Брюки чинос, красная водолазка, твидовый пиджачок и круглый значок Никсон/Агню’72 на лацкане. Я узнала его сразу: Блэр Баттерворт Прескотт — так его и звали, всеми тремя именами сразу, — серьезный игрок в лакросс и член Хи-Пси.

— В субботу мы планируем обыграть Колби, Блэр, — отозвался Боб с натянутой улыбкой. — А что касается речи… нет, я не собираюсь использовать раздевалку, как это делает президент боудинского отделения «Молодых американцев за свободу». Это ты толкаешь там речи, пропихивая свои республиканские идеи.

— Сказал Пэдди[39] из Саути.

Вокруг нас вдруг стало очень тихо. Я видела, что Боба трясет от гнева. Если бы после этой реплики он решил размазать по стенке Блэра Баттерворта Прескотта, ирландско-еврейская девчонка во мне зааплодировала бы. Но я знала, что Прескотт имеет репутацию провокатора и гордится тем, что может вывести из себя любого, если только захочет. Роберт О’Салливан это тоже понял. Тем более что все, кто оказался рядом, замерли, ожидая реакции Боба.

Я буквально чувствовала, что Боб считает про себя до десяти. Он сделал глубокий вдох, успокаиваясь, и неторопливо повернулся к Прескотту:

— Разница между мной и тобой, Прескотт, в том, что я попал сюда по своим личным заслугам, а не из-за папочки.

Прескотта это замечание явно покоробило, тем более что он не мог не услышать приглушенные смешки. Смех доносился со стороны древнего телевизора с похожей на кроличьи уши антенной. Студенты, сгрудившиеся вокруг него, как раз собрались включить местную программу Си-би-эс.

— Жалкий неудачник! — Прескотт наконец придумал, что ответить.

На эти слова обернулась девчонка-хиппи:

— Знаешь, чувак, сегодня мы все неудачники, все проиграли. Потому что эти выборы подтверждают: мы настолько пропащая страна, что дали еще четыре года такому скользкому уроду, как Никсон.

Все взорвались аплодисментами, раздались выкрики: «Точно!»

Прескотт бросился прочь, а я подтолкнула Боба:

— Пойдем выпьем.

Дойдя до бара в центре города, мы разорились на «Микелоб» — в то время самое высококлассное американское пиво.

Наполовину осушив свою бутылку, я решилась заговорить на тему, которую хотела обсудить уже некоторое время:

— Я не собираюсь учить тебя жизни, указывать, с кем тебе общаться и что делать. Но сделай это для себя: сними квартиру в городе и уйди из общаги, подальше от этих веселых ребят. Рано или поздно они до тебя докопаются.

— Нет, если я им не позволю.

— Проблема вот в чем: ментальность студенческого братства — это ментальность стада. Все будут смотреть, как творится дерьмо, и никто не вмешается, а с тобой могут расправиться. Ты не помнишь разве, как в прошлом году парень упал с крыши вашего братства?

— Помню, — сказал Боб. — Мы с ним дружили. Брэдли Мамфорд. Тебе бы он понравился. Пловец. Немного болтун, воображала, чертовски умный. Настоящий гений в том, что касается темных сторон экономики. И у него был фантастический гребок в баттерфляе. Настолько фантастический, что тренер всерьез собирался готовить его к Олимпийским играм 1974 года. Решил закинуться кислотой в первый раз в жизни, вместе с местными хиппарями из Пси-Ю. Я так понимаю, все шло круто, пока он был с ними. А когда вернулся в наше братство, с ним стали происходить странные вещи. Брэдли все время твердил ребятам в братстве, что за ним гоняется какое-то большое темное существо. А никто не понимал, что он свихнулся. И я не понял. Брэдли тогда заглянул ко мне, сказал, что идет на крышу, потому что ему необходим глоток свежего воздуха. А я ему: «Сиди дома, чувак. Сегодня ночью холодно, обещают заморозки». Он ответил заковыристо: «Мне нужен холод. Потому что это поможет мне ясно видеть. А эта ясность, возможно, позволит мне провести эксперимент с гравитацией». Я гребаный кретин. Было уже поздно, зима, я пил и корпел над сочинением о Суинберне. Я решил, что Брэдли просто несет какую-то чушь. Через десять минут я услышал грохот за окном и крики людей. Он умер мгновенно, от удара о землю.

Я взяла Боба за руку:

— И ты винишь себя?

— Естественно. Я был последним, кто Брэдли видел живым. Он нес эту пургу насчет экспериментов с гравитацией…

— Но не было же похоже, что он решил покончить с собой. И ты не знал, что у него глюки.

— Это верно, но голос у него был очень усталый. И он сказал, что собирается на крышу. И…

— А что ты сказал в колледже, в полиции?

Боб опустил голову. Когда он снова заговорил, его голос дрогнул:

— Ничего. Сказал, что спал, когда это все случилось.

Повисла долгая тишина. Боб вынул свою руку из моей и отвернулся.

— Кто об этом знает? — спросила я.

— Никто… до этого момента.

— Почему я?

— Потому что… я не хотел, чтобы это осталось секретом, чтобы было что-то, что я от тебя скрываю.

Я тогда подумала: но теперь мне придется с этим жить. А вслух сказала:

— Я рада, что ты мне рассказал.

— Но теперь ты не захочешь иметь со мной ничего общего.

— Разве я такое сказала?

— Но я дал своему другу умереть!

Как и я.

— Завязывай, Боб, это же хрестоматийное католическое чувство вины. Я тебе много раз рассказывала о Карли и о том, что до сих пор думаю, что могла бы больше сделать, чтобы спасти ее. Я по-прежнему мучаюсь виной. Особенно из-за того, что ее тело так и не нашли, и я живу только надеждой, что в один прекрасный день мне позвонит ее мать и скажет, что Карли нашлась в какой-нибудь коммуне хиппи, скажем, в Мексике. Мне понятно, почему ты винишь себя в гибели друга, хотя и сам прекрасно знаешь, что слишком сильно себя бичуешь, потому что на самом деле ты ни при чем. Честно говоря, ты ведь правильно сделал, что ничего никому не сказал, потому что иначе попал бы в типичную ситуацию, когда на тебя навешали бы кучу обвинений, хотя единственный человек, виноватый в смерти Бредли, это он сам. Так уж устроен этот мир. Не можем же мы обвинять парня, который влез на крышу и спрыгнул, ведь он же мертв. Так давайте обвиним во всем того, кто последний видел его живым.

Боб стремительно повернулся ко мне и ткнулся лицом мне в плечо:

— Ты потрясающая.

— Потому что я, в отличие от большинства наших сверстников-американцев, считаю, что львиная доля этических ситуаций не имеют однозначного толкования?

— Или просто потому, что ты потрясающая. Вот что я тебе скажу: в конце семестра я уйду из этого зверинца, из кампуса… но только если ты согласишься жить со мной в городе. Понимаю, я вроде как много прошу. Но смотри: я выйду из братства, ты вырвешься из общежития… я же знаю, как ты об этом мечтаешь… ну, и мы вроде как подходим друг другу, нет?

— Да, конечно, подходим.

— Влюбленность, страсть, все такое… но мы реально друг другу нравимся. Это же хет-трик.

— Эй ты, футболист!

— Ты меня раскусила. Заткнись и лучше поцелуй меня.

Позже в ту ночь мы ютились, вжавшись друг в друга, на моей односпальной кровати, а у меня в голове звучал въедливый скептический голосок: Ты уверена, что правильно поступаешь? Вот так, очертя голову, начинать общую жизнь с парнишкой, которого знаешь каких-то пару недель? Обуревающие меня сомнения роем носились вокруг. Настолько, что, когда я встала, чтобы взять сигарету и плеснуть нам вина, Боб, сев в кровати, сказал:

— Дай угадаю, о чем ты думаешь: как-то все это слишком быстро.

— Ты мои мысли читаешь?

— Ну уж настолько-то…

— Я этого хочу. Но и страшно немного.

— Мне тоже. Но тут такое дело: не надо относиться к этому как к чему-то бесповоротному, из разряда «раз и навсегда». Давай посмотрим, как пойдет… а я уж постараюсь, чтобы пошло хорошо.

— И никакого давления, а? — улыбнулась я. — Настоящая ночь выборов.

— По крайней мере, хоть что-то хорошее из нее вышло. Да, и спасибо…

— За что?

— Что не распсиховалась, когда я открыл тебе свой ужасный секрет.

— Когда у меня пропала подруга и я ела себя поедом за то, что ничего не сделала, чтобы это предотвратить, моя мама сказала: «Чувство вины похоже на машину, потерявшую управление. Несется по странной траектории и во все врезается».

— Аминь!

— Давай в субботу начнем искать жилье.

Наутро, перед началом своей лекции, профессор Хэнкок подозвал меня жестом и спросил, смогу ли я зайти после занятий к нему в кабинет. Мне он показался усталым или плохо выспавшимся. Может, сидел допоздна и следил за результатами выборов? Но это было маловероятно, так как результаты огласили уже в 20:00 по местному времени.

Лекция, которую читал Хэнкок, была посвящена полному отсутствию избирательных прав у кого бы то ни было в колонии Массачусетского залива, за исключением избранных пуритан. Лишь они признавались достаточно праведными и чистыми для того, чтобы удостоиться права сделать отметку в бюллетене для голосования.

Если Хэнкок и чувствовал себя усталым, как мне показалось перед лекцией, через каких-то несколько минут он вошел в свою колею, и благозвучная, ласкающая слух речь полилась как обычно, завораживая аудиторию.

— Духовная чистота, несгибаемость, безупречная жизнь и благосклонное отношение к теократической правящей элите колонии — вот условия, при которых вы получали право голосовать в Массачусетсе Джона Уинтропа, — отметил Хэнкок и продолжил, вызвав смешки в аудитории: — Несомненно, наш свежепереизбранный вице-президент Спиро Агню целиком и полностью одобрил бы такой подход к выборам. Потому что, если кто не разделяет его взглядов на патриотизм и его мировоззрения, тот плохой американец.

После лекции Хэнкок торопливо убрал конспекты в портфель и ушел поспешнее, чем обычно. Через полчаса я робко постучала в дверь его кабинета в Хаббард-холле.

Сидя за столом, он протирал платком очки. Без привычной роговой оправы на лице он выглядел беззащитным и неуверенным.

— А… Элис, спасибо, что зашли.

Приглашая меня сесть, Хэнкок жестом указал на стул с жесткой спинкой напротив стола.

— Мой голос сегодня не показался вам хриплым, грубым? — просил он.

— Нет, я не заметила, профессор.

— Точно? Потому что мне определенно кажется, что он звучит грубо и хрипло.

— Нет, мне правда показалось, что сегодня ваш голос звучал прекрасно.

— Вы ко мне добры. Лично мне казалось, что я слушаю радио из Восточной Европы — сплошное шуршание и помехи. В прошлую пятницу мне удалили полип из горла. А вчера пришли результаты биопсии. Полип оказался злокачественным. У меня рак.

Глава седьмая

Рак! Какое всеохватное, чудовищное слово. Профессор Хэнкок, сохраняя спокойствие и достоинство, объяснял мне возможные последствия своей болезни.

— Мой онколог сказал, что рак — это зачастую генетическая рулетка, — говорил он, глядя прямо на меня. — В моем возрасте и принимая в расчет то, что я в жизни не выкурил ни одной сигареты, трудно иначе объяснить, откуда взялся этот полип в горле. Просто не повезло, как сказал все тот же онколог. А с учетом того, что биопсия оказалась положительной, последствия, боюсь, огромны.

— Насколько огромны? — Мой голос звучал неуверенно, смущенно: я не знала даже, могу ли задавать подобные вопросы.

Но Хэнкоку вопрос вроде бы не показался бестактным. Наоборот, ему явно хотелось поговорить со мной на эту тему.

— Есть опасения, что опухоль могла дать метастазы.

— Я не понимаю, что это значит, профессор.

— Это означает диффузию, распространение, проникновение в другие органы. Метастазы смертельны.

Последовало долгое молчание.

— Вы умираете, профессор? — выдавила я наконец.

— Это главный вопрос. По словам онколога, вероятность метастазирования полипа, подобного этому, составляет шестьдесят процентов. Если эти клетки попали в легкие, в мозг…

Он отвернулся к пасмурному серому небу за окном.

— Вы не умрете, профессор, — сказала я уже в полный голос.

— Надеюсь…

— Вы не можете умереть.

Безотчетно я подалась вперед и взяла его за руку. От неожиданности Хэнкок вздрогнул. Потом, на мгновение сжав мои пальцы в ответ — это выглядело как благодарность, — отдернул руку. Мне захотелось провалиться сквозь землю.

— Простите, профессор…

— Вам не за что просить прощения, — сказал он. — Я благодарен…

Оборвав себя на полуслове, Хэнкок опустил голову. Снова в кабинете повисло тягостное молчание. Я не решалась его прервать, потому что не знала, что еще сказать.

Профессор заговорил первым:

— Простите, что обременил вас этим.

— Я очень ценю…

Настала моя очередь смолкнуть, не закончив фразу.

— Я знаю, что могу вам доверять, Элис. А следовательно, уверен, что вы никому ни слова не скажете об этом… даже вашему симпатичнейшему другу. Да и между собой мы не будем возвращаться к этому предмету.

— Но если у вас будут новости, появится какая-то определенность…

— Когда я буду знать прогноз, конечно, я с вами поделюсь. А пока…

— Не волнуйтесь, профессор. Я не проболтаюсь.

— Я знаю. Спасибо.

Хэнкок молча кивнул, давая понять, что наша встреча окончена.

Я вышла на улицу в растрепанных чувствах. Профессор Хэнкок умирает? Рванув бегом из кампуса, я направилась в сторону Мэйн-стрит, а потом бесцельно бродила по центру Брансуика, борясь со слезами. Это было несправедливо, слишком жестоко. Снова и снова я вспоминала момент, когда взяла его за руку, а он прошептал: «Я благодарен…» За что же благодарил Хэнкок — за обычный жест, выражение поддержки? Или он ощутил ту область невысказанного между нами — притяжение, которое мы оба чувствовали и которому не суждено перерасти во что-то большее, чем просто притяжение?

Добрый час я бродила по Брансуику, пытаясь сориентироваться в путанице нахлынувших на меня противоречивых чувств. Хотелось броситься к Бобу и все рассказать ему. Но этим я предала бы Хэнкока, попросившего, чтобы все осталось между нами. К тому же останавливало меня и другое: начни я сейчас рассказывать Бобу, как поражена этим известием, он может решить, что я и правда влюблена в преподавателя.

Пришлось взять себя в руки, отправиться в клуб на встречу с Бобом и вести себя как ни в чем не бывало. Двумя днями позже Хэнкок попросил меня задержаться после лекции. Дождавшись, пока все выйдут, повернулся ко мне:

— Я переживаю из-за того, что выплеснул на вас свои неприятности.

— А я из-за вас переживаю, профессор.

Молчаливый благодарный кивок. И потом:

— Пока мы не будем больше возвращаться к этой теме. Я не предлагаю делать вид, что этого разговора не было. Он был, и вашу доброту ко мне трудно переоценить.

— Но я ничего не сделала, профессор.

— Вы выслушали. И проявили сочувствие. Это безмерно. Но сейчас… этот вопрос закрыт и не обсуждается.

Почему? Испугался, что подпустил меня слишком близко? А может, дело в том, что я слишком откровенно показала свое отношение, взяв его за руку? Или он изменил своей новоанглийской сдержанности лишь на мгновение, чтобы хоть как-то справиться со свалившимся на него кошмаром?

У меня не было прямых ответов на эти вопросы, но задавать их я и не собиралась, боясь, что это может вызвать между нами разлад.

— Я понимаю, профессор, — только и сказала я.

И вопрос о его болезни больше никогда не поднимался.


К концу того же месяца мы с Бобом подыскали квартиру на довольно запущенной улочке Брансуика, по иронии судьбы носившей название Плезант-стрит[40]. Наше жилье располагалось на втором этаже дома под зеленой черепичной крышей, который явно нуждался в срочной покраске. Квартира была невелика, шестьсот квадратных футов, едва ли больше. Но предыдущий арендатор — выпускник философского факультета по фамилии Сильвестер, он заканчивал учебу досрочно — сильно оживил унылый интерьер, покрыв стены несколькими слоями белой краски. Философ поступил очень практично, уступив нам всю свою вполне приличную мебель за сто долларов наличными. Он предложил даже за дополнительные двадцать пять баксов оставить нам свои тарелки, столовые приборы, стаканы и кухонную утварь. Плата за месяц составила семьдесят пять долларов, коммунальные услуги — еще двадцать пять. Нам с Бобом это место приглянулось с первого взгляда. Особенно хороши были старая латунная кровать, которую Сильвестр купил и покрасил в черный цвет, и большой диван, обитый коричневым велюром. При взгляде на кровать у меня в голове зазвучал Боб Дилан («Ляг, леди, ляг на мою большую латунную кровать»), и я представила, как мы с Бобом занимаемся на ней любовью. А еще мне представились постеры, которыми мы обклеим стены, пара ламп, сделанных из бутылок из-под кьянти, и книжные полки (бетонные блоки с деревянными планками), которыми мы обставим комнату. Домашний студенческий рай.

Выписав Сильвестеру несколько чеков, мы с Бобом пошли в закусочную «Мисс Брансуик», чтобы отметить событие сэндвичами с горячим сыром. Чокнувшись бутылками «Мейбл», выпили за безумное решение соединить свои жизни.

— Ну вот, — сказал Боб, — вчера вечером перед уходом я рассказал о нас в доме Бета.

— Ого, — удивилась я. — И как они восприняли новость?

— Не слишком радостно. Один из членов братства назвал меня предателем. Потому что заодно я объявил и о том, что выхожу из братства, не дожидаясь конца семестра. Если бы не футбольный сезон, который продлится еще две недели, они бы, наверное, предложили мне уйти прямо сейчас.

— А как же все разговоры о том, что братские связи никогда не рушатся?

— Они так на это смотрят: либо ты с нами, либо нет.

— В точности как в мафии.

— Что такое мафия? — спросил Боб. — У меня дома, под Бостоном, такой группы нет.

Я улыбнулась.

Решив, что безопаснее будет сначала рассказать об изменениях в моей жизни отцу, я позвонила ему в офис. Голос у папы был расстроенный, но он согласился оплатить звонок и с ходу сообщил мне, что через несколько часов снова вылетает в Сантьяго… «И, пожалуйста, скажи, что звонишь, чтобы сказать, что ты голосовала за Никсона и очень рада его победе».

— На самом деле я звоню сказать, что в следующем семестре сэкономлю тебе шестьсот долларов.

— Что ж, это хорошие новости! И как ты собираешься это сделать, дочка?

— Я буду жить не в кампусе.

Долгая пауза на другом конце провода, во время которой я услышала, как щелкает папина зажигалка — верный признак того, что он закуривает. Наконец он подал голос:

— Разве первокурсникам разрешается жить за пределами кампуса?

— После первого семестра можно.

— Ты переезжаешь одна?

— Вообще-то, я собираюсь жить со своим парнем.

Папа отреагировал, я бы сказала, бурно:

— С парнем? С парнем! Ты совсем с ума сошла?

— Не сошла… он очень хороший.

— Тебе всего восемнадцать, не успела из дому уехать и… кто этот гребаный урод? Дай его адрес, я приеду и переломаю ему ноги.

— Пап, ну, пожалуйста, послушай меня.

— Дай сам догадаюсь… какой-то анархист в бегах. Или еще хуже, говнюк-хиппи с волосами, бусами и обкуренной говнючьей улыбкой.

— Его зовут Боб О’Салливан, его отец работает пожарным в Южном Бостоне, а сам он — лайнбекер[41] футбольной команды Боудина.

— Да ты меня разыгрываешь.

— Вот привезу его домой на День благодарения…

— И ты ждешь, что я его приму?

— Я ничего не жду, папа. Хотелось бы только, если можно, немного понимания.

— Понимания? Чертово ваше поколение, до чего же вы все инфантильные. Творите черт знает что, нарушаете все правила здравого смысла, а потом просите понимания. Вы хотите понимания! Ты, конечно, считаешь меня твердолобым, даже хуже — милитаристом, который твердит: «Это моя страна, а кому не нравится, валите отсюда». Но вот тебе мое мнение: нечего восемнадцатилетней девчонке жить с кем-то вне брака. Если хочешь выскочить замуж прямо сейчас — хоть лично я считаю это безумием, — другое дело. Но жить во грехе… назови меня католиком старой закалки… но нет, это недопустимо. Только через мой труп. Разговор окончен.

И отец бросил трубку.

Его реакция меня огорошила. Напуганная и растерянная, я доползла до библиотеки, где занимался Боб, и, стараясь не заплакать, положила голову ему на плечо. Боб — добрый, милый Боб — мгновенно оторвался от своей работы. Он вывел меня на улицу, к скамейке в тихом уголке, и позволил мне держать его за руку, пока я смолила одну сигарету за другой.

Я выложила ему все, весь разговор с отцом. А когда закончила, Боб пожал плечами:

— Не собирался говорить об этом сегодня, но вчера вечером я сказал своему отцу о переезде. Вообще-то, он мне сказал то же самое.

— Может, нам свести их, пусть пьют пиво, мартини, травят байки о войне и ругают «нынешнюю молодежь» — как мы разбаловались и как не хватает настоящей войны или Великой депрессии, чтобы научить нас уму-разуму.

Боб улыбнулся:

— Уверен, рано или поздно они встретятся. И не сомневаюсь, что наверняка понравятся друг другу. А ты понравишься моему папаше, это я тоже знаю, да и твой старик меня одобрит, спорю!

— Он тебя точно одобрит — от удивления, что я завела роман не с Джимми Хендриксом и не с Че Геварой.

— Так ты даешь понять, что я нормальный?

— Да нет. Просто… надо было сначала сказать маме. Это она научила меня, как принимать противозачаточные таблетки. Когда дело доходит до секса, мама не беспокоится.

— Почему же тогда ты не позвонила ей первой?

— Потому что знаю, что у нее была бы истерика, если бы я сказала, что съезжаюсь с тобой. Именно потому, что ирландец, католик, из рабочего класса. Все как у папы. Мама на него запала, когда ей было чуть за двадцать. И до сих пор об этом сожалеет.

— Не бойся, твой отец переживет. И не откажется от тебя.

— Он может оставить меня без денег.

— Тогда пойдем работать в кампусе. Найдем способ заработать на квартиру. Но он так не сделает. Эти ирландские парни времен Великой депрессии… их отцы так их воспитывали: или живи по-моему, или скатертью дорожка. Но ты его единственная дочь. Он никуда не денется, приедет.

Но приехал тогда Адам — заявился в выходные неожиданно, без предупреждения. Позвонил мне только от заправки неподалеку от Льюистона. Сообщил, что решил навестить сестру и намерен снять номер в дешевом мотеле в Брансуике, «потому что не хочу вторгаться в твое личное пространство» (в переводе это означало «я знаю, что ты живешь с каким-то парнем, и потому не стану проситься переночевать у вас на полу»).

— Какое облегчение, что мы с тобой сможем наконец поговорить, — сказала я.

— Я так рад слышать твой голос, — ответил он, делая вид, что не слышал моих слов. — Завтра у вас вроде бы футбол?

— Ага, мы играем с Тринити, — ответила я, — а мой парень Боб…

— …лайнбекер?

— Ты хорошо проинформирован.

— Насчет папы не беспокойся. Ты же его знаешь, он просто в своем репертуаре. А мама, не поверишь, в этой истории на твоей стороне. Вчера сама сказала мне.

Так вот для чего Адам прикатил на выходные — проверить, подходит ли мне Боб.

— Я думала, ты в Чили, — сказала я вслух.

— Так и есть, и мне это нравится. А домой в Штаты заехал всего на десять дней.

— И только сейчас мне звонишь? Ты получил мою открытку, в которой я прошу тебя объяснить насчет «папиной грязной работы»?

— Не-а, не получал. И для справки: добыча меди действительно грязное дело. Я просто неудачно выразился.

— Врун из тебя никакой.

— Думай что хочешь, сестренка. Увидимся вечером.

Меня в самом деле сильно беспокоило, чем на самом деле занимаются мои отец и брат в этом уголке Южной Америки. Я не представляла, узнаю ли когда-нибудь правду. Тревожило меня и то, что скажет Боб, когда узнает, что ко мне «случайно заглянул» брат, намерения и скрытые причины визита которого были шиты белыми нитками.

Но Боб отнесся к этому с завидным хладнокровием:

— Надо сделать так, чтобы он напился и обдолбался. Давай-ка в субботу после игры я свожу его в дом Бета на пару часиков. Вот там я его и расспрошу про ситуацию в Чили.

Мы втроем заглянули на вечеринку в Пси-Ю, под конец которой все валялись на одном водяном матрасе. Адама немного шокировало, что его младшая сестра курит при нем траву, а потом он не на шутку сцепился с парнем из Нью-Йорка по имени Карл, который, узнав, что Адам работает на американскую горнодобывающую компанию в Чили, стал агрессивно на него наезжать. С нарастающим огорчением я слушала, как Адам изо всех сил пытается защитить присутствие США в чилийской горнодобывающей промышленности, выдвигая тривиальные аргументы насчет социалистического правительства Сальвадора Альенде («Кастро пришел к власти, а уже через три месяца… и это превратится в очередную диктатуру… они не смогут сами справляться на рудниках без специалистов из Штатов…»). Карл безжалостно опровергал одно за другим не слишком блистательные утверждения моего брата, щелкая их как орешки.

Адам попытался нанести ответный удар:

— Может, чем верить всей марксистской чепухе, которой ты начитался в «Нейшн», тебе имеет смысл приехать и увидеть все самому на месте?

Однако Карл парировал:

— По правде сказать, друг мой, все прошлое лето я провел в Сантьяго, работал стажером в чилийском министерстве торговли.

Затем он обратился к Адаму на беглом испанском, проверяя его знание языка. Адам с треском провалился. Стало ясно, что за три месяца в Чили он в этом ничуть не продвинулся.

— Итак, позволь мне уточнить… — сказал Карл с широкой улыбкой. — О Милтоне Фридмане ты что-то слышал, но не имеешь ни малейшего представления о Чикагской школе экономики, предложения которой пытается навязать в Чили правое крыло?

— Хватит нести эту теоретическую заумь, — сердито буркнул Адам.

— Не надо придираться, друг мой. — Карл продолжал улыбаться. — Тем более что я просто исследую твои познания о чилийском мире… о, они обширны! Так и подобает блестящему человеку, который собрал и впитал так много из социально-экономической динамики общества, одновременно содействуя его эксплуатации…

Адам поднялся. Мне показалось, что он ударит Карла, но брат овладел собой, сумев не зайти слишком далеко. Я тоже вскочила. Как и Боб. Я хотела взять брата за руку, но он отдернул ее, не желая показаться слабаком, нуждающимся в утешении. Заглянув ему в глаза, я увидела в них боль и печаль, все сказавшие мне за него без слов. Это было невыносимо больно — видеть Адама побежденным, униженным. Он вышел, Боб пошел за ним вдогонку.

Я повернулась к самодовольному марксисту, потягивавшему водку:

— Тебя бы в Албанию… тюремщиком. С такой склонностью к садизму там тебе самое место.

На улице я увидела, что Боб положил Адаму руку на плечо и что-то тихо говорит ему на ухо, поддерживая. Боб дал мне знак подождать в стороне. Я отошла, забралась на крышу припаркованного «фольксвагена»-жука и уставилась в низкое ночное небо, не только продолжая злиться на этого нью-йоркского умника, но и расстраиваясь из-за того, что брат ввязывается в споры, не владея материалом и не умея отстаивать свои взгляды. Бедный Адам, он так легко подставился. Я-то знала, что при всем том он отнюдь не дурак, но в этой жизни слишком многое решает уверенность, которой брат когда-то был наделен в изобилии, а теперь от нее не осталось и следа.

Через несколько минут Боб и Адам подошли к машине.

— Извини, что не сдержался, сестренка, — неуверенно сказал Адам. — Я просто не в форме, устал с дороги. Отосплюсь и буду как новенький.

Он приобнял меня и поплелся искать свой «бьюик».


На следующее утро на футбольном стадионе Боудина Адам был бодр и излучал оптимизм.

— Отличный денек, правда?

— Да, хороший.

— Для сведения, — сказал Адам, когда мы направлялись к трибуне, — я сегодня утром говорил со стариком. И Ее Королевским Сплетничеством. Обоим было безоговорочно заявлено, что Роберт О’Салливан — хороший вариант, так что они должны за тебя радоваться.

— Как они это восприняли?

— Разумеется, ужасно.

Я от души рассмеялась, радуясь, что впервые за долгое время брат снова демонстрирует свой сарказм и ехидство.

Тем более что он добавил:

— Я велел отцу десять раз прочесть розарий[42], от этого он себя чувствует лучше. Он ответил совершенно так, как подобает ирландскому католику. Сказал, чтобы я отвалил на хер.

Я снова засмеялась и сказала:

— Идем, игра вот-вот начнется.

Мы заняли свои места на трибунах, по дороге я без конца здоровалась с многочисленными приятелями Боба.

— Вижу, ты знакома со многими спортсменами.

— Это друзья Боба, не мои. Ты, возможно, в курсе, что я никогда не переступала порога братства Бета. А сейчас, когда Боб выходит из него, меня, видимо, считают опасной, как чума… заразила и похитила их брата…

— Знаешь, я, пока учился в колледже, тоже был весь из себя братский чувачок.

— Я помню.

— Мы были вот такими же противными, горластыми дебилами. Выходя из этого племени — становясь независимым, — твой парень, по сути, говорит всем остальным: я могу добиться большего. И это видно: он может и будет добиваться большего. Я вот не смог так же, как Боб. Но я и не такой способный, как он.

— Не говори так.

— Почему? Это правда. Он такой же умный, как ты, а это что-нибудь да значит. Питер — тоже талантище. А что я? Лох лохом. Никогда не любил учиться. Никогда не стремился добиться успеха. Всегда ломал голову над тем, как получше устроиться в жизни. И всегда себе отвечал: я недостаточно хорош, чтобы на многое рассчитывать.

— Но в Чили ты, кажется, процветаешь.

— Ага, цвету и пахну! Хотя, знаешь, в пустыне Атакама, вообще-то, очень круто. Она прямо рядом с Андами, так что, считай, высокогорье. Реальное высокогорье. Я научился ездить на лошади. Представь, я верхом на лошади, в пустыне, на высоте шести тысяч футов, в Южной Америке. Просто сказка какая-то. Я там пристрастился ходить в походы с одним из местных, Альберто, почти каждые выходные. Он классный парень. Вроде как наш подручный.

— В каком смысле?

— Ну, он посредник, когда дело касается отношений с шахтерами и их боссами, полицией и бандершами из местных борделей.

— В пустыне Атакама есть бордели?

— Это шахтерский город. Естественно, публичные дома там есть.

— И вы их курируете?

Адам нервно передернул плечами:

— Одно могу сказать: там, наверху, не так уж много незамужних женщин. Одиночество очень ощущается.

— А чем именно ты занимаешься?

Еще одно нервное пожатие плеч.

— Так, разным. Тебе будет неинтересно.

— А ты попробуй.

— Часто мотаюсь в Сантьяго и обратно. Координация денежных поступлений, бюджет… все такое. Честно говоря, если бы я делал ту же работу в штате Нью-Йорк, уже сдох бы от скуки. А там, в Южной Америке… ну, иногда я говорю себе, что живу как в романе каком-нибудь. Тем более что никому не понятно, что дальше будет при Альенде. Началась национализация. Все только и говорят о том, что в течение года максимум государство прихватит и нас. Еще ходят слухи, что Альенде создает собственный КГБ — тайную полицию для устранения всех противников его режима.

— Он же победил на выборах, так?

— С минимальным перевесом.

— Потому что участвовали еще две партии, кажется? Выборы ведь не были сфальсифицированы, правда? Это означает, что Альенде был избран демократическим путем. И еще это означает, что ты не можешь называть его правительство режимом.

— Даже если так оно и есть на самом деле, дайте ему два года, и эта страна превратится в Кубу. Никакой свободы… Ограничения на передвижения… Ты либо сторонник партии, либо враг государства.

— Вижу, папа основательно над тобой поработал.

— Не надо меня унижать, у меня могут быть и свои суждения о подобных вещах.

— Извини. Но все-таки о папе… ты его часто видишь?

— Да он постоянно в разъездах, мотается туда-сюда между рудником, Сантьяго и Нью-Йорком. Иногда нам удается выкроить часок, чтобы выпить пару ядреных писко. А так я все время сам по себе.

— И что же у него за «грязная работа»?

— Я уже ответил по телефону.

— Скорее уклонился от ответа.

— Наш рудник собираются национализировать. Чтобы держать руку на пульсе, приходится подкупать людей в правительстве, больших шишек. Социалисты любят взятки, как и все остальные. Я ответил на твой вопрос?

— Ну, наверное, — протянула я.

Адам ни в чем меня не убедил, но я понимала, что нечего и рассчитывать на искренний ответ.

— Значит, тебе там нравится? — спросила я.

— Не с кем словом перекинуться. Даже нет телевизора. Кино тоже нет. Вечерами бывает тоскливо.

— Попробуй читать.

— А вот это не мое.

Началась игра. Тему пребывания Адама в Чили пришлось закрыть. Матч был напряженным и жестким. Футболисты Тринити играли грубо, не гнушались запрещенных захватов и подсечек. Но ребята из Боудина все равно были сильнее, а когда какой-то дефенсив лайнсмен[43] кулаком дал Бобу под дых, это заметил судья и закрыл глаза на то, что Боб в ответ лягнул его по ноге бутсой. Бобу даже удалось сделать тачдаун на тридцать ярдов после того, как после фамбла он овладел мячом и бросился к энд-зоне. Мы все вскочили на ноги и кричали, когда Боб провел этот фантастический прием, дав возможность Боудину одержать победу со счетом 21:17.

Когда после финального свистка мы шли к игрокам, Адам подтолкнул меня в бок:

— Твой парень — молодец! Бесподобно играл. Надо же, ну кто бы подумал, что моя сестренка-отличница западет на футболиста? У тебя очень счастливый вид.

Я и чувствовала себя счастливой, хотя страх не проходил — страх потерять свободу, связав себя узами. На День благодарения я согласилась поехать на встречу с родителями Боба. Его мать, Ирен, только что вышла из психиатрического отделения Объединенной бостонской больницы, где проходила курс шоковой терапии. Она оказалась хрупкой, сдержанной женщиной в домашнем платье и фартуке. Думаю, шоковая терапия повлияла на нее — Ирен выглядела отрешенной, казалось, она не очень хорошо понимает, что происходит вокруг. Я невольно подумала о своей маме и о том, что, несмотря на все ее безумие, я бы ни за что не согласилась подвергать ее такому чудовищному лечению. Лучше мать-истеричка, чем такая… психически стерилизованная.

— Ты играешь с Бобби в одной команде? — спросила меня Ирен.

— Пока еще нет.

Мой ответ вызвал смех его отца, Шона. Было заметно, что поначалу он отнесся ко мне с настороженностью. В его глазах я была чересчур богемной, слишком независимой, да и одета совсем не женственно. Что же касается Шона, то первое мое впечатление было таким: крупный, внушительный, с явно выраженным южнобостонским акцентом. Золотой крест на шее, солидный пивной живот и грубость, которая противоречила его нежной привязанности к сыну. Вскоре я поняла, что Шон не был типичным ирландским болтуном-пустозвоном. Добрый и порядочный, он искренне гордился Бобом, был в курсе его дел и оказался вовсе не таким ограниченным, как я решила поначалу. Убедившись, что я без всякого жеманства, не морщась, пью «Джемесон», а в ответ на его консервативные выпады не прикидываюсь возмущенной и оскорбленной, он стал склоняться к выводу, что со мной все не так плохо.

Подвозя нас к Южному вокзалу на поезд до Коннектикута, он повернулся к своему сыну:

— Можешь забыть все, что я тебе говорил раньше насчет того, что ты хочешь съезжаться с дамой.

— Я бы не стал называть Элис дамой.

— Ну, на бабу она не тянет.

Я чуть не подавилась сигаретным дымом, когда Шон это сказал, и так и ехала дальше, хохоча и потягивая «Гиннесс» из бутылки, которую он сунул мне перед выходом из дома. Шон свою высосал, когда водил меня по улицам Бостона, пустым наутро после Дня благодарения. Было одиннадцать утра, а мы пили. Мне казалось, что это невероятно круто.

В поезде я повернулась Бобу:

— Отец у тебя ничего.

— Он почти расист, жутко сентиментальный и упертый… я его очень люблю. Так что я рад, что он тебе понравился. А мама… мама витает в облаках. Но — Господи, убей меня на этом самом месте за то, что я такое говорю, — это несравненно лучше той озлобленной безумной мегеры, какой она была.

— Впервые слышу, что ты поминаешь Бога.

— Каждого ирландского мальчишку-католика учат: каким бы чудищем ни была твоя мать — а у меня как раз такая, — не смей сказать о ней плохого слова, не покаявшись в этом грехе.

Я взяла Боба за руку:

— Родители — это кошмар.

В отличие от Шона О’Салливана, который не возражал против того, чтобы мы с его сыном спали в одной кровати, мой папа еще до нашего приезда ясно дал понять, что Боб будет ночевать в гостевой спальне:

— И пусть не вздумает впотьмах прокрасться к тебе, понятно?

Боб, узнав о том, что нам приготовлены разные спальни, заверил моего отца, что с уважением относится к его решению. Сразу после этого он польстил моей маме, сказав ей, что, судя по нашей домашней библиотеке, у нее отличный литературный вкус. Увидев «Возвращение Кролика» в гостиной рядом с креслом, где мама обычно читала, он затеял с ней оживленную дискуссию о том, чьи короткие рассказы лучше — Апдайка или Чивера. Но тут мама повернулась ко мне и сообщила, что Синди Коэн мечтает повидаться со мной.

— Хотя ты, конечно, слишком занята, чтобы позвонить ей.

Я напряглась, испугавшись, что мама начнет давить на чувство вины. Она ведь прекрасно знала: я перестала общаться с матерью Карли, потому что это уничтожало меня, заставляя вновь и вновь переживать ужас оттого, что моя подруга пропала и, скорее всего, погибла. Боб, умница, сразу все понял, тем более что я рассказывала ему о том, что после исчезновения Карли миссис Коэн постоянно хотела общаться со мной. Не успела я ответить на мамин выпад, как Боб заговорил о своих планах на следующий семестр — он-де подумывает провести исследование по Синклеру Льюису. Мама клюнула на его уловку и пустилась в воспоминания, как в середине сороковых она в Коннектикутском колледже была очарована «США»[44] Джона Дос Пассоса.

В разгар этой милой болтовни мой отец подтолкнул меня.

— Ты уверена, что он еще и в футбол играет? — спросил он вполголоса.

Никогда я не видела, чтобы кто-то так очаровал маму. Она, конечно, не флиртовала, но я могла дать голову на отсечение, что Боб ее просто потряс. Особенно тем, что отнесся к ней всерьез и вел с ней интеллектуальные беседы. Папу это еще больше озадачило.

— Твой парень знает, как снискать расположение дам, — сказал он мне.

— Он просто очень умный, — улыбнулась я.

— Так у тебя с ним все серьезно?

— Я вообще-то с ним съезжаюсь, пап.

— Да, я слышал.

— Ты грозился, что не будешь давать мне денег, если мы будем с ним жить в грехе. Так меня это устраивает. Мне предложили работу в библиотеке колледжа. Двадцать часов в неделю, по два доллара в час. Из этих денег я смогу оплачивать жилье. Еще я ходила в финансовый отдел, узнавала насчет студенческих пособий. Мне там сказали, что я могу оформить ссуду на оплату обучения на ближайшие два с половиной года, а выплачивать ее можно в течение двадцати лет после окончания учебы. А профессор Хэнкок даже пообещал, что приложит все усилия, чтобы я получила стипендию.

— Что еще за профессор Хэнкок?

— Может быть, самый гениальный человек, которого я когда-либо встречала.

Отец поморщился:

— Ничего себе заявка.

— И он, кстати, обо мне довольно высокого мнения.

— И пытается залезть тебе в трусы?

— Господи, пап…

— Просто спросил.

— А подтекст был такой: если он думает, что я не дура, то только потому, что хочет меня трахнуть.

— Воздержитесь от таких выражений, юная леди.

— Воздержись от дискриминации женщин.

— Какая еще дискриминация! Просто нормальное отцовское беспокойство. Дай-ка угадаю: он истинный джентльмен, рыцарь без страха и упрека?

Я почувствовала, что краснею, но все же умудрилась пробормотать:

— Да, он такой.

Папа кисло улыбнулся:

— Я вижу, ты втюрилась в этого типа.

— Так несправедливо, — зло прошипела я, заливаясь румянцем. Мы стояли достаточно далеко, так что мама и Боб не могли слышать наш диалог. — Мой отец не собирается больше оплачивать мое обучение, а этот профессор — который оценил мой интеллект, и не более того! — вмешивается, чтобы помочь. Потому что, в отличие от моего отца, он верит в меня.

— Нечего звонить всем подряд, что у тебя отец-самодур.

— Пойми, папа. Я не хочу, чтобы ты хоть в малой степени чувствовал себя обязанным меня содержать. Тем более ты считаешь, что я своим поступком нарушаю моральные нормы.

— Никогда я не говорил такого.

Я улыбнулась, подняв глаза к небу.

Папа нахмурился:

— Хорошо, допустим, я это сказал. А теперь хочу, чтобы ты это забыла. Можешь ты это сделать? Видишь, твой старик извиняется.

— Не нужно извиняться, папа. И платить за меня не надо…

— Ну ты и штучка! Жалко, что и слушать не захотела о юридическом. Из тебя бы вышел отличный прокурор — заставила бы плохих парней обливаться по́том.

— У меня нет такой цели… — Я решила, что пора сменить тему: — Когда ты в следующий раз летишь в Чили?

— Во вторник.

По его голосу я почувствовала, что отцу не терпится поскорее вырваться отсюда через южную границу.

— Как Адам? Справляется?

— Отлично, насколько я могу судить.

— Что у него там… новая грязная работа?

— А ты все никак не уймешься?

— Когда от меня что-то скрывают, во мне просыпается упрямая ирландская девчонка. На Рождество он приедет?

— Если у него не будет других планов… А другой твой брат со своей новой подружкой-святошей собрался в Монреаль.

— У Питера новая девушка?

— Вы что же, до сих пор с ним не разговариваете?

Я только пожала плечами.

— Видно, он всерьез перед тобой проштрафился, раз ты до сих пор его не простила.

— Все уладится в конце концов.

— То есть это ты мне намекаешь: «Папа, не лезь не в свое дело»?

— Я немного злопамятна, — усмехнулась я.

В глубине души я и сама понимала, что слишком сурово обошлась с братом, но ничего не могла с собой поделать, не могла отделаться от мысли: как же он мог удрать вот так с малознакомой девушкой, особенно в тот момент, когда, учитывая все случившееся в Олд-Гринвиче, я так нуждалась в заботе старшего брата.

— Ты злопамятна? — переспросил отец. — Не пойму, в кого бы?

Два дня прошли сносно — в большой степени благодаря тому, что Бобу удалось успокоить моих родителей. Как это было интересно — обнаружить, что чужой парень, представитель моего поколения, способен очаровать двух этих людей, невероятно вспыльчивых, взрывоопасных, рядом с которыми у меня возникало ощущение, что они втягивают меня в какой-то опасный водоворот. Родители настояли на том, что будут провожать нас вдвоем. Ранним утром в воскресенье они довезли нас на машине до Стэмфорда и посадили на пассажирский поезд до Бостона, чтобы там мы пересели на автобус, идущий в Брансуик.

На вокзальном перроне папа меня обнял.

— Я всегда знал, что ты найдешь правильного ирландца, — шепнул он мне на ухо.

Мама — на то она и мама — выразилась даже более определенно:

— Если ты упустишь этого парня, я тебе никогда не прощу.

Боб обменялся рукопожатием с папой, а маму обнял, и она сказала достаточно громко, чтобы я расслышала:

— Она тебя не заслуживает.

И вот мы уже сидим в вагоне второго класса и смотрим в окно на пролетающие мимо пригороды Коннектикута.

— Все прошло гладко, — заметил Боб.

— Пока мама не выступила со своей последней ремаркой.

— Тем и хороша жизнь в колледже, что мы можем, фигурально выражаясь, оставить все это за дверью.

Ох, уж это, мать его, самообольщение. Вернувшись в Боудин, мы оба в течение трех последних недель семестра, очень напряженных, не поднимая головы, сидели над учебниками. Сдав наконец все экзамены и курсовые, мы потратили несколько дней на сборы и переезд на Плезант-стрит. Сильвестер к этому времени неделя как уехал в Германию, и мы довольно быстро обнаружили, что при внешней аккуратности хозяйство он вел не слишком хорошо. Морозилка была забита смерзшейся едой. В кухонных шкафах обнаружились тараканы («Я думала, что тараканы бывают только в Нью-Йорке», — сказала я Бобу), а раковины, ванну и туалет покрывали какие-то отвратительные пятна. Прежде чем распаковывать свои вещи, мы, одолжив машину у приятеля, закупили массу всевозможных чистящих средств и принялись за работу, отскребая грязь и окуривая квартиру, чтобы изгнать насекомых. Это был очень долгий день, а когда он подошел к концу, мы повалились на свежезастеленную двуспальную кровать и отметили это дело, занявшись безумной, чумовой любовью. Потом мы приняли ванну, попивая «Микелоб» из бутылок и прижимаясь друг к другу среди пузырей пены.

— Мне и в голову не могло прийти, что на первом курсе в Боудине я буду надраивать квартиру вместе со своим парнем.

— Который теперь уже официально перестал играть в футбол.

— Когда ты это решил?

— Да буквально вчера. Тренер Маттингер вызвал меня в свой офис и спросил, правда ли, что я вышел из Беты. Потом сказал, что в этом сезоне я не так сосредоточен на игре, как раньше. А потом начал выспрашивать, правда ли, что я провожу время с какой-то «интеллектуалкой-хиппи» — это дословно. Ну, на этом месте я ему сказал, чтобы он вычеркнул меня из состава команды.

— Из-за этих его слов?

— Три сезона и так выше крыши. Уходить надо на подъеме… и все такое… Не то чтобы три седьмых финала сезона такой уж подъем. А с другой стороны, все же пять тачдаунов и восемь перехватов за последнюю осень — по-моему, нормально.

— Почему же ты мне только сейчас рассказал?

— Просто хотел дождаться подходящего момента.

— Зачем? Ты что же, боялся, я этого не переживу?

— Эй, что за тон?

— Эй, а что было выжидать почти два дня, чтобы дать мне знать, что принял важное решение? Нет, ну как же так? Маттингер наверняка уже все рассказал своим помощникам. Да мало этого, ты же устраивал прощальную вечеринку в Бета. Так я уверена, что своим дружкам ты тогда тоже намекнул об уходе из команды. Получается, я обо всем узнала последней.

Пока я произносила этот монолог, Боб отрешенно смотрел в потолок с таким видом, будто то ли витает в мыслях где-то очень далеко от меня, то ли внимательно изучает конденсат, собравшийся на побеленной стене ванны. Когда я закончила, он долго, очень долго молчал, обдумывая, что сказать в ответ.

— Отчасти мне грустно оттого, что важная часть моей жизни закончилась, и оттого, что я вышел из мирка, который считал очень уютным и безопасным.

— И ты винишь в этом меня? — спросила я.

— Это решение принимал я сам, оно мое, и только мое. Но слушай, имею я право немного погоревать по этому поводу?

— Конечно имеешь. Я понимаю, что произошло и каково тебе сейчас. А мы тут дом обустраиваем… тоже вроде как странно.

— Ты что, уже жалеешь? — спросил Боб.

— С какой стати? Обожаю это место, тем более теперь, когда мы вывели тараканов и закрасили грязные пятна в сортире. И мы только что любили друг друга на этой прекрасной кровати. И я сижу с тобой в ванне. И пытаюсь осознать, до чего мне хорошо. Наверное, это что-то близкое к счастью… концепция, которая для меня далека, как заграница, с моей-то семейкой.

— Да, и для меня это что-то новое и непривычное. — Боб наклонился и поцеловал меня в губы. — Ты права. Я должен был рассказать тебе первой. Прости.

— А ты меня прости за то, что я начала разыгрывать собственницу и хранительницу домашнего очага. Блин, я сейчас выступила точь-в-точь, как моя мамочка.

— Ничего похожего.

— Не надо меня утешать.

— Не вижу в этом ничего плохого.

— Согласна. Но… тайны. Секреты друг от друга. Моя жизнь до сих пор вся из этого состояла. В семье все всегда что-то скрывают. Я больше так не могу. Может, попробуем не иметь друг от друга секретов?

Боб снова посмотрел в потолок.

— Мы можем попробовать, — изрек он.

Глава восьмая

В январе Ричард Никсон поднялся по ступеням Капитолия и во второй раз принес президентскую присягу. Через несколько дней после этого события в своем почтовом ящике в колледже я обнаружила открытку от папы. На ней была изображена недавняя церемония приведения Никсона к присяге. На оборотной стороне папа написал: «Отличное начало 1973 года! Надеюсь, ты улыбаешься. Люблю. Папа».

Я и правда невольно заулыбалась, читая открытку. Жаль, что отец был таким упертым консерватором. В глубине души он был большим озорником.

В том январе Мэн, как и вся Новая Англия, был завален снегом. Снегопад следовал за снегопадом. Как-то утром, проснувшись, мы обнаружили, что не можем открыть входную дверь из-за полутора футов снега, выпавшего за ночь. Вскоре стало ясно, что снега так много и он успел так слежаться, что открыть дверь изнутри невозможно, и это катастрофа: в восемь утра у нас обоих начинался зачет по «Беовульфу», а наш домовладелец обычно не утруждал себя чисткой дорожек и крыльца до полудня. Тогда Боб бросился по лестнице на второй этаж. Я понеслась за ним и, уже вбегая в квартиру, увидела, как он прыгает из окна вниз. С диким криком я бросилась к окну, ожидая увидеть труп в глубоком снегу, завалившем наш двор. Через секунду Боб вскочил на ноги, улыбаясь во весь рот. Я пришла в ярость.

— Ты что, черт тебя возьми, с ума сошел? — крикнула я.

— Ерунда! — засмеялся Боб.

— Ты же мог убиться!

— Ну не убился же.

Боб пробрался к гаражу и, взяв там лопату, мигом откопал нашу дверь. Десять минут спустя мы уже подходили к колледжу, как раз успели к зачету.

Я все еще кипела:

— Можно убрать парня из братства, но невозможно убрать братство из парня.

— Да брось, зато на зачет успели.

— Ты слишком легкомысленно к этому относишься. Вспомни только своего товарища из братства, который в прошлом году свалился с крыши и разбился насмерть.

Боб надолго затих и не произнес больше ни слова до учебного корпуса. Заговорил он только перед тем, как войти:

— Думаю, я это заслужил.

— Я и не думала тебя наказывать. Но, Господи, неужели ты сам не понимаешь, какой это был безумный поступок? У меня чуть сердце не разорвалось. Ты хотел поломать мне всю жизнь? Ты же умный мужик, Боб.

Вечером, когда мы шли домой, Боб вернулся к утреннему эпизоду:

— Чтобы показать, что я раскаиваюсь, я сегодня приготовлю для тебя единственное блюдо, какое умею: спагетти с фрикадельками. Этому рецепту меня научила учительница из приходской школы. Мисс Дженовезе — чистокровная итальянка, с севера страны. Она решила взять под крыло ирландских детей, чтобы уберечь их от паршивой готовки, вареной капусты и жареного мяса.

На кухне у нас были полные шкафы продуктов, потому что за неделю до того мы съездили в Портленд и спустили всю библиотечную зарплату в единственном итальянском продуктовом магазине к северу от Бостона. В то время Портленд был захудалым, унылым городом, а его старый центр находился в ужасном запустении. Но были там и свои изюминки, включая бакалейную лавку Микуччи, где можно было найти приличные итальянские помидоры в банках, чеснок и настоящий пармезан. Всего этого мы и накупили. Боб также потребовал, чтобы мы приобрели итальянские панировочные сухари со специями и краюху их хлеба, а также бутыль настоящего итальянского кьянти — по словам приветливой толстушки за прилавком, «вполне приличного за такую цену» (четыре бакса за полгаллона). Купив всё это, мы сели за один из маленьких столиков в задней части магазина и съели по куску вкуснейшей пиццы, запивая дешевым красным вином.

— Девушка из Нью-Йорка одобряет пиццу? — спросил меня Боб.

— Очень вкусная, я просто поражена. Меня в последнее время вообще все поражает.

— Что все?

— Мы. Наша совместная жизнь. И особенно поражает то, как мне все это нравится.

— Мне тоже. Знаешь, у ирландцев есть выражение, оно мне нравится: «В этом мы парочка».

Я взяла Боба за руку.

— Классная фраза, — сказала я, а сама подумала: приходилось ли моим родителям переживать вместе вот такие же моменты простого счастья? А если да, почему все пошло кувырком? Неужели дело в рождении детей? Или они с самого начала настолько не подходили друг другу, что так постоянно и жили в том же кошмаре, что и сейчас?

Остальная часть семестра, к счастью, прошла без потрясений, хотя и была насыщена событиями, которые касались меня непосредственно. Например, мы с Бобом подали заявку на должность консультантов в литературный лагерь для подростков в Вермонте. Поскольку лагерь считался прогрессивным, то нам даже пообещали выделить отдельную комнату на двоих в корпусе для персонала. Каждому из нас было обещано по триста пятьдесят долларов за месяц плюс бесплатные еда и проживание — целое состояние для студентов. А Боб напросился к профессору Лоуренсу Холлу, блестящему ученому, но очень вспыльчивому человеку, писать у него в следующем семестре самостоятельную работу по «Моби Дику» Мелвилла. Я закончила курс с высокими оценками по всем предметам. А моя курсовая работа по Федеральному театральному проекту[45] была отмечена Хэнкоком как одна из лучших студенческих работ года. Он тогда пригласил меня в свой кабинет — наша первая встреча за несколько недель. За это время я ни разу не отважилась задать ему вопрос о здоровье. Сам Хэнкок тоже больше не заговаривал о своей болезни. На наших последующих встречах он подчеркнуто придерживался темы учебы, разве что спрашивал время от времени о Бобе и наших планах на лето. Обычная болтовня на нейтральные темы. Дружба, которая начинала зарождаться — когда он делился со мной какими-то подробностями личной жизни, а я откровенничала о своей семье, — превратилась в более официальные отношения преподавателя и студента. По-прежнему приветливые и доброжелательные, но с четко определенной дистанцией, которую Хэнкок установил и сам выдерживал. Граница была нарушена. И Хэнкок ее старательно восстанавливал.

Но в тот день, снова поздравив меня с успехом, профессор вынул из портфеля письмо от руководителя Гарвардской аспирантуры по истории Америки:

— Я решил показать ему вашу работу. Вот что он ответил.

Хэнкок протянул мне письмо, напечатанное через один интервал. Я начала читать.

«Это незаурядная научная работа примечательно высокого уровня для студента, а тем более первокурсницы. Я надеюсь, что вы свяжете ее со мной, когда/если она примет решение поступать в аспирантуру».

— Я прошу вас сохранить это письмо, — сказал Хэнкок. — Вынимайте его и периодически читайте, это поможет вам не давать разыграться присущей вам неуверенности и сомнениям.

— Даже не знаю, что сказать, профессор. — Меня удивило, как это Хэнкок сумел уловить присущую мне тревожность, при том, что в его присутствии я всячески старалась ее не показывать.

— Вы можете гордиться тем, что вашу работу похвалил Венделл Флетчер — он считается одним из ведущих экспертов в стране по Рузвельту.

— Это чрезвычайно лестно. Но…

— Но что, Элис?

— Я о том, что вы мне говорили несколько месяцев назад, профессор. Что все мы безотчетно боимся разоблачения… это точно про меня. И я не знаю, смогу ли когда-нибудь избавиться от этого чувства.

— В конечном итоге все целиком зависит от вас, Элис. Это похоже на то, как я пишу. Только я сам могу заставить себя начать, а тем более закончить очередную книгу. Я убеждаю себя, что стану писать по вечерам, после лекций, после работы, после того как жена и дети лягут спать. Но нахожу для себя оправдания, чтобы делать по-другому. Обещаю себе писать по выходным, а вместо этого беру мальчиков и на лодку. Или делаю какие-то дела по дому, хотя вполне мог бы нанять для этого рабочего. Просто я знаю, что это повод не заниматься книгой, вот и вожусь сам. А теперь, когда у меня есть должность в колледже, я часто задаю себе вопрос, буду ли вообще ее дописывать… Он замолчал, посмотрел в окно.

— Но еще я понимаю, что книга мне нужна — не только для того, чтобы лет через десять получить очередную ученую степень, но ради того, чтобы иметь стимул к жизни, сохранять интерес и чувствовать, что я чего-то добиваюсь, что-то создаю. Впрочем, честолюбивые желания, которые вдохновляют в двадцать с небольшим — видеть, как на полке прибавляется написанных тобой книг, — меняются со временем, когда остро осознаешь пределы своих возможностей.

Сказав это, Хэнкок вдруг поднялся, глядя на меня растерянно, будто осознав, что переступил еще одну границу. Что же до меня, то мне было просто приятно, что он снова решился приподнять завесу и показал мне свою слабость.

— Извините меня, Элис. Что-то я сегодня пессимистично настроен.

— Можно спросить, профессор?

Но не успела я задать вопрос о его болезни, как Хэнкок начал собирать со стола бумаги:

— Я должен срочно сделать кое-что.

Через секунду я уже была за дверью.

Занятия закончились на следующей неделе. Заключительная лекция Хэнкока была эмоциональным и трогательным рассказом о последнем годе президентства Франклина Делано Рузвельта и о том, как военная экономика привела наконец к экономическому возрождению, которого не смог обеспечить «Новый курс»[46], однако Рузвельт, тем не менее, осуществил первый истинный эксперимент в американской социальной демократии, который, хотя с годами эффект его сгладился, до сих пор имеет огромное влияние на политическую жизнь и правящие круги нашей страны.

— Я знаю, — продолжал Хэнкок, — что большинство сегодняшних американцев списало со счетов Линдона Джонсона как разжигателя войны и того политика, кто фатально усугубил наше ужасное вмешательство во Вьетнаме. Я соглашусь, что он допустил трагическую ошибку и тем самым опорочил себя как президента. Но самая большая трагедия для меня заключается в том, что в социальном плане именно Джонсон был самым прогрессивным президентом со времен Рузвельта. Взгляните на Закон о правах избирателей от 1964 года, Закон о гражданских правах от 1965 года, его политику Великого общества, программу медицинской помощи престарелым, Корпорацию общественного вещания. Даже на то, что он очистил наши дороги от рекламных щитов. История будет гораздо добрее к Джонсону, чем мы сейчас. История увидит, что он пытался переделать Америку, сделать из нее истинно социал-демократическую страну. Когда Джонсон добился принятия Закона об избирательных правах (закона, который впервые в истории Америки предоставил права всем афроамериканским гражданам старше восемнадцати лет, которым прежде было запрещено голосовать во многих регионах Юга, да и в других местах), он заметил, что потерял Юг ради демократической партии. Доказательством этого стала первая победа Никсона в 1968 году: впервые кандидат от республиканской партии выиграл большинство штатов южнее линии Мэйсона — Диксона[47]. Джонсон изменил всю траекторию американской жизни этими двумя ключевыми частями законодательства о гражданских правах, и сделал он это ценой больших политических жертв. Как и все мы, Джонсон был глубоко несовершенным человеком, и да, он принял несколько катастрофически неудачных решений. Но история учит, что истинная картина жизни — этого невероятно сложного и часто противоречивого сюжета — открывается нам лишь после того, как уляжется так называемая пыль времен. История как таковая может рассматривать географические, политические, социальные, экономические и теологические силы, под влиянием которых складывается эта картина. Но она выявляет также и те глубокие раны, которые остаются на теле общества. «Над ранами смеется только тот, кто не бывал еще ни разу ранен». Шекспир, разумеется. Раны характеризуют людей. Раны определяют предназначение и движение нации. Как вы еще убедитесь в своей жизни, раны являются неотъемлемой частью нашей личной судьбы.

Закончив на этом, Хэнкок поблагодарил нас за то, что ему было интересно с нами работать, и пожелал нам «наслаждаться летними радостями».

Когда я выходила, Хэнкок окликнул меня:

— Элис, задержитесь на два слова, пожалуйста.

— Ах, счастливица, папочка с тобой простится лично, — прошипела мне вслед Полли Стерн.

Я в ответ лишь вымученно улыбнулась. Дождавшись, пока остальные студенты выйдут, Хэнкок закрыл дверь аудитории. Потом, попросив меня сесть в кресло рядом с его кафедрой, он подсел ко мне:

— Я намерен задать вам крайне бестактный вопрос, Элис.

— Я сделала что-то не так, профессор?

— Нет, но вы можете знать что-то о некоем проступке, имевшем место среди студентов, посещавших мой курс.

— Что за проступок?

— Мне стало известно, что один из студентов для других писал курсовые работы.

— А кто это был, вы знаете?

— Не представляю. Знаю лишь, что двое студентов, не блещущих глубокомыслием и отточенным стилем письма, сдали мне работы, которые явно превышают их возможности. Такие вещи трудно отследить, тем более что я дал всем выбор — написать одну большую работу, как ваша, или три коротких. Последний вариант позволяет нарушителю найти кого-то, кто написал бы работы за него, не тратя слишком много времени. Я, естественно, поговорил с обоими студентами, которых заподозрил в подлоге. Оба заверили, что невиновны. Я передал этот дело декану, и тот тоже опросил их обоих по отдельности. Они снова все отрицали. Я хотел было заставить их сдавать устный экзамен в присутствии комиссии. Мне не позволили — по причинам, в которые я не буду вдаваться, чтобы не сказать лишнего. Замечу лишь, что спорту здесь придают слишком большое значение, как и в большинстве колледжей. В конце концов мне пришлось положительно оценить сданные этими студентами работы, хотя было совершенно очевидно, что они писали их не сами. Заведующий моей кафедрой сказал, чтобы я больше не возвращался к этому вопросу. Но я должен спросить вас как человека внимательного: вам известен кто-либо, кто мог написать заказные работы?

Неуверенная, во всем сомневающаяся девочка во мне тут же запаниковала, задаваясь вопросом: он что же, намекает, что эти работы написала я?

— Честное слово, профессор, я не слышала, чтобы кто-нибудь просил или заставлял другого студента писать за него работы.

Хэнкок наморщил лоб:

— Не хочу на вас давить. Но вы абсолютно уверены?..

— Профессор, если бы я хоть краем уха что-то такое услышала, то обязательно вам бы об этом сказала.

— Я это знаю, Элис. Именно поэтому я и обратился к вам. Потому что, когда несколько дней назад это стало известно…

Вдруг Хэнкок замолчал, голос его оборвался, как будто он задохнулся или подавился своими же словами. Лицо стало свекольного цвета. Вынув из кармана брюк носовой платок, Хэнкок прижал его ко рту и отчаянно закашлялся, потом снял очки и протер глаза. Я смотрела на профессора во все глаза, не в силах оторваться от искаженного страданием лица.

— Там, в коридоре, фонтанчик с питьевой водой… — выдавил он.

Я бросилась к двери, не забыв схватить пустой стакан со стола. Уложившись меньше чем в тридцать секунд, я вернулась с полным стаканом, стараясь не показать, как испугалась. Хэнкок тут же выпил все до дна. Затем на миг прикрыл глаза. К тому времени, как он снова открыл их, к нему вернулось самообладание.

— Спасибо, Элис. Я, как и прежде, прошу, чтобы все, о чем здесь говорилось, осталось строго между нами.

— Конечно, профессор.

Хэнкок встал и, подойдя к кафедре, стал собирать книги и бумаги.

Я отважилась рискнуть:

— Можно мне спросить, сэр…

Но он не дал мне закончить предложение, оборвав разговор двумя словами:

— Всего доброго.

После чего, не оглядываясь, направился к двери.

После этого эпизода я страшно переживала. Из-за того, как сухо он попрощался со мной — в конце года! — явно давая понять, что, по его мнению, я знаю больше, чем хочу показать (а я действительно ничего не знала). Пугала меня и мысль о том, не откажется ли профессор теперь быть моим научным руководителем, не отвергнет ли меня, как поступали взрослые люди, имевшие большое значение в моей жизни. Но больше всего огорчало то, что я подвела Хэнкока — не знала подробностей, которые ему так необходимы.

В конце концов я нарушила данное Хэнкоку обещание — рассказала всё единственному человеку, которому, как мне казалось, могла довериться всецело. Боб оказался выше всех похвал. Велел, чтобы я перестала извиняться за то, что раньше не рассказала ему о болезни Хэнкока, ведь, сохранив это в тайне я показала себя честным и надежным человеком. Новость о скандале с подложными работами Боба тоже поразила.

— Я мог бы поспрашивать, разузнать, кто для кого пишет, — сказал он. — Ну, то есть я готов поставить сотню баксов, что руководство колледжа потому велело Хэнкоку замять это дело, что замешаны были спортсмены, а они очень нужны своей команде, и неважно какой. Спорим, завтра к вечеру я разузнаю, кто виноват.

Но я понимала, что, если Боб ввяжется в это расследование, большие неприятности могут быть у нас обоих. И еще я знала, что Хэнкок, если узнает, что я нарушила свое обещание и обо всем проболталась Бобу, никогда мне этого не простит.

— Нет, не надо нам с тобой совать нос в это дело, — сказала я.

— Ты все сделала правильно. И не думай, пожалуйста, что Хэнкок так сухо с тобой попрощался, потому что в чем-то тебя подозревает. Пойми ты, чувак перед тобой показал свою слабость, этот приступ удушья… Он, видимо, сильно смутился, это выбило его из колеи.

И Боб обнял меня — именно в его объятиях мне сейчас и хотелось оказаться.

На другой день я обнаружила в своем почтовом ящике записку:

Дорогая Элис, я понял, что вчера поставил вас в неприятное положение, и хочу за это извиниться. Вы отлично работали в этом семестре, что и отразится на вашей итоговой оценке. Для меня было истинным удовольствием преподавать вам.

Искренне…


Вечером я показала записку Бобу.

— Видишь, напрасно ты огорчалась, — сказал он. — Хэнкок и сам решил больше не заниматься этим вопросом и жалеет, что втянул в это тебя. Ну что, ты успокоилась?

— Конечно, — кивнула я, но не могла избавиться от тревоги.

На лето мы сдали квартиру в субаренду студенту-музыканту — он устроился работать на летнем музыкальном фестивале в колледже. Целый день мы укладывали вещи и прибирались. Вечером мы собирались побаловать себя пиццей с пивом в центре города, а рано утром нам предстояло отбыть на автобусе в Бостон. Там Шон подыскал для нас «вольво» 1962 года выпуска у своего дружка-полицейского, который приторговывал на стороне подержанными автомобилями.

— Слушай, шестьсот баксов — это все равно что даром, — сказал он Бобу, а тот пересказал этот разговор мне, подражая выговору своего папаши. — А учитывая, что продает коп, можно быть уверенным, нам вернут деньги, если окажется, что это негодная развалюха.

Боб залез в свои сбережения и потратил добрую их половину, хотя его отец предлагал оплатить покупку («Я ж все равно думал, что тебе подарить на Рождество»). Но мой парень был непоколебим, твердо решив оплатить все сам.

— Чтобы он потом не мог сказать: «Вот сколько я для тебя сделал», — пояснил мне Боб.

Мы оба с восторгом ждали, когда сможем наконец обзавестись собственными колесами и ощутить вкус свободы, которую они нам подарят. План был таков: погостив несколько дней у родителей Боба, отправиться на мыс, где один из его школьных друзей подрабатывал летом управляющим мотеля. Он посулил, если Боб поможет покрасить три пустующих номера, пустить нас пожить бесплатно дней десять, при том, что работать предстояло по три часа в день, не больше. Сделка показалась нам выгодной, тем более что мотель располагался всего в квартале от пляжа. После короткого визита на мыс мы планировали отправиться в лагерь в Вермонте, а еще подумывали о поездке в Канаду в конце лета, прежде чем вернуться в колледж.

— Ты скоро закончишь? — крикнул Боб из кухни, где он заканчивал мыть пол. — Я бы уже не отказался от пиццы с пивом.

— Еще три минуты этой тягомотины, и я свободна.

Зазвонил телефон. Обрадованная возможностью отвлечься, я поднялась с колен. Это был Сэм.

— Элис, — услышала я его сдавленный голос, — я только что узнал кое-что… у меня очень фиговые новости.

— Что случилось? — спросила я. Его тон, не суливший ничего хорошего, насторожил меня.

— Профессор Хэнкок умер.

Вы замечали когда-нибудь, что, когда вам сообщают самые ужасные новости, которые, и вы это знаете, все изменят в вашей жизни, до вас сначала не доходят? Как будто потрясение от услышанного как-то воздействует на внутреннее ухо, отводя звук.

— Да ладно, быть не может, — тихо сказала я.

— Мне очень жаль, но это правда, — вздохнул Сэм. — Хэнкок мертв.

— Рак горла оказался настолько запущенным? — только и нашлась я что сказать. — Я и не подозревала. Он так мужественно держался.

— При чем тут рак? — недоуменно спросил Сэм. — Хэнкока сегодня утром вынули из петли на чердаке его дома. Он покончил с собой.

Глава девятая

Похороны состоялись через неделю. Задержка была связана с тем, что, поскольку профессор Хэнкок покончил с собой, необходимо было провести полицейское расследование. Только когда оно было завершено и местный судмедэксперт разрешил забрать тело, можно было приступить к заключительным церемониям. Узнав о смерти профессора, я не могла спать, не могла мыслить хоть сколько-нибудь рационально. Меня будто втолкнули в пустую шахту лифта. И я падала. Я позвонила домой заведующему историческим факультетом. Профессор Фридлендер был немного эксцентричным человеком. Высокий, сухопарый, с белоснежной бородой под Уитмена, он производил впечатление рассеянного и витающего в облаках. О нем ходила слава добряка, впрочем, мягкость не мешала ему становиться строгим, когда речь заходила о преподавании и научной работе. У меня он еще не вел занятий. Я пока не решила, буду ли специализироваться по истории, поэтому не была уверена, что Фридлендер вообще станет со мной разговаривать. И все же, набравшись смелости, я позвонила ему на домашний номер:

— Это Элис Бернс, студентка профессора Хэнкока, — начала я. — Мне неловко беспокоить вас…

— Не нужно извиняться, Элис, — перебил меня Фридлендер. — Ужасный день сегодня. Мы все очень дорожили Тео.

— Я в полном шоке, профессор, — сказала я. — Понимаете, я виделась с ним всего два дня назад и…

Упоминать ли о скандале с подлогом работ? Профессор Фридлендер наверняка и так в курсе. А сейчас явно неподходящий момент.

— А я видел его утром того дня, когда он покончил с собой, — вздохнул Фридлендер. — Казалось, все прекрасно. Да, Тео был немного расстроен тем, что какой-то хоккеист сдал сочинение, явно написанное другим студентом. Но, что поделать, такое случается. Каждый из нас, преподавателей, в какой-то момент проходил через это. Важно другое… Оказывается — и я узнал об этом только вчера, повидавшись с его вдовой Мэриэнн, — вот уже несколько лет психическое состояние бедняги оставляло желать лучшего. Резкие перепады настроения, ужасная бессонница, гнетущее чувство собственной никчемности…

— Но у него же был рак горла, вы знали об этом?

— Рак горла? — переспросил профессор Фридлендер. — Почему вы решили, что у него был рак?

— Профессор Хэнкок сам мне сказал…

— Что у него рак?

— Да.

— Это какой-то абсурд.

— Я не выдумываю, профессор.

— Я ничуть не сомневаюсь в вашей честности, Элис. Просто в прошлом семестре, когда Тео удалили полип, он сказал мне, что, по данным биопсии, полип был доброкачественным. И вчера Мэриэнн никак не намекнула на то, что диагноз оказался неверным. Не могу поверить, что он вам сказал такое.

Я не знала, что ответить. Потому что мне казалось, что у меня из-под ног уплыла почва.

— Я просто в шоке, профессор. Зачем ему было так уверенно сообщать мне, что это рак, если…

— При всей кажущейся стабильности и высочайшем профессионализме, по-видимому, Хэнкок боролся с какими-то ужасными внутренними проблемами… Вы, должно быть, скоро уезжаете из колледжа на лето?

— Через час, даже меньше. Но я вернусь на похороны.

— Благодарю вас за звонок и за информацию, Элис, — сказал Фридлендер. — Я ценю, что вы сохранили все в тайне. Если мне придется придать огласке то, что я от вас услышал, обещаю не упоминать ваше имя.

— Я вам благодарна, профессор.

Как только я повесила трубку, Боб поднял голову:

— Видно, разговор был тяжелый.

Я закрыла лицо руками.

Боб подошел и прижал меня к себе:

— У нас двадцать минут до автобуса… а идти туда минут десять.

Ехали мы налегке, с большими рюкзаками (остальная наша одежда была упакована и уложена на чердаке дожидаться нашего возвращения в августе). Мы рванули к конечной остановке на Мэйн-стрит и успели купить два билета рядом на задних сиденьях в «Грейхаунде»[48], направлявшемся на юг. Оглядевшись и убедившись, что рядом нет знакомых из колледжа, я шепотом пересказала Бобу весь разговор с Фридлендером о профессоре Хэнкоке.

— Судя по тому, как удивился Фридлендер, Хэнкок действительно сказал ему, что полип был доброкачественным. Тогда зачем же он мне говорил, что у него рак? Это же профессор Хэнкок — всегда такой рациональный, уравновешенный…

— Он повесился, Элис. Значит, не был стопроцентно уравновешенным. Наоборот, судя по всему, он был совершенно не в себе.

— У него же все было. Такой красивый дом на Федерал-стрит. Счастливый брак. Три маленьких сына. И он только что заключил бессрочный контракт. Ну, то есть если бы ему отказали в должности, это еще имело бы хоть какой-то смысл. Но получить наконец постоянную работу, а потом наложить на себя руки…

Боб только пожал плечами:

— Как однажды заметил великий Джим Моррисон, «люди странные».

— Это немного поверхностно.

— Убивая себя, человек наказывает тех, кто остался в живых.

— Я не только про это. Если это правда, что рака не было, то он все это время меня обманывал. Зачем ему было это делать?

— За тем же, зачем он покончил с собой.

— И что это за причина?

— А вот это загадка.

Через несколько часов мы катили по шоссе в том самом «вольво», который нашел для нас отец Боба. Колеса! Свобода! Я была рада за Боба. Почти до самого мыса мы ехали практически молча. Мотель оказался паршивым сараем, но в нашем номере были большая кровать и древний кондиционер, который грохотал всю ночь, но все же поддерживал прохладу. Покрасочные работы занимали три часа в день, так что мы старались вставать пораньше, чтобы успеть закончить к полудню, после чего отправлялись на пляж, где и проводили остаток дня. Я обнаружила, что близость моря действует успокаивающе. Мало-помалу я свыклась с тем, что происшедшее — реальность. Острое ощущение беды слегка притупилось. Но чувство потери было огромным. Потом пришло осознание: это уже второй близкий мне человек, решивший добровольно уйти из жизни. Да, смерть Хэнкока заставила меня наконец взглянуть в лицо суровой правде: Карли больше никогда не вернется в мою жизнь. И так же, как тогда, я снова постоянно задавала себе вопрос: почему я не смогла его спасти? Боб был прав: самоубийство — это наказание для тех, кто остался жить. А потому смерть Хэнкока казалась не только ужасным предательством, но и горем, которое теперь нависало надо мной. С Бобом я все это обсуждала лишь в дозированных количествах, потому что не хотела дать ему почувствовать, насколько я была привязана к Хэнкоку. Впрочем, как я вскоре обнаружила, Боб это понял давным-давно.

— Горевать — это нормально, — сказал он мне однажды вечером, когда мы сидели в закусочной на пляже и ели жареных моллюсков, запивая их пивом «Хейнекен». — Хэнкок очень много для тебя значил. Он был важным человеком в твоей жизни.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Что меня не обижает, что ты так расстроена.

— Прости, прости.

— Не нужно извиняться.

— Нужно… я чувствую себя виноватой.

— Почему?

— Потому что я должна была бы заметить.

— Что заметить?

— Что профессор Хэнкок собирается покончить с собой.

— Ты была его студенткой, а не психотерапевтом.

— Не было у него психотерапевта.

— Ты точно знаешь?

— Просто предполагаю. Если бы у него был психотерапевт, Хэнкок сейчас был бы жив.

— Или не был. Множество самоубийц обращается к психиатрам или принимает всякие прописанные им милтауны и дарвоны[49], на которые врачи подсадили мою мать… и посмотри, к чему это привело.

Мне вдруг стало ужасно скверно — я только сейчас вспомнила, что Боб почти всю жизнь имел дело с человеком на грани безумия. А еще мне пришло в голову, что огрызаюсь я не просто так, а потому, что мое восхищение профессором балансировало на грани влюбленности — и Боб, явно это понимая, поступает очень благородно, ни слова об этом не сказав.

— Не думай, я с ним не спала, — выпалила я неожиданно для самой себя. — Я не настолько сошла с ума, знаешь ли.

Опустив голову, я заплакала.

Боб взял меня за руку:

— Ты вообще не сошла с ума. Я вовсе не думал, что у вас с Хэнкоком до этого дошло… наоборот, я думал, что такой порядочный джентльмен из Гарварда никогда не переступил бы черту, тем более с любимой ученицей, которую он явно уважал.

— Я не достойна уважения.

— Позволю себе не согласиться. И Хэнкок не согласился бы.

— Не могу поверить, что больше никогда с ним не поговорю, — всхлипнула я.

Однажды поздно вечером мне в мотель позвонила мама — звонок из серии «просто узнать, как дела». Но она тут же заговорила о том, что увидела в «Нью-Йорк таймс» некролог на профессора Хэнкока.

— Если мне не изменяет память — а она обычно мне не изменяет, — твой отец говорил как-то, что так звали профессора, который вроде как питал к тебе теплые чувства.

— Господи, мама…

— Так что… было это?

— Ему нравились мои работы, мам.

За день до похорон мы выехали в Брансуик и добрались до него за семь часов. Церемония прощания проходила в большой конгрегационалистской церкви в начале Мэйн-стрит. Народу было битком. Учитывая, что десятью днями ранее начались летние каникулы и почти все разъехались, я удивилась, как много студентов вернулось ради прощания с профессором Хэнкоком. Я сидела на скамье в среднем ряду, не отводя глаз от простого соснового гроба. Его поставили перед алтарем на специальную подставку. За свои девятнадцать лет я мало бывала на похоронах. Две бабушки и дедушка. Еще одна престарелая бабушка, двоюродная, по имени Минни. Она родилась в Германии в 1870 году и эмигрировала в Америку в 1938-м после Хрустальной ночи. Вот и все. До этого дня. Но в отличие от моих пожилых родственников, которые прожили очень долгую жизнь — Минни, когда она ушла от нас, перевалило за девяносто восемь, — профессору Хэнкоку было немногим за тридцать. Как я обнаружила в то угнетающе жаркое утро в Брансуике, вид гроба, в котором лежит человек немногим старше тебя, вызывает в душе леденящий холод. Я смотрела на этот деревянный ящик с закрытой (слава богу!) крышкой и пыталась представить себе Хэнкока внутри. Гадала, что принесла его жена в похоронное бюро — наверное, твидовый пиджак, серые фланелевые брюки, рубашку со скрытыми пуговицами, вязаный галстук и очки? Будут ли его хоронить одетым так, будто ему предстоит читать лекцию? Положат ли ему в гроб конспект и ручку, чтобы они были с ним в загробном мире? Есть ли у него на шее жуткий рубец от веревки? Показали ли его сыновьям в похоронном бюро? Заметили ли они, как сегодня утром я стояла перед их домом, сказав Бобу, что хочу перед похоронами прогуляться одна? Обратили ли внимание, какой потерянный у меня вид, как будто я случайно добрела до их обшитого зелеными досками дома в федералистском стиле, прислонилась к их железной садовой решетке и забылась в горе?

Вытянув шею, я разглядела в первом ряду жену Хэнкока и трех его мальчиков. Как же он мог так поступить со всеми? Как ни сокрушительны отчаяние, полная безнадежность, ощущение того, что жизнь не может продолжаться, последствия для тех, кто остался жить, — для тех, в жизни которых мы важны, — поистине чудовищны. Время от времени я посматривала на маленького Томаса Хэнкока. Невооруженным глазом было заметно, как он страдает. Мне были очень близки и понятны его чувства, но я не могла этого показать. На кафедру поднялся англиканский священник. Представившись братом профессора Хэнкока, он сказал, что сегодняшняя служба — самая тяжелая из всех, какие ему доводилось вести. Называя своего старшего брата просто Тео, он вспомнил, как они росли в сельской местности в Беркшире, где жили их родители. Рассказал, что, когда ему было десять лет, он, вопреки категорическому запрету входить в воду без взрослых, полез купаться в озеро за домом. Ярдах в пятидесяти от берега ему свело ногу судорогой. Он закричал, стал звать на помощь.

— Родителей не было дома, они ушли к друзьям играть в теннис. Тео сидел на террасе дома, уткнувшись в книгу, как всегда. Услышав мои крики, он бросился к озеру, нырнул, сбросив рубашку и шорты, и подплыл ко мне. Он, наверное, поставил рекорд, так быстро все произошло. Тео прошел небольшую подготовку спасателя, поэтому он точно знал, что делать: помог мне лечь на спину и медленно поплыл к берегу. На полпути мы услышали голос отца — он ругал нас за то, что мы ослушались запрета. На берегу я стал объяснять, что это я сглупил, а Тео спасал мне жизнь. Но папа даже слушать не пожелал, он снял ремень и вытянул нас по попе — каждому досталось по три удара. Знаете, что мне больше всего запомнилось? То, что Тео даже не пытался избежать этой порки, потому что, как он сказал, этим он бы меня предал. А это полностью противоречило его представлениям о нравственности. Таким был мой невероятный брат — он скорее готов был терпеть боль, чем предать близкого ему человека. — У священника дрогнул голос. Он замолчал, пытаясь справиться с эмоциями. Потом продолжил: — Признаюсь, когда пришла ужасающая новость о смерти Тео, я много размышлял об этом случае из нашего детства. И сейчас испытываю глубочайшее чувство вины. Я ведь знал, что у него были свои тяжелые моменты. Мне было известно, что ему, как и многим, довелось познать отчаяние. А в последние два года или около того… нет, конечно, время от времени мы переписывались, а прошлым летом провели вместе несколько дней в загородном доме родителей… Но я был так увлечен своим новым священническим саном и своей собственной семьей, что с братом общался далеко не так часто, как следовало бы. Вот потому я и вспомнил сейчас про тот июльский день 1950 года, когда Тео безропотно принял несправедливое наказание, не выдав меня. Тео спас меня — если бы не он, я утонул бы. Брат подарил мне следующие двадцать лет, которые я прожил с тех пор, — чудесных лет, замечу. Как я хотел бы спасти его. Как я хотел бы, чтобы все это оказалось скверным сном, чтобы не было этой страшной реальности, из-за которой мы с вами собрались здесь сегодня. Как бы мне хотелось, чтобы этот замечательный человек — человек очень неравнодушный, близко к сердцу принимавший слишком многое — обрел этот луч света во мраке. Тео сильно досталось от жизни. А он к тому же очень болезненно воспринимал проступки других. Когда в конце семестра обнаружилось, что студент или группа студентов писали работы за своих соучеников, Тео увидел в этом нарушении этики приговор себе как учителю, даже несмотря на то, что его не в чем было упрекнуть. Мне искренне жаль, что он не знал, насколько он был любим.

В этот момент Томас Хэнкок громко всхлипнул и заплакал. Его мать обняла мальчугана, шепча ему на ухо какие-то утешения. А я сильно прикусила губу, пытаясь держать себя под контролем.

Когда спустя полчаса, после чтения «Отче наш», мы вышли из церкви, в голове у меня крутилась одна мысль: Черт тебя побери за то, что ты так поступил со всеми нами. Будь ты проклят за то, что разрушил во мне последнюю каплю уверенности, что в твоем лице я нашла наконец того разумного и рассудительного взрослого, того советчика и защитника, в котором я всегда так нуждалась. Будь ты проклят за то, что разбудил меня, что открыл ужасную правду: никто не стабилен и никто не защищен. А идеальная жизнь — это ложь. Твое самоубийство не новость, не потеря невинности… я уже проходила все это в школе. Твоя смерть показала мне одно: все мы беззащитны и уязвимы. И разница между разумным и съехавшим с катушек очень и очень хрупка.

Мы с Бобом возвратились на мыс. Закончили покраску дома. Потом поехали на север, в Вермонт. Там мы целый месяц вели достаточно культурную жизнь, обучая обеспеченных старшеклассников, которым грозила опасность не поступить в хороший колледж. Родители сослали их в лагерь, который Боб называл «дорогостоящей образовательно-исправительной колонией у озера» (тогда он как раз читал «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, опубликованный в то лето в английском переводе). Многие из подростков были своевольными и дерзкими. Но нашлось и несколько умных, увлеченных ребят, которые понравились нам обоим. Начитанные и нелюдимые, они не находили с остальными общего языка, я же оценила в них именно эти качества. По прошествии четырех недель мы загрузили рюкзаки в багажник и покатили на север, в Канаду. Для нас обоих это был первый выезд за пределы США. Мы влюбились в Квебек: узкие мощеные улочки, архитектура семнадцатого века, ощущение, что находишься в уголке старой Европы, — и это всего в нескольких часах езды от американской границы. Нам нравилось даже то, что все здесь разговаривали по-французски, а на английском отвечали нам крайне неохотно. Мы нашли очаровательный старый отель со скрипучей кроватью и вентилятором на потолке, словно сошедшими со страниц книг Теннесси Уильямса, всего за восемь долларов за ночь, при том что располагался он прямо в центре Старого города. Неподалеку обнаружились и недорогие рестораны с французской кухней. Мы выпили там море дешевого бургундского. Я пристрастилась к канадским сигаретам «Крейвен Эй». При каждом удобном случае мы с Бобом занимались любовью. Долго гуляли по берегу реки Святого Лаврентия. Бездельничали, сидя в уличных кафе.

Я вслух задала вопрос, похоже ли все это на Париж, а Боб ответил:

— Подозреваю, что хоккей и кленовый сироп не слишком типичны для французской реальности. Но в остальном это немного похоже на Францию в изгнании.

Я пообещала себе, что начну изучать французский в следующем семестре, а в 1974 году проведу год за границей, и именно в Париже. И задала вслух еще один вопрос о том, что меня мучило: что с нами будет через год, когда Боб закончит Боудин и будет готовиться к поступлению в аспирантуру?

— Мы все это обсудим, — ответил он, — как только я буду знать, куда меня примут… если вообще какая-нибудь кафедра английской литературы захочет меня принять.

— Тебя все захотят принять.

— В таком случае, если Гарвард согласится, я тоже соглашусь, и тогда буду всего в ста двадцати милях от тебя. Да еще и папашу своего осчастливлю, потому что он сможет хвастаться всей своей команде, что у него сын учится в Гарварде.

— А ты уверен, что захочешь общаться с простой студенткой из Боудина, когда поселишься в Кембридже[50]?

— С чего это тебя понесло не в ту сторону?

— С того, блин, что я с тобой счастлива и боюсь, как бы все не развалилось.

— Этого не будет.

— Откуда у тебя такая уверенность? — настаивала я. — Тебе всего двадцать, а я тебя связываю.

— Я не заметил у себя на руках цепей. А я вот часто думаю, что недостоин такой умницы, как ты.

Мы провели в Квебеке пять дней, пообещав себе, что вернемся сюда, а еще что обязательно поживем в Париже и постараемся избежать всех жизненных ловушек.

Поездку все же пришлось сократить на несколько дней, потому что с матерью Боба случился жуткий приступ: она голой вылезла на крышу их дома и начала голосить, яростно завывая на луну. Отец позвонил Бобу в отель, рассказал ему новости и расплакался в трубку. Очевидно, сказал он, что электрошок не подействовал и теперь психиатры предлагают положить женщину в психиатрическую клинику. Еще Шон сказал, что Бобу незачем возвращаться в Бостон, что, как объяснил Боб, когда мы уже ехали назад на юг, было его способом сказать: «Давай скорей несись сюда со всех ног». Я предложила поехать с ним, но Боб считал, что в этой ситуации они с отцом должны побыть наедине.

— Я хочу быть рядом с тобой, — призналась я.

— Там будет паршиво, мрачно… и я не хочу тебе это навязывать.

— Я могу с этим справиться.

— Лучше бы мне все же поехать одному, да и отцу так тоже было бы проще. Ты ему очень нравишься, но у старика большие проблемы с самолюбием, и то, что ты будешь рядом, когда маму вот-вот упекут…

Вечером Боб высадил меня в Мэне. Вернулся он спустя четыре дня, а я за это время навела порядок в том бедламе, который оставил наш квартиросъемщик — невероятный неряха! Он ни разу даже не прибрался в квартире. Оставлял фрукты плесневеть в шкафах. Почти не выносил мусор. Не удосуживался даже сметать со столов хлебные крошки. Тараканы были повсюду. Я застала этого парня, когда он паковал вещи. Шок на моем лице был достаточно красноречив.

— Привет, ты прости, я тут немного намусорил.

Стеклянные глаза парня и сладковатое облако дыма от травки, висевшее во всех комнатах, все мне объяснили: мы доверили квартиру закоренелому торчку.

— Ты всегда оставляешь жилье в таком виде? — спросила я, пытаясь сдержать гнев.

— В ящике со льдом две бутылки вина… оставляю тебе, — буркнул парень.

— Оставишь еще свой задаток — пятьдесят баксов, чтобы я наняла уборщицу и дезинфектора.

— Но мне же нужно что-то есть.

— Тогда будь любезен, приведи квартиру в порядок.

— Чё-то ты круто забираешь, старушка.

— Извини.

— Я думал, ты классная.

— А я думала, что ты в своем уме.

И я указала парню на дверь, дав понять, что больше не хочу его видеть. Парень поднял свой рюкзак с нашитым на нем вверх ногами американским флагом. Последними его словами были:

— Ты, видно, в армии служила, старушка.

Моему отцу очень понравилось бы это замечание.

Следующие два дня я провела, отмывая квартиру. Заодно нашла нашего домовладельца, на повышенных тонах выговорила ему за то, что в доме снова появились тараканы (они, надо сказать, вернулись еще задолго до нашего обкуренного жильца), и потребовала, чтобы он вызвал дезинфектора и провел фумигацию. Хозяин неохотно согласился. Когда-то он служил на военно-морском флоте, а уйдя в отставку, осел в Брансуике, обзавелся несколькими домами и не желал тратиться на нужды своих квартиросъемщиков. Но когда он обнаружил тараканов и у себя, то признал, что нужно что-то срочно предпринимать. Дезинфекторы принялись окуривать все ДДТ — в начале 1970-х всё было канцерогенным, — предварительно велев мне убраться подальше и не показываться еще часов восемь после того, как они закончат. Я сделала так, как мне сказали, и отправилась в телефону-автомату рядом с «Макбинс», чудесным брансуикским магазинчиком, где продавались книги и пластинки. Бросив в прорезь три четвертака, я позвонила Бобу домой в Бостон.

— Могла бы позвонить за мой счет, — сказал мне Боб.

— Ты прекрасно знаешь, что я не стану этого делать. Как у вас дела?

— Кошмар! Прошлой ночью в больнице мать пыталась разбить себе голову. Так сильно ударилась о стену, что потеряла сознание на пару часов. Сделали рентген. Переломов и серьезных повреждений черепа нет, так нам главный врач сказал. Но теперь она в смирительной рубашке в изоляторе, обитом войлоком.

— Охренеть!

— Пожалуй, лучше не скажешь.

— Я очень сочувствую. Как твой папа все это переносит?

— Лучше, чем можно было ожидать. Я догадываюсь, что в глубине души он чувствует облегчение оттого, что так получилось и решение принято. Это значит, что теперь он чуть меньше будет себя винить за то, что мать заперли. Я тут случайно узнал, что отец вот уже пару месяцев встречается кое с кем — это моя бывшая школьная учительница, миссис Лаффан. Вдова. Мужа у нее убили во Вьетнаме. Что, как сказал мой католический папенька, вполне удовлетворяет его духовника, отца Куиллигана.

— Он тебе так и сказал?

— Ну, выдумывать я бы точно не стал. Вообще-то, мне приятно, что он может обсуждать со мной такие вещи.

— Здорово, что у твоего отца появилась девушка. Она симпатичная?

— Ей лет сорок.

— Значит, в школе ты не был в нее влюблен?

— В миссис Лаффан? Типун тебе на язык!

Мы оба рассмеялись, а Боб признался, что за последние дни это первый раз, когда ему стало чуть повеселее. Я рассказала, какой беспорядок ждал нас дома и о том, что сейчас там морят тараканов. Сообщила и о том, что не отдала нашему жильцу задаток в пятьдесят долларов (Боб одобрил), но на уборщицу их не потратила, решив сэкономить деньги (а еще потому, что какой же студент будет нанимать уборщицу?). Но теперь, раз уж я сберегла эти полсотни баксов…

— Ты не против, если я на половину этой суммы куплю себе подержанный велосипед? На Мэйн-стрит есть один магазин, где цены вроде неплохие. А если я увижу еще и мужской байк тоже примерно долларов за двадцать пять…

— Сунь продавцу пару баксов, чтобы он его отложил, и мы заберем его, как только я вернусь. Велики — отличная идея. И спасибо тебе, что поработала и привела наш дом в порядок. Я твой должник.

— Ты мне ничего не должен.

В тот же день, ближе к вечеру, я села на только что купленный велосипед (примерно 1967 года, но в хорошем рабочем состоянии и перекрашенный в зеленый цвет какого-то странного оттенка) и проехала несколько миль до Мер-Пойнт — маленькой бухты с лодочным причалом и живописной панорамой побережья штата Мэн. Я снова и снова вспоминала свой ответ Бобу: «Ты ничего мне не должен». С моей стороны это признание, что он мне ничего не должен, означало чуть ли не объяснение в любви. Дома у нас отношения строились по принципу деловой сделки. Мне всегда напоминали о том, что я в долгу у родителей, и о том, как мы, их дети, испортили им жизнь своим появлением. Но с Бобом все было иначе, у меня даже мысли не возникало такой: ты должен сделать это для меня, потому что я что-то делаю для тебя. Легкость, непринужденность, установившаяся между нами, была редкостью — я это чувствовала. Оба мы были почти детьми, оба пытались найти свой путь в мире и доверяли друг другу настолько, что могли признаться, что оба боимся вступления во взрослую жизнь и всего, что этому сопутствует. Но мы встретились, нашли друг друга — и поняли, что вместе обрели уверенность и силу. Все это было для меня совершенно ново, и я не уставала удивляться, насколько другой, более счастливой была жизнь в этом изменившемся мире.

Боб вернулся через два дня, бледный, измученный. В обозримом будущем его мать собирались поместить в психиатрическую больницу. О миссис Лаффан его отец за пять дней упомянул только однажды, и, пока Боб был там, она тактично ни разу не появилась в их доме.

— Между нами говоря, отец, по-моему, не может поверить своему счастью. Он давным-давно хотел разойтись с мамой, но знал, что церковь никогда этого не допустит. Теперь у него появилась лазейка — что-то вроде карточки освобождения из тюрьмы в игре в «Монополию».

Боб восторгался чистотой и порядком в нашей квартире, без конца повторяя, что это чудесный контраст с бардаком в доме его отца. И от тараканов мы были наконец-то избавлены. На оставшиеся двадцать пять долларов купили велосипед и Бобу. В Мер-Пойнт, когда мы сидели и поедали сэндвичи, запивая взятым с собой баночным пивом «Гиннесс», Боб сунул руку в карман своей бейсбольной куртки (разумеется, «Ред Сокс»[51]) и протянул мне небольшую коробку. Внутри оказались винтажные часы 1940-х годов с Микки Маусом, которые, как рассказал мне Боб, он нашел в одном клевом магазине в Кембридже.

— Чувак, который мне их продал, клялся и божился, что недавно почистил механизм у какого-то местного часовщика, так что если не будешь в них плавать или принимать душ, а еще не забудешь заводить их каждый день, то стрелки будут крутиться.

В то время, когда все молодые и длинноволосые в очередной раз влюблялись в братьев Маркс, Богарта в «Касабланке» и в Даффи Дака, часы с Микки Маусом были невероятно крутым подарком. Ирония стала важнейшей и неотъемлемой частью нашего молодежного языка в эпоху, когда все остальное вокруг — война, политика Никсона, недоверие между родителями и детьми, кризис городов — было очень сложно.

Через два дня начались занятия. В кампусе было много разговоров о самоубийстве профессора Хэнкока и о том, как это на всех подействовало. Но так же горячо обсуждали и двух отчаянных репортеров «Вашингтон пост», обнаруживших, что администрация Никсона была каким-то образом замешана во взломе штаб-квартиры Демократической партии в Вашингтоне, происшедшем годом ранее. На выходных, вскоре после моего возвращения, я разговаривала с папой, который удивил меня утренним телефонным звонком из Чили. Он так и сыпал теориями заговора и предположениями относительно того, почему все взоры теперь были прикованы к Ловкачу Дику[52] и банде его политических аппаратчиков.

— Либеральная пресса уже много лет преследует этого парня. А если и был взлом, что в этом такого? Политика — грязное дело.

— Но у этого, как ты выражаешься, парня есть список врагов, — возражала я. — Его приспешники были замешаны в укрывательстве. Совершенно очевидно, что Никсон преступил закон.

— Подождите-ка минутку, юная леди, никто пока не обвинял нашего президента в каких-либо проступках.

— Еще обвинят. И, пожалуйста, не называй ты меня «юная леди». Мы все-таки живем уже не в эпоху Эйзенхауэра.

— Айк был великим человеком. Я ни единого слова дурного не скажу про Айка.

— Я не ругаю Айка, несмотря на то что он дважды выбирал Никсона своим вице-президентом. Он зато предостерегал нас насчет военно-промышленного комплекса.

— Он был пятизвездочным генералом, спасителем Европы, а не каким-то пацифистишкой.

— Не нужно быть пацифистом, чтобы увидеть, что военно-промышленный комплекс управляет в этой стране всем. И тот факт, что он об этом сказал, будучи незаурядным военным…

— Напомни мне в следующий раз, что не стоит обсуждать с тобой политику во время международного разговора по телефону.

— Ты первый начал.

— Ну да, точно. Как дела, малышка?

Я могла бы сказать правду — что еще не совсем отошла от шока после смерти Хэнкока. Но проще было не говорить ничего. Проще было ответить вопросом на вопрос:

— А как Адам?

— Лучше всех.

Почему-то мне показалось, что папин ответ прозвучал неискренне.

— Ты как-то неуверенно это сказал.

— Мальчик отлично справляется. — Фальшь в голосе отца послышалась еще явственнее.

— А как дела в Чили?

— Не могу тебе многого сказать — говорят, здесь все линии прослушиваются. Скажу только одно: ничто не вечно. Ничто!

Прошло три недели. В три часа утра в нашей квартире зазвонил телефон. Мы с Бобом проснулись. Если телефон звонит в три часа ночи, хорошего не жди.

Я оказалась у телефона первой. Это был мой брат Питер, с которым мы не общались почти два года. Он показался встревоженным и расстроенным.

— Элис, в Чили государственный переворот, — сказал он.

— Бог ты мой! Папа и Адам… с ними все в порядке?

— В порядке? В порядке? — выкрикнул Питер. — Да, у них все хорошо. Просто отлично. Этот переворот… они помогали его спланировать.

Глава десятая

Дата переворота — 11 сентября 1973 года. Практически сразу стало известно следующее: в результате воздушных налетов, совершенных военными правых взглядов, взорван президентский дворец. Глава вооруженных сил Аугусто Пиночет отдал приказ войскам вести на дворец наступление, а флоту в то же время взять под контроль важный порт Вальпараисо. К 8:30 утра президент-социалист Сальвадор Альенде осознал масштабы произошедшего и понял, что будет низложен недемократическими методами. Вместо того чтобы уйти в отставку или потребовать предоставления возможности благополучно покинуть страну, он отверг предложение отказаться от руководства страной и принял участие в перестрелке с наступающими вооруженными силами. Поняв, что игра окончена, Альенде покончил жизнь самоубийством.

Большую часть этих подробностей я услышала от Карла Тейлора, того самого нью-йоркского марксиста, который немедленно организовал митинг протеста на углу возле студенческого клуба. Участвовали в нем человек восемь. Среди них был профессор Герб Курсен — скользкий тип, печально известный тем, что приставал к каждой студентке, оказавшейся в его поле зрения. Он размахивал революционным флагом, выставляя его на всеобщее обозрение. Когда мы с Бобом подошли, митинг уже был в разгаре — Курсен разглагольствовал о том, что за этим переворотом стоят Никсон и Киссинджер, которые увидели в росте популярности законно избранного марксистского правительства свидетельство теории домино в Латинской Америке. Карл безостановочно курил и возбужденно тараторил, рассказывая собравшимся, что ему удалось дозвониться до друга, руководителя радикального театра в Сантьяго. Тот сообщил, что интеллектуалов и художников хватают, что сам он попытается бежать через аргентинскую границу.

— Не знаю, выжил ли он, — закончил Карл. — Но наверняка знаю вот что: наше правительство поддерживает военное свержение демократически избранного президента. Оно позволяет Пиночету и его головорезам восстать против прав человека и, как следствие, санкционируют аресты и казни людей, которых хунта объявляет противниками. Еще мне известно, что у одной нашей студентки, которая, кстати, присутствует здесь, отец глубоко вовлечен в события, происходящие там в настоящее время. Не правда ли, Элис Бернс? Твой отец, управляющий рудниками Международной медной компании, разве он не заодно с хунтой?

Я хотела поскорее уйти. Но почувствовала, как Боб, успокаивая, положил мне руку на плечо.

— Это несправедливо! — крикнул он.

— Скажи это семье Сальвадора Альенде, который покончил с собой, чтобы не быть застреленным хунтой. Скажи это семьям пропавших без вести.

Меня все это испугало, но я понимала, что должна что-то ответить, потому что, если не решусь и промолчу, мне нелегко будет с этим жить.

— Я ничего не знаю о работе отца в Южной Америке. И что-то не помню, чтобы мы с тобой обсуждали это, Карл.

— О, ты ничего не знаешь о темных делишках своего отца? Немного смешно слышать это. Это то же самое, как если бы дочка охранника в Дахау сказала, что не знает, что ее папа творил в концлагере, хотя жила в двух шагах от него.

— Что за чушь! — Карлу удалось вывести меня из себя. — Мой отец работает за границей. Да, он управляет рудником в Чили…

— Рудником, который Альенде национализировал, — перебил меня Карл. — Тебе он сказал, конечно, что взбешен этим? Ты все знала, не могла не знать, ведь так?

— Это превращается в судилище. — Боб твердо встал на мою защиту.

— Пусть Элис ответит на мой вопрос, — уперся Карл.

— Мой отец не распространялся о своей работе в Южной Америке, — выдавила я, хотя, говоря так, грубо искажала правду: на самом деле папа не раз горько жаловался мне, что «эти коммунисты собираются прибрать к рукам мой рудник».

Однако я никогда не вдавалась в подробности, потому что, как и всегда с отцом, опасалась узнать слишком много о его планах. К тому же накануне, сразу после звонка Питера, я, хоть и боялась навлечь на себя грозу, все же позвонила маме. О разговоре с братом я решила не упоминать, но мама уже все знала. — Что, твой братец-радикал уже успел тебя известить? — спросила она на удивление спокойно.

— Да, Питер мне звонил.

— И вы поговорили в первый раз за восемнадцать месяцев. Уж, наверное, он распинался о том, что твой отец — чудовище, состоит на службе у ЦРУ, и все такое.

— Ты слышала наш разговор?

— Нет, просто я слишком хорошо знаю твоего брата. А также знаю, что ты до сих пор дуешься на него за то, что он переспал с девчонкой в Боудине, когда возил тебя на собеседование.

— А это-то ты как вызнала?

— Питер рассказал Адаму как брат брату… и все такое. А Адам сказал мне, потому что я всегда у него все вытягиваю. Девушка ведь была совершеннолетняя, правильно? Старше восемнадцати, и все такое?

— Мама…

— Я так понимаю, это положительный ответ. Но ты разыграла великую моралистку и кисейную барышню, узнав, что твой — ах, такой высоконравственный! — брат, оказывается, такой же мужчина, как и любой другой, в том, что касается секса. Пора уже привыкнуть, Полианна. Мужики — те же псы. Верность практикуют только уж совсем полные подкаблучники. Бог свидетель, если бы я поднимала шум из-за каждой интрижки твоего отца…

— Мама…

— А теперь ты шокирована этим. Для тебя, конечно, откровение, что твой папочка по уши завяз в истории с coup d’état[53]. И брата твоего втянул во все это. Знаешь, что я думаю? Альенде — это будущий Кастро. Он создал свой собственный КГБ и уже начинал прижимать инакомыслящих, как он их себе представлял: банкиров, бизнесменов, всех, кто не поддерживал этот его марксизм. И твой отец тоже был в списке его жертв.

— Что? Откуда ты все это знаешь?

— А ты сама-то как думаешь? Телепатия? Да твой отец всегда мне все рассказывает, кроме разве что имени своей последней любовницы… Альенде сам напросился. Все, что от него требовалось, — быть чуть более умеренным, чуть более центристом, соединить социализм со свободным рынком — и был бы жив. Но этот парень переступил черту. Нельзя национализировать рудники, принадлежащие иностранным компаниям, одновременно ложиться под Москву и ждать, что Вашингтон будет сидеть сложа руки и ничего не сделает. Он сам выковал свою судьбу.

Эта тирада буквально сразила меня, потому что очень и очень во многом мама была крайне либеральна. Ошеломило меня и то, что она открыла мне глаза на папины измены. Однако, как я начинала понимать, мама обожала действовать согласно принципу дестабилизации, выбивая почву у вас из-под ног и тем самым укрепляя свою власть над вами. В тот момент я осознала, что, как бы ругательски ни ругала она отца, какими бы оскорблениями его ни осыпала, она на многое сознательно закрывала глаза и, несмотря ни на что, готова была встать грудью на его защиту. Режим Альенде отнял то, что было для моего отца его raison d’être[54]: рудник, в котором он души не чаял и всегда заявлял, что это его детище. Жизнь то и дело разочаровывала отца развитием событий и подбрасывала поводы для сожаления. Так вот, этот рудник в пустыне Атакама был, в представлении отца, его наследием — доказательством того, что его существование на земле что-то значило и что он создал с нуля нечто, что переживет его. Понимание этого пришло ко мне намного позже, когда я и сама стала задумываться о том, как быстро течет время здесь, и осознала, что бо́льшая часть всего того, что волнует нас, пока мы пользуемся даром под названием «жизнь», не продлится дольше нашего кратковременного пребывания здесь. Тогда же, в сентябре 1973 года, меня от этих мыслей отделял еще очень большой отрезок времени. И меня просто зашатало от маминых откровений.

— Добро пожаловать в реальный мир, — усмехнулась она. — А об Адаме и папе не беспокойся. Они сейчас где-то в безопасном месте, ждут, пока ситуация стабилизируется. Ты должна понимать: если бы не этот переворот, твоих отца и брата могли бы запросто похоронить заживо в какой-нибудь шахте. Или же их корпоративный джип мог потерять управление и свалиться в пропасть… мало ли их там у них в Андах. Ты, разумеется, сейчас вместе с братцем примкнешь к какому-нибудь маршу протеста против Никсона и Киссинджера, вы будете кричать во весь голос об американском империализме и обманывать себя, полагая, будто этим можно все изменить.

Позже Питер позвонил и сообщил, что папа и Адам снова объявились в Сантьяго и что режим Пиночета попросил их контролировать реприватизацию их шахт.

— Как ты узнал?

— Папа сказал, как же еще! Он мне звонил позавчера, интересовался, как я воспринял новость о перевороте. Я сказал, что знаю об американском участии и его роли и что мне за него стыдно. И знаешь, каким был ответ? Два слова: «Жалкий неудачник». А потом он заявил, что сегодня ужинает с Пиночетом и передаст ему от меня наилучшие пожелания.

— Зачем ты мне все это рассказываешь? Чтобы я встала на твою сторону?

— А ты на его стороне?

— Да на ничьей я стороне. И только хочу, чтобы меня не пытались загнать в тот или иной политический угол.

— Ты не сможешь отсидеться в сторонке, Элис, когда мир вокруг тебя вот-вот взорвется.

Потом Питер сообщил, что отправляется в Вашингтон на демонстрацию у посольства Чили, и бросил трубку. Оставив меня с ощущением, что я — самая отвратительная юная моралистка и ханжа, какую только можно представить. Боб велел, чтобы я переставала заниматься самобичеванием. Хватит думать, сказал он, что я должна нести ответственность за действия других людей.

— Питер винит меня в том, что я…

— Не готова освободиться от прошлого. И мама твоя о том же самом. Да уж, кто бы говорил, особенно если учесть, что в твоей семье все цепляются за это самое прошлое. Да и в моей тоже.

— Тебе никогда не приходило в голову, что родные люди вынуждены придираться друг к другу, чтобы сохранить видимость единства?

— Прямо в точку. Знаешь, что Фрейд сказал об ирландцах? «Это такая раса людей, для которых психоанализ не имеет смысла вообще».

Я посмеялась. А через несколько дней поймала себя на том, что цитирую эту фразу за кофе с моим новым другом, Хоуи Д’Амато. Мы разговорились на показе фильма Ингмара Бергмана «Страсти по Анне», который проходил в рамках фестиваля фильмов шведского мастера, организованного одним студентом родом из Нью-Йорка, по имени Дункан Кендалл. Фильм крутили в аудитории на двух 16-миллиметровых проекторах с больших бобин, и Дункан, который был одновременно и организатором фестиваля, и киномехаником, должен был включать второй проектор, подгадав момент, когда пленка на первом будет заканчиваться. Хоуи явился туда в тоненькой ярко-васильковой ветровке на молнии, хотя осень стояла очень холодная. Многие недоуменно на него поглядывали. Но Дункан, будучи уроженцем Манхэттена и чужаком здесь — сам он носил бежевый тренчкот, как у Хэмфри Богарта в «Касабланке», и вечно курил сигареты, — подошел и дружески обнял его. Дункана в колледже знали как любителя искусства, он ставил интересные пьесы, организовывал кинофестивали, доставал фильмы, которые в такой провинции, как Мэн, никогда не показывали. А еще его постоянно поддразнивали из-за странной походки вприпрыжку. Да, он тоже был здесь чужаком — одна из причин, по которой он обнял Хоуи, когда тот пришел на показ фильма Бергмана, а потом подозвал меня:

— Знакомься, Элис, еще один житель Нью-Йорка. Хоуи, Элис живет со спортсменом, но ты не бери в голову — он нормальный чувак.

Затем Дункан оставил нас одних и пошел здороваться с только что вошедшим преподавателем немецкого.

— И где в Нью-Йорке твое пристанище? — спросил меня Хоуи.

Я объяснила про свой статус «изгнанницы».

— Ну, а я, — улыбнулся Хоуи, — я из того, что Дункан называет потусторонним миром: Форест-Хиллз в Квинсе.

— Как же, черт возьми, ты тогда оказался здесь, в штате Мэн?

— Хотел изучать гуманитарные науки, хотел в Новую Англию, хотел в Хэмпшир или Беннингтон, но отец побоялся, что в тех местах мои странности только усилятся. Боудин более традиционный, но всеохватный и постоянно меняющийся. Или, по крайней мере, так мне сказали в приемной комиссии. Мне предложили полную стипендию, а сейчас… сейчас я все чаще задумываюсь о переводе. Но мой отец хочет, чтобы я это выдержал.

— Итальянское упорство, я чувствую, не уступает своим ирландским аналогам?

— О, да у тебя тонкая интуиция.

Так началась наша дружба. Хоуи, как оказалось, специализировался по психологии и искусству и подумывал о поступлении в аспирантуру по истории искусств и о карьере музейного куратора. Среди студентов Боудина такие экземпляры редко встречались — он был геем и не скрывал этого, скорее наоборот. Зеленые волосы и яркая одежда дополняли его провоцирующий образ. К тому же Хоуи был убежденным одиночкой. Жил за пределами кампуса в маленькой квартирке. Друзей у него было немного. Эван находил его «слишком взбалмошным, слишком экстремальным», и это говорил человек, не признававший других цветов, кроме черного. Сэм в свою очередь критиковал Хоуи за «интеллектуальную сентиментальность»: ладно бы Лакан[55] и Мелани Кляйн[56], с этим еще можно согласиться, но искать утешения в бродвейских мюзиклах?! Хоуи и сам понимал, что пришелся здесь не ко двору, «но трудно отказаться от полной стипендии». Его отец — подрядчик, имевший небольшой бизнес по ремонту домов в Квинсе и Лонг-Айленде, — не хотел, чтобы сын уходил из такого престижного учебного заведения. Однажды вечером за бокалом вина все в том же ресторанчике «Сердитый тетерев» — я тогда столкнулась с Хоуи в библиотеке и поняла, что он тоже ищет укрепляющее средство перед вечерними занятиями, — я прямо спросила Хоуи об отношении отца к его сексуальной ориентации и вызывающему стилю в одежде.

— Как ни странно, тут все в полном порядке. Ну, то есть сначала он, конечно, выпал в осадок, когда у меня позеленели волосы и я стал одеваться как то ли хиппи, то ли Либераче[57]. Но потом в школе — в моей государственной школе в Форест-Хиллз — два итальянских хулигана попытались меня избить. Одного из них я вырубил. Не смотри, что я на вид такой цветочек, отец с девяти лет отдал меня в бокс, и я продолжал тренировки, даже став зеленым. Одним словом, эти итальянцы начали меня толкать и обзывать педиком, а один из них затем шлепнул меня по левому уху… ну, я и отоварил этого урода в челюсть двумя прямыми справа. Повалил его на пол, выбил два передних зуба. Его папаша сильно возбудился. Поскольку дело было в школьной раздевалке, он потребовал, чтобы меня вызвали к директору. Приехали мой папа, итальянский шпаненок и его отец-электрик. Как только тот, другой итальянский отец, меня увидел, он при всех набросился на своего сынка: «Ты дал такой фее себя побить и прибежал ко мне в слезах жаловаться? Пошьёльнакер!» И вытолкал своего сынка из кабинета. Директору все равно пришлось со мной строго поговорить о драке, но он был вынужден признать, что это была самооборона: «И теперь, возможно, ребятам хватит ума понять, что с тобой лучше не связываться». По дороге домой папа мне сказал: «Я очень горжусь тобой. И всегда буду за тебя заступаться, хотя ты и показал мне и всему миру, что можешь и сам за себя постоять».

— Судя по всему, с отцом тебе повезло.

— Я знаю, как ему трудно со мной, таким абсурдным, непохожим ни на кого. Но ты права, мне редкостно повезло с отцом. Он столько преодолел, столько выстрадал из-за меня и тем не менее так щедро демонстрирует мне свою любовь.

Я буквально чуть не разревелась, когда Хоуи это сказал. Помимо всего прочего его рассказ заставил меня вспомнить собственную семью и родителей, которые были абсолютно не в восторге от моих взглядов на жизнь.

Мы с Хоуи сблизились. Ему даже понравились Боб и его знаменитые спагетти с фрикадельками. Поначалу внешний вид Боба — спортсмен-качок — немного сбил Хоуи с толку, но вскоре я увидела, что они общаются все более непринужденно.

— Я мог бы начать тебя уверять, что он сказочный, но ты и сама это уже знаешь, — как-то сказал Хоуи, когда мы шли по кампусу. — Особенно меня поражают его начитанность и любознательность. Он, наверное, единственный член своего братства, который не стал нести стандартного бреда, которого я успел наслушаться. И это тоже характеризует его как одного из самых лучших чуваков, которых я встречал. Тебе, несомненно, крупно повезло. Впрочем, с другой стороны, и ему тоже.

Несколькими неделями позже на Брансуик обрушилась фантастическая метель. Выпало два дюйма снега — и это в первую-то неделю ноября. Это было настоящим сюрпризом — проснуться в субботу, в день решающего футбольного матча, и увидеть, что мир стал белым. Поскольку дело было не где-нибудь, а в Новой Англии, команды решили провести игру, как только поле очистят от снега. Я пошла на стадион с Бобом — футбол все-таки! — и это была единственная игра в сезоне, которую он решил посетить. Увидев его на трибуне со мной, некоторые его бывшие братья-однокашники, нахмурившись, отвернулись. Футбольный тренер дал понять, что заметил Боба, коротким кивком. Игра была свирепой. За три минуты до перерыва лайнсмен Амхерста что-то крикнул одному черному парню из команды Боудина, Чарли Смоллсу, и тот отреагировал великолепнейшим ударом в пах. После этого игроки Амхерста всячески пытались достать Смоллса, но его товарищи по команде Боудина их успешно блокировали. Вмешались судья и тренеры. Сначала один из судей потребовал, чтобы Смоллс покинул поле, но тот начал протестовать и был поддержан тренером Боудина. Что он говорил, неизвестно, но рефери смягчился и внезапно изменил решение, удалив с поля игрока Амхерста.

— Нетрудно догадаться, что сказал Чарли этот говнюк, — ухмыльнулся Боб.

— Я не ожидала, что ку-клукс-клан жив и процветает в Западном Массачусетсе, — сказала я.

— Расизм в Штатах не менее ужасен, чем кофе в закусочных, — добавил Боб.

Этот короткий, не больше минуты, инцидент в первой половине игры, казалось, встряхнул команду Боудина, которая примерно за восемь минут до конца провела тачдаун, уменьшив разрыв и доведя счет к перерыву до 14:7.

— Теперь у нас есть шанс, — заметил Боб, принимая пару бутылок пива от скандально известного Кейси.

Тот предложил еще и кальян, поглядывая вокруг, хотя и охранники из Боудина, и полицейские из Брансуика неотрывно смотрели на поле. Боб сделал несколько осторожных затяжек. Команда Боудина, очевидно, была возмущена расистской атакой на своего игрока, и ребята играли все более напористо, жестко и умело. Уже через шесть минут счет стал равным.

Поразительно, как громко можно кричать при счете 14:14 за пятьдесят семь секунд до конца последней четверти[58], когда у Амхерста мяч на 18-ярдовой линии Боудина. Ситуация выглядела очень тревожной, но тут совершенно неожиданно два гарда Боудина провели сэк[59], подхватили мяч, который выронил квотербек Амхерста, и удерживали его, пока не подоспел боудинский тайт-энд[60] и не пробежал с мячом восемьдесят два ярда — тачдаун! Толпа обезумела, мы все повскакали с мест, кричали, обнимались… Ощущение всеобщего, неожиданного триумфа было непередаваемым. Не за это ли мы так любим спорт? За то, что он позволяет нам поверить, что игра — это метафора более глобальных жизненных испытаний и что иногда мы можем победить, несмотря ни на что.

После игры я заметила, что Боб немного загрустил. Он явно был огорчен тем, что больше не является частью команды, которая только что одержала такую потрясающую победу. Наверное, приняв решение съехаться со мной, он отказался от чего-то очень важного для себя. Наблюдая, что Боб напряженно ведет разговор со своим бывшим тренером, и ловя на себе косые взгляды тренера, по-прежнему неприязненные, — я для него была гарпией, сманившей его звезду, — я начала осознавать то, что мне до тех пор было трудно понять: все мы — это совокупность сил, тянущих нас в разных направлениях. И мы часто закрываем глаза на какую-нибудь одну сторону своей натуры ради того, чтобы принять что-то новое и, возможно, лучшее, но все же старое часто тянет нас назад, напоминая о другой стороне нас самих, тоже достаточно важной. Возможно ли это — окончательно сбежать из тех мест внутри себя, которые мы уже не хотим видеть частью своего внутреннего ландшафта, но которые — и мы не можем об этом забыть — все равно формируют нас, делая теми, кто мы есть?

Когда кто-то из ребят братства Бета протянул Бобу пиво, я подошла сзади и дотронулась до его плеча.

— Знаешь, я, наверное, зайду кое-куда… хочу заглянуть к Сэму, — шепнула я.

На этих словах бывшие напарники Боба призывно замахали ему руками.

— Круто! Увидимся через час.

И мой парень торопливо зашагал к приятелям.

Заявившись на квартиру к Сэму, я нашла его в обычном язвительном настроении.

— А вот и исполнительница главной роли любимой девушки в фильме «Кнут Рокни, настоящий американец»[61]! — провозгласил он, когда я вошла.

— Тебе бы в «Борщовом поясе»[62] выступать, имел бы успех, — сказала я.

— Да-да, старая антисемитская подколка.

— Я тебя умоляю! У меня, вообще-то, мама еврейка.

— Так евреи — самые большие антисемиты.

— Болтай-болтай, Сэм, — вклинился в разговор Дункан Кендалл, — но берегись, как бы кто не сказал того же о тебе самом. Вряд ли тебе это понравится.

— Сказал утонченный принц Манхэттена.

— Мои предки росли в Йорквилле и Адской кухне[63], — заметил Дункан. — Не совсем территория Эдит Уортон[64].

— Ты, конечно, мальчик из Коллегиата[65], — засмеялся Сэм. — Но это еще не значит, что ты можешь писать художественную прозу.

Я подошла ближе:

— Мне понравился рассказ, который прислал Дункан.

— Но в этом вопросе ты остаешься в меньшинстве, — возразил Сэм.

— Ты и твой Диджей вообще не воспринимаете сюжетную прозу, — заметил Дункан.

— Нет, мы просто вообще не воспринимаем все лживое и напыщенное, — парировал Сэм.

Я видела, что Дункан побелел, но сдерживается, стараясь не показать, как сильно задет.

— Это нехорошо, Сэм, — сказала я.

— Литература никогда не бывает хорошей, — усмехнулся он.

— Когда я опубликую свой первый роман… — начал Дункан дрожащим от обиды и гнева голосом.

— Вероятность этого события так же высока, — вставил Сэм, — как то, что я стану астронавтом.

На этих словах Дункан бросился к двери.

— Ну ты и паршивец, — прошипела я Сэму, выходя следом.

На улице я сразу увидела Дункана. Он расхаживал взад-вперед с сигаретой в руке и разговаривал вслух сам с собой.

Заметив меня, он отмахнулся:

— Я не нуждаюсь в сочувствии. — Он глубоко затянулся и снова зашагал, разбрасывая снег своими туристическими ботинками и зябко кутаясь в тренчкот. — Каждый раз, как я общаюсь с этими ребятами, они меня подначивают. Особенно, конечно, Диджей, которого сегодня, к счастью, нет. У него умерла не то бабушка, не то еще кто-то… Он-то не упускает случая меня унизить.

— А на самом деле он точно так же не уверен в себе, как и все мы.

— С его высокомерием человека белой расы, которое пенится и лезет из него, как взбитые сливки из банки. Прости за плохую метафору. Пива хочешь? Я бы выпил штук пять.

Я взглянула на часы:

— Сейчас мой парень должен подойти.

Дункан попытался скрыть разочарование, но сник. Я быстро приняла решение.

— Знаешь, что я тебе скажу? Мы живем в пяти минутах ходьбы отсюда. Я поднимусь наверх и попрошу ребят, чтобы передали Бобу, что мы пошли домой. А потом можем зайти в «Лавку Майка» и прихватить там пива.

— Давай лучше я поднимусь и сам им скажу, — предложил Дункан.

— Зачем тебе опять во все это влезать? Я быстро.

— Хочу показать этому придурку Сэму, что его подлые подколки меня нисколько не колышут.

Бросив сигарету в снег, Дункан сунул руку в карман, выудил пачку сигарет «Житан» и предложил одну мне:

— Чтобы ты не замерзла, пока я сбегаю наверх.

— О, французские! — Я была впечатлена.

— Стараюсь держать марку Верхнего Вестсайда. Хотя кое-кому они кажутся слишком крепкими — говорят, это все равно что сосать выхлопную трубу… И это еще одна причина, по которой я люблю «Житан».

Улыбнувшись на ходу, Дункан зашел в дом. Он вернулся оттуда меньше чем через минуту и, не успев выйти на улицу, закурил еще одну сигарету.

— Дело сделано, — сказал он. — Посмотрим, найдется ли у Майка на складе «Молсон».

— Сигареты французские, пиво канадское. Да, ты точно парнишка с Манхэттена.

— Парнишка, который спит и видит, как бы поскорее оказаться подальше от этой страны.

— На третьем курсе ты будешь учиться за границей?

— Париж. Сорбонна. Принят на прошлой неделе. А ты?

— Думаю об этом. Все будет зависеть от того, где окажется в аспирантуре Боб, мой парень.

— Все равно он будет в другом месте, даже если ты останешься здесь.

— Другим местом может оказаться Кембридж.

— А… вот оно что. Мне отказали. Как отказали Йель, Браун и Бартмут.

— Это тебя все еще огорчает?

— Да, признаться, огорчает.

Мы подошли к «Лавке Майка» — небольшому универсаму. Узрев на полке две упаковки по шесть бутылок «Молсона», Дункан заулыбался еще шире. Он купил обе, а также еще пару пачек «Житан».

— Майк их держит для меня, — объяснил Дункан. — А поскольку я выкуриваю по две пачки в день…

— Ты настоящий наркоман.

— Без сигареты я не могу ни думать, ни писать.

— А твой плащ… его ты тоже надеваешь, когда пишешь?

— Только когда пытаюсь изображать персонажа из фильмов Жан-Пьера Мельвиля.

— Кто такой Жан-Пьер Мельвиль?

— Величайший режиссер французских гангстерских фильмов всех времен.

— Да кто же его может знать?

— Парижане. И некоторые чудаковатые нью-йоркцы, которые днюют и ночуют в кинотеатрах.

— Дай угадаю, этим ты и занимался в своей растраченной впустую подростковой юности?

— Бинго. Моим родителям это было не по душе. В Коллегиате мне нравилось образование, но все остальное я ненавидел. Надо мной там вечно издевались из-за смешной походки и культурного снобизма. В тринадцать лет я попросил родителей подарить мне на Рождество постоянный абонемент в Музей современного искусства, потому что там есть еще и кинотеатр с программой старых фильмов, и я мог в выходные посмотреть там пять фильмов.

В последующие четыре часа мы выпили все двенадцать «Молсонов», приговорили целую пачку «Житан» и даже совместно приготовили чили из говяжьего фарша, лука, консервированных помидоров и молотого перча чили — того, что я смогла найти в холодильнике и в кухонных шкафах, — и я обнаружила, что оказалась в обществе болтуна экстра-класса. А также невротика, и тоже экстра-класса. У Дункана были сильно обгрызенные ногти, его бил тик, выдававший сильнейшую внутреннюю тревожность и напряженность. Но, боже, как же много он знал — практически всё обо всем.

Дункан действительно хорошо разбирался в искусстве, но рассуждал о нем немного утомительно. Однако поинтересовался также и мной, моими пристрастиями, посочувствовал мне по поводу того, что меня увезли в Коннектикут, и рассказал, что его семья восемь лет подряд снимала на все лето дом в Риверсайде («Так что я с детства дал себе клятву никогда не жить в пригороде»). Отец Дункана, известный адвокат из «Крэйвет, Суэйн и Мур», настаивал на его поступлении после колледжа на юридический факультет.

— Папа меня считает богемным неудачником. И неважно, что я учусь в колледже намного лучше, чем мой брат Майкл. Майк все сделал в точности так, как хотел отец. Учился он на тройки с плюсом, но отец задействовал свои связи и устроил его на юридический факультет Бостонского колледжа. А у меня в прошлом году были отличные оценки, но что толку? Папа то и дело отпускает комментарии: «Зачем тебе все эти идиотские курсы электронной музыки, абстрактной живописи и веймарской литературы? Ты просто дилетант».

Слушая Дункана, я огорчалась за него, сочувствовала, удивлялась нашему сходству. Поймала себя на мысли, что мне нравится ход его мыслей. Дункан признался, что хочет после колледжа учиться на режиссера в Йельской школе драматического искусства. Он видел себя будущим Майком Николсом, хотя в то же время подумывал и о карьере писателя, живущего во Франции. Штука была в том, что многие ребята в Боудине, да и повсюду, не раз делились со мной подобными мечтами, особенно о жизни в Париже, но только Дункан, как мне показалось, мог это осуществить, если сумеет преодолеть сомнения и комплексы, конечно. Это привлекало меня к этому парню еще больше.

Как-то незаметно время подошло к полуночи. Боб не объявлялся. А ведь обещал быть через час у Сэма. С одной стороны, мне было досадно. С другой — обрадовало.

Хотя Боб был исключительно тактичным и предупредительным человеком, я не могла избавиться от чувства, что он мне изменяет, зависнув со своими дружками-спортсменами и бросив меня здесь с Дунканом, отношения с которым зависли в неопределенной фазе между легким флиртом и дикой усталостью. И когда Дункан поцеловал меня очень откровенно, в губы, я не сопротивлялась. Горечь от того, что меня бросили, немного нейтрализовали головокружение от объятий Дункана и чувство опьянения — любовного и настоящего. Но когда Дункан полез мне под рубашку, что-то заставило меня отступить. Это глупо, да и вообще скверно, сказала я себе и быстро встала:

— Я вынуждена попросить тебя сейчас же уйти.

Дункан снова потянулся ко мне. В его движении не было агрессии, он просто взял меня за руки:

— Я без ума от тебя. И мы так подходим друг другу.

— Я принадлежу другому.

— Принадлежу? Принадлежу? Черт, мы же не в романе Джейн Остин. На дворе 1973 год. Мы не принадлежим никому и ни с кем себя не связываем. А я знаю еще с того дня, когда увидел тебя в прошлом году…

— Эти слова тоже из романа Остин.

— Это объяснение.

— Это словесная эквилибристика.

В следующее мгновение я снова оказалась в объятиях Дункана и позволила целовать себя со страстью и напором, которые чрезвычайно меня возбуждали. На этот раз, когда рука Дункана скользнула по моим джинам вниз, я не отодвинулась. Наоборот, меня охватила дрожь, и я прижалась к парню еще ближе. Внезапно мы услышали, как дверь внизу распахнулась, а вслед за тем шаги на лестнице. В считаные секунды мы с Дунканом оказались за кухонным столом, я спешно оправила одежду, Дункан прикурил сразу две сигареты и как раз протягивал мне одну, когда в кухню ввалился Боб. Я застыла от ужаса, решив, что он сразу догадается, чем мы тут занимались. Но как только Боб переступил порог, стало понятно, что с ним случилось что-то действительно ужасное. Вся его куртка была в крови, а взгляд — одурманенный и затравленный.

— Что он здесь делает? — спросил Боб хриплым от алкоголя и агрессии голосом уроженца Южного Бостона.

Я никогда раньше не слышала в его голосе столько злобы.

— Составлял мне компанию, пока тебя не было, — ответила я. — А с тобой-то что случилось?

Боб только помотал головой и пошел, пошатываясь, в нашу спальню, стаскивая на ходу куртку.

— Избавься от него, — крикнул он и захлопнул за собой дверь спальни.

Дункан вскочил:

— Мне пора на выход.

— Извини.

— За что? Вечер был чудесный. — Дункан схватил меня за руки и перешел на шепот: — А ты просто потрясающая.

— Ну, блин, ушел он? — крикнул Боб из спальни.

— Я бы предпочел не оставлять тебя с этим неандертальцем.

— Ты его не знаешь, он не такой, — прошипела я, моментально заняв оборонительную позицию.

И вдруг я услышала, что Боб в спальне плачет. У Дункана глаза полезли на лоб. Взяв лежащий на кухонном столе блокнот, он нацарапал номер:

— Моя квартира в пяти минутах ходьбы отсюда. Если я тебе понадоблюсь или тебе придется сбежать отсюда, позвони мне, и я тут же вернусь. Ты можешь занять мою кровать, а я себе постелю на диване.

— Ты джентльмен.

— К моему безмерному сожалению. — И, в последний раз пожав мне руки, он прошептал: — Держись.

Плач из спальни стал громче.

Дункан схватил свой плащ и сбежал вниз по лестнице. Я открыла дверь в спальню. Боб скорчился на полу, закрыв лицо руками. Первым моим побуждением было подбежать и обнять его. Но кровь на рубашке, эти его слезы и явное опьянение остановили меня. Я подумала: он сделал что-то ужасное.

— Что случилось? — спросила я.

— Я только что все разрушил, — ответил Боб.


Боб, собственно, не сделал ничего ужасного. Это сделали его дружки. Но Боб, пьяный, обкуренный, был рядом, пока четверо его товарищей из братства избивали Хоуи Д’Амато.

— Мы зачем-то забрели в дом Каппа Зет… — Боб тяжело вздохнул.

— Какого хрена вы делали в этом зверинце? — перебила я его вопросом.

— А как ты думаешь? Курили. Несли чушь. Кто-то принес спиды. Трое ребят, с которыми я был, проглотили по таблетке.

— А ты?

— Нет. Я только пил и пил, немного покурил травки.

— Ты много выпил?

— Крепкого тоже принял немного.

— Какого крепкого?

— Текилы.

— Отлично.

— Да, я вел себя как последний кретин.

— Ты забыл, что я жду тебя у Сэма.

Боб опустил голову:

— Я же говорил себе два раза: «Вали отсюда. Или к Элис». Но ребята из братства так уговаривали… Часов в одиннадцать мы решили вернуться в дом Бета. Пошли туда через Боудинские сосны[66]. Я так нажрался, что перед глазами все плыло. Но я помню, что кто-то шел нам навстречу и у него были кучерявые зеленые волосы. Один из наших, Билл Мэройс, крикнул: «Эй, гомик зеленый!» Хоуи хотел парней обойти, но они вдруг его окружили.

— И ты тоже?

— Ты что! Нет, конечно. Я стоял, прислонившись к стволу, даже не рядом. Мэройс и еще один из парней начали издеваться над Хоуи, спрашивали, что он делает в лесу — может, решил снять кого-нибудь? Хоуи пробовал отойти. Они ему перегораживали путь.

— А ты ничего не сделал? — ужаснулась я, представив, как страшно было, наверное, Хоуи.

— Я был такой пьяный, что на какое-то время отключился. Когда пришел в себя, Хоуи кричал на Мэройса: «Это ты здесь реальный гомик, а не я. Ты же два раза ко мне подкатывал в бассейне». Вот тут-то Мэройс и саданул ему под дых. Повалил на землю, упал на него сверху, придавил его коленями и стал молотить по лицу кулаками.

— И ты его не остановил?

— Я вмешался. Крикнул Мэройсу, чтобы он прекратил. Попробовал оттащить его от Хоуи. Тогда другой чувак, Дейв Дервин, оттолкнул меня и сказал: «Зеленый гомик должен заплатить за оскорбление». Я полез в драку. Дервин заломил мне руку за спину, пригрозив, что сломает, и держал, пока Мэройс мутузил Хоуи. Я кричал Мэройсу, что он гребаный урод и что, видно, обвинения Хоуи — правда. Тогда он со всего маху заехал мне кулаком в солнечное сплетение. Я упал на колени. А они пошли прочь и ржали во весь голос.

— А Хоуи?

— Лицо — месиво. Все в крови, нос сломан, передние зубы выбиты. Он только стонал, говорить не мог. Я как-то умудрился поднять его на ноги. Как-то взвалил на плечи. И как-то дополз с ним до медпункта. Медсестра только ахнула, когда увидела его лицо. Вызвала «скорую», вызвала копов. И те и другие были в кампусе через десять минут. Мужики со «скорой» сказали сестре, что травмы у Хоуи очень серьезные и надо быстрее везти его в больницу в Портленде, там есть пластический хирург, который приезжает по вызову в реанимацию.

— А копы?

— Повезли меня в участок в городе.

— Ты им все рассказал?

— Я назвал все имена, подробно рассказал, что произошло, сказал, что парни были пьяные и под декседрином, да и я сам тоже был вдрабадан пьяный.

— А про травку не сказал?

— Я не настолько выжил из ума. Но признался, что выпил немерено текилы. Копы спросили, не хочу ли я вызвать адвоката, но я отказался. Им это вроде как понравилось. У них были показания медсестры из медпункта колледжа, что это я притащил Хоуи и рассказал ей, что пытался вмешаться, но был слишком пьян…

Боб снова уткнулся лицом в ладони и заплакал. А у меня пропало всякое желание обнять его и утешить. Я смотрела на него со смесью недоверия и неприязни. Хотя он и умудрился доказать свою невиновность в этой ситуации, что-то между нами изменилось окончательно и бесповоротно. Меня переполняло совсем другое чувство — удивление от того, как любовь к другому человеку может прекратиться в один момент.

— Ты считаешь, что полиция поверила в твою историю? — спросила я.

— Копы сказали, что я остаюсь под подозрением, пока Хоуи не придет в себя и не даст показания.

— А как он себя чувствует, не знаешь?

Боб помотал головой.

— Мы должны позвонить в больницу, — сказала я.

— Я уже звонил — пока сидел в участке, мне разрешили сделать один звонок. Еще копы отобрали у меня водительские права и сказали, чтобы я не уезжал из Брансуика, не сообщив им.

— Они имели на это право?

— Я не хотел с ними спорить из-за такой мелочи. В любом случае, когда всплывет, что произошло и что я не смог парней остановить, потому что слишком надрался…

— Ты все же попытался, и за это тебе от них тоже перепало. В глазах общественности это тебя оправдает. То, что ты отнес Хоуи в медпункт, тоже зачтется. Ты выкарабкаешься, и из колледжа тебя не выгонят. Потому что в этой истории ты неплохо себя показал.

Но Боб только тряс и тряс головой.

— Ты чего-то недоговариваешь?

В ответ Боб тяжело поднялся на ноги, стянул с себя одежду и скрылся в ванной. Когда дверь за ним закрылась, я услышала звук душа, включенного на максимум. Я подняла с пола его окровавленные белую рубашку и белую футболку. Вышла на кухню. Там вынула ведро из-под раковины, налила горячей воды, добавила четверть колпачка «Хлорокса» и замочила одежду. Вода мгновенно стала алой. А у меня перед глазами вдруг встала картина: кулак этого зверя Мэройса врезается в нос Хоуи. Почему Боб вдруг вернулся к старому и потащился вечером с этими отморозками? Возможно, из колледжа его и не исключат, но теперь ему придется жить с постоянным чувством вины.

Вернувшись в комнату, я взяла его джинсы и шерстяной джемпер спортивного клуба с большой буквой «Б», вышитой на груди слева. Все это тоже было пропитано кровью.

Я постучала в дверь ванной:

— Я замочила твои рубашки с отбеливателем. Но джемпер и джинсы…

— Выбрось их. Никогда в жизни больше не надену форменный джемпер.

Схватив в охапку окровавленную одежду, я вышла на улицу, не обращая внимания на ноябрьский холод. Открыв крышку мусорного контейнера возле гаража, я швырнула туда одежду Боба. Я задавала себе один и тот же вопрос: как меня угораздило связаться с человеком, который носит спортивную форму? — и отвечала себе, что это несправедливо по отношению к Бобу. Закурив сигарету, я смотрела в небо, думая, что нам предстоят трудные дни.

Покурив, я вернулась в дом и обнаружила Боба уже спящим в постели. Я тоже легла почти сразу.

Когда я проснулась, было уже за полдень. Боба рядом не было. На подушке лежала записка:

Мэройс и остальные ночью арестованы. Я поехал навестить Хоуи. Прости, что я все просрал. Люблю тебя.


А через пару секунд зазвонил телефон. Я бросилась на кухню, схватила трубку, голая и замерзшая, в надежде, что это Боб с новостями о Хоуи. Но звонил Адам из Сантьго, его голос с трудом пробивался сквозь помехи:

— Привет, сестренка… Давненько я тебе не звонил.

— Наконец-то! — Я сорвалась на крик. — Ты жив-здоров? Ты с папой?

— Нет… он на приеме в президентском дворце.

— Со своим новым лучшим другом? Ты, наверное, счастлив, что все так получилось?

— Не переживай ты так.

— Ты участвовал в перевороте и говоришь мне, чтобы я не переживала?

— Слушай, я звоню не для того, чтобы ты меня отчитывала. Просто хотел отметиться, сказать, что все в порядке. И сообщить тебе, что Питер вроде бы тоже сюда пожаловал.

— Что?

— Вчера отцу звонила мама, сказала, что получила открытку от Питера, в которой написано, что он отчалил в Сантьяго.

— Черт, черт, черт!

— У тебя есть какие-то соображения насчет того, куда он мог податься в Сантьяго?

Мне не понравился бесстрастный тон брата — он намекал на то, что Адам куда глубже вовлечен во все эти грязные дела там, в Чили, чем я предполагала.

— Почему ты меня об этом спрашиваешь? Чтобы вы с папой смогли поймать его и выслать из страны?

— Чтобы Питер не пострадал… ситуация здесь довольно-таки нестабильная.

Холодность в голосе брата сбила меня с толку. Я никогда раньше не слыхала, чтобы Адам говорил вот так, почти угрожающе. Из-за этого он сейчас казался представителем крупной компании, который готов раздавить любого, кто окажется помехой корпоративным интересам. Или у меня просто развилась паранойя?

— Я понятия не имею, где может быть Питер, — сказала я. — Но считаю, что вы с папой несете ответственность за его безопасность.

— Именно поэтому ты должна позвонить мне немедленно — в любое время дня и ночи, — как только получишь от него какие-то известия. Запиши мой номер. Звонить можешь за мой счет.

Я записала множество цифр, которые Адам мне продиктовал, и попросила:

— Скажи папе, что я хочу с ним поговорить.

Не успев положить трубку, я тут же перезвонила маме.

— Почему же ты не позвонила мне вчера, когда получила открытку? — спросила я ее.

— Ты вся в этом — сразу начинаешь нападать на меня. А я скажу тебе, почему не позвонила. Потому что я чуть не рехнулась от страха, когда узнала, что твой мешугенэ[67] братец убежал делать революцию…

— Революция подавлена. Там полицейское государство.

— Теперь там стабильность. Но ты же знаешь, что собой представляют эти безумные латиносы. Все меряются силой эти мачо. И тут наивный ребенок из Йеля начинает совать нос в их дела и якшаться с интеллектуалами…

— Именно так Питер и поступит.

— Так поэтому я и схожу с ума от ужаса. Питер — мое дитя, точно так же, как и вы с Адамом. Я за него глотку порву, глаза выцарапаю любому. В том числе и твоему папаше. Ты должна это понимать. И еще тебе нужно узнать, что сегодня утром я умудрилась дозвониться в Йель, декану теологического факультета. Там никто не знает, куда твой брат поехал. Его сосед по общежитию в один прекрасный день нашел записку: «Уеду из страны на некоторое время». Вот и все. Ни слова лишнего.

В следующий момент я услышала звук, крайне редко вырывавшийся из уст моей матушки, — отчетливый всхлип.

— Ты как там, мам?

— Скверно, но спасибо, что проявляешь заботу.

— Что дословно было сказано в открытке?

— «Решил съездить на юг, посмотрю, как там что и чем я могу быть полезен». Вчера, как только получила открытку, я позвонила твоему отцу и без обиняков ему сказала, что считаю его лично ответственным за безопасность Питера.

— Что он на это ответил?

— Надеюсь, до него дошло. Потому что он знает, на что способна хунта. К тому же у него там повсюду друзья на самом высоком уровне, а также приятели в одной важной конторе с названием из трех букв[68].

— Он на них работает, да?

— Это меня не касается. И тебя тоже.

— Нет, нас это касается. Особенно если Питер теперь потенциальный нарушитель. Ты сама знаешь, как представители хунты относятся к нарушителям общественного порядка. И неважно, американец ты или нет…

Я вдруг страшно распереживалась — из-за всего, что случилось ночью, и из-за ужасной новости о Питере, который навлек на себя реальную опасность. Машинально я дотянулась до пачки сигарет и закурила, пытаясь собраться.

— Ты здесь, Элис? — окликнула меня мама.

— Я здесь, — отозвалась я.

— Куришь, что ли?

— Да, курю.

— Это тебя убьет.

— Или это, или моя семья.

Я положила трубку.

Почти сразу раздались шаги — по лестнице поднимался Боб. От него несло перегаром, в глазах читалось отчаяние.

— Как Хоуи? — спросила я.

— Неважно. Его накачали лекарствами, поэтому говорить он не может. Хорошо, что лицо вроде бы не изуродовано, все заживет без операций, только сломанный нос придется подправить.

— Повезло ему.

— Видела, что они сделали с моей машиной?

Я подошла к окну. «Стукач», — было написано на ветровом стекле.

— Видно, братству Бета не понравилось, что ты рассказал копам о Мэройсе и других.

— Они до сих пор в полицейском участке.

— На основании твоих показаний?

— Пока Хоуи не может говорить… — Боб молча покачал головой. — Теперь ты меня ненавидишь, да?

— Я скорее разочарована.

— Я тоже — в себе!

— Я разочарована не тем, что ты напился. Ты пришел на помощь Хоуи, и это замечательно. Но теперь все в колледже будут думать одно и то же: ты шатался вместе с этой бандой. Просто великолепно, Боб.

— Ты от меня уйдешь, да? — спросил он.

— Почему ты так говоришь?

— Потому что знаю, что Мэройс собирается растрепать в колледже.

Боб открыл кухонный шкафчик, в котором мы держали бутылку виски. Отвинтив крышечку, он плеснул «Джеймесон» в стакан и выпил залпом. Ирландская храбрость.

Потом, уставив взгляд в пол, он начал говорить.

— Сегодня с утра я столкнулся с главой дома Бета, Чаком Клеггом. Я шел за машиной — оставил ее вчера рядом с Каппа Зет. Собственно, Клегг меня задержал, сказал, что хочет поговорить со мной как руководитель. Он сказал, что совершенно не оправдывает того, что случилось вчера вечером, но он слышал от Мэройса, что Зеленый… Тут я его перебил и сказал: «У него есть имя — Хоуи». Он вроде смутился, но продолжал: «Мэройс утверждает, что этот Хоуи пытался его лапать в раздевалке». Я ему говорю: «Это полная чушь. Вообще-то, когда вчера Мэройс со своими подпевалами окружили Хоуи, он кричал, что это Мэройс к нему приставал и лапал». Клегг спросил, верю ли я Хоуи. Когда я сказал, что да, верю, реакция была такая: «Даже при том, что он гомик?» Я его спросил: «Если он гомосексуал, что же он, по-вашему, будет приставать к любому накачанному мужику?» Клегг заявил, что именно так и считает. Я ему сказал, что думаю иначе. А он мне на это — что я могу думать, что хочу. И что теперь он понимает, почему я изменил братству и нарушил свои клятвы — он именно так и сказал, — когда столкнулся с законом. И еще ему понятно, почему я вынужден пойти на предательство — он так и сказал — Мэройса и других. Потому что я все рассказал в полиции. Теперь якобы Мэройса так мучает раскаяние из-за всего, что он натворил, что он хочет очистить совесть, признавшись и в своих прежних проступках. Одним словом, Мэройс, когда раскололся, признался копам, что это он спровоцировал самоубийство профессора Хэнкока.

— Почему он такое сказал?

— Потому что это он сдал Хэнкоку сочинения, которые писал не сам. Об этом он и рассказал в полиции. И о том, что Хэнкок, узнав, что его студенты занимаются подлогами, впал в уныние, и все кончилось тем, что он повесился.

— Но если Мэройс не писал эти сочинения, кто же их писал?

— Я писал.

Эти два слова были как удар под дых.

— Скажи мне, что это неправда, — умоляюще произнесла я.

— Это правда. — Боб потупил взгляд.

— Зачем? — только и прошептала я. — Зачем?

— Идиотская солидарность. Мэройс был на грани срыва — он мог завалить курс Хэнкока. У него уже был один хвост с прошлого семестра. Он подошел ко мне в марте прошлого года, уговаривал, льстил, утверждал, что я чуть ли не единственный спортсмен с мозгами, которого он знает, и просил только немного помочь ему с сочинениями, говорил, что никто не узнает, а он готов мне заплатить…

— Ты хоть отказался брать у него гребаные деньги?

— Не брал я денег. Но помочь согласился и написал работу. Даже допустил какие-то ошибки, чтобы было похоже, что это он сам. Хэнкок все равно раскусил. Но не мог поставить Мэройсу неуд, потому что работа была неплохая. Без прямых доказательств подлога он ничего не мог поделать с Мэройсом, руки у него были связаны. И это, видимо, повлияло на него, снесло ему крышу… надо же учесть то, что ты мне рассказывала о его слабостях… Если тебя интересует, чувствую ли я свою вину, я скажу: да. Так чувствую, что хоть ложись да подыхай. Только не знаю, как я могу — если вообще могу — хоть что-то исправить.

— Ты ничего не можешь исправить, — сказала я. — Все погибло. Мы погибли.

Я видела, как Боб сглотнул, на глазах у него появились слезы.

— Пожалуйста, не говори так.

— Как, скажи, как мы сможем теперь с этим жить?

Боб крепко зажмурился. Я не успевала за собственными мыслями. Мне нестерпимо хотелось завыть в голос: Ты всё разрушил. Однако я сдержалась и отрешенно произнесла:

— Я думаю, завтра тебе надо найти какое-то другое место, где ты будешь жить.

— Ладно, — кивнул Боб, не поднимая головы.

Я встала, взяла пачку сигарет и свою куртку:

— Разве ты не понимал, что эта история с подлогом напрочь растопчет то, что было между нами? Ты знал, как подавлен, опустошен был этой подлостью Хэнкок. Ты поддерживал меня и говорил, что сочувствуешь. Как же ты мог это делать, зная, что ты — один из участников этого скверного дела? Перед тобой было большое будущее в науке. У тебя была я. А ты предпочел это стадо баранов. Ты встал на их сторону, был верен им, а не мне. И не себе самому. Но я докажу, что по-прежнему верна тебе: я никому не расскажу, что ты сделал.

После того как Мэройса освободили под залог, его вместе с отцом и адвокатом, которого отец привез с собой из Льюистона, вызывали на разговор с деканом факультета, деканом по делам студентов, заведующим кафедры легкой атлетики и местным окружным прокурором. Мэройс повторил им историю, которую рассказывал всем, — что Хоуи якобы неоднократно его домогался, и когда он увидел Хоуи в лесу, его захлестнули чувство ненависти и ужас оттого, что Хоуи пытался его «потрогать» в раздевалке, и он потерял самообладание, слишком остро отреагировав. Мэройс признал, что был пьян, а к тому же принимал декседрин, чтобы не заснуть и заниматься допоздна. Он искренне сожалеет о случившемся. Он сам потрясен тем, что проявил такую жестокость. Ему очень стыдно, и он хотел бы сделать все возможное, чтобы помириться с Хоуи. Но, в принципе, это была естественная реакция на постоянные преследования со стороны человека, который пытался навязать ему свою гомосексуальность, который не принимал отказа, так что он, Мэройс, чувствовал себя загнанным в угол. Это в конечном итоге и привело к срыву. Чтобы показать, как сильно он раскаивается, Мэройс чистосердечно признался в том, что уговорил своего друга Роберта О’Салливана написать за него письменную работу, которую сдал от своего имени профессору Хэнкоку.

Слухи о том, что случилось с Хоуи, распространились по университетскому городку в тот же день. Везде звучала версия Мэройса. Студенты из больших городов, наиболее прогрессивные, а также богема были в ужасе. Администрация колледжа хранила нейтралитет, не поддерживая ни одну из сторон, и, ссылаясь на sub judice, под этим предлогом старалась свести к минимуму огласку и освещение скандала в прессе. На меня со всех сторон сыпались самые противоречивые рассказы — что Хоуи был влюблен в Мэройса; что Мэройс и сам «имел склонность к этому делу» и злился на Хоуи за то, что тот дал ему от ворот поворот; что, хотя спортсмены чуть не убили парня, им все сойдет с рук, потому что администрации нужны сильные спортивные команды, чтобы радовать влиятельных выпускников; что Боб О’Салливан был исключен в один миг, как только признался декану, что за последние два года написал не одну, а пять работ за своих собратьев по братству Бета.

Все это было чудовищно несправедливо. Бобу сразу же объявили об отчислении из колледжа, между тем как Мэройс и его приятели были лишь временно отстранены от занятий и ожидали, когда полиция закончит расследование. Как можно было выгнать Боба за нарушение учебной этики, а того, кто избил своего сокурсника до полусмерти и спровоцировал скандал с мошенничеством, доведший Хэнкока до петли, всего лишь временно отстранить? В колледже это объясняли тем, что следствие еще не окончено. Но у Дункана Кендалла, которого я случайно встретила в кампусе на другой день после отъезда Боба из города, было иное мнение:

— В прошлом году Боудин выиграл чемпионат по хоккею с шайбой во втором дивизионе, а Мэройс — капитан команды.

В ответ была получена куча спонсорских денег от выпускников. До хоккейного сезона остается всего шесть недель. Конечно, они должны отстранить Мэройса от занятий, потому что он совершил кучу ужасных проступков. Но чтобы выгнали успешного хоккеиста? Можно даже не надеяться. Козлом отпущения сделали твоего парня. Вот если бы он до сих пор был звездным футболистом…

— Он ушел из команды из-за меня, — сказала я.

— Видно, совсем порвать с братством он не смог. И эти уроды разрушили его будущее. Исключение из Боудина по обвинению в подлоге… Кто теперь примет Боба в аспирантуру?

Вернувшись в квартиру, я пыталась не плакать, но потерпела неудачу. Оказаться в пустом доме стало для меня тяжелым испытанием. За несколько часов, пока меня не было, Боб вывез свои книги, одежду, проигрыватель с пластинками. Должна признаться, увидев, что он собрал вещи и ушел, я испытала потрясение, перешедшее в отчаяние. На кухонном столе лежали его ключи, сорок долларов наличными и записка:

В колледже мне велели выметаться. Сейчас мне слишком стыдно, чтобы встретиться с тобой и попрощаться лично. А может, это просто слишком невыносимо. Я понятия не имею, куда я пойду после этого — только домой, но там отец, и он будет вне себя. Я подвел его. И тебя подвел. Так же, как и самого себя. Не знаю, что будет дальше, но знаю одно, что здесь оставаться больше не могу.

Прости, я очень виноват.

Я люблю тебя.


Он подписался одной буквой Б.

В ту ночь я так и не уснула. Я не знала, к кому кинуться. Не знала, что мне делать дальше. Утром я села на велосипед и долго крутила педали. Я просто ехала по Мэйн-стрит, пока не добралась до Мер-Пойнт. Долго сидела на пристани на пронизывающем ветру, глядя на воду и кляня себя за то, что прогнала вчера Боба, но в то же время отлично понимая, что Дункан был прав, когда сказал: «У Боба все было, а он все разрушил». И все равно я чувствовала, что не следовало требовать от Боба, чтобы уходил немедленно, во мне опять заговорила свойственная мне категоричность, из-за которой я прекратила общение с братом — и куда меня это завело? Сижу здесь совсем одна, таращусь на то, как волнуются воды Атлантики, и не знаю, как быть дальше.

Снова оседлав велосипед, я повернула обратно. Всю следующую неделю я ходила на занятия, ничего не пропуская. Остальное время сидела в библиотеке. В кампусе, замечая издали Диджея и Сэма, я уклонялась от встреч. Ела только дома. Почти не тратила денег. И сходила с ума от острого чувства одиночества. Я тосковала по рукам Боба, которые обнимали меня, по тому, как мы прижимались друг к другу после занятий любовью. Я вспоминала, как часто мы шепотом обещали друг другу всегда быть вместе. Через неделю после его отъезда я на автобусе доехала до Портленда, а там на такси до Медицинского центра штата Мэн. Я была уверена, что меня прогонят, как только я спрошу, можно ли навестить Говарда Д’Амато. Медсестра на стойке регистрации сказала, что должна сначала спросить родителей Хоуи, разрешат ли они Элис Бернс навестить их сына. Она зашла в палату рядом с сестринским постом, и распашная дверь хлопнула у нее за спиной. Почти сразу же из палаты показалась крупная женщина в розовом брючном костюме и с практически розовыми волосами и направилась прямо ко мне. Врожденная мнительность вкупе с пониманием того, что родные Хоуи могут быть настроены по отношению ко мне весьма негативно, заставила меня попятиться.

— Не нужно стесняться, Элис, — приветливо сказала женщина с сильным нью-йоркским акцентом. — Иди сюда, я хочу тебя обнять покрепче.

Что она и сделала, и я оказалась в объятиях мамы Хоуи. Звали ее Стелла. Она сообщила, что Хоуи рассказывал ей про меня, назвав настоящим другом, «а это значит, что и мне ты тоже друг». Через пару секунд в коридор вышел Сэл Д’Амато, высокий мужчина с небольшим брюшком, блестящей лысиной и солидной мускулатурой. На нем были бежевая замшевая куртка, бежевые брюки и красный свитер с треугольным вырезом. Вид у него был усталый, глаза красные, но он старался не показать ни волнения, ни огорчения.

— Как это мило с вашей стороны, — сказал он.

Я не знала, что сказать, поэтому пробормотала только:

— Мы же с Хоуи друзья.

— Элис, верно? — спросил Сэл и тоже обнял меня. — Все друзья Хоуи — мои друзья. За последние несколько дней у Хоуи было много посетителей. Полиция, президент колледжа, несколько юристов…

— Как он себя чувствует? — спросила я.

— Этот ублюдок сломал ему нос и выбил два зуба. Нос ему выправят — операция будет через два дня. После этого поставят временный мост на зубы, а еще через пару месяцев заменят на постоянный. Повезло, что, хотя избили его сильно, переломов черепа нет. Сейчас мой адвокат ведет переговоры с руководством колледжа…

— Сэл, — предостерегающе окликнула мужа Стелла, давая понять, что продолжать не стоит.

— Эй, я не открываю никаких секретов. Скоро все узнают, что мы собираемся подать в суд на колледж и всыпать всем по первое число. Мы добьемся, чтобы мерзавец, который сделал это с нашим мальчиком, подольше отдохнул в большом доме.

Я поняла, что улыбаюсь, и не только из-за ярко выраженного акцента Сэла — акцента жителя Куинси, — но и из-за этой его готовности, даже потребности защищать сына и добиться, чтобы справедливость восторжествовала.

— Видишь, Стелла, — Сэл показал на меня, — Элис меня понимает. Она видит, что мы пытаемся что-то сделать для нашего мальчика. Видит Господь, эти ублюдки заплатят.

Прежде чем пустить меня к Хоуи, его мать предупредила меня:

— Он выглядит не лучшим образом. Постарайся сдержаться, когда его увидишь.

Я пообещала, что не подам виду, если даже испугаюсь.

Но это правда, я испугалась.

Хоуи лежал один в маленькой палате. Голова была забинтована — врачам пришлось наложить швы в тех местах, куда обрушились удары. Весь нос был в клейкой хирургической ленте. Лицо покрыто кровоподтеками. Изо рта торчал ватный тампон на месте двух выбитых передних зубов.

— Только не говори, что я великолепно выгляжу, — усмехнулся Хоуи, когда я подошла к его кровати.

— Ты не выглядишь великолепно. — И я наклонилась, чтобы поцеловать парня в лоб.

— Очень мило, что ты пришла. — Из-за торчащей изо рта ваты голос Хоуи звучал глухо и невнятно.

— Да брось ты! Я просто в ужасе от того, что с тобой случилось. Как и многие в колледже.

— Они до сих пор верят в эту его историю: «Гомик хотел меня отыметь»?

Вошел Сэл:

— Не надо грузить этим Элис.

— Я справлюсь. — Я махнула рукой.

— Так или иначе, — сказал Сэл, — я узнал от Винни Москоне — это мой адвокат, — что у этого парня, Мэройса, уже были делишки в том департаменте.

— Сэл… — протянула Стелла.

— Что? Элис — одна из нас. Правда, Элис?

— Совершенно верно, сэр.

— Она вежливая девочка, а в наши дни такое случается редко. И она понимает, что все, о чем здесь говорится сегодня, должно остаться между нами, правда?

— Даю слово, сэр.

— Какой там сэр, зови меня Сэлом. Впрочем, я оценил твое уважительное отношение. Видно, что папа с мамой хорошо тобой занимались.

— Я им передам, Сэл.

— А Боб где? — спросил Хоуи.

— Это совсем другая история, давай не сейчас, — сказала я.

— Его же не выгнали из-за всего этого?

— Не напрямую.

— Но я же сказал полицейским и людям из колледжа, что Боб заступился за меня, пытался прекратить все это, что его самого побили Мэройс и его головорезы.

— Это никак не связано с тобой, Хоуи.

— Теперь я чувствую себя ужасно…

— В том, что случилось с Бобом, виноват сам Боб, а не ты. Ты должен это понять.

— Все равно мне жалко.

— А мне тебя жалко еще больше.

Вошла медсестра и объявила, что ей надо умыть Хоуи.

— Я страшно благодарен тебе за то, что ты пришла, — сказал Хоуи.

— Сколько тебя еще здесь продержат?

— Еще неделю или около того. Пластика носа назначена на следующий вторник, после этого стоматология.

— А потом он едет с нами домой, — вставила Стелла.

— И я покупаю квартиру, а с января иду учиться в Нью-Йоркский университет, — закончил Хоуи.

— Ты так решил? — спросила я.

— Боудин не только занимается переводом, но и оплачивает мне следующие два года в Нью-Йорке. Учебу и квартиру. Так что кличка «Зеленый гомик» и перекроенная физиономия окупаются с лихвой.

— Хватит этих кличек, — решительно заявил Сэл. — Ты мой сын. Все остальное значения не имеет.

Возвращаясь в тот день в колледж, я думала только об одном: молодец Хоуи, что позволил отцу и адвокатам раскрутить колледж по полной программе. Молодец, что решил убраться подальше из Мэна и переехать в город, где твои оригинальность и утонченность будут оценены по достоинству.

На следующее утро я попросила о встрече с деканом по делам студентов. Криста Марли оказалась открытой, прямодушной женщиной, даже с намеком на участие, что обнаружилось, когда она заговорила:

— Вам так досталось в последние две недели, что не позавидуешь.

Поблагодарив ее за сочувствие, я спросила:

— Как вы думаете, могу ли я просить колледж об одолжении — помочь мне перевестись со следующего семестра в другое место?

— Скажу прямо, это трудновыполнимо — до Рождества осталось всего пять недель. Куда бы вы хотели поехать?

— В Тринити-колледж в Дублине.

На лице Кристы Марли было написано неподдельное удивление.

— Интересный выбор, — сказала она. — А почему туда?

— Профессор Хэнкок мне часто рассказывал о Дублине. Говорил, что, когда он там учился, было замечательное время.

— Да, я знаю, что вы были очень близки с профессором Хэнкоком. Вам и в самом деле трудно пришлось в этом семестре.

— Наверное, когда-нибудь, вспоминая все произошедшее, я решу, что это время было периодом моего становления, важным для формирования характера, и все такое прочее. Но сейчас я думаю только о том, что хочу оказаться как можно дальше отсюда. И прошу вас помочь мне в этом.

— Честно говоря, я не представляю, удастся ли что-то сделать для вас в такие сжатые сроки. Но я попробую договориться, чтобы колледж разрешил мне связаться от вашего имени с моим коллегой в Дублине и понять, есть ли хоть какая-то возможность. Я хотела бы обсудить с вами еще одну мелочь: в колледже хорошо известно, что вы активно участвовали в создании общественного резонанса по поводу исчезновения вашей подруги из школы в Олд-Гринвиче.

— Мой тогдашний парень связался с «Нью-Йорк таймс», а не я.

— Но у вас брали интервью и в «Нью-Йорк таймс», и на Эн-би-си.

— Это проблема?

— Нет, конечно. Ваше неотъемлемое право — по сути, конституционное право — говорить с кем угодно и высказывать свое мнение о чем угодно. Дело в другом: мы пытаемся ограничить огласку того, что случилось с Хоуи… ради Хоуи, чтобы на него не навесили ярлык бедолаги, которого избили из-за его… э-э-э… неординарности. Если уберечь Хоуи от внимания прессы, у него будет шанс начать все сначала.

— У меня и в мыслях не было обращаться к прессе, — сказала я.

— Я очень рада это слышать. Прошу, если все же с вами свяжутся СМИ, позвоните сначала мне.

— Но если колледж делает все возможное, чтобы сохранить это происшествие в секрете…

— Я со своей стороны могу пообещать, что в ответ на вашу лояльность я приложу все усилия и сделаю все возможное, чтобы ускорить ваш перевод.

Потому что отправить меня из страны тоже отвечало бы интересам колледжа.

— Спасибо, я очень ценю, что вы пытаетесь сдвинуть дело с мертвой точки, — сказала я.

— Вы абсолютно уверены, что Дублин — это именно то место, куда вы хотите поехать?

Я абсолютно не была уверена. Но профессор Хэнкок так увлеченно о нем говорил, и я так много читала о Тринити-колледже. По описаниям это было чудесное место. Прибавьте к этому романтику пребывания за границей и мое желание оказаться подальше от всей этой неразберихи.

Криста Марли сработала быстро. У нее состоялся долгий разговор с коллегой из Тринити-колледжа. На другой же день меня вызвали в деканат, где организовали трансатлантический звонок через оператора. И вот я уже разговариваю с женщиной по имени Дейрдра Даулинг, обладательницей хриплого, прокуренного голоса и ярко выраженного ирландского акцента, напористой и педантичной в том, что касалось формальностей. Она любезно и весьма четко обрисовала различные варианты и процедуру приема.

Я написала вступительное сочинение, пользуясь недавним каталогом Тринити-колледжа, который был отправлен через межбиблиотечный абонемент, перечислив в нем конкретные курсы и профессоров, у которых хотела бы заниматься. Любые заявки — это упражнение в искусстве быть убедительным. Вы просите: пожалуйста, отнеситесь ко мне серьезно, позвольте мне переступить порог, который вы так бдительно охраняете. Я проработала целую ночь, чтобы назавтра полностью переписать весь текст, потом напечатала его, положила в конверт и на следующее утро отвезла на велосипеде к почтовому отделению на Мэйн-стрит. Это было за несколько дней до каникул на День благодарения.

Когда я протянула здоровенный конверт и спросила, есть ли какая-нибудь сверхскоростная авиапочта в Дублин, служащая отрицательно помотала головой:

— Авиапочта есть авиапочта. Если повезет, будет доставлено за десять дней, а в худшем случае за три недели. Но там начнется суета перед Рождеством, так что…

Я заплатила два доллара семьдесят центов — изрядная сумма за письмо. Родителям я решила не рассказывать о своем намерении перевестись в Тринити, пока не получу официальное подтверждение от своего колледжа.

После переворота в Чили отец не связывался со мной. Один раз он заезжал в Коннектикут, но лишь много позже я узнала от мамы, что он дважды пытался дозвониться до меня. Ничего не было известно и о местонахождении Питера, но мама, как мне показалось, была не слишком встревожена тем, что ее старшенький куда-то пропал.

— Ваш отец за Питером присматривает, так что я, по крайней мере, уверена, что опасность ему не грозит.

Что это означало? Папа встретился с Питером в Чили или просто каким-то образом охраняет его, не давая попасть в опасный переплет?

В день, когда из Тринити пришло письмо о том, что меня приняли, я ни с кем не стала делиться новостью. В тот же день стало известно, что дела с Хоуи Д’Амато улажены — он получит от колледжа значительную сумму. Хоуи за это обещал не выдвигать обвинений против Мэройса и не обсуждать эту ситуацию с прессой. Мэройс согласился написать Хоуи частное письмо с извинениями. Его предупредили, что любое новое проявление насилия для него чревато серьезным тюремным сроком.

Когда подошло время отъезда из Боудина, я позвонила в папин офис в Нью-Йорке и спросила, не может ли секретарша связаться с ним в Чили и передать, что я прошу его перезвонить мне как можно скорее. Звонка не было. Я начала убираться в квартире и паковать вещи, стараясь не поддаваться печали и страху (и все равно то и дело спрашивала себя: во что я ввязываюсь?).

Незадолго до полуночи я решила, что пора ложиться спать, и тут зазвонил телефон. На линии были помехи, слышно плохо.

— Родная! Ты уж прости, что пропадал столько времени. Ситуация здесь не самая простая.

— Питер в безопасности?

— О нем можешь не волноваться.

— Ты его видел?

— Скажем так, я держу руку на пульсе, слежу, чтобы он был вне опасности.

— Но если режим закручивает гайки по отношению к инакомыслящим…

— Питер не инакомыслящий, и он под защитой.

— А он это знает?

— Сомневаюсь, напрямую мы с ним не общаемся. Но поверь мне, с ним не случится ничего плохого. У меня здесь достаточно серьезных друзей, чтобы это обеспечить. Но ты же мне не только из-за этого звонила, а?

Я хотела больше разузнать про Питера, но у папы изменился тон: он ясно дал понять, что не хочет продолжать этот разговор. Тогда я сменила тему.

— У меня есть новости.

Я ожидала, что он напустится на меня из-за решения ехать в Ирландию и из-за того, как это я вообще подала документы в Тринити-колледж, не посоветовавшись с родителями. Но нет, отец выслушал меня, ни разу не перебив. Я почувствовала, что его порадовала новость о том, что после моего переезда ему придется платить меньше. Когда я закончила, он ответил четко и конкретно:

— Молодец, что попала в такой прекрасный колледж. Мама рассказала обо всем, что случилось с твоим приятелем. Ты все сделала правильно. И правильно, что решила уехать подальше. Твоей маме это не понравится. Но ты не переживай — я сам с ней все улажу.

Часа через два, когда я крепко спала, телефон зазвонил снова. Я сняла трубку, готовая к худшему.

— Ты решила, что можешь вот так просто взять и укатить за границу?

— Мам, посмотри на часы, два часа ночи.

— Ты вызвала у меня чудовищную бессонницу — такого со мной в жизни не было.

— Ты прекрасно переживешь, что меня не будет рядом.

— Не дерзи матери, юная леди.

— Чего ты от меня хочешь? Папа, например, похвалил меня за хорошую новость.

— Потому что твой отец сам вечно мотается где-то на стороне. Вы с ним одним миром мазаны. Вечно на чемоданах.

— А почему так, ты не задумывалась, мамочка?

— Потому что вы убегаете, вместо того чтобы противостоять трудностям и преодолевать препятствия.

Ее слова я обдумывала несколько секунд.

— Бегство — это способ противостоять тому, про что точно знаешь, что преодолеть это не можешь. Я вот, например, никогда не могу переубедить тебя.

— Не думай, что тебе удастся вот так просто уехать, — заявила мама.

— Одно я точно знаю о себе, о тебе, о нашей семье и об этой проклятой жизни, — ответила я, — что в ней нет ничего простого. Но если между нами будет океан… что ж, возможно, как раз это все и упростит.

Часть вторая

Глава одиннадцатая

Ни в коем случае не приезжайте в Дублин впервые в январе. За исключением того случая, если вам нравится жить в гибельной тоске и вечном унынии. Непреходящая угрюмая серость, промозглый холод, проникающий всюду. Вечно затянутые облаками небеса. Город — и большую-то часть года достаточно унылый — в эти мрачные дни календаря становится уж вовсе безрадостным.

— Впервые здесь? — спросил меня разговорчивый таксист, пока я загружала чемоданы в багажник, который он называл задком.

— Да. Буду учиться в Тринити.

— О, лощеная янки. Вы же янки, так?

— Да, я действительно американка.

— И умная, видать: учеба в Тринити, и все такое… В Тринити, знаете ли, раньше не принимали католиков, только несколько лет назад стали разрешать, — поведал мне таксист.

— Никогда об этом не знала. Значит, мне могли отказать.

— Да нет, им нужны янки и их гребаные деньги. Да и вообще, ситуация была малость сложнее, чем я рассказал. Вплоть до 1970 года на поступление в Тринити надо было получать особое разрешение Церкви.

— Какой Церкви? — уточнила я.

— А вы, блин, как думаете какой? Католической церкви. Архиепископ Дублина должен был благословить каждого католика, который хотел там учиться.

— Так, значит, сам колледж не препятствовал поступлению католиков?

— Официально, может, и нет, но их собственные гребаные протестанты сильно усложняли католикам жизнь в этих стенах…

Почему я сразу почувствовала, что этот тип порет ерунду? Почему я почувствовала также, что не стоит указывать ему на это и спорить?

— Да уж, отличное время вы выбрали для приезда. В январе весь город в спячке, и даже старая слепая псина до того сходит с ума, что готова броситься в Лиффи.

— Неплохая метафора.

— Вы чего, мудруете?

— Простите, я не поняла.

— Издеваетесь надо мной?

— Не сказала бы.

— На фиг мне не сдалось, чтобы какая-то гребаная янки надо мной издевалась.

— У меня не было такого намерения.

— Да уж, конечно.

Таксист надолго замолчал. Я зажгла сигарету и, отвернувшись, стала смотреть на убогий городской пейзаж. Мы проезжали площадь под названием Маунтджой. Некогда величественные викторианские здания на разных стадиях разрушения. Всюду мусор. И хмурые кварталы современных многоквартирников, очень похожие на те, что окружали Нью-Йорк, прямо рядом, на улицах, примыкающих к этой старинной, полузаброшенной площади. Дождь лил не переставая. С каждым взглядом ландшафт становился все более депрессивным. А водитель снова заговорил подчеркнуто миролюбиво.

— И где же вы живете в Америке? — поинтересовался он.

— Я родом из Нью-Йорка.

— Великий город, великий город… По сравнению с ним Дублин вам может показаться мелковатым. Но крэйк здесь офигенный.

Крэйк. Еще одно новое слово.

— Конечно, здесь не как в Нью-Йорке, здесь, в Дублине, вы не найдете такого множества черных.

Будь осторожна.

— Меня это не удивляет, — сдержанно отреагировала я.

— И нечему тут удивляться! Мы, блин, их сюда не пускаем.

Таксист сам весело рассмеялся этой своей остроте, поглядывая в зеркало заднего вида, не поддалась ли я не провокацию. Я решила, что сейчас самый подходящий момент прекратить разговоры с этим джентльменом. Сказав, что я очень устала после ночного перелета, я закрыла глаза… и действительно уснула. А проснулась оттого, что водитель вежливо постукивал меня по плечу:

— Вроде как приехали.

Я не ослышалась? В руке у меня еще тлела сигарета. А перед глазами был красный кирпичный дом в два этажа, с простой коричневой дверью, выкрашенной масляной краской. Я посмотрела на счетчик такси: восемьдесят пенсов за поездку. Вынув из кошелька фунтовую банкноту, я сказала, что сдачи не нужно.

— Эти двадцать пенсов — моя первая пинта, которую выпью вечерком. Премного благодарен.

Таксист помог мне достать чемоданы из задка. И на прощание пожал мне руку:

— Удачи вам! — С этими словами он сел в машину и уехал.

Поколебавшись минутку, я подняла дверной молоток и дважды ударила. Находилась я на улице Освальд-роуд, в районе под названием Сэндимаунт. Два ряда невысоких домов, узких и темных. В конце улицы блестела вода, у горизонта виднелось большое здание электроподстанции. Дождь все моросил, тихий, почти незаметный, скорее это был сырой ледяной туман. Мне захотелось подхватить чемодан, поискать ближайшую большую улицу и поймать такси до аэропорта.

В этот момент дверь открыла женщина — на вид под семьдесят, в домашнем халате, с суровым лицом и седыми с голубоватым отливом волосами.

— Вы, стало быть, Элис.

Передо мной была миссис Бреннан, моя квартирная хозяйка. В Тринити меня приняли, но предупредили, что поселиться в кампусе шансов нет. Мне ничего не оставалось, как подселиться в комнату к кому-нибудь в Дублине… «До тех пор, — сказал администратор колледжа, ответственный за размещение студентов, — пока вы не найдете себе квартиру по вкусу». Мысль о том, чтобы жить в одной квартире с кем-то еще, меня беспокоила. Но, поскольку никого в Дублине я не знала и понятия не имела, как «найти квартиру по вкусу», других вариантов не было.

— Позвольте, я помогу вам с вещами, — сказала миссис Бреннан.

Я вошла в узкий коридор, оклеенный выцветшими обоями с цветочным рисунком. В конце его была небольшая комната.

— Там гостиная, — объяснила миссис Бреннан. — Я разрешаю девушкам читать там по вечерам и даже смотреть телик в моем присутствии.

Девушки?

— Много ли у вас здесь девушек? — спросила я.

— Только вы и Джасинта. Она из округа Лейиш, работает над дипломом по педагогике. А когда закончит, планирует вернуться домой, в Лейиш, и там преподавать. Очень милая девушка. Никаких проблем с ней нет. Давайте я покажу вам вашу комнату.

Я втащила чемоданы вверх по узкой лестнице. Прямо передо мной оказалась ванная комната — простые белые стены, внутри ванна, унитаз, раковина… и ничего больше.

— Полагаю, вы захотите принять ванну с дороги. Я разрешаю девушкам ванну один раз в неделю.

— А где душ?

— У нас нет никаких излишеств вроде душа. Чтобы нагреть воду для ванны, знаете ли, нужно включать обогреватель. А электричество довольно дорогое. Но утром и вечером вы получите достаточно горячей воды, чтобы умыться. И если заранее скажете, по каким дням вы хотите принимать ванну…

— Обычно я принимаю душ… ванну… каждый день.

Миссис Бреннан покачала головой:

— Мы не можем себе такое позволить. Но если вы захотите принимать вторую ванну в неделю, это будет стоить дополнительные пятьдесят пенсов. — Она распахнула дверь напротив ванной: — Вот мы и пришли.

Комнатушка была примерно десять на семь футов. Стены окрашены кремовой краской прямо поверх тонких обоев, из-за этого стены были все в пузырях. Я увидела кровать, узкую, как гроб, шаткий венский стул, маленький столик со старой лампой, который, я полагаю, должен был служить мне письменным столом. Одну стену украшало распятие, у Иисуса на нем был очень замученный вид. В углу над кроватью висела лампа Пресвятого Сердца[69], и ее красный цвет был единственным цветным пятном в этой комнате, напомнившей мне келью — идеальное жилье для начинающей монахини.

— Теперь вот что: хотя я никогда не готовлю завтрак для своих девушек позже половины восьмого, сегодня сделаю для вас исключение, потому что вы только что прилетели из Америки. Завтрак будет готов примерно через пятнадцать минут. Вы пьете чай или «Нескафе»?

Растворимый кофе? Спасибо, не надо.

— Чай, если можно.

— Очень хорошо.

Как только хозяйка выплыла из комнаты, я в тоске обхватила голову руками. Все было ужасно, хуже не придумаешь. В доме царил дикий холод. Я нашла в комнате электрический камин и попробовала его включить. Камин не работал. Я пробовала еще и еще раз, вскоре у меня уже зуб на зуб не попадал. Приоткрыв дверь, я крикнула куда-то вниз:

— Миссис Бреннан, подскажите, как бы мне включить камин.

— Бросьте пять пенсов, тогда он включится и будет греть вас полчаса.

— А это единственный источник тепла?

— Да, ничего другого нет.

Я порылась в кошельке, нашла несколько ирландских монет и, выбрав пятипенсовик, сунула его в прорезь. Повернула ручку регулировки… ура! Электрическая спираль стала неторопливо наливаться красным светом. К тому времени, как я распаковала вещи, комната прогрелась. Моя одежда висела в простом — из нелакированных досок — шкафу, белье и носки лежали в небольшом комоде, а красная пишущая машинка на расшатанном столике выглядела слишком вызывающей и неуместной. Мне вдруг стало грустно. В последний раз, когда я обустраивала жилище, мы были вместе с Бобом. Моим ирландским бойфрендом. В дверь постучала миссис Бреннан — энергично и требовательно, как нагрянувший с обыском полицейский:

— Завтрак на столе. Мне бы не хотелось смотреть, как он остывает.

Выходя, я заметила, что миссис Бреннан подозрительно осматривает комнату.

— Что это за штука на столе? — спросила она.

— Моя пишущая машинка.

— Ну и цвет. Но я должна вас предупредить: щелканье по клавишам по вечерам нежелательно.

— Вы хотите сказать, что мне нельзя здесь печатать?

— Нельзя после восьми часов вечера.

— Но почему?

— Потому что таков порядок. И вот еще что: мои девушки должны быть дома к десяти часам вечера.

— Вы шутите.

— Я говорю совершенно серьезно, мисс Бернс. Таковы правила пребывания.

Чтобы успокоиться, я сделала глубокий вдох и медленно выдохнула. Возражать и спорить я не стала. Просто спустилась вниз, где меня ждал завтрак: глазунья из двух яиц, несколько ломтиков ветчины, очень вкусный ирландский темный хлеб, чай, такой крепкий и бодрящий, какого я прежде не пробовала.

— Теперь вы, полагаю, захотите прилечь после долгого перелета, — сказала хозяйка.

— Вообще-то, я хотела съездить в колледж, когда закончу.

Это хозяйке не понравилось.

— Поступайте, как знаете. — Она поджала губы.

— Здесь поблизости есть автобусная остановка?

— Автобус 7-А идет до Стрэнда и довезет вас до площади Колледж-Грин. Там и найдете главный вход в Тринити.

— Спасибо.

— Вот еще что: мисс Скэнлон, вероятно, сказала вам, что комната и завтрак стоят семь фунтов в неделю. Если пожелаете присоединиться к воскресному чаю — а я обыкновенно готовлю котлетки или отбивные, — доплатите пятьдесят пенсов. Вы, вероятно, захотите пойти в воскресенье к мессе, я права?

— Я не хожу к мессе, мэм.

У миссис Бреннан удивленно округлились глаза.

— А ваши родители знают, что вы не ходите в церковь?

— Они и сами не ходят.

— Они неверующие?

— Мой папа неверующий. А мама еврейка.

— Иудейка? — переспросила миссис Бреннан. — Настоящая иудейка?

— Точно так же, как и ее родители. И две ее тетушки, которые чудом остались целы, сбежав от нацистов в Хрустальную ночь. Вы ведь слышали про Хрустальную ночь?

Страдальчески скривив лицо, миссис Бреннан уставилась на чай в своей чашке.

— Раз вы уходите, должны вернуться до десяти, — заговорила она наконец. — В десять я закрою дверь на задвижку, и вам придется ночевать на улице.

Через десять минут я вышла на улицу с единственной мыслью: как найти подходящую комнату в городе, о котором я ничего не знаю?

По Сэндимаунт-стрэнд я вышла к берегу, на который выходили приземистые дома из кирпича и бетона. Дождь к этому времени превратился в тончайшую водяную взвесь. Я дожидалась автобуса не на нужной стороне, совсем забыв о том, что в Ирландии левостороннее движение. Когда подошел автобус с надписью Dun Laoghaire, я поднялась по ступенькам и спросила у водителя, идет ли он до Тринити.

— Вы про колледж?

Я кивнула.

— А вы разве не видели надпись на ветровом стекле? — И он добавил: — Дун Лэаре.

— Извините, я только что прилетела из Штатов. Совсем запуталась.

— Да уж, это точно. Вам на другую сторону дороги. Ждите автобуса с надписью «Ан Лар» — «Центр города» по-ирландски.

Усевшись в правильный автобус, я грустно смотрела в окно, пытаясь различить мир за мокрым стеклом. Много старых кирпичных зданий. Участки запустения. Всюду на улицах разбросан мусор. Я задумчиво мусолила сигарету, говоря себе: доберусь до колледжа, и все сразу станет лучше.

— Колледж-Грин, — выкрикнул, специально для меня кондуктор, и я вышла.

Передо мной возвышались темные стены, почерневшие от многовековой копоти (по крайней мере, так мне тогда показалось), с двумя статуями по обе стороны высоких, полированного дерева дверей. Подойдя ближе, я узнала обоих бронзовых привратников — драматург Оливер Голдсмит и философ Эдмунд Берк. Двери были открыты, у входа — в маленькой камере прямо в стене — стоял швейцар во фраке и строгом белом галстуке. Я собиралась спросить его, как мне найти администратора, занимающегося вопросами размещения, но забыла обо всем. Сразу за сводчатым входом мне во всем великолепии открылся дублинский Тринити-колледж.

При всем том, что я видела его на фотографиях, они не подготовили меня к увиденному, не могли картинки передать строгую элегантность колледжа, торжественное изящество центрального двора, окруженного суровыми, почтенного возраста зданиями. В центре этой площади, названной в честь колледжа, стояла огромная колокольня, известная как кампанила, она высилась там как памятник быстротечному времени (и на самом деле колокол зловеще звонил в начале каждого часа). В зданиях, окружающих площадь, повсюду имелись маленькие дверные проемы, а кроме того, я заметила длинную лестницу, ведущую к строению в романском стиле, которое впоследствии оказалось столовой колледжа. Позади него было укрыто небольшое современное бетонное здание — студенческий союз. Я нырнула внутрь, поскольку дождь разошелся вовсю и хлестал, проверяя мой черный плащ на водонепроницаемость. Оказавшись внутри, я почувствовала запах еды. И запах сигарет. А оглядевшись, поняла, что нахожусь в самом настоящем пабе. Было 11:15 утра, а в пабе уже собралось много студентов и несколько преподавателей. Сутулясь над стаканами с совершенно черной жидкостью и зажженными сигаретами, они увлеченно вели разговоры. Я подошла к бару, за стойкой стояла женщина с копной черных волос и темными кругами под сильно покрасневшими глазами.

— Что могу вам предложить? — спросила она.

— Что вы посоветуете?

— Вы шутите?

— Я просто не знаю, что здесь принято заказывать.

— Ну, раз вы в Дублине, то надо заказывать «Гиннесс».

— Мне нравится эта идея.

— Пинту или стакан?

— А что меньше? — уточнила я.

Женщина напряглась.

— Стакан, конечно, — подозрительно глядя на меня, ответила она.

— Извините, я здесь новичок.

Пока барменша наполняла мой стакан пивом, я с интересом наблюдала за этим непростым действом. Подставив стакан под кран, женщина оттянула рычаг и наполнила стакан бурлящей коричневой жидкостью, резко остановив струю, когда до края оставалась примерно четверть дюйма. Тогда она отставила стакан в сторону и занялась другими делами, а жидкость тем временем перестала бурлить и пениться и из светло-коричневой превратилась в совершенно черную. Одновременно с этим наверху сформировался бежевый воротничок пены. Тут подоспела барменша и, схватив почерневший стакан, долила еще немного жидкости, так что пенный воротничок поднялся над стеклом.

— С тебя одиннадцать пенсов, — сообщила она. — Ты только сегодня приехала? Меня зовут Рут. Пока ты не сделала первый глоток, могу показать одну маленькую хитрость — как понять, правильно налит «Гиннесс» или нет? Наклони легонько набок…

Я сделала так, как она велела, и обнаружила, что верхний край кремовой пены остался при этом в целости и сохранности.

— Мы зовем это воротничком священника, — пояснила Рут. — Если «Гиннесс» налит правильно, воротничок всегда ровный и твердый, если потрогать. Если ткнешь и он развалится, это полная фигня. Но пока здесь наливаю я, все будет как надо.

Я подняла стакан. Сделала глоток. «Гиннесс» оказался густым и вязким, а на вкус горьким, с сильным солодовым оттенком. Этот напиток, выглядевший как угольно-черный молочный коктейль, показался мне сытным, будто заменитель пищи, но с легким алкогольным эффектом. Я моментально его полюбила.

Я рассказала Рут о своем знакомстве с миссис Бреннан и о том, что должна бежать домой к десяти часам.

— А… тебя, значит, запихнули к старухе, — усмехнулась Рут. — Вот что, завтра, как увидишь ее, предупреди, что через неделю съедешь, и уноси оттуда ноги. Здесь есть доска объявлений в коридоре. Посмотри, что там есть. Там полно студентов ищут соседа по квартире. До начала семестра неделя. Проведи ее с толком. Поиски жилья — твой главный приоритет.

— Спасибо, я именно так и поступлю. Даже моя родная мать никогда не требовала, чтобы я ложилась спать в десять часов, по крайней мере после того, как мне исполнилось тринадцать.

— Ну, а если застрянешь на Сэндимаунт, крэйка у тебя вообще не будет.

— Второй раз за сегодня слышу это слово.

— Это по-ирландски «приятно проведенное время». А в этой долбаной стране нам это очень нужно, учитывая, насколько она долбаная.

Я допила «Гиннесс» и подошла к доске объявлений. Она была забита сообщениями и записками, среди которых я обнаружила восемь разных предложений о сдаче комнаты. Я записала все детали в свой блокнот, вернулась в бар, и мы вместе с Рут прошлись по списку предлагаемых мест.

— Не-а, в Саттоне тебе делать нечего. Это север, и хотя там рядом вода, это пригород, и довольно унылый. Дун Лэаре прекрасен. Пирс красивый, отличные прогулки, парочка хороших пабов. Но это полчаса на автобусе, а потом еще чертовски далеко пешком. Лучше поищем что-то поближе к колледжу… Ренела — чудесный район примерно в двух милях от Стивенс-Грин… Так, а это место на Пирс-стрит… похоже, ночлежка, но зато это улица прямо за нами. Ты бы жила прямо у стен Тринити.

Эта мысль мне понравилась. Я спросила, есть ли поблизости телефон. Рут ткнула пальцем в черный ящик на дальнем конце стойки. Мне пришлось повозиться, договариваясь с незнакомым аппаратом: сунуть в прорезь монету в два пенса, потом ждать, держа палец наготове против кнопки с буквой A — на кнопку я должна была нажать, как только кто-то ответит. Телефон в квартире на Пирс-стрит долго не отвечал. Гудки, гудки. Никто так и не снял трубку. Когда я вернулась к Рут, она объяснила, что мало у кого здесь есть личные телефоны в квартирах, желающим получить такой номер приходилось ждать по году в очереди. В большинстве домов имелся только телефон-автомат внизу у входной двери.

— Прогуляйся на Пирс-стрит и оставь этому типу записку, — посоветовала Рут. — А потом можешь прогуляться по Уэстленд-Роу и дойти до Меррион-сквер — место, что ни говори, довольно красивое. Возвращайся сюда до четырех, пока я еще работаю, и дай знать, как у тебя дела.

Я прошла через второй внутренний двор Тринити, мимо довольно уродливой современной библиотеки, неведомо зачем возведенной в этом безупречном кампусе елизаветинской эпохи, мимо спортивной площадки — сейчас, когда с неба перестало лить и сквозь серый мрак даже пробился намек на солнце, там бегали мужчины, передавая друг другу мяч и толкая в грязь соперников. Регби. Вышла я из колледжа с противоположной стороны. В дальнем конце улицы располагались небольшая железнодорожная станция и пересечение Уэстленд-Роу с Пирс-стрит.

Назвать это место захудалым значило бы сильно преуменьшить. Пирс-стрит насквозь пропахла нищетой и разрухой, ничто здесь не радовало глаз. Грязные ветхие здания, неряшливый, подозрительного вида кинотеатр, в котором показывали скверный фильм Берта Рейнольдса («Недотепы»), который уже два года как вышел на экраны там, дома. Мусор на улицах — впрочем, как почти везде в этом городе. Эта улица казалась кварталом притонов и ночлежек, а дом 75а представлял собой безликое трехэтажное кирпичное здание с обтрепанной входной дверью и гнилыми подоконниками. Не особо вдохновляюще. И еще все это, как и мрачная западня у миссис Бреннан, разительно отличалось от всего того, что я считала само собой разумеющимся в Олд-Гринвиче и в колледже в неизменно аккуратной и упорядоченной Новой Англии.

Я поднялась по ступенькам, нажала кнопку звонка напротив имени «Шон Трейси», подождала, нажала снова, еще подождала. Пока я писала записку, в которой объясняла, что хотела бы посмотреть квартиру, дверь отворилась. Передо мной стоял крупный мужчина лет сорока с копной вьющихся черных волос, в рубашке с узором в огурцы, вязаной кофте и несвежих пижамных штанах.

— Чем могу служить?

— Вы Шон?

— Несомненно. А кто вы?

Я назвалась и объяснила, что пришла по объявлению о квартире.

— Что ж, Элис Бернс из Коннектикута, плохая новость в том, что я уже нашел жильца буквально два дня назад. Но есть и хорошая — она состоит в том, что у меня имеется еще небольшая комнатка. Не шикарная, конечно, неплохо бы немного ее подремонтировать. Но уж не знаю, подойдет ли вам такой вариант…

— Когда я могла бы на нее взглянуть?

— Да хоть прямо сейчас, заходите.

Темный коридор был оклеен облезлыми бумажными обоями с изображением сельских пейзажей. На лестнице истертый ковер. Где-то играло радио. Аромат готовки сплетался с запахом сырости. Когда мы поднялись на один этаж, одна из дверей распахнулась, и нам навстречу вышла молодая женщина в махровом халате, с зажженной сигаретой во рту. Ее окутывал пар, давая понять, что вышла она из ванной.

— Кто такая? — спросила она Шона.

— Новенькая из Соединенных Штатов, — ответил он. — Кажется, студентка из Тринити, верно?

— Верно.

— Удачи тебе, — сказала женщина, но эти слова прозвучали не слишком приветливо.

— Это Шейла, — объяснил Шон, когда та скрылась за дверью в конце коридора. — Хочет стать актрисой. Но ей не везет. Потому что, сказать по правде, она ни на что не годится.

Добравшись до четвертого этажа, мы остановились перед потертой белой дверью с простецкой металлической ручкой.

— Но я предупреждал, что смотреть здесь особо не на что. Шон открыл дверь.

То, что я увидела, было просто удручающим. Комната примерно двенадцать футов на десять, выцветшие розовые обои, старенький ковер, весь испещренный пятнами и прожженный сигаретами во многих местах. Кровать двуспальная, но в жалком состоянии, с провисшими до пола пружинами и грязным матрасом. Раковина для умывания. Рядом в нише крохотная кухонька с холодильником и второй раковиной, парой дешевый шкафчиков и плитой на две конфорки. В комнате было безумно холодно. Здесь явно не топили уже несколько месяцев.

Шон заметил, как я потираю руки:

— Вон там, в углу, камин. Можно купить торфяные брикеты или уголь в магазине на углу Вестленд-Роу. А могу купить вам обогреватель. Правда, он на бензине, придется покупать канистры, зато нагревает за пару минут.

— А ванная комната на этом этаже есть?

— Только та, что внизу.

— Сколько в доме квартир?

— Всего семь. Но вы же студентка, так что сможете мыться, когда все уйдут на работу.

— Там ванна или душ?

— Обычная ванна. Но если вы немножко занимаетесь спортом, в Тринити есть душевые кабинки рядом с бассейном.

Волна усталости и нарастающего уныния накрыла меня с головой, я закрыла глаза.

— Не хотите ли чашку чая? — предложил Шон.

— Было бы неплохо, — кивнула я.

Комната самого Шона была на первом этаже. Там я сразу же согрелась. У него было очень много книг, тесно набитых на самодельные полки и сложенных стопками на полу. Повсюду валялись листы бумаги, а на стене висел коллаж из написанных от руки стихотворных строк. Это была комната литератора.

— Мое скромное жилище, — улыбнулся Шон.

— Оно прекрасно. Вы писатель?

— Поэт, — сообщил Шон. — Два тоненьких сборника, опубликованы здесь, в Дублине. Но стихами невозможно заработать. Поэтому я управляю этим домом и еще двумя — помогаю своему приятелю.

Я смотрела, как Шон подходит к мойке, полной грязной посуды, как выуживает два блюдца и две чашки. Слегка ополоснув под краном, он вытер их. Затем выплеснул из коричневого керамического чайника остатки заварки, тоже вымыл под краном и ошпарил кипятком из большого чайника.

— У меня дома, в Штатах, — сказала я, зачарованная этим ритуалом, — приготовить чай значит бросить пакетик в горячую воду.

— Поэтому у вас в Америке такой дерьмовый чай. Вот как это делается правильно.

Шон жестом пригласил меня на тесную кухоньку.

— Сначала надо прогреть чайник, потом положить как минимум четыре ложки хорошего чая — сходите за ним в лавку Бьюли на Графто-стрит и купите их «Ирландского чая к завтраку», — потом плеснуть немного кипятка, помешать, накрыть крышкой и подождать пять минут, чтобы заварился.

Проделав все это, Шон показал, чтобы я присаживалась на диван. Я на миг прикрыла глаза, мгновенно отключилась и, проснувшись, как от толчка, обнаружила, что передо мной стоят чай и тарелка с коржиками, которые Шон называл бисквитами.

— Ой, простите, я с дороги, только утром прилетела.

— Удивлен, что вы вообще еще держитесь на ногах. Тогда я рассказала Шону про миссис Бреннан.

— Стало быть, вы хотите поскорее оттуда убраться. Я, конечно, понимаю, что здесь у меня смотреть не на что…

— Сколько это будет за неделю?

— Девять фунтов.

— Многовато, учитывая…

— Хозяин дома, между нами говоря, страшный скряга. И на ремонт ему жалко денег. Но вот что я могу вам предложить. Если бы вы решились сделать небольшой косметический ремонт своими силами, я бы подсказал адресок знакомого. Он держит малярную мастерскую и сможет доставить все нужные материалы. Еще знаю кое-кого, кто за десятку может подогнать новый матрас, да и кровать починит. Я уверен, что смогу убедить хозяина не взимать с вас плату за первые две недели, если вы приведете комнату в порядок.

— Но вы сказали, что я должна оплатить краски, новую кровать…

— Вот поэтому две недели и будут бесплатно.

Шон разлил чай, держа ситечко, чтобы чайный лист не попал в чашки. Когда он протянул мне кувшинчик с молоком, а я отказалась, сказав, что предпочитаю черный чай, он покачал головой.

— Без молока у чая неправильный вкус, — заявил он, подлив немного.

Я бросила в чашку кубик сахара, размешала и сделала глоток. «Это, пожалуй, самый вкусный чай в моей жизни», — подумала я.

— С молоком и правда лучше, — сказала я вслух.

— Я же говорил. Попробуйте имбирное печенье. Лучшее в Ирландии.

— Краски и кисти — это деньги, — заговорила я, возвращаясь к делам. — Ковер и покраска пола — это деньги. Матрас и починка кровати — это деньги. А мне еще нужен письменный стол, нужно кресло. И уж конечно, нужен газовый обогреватель.

— Видно, у вас есть опыт в таких вещах, — заметил Шон.

— Да, опыт есть, — пробормотала я, попытавшись скрыть тоску, охватившую меня при мысли о Бобе и обо всем, что осталось в прошлом.

— Со всем этим я могу вам помочь. — Шон явно заметил мое состояние, но никак это не прокомментировал. — Может, так — тридцать фунтов на все про все.

Я понятия не имела, что сколько стоит в Дублине, но печенкой чуяла, что сама бы я потратила намного больше.

— Точнее говоря, — сказала я, — это будет ближе к сотне фунтов. Дальше по срокам. Семестр заканчивается в середине июня. Это пять месяцев. Около двадцати двух недель. Пока идет ремонт, мне придется оставаться у миссис Бреннан, это обходится мне в семь фунтов в неделю. Вот что бы я хотела сделать: две недели бесплатной аренды, если я сделаю ремонт… но с возможностью переехать раньше со скидкой два фунта в неделю… тогда получится, что мы, по сути, разделим расходы на ремонт, это при том, что работать я буду даром. И последнее: я хочу получить подтверждение того, что арендная плата в размере семи фунтов в неделю останется неизменной до июня 1975 года, когда я заканчиваю учебу, и что вы согласны предоставить мне эту комнату на ближайшие полтора года.

— А вдруг вы уедете раньше?

— Тогда вы получите красиво отремонтированную комнату, за которую можно будет брать больше денег.

— Да, вы настоящая уроженка Нью-Йорка.

— Что вы хотите этим сказать?

— Любите поторговаться. Ну, я думаю, что смог бы согласиться на эти условия за восемь фунтов в неделю, — сказал Шон, принимая сигарету из предложенной мной открытой пачки «Кэрроллс».

— Семь фунтов, и в придачу вы получаете отремонтированную комнату.

— Мне нужно переговорить с самим. Вы сможете заглянуть сюда завтра в десять?

— Без проблем, но я должна буду получить окончательный ответ. Если вы не сможете получить согласие, мне придется срочно искать другое место.

— Так завтра я вас жду, — сказал Шон, — и угощу вас еще одной чашкой чая. А к этому, возможно, добавлю немного темного хлеба с маслом.

Уходя, я задержалась в тускло освещенном коридоре, прислушиваясь к доносящейся сверху музыке: у кого-то гремела ирландская народная мелодия, а где-то женщина пела нечто похожее на итальянскую оперную арию. Я почувствовала: возможно, мне не обрести здесь тишины и покоя, но для этого подойдет библиотека колледжа. И хотя здание запредельно мрачное, расположено оно впритык к Тринити, в центре города, с которым я еще и не начинала знакомиться. Такую цену я могла себе позволить, более того, у меня появился шанс оформить комнату на свой вкус, в рамках моего скромного бюджета, конечно. Мне нравилось даже то, что посредник оказался поэтом, хотя и немного странным… когда я уходила, он протянул мне тонкий томик «Прощай». На обложке был изображен паром, выходящий из гавани. На заднем клапане обложки я увидела фотографию Шона, лет на десять моложе, очень симпатичного и с улыбкой обольстителя.

До Тринити я дошла пешком и застала Рут, у которой как раз заканчивалась смена.

— Спасибо за совет, — поблагодарила я. — Кажется, я кое-что нашла.

Я в подробностях рассказала ей о своем визите.

— Похоже, это удача, тем более что он разрешил тебе все там изменить.

— Вообще-то, сейчас это свалка рухляди.

— Поделюсь с тобой местной мудростью — свалка предоставляет тебе выбор. Смирись с тем, что это ночлежка, и живи в ночлежке без хлопот… или попробуй превратить ночлежку во что-то приемлемое и даже удобное.

— Разве любой человек не выберет второй вариант — категорически отказаться от свалки и жить лучше?

Рут одарила меня язвительнейшей улыбкой:

— Много тебе еще предстоит узнать об этом месте.

Глава двенадцатая

Утром, когда я открыла глаза, на меня смотрел Иисус. Лампа Пресвятого Сердца отбрасывала из угла кроваво-красные блики на мою узкую кровать. После ночи, проведенной на простынях из полиэстера, тело было холодным и влажным на ощупь. Забавно, но в первые секунды я не могла понять, где нахожусь, пока не поймала на себе взгляд Господа и Спасителя нашего, распятого на кресте, и не услышала стук в дверь.

— Элис, уже половина восьмого. — Это был неодобрительный голос миссис Бреннан. — Если хотите позавтракать, лучше спускайтесь немедленно.

Через пять минут, одетая и с ощущением того, что именно сейчас мне жизненно необходима эта еженедельная ванна, я предстала перед миссис Бреннан. Дама, поприветствовав меня кивком и испепеляющим взглядом, поставила тарелку с яичницей и беконом. За столом обнаружилась и моя соседка. Когда я вошла, она застенчиво улыбнулась.

— Ты, наверное, Элис, — сказала девушка. — Добро пожаловать. А я Джасинта.

Хотя Джасинта была старше меня всего года на два или на три, она одевалась и держалась как сорокалетняя женщина. На ней были кремового цвета кардиган и тонкий свитер в тон, на шее маленький золотой крестик, украшенный жемчугом. Картину дополняли твидовая юбка, телесного цвета колготки и ярко накрашенные губы. С первого взгляда на нее мне стало ясно, что миссис Бреннан ее затюкала.

— Ну, Джасинта, расскажи-ка Элис, как вы по утрам пьете чай с отцом Райли.

— Это священник при колледже в Тринити, — объяснила Джасинта.

— Католический, — добавила миссис Бреннан.

— Он милейший человек. Такой интересный, и начитанный, и добрый. Может быть, ты хочешь заглянуть к нему со мной сегодня утром? — предложила Джасинта.

— Спасибо за предложение, но мне к десяти нужно успеть кое-куда.

— Что ж, тогда в другой раз, — согласилась Джасинта.

— Непременно, — кивнула я.

— Проследи за этим, — наставительно сказала миссис Бреннан Джасинте, которая в ответ зарделась.

Десятью минутами позже мы обе шли к автобусной остановке на Сэндимаунт-стрит Отойдя на десять шагов от дверей дома миссис Бреннан, я первым дело вынула из кармана пачку «Кэрроллс».

— Можно я у тебя стрельну одну? — спросила Джасинта. — Курить до смерти хочется.

Я протянула ей пачку сигарет и спички. Джасинта глубоко затянулась и, облегченно вздохнув, выпустила струю дыма.

— Как же меня бесит эта старая сука, — сказала она.

Такое резкое выражение в ее устах меня удивило, но слышать это было довольно приятно.

Подошел автобус 7А с надписью Ан Лар. Мы вошли и поднялись на уровень для курящих.

— Почему ты не съедешь от бабки и не найдешь другое жилье? — поинтересовалась я.

— Родители от меня откажутся.

— Обычно на словах они угрожают страшнее, чем может оказаться на деле.

— Мой па — заместитель начальника большой тюрьмы. Со мной и тремя моими братьями у него разговор короткий: «Мое слово — закон». Мама… та еще хуже. Когда они узнали, что я встречаюсь с парнем в Мейнуте…

— Он был священником, нет?

Джасинта прикрыла ладонью рот, ее реакция на мой провокационный комментарий была чем-то средним между шоком и удовольствием.

— А ты шутница. Его зовут Эйдан. А отец у него — гарда в Литриме.

— Что такое гарда?

— Полицейский. Моему отцу это должно было бы понравиться, сам же в тюрьме служит. Но как только мои узнали, что мы съездили на пару дней в Дублин… в общем, теперь в их глазах я падшая женщина. Хотя у нас ничего и не было.

— Почему же тогда?

— А как ты думаешь? Предполагается, что девушка должна хранить невинность до замужества.

— Это правило нарушают очень и очень многие, я точно знаю.

— Только не в моей семье и не в Порт-Лиише[70]. Ты послушай, что дальше было.

— Давай, это интересно.

Я предложила Джасинте еще одну сигарету, она взяла и тут же снова закурила.

— Можно я спрошу у тебя кое о чем, — улыбнулась я. — С этим парнишкой, Эйданом… это была твоя инициатива, не доводить до конца?

— Конечно. Ты же знаешь, что такое мальчики.

— Знаю. Но я хочу задать тебе еще один вопрос. Теперь… дело прошлое… скажи, ты не жалеешь, что вы с ним не переступили черту?

— Это слишком личное. — Джасинта покраснела.

— Прости, я не хотела лезть тебе в душу. Просто…

— Да, я об этом жалею. Тем более что мне потом пришлось пройти через настоящий ад. Родители мне не поверили, хотя я клялась и божилась, что не потеряла девственность. Знаешь, что заявил мой па? «Если это так, значит, ты не будешь возражать, чтобы тебя осмотрел врач и подтвердил, что ты говоришь правду».

— Но ты, конечно, отказалась, — предположила я.

— У меня не было выбора, пришлось явиться к врачу и пройти это ужасное освидетельствование. Па грозил, что не станет платить за мое обучение, если я откажусь. Что я могла поделать?

— А когда врач доложил им, что твоя девственная плева действительно цела…

— Не так громко, пожалуйста.

Вообще-то, свой вопрос я задала шепотом, но решила не спорить.

— Что сказал твой отец, когда узнал, что ты говоришь правду?

— Он все равно пошел и поговорил со священником, который отвечал за студентов. Он, по сути, заявил, что хочет, чтобы я возвращалась к себе домой не позднее девяти… потому что я девушка неуравновешенная и меня могут снова ввести в искушение.

— И священник подчинился?

— Еще бы. Этот ублюдок-садист — прости, Господи, меня за такие слова — ловил кайф оттого, что был моим тюремщиком на последнем курсе универа.

— Тюремщик дома, тюремщик в универе. Бедняга.

— Теперь ты можешь понять, почему я застряла на год у миссис Бреннан. И я почти уверена, мои родители рассказали ей об этом парне, потому что она постоянно отпускает замечания типа: «Надеюсь, вы не флиртуете с регбистами из Тринити, а?» Как же она меня бесит. Как же хочется сказать чертовой суке, чтобы занималась своими делами.

— Так и сказала бы. И почему бы тебе не сказать родителям, что твоя жизнь — это твоя жизнь, твое тело — это твое тело?

— У вас в Нью-Йорке так, наверное, можно. Но здесь? Немыслимо. Меня бы сделали парией, приказали никогда не возвращаться домой.

— И это самое страшное в жизни?

По испуганному выражению лица Джасинты я поняла, что она никогда раньше не задумывалась над этим вопросом. Девушка часто заморгала, борясь со слезами. Внезапно испугавшись, что так ее расстроила, я положила руку ей на плечо:

— Прости, я не должна была…

— Ты права, конечно. Но я боюсь даже думать о таких вещах. И сейчас несла полную чушь…

— Поверь, я тебя прекрасно понимаю. Уж я-то знаю, как это трудно — уйти от психованных родителей.

Всего за два дня до этого я шла к выходу на посадку в аэропорту Кеннеди. Провожала меня мама. Отец снова уехал в Чили с Адамом, приводить в порядок дела на своем вновь приватизированном руднике. Он заверил нас с мамой, что у Питера все в порядке, хотя от брата мы так и не слышали ни слова за два месяца, с тех пор как он отправился в Южную Америку. Как я ни старалась гнать от себя пугающие мысли, они меня одолевали. Я отправила Адаму письмо и две открытки до востребования на «Америкен Экспресс» в Сантьяго, но ответом было его молчание. В Нью-Йорке падал легкий снежок. Все рейсы, за исключением одного — в Шеннон и далее в Дублин, — были задержаны. Сказать, что я нервничала, значило бы не сказать ничего. Но больше всего меня выбило из колеи то, что мама, идя со мной к выходу на посадку, вдруг решила заплакать.

— Сегодня вечером я приеду в пустой дом, — всхлипывала она. — Вы все меня бросили.

— Мам, дома никто не живет уже года полтора, даже больше.

— Но, по крайней мере, Питер был недалеко, в Нью-Хэйвене, а ты всего в шести в часах езды, в Мэне.

— Все течет, все изменяется.

— С каких это пор ты стала таким философом?

— С тех пор, как узнала кое-что о сердечной боли.

— И с какой это стати ты с сигаретой?

— С такой, что я курю, вот с какой. Твоя родная мать смолила как ненормальная, и ничего, дожила до старости.

— А если б не курила, могла прожить еще лет десять — пятнадцать.

— Сколько я себя помню, ты постоянно жаловалась на то, какая она хитрая, жестокая и как тобой манипулирует.

— Мне позволительно такое говорить, а тебе нет.

— Это еще почему?

— Потому что тебе она не была матерью. И потому что ты точно так же думаешь обо мне. Я же знаю, ты меня ненавидишь.

— Это неправда, даже несмотря на то, что ты делаешь жизнь невыносимой… в основном для самой себя.

У мамы был такой вид, словно я ударила ее кулаком в живот.

— Спасибо, что высказала мне это за минуту до того, как улететь… Надеюсь, ты не натворишь там глупостей? Не надумаешь, например, съездить в Белфаст. В Ирландии, между прочим, война.

— Так это на севере, а я лечу не туда. Пожалуй, гулять по Восьмой авеню в два часа ночи более опасно.

— Потому мы и живем в провинции, чтобы избежать опасности.

— Хотя в провинции полно своих ужасов.

— И не говори. Вчера я на улице встретила Синди. От Карли до сих пор нет ни слова… и никакой надежды на то, что она жива.

Я закрыла глаза. С некоторых пор я перестала отвечать на письма миссис Коэн, потому что каждое письмо было как нож в ране — такой раной было для меня самоубийство Карли. Сейчас, после того что случилось с профессором Хэнкоком, я просто вынуждена была гнать от себя мысли о том, что могла бы что-нибудь сделать, чтобы предотвратить две эти чудовищные, никому не нужные смерти.

— Мам, давай не будем об этом, ладно?

— Ты не представляешь, до чего исхудала бедняжка Синди.

— Я уверена, что она проклинает себя за переезд в Коннектикут, — сказала я. — Останься Карли в Нью-Йорке, и всех этих ужасов с ней могло бы и не случиться.

— Эта девочка была изгоем. Из нее везде могли сделать жертву.

— Почему ты так защищаешь место, которое сама ненавидишь?

— Ты ничего ни о чем не знаешь — по крайней мере, о людях.

— Но вот что я знаю: у каждого из нас всего одна жизнь, и поэтому мы можем ей распоряжаться, как сами захотим.

— Как наивно это звучит! Ты сама не понимаешь, до чего ты наивна — ты же ничего не понимаешь про то дерьмо, в котором мы все плаваем.

— Ты надо мной издеваешься? — Мой голос внезапно зазвучал громче. — После всего, через что мне недавно пришлось пройти, ты считаешь, что я наивная дура и не разбираюсь в этой проклятой гребаной жизни?

— Необязательно так выражаться.

— Нет, обязательно. Потому что ты никогда меня не слушаешь. Потому что думаешь, что только тебе одной больно. Потому что цепляешься за жизнь, которая тебе не нравится, но ты и пальцем не пошевелишь, чтобы хоть что-то в ней изменить. А потом тебе хватает решимости сказать мне…

Эту фразу я не закончила, потому что моя мать решительно развернулась и устремилась к выходу, оставив меня у терминала с открытым на полуслове ртом и все еще кипящей от злости. Я не стала окликать маму, не побежала за ней, потому что понимала: именно на это она и рассчитывает. Я просто нашла свободный пластиковый стул возле терминала, выбросила окурок и закурила новую сигарету. Руки дрожали — я ощущала привычную смесь ярости и вины, которую так часто вызывала во мне мать.

Не прошло и трех минут, как мама появилась снова.

— Не надейся, что так просто от меня избавишься, — сказала она, обнимая меня одной рукой. — Не могла же я уйти, не вручив тебе прощальный подарок. — Она сунула руку в карман и протянула мне маленькую плоскую коробочку. — Уж извини, с подарочной упаковкой я не стала заморачиваться.

Я сняла крышку и обнаружила красную авторучку с красно-черным колпачком и золотым пером.

— Это ручка твоего дедушки. «Паркер Биг Ред». Папа мне рассказывал, что ее подарил ему его отец в 1918 году[71] в честь того, что он сумел выжить на Западном фронте в Первой мировой войне. Я знаю, дедушка хотел бы, чтобы ручка оказалась у тебя. Ну, можем мы хоть расстаться на положительной ноте? Пожалуйста

Не договорив, мама подавила всхлип. Я положила свободную руку на мамину.

— На самом деле я тебя люблю, — сказала я.

Она снова начала плакать, порывисто обняла меня, чтобы тут же высвободиться из моих объятий.

— Ты можешь представить, что моя родная мать никогда мне этого не говорила?

— Это печально, — сказала я.

— Да нет, просто тогда жизнь была так устроена.

За стойкой показалась женщина в зеленой униформе. Взяв микрофон, она объявила, что начинается посадка на рейс 107 компании «Эр Лингус» до Шеннона и Дублина.

Мама схватила сумочку, вынула конверт:

— Еще один маленький прощальный подарочек.

Я заглянула в конверт. Внутри лежали десять банкнот по пятьдесят долларов.

— Мам, ты с ума сошла.

— Это такой способ сказать спасибо?

— Спасибо, спасибо, но это же огромные деньги!

— Как только прилетишь в Дублин, пойди в банк и обменяй их на дорожные чеки и на следующее лето сможешь на них куда-нибудь съездить. Я настаиваю, чтобы ты навестила Париж: единственный город, где я хочу жить до тех пор, пока не покину этот бренный мир. А может, ты найдешь меня там уже на будущий год, в июне.

Я снова обняла маму:

— Это слишком щедро с твоей стороны.

— Со мной иногда случается. А теперь мне пора отпустить тебя на самолет. Обещай мне, чтобы будешь держаться подальше от зоны военных действий и безумных леваков. И умоляю, бросай курить. И пожалуйста, позвони мне через пару дней.

— Если ты настаиваешь.

— Я настаиваю.

Поверь, уж я-то знаю, как это трудно — уйти от психованных родителей.

Но, слушая рассказ Джасинты о ее нелегкой жизни, я думала об одном: да, мои родители сумасшедшие, но не угнетатели.

Автобус подъезжал к Колледж-грин.

— Как ни крути, а все равно придется сегодня к десяти вернуться, — сказала я Джасинте, — а то ведь не пустят.

— Знаешь что? Мы дождемся, пока бабка уснет, спустимся вниз и будем трепаться. Я, может, куплю нам маленький мерзавчик виски.

— Звучит заманчиво. Ладно, я сейчас выхожу. Если мне повезет и мы договоримся, то на следующей неделе я съеду.

— Не уверена, что у тебя все так быстро получится.

— А я уверена. Только прошу, не проболтайся старухе. Ни слова ей, пока я сама не скажу.

— Везет тебе.

— В каком смысле?

— Ты явно намного свободнее, чем я.

— Питер, мой старший брат, один раз сказал мне интересную вещь: «Мы все жалуемся, что нас во всем ограничивают, а по сути сами же себя и ограничиваем».

— Ты внушаешь мне разные нехорошие мысли.

— Принимаю это как комплимент.

— Храни тебя Господь.

Со временем я поняла, что «Храни тебя Господь» — местный эквивалент «Пока, увидимся», религиозный вариант обычного прощания и пожелания здоровья.

Еще одно серое дождливое утро. Я быстро и решительно прошла по Пирс-стрит до дома 75а. На этот раз дверь открыли после четвертого звонка. Шон был в той же самой рубашке в огурцы, тех же пижамных штанах и кардигане, что и накануне.

— Почему, интересно, я так и думал, что в городе, где все опаздывают минимум на полчаса, вы явитесь точно с боем часов?

— Потому что я так воспитана — хорошая девочка никогда не опаздывает.

— Придется поработать над избавлением от скверных привычек.

— Можно войти?

— Простите, простите, что застрял тут в дверях и болтаю. Входите, а я приготовлю вам чашку чаю.

Следом за Шоном я прошла в его комнату. Там на кровати лежала Шейла с сигаретой, одетая только в пожелтевшую мужскую белую рубашку, и читала «Айриш таймс».

Я поздоровалась. Она не ответила, даже не оторвала глаз от газеты. Шон подошел и что-то прошептал ей на ухо. Схватив свою газету, Шейла слезла с кровати, всем своим видом показывая, что настроена враждебно. На полпути к двери она обернулась ко мне и прошипела:

— Не давай ему себя трахнуть. Он дерьмо.

Хлопнула дверь, и в комнате повисло неловкое молчание, которое, хоть и не сразу, нарушил Шон:

— М-да, нам определенно необходим чай.

— А знаете, у вас появился почитатель. Я вчера почитала ваши стихи. Мне понравилось.

Шон, засыпавший заварку в чайник, замер.

— Может быть, что-то понравилось особенно? — спросил он.

— Стихотворение о том, как вы навещаете могилу отца в этом городке в Уиклоу…

— Энникскерри.

— Точно. Какой там переход от чувства вины за то, что так и не сумели сблизиться с ним, к зловещему дереву прямо за кладбищенской стеной, которое скрипит на ветру, пока вы пытаетесь раскрыть… Там удивительная фраза, как же это?..

— Нескончаемую тайну безмолвья вечного.

— Да, точно. И заглавное стихотворение — о человеке, который садится на пароход, чтобы плыть в Лондон, и оглядывается на Дун Лэаре… я правильно произнесла?

Шон кивнул.

— Вы там пишете, что «уход — когда едешь туда, где кончается карта, / далеко за пределы всего, чем являешься ты». Эти строчки мне запомнились, серьезно.

У Шона прояснился взгляд. Жестом он пригласил меня сесть, поспешно подал чай и тарелку с хлебом и маслом и засыпал вопросами о том, что я думаю про его работу. Вскоре расспросы сменились пространным монологом о его детстве, неудачном браке, двух проблемных дочерях и романе, из-за которого он ушел из семьи.

В конце концов мне пришлось его перебить:

— Вы интересный человек, Шон. И чай завариваете очень здорово. Но мне все-таки хотелось бы знать…

— Да, вы получите комнату.

Я выбросила в воздух руку со сжатым кулаком:

— Фантастика. Выходит, «сам» согласился на все мои условия?

— С каждым из них, но с одним дополнением: если по какой-то причине вы решите съехать раньше июня следующего года, вы должны будете уведомить об этом за два месяца, в противном случае с вас будет удержана плата за лишних два месяца. Что-то мне подсказывает, что такое условие вы вполне потянете.

— Я тоже так думаю. Когда я могу приступить к работе?

— Да хоть сейчас, если угодно. Мне от вас потребуется задаток — двадцать четыре фунта. А еще предлагаю вам поставить у себя банку из-под варенья и держать в ней монетки по десять пенсов — фунтов примерно пять. Потому что в вашей комнате есть счетчик на включение электричества. За десять пенсов свет будет гореть часа три-четыре, если, конечно, не включать еще и электрокамин. Но это все потом, я, наверное, забегаю вперед.

Шон позвонил своему жившему поблизости другу, который держал малярную мастерскую. Я сбегала туда и выбрала для стен простые матовые белила и глянцевую краску. Когда я объяснила, что хочу покрасить пол, хозяин пообещал, что доставит краски сам и даст своего подручного, чтобы тот помог мне ободрать со стен старую бумагу и вынести заплесневелое ковровое покрытие. «Дадите ему фунт за старания». Подручного, прибывшего в тот же день с несколькими банками краски, тряпками, валиком и двумя кистями, за которые я заплатила в общей сложности одиннадцать фунтов, звали Джерард. Тихий юноша слегка заикался и явно страдал застенчивостью. Но он заверил меня, что умеет обращаться с кистью. Точно так же он мгновенно сообразил, что пузырящиеся старые обои скрывают массу дефектов («грехов», как он выразился), так что стену необходимо выровнять и повторно оштукатурить. Подняв угол покрытия, Джерард сразу увидел, что половицы в плачевном состоянии и их нужно закреплять, циклевать и покрыть несколькими слоями лака. Увидев, как у меня вытянулось лицо — я же собиралась делать легкий ремонт своими руками, — он быстро смекнул, что к чему:

— Вот что я вам скажу. Если ваш мужчина Шон это одобрит, я могу приходить после работы, хоть сегодня вечером, и сделаю для вас всю работу. Сильно шуметь я не буду, не считая шлифовальной машины — я ее одолжу в магазине и попробую использовать в воскресенье после двенадцати дня, чтобы никому не мешать спать.

— Вообще-то, бюджет у меня ограничен.

— Десять фунтов мне на руки, и я даже перекрашу все шкафы в кухне.

— Договорились.

Джерард согласился начать следующим вечером.

Шон отнесся к идее поручить работу Джерарду с пониманием («Потому что, только не обижайся, результат, скорее всего, будет лучше, чем если бы ты работала сама»). Я зашла в банк и сняла пятнадцать фунтов, так как Джерард хотел получить половину вперед и наличными. Я дождалась его возвращения, заплатила и предупредила, что мне обязательно нужно въехать в комнату через шесть дней. Парень заверил, что сделает все вовремя.

Потом Шон предложил отвезти меня к своему другу, торговавшему подержанной мебелью на набережной, идущей вдоль реки Лиффи, там могли найтись кровать и кресло. К этому моменту я уже начинала немного нервничать из-за денег. Плачу больше тридцатки — это больше месячной арендной платы — за то, чтобы не заниматься ремонтом самой, думала я, качая головой. Еще кровать, кресло, письменный стол, стул… Шон пообещал мне подобрать все это для меня примерно за десять фунтов. Потом — постельное белье, полотенца, посуда, электрический чайник и тому подобное. Да благословит Господь папу и маму, которые дали мне с собой денег: только благодаря им я сейчас могла все это себе позволить. Но чуть позже, сидя в живописном городском парке под названием Стивенс-Грин в верхней части Графтон-стрит, я только диву давалась, как мне повезло в первые же сутки столкнуться с целым ворохом непредвиденных обстоятельств.

Там, в дублинском парке, кутаясь от холода в свою армейскую шинель, я поймала себя на мысли, что если я хочу когда-нибудь жить свободно, ни на что не оглядываясь, то в моей жизни не должно быть детей. Я никогда и ни за что не заставлю сына или дочь почувствовать себя ошибкой, которую совершила я. Жизнь в одиночку в этой комнатенке на Пирс-стрит… может быть, она станет моим первым реальным шагом на пути к независимости.

Я докурила сигарету, холод пробирал до костей и гнал меня прочь. Пройдя до северной оконечности парка, я побрела оттуда вниз по Графтон-стрит. Здесь располагалась одна из двух основных торговых зон города. Бутики мужской одежды, ювелирные магазины, роскошные универмаги, книжный, несколько пабов в примыкающих переулках, немало уличных музыкантов и кафе, к которому меня сразу потянуло. Называлось оно «Бьюли» — именно там Шон посоветовал мне покупать чай. Войдя, я сразу же почувствовала: это место, куда я буду часто приходить, где буду проводить много времени. Идеальное место, если намерен побездельничать. Фасад украшала массивная дверь полированного красного дерева со вставкой из травленого матового стекла. По обе стороны от двери витрины со всевозможными чаями и сдобой. Внутри ощущение атмосферы викторианской Ирландии только усиливалось. Повсюду блестящее полированное дерево и латунь. Длинные витринные шкафы с хлебом и выпечкой множества сортов, великолепный выбор чая и даже настоящие кофейные зерна, что, как я успела обнаружить, в Дублине 1973 года было редкостью. За магазином было кафе, располагавшееся на трех этажах. Я, как в водоворот, окунулась в обстановку раннего дублинского вечера — все столы забиты самыми разными людьми: старушки сплетничают, сбившись в стайку; орава студентов из Тринити расположилась за двумя столиками; тихо переговариваются двое мужчин, похожих на литераторов; священник — под сорок, жилистый, в очках — читает газету, курит и украдкой поглядывает на хорошо одетую, элегантную женщину лет тридцати, сидящую напротив него с маленькой собачкой на коленях.

— Вы, похоже, заблудились, детка.

Обернувшись, я оказалась нос к носу с официанткой «Бьюли», женщиной лет сорока. С собранными в пучок волосами, в кремовой униформе и фартуке, она была похожа на прислугу из какого-нибудь романа о жизни в английской усадьбе. На украшенном золотом беджике значилось ее имя — Пруденс.

— Я просто искала свободный столик, — объяснила я.

— Боюсь, совсем свободных нет, детка. Но можно же взять стул и подсесть за любой.

— Это разрешается?

— Здесь у нас не принято держать стол только для себя, если за ним есть свободные места. Так что ищите себе место, а потом советую попробовать наши булочки в глазури. Они неприлично хороши.

Я подсела к элегантной даме. Она натянуто улыбнулась и кивнула, когда я спросила, свободно ли место рядом. Сев за стол, я увидела рядом с пепельницей тарелку с булочками.

— Скажите, это вы заказали или владелец выставляет это для всех? — обратилась я к даме.

— Это не мое. — Дама чуть ли не отшатнулась при одной мысли о том, что могла бы втихую поедать сладкие булочки.

— Можно мне съесть одну?

— Я не стану вам мешать.

Я невольно улыбнулась. И потянулась за булочкой. Через пару минут подошла официантка Пруденс:

— А… вижу, вы нашли хорошую компанию. Не хотите ли кофе к булочке?

— Конечно, я с радостью попробую ваш кофе.

Я открыла сумку, достала сигареты, спички и аэрограмму: голубой бланк из тонкой бумаги, на котором можно было написать целое письмо, а потом сложить по обозначенным сгибам, и наружная сторона аэрограммы превращалась в настоящий конверт, оставалось только написать адрес получателя. Вытащила я и свою красную ручку и, сняв колпачок, начала писать папе. Элегантная дама просто молча сидела, глядя на пустую кофейную чашку перед собой. На коленях у нее сидел пекинес, на столе лежал свежий номер «Космополитен» обложкой вверх.

Принесли мой кофе. Я понюхала. Сделала глоток. Этот кофе не был похож ни на один сорт кофе из тех, что мне доводилось пробовать, и был он, я бы сказала, намного лучше, чем я ожидала. Жидкость в чашке была светлой от добавленного горячего молока, но и в этом, как я обнаружила, имелась своя прелесть. Права оказалась Пруденс: от сладких булочек трудно было оторваться. Так, совершенно счастливая, я просидела полчаса, в краткой форме описывая папе последние тридцать шесть часов своей жизни и горячо благодаря его за дополнительную сумму на моем счету, которая позволяла мне обустроить жилье на свой вкус.

Я скучаю по нашим разговорам, пап. Сколько уже месяцев у меня не было возможности посидеть с тобой рядом и поболтать пару часов. И я очень хочу получить от тебя весточку. Обо мне в Дублине ты не волнуйся. Здесь все не так, как я представляла, погода суровее, чем я думала, но вообще-то довольно интересно.


Мое перо летало по аэрограмме, но время от времени я исподтишка посматривала на Мадам Элегантность, которая, уставив невидящий взгляд в пространство, рассеянно теребила правое ухо своего песика. Странная смесь скуки и изнеженного отчаяния, как если бы женщина была озабочена единственной мыслью: Мне здесь нечего делать, мне нечем заняться, и этим обо мне всё сказано, верно?

Но, когда я сложила аэрограмму и написала на лицевой стороне адрес папиного офиса, дама неожиданно нагнулась и взглянула на мою каллиграфию.

— А… вы из Америки, значит? — спросила она низким, с хрипотцой голосом.

— Да, я из Америки.

— Я однажды была там. Летом, мне было девятнадцать. Работала в баре в округе Колумбия. Очень понравилось.

— А больше с тех пор не возвращались?

Дама, изящно опустив голову, помотала ею. В следующее мгновение она ушла.

А еще через секунду к столу подошла Пруденс:

— Заметила, что вы разговаривали с леди.

— Перекинулись двумя словами.

— Видно, пришлось ей вернуться в Боллсбридж[72] к важным делам.

— А что такое Боллсбридж?

— Вы надолго к нам в Дублин?

— Я только вчера прилетела, но какое-то время буду учиться в Тринити.

— Ну, еще успеете понять, почему Боллсбридж — это Боллс-бридж.

Пруденс подала мне счет на двадцать два пенса за булочку и кофе.

Когда я вернулась на Пирс-стрит, Шон повел меня по набережной в магазин на южной стороне моста Полпенни. Магазин оказался полуразвалившимся сараем, забитым мебелью на разных стадиях разрушения.

— Пэдди, поздоровайся с Элис, она недавно приехала из Штатов, чтобы провести здесь несколько лет, так что ты должен ей помочь… и без всяких штучек, ясно?

Пэдди оказался весьма немолод, однако с длинными волосами до плеч, хотя спереди голова у него была лысой, как коленка. Картину дополняли большие гусарские усы, основательный пивной живот и грустные глаза. Я спросила, найдется ли у него кровать, письменный стол и маленький столик, а также поинтересовалась, реально ли подыскать большую гнутую качалку — я видела такую в комнате Шона.

— Вся красота внизу, — сообщил Пэдди.

Мы спустились по лестнице в подвал, в выставочную зону, и первое, что я увидела, это несколько попорченных манекенов из магазинов готового платья и целая коллекция детских колясок, словно взятых из фильмов 1940-х годов.

— Жениться надумал, Пэдди? — осведомился Шон.

— Не пори ерунды, — буркнул Пэдди в ответ.

В углу подвала были свалены детали кроватей. Пэдди выудил комплект — латунь, местами поцарапанная и потертая.

— Вот, могу продать вам это и прислать своего парня, он соберет кровать прямо на месте. Уговорю его, чтобы сбегал на склад пиломатериалов и купил свежих деревянных реек — выйдет красиво и прочно.

— А сколько это будет стоить? — спросила я.

— Об этом позже поговорим.

Дальше Пэдди показал мне большой стол-бюро с выдвижной крышкой. Вещь нуждалась в ремонте, шлифовке и покрытии лаком, но, без сомнения, впечатляющая, в стиле мистера Микобера. Стол реально был диккенсовским… и слишком громоздким для моей комнатушки. Зато потом мне был продемонстрирован небольшой письменный столик в викторианском стиле — узкий, затянутый зеленой кожей в чернильных пятнах и разорванной в двух местах.

— Сверху положите свои книги и тетради, — сказал Пэдди, — и ничего этого видно не будет.

Он запросил восемьдесят фунтов за все, включая доставку и сборку. Я сказала, что могу заплатить только сорок — это и так уже выходило за рамки моего бюджета (пятьсот баксов на поездку, которые дала мама, я трогать не хотела). После того как я оплачу ремонт и мебель и внесу месячный залог, у меня должно было остаться всего сто восемьдесят фунтов, а продержаться предстояло до 31 марта. Это означало, что придется жить примерно на восемнадцать фунтов в неделю, из которых семь отдавать за жилье. Мне представлялось, что это возможно и я справлюсь. В то время можно было пообедать в студенческой столовой примерно за двадцать пенсов. Очень приличный официальный ужин в трапезной Тринити, на который нужно было являться в черной мантии, обходился в тридцать пенсов. Пинта пива стоила двадцать пенсов, пачка сигарет примерно столько же. Билеты в театр тоже были дешевыми. Да и в кино можно было сходить за гроши. Так что я вполне могла прожить на полтора фунта в день и не чувствовать себя нищей или голодающей.

Поэтому, когда Пэдди предложил снизить цену до семидесяти фунтов за все, я назвала свою — сорок пять. А когда он с тяжким вздохом заявил: «Пятьдесят пять фунтов — больше ничего не могу для вас сделать», я согласилась, ухитрившись, правда, стребовать с него еще матрас за те же деньги.

Когда мы наконец сторговались, Пэдди предложил заглянуть в «Голову оленя» — так назывался паб на Дейм-стрит. Стены — панели из темного дерева, барная стойка тоже из темного дерева и латуни. За стеклянной дверью с причудливой гравировкой располагался небольшой зальчик, который здесь называли «закуток». И да, в самом деле на стене висела большая оленья голова со стеклянными глазами. Мне сразу понравилось это место, особенно закуток и непередаваемое ощущение уюта, когда оказываешься за закрытой дверью. Пэдди настоял на том, чтобы заплатить за первую порцию выпивки. Когда спустя три часа мы покинули бар, я была не только слегка навеселе, но и ошеломлена разнообразием тематики нашей беседы, ставшей украшением дня, начиная с недавней забастовки мусорщиков в Дублине («При такой работе имеешь смутное представление о природе человека», — заметил Шон) и заканчивая тем, насколько жизнеспособно коалиционное правительство Ирландии: «Шинн Фейн» в союзе с лейбористами. Попутно я совершила краткий экскурс в историю ирландской политики, узнав, что вражда между «Фине Гэл» и «Фианна Фойл»[73] прослеживается еще со времен гражданской войны. Мне задавали всевозможные вопросы об Америке, например продержится ли Никсон, ведь вокруг его шеи уже затягивалась петля Уотергейта. С неменьшим интересом Пэдди расспрашивал о Нью-Йорке и его джазовых клубах. Я поведала, как меня в одиннадцать лет против воли отлучили от этого прекрасного города, к которому я до сих пор очень привязана.

— Что ж, после университета вернешься, — заметил Шон, — и, возможно, там все будет не таким, как тебе запомнилось. Потому что все меняется.

— Кроме тебя, — подытожил Пэдди.

— Ну, и кто из нас порет чушь? — Шон усмехнулся.

«Гиннесс» пился на удивление легко. Примерно в полдевятого Шон предложил всем нам отправиться в знакомый ему ресторанчик под названием «У Гая», на Лоуэр-Бэггот-стрит, где еду подавали до десяти вечера. Мы сели в такси, пролетели по переулкам, направляясь к северу от Стивенс-Грин, и, миновав потрясающе красивую площадь в георгианском стиле, выехали на Бэггот-стрит. Шон заплатил таксисту двадцать пять пенсов. Мы вышли из машины перед скромным домом в ряду сплошной застройки, поднялись по лестнице и оказались в довольно простой комнате с несколькими плакатами на белых стенах. На плакатах были изображены Че Гевара, а также усатый мужчина в одежде рабочего начала века, стоящий на мыльнице, — он призывал к объединению.

К нам вышла необъятных размеров женщина в комбинезоне и настороженно посмотрела на Шона:

— Господи Иисусе, вот удача, что ты приперся сюда на ночь глядя.

— Как дела, Мэгги? По-прежнему сражаешься за революцию?

— Отвали, дурень. Что за милашку ты сегодня решил испортить?

— Это Элис…

— И я уже испорчена, — добавила я.

— Как скажешь, — хмыкнула Мэгги. — Вид и говор у тебя как у американки за границей. Смотри не подпускай к себе этого старого потаскуна. Тем более что в этом деле он — дерьмо.

— Благодарю за потрясающую рекомендацию, — фыркнул Шон. — В следующий раз, когда я тебя оседлаю, процитирую тебе эти слова.

— Раньше чертова чума вернется на этот берег, чем я позволю тебе снова себя оседлать, — буркнула Мэгги повернулась ко мне: — Будешь наше обычное — баранину с жареной картошкой?

Спиртное «У Гая» не подавали. Только чай в больших глиняных чайниках. Мэгги вернулась через несколько минут с чайником, тремя чашками, молоком и сахаром. Когда она устремилась к следующему столу — в ресторанчике было многолюдно, — Шон покачал головой:

— Вечно меня тянет к сердитым.

— Вроде Шейлы — той женщины, которая была у вас утром?

— Шейла не сердитая. Просто ей больше по душе делить ложе с женщинами. Эта сучка недостойна того, чтобы ты о ней даже вспоминала.

— По-вашему, все женщины — сучки, Шон? — Я возмутилась его сексистским тоном.

Положив руку мне на колено, Шон погладил его:

— Ах, до чего мне нравится эта женская солидарность.

Пэдди, сняв с чайника крышку, помешал ложкой чернильно-черную жидкость:

— О чае Мэгги одно можно сказать наверняка: он, блин, такой крепкий, что можно мертвеца оживить.

— Что она наверняка и проделала не раз, — усмехнулся Шон.

— Ты никак решил выдать нам свои интимные секреты, Шон? — Пэдди засмеялся.

— Видишь, Элис, какой он говнюк? — повернулся ко мне Шон.

Я лишь улыбнулась, ведь во мне еще бродили четыре пинты, принятые в «Голове оленя».

— Элис — дипломат, — сказал Пэдди.

— Элис сейчас нужно поесть чего-нибудь и выпить убийственного чайку Мэгги. — И Шон подвинул ко мне чашку.

Чай оказался именно такой крепости, как предупреждал Пэдди. Баранина была зажарена до румяной корочки в том же масле, что и картошка. Я наблюдала за Пэдди, который положил себе в чай четыре ложечки сахара, а картошку полил уксусом.

— Это что-то новенькое, — с трудом выговорила я, гадая, насколько внятно это прозвучало. — Уксус на картошку фри.

— Ясен пень, американка ждет, что сейчас все зальют кетчупом.

— Ничего я не жду. Это просто наблюдение и пьяная болтовня.

— Запихни-ка лучше в себя эту жратву — увидишь, пойдет на ура.

От ресторанчика нас вытолкали около одиннадцати. Пэдди спохватился, что ему пора домой, «а не то хозяюшка устроит чертов ад за то, что я исчез на весь вечер». Я впервые услышала, что он женат. Только после того, как он нас оставил (на прощание он долго тряс мне руку, обхватив ее обеими своими, и обещал доставить все на следующей неделе, как только комната будет отремонтирована и готова к заселению), я осознала, мгновенно протрезвев, что сегодня вечером домой не попаду. Услышав об этом, Шон в ответ обнял меня:

— Добро пожаловать ко мне в постель. — И добавил, рыгнув: — Ну, давай, что ли, поцелуемся.

Бывают моменты, когда чувствуешь себя идиоткой. Шон открыл рот и обдал меня смешанным запахом баранины, картошки с уксусом и пива «Гиннесс», которое мы пили несколько часов назад. Я попятилась, уклонившись от его попытки обнять меня.

В это время мимо проезжало такси, я протянула руку и отчаянно замахала. Добравшись до дома миссис Бреннан, я, пошатываясь, подошла к двери. Мне удалось вставить ключ в замок. Я попыталась провернуть его, чтобы отпереть замок. Не получилось. Я попробовала еще раз. Снова не повезло. Дверь была заперта. Моя квартирная хозяйка, как и обещала, оставила меня на улице в наказание за опоздание. Я огляделась. Освальд-роуд была пуста, как кладбище ночью, окна во всех домах наглухо закрыты ставнями. Делать было нечего, и я поплелась к окну, располагавшемуся рядом с дверью. Вцепившись пальцами в раму, я попробовала поднять ее, уверенная, что окно тоже заперто. Но на сей раз удача была на моей стороне, и рама подалась. Она поднялась не так высоко, как мне бы хотелось, но достаточно, чтобы я, кряхтя и морщась, протиснулась в отверстие высотой около двух футов. Я лезла головой вперед. В комнате было темно, хоть глаз выколи. Ночь стояла пасмурная и безлунная, а Освальд-роуд освещена не самым лучшим образом, так что и снаружи никакого спасительного света не предполагалось. Поскольку хмель от «Гиннесса» еще не выветрился у меня из головы, я просчитала свои действия не лучшим образом. Решив лезть головой вперед в кромешную тьму гостиной миссис Бреннан, я не учла маленького столика, стоявшего прямо под окном. Я не только сшибла его набок, но и услышала, как на пол падают какие-то предметы. Я замерла и оставалась в такой неловкой позе — голова упирается в пол, а ноги наполовину еще в окне — до тех пор, пока вспыхнул свет и ворвалась миссис Бреннан, в кружевном халате и с выражением ярости на лице:

— Святой Иисусе, что вы тут натворили?

— Простите, пожалуйста, мне правда очень жаль, — покаянно пробормотала я.

— Жаль? Ей жаль! Вы разбили Пресвятую Деву, малолетняя негодяйка!

Подняв глаза, я увидела, как сверху по лестнице бежит Джасинта, тоже в халате и меховых тапочках. Моя соседка изобразила потрясение, однако ей явно стоило немалого труда подавить смешок. Потому что на полу передо мной лежала отдельно голова Матери Иисуса, а Ее тело в хитоне — на другом конце комнаты. Блестящие глаза Марии смотрели на меня с немым укором.

— Я завтра же куплю вам новую, — услышала я собственный голос.

— Эту статуэтку я купила в Лурде, — прорыдала хозяйка. — Она была освящена.

— Если бы вы не заперли эту проклятую дверь…

— Ну, с меня довольно. Это святотатство переполнило чашу моего терпения. Завтра же утром вы отсюда съедете.

Глава тринадцатая

На другой день я прибыла в Тринити к десяти часам утра со всем своим багажом. И направилась прямиком в кабинет ответственной за расселение студентов, мисс Скэнлон. Она определенно была не рада меня видеть.

— А вот и печально известная мисс Элис Бернс, — заговорила она. — Миссис Бреннан позвонила меня сегодня с утра пораньше и рассказала о ваших выходках.

— Я заплатила ей три фунта за разбитую статуэтку. И по ее требованию отдала семь фунтов за полную неделю, хотя она выгнала меня через два дня.

— Но, мисс Бернс, поиски нового жильца для вашей бывшей хозяйки могут занять у меня добрых две недели, так что она потеряет доход.

— Ее правила нелепы и возмутительны, если позволите мне так выразиться.

— Да, миссис Бреннан немного сурова. Видимо, я поступила необдуманно, поселив вас к ней, — не учла, что у вас там, по другую сторону океана, требования другие. Но, честно говоря, вы так неожиданно появились в Тринити, что у меня не было большого выбора. А последний жилец миссис Бреннан как раз после Рождества уехал в миссию…

Значит, на моей кровати раньше спал священник. Я решила ничего не говорить вслух, но заметила на устах мисс Скэнлон едва заметный намек на улыбку.

— Проблема в том, что найти для вас квартиру или комнату сейчас невозможно, а все комнаты колледжа в настоящее время заняты.

— Мне не нужна квартира — я уже сама ее нашла.

— О, вы быстро подсуетились.

— Сложность в том, что пока она в нежилом состоянии. Хозяин дома согласился сделать там небольшой ремонт, но это займет самое меньшее шесть дней. А пока мне нужно где-то спать.

— Единственный выход — недорогая гостиница. Но там берут в среднем два-три фунта за ночь.

— Я потяну только полтора фунта, не больше.

— Где же такую взять?!

— Наверняка вы знаете кого-нибудь, кто согласится на эту цену. Сейчас же январь, в конце концов.

Лицо мисс Скэнлон напряглось. Но я догадывалась, что она думает: Чем скорее я что-то ей подберу, тем скорее от нее избавлюсь. Она открыла адресную книгу, взяла телефон со стола и попросила меня подождать за дверью несколько минут.

Поставив чемоданы в углу приемной, я села рядом с секретаршей. Не успела я зажечь сигарету, как дверь отворилась. Вышла мисс Скэнлон с листом бумаги, на котором были записаны имя и адрес:

— Мой друг Дезмонд Кавана держит уютную гостиницу — постель и завтрак — на Лоуер-Лисон-стрит, недалеко от Стивенс-Грин. Поскольку сейчас мертвый сезон, он согласился пустить вас за полтора фунта за ночь, но только если вы гарантированно пробудете там семь полных ночей.

Это было еще десять фунтов пятьдесят. Но спорить не приходилось, да я и не хотела.

— Огромное вам спасибо за помощь, — сказала я. — И мне искренне жаль, что я устроила переполох у миссис Бреннан.

— Не переживайте, Элис. Хорошая новость для вас — Дес обещал дать вам ключ от входной двери, так что вы сможете возвращаться в любое время дня и ночи. Он человек близкий к театральным кругам и привык к богемному образу жизни. И не думаю, что у Деса вы найдете статую Богоматери. Удачи вам!

Я пошла в «Бьюли» завтракать.

— У вас сегодня замученный вид, детка, — сказала Пруденс, увидев меня за столиком у стены, с булочкой в зубах.

Вам доводилось когда-нибудь разбить статую Девы Марии, влезая ночью в окно? — хотелось мне спросить. Вместо этого я сказала другое:

— Ночь выдалась трудная.

Пруденс понимающе улыбнулась:

— Здесь в Дублине такого не бывает. Видно, вы привезли это с собой из-за океана. Кажется, у меня есть таблетки от головной боли. Хотите, могу принести вместе с кофе. А сегодня постарайтесь лечь пораньше и как следует выспаться, детка. Не хотите же вы, чтобы алкоголь разрушил ваше прелестное личико?

Уж каким-каким, а прелестным свое лицо я никогда не считала. Напротив, до сих пор верила характеристике, которую дала мне мама («чудна́я фитюлька»), и предпочитала богемный стиль, а все это старомодное сюсюканье совсем не ценила. Цена, которую платишь, чтобы выделяться на общем фоне — чтобы не быть одной из «популярных девочек», которые и в школе, и в колледже сразу же сбиваются в стаи из подружек-подпевал, — такова: ты ощущаешь, что никуда не вписываешься… и, если уж на то пошло, ты недостойна любви. Не в том ли была суть неизбежной проблемы с Бобом? Может, дело в том, что в глубине души я постоянно ждала, что однажды он проснется и спросит себя, что у него общего с этой странной девчонкой. Поэтому Боб все и испортил, изобразив достойного члена своего братства? Возможно, я со своими заскоками и бзиками оказалась слишком сложной для него.

В то утро была назначена моя первая встреча с моим учебным куратором Эйданом Беркли. Мне предстояло специализироваться в английском языке и литературе. Я очень нервничала перед этой встречей.

— Ну, как ваши дела? — спросил мистер Беркли, жестом предлагая мне сесть в большое кожаное кресло, из которого ему сначала пришлось убрать стопку газет и журналов.

— Разбираюсь с жильем, — ответила я. — А помимо этого пытаюсь знакомиться с колледжем.

Профессор Беркли сразу приступил к делу, назвав четыре курса, которые мне предстояло посещать до конца года. Он сказал, что, как ему кажется, мне особенно понравится курс англоирландской поэзии, который ведет профессор Кеннелли, и семинар о Джойсе профессора Норриса. Затем, дав понять, что у него много дел, мистер Беркли предложил мне без стеснения обращаться к нему, если возникнут какие-либо проблемы… неотложные, да и любые.

Заселяться в гостиницу было еще рано, и я, чтобы убить время, решила пообедать в пабе студенческого союза. Рут была за стойкой, с горящей сигаретой в зубах, наливала пиво.

— Как дела у Элис? — спросила она, когда я вошла. — Молодец, что дала вчера отлуп Шону. Вот ведь болван, ему все равно к кому клеиться, хоть к пожарному гидранту.

— Спасибо за комплимент. Шон сам рассказал, что было вчера вечером?

Не успела Рут ответить, как у меня за спиной раздался голос:

— В Дублине даже у улиц есть уши.

Обернувшись, я увидела молодого человека, худого и будто состоящего из одних углов.

— Это говорит глас Ольстера, — ухмыльнулась Рут, — Ольстера, в котором никто ни о ком слова дурного не скажет и даже плохо не подумает.

— Ты правда оттуда? — спросила я.

— У тебя такое выражение лица, будто я радиоактивный.

— Извини… не думала, что у меня такая шаблонная реакция.

— Просто дай угадать: ты «из-за моря», никогда раньше не встречала никого из Северной Ирландии, и тебе кажется, что мы все должны носить балаклавы и размахивать армалайтами[74].

— Я не знаю, что такое армалайт.

— Повезло тебе. Меня зовут Киаран Кигг.

Парень меня заинтересовал: мне очень понравились его густые черные волосы, подстриженная бородка и очки в тонкой проволочной оправе. Акцент у него был другим — немного жесткий, грубоватый, с характерным выделением дифтонгов.

Я назвала себя и, попросив Рут налить мне пинту пива, села рядом с Киараном, гостеприимно указавшим на стул.

— Ты знала, что Жан-Поль Сартр однажды официально заявил, что его любимое курево — сигареты «Свит Афтон», производимые в Дандолке?

— Потому ты их и куришь?

— Возможно. Попробуй.

Я взяла предложенную сигарету, постучала обоими концами по столу, стянула еще и спичку и подожгла ее, чиркнув об стол. От первой же затяжки на глазах у меня выступили слезы.

— Крепкие, однако, — сдавленным голосом заметила я.

— За то экзистенциалист их и полюбил.

Я подняла свой стакан, и Киаран чокнулся со мной.

— Слонче, — сказал он.

— Слонче, — повторила я, пытаясь воспроизвести его произношение.

— Неплохо для американки, только что сошедшей на берег с палубы. Так почему ты решила приземлиться с Тринити среди суровой зимы?

— Так, разные личные причины.

— Элис Бернс — женщина-тайна.

— Я так просто карт не раскрываю.

— Элис Бернс — женщина — великая тайна.

— Любовные перипетии в пересказе всегда выглядят банальными.

— Подозреваю, Тристан и Изольда с тобой не согласились бы. Она, кстати, была ирландкой. Рихард Вагнер, этот закоренелый предшественник наци, хорошо знал кельтскую мифологию. И оперы писать умел, надо отдать ему должное, даже несмотря на то, что большая их часть длится по пять часов.

— Ты на каком курсе в Тринити?

— На втором.

— Я тоже.

— Нам суждено состариться вместе, Элис.

— Это замечание я оставлю без ответа.

— Потому что я тебя поразил?

— Потому что чувствую, что ты меня проверяешь.

— Проверяю? На что же?

— Дай мне день-другой, чтобы я это поняла, и тогда, возможно, мы вернемся к этому разговору.

— Это было бы приятно. А как меня найти, ты теперь знаешь — когда я не на лекциях, мой офис за этим самым столом.

— Я запомню.

Допив свое пиво, я встала, собираясь уходить. Киаран тоже поднялся и, взяв меня за руку, сказал:

— Надеюсь, что вскоре мы продолжим беседу.

В такси, куда я загрузилась с чемоданами, по пути к гостинице на Лоуер-Лисон-стрит я поймала себя на мысли, что прокручиваю в памяти наш разговор и мысленно повторяю: он симпатичный, обаятельный и определенно чертовски умен. Но после всего пережитого за последние несколько месяцев меньше всего мне сейчас был нужен новый бойфренд, тем более через семьдесят два часа после моего приземления. Однако мне понравилось остроумие этого парня и то, как он демонстрировал свой интеллект, не скатываясь в позерство, как нередко случалось с Дунканом Кендаллом. Дункан! Вот кого я давно не вспоминала и с кем даже не смогла попрощаться, покидая Боудин. Почему он вспомнился мне именно сейчас? Не потому ли, что Киаран Кигг был его североирландским двойником?

— Не говори ерунды, — сказала я себе, а такси тем временем затормозило напротив входа в георгианский дом.

Дверь была темно-зеленой, с ярко-начищенным латунным молотком посередине. Таксист помог мне вытащить вещи. Я дважды постучала в дверь. Она открылась. В проеме стоял худой мужчина в коричневом бархатном пиджаке, темно-коричневых твидовых брюках и галстуке в тон. Он приветственно поднял руки мне навстречу.

— Так вы и есть та самая девушка, которую характеризуют как возмутительницу спокойствия? — улыбаясь, спросил он.

— Вижу, моя дурная слава бежит впереди меня, — ответила я в тон ему.

— Что ж, в этом доме возмутителям спокойствия всегда рады.

Оказавшись внутри, я залюбовалась: стены входного тамбура были выкрашены в темно-зеленый цвет, а вестибюль оклеен велюровыми обоями такого же цвета, как пиджак на Дезмонде Кавана. Красивая, ухоженная мебель — вся из массива дуба и красного дерева, с обивкой из вышитой ткани. На стенах были развешены на длинных металлических тросиках фотографии, сделанные в основном на рубеже веков. С портретов девятнадцатого века взирали величественные мужчины и красивые дамы. Были здесь и гравюры с изображением больших загородных домов. Повсюду горели свечи, в воздухе витал аромат благовоний. В большом камине ярко горела груда древесного угля. Мне показалось, что я попала в театральную декорацию — такую, в которой мне будет хорошо и спокойно.

Поразительно, как иногда нам случается провести целый вечер в обществе совершенно незнакомого человека, а разговор, переходящий от легкой болтовни к обмену подробностями о работе, семье, сиюминутных и важных делах, не иссякает. Дезмонд Кавана показался мне человеком одиноким и разговорчивым. Позже, живя в Дублине, я нередко слышала, как болтунам, не дающим вставить слово в разговор и способным заболтать вас насмерть, дают мягкое определение «говорливый». Да, Дезмонд тоже был близок к этому. Но в то же время в течение нашей первой долгой беседы в «гостиной в стиле рококо», как он называл эту комнату, я почувствовала, что, несмотря на шуточки насчет моей американской прямолинейности и постоянного упоминания о моей юности, он увидел во мне собеседницу, достойную того, чтобы доверить ей отдельные подробности своей личной жизни. Я почла за честь то, что Дезмонд немного рассказал мне о своих родителях и намекнул на то, как нелегко жить, когда тебя считают «не таким как все». Я поняла это сразу. Как и то, что ни в коем случае не должна подавать виду, что поняла.

Дезмонд был не просто блестящим рассказчиком, он еще и великолепно умел слушать. Он многое вытянул из меня — от несчастливого брака моих родителей и конформистских ужасов Олд-Гринвича до всего, что случилось в Боудине и привело меня на эту сторону Атлантики.

К тому времени, как я окончила рассказ, за окнами было совершенно темно, и Дезмонд, взглянув на часы, вскочил, поворошил лопаткой угли в камине и объявил:

— Я полагаю, ужин готов. Вы поужинаете со мной?

— Но я и так отняла у вас слишком много времени.

— Ну вот, опять… вы не должны считать себя обузой. Как бы то ни было, мы заболтались, и сейчас уже почти половина седьмого. Вот что, позвольте мне показать вам вашу комнату.

Мы поднялись по лестнице и оказались в большом коридоре, в который выходили пять дверей с именными табличками вместо номеров. Мой был помечен как «Оливер Сент-Джон Гогарти»[75].

— Знаете, кто это? — спросил Дезмонд.

Я помотала головой.

— Прототип Быка Маллигана в «Улиссе» Джойса. Блестящий остроумец, истинный денди, зубоскал и распутник. Человек, который жил так, как хотел, в Ирландии той эпохи, когда за личную независимость приходилось дорого платить, как, впрочем, и сейчас. Словом, сейчас у меня нет других гостей — немецкий ученый, который два месяца проводил здесь свои исследования, съехал на той неделе, — и я подумал, что эта комната, возможно, покажется вам наиболее приемлемой.

Он открыл дверь, и я тихо ахнула. В комнате с высоким сводчатым потолком и зелеными велюровыми обоями стояла массивная кровать с балдахином и зеленым бархатным покрывалом. Впечатление дополняли мягкое кресло, обитое такой же зеленой тканью, с подставкой под ноги, небольшой письменный стол красного дерева, живо напомнивший мне конторки девятнадцатого века из приключенческих фильмов про Индию Викторианской эпохи, две лампы в стиле Тиффани по обе стороны от кровати и газовый камин для отопления.

— Ух ты! И мне можно здесь жить? — спросила я.

— Я уверен, что мы сможем договориться, — улыбнулся Дезмонд. — Однако важнейшую часть опыта дублинских студентов — жизнь в тесной, холодной и убогой комнатушке — вы, кажется, тоже не упустите?

— На это я уже подписалась.

И я рассказала Дезмонду о том, как оказалась на Пирс-стрит.

— Что ж, из таких ситуаций всегда можно найти выход. Но пока мы отложим эту проблему и вернемся к ней позже. Вы упомянули, что нынче утром сбежали из жилища почтенной матушки, даже не умывшись. Не желаете ли принять ванну? Между прочим, если вы хотите принимать ванну ежедневно, меня это устраивает.

Чудесная ванна на львиных лапах мне тоже очень понравилась. Дезмонд предложил мне распаковать вещи, пока он наполнит ванну и бросит в воду свою любимую соль, чтобы «смягчить воду». Когда он оставил меня разбирать одежду и раскладывать книги и бумаги на столе, я запрыгала от радости, что мне выпала такая удача. Между нами мгновенно возникло понимание и симпатия. Спустя пятнадцать минут, погрузившись в ванну, благоухающую лавандой — соль, о которой говорил Дезмонд, — я мысленно поблагодарила его за порядочность и великодушие. И даже начала задаваться вопросом, не получится ли отказаться от крошечной квартирки на Пирс-стрит.

Позже тем же вечером, после того как мы поужинали отбивными с жареным картофелем и стручковой фасолью, запивая их французским вином, а потом полакомились очень вкусным десертом под названием «шерри трайфл»[76], Дезмонд, проанализировав мою ситуацию, сделал любопытный вывод:

— В том, чтобы убегать от горя и страданий, нет ничего дурного. Хотел бы я в свое время иметь такую возможность. Сердечная боль становится только сильнее, если остаться там, где случились печальные события. Я восхищен вашей стойкостью и тем, что вы, как принято говорить, проголосовали ногами.

Мне стало интересно, что за страдания выпали на долю Дезмонда. То, как он о себе рассказывал — приоткрывая что-то, но не вдаваясь в подробности и конкретные детали, — подсказывало мне, что не стоит и пытаться узнать больше. Он выбрал такую манеру, обтекаемую и уклончивую, сам определяя границы, заходить за которые мне не следовало.

Помню, как я ложилась в постель — от усталости и впечатлений голова шла кругом, но я чувствовала себя счастливой. Набросив на плечи одеяло, я оглядела комнату и подумала: интересные расклады подбрасывает человеку жизнь. И у случайностей есть свои преимущества.

Впервые с тех пор, как покинула Штаты, я как следует выспалась.

— Погода солнечная — редкость для зимы, — сказал Дезмонд наутро за завтраком. — Какие у вас планы на день?

— Я собиралась навестить свою квартиру — посмотреть, как продвигается ремонт.

— Это может подождать. Позвольте мне показать вам город.

Автомобиль Дезмонда, припаркованный в узком переулке за домом, был темно-зеленый и звался «Моррис-майнор»[77]. Чтобы его завести, нужно было вставить изогнутую ручку в специальный паз в передней части машины, потом добежать до водительского места, включить зажигание, вернуться к ручке и быстро крутануть один раз. После четырех таких пробежек мотор наконец чихнул и завелся.

— Если вы настроены на достаточно долгий день, — сказал Дезмонд, — то, учитывая, что сейчас только половина девятого и до темноты еще целых семь часов, я предложил бы вам большой тур по южному Дублину и свозил бы вас в Уиклоу. «Сад Ирландии», как пишут в путеводителях. Там есть на что взглянуть.

Весь остаток дня Дезмонд говорил без умолку. Но меня это не напрягало, поскольку в результате я прекрасно познакомилась с Большим Дублином и его ближайшими пригородами. С обогревом «Моррис-майнора» дело обстояло не лучшим образом. Так как день выдался особенно холодный, то я открывала для себя районы Дублина, такие непохожие друг на друга, не снимая перчаток и кутаясь в шинель. Элегантность и изысканность Боллсбриджа. Унылые деревенские бунгало Стиллоргана. Мешанина, какую представлял собой Дун Лэаре с его домишками рабочих, более респектабельными домами образованных людей, крайне скромным торговым центром и удивительным пирсом, вдающимся глубоко в Дублинский залив и обращенным к паромному порту. Этот порт, по словам Дезмонда, видел много горя, когда поколение за поколением ирландские семьи отправляли своих детей ночным рейсом в Холихед[78] в Уэльсе, а оттуда в Британию, искать новой жизни и счастья. Показал он мне и башню Мартелло в Сэндикоув, где Стивен Дедал из «Улисса» делил кров с Быком Маллиганом. Из башни открывался фантастический вид на залив, но внутри она показалась мне аскетичной и унылой, как монашеская келья. Но больше всего меня ошеломили дорога от пригорода Долки вдоль вершины утеса и величественный вид, открывшийся в конце пути: залив Киллини и его скалистый берег.

— Мы зовем его дублинским Неаполитанским заливом. И правда, он почти такой же обалденный, как знаменитая итальянская панорама.

Потом мы отправились по обширным дублинским пригородам. Дезмонд показывал мне современные жилые кварталы, дома в которых напоминали послевоенную застройку в Левиттауне в Штатах.

— Нацию постиг архитектурный упадок, называемый «коттеджный рай», — объяснил Дезмонд. — Это отвратительный стиль современных домов, который больше подходит для такого места, как Даллас… не то чтобы я там бывал, но все говорят, что это шокирующее место… к тому же там убили нашего Джона Фицджеральда Кеннеди. Вам следует знать местное словечко: гомбинизм. Гомбин[79] — это человек, который продаст друзей, свою семью, своих единомышленников за несколько лишних шиллингов. Сейчас Дублин разоряют вот такие застройщики — гомбины до мозга костей.

Вскоре мы выехали на открытое место. Зеленые холмы, покрытые снегом. Гора — суровая, внушительная, треугольной формы — была известна, по словам Дезмонда, как Сахарная голова. Дорога шла вверх. Мы ехали среди пустошей, время от времени нам встречался одинокий дом, но в основном вокруг была открытая до горизонта земля, суровая, но величественная. Казалось, мы уже очень далеко от города, который только что покинули. Открытие, что такая красота — грубая, мужественная, как будто отрезанная от внешнего мира, — находится всего в каких-нибудь двадцати милях от Дублина, меня потрясло. У развалин средневекового монастыря в Глендалох мы остановились, чтобы выпить чаю и перекусить. На горную дорогу, которая называется Ущелье Салли, мы попали еще засветло. Пересекая уединенную, негостеприимную местность, дорога — своего рода чудо инженерной мысли — вилась, делая головокружительные виражи.

— Это так называемая трясина… кстати, то же слово используют как эвфемизм для уборной. Но в данном случае речь идет о болоте, где земля топкая, илистая и слишком мягкая, чтобы выдержать вес человека.

Когда мы почти добрались до верха, я попросила Дезмонда остановиться и вышла из машины. Мои башмаки с хрустом проломили тонкую ледяную корочку на дороге, уже вечерело, и казалось, что вокруг еще темнее из-за тумана, исходившего, казалось, прямо от земли. Было в этой местности что-то реально завораживающее и зловещее, ощущение первобытности и призрачности, усиленное диким величием самого Ущелья. Дезмонд остался в машине, а я отошла довольно далеко, ощущая, словно иду к краю какой-то пропасти. Настоящему краю света. Ни безлюдный пляж в штате Мэн, ни уголки Белых гор в Нью-Хэмпшире, ни одно из тех немногих мест, где мне доводилось сталкиваться с природой, не вызывало у меня такого неподдельного изумления, которое охватило меня сейчас. Я пошла обратно. Спустился туман; автомобиль — мой выход из этого запретного мира — скрылся из глаз. Тишина была просто невыносимой. Как и ощущение того, что, кроме этой узкой дороги, на которой я стояла, ничто не связывало это место с жизнью, какой она была в то восьмое десятилетие двадцатого века. Я была одновременно и испугана, и очарована. На несколько драгоценных мгновений мне удалось полностью отключить ощущение прошлого со всеми его неотъемлемыми связями. Возникла иллюзия жизни с чистого листа, в которой не имело значение ничто из той ноши, которую я тащила на плечах. Я ощущала мокрый снег на своем лице, холод вокруг, выл ветер — единственный звук, который я могла разобрать. Пока не раздалось несколько отчетливых сигналов автомобильного гудка — меня звали обратно. Когда я подошла, Дезмонд не улыбался.

— Я уж думал, что вы решили отдаться на волю мистике и шагнуть с обрыва, — сказал он.

— Это место действительно обладает странным притяжением.

— Так и есть. Идет человек сюда в поход, подвернул лодыжку или что-то в этом роде, и его труп находят только через несколько месяцев. А если в Дублине убивают какого-нибудь бандита, нет лучшего места, чтобы спрятать тело, потому что стоит сойти с дороги и отойти на полмили, и ты попадаешь в места, которых лучше избегать.

Вдруг почувствовав, что очень замерзла, я обхватила себя за плечи.

Дезмонд включил обогреватель:

— У британского авто, построенного в 1957 году, есть одна проблема, и заключается она в том, что он упорно не желает прогревать воздух. Теперь вы понимаете, почему я посигналил вам через пять минут слияния с природой. Становится чертовски холодно. Откройте-ка бардачок — и найдете бутылочку «Пауэрс».

— Вы держите виски в машине?

— О да, и не стану извиняться. Это исключительно в медицинских целях, на такие случаи, как сейчас. А теперь сделайте глоточек.

Я не мешкая дважды хлебнула из бутылки. Это помогло. Дезмонд завел автомобиль.

— Что ж, — сказал он, — пора назад, к цивилизации. Хотя я не то чтобы считал Дублин цивилизованным. Знаете, Элис, я вот о чем думаю: вы не будете против, если я проедусь с вами до Пирс-стрит, взгляну, во что вы там ввязались?

— Да что вы, незачем…

— Давайте обойдемся без этого. Позвольте мне просто посмотреть, что там и как.

Я сочла, что будет полной неблагодарностью ответить отказом, учитывая всю его доброту и щедрость. Мы добрались до города, и Дезмонд направился на Пирс-стрит.

— Не хочу вас смущать, но эта улица не для молодой девушки вроде вас.

Когда я постучала в дверь дома 75А, Шон открыл сразу, на нем все еще были те же пижамные штаны и изъеденный молью кардиган.

Он улыбнулся нам своей характерной улыбкой повесы:

— А вот и прекрасная Элис. О, и Оскар Уайльд собственной персоной.

Дезмонд поджал губы.

— Вероятно, мне следует попросить у вас совета касательно гардероба, сэр, — сказал он.

— Всегда к вашим услугам, — ответил Шон и добавил, обращаясь ко мне: — Ваш парнишка, Джерард, здесь, трудится не покладая рук.

Не знаю, чем так занят был Джерард, но только не ремонтом. Он мало что успел, только оборвал обои и замазал штукатуркой пару вмятин в стене.

— Не ожидал вас так скоро. — Вид у Джерарда был виноватый, будто его застали за чем-то нехорошим.

— Но вы же обещали мне закончить к концу недели.

— Возникли обстоятельства. Если вы дадите мне еще недельку…

— На следующей неделе начинается семестр, — возразила я. — К этому времени мне нужно переехать сюда.

— Это не мои проблемы, — буркнул Джерард, мрачнея на глазах.

— Простите, — вмешался Дезмонд, — но это ваши проблемы.

— А вы кто такой?

— Я ее дублинский дядя.

— Ну да, конечно.

— Вы назвались маляром. Посмотрите, в каком виде эта комната. А срок есть срок, — продолжал Дезмонд.

— Да кто вы такой, блин, чтобы мне указывать?

Джерард начал заикаться — ему не удавалось выговорить слова, а в голосе появились нотки угрозы.

— Сколько вы заплатили этому невеже? — обратился Дезмонд ко мне.

— Я должна была сегодня заплатить ему дополнительно пять фунтов.

— И я хочу получить гребаные денежки, — заикаясь, выпалил Джерард.

— На кого вы работаете?

— С чего вы взяли, что я буду отвечать на вопросы этого педика?

Дезмонд внезапно схватил Джерарда за лацканы, притянул к себе и дважды ударил его ладонью по лицу:

— Этот педик терпеть не может идиотов. Тебе понятно или хочешь еще один звонок?

Джерард покачал головой, по его лицу катились слезы.

— Так где ты служишь?

— «Краски Кафферти».

— Финбарр Кафферти?

Джерард кивнул.

— Твой босс — один из моих старинных друзей, — сообщил Дезмонд, отталкивая Джерарда. — А теперь пошел вон.

Схватив пальто, Джерард исчез на лестнице.

— Если есть что-то, чего я не выношу, так это оскорблений. Особенно если они нацелены на меня и касаются вещей, в которых этот удручающий глупец ничего не понимает.

— Вы собираетесь позвонить его боссу?

— Да, безусловно. И я не позволю вам переехать сюда, пока сам как следует не отремонтирую комнату.

— Нет-нет, вы вовсе не должны этого делать.

В ответ Дезмонд Кавана пристально посмотрел на меня:

— Я должен.

Глава четырнадцатая

В то утро, когда у меня начинались занятия, прибыла моя кровать. А также авиаписьмо с чилийской маркой. Адрес был написан тонким каллиграфическим почерком Питера.

Я надеюсь, что это письмо застанет тебя в Дублине. Я залег на дно на Тихоокеанском побережье в чудесном городке, в чудесной стране, которую разрушает наше правительство. Подозреваю, что приспешники отца всюду нас ищут. Адам, собственно, отыскал меня в Сантьяго, он настаивал, чтобы я вернулся в Штаты, и предупредил, что я рискую головой. В ответ я законспирировался. Уеду отсюда через несколько дней. Обо мне не волнуйся. Ситуация тут непростая, подвижная, но поразительно интересная и значительная. Прошу тебя не сообщать нашей семье, что получила от меня письмо. Пусть понервничают. Особенно папочка, который, как оказалось, еще хитрее, чем я думал. Пей «Гиннесс» за мое здоровье.


Дочитав до конца, я судорожно вздохнула.

— Дурные вести? — спросил один из доставщиков мебели, заметив мой скривившийся рот и письмо в руке.

— Все слишком сложно, долго объяснять.

— Бегите на свою первую лекцию, — сказал мне Дезмонд, выходя из комнаты следом за мной. — Увидимся здесь в час дня, и тогда мы сможем вернуться в дом, перевезти ваши чемоданы и остальное.

— Мне неловко оставлять вас здесь… в этом бедламе. — Я смутилась.

— Не говорите ерунды. Идите на свои занятия. Я слышал, профессор Кеннелли — блестящий лектор.

Как и во многих других вопросах, Дезмонд попал в точку, говоря о профессоре Кеннелли. Крупный, импозантный мужчина лет сорока, полноватый, с взлохмаченными волосами и проницательным взглядом, он, стоя в лекционном зале перед пятьюдесятью студентами, начал рассказывать о поэте из графства Монаган по имени Патрик Каванах, который пришел с пустошей и поселился в городе. Он был известен Кеннелли — да и всем в литературном Дублине — как человек сварливый, но до тонкости разбиравшийся в ирландском характере и том, с каким коварством ирландский католицизм и деревенская обособленность способствуют созданию столь тлетворного мировоззрения. Затем профессор прочитал нам начало великолепного стихотворения Каванаха «Великий голод», по сути уничтожившего ирландскую мораль тогда, в 1942 году, когда оно было опубликовано. В нем поэт описал изолированную, полную лишений, сексуально мертвую жизнь ирландского фермера. Как отметил Кеннелли, выговор которого намекал на деревенские корни — как я узнала потом, он был из графства Керри, — это стихотворение разрушило идиллические фантазии середины века, которые так любило пропагандировать правительство Имона де Валеры, расписывая прелести сельской жизни. Кеннелли и сам был прекрасным поэтом. Когда он прочитал первые строки стихотворения Каванаха, я был ошеломлена:

Глина есть слово, и глина есть плоть,
Где собиратели картофеля как моторизованные чучела движутся
Вдоль склона холма — Магуйар и его люди.
Смотри на них хоть целый час — не увидишь доказательств, что это
Жизнь, такая как есть, с переломанным хребтом, над Книгой Смерти.

После лекции я решила зайти в студенческий союз и у входа столкнулась с Киараном.

— Та самая женщина, — произнес он, иронически скривив губы. — После той последней встречи ты не балуешь нас своим появлением.

— Я в основном приводила в порядок жилье.

— Ах да, та самая знаменитая комната на Пирс-стрит. Рут посвятила меня в подробности.

— Правда?

— Да… и выяснилось, что она знает того самого человека, Шона, потому что однажды совершила ошибку и пустила старого выпивоху к себе в койку.

— Кажется, Шон очень многих женщин уговорил совершить эту ошибку.

— Тогда будь бдительна.

— О, он уже подбивал клинья… и думаю, ему хватит ума больше не пытаться.

— Неужели ты пригрозила подать на него в суд?

— С какой бы стати я такое ляпнула?

— Ты же американка. Вы там постоянно с кем-нибудь судитесь.

— Благодарю за то, что низвел меня до культурного клише.

— Просто издеваюсь.

— В следующий раз глумись более остроумно.

— С чего это ты так взъелась?

— С чего это ты говоришь со мной как с дурой?

— Mea maxima culpa.

— Поздравляю, латынь ты знаешь неплохо.

Я вошла в здание и прямиком направилась в паб. Рут была на месте, разливала пиво.

— Как дела? — спросила она.

— Почему мужики такие идиоты? — вопросом на вопрос ответила я.

— Обычное дело. Тебе как всегда?

Я кивнула.

— Шон насплетничал, что тебя усыновил какой-то пожилой типчик.

Я даже отвечать не стала. Тянула свое пиво и думала: почему же все здесь такие ужасные сплетники?

Я уже приготовила речь в свою защиту: «Он просто великодушный, порядочный, одинокий человек». Но вовремя остановилась, поняв, что именно такой реакции от меня и ждали.

— Может, когда я вечером увижу Шона, подсунуть ему твой номер телефона? Может, еще прибавить, что ты до сих пор тоскуешь по его шокирующему запаху перегара? (Я уже ввела прилагательное «шокирующий» в свой лексикон.)

— Не пошла бы ты с такими заявлениями, — беззлобно огрызнулась Рут. — Все мы время от времени совершаем дурацкие ошибки по пьяни.

— Есть дурацкие ошибки… а есть Шон.

— Иди в жопу.

В грубости Рут чувствовался странный оттенок чуть ли не одобрения. Она словно говорила мне: Молодец, быстро учишься.

Возвратившись на Пирс-стрит, я застала Дезмонда в комнате Шона, они пили чай.

— Твой-то оказался дельным парнем, — сообщил Шон. — Ты должна посмотреть, что он сделал с твоей комнатой.

— Не надо меня так расхваливать, — попросил Дезмонд.

Я поднялась по лестнице и обнаружила, что Дезмонд и впрямь сотворил с комнатушкой двенадцать на десять футов настоящее чудо. За те несколько часов, пока я отсутствовала, он не только собрал кровать, но и застелил ее, но особенно поразило меня появление зеленого бархатного покрывала, точной копии такого, что было в комнате Гогарти, которую я сейчас занимала. Не только вся купленная мной мебель была расставлена по местам, но вдобавок появились растения в горшках и маленький коврик на полу в викторианском стиле. Стены были выровнены, пол покрашен и покрыт воском. Всю мою одежду Дезмонд перевез сюда и повесил в шкаф. Здесь же были четыре глубокие и четыре мелкие тарелки, четыре ножа, а также вилки и ложки, приобретенные мной. На столе стояли даже бутылка красного вина и пара бокалов.

— Право же, вам не стоило… — пролепетала я.

— Согласен, не стоило, — подхватил Шон. — А он вот сделал все это для тебя. Вот бы мне такого дядюшку, как твой.

— Я не привыкла к такой доброте.

— Пора открыть вино, по-моему, — предложил Шон.

Я была в восторге от своей комнаты. Первое место, которое я могла назвать своим. Я научилась разводить огонь с помощью торфяных брикетов, но купила и обогреватель, а к нему маленькую тележку для канистры, пополнять которую требовалось раз в две недели. Только так удалось изгнать сырость, въевшуюся в стены, казалось, навечно. В общей ванной тоже всегда было холодно — электрический обогреватель, установленный над дверью, почти не грел, — и я приспособилась принимать не больше трех ванн в неделю. Все удобства, которые в Америке считались само собой разумеющимися — центральное отопление, горячая вода в любое время суток и возможность изоляции от внешней среды, — здесь были в дефиците. Но я приспособилась и, поражаясь самой себе, научилась обходиться без того, что недавно казалось совершенно необходимым. Вечером 20 апреля я писала эссе об ольстерском поэте Луисе Макнисе, когда совсем рядом с нами, на Саквилл-плейс, взорвалась бомба. Взрыв был такой силы, что в моем окне задрожали стекла. Следом воцарилась жуткая тишина, которую нарушало только хлопанье дверей на моем этаже. Выйдя в коридор, я увидела Шейлу, сбегающую по лестнице вместе с несколькими другими жильцами. Я последовала за ними. Входная дверь была открыта, на нас пахнуло холодным зимним воздухом. Шон был уже там. Когда я попыталась выскочить на улицу, он положил мне руку на плечо:

— Не нужно тебе туда. — И показал на дым, валивший в небо по другую сторону Лиффи.

— Бомба? — спросила Шейла.

Шон кивнул. Завыли сирены — к месту происшествия спешили спасатели.

— Черт! — бросила Шейла.

Сзади меня раздался незнакомый голос:

— Мне нужно бежать. У меня там сейчас мама, в Нортсайде.

Говорила Дервла, студентка из Уэксфорда, изучавшая в Тринити искусствоведение; наши комнаты были рядом.

— Нельзя тебе идти, девочка. — Шон остановил ее, обняв за плечи.

— Мама пошла в «Арноттс» покупать мне простыни и полотенца.

— Не пущу. Не позволю я тебе в это лезть… — Шон был непреклонен. — Тем более что террористы часто закладывают вторую бомбу рядом, чтобы подловить тех, кто убегает от первой.

Дервла стихла, еле сдерживая слезы. Подумав, что она решила вернуться в дом, Шон выпустил ее, и в ту же минуту девушка метнулась мимо него и бросилась бежать по направлению к месту взрыва, без пальто, под снова начавшимся дождем.

— Черт! — выругался Шон.

Я бросилась за Дервлой. Двигалась она очень быстро и решительно, так что я нагнала ее только в самом конце Пирс-стрит. Когда я наконец схватила ее за руку, девушка вырвалась и направилась в сторону моста О’Коннелла. Однако гарда уже перегородила проход, не пропуская никого. Потеряв последнее самообладание, Дервла закричала на полисменов. Тут подоспела я, обняла ее обеими руками… она зарыдала, уткнувшись мне в плечо. Так в обнимку мы добрели до дома. Дожидавшийся у порога Шон вздохнул с облегчением.

— Умница, Элис, — сказал он, увлекая нас в свою комнату и усаживая у полыхающего жаром электрокамина. — Грейтесь, а я приготовлю что-нибудь, чтобы вы не так стучали зубами.

В представлении Шона жидким эквивалентом центрального отопления был подогретый виски: две стопочки «Пауэрс» на стакан, туда же чайную ложку сахара, ломтик лимона, гвоздику для аромата, долить доверху крутым кипятком из чайника, опустив в стакан ложку, чтобы не треснуло стекло. Мы сидели у камина, когда хлопнула входная дверь. Оступаясь, вошел Диармуид, занимавший квартиру на верхнем этаже дома и работавший в библиотеке Национальной галереи на Меррион-сквер. По лбу у него струилась кровь. Мы вскочили и бросились к нему.

— Господи, помилуй, — приговаривала Дервла, усаживая мужчину в кресло, где только что сидела сама.

Она крикнула Шону, чтобы тот принес горячей воды и чистое полотенце.

— Где же тебя накрыло?

— Решил прогуляться по Саквилл-плейс, и тут эта машина взорвалась, — объяснил Диармуид. — Я, видно, прошел мимо бомбы за каких-то тридцать секунд до взрыва. Черт знает что за безумие творится кругом.

Пока Шон бегал на кухоньку за средствами первой помощи, я плеснула в стакан щедрую порцию виски и подала Диармуиду.

— Вот спасибо, — сказал он и прибавил: — А чинарика у тебя, случайно, не найдется?

Я отдала ему свой только что прикуренный «Данхилл». Дервла тем временем достала из кармана белоснежный платочек и вытирала кровь, текшую у мужчины из ранки на лбу, чуть ниже волос.

— Это тебя осколком стекла? — спросила она.

— Да уж, прилетела какая-то штука, — ответил Диармуид.

— Хорошо хоть, что в глаза не попало, — сказала Дервла.

Когда уже подоспел Шон с миской теплой воды и чайным полотенцем, в комнату влетела Шейла. Увидев Диармуида с кровью на лице, в рубашке и куртке, она вытаращила глаза:

— Господи… Ему срочно нужно в больницу.

— Поймать сейчас такси будет непросто, — проворчал Шон в тот момент, когда Дервла отняла свой платок от раны, и из нее сразу потекла струйка крови.

Окунув полотенце в теплую воду, девушка приложила ее ко лбу Диармуида, ахнувшего от боли.

— Полотенце чистое? — спросила она у Шона.

— Ты его в кипяток запихнула. Это убьет что хочешь.

— Ему нужно наложить швы, — вступила в разговор Шейла. — У меня за углом машина моей ма.

— Так чего мы ждем? — спросила Дервла. — На машине мы за пять минут доставим его на Холлс-стрит.

— Да это же гребаный родильный дом! — воскликнул Шон.

— Думаю, сегодня они принимают всех, а не только беременных, — возразила Дервла.

Тут зазвонил телефон, и я выбежала в коридор.

— Умоляю, скажите, что Дервла дома, — раздался возбужденный голос.

— Она здесь.

— Ох, слава Богу!

— А вы ее мама?

— Она самая.

— Дервла, твоя мама! — громко крикнула я.

Несколькими часами позже мы вспоминали детали происшествия, сидя в баре «Маллиган». Диармуид, которому в роддоме обработали и зашили рану, платил за напитки для всей компании. Дервла к этому времени встретилась с матерью, которая, когда взорвалась бомба, как раз проходила по О’Коннелл-стрит, совсем рядом с Саквилл-плейс. Женщина так перепугалась, что укрылась в ближайшем универмаге и провела там больше часа, пока полиция не разрешила всем выйти на улицу. У единственного телефона-автомата в магазине была такая очередь, что она не смогла позвонить дочери, пока не вернулась к себе в гостиницу на Парнелл-сквер. Мамы с дочкой с нами не было — они решили поужинать в небольшом ресторанчике к югу от реки.

— Она была великолепна, — говорил Диармуид. — И слава богу, что у Шейлы здесь оказалась мамина малолитражка. Она гнала как угорелая, чтобы поскорее доставить меня в больницу.

— Гнала я, чтобы ты не закапал кровью драгоценную мамочкину машину. Моя ма жутко не любит кровь на сиденьях. А если говорить о бомбежках, то нам здорово везет. В прошлом году всего две бомбы, и то маленькие. Мы, кстати, еще не знаем, сколько пострадавших было после сегодняшнего взрыва.

— Говорил я тут по телефону с одним из своих шпионов в Нортсайде, — сказал Шон. — Один труп и четырнадцать человек тяжело ранены. Он говорит, что у них считают, что за всем этим стоят ОДС[80] по обычным гребаным причинам.

После этого сообщения Шона с новой силой разгорелась дискуссия — велась она вполголоса, чтобы не привлекать внимания других посетителей бара, — о том, могла ли Временная ИРА[81] устроить нападение, чтобы повлиять на общественное мнение в стране в отношении республиканцев и лоялистов. Шон к тому же рассуждал вслух о том, не была ли разведка британской армии также в сговоре с протестантской ОДС. Я слушала все эти конспирологические разговоры, завороженная тем, насколько сложной, трудной для понимания и изменчивой была политическая ситуация в стране.

Попробовать оторваться в Дублине от компании, с которой ты почти пять часов пил и болтал, всегда было нелегкой задачей. Особенно если учесть, что одиннадцать часов вечера в субботу считалось еще детским временем, а собутыльники буквально требовали, чтобы никто не расходился ради продолжения веселья… и все такое. Но должна же я была позвонить домой и сказать маме, чтобы она не беспокоилась из-за бомбы.

— Бомба? Боже мой, какой ужас! — сказала мама. — Тебе надо немедленно вернуться домой.

— Бомба была совсем маленькая, а я просто хотела сказать, что меня и близко там не было.

— Не бывает маленьких бомб. Я сейчас же звоню твоему отцу в Сантьяго и говорю, чтобы он приказал тебе ехать домой.

— Мам, это смешно.

— Ты всегда считала, что я смешна и нелепа. Миссис Нелепость!

— Я позвонила, чтобы сказать тебе: у меня все в порядке.

— Ты пила, да? Пила?

— Мам, ну хватит. Спокойной ночи.

Папа позвонил на следующий день. К счастью, я оказалась дома и писала сочинение, когда Шон крикнул мне снизу, что «на линии оператор из гребаного Чили».

Я кубарем скатилась по лестнице вниз, ни на секунду не сомневаясь в том, что услышу от отца: «Я забронировал тебе билет до Нью-Йорка на ближайший рейс». Но его реакция была совершенно гениальной:

— Твоя мать мне звонила, она почти в истерике из-за бомбы в Дублине. Мы здесь в офисе получаем новости по телетайпу из «Ассошиэйтед Пресс», так что я уже читал сообщение. Скверно, но не ужасно. Мать я успокоил и сказал, что нет причин загонять тебя домой. Но если это будет повторяться регулярно, тогда…

— Не будет, — уверенно сказала я, подумав: что за абсурдное предположение!

— Твои бы слова да этим воякам в уши. Как там твои дела?

Я в подробностях рассказала отцу обо всем, а потом перевела разговор на тему, интересовавшую меня:

— Пап, где Питер и что происходит в Чили?

— Питер, насколько мне известно, в полном порядке, хотя и ошивается в сомнительной компании.

— Но ты с ним виделся?

— Пока нет.

— Вы разговаривали?

— Пока нет.

— Тогда как ты можешь быть уверен, что он в порядке? Разве там не расправляются со всеми противниками режима?

— Это не режим. Это законное правительство.

— Законное правительство не появляется в результате военного переворота.

— Я обеспечиваю безопасность Питера. А сейчас я вернулся к своим делам на руднике. Выпей за меня стаканчик «Тулламор Дью». Пока, малышка, люблю тебя.

Почему я не заговорила с папой о словах, которые так поразили меня в письме Питера: что наш отец был не тем, кем казался? Почему не попросила объяснить мне, что тревожит Питера? Просто я знала, что папа не ответит, а лишь небрежно отмахнется, примерно так: Ой, как будто ты не знаешь своего брата-радикала, которому везде мерещатся заговоры правых… Да, я поддерживаю Пиночета, но для меня это всего лишь бизнес, и не более того. Но еще одна причина, по которой я не отваживалась заговорить с отцом на эти темы, заключалась в том, что не знать какие-то вещи было для меня более удобным вариантом. При таком раскладе мне не нужно было влезать во все эти моральные и этические вопросы, неизбежно возникавшие по поводу его деятельности в такой нестабильной стране, как Чили.


Как-то вечером в четверг я неожиданно столкнулась с профессором Кеннелли, выходящим из «Бьюли».

— Умнейшая Элис Бернс… которая, как большинство умных американцев, приехала в Дублин, чтобы поддаться его разлагающему влиянию, и делает она это во имя англо-ирландской литературы.

Должна признаться, что мне очень понравилась эта характеристика. Не меньше нравилось мне в жителях Дублина отсутствие амбиций и особого рвения. Скажем, то, что мои сокурсники никогда не обсуждали вопрос о том, кто кем видит себя через десять лет, мне импонировало. Разговоры о карьере или деньгах здесь не приветствовались. Несмотря на изолированность Дублина, атмосфера здесь была по-настоящему богемной, особенно для неприхотливых людей, способных жить, тратя очень мало, в менее чем адекватных условиях. Но выгодное отличие состояло в том, что не нужно было участвовать в пресловутой американской гонке за достижениями. Я не хочу сказать, что речь идет о бездумной пассивности и полном отсутствии инициативы. Я видела в маленьком театрике необычайно мрачную и выразительную постановку пьесы об ирландской семье в Ковентри под названием «Свист в темноте». Акцент в ней был сделан на то, что писатели в этой стране оставались на переднем крае даже тогда, когда приходилось ставить под сомнение национальные мифы и сложно устроенную местную политическую систему. Я открыла для себя таких писателей, как Шон О’Фаолейн, который мог открыто осуждать католическую церковь и дремучий провинциализм ирландской жизни и одновременно воспевать тонкую лиричность ирландцев.

В моем сознании начала укореняться еще одна вещь — понимание того, что, как и большинство американских писателей, их ирландские собратья неизбежно сталкиваются с вопросами национальной идентичности, межобщинных противоречий, с многочисленными клише и ложными мифами, которые являются краеугольными камнями нашего коллективного сознания. Когда я изложила этот тезис в сочинении, написанном для профессора Кеннелли, он выразил свое отношение к нему в примечании в конце:

Я не могу не видеть, что вы ищете точки соприкосновения между двумя литературными культурами, в которых ни один писатель не может обойти важнейшего вопроса: что означает принадлежность к столь противоречивому, приводящему в замешательство месту? Вы, однако, не учитываете того обстоятельства, что национальная литература определяется еще и географическим фактором — тем, какую роль в нашем самосознании играет крошечный размер нашего острова и наше аборигенное мировоззрение. Точно так же, как в вашей литературе всегда присутствуют безграничные просторы, маневренность, присущая американцам со времен первых переселенцев, и погоня за деньгами, что и определяет ее специфические черты. Необъятность вашей страны вызывает у жителей США мысли о великой свободе и всепоглощающем ужасе.


Мне трудно было бы не согласиться с Кеннелли. Он был убедительнее, тоньше и точнее в формулировках, чем, скажем, маоисты, которые частенько высказывалась на ступенях колледжа Тринити по поводу американского империализма, называя его раковой опухолью, поразившей мир. А однажды у меня состоялся нервный разговор с Шейлой, моей соседкой: я попросила ее вымыть за собой ванну — в углу ванной комнаты специально для этого были приготовлены чистящий порошок и губка, — а она вдруг напустилась на меня с обвинениями:

— Если бы вы, американцы, меньше зацикливались на гигиене, а подумали бы о вьетнамских крестьянах, которых вы убиваете…

— Не надо винить меня в чудовищных злодеяниях Никсона и Киссинджера, — возразила я, несколько озадаченная этим выпадом.

— Да я тебя и не виню. Просто прошу посмотреть на жизнь чуть шире — выгляни за пределы ванной.

— Какое отношение имеет грязная ванна к американским военным преступлениям? Мы все чистим ванну после того, как ею воспользуемся. Почему ты не можешь?

— Все, к чему вы, американцы, прикасаетесь, должно быть антисептическим. Всего-то ты боишься — и грязи этой гребаной, и гребаного бардака. Вы все норовите сделать стерильным.

Я не успела произвести ответный выпад, потому что в этот момент на входную дверь обрушились три удара тяжелого металлического молотка.

— Я жду гостей, — объявила Шейла, оттолкнув меня.

Я прислонилась к стене, ничуть не обрадованная этой перепалкой и перспективой самой мыть за Шейлой ванну, если хочу посидеть в чистой. Но ничего не поделаешь, я вздохнула и собралась отскребать ванну сама. Пока не услышала, как, щелкнув, открылась дверь и женский голос спросил, здесь ли живет Элис Бернс. Акцент был явно американским, а голос показался мне до странности знакомым.

— Тебя ищет какая-то янки, подружка, — сообщила Шейла.

Я спустилась вниз и увидела какую-то девицу примерно моего возраста. «Да нет, — мелькнула мысль, — не может быть, это не она».

— Все верно, это я. Восстала из мертвых.

Я оказалась лицом к лицу с Карли Коэн.

Глава пятнадцатая

Карли перекрасила волосы в черный, как вороново крыло, цвет и отрастила их, так что они свисали почти до талии. На смену подростковой пухлости пришла пугающая худоба. Оказавшись в моей комнате, она моментально сбросила грубую куртку-бушлат и свитер, и я увидела на ее правом предплечье татуировку — черный кулак и два слова под ним: Революция сейчас. Карли рассказала, что сделала татуировку три года назад, когда жила в Окленде и была «участницей движения». Какого движения? Она пока не говорила. На левой руке у нее я заметила шрам. И она больше не была Карли Коэн. Теперь ее звали Меган Козински.

— Странное, конечно, сочетание такого типично американского имени с польской фамилией, — усмехнулась подруга. — Но покойная Меган Козински подходила мне по анкетным данным.

И она рассказала, как просто, оказывается, стать другим человеком. Как, исчезнув из Олд-Гринвича, она отправилась на западное побережье: пятидневная поездка на автобусе, которая стоила всегда двадцать один доллар.

— Я сбежала со своими сбережениями и бабушкиными подарками — порядка двух сотен баксов…

Так Карли оказалась в Сан-Франциско. Она никого там не знала и поняла, что денег хватит только на то, чтобы кое-как прожить примерно месяц.

— В Хейт-Эшбери я забрела в кофейню, при мне ничего не было, только рюкзак. Разговорилась с парнем, стоявшим за стойкой, Трой его звали. Он сказал, что я могу пойти с ним, когда закончится его смена, и зависнуть в одном месте, где, кроме него, жили еще пять человек…

На другое утро парень сказал Карли, что какая-то его подруга ищет помощника в лавочку для курильщиков и наркоманов.

— Так что через два дня после приезда в район Залива я зарабатывала по полтора бакса в час, продавая косяки и сигаретную бумагу. Это было просто — прожить на шесть баксов в день. Мне нравилась атмосфера в Хейт, весь этот драйв, нравилось то, что там было много беглецов вроде меня. Но была проблема. Меня всюду искали. Как-то утром Трой притащил экземпляр санфранцисской газеты. Там была моя фотография, а через пару дней они перепечатали целую статью из «Нью-Йорк таймс» обо всем, что творилось в олд-гринвичской школе. Тебя там много цитировали. Я подумала: это реально клево. Приятно было читать про себя разные хорошие слова… Трой тоже впечатлился, но сказал, что это только вопрос времени и скоро копы, или федералы, или частный детектив, которого наняли мои предки, — маленькая деталь, упомянутая в газете, — явятся сюда искать меня.

— А домой ты не могла позвонить? — спросила я.

Глаза Карли превратились в прищур снайпера — жесткий, испытующий, безжалостный. Сжав губы, она сдерживала вспышку гнева, но я чувствовала, что противиться себе она будет недолго. Достав сигарету из моей пачки, подруга закурила. Сделала глубокую затяжку, вроде бы успокаиваясь, а потом сухо спросила, выпустив струю дыма мне в лицо:

— Могу я закончить свой рассказ?

Ее тон был осуждающим, почти угрожающим. Я невольно замерла. Карли долго смотрела на меня.

После еще одной глубокой затяжки она продолжила свой рассказ.

— Трой был знаком с Сидом, одним чуваком, который работал в книжном магазине «Огни города». Этот Сид имел дело с Синоптиками[82], пока те не стали совсем уж жесткими отморозками. Вот Сид и подсказал мне, как получить новое имя, и объяснил, что проще всего проделать это в Аризоне — там к подобным вещам относятся спустя рукава. Я села на автобус до Финикса, поселилась в задрипанной гостинице в центре города, шесть баксов за ночь, и целый день просидела в библиотеке, просматривая страницы некрологов в «Аризона рипаблик» за промежуток с 1960 по 1965 год. Мне несказанно повезло: я нашла заметку про Меган Козински — шестилетнюю девочку, которая умерла в ноябре 1960 года в Бразилии, где была со своими родителями. Согласно некрологу, ее отец работал в Рио, девочка подхватила какой-то вирус, и похоронили ее там же, за границей. Бинго! Вернувшись в Сан-Франциско, я все сделала так, как научил Сид: написала в государственный архив Аризоны, что я, мол, Меган Козински, дата рождения 3 сентября 1954 года, я потеряла свое свидетельство о рождении и хотела бы получить его копию. Мне прислали анкеты. Я их заполнила, написав, что последние пятнадцать лет мои родители, миссионеры, находятся на Самоа — это была еще одна идея Сида, — и приложила денежный перевод на сумму в шесть долларов. Сид предположил — и оказался прав, — что свидетельства о смерти у них не окажется, вряд ли правительство Бразилии направляло его в штат Аризона. А я еще подстраховалась, проверив телефонную книгу Финикса и убедившись, что упоминаний о родителях Меган в ней нет. Значит, позвонить Козински бюрократы не могли и должны были проглотить наживку про пятнадцать лет жизни за пределами страны как причину того, что у Меган Козински не было номера карточки социального страхования. Когда я получила действительное официальное свидетельство о рождении Меган Козински, Сид отправил меня в Департамент транспортных средств Сан-Франциско. Я брала уроки вождения еще в Олд-Гринвиче, так что нужно было просто освежить знания и поднабраться практики, а в уплату Сид меня трахал после каждого урока. Получила права я с первого раза. Ты и сама отлично знаешь, что водительские права в США — важнейшее удостоверение личности. Я подняла руку:

— Мне нужно тебя спросить кое о чем: что именно произошло тогда в парке, что заставило тебя сбежать?

— Об этом позже. Слушай, можно мне у тебя переночевать? Не спала весь день. Ночным паромом из Франции…

— Что ты делала во Франции? И как узнала, что я здесь?

— У стен есть уши. У тебя остался еще этот восхитительный чай?

Я налила Карли еще чашку, наблюдая, как она мажет маслом очередной кусок содового хлеба и с наслаждением вдыхает его аромат.

— Твои родители знают, что ты здесь? — спросила я.

— Мои родители? У Меган Козински нет родителей.

— Но у Карли Коэн есть. И они, насколько я знаю, совершенно убиты горем с тех самых пор, как пропал их единственный ребенок.

— Что посеешь, то и пожнешь.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Мы были счастливы в Нью-Йорке, как и твоя семья. А потом папа загорелся этой дурацкой идеей, что город становится слишком опасным, мрачным. У него, видишь ли, была мечта — выходить на маленькой лодке в пролив Лонг-Айленд и возвращаться оттуда в идиллический сельский домик на берегу. А мама никогда с ним не спорила, согласилась и на этот раз. Меня, не спросив, бросили в Олд-Гринвич со всеми его прелестями. Они ведь понимали, не могли не понимать, что в этом гребаном мире белого быдла я стану изгоем. Они знали, что моя жизнь станет адом.

— И ты сбежала, заставив всех думать, что умерла, и по ходу превратила в ад их жизни?

— Давно ты успела стать святошей?

— После твоего исчезновения твои родители разошлись. У твоей мамы нервное расстройство. А твой отец — это последнее, что я о нем слышала, — тихо спивается.

— Элис, тебя не шпыняли жестоко изо дня в день, не давая ни дня передышки. Не называли «толстуха» и «жирная лесба». Тебя не подстерегали в парке и не писали на твоих сиськах всякое дерьмо. А может, это тебя сучка Деб Шеффер держала за руки, пока этот мелкий говнюк Эймс Суит, вытащив свой член, дрочил на тебя?

— Он правда это сделал?

— Ты считаешь, я стала бы такое выдумывать?

— Просто Деб Шеффер рассказала копам, как он на тебе писал «стукачка и лесба». Но что он еще и мастурбировал…

— Не надо приукрашивать это цивилизованными выражениями. Этот сучонок дрочил. На меня. Потом Деб пару раз ударила меня под дых. Я согнулась пополам и повалилась на землю, а Эймс присел рядом, заставил меня открыть рот и напихал туда грязи. Он сказал, что, если я хоть словом обмолвлюсь, они меня найдут и снова притащат сюда, и на этот раз «ты узнаешь наконец, каково это, когда тебе засунут в задницу хер». Это его точные слова.

Я сидела, не поднимая глаз от кофейного столика, ужасная правда о том, что произошло в тот вечер, не укладывалась у меня в голове.

— Почему ты не пошла в полицию?

— Единственное, чего мне хотелось после всего, что случилось, — это чтобы меня поглотила земля, та самая, которую они набили мне в рот. Потому что я точно знала, что копы все спишут на глупые подростковые разборки. Никто бы не узнал, что там были свидетели, двое черных парней из Стэмфорда, которые все видели, потому что они толкали Суиту травку и спиды. Вначале один из них даже попытался вмешаться, сказал, чтобы Суит прекратил. Знаешь, что он ему ответил? «Вали в свое гетто, черномазый». Тот чувак выхватил пистолет, а его напарник вцепился в Суита и держал. Тот, первый, сунул ствол этому говнюку в рот и назвал сраным расистом… и еще добавил, что за «гетто и черномазого» они заберут всю наркоту и не вернут Суиту сотню баксов, которую он им дал… а иначе не сносить тому головы. Когда чувак убрал ствол, Суит стал скулить… просить, чтобы они его не убивали. Чуваки забрали наркоту, которую ему раньше продали. Потом парень со стволом ткнул им Суиту в яйца, так что тот взвыл и скрючился от боли. Ручаюсь, что об этом Деб Шеффер копам не доложила. И вряд ли она рассказала, что те парни подошли ко мне и спросили, могут ли они мне чем-то помочь. Вот тогда-то я и попросила их довезти меня до дома моих родителей. Они вечером собирались в город, на какую-то пьесу. Я быстро смекнула и решила оставить свой байк в парке, чтобы все поверили, что со мной там кто-то что-то сделал. Парни подождали снаружи, пока я поднялась наверх за деньгами — я откладывала все, что зарабатывала, присматривая за соседскими детьми. Я забрала денежки и свалила. Прихватила только свой школьный рюкзак — подумала, что, если возьму чемодан или что-нибудь из вещей, родители это сразу заметят. А где я храню свои деньги, они не знали. Я их держала под кроватью, в коробке из-под обуви. Потом я вышла на улицу и спросила этих парней, не могут ли они отвезти меня на вокзал в Стэмфорде. Я знала, что рискую, но они оказались клевыми ребятами. Стэмфорд, сама знаешь, большая станция, народу там всегда много, и мне не пришлось торчать, как чучелу, посреди пустой платформы, как было бы в Олд-Гринвиче. Я села в девять с чем-то на поезд до Центрального вокзала. А оказавшись в городе, сразу отправилась к Гретхен. Помнишь, я рассказывала тебе о Гретхен, а?

— Мне ты рассказывала только о том, что встречаешься в городе с женщиной старше себя и что я должна держать это в секрете.

— Но ты проболталась, судя по тому, до чего несчастную довели после того, как я пропала. Я читала о ней все, что было в газетах.

— Но я не знала ни ее имени, ни адреса… ничего вообще. Я рассказала полиции — когда ты не вернулась домой через сутки после того, как исчезла, — только то, что знала от тебя о твоей подруге. То есть практически ничего. Гретхен Форд, бедняжка, сама обратилась в полицию после того, как они нашли на берегу твой кошелек и вещи. И жизнь твоей подруги была разрушена из-за того, что она поступила правильно: сама позвонила в полицию и призналась, что в первую ночь после побега ты ночевала у нее. А тебе не приходит в голову прекратить весь этот ужас и положить конец мукам твоих родителей, просто позвонив и сообщив, что ты жива?

— Ты совсем ничего не понимаешь? Я же хотела, чтобы все считали меня мертвой. Для того-то и разыграла свое самоубийство на пляже в Фар Рокуэй.

— И это убило Гретхен. Ты знаешь, что она отравилась газом в машине через несколько месяцев после твоего исчезновения?

На это Карли лишь пожала плечами:

— Это ее выбор. Как ее выбором было выгнать меня после первой же ночи, отвезти на Центральный вокзал и посадить на поезд, идущий назад, в чертов этот поганый Олд-Гринвич. Реши она сама отвезти меня домой или позвонить и поговорить с моими родителями, позволь она мне перекантоваться у нее еще пару дней…

— Она запаниковала.

— Потому что до смерти перепугалась, что все узнают о ее связи с восемнадцатилетней любовницей. А ведь всего этого можно было бы избежать, в том числе и ее самоубийства.

Я поверить не могла тому, что слышала: меня поразило абсолютное нежелание Карли признать хоть какую-то ответственность за события, ставшие результатом ее бегства и инсценировки самоубийства в водах Атлантики.

— Короче, когда Гретхен посадила меня на поезд, идущий обратно в Коннектикут, я забеспокоилась: вдруг она позвонит моим родителям? — и тогда в Олд-Гринвиче мне устроят встречу на вокзале. Вот я и выскочила раньше, на Сто двадцать пятой улице, и пересела на метро. Села в поезд и поняла, что не знаю, что делать дальше. Конечная остановка — Фар Рокуэй. У самого берега океана. Две предыдущие остановки — прямо на пляже. Я вышла на первой. Дошла до песка. Буквально упала на него. Тут ко мне начал приставать этот бродяга. Я сказала, чтобы он отвалил. Когда он смылся, я стала смотреть на воду и думать. Поняла, что полиция будет меня искать повсюду, если только я не умру, да поскорей. Мне больше всего хотелось исчезнуть. Бесследно. Тогда у меня и появился план — бросить там рюкзак и кошелек, а с собой взять только деньги. Я подумала: вернется бездомный, найдет рюкзак и пустой кошелек… Я все рассчитала правильно. Оставила шмотье в нескольких футах от воды — прилив только что закончился — и на метро уехала назад, на Манхэттен. Вышла на Сорок второй улице. Пешком дотопала до автовокзала Портового управления через эту вонючую Таймс-сквер. Нашла автобус, который как раз отправлялся в Лос-Анджелес кружным путем: округ Колумбия, Норфолк, Нэшвилл, Оклахома-Сити, Санта-Фе, Финикс и Палм-Спрингс. Купила билет, никто не спросил у меня документы. Забавно, что я так четко помню все эти остановки по маршруту, хотя почти вся поездка прошла как под дурью. У меня даже зубной щетки с собой не было, не говоря уж о смене одежды. От округа Колумбия до Нэшвилла я всю дорогу спала. Когда добралась до Лос-Анджелеса — автовокзал там был жутко грязным, а небо слишком синим, — я вскочила в первый же автобус, шедший на север, в Сан-Франциско. Остальное ты знаешь…

На самом деле я почти ничего не знала о Карли, кроме того, что она только что рассказала. Еще я поняла, что ее непрерывный монолог меня раздражает. У меня была масса вопросов, ее появление здесь меня потрясло, я все еще не понимала, как, черт возьми, она узнала, где я, и зачем проделала неблизкий путь из Парижа в Дублин, чтобы со мной повидаться.

— Ванная тут где-нибудь есть? — спросила она.

— Внизу в коридоре.

— А душ имеется?

— Только ванна.

— Ладно, сойдет и ванна, а потом мне потребуются часов десять сна.

Я, разумеется, собиралась предложить Карли остаться. Но одновременно думала: эта комнатушка слишком мала для нас двоих.

Во всем этом было что-то нереальное. Я хотела бы чувствовать радость от возвращения Карли из мертвых. Но ощущала только странное оцепенение и непонимание того, почему она из кожи лезет, чтобы навредить своим родителям. Простая открытка с коротким текстом «Привет, я жива, не ищите меня» позволила бы им, по крайней мере, не сходить с ума от горя, считая дочь погибшей. Возможно, тогда они остались бы вместе и не скатывались в пропасть. Я даже в страшном сне не смогла бы так жестоко наказать своих родителей, как сделала Карли. Все это было несправедливо.

Я спустилась по лестнице и постучалась к Шону:

— Ко мне неожиданно приехала приятельница из Штатов. Ей надо перекантоваться несколько дней, я пущу ее к себе, поспит на полу. У вас найдется какой-нибудь матрас?

Шон сказал, что пойдет посмотрит в сарае за домом. Я поднялась и включила воду, чтобы наполнить ванну для своей подруги. Потом вернулась в комнату и дала Карли — она уже разделась до белья — одно из своих полотенец.

— А шампунем или мылом поделишься? — спросила она.

Я сказала, что и то и другое она найдет в ванной. Карли успела обмотаться полотенцем, когда в дверь постучали. Под мышкой Шон держал матрас. При виде моей тощей подруги, завернутой в полотенце, с водопадом черных волос по плечам, у него загорелись глаза.

Я представила их друг другу, сказал Шону, что это моя подруга Меган.

— Старая подруга из Штатов? — спросил Шон.

— Древняя подруга, — поправила Карли, — это очень древняя история.

— Что ж, если говорить об истории и о том, как она портит все в настоящем, лучше места, чем Ирландия, не сыскать. Надеюсь, у нас будет шанс выпить по чашечке чаю, Меган. Вот ваш матрас.

Вернувшись из ванной, Карли мгновенно рухнула на матрас, швырнув свою одежду и полотенце на мою кровать. Я сложила ее пропотевшее белье в свой мешок для стирки, добавив туда и другую грязную одежду, которую она бросила в угол. Мокрое полотенце я отнесла в ванную комнату, отмыла ванну и на цыпочках вернулась к себе. Там я забрала книги, тетради и мешок с бельем и отправилась в прачечную Тринити, решив там и поработать со стихами Остина Кларка, реферат по которым Кеннелли задал нам к следующей неделе.

Перестирав и высушив все, я отправилась на Графтон-стрит, заглядывая поочередно в «Нири», «Дэви Бирнс» и «Бейли» в надежде встретить друзей из Тринити. В тот вечер мне не подфартило, так что я в одиночестве приземлилась в уютном уголке у «Нири». Я не спеша жевала сырный сэндвич, пила «Гиннесс» и гадала, что сулит мне завтрашний день с Карли. Ее резкость и раздражительность меня, мягко говоря, тревожили. Я не понимала, как моя подруга — всегда такая мягкая, застенчивая, беззащитная — могла превратиться в оголтелого боевика, который только что ворвался в мою жизнь.

Ночью выяснилось к тому же, что Карли — мастер мирового уровня по храпу, она рычала, как работающий мотоциклетный мотор. Я пыталась прикрывать уши подушкой, но через час после этой пытки шумом, отчаявшись уснуть, села в постели. Включив ночник, я развернула принесенную Карли «Интернэшнл геральд трибюн», единственный реальный источник американских новостей по эту сторону Атлантики. Меня очень волновал продолжавшийся Уотергейтский скандал, и я пристрастилась к репортажам Вудворда и Бернстайна. Ощущала ли я уколы ностальгии, читая еженедельные выпуски «Геральд»? Не знаю. Читая все эти новости из дома, я одновременно и чувствовала себя связанной с Соединенными Штатами, и радовалась тому, что огромное расстояние отделяет меня от этого места, источника недавно пережитой сильнейшей боли. Не потому ли меня так пугала эта храпящая девица, разметавшаяся у меня на полу? Дело было не только в том, что она не давала мне спать. С Карли в мою жизнь снова ворвалось все плохое, все то, из-за чего я так стремилась вырваться из этого провинциального ада, куда, подобно Карли, была помещена против своей воли.

И все же она здесь — Эвридика, вернувшаяся из подземного мира.

Под утро меня все-таки сморил сон, но Карли, которая легла спать в семь, вскочила еще до рассвета и начала с грохотом что-то искать на кухне. Я с трудом разлепила один глаз, когда она заговорила:

— Привет… где кофе?

— Нет. Здесь я пью чай.

— Отлично.

— Есть одно местечко, называется «Бьюли», можем пойти туда и выпить кофе.

Через пятнадцать минут мы были в «Бьюли». От недосыпа у меня кружилась голова. Как и от не смолкающего ни на минуту голоса Карли. Когда она, не заморачиваясь тем, чтобы понизить голос, стала рассказывать, как была «подстилкой у одного черного» в Окленде, к нам начали поворачиваться головы посетителей: в «Бьюли» не привыкли к подобным разговорам.

— Только не говори, что я слишком громко разговариваю, — резко сказала Карли.

— На нас люди смотрят.

— Тебя это беспокоит?

— Меня — да.

— Тебя всегда волновало, что о тебе скажут другие. И тебя, и твоего жалкого хлюпика.

— Арнольд всегда заступался за тебя в школе. Так же, как и я.

— Попал он в свой Йель, куда так стремился?

— В Корнелл.

— Что же это он сплоховал? Разочаровал своих предков?

— Корнелл — очень крутой университет.

— Только не для родителей, помешанных на Йеле. Они, наверное, за это сожрали сыночка с потрохами. Воображаю, как страдал бедный зубрилка.

— А когда ты пропала и все думали, что ты умерла, думаешь, из-за этого мы не страдали?

— Дай угадаю: ты сидела шиву[83] с моими родителями.

— При чем тут это? Все, кто тебя любил и о тебе заботился, были сломлены.

— Вот слушаю я тебя и думаю: а мне какое на хрен дело?.. С чего бы это, а?

— Я тоже этого не понимаю. Твои родители тебя избивали? Нет. Твой отец всегда мне казался вполне адекватным. Твоя мама… она так беспокоилась, чтобы все было как надо, чтобы все успевать… и это при ее-то занятости… Но ты зла на них так, как будто они держали тебя связанной в подвале и пытали. Я этого не понимаю.

— А что бы ты хотела услышать? Что отец меня насиловал?

— Разве он…

— Да нет. Знаешь, почему я не стала давать им о себе знать? Потому что, как я уже сказала тебе вчера, Карли Коэн умерла. Если бы у них был хоть намек на то, что я жива, они бросились бы меня искать. А так их дочки и след простыл, ни одной зацепки. Между прочим, я не дура. И отлично вижу: ты уже жалеешь, что пустила меня на порог.

— Я этого не говорила.

— И не нужно. У тебя все на лице написано. Не волнуйся, я очень скоро уйду из твоей жизни.

— Оставайся, живи, сколько хочешь.

— А как же ты спать будешь?

— Я справлюсь. Существуют, наконец, затычки для ушей…

— Вот видишь, ты вся в этом: снова пытаешься ко мне подлизаться.

— Зачем я буду пытаться тебе понравиться, мне это неинтересно, тем более что эта задача, по-моему, невыполнима. Ты так и не сказала мне, как меня выследила, как узнала мой адрес в Дублине.

Карли потушила сигарету:

— Я уже сказала: все в свое время. Дашь мне ключ от твоего дома? Может, я захочу вернуться, принять ванну или переодеться.

— Я постирала твои вещи вчера вечером.

— Ай да умница.

— Не язви.

— Такая уж я теперь — зла на весь мир. На самом деле, чем ты со мной лучше, тем я становлюсь злее. Так что насчет ключа?

Нам пришлось вернуться назад за ключом для Карли. Уходя, я сказала ей, что буду ждать ее в шесть в баре «Маллиган». Уже выбегая из дома — я опаздывала в Тринити, — я столкнулась с Шоном, который рано встал, был явно с похмелья и не в духе.

— Как дела у моей прекрасной принцессы? — спросил он.

— Моя подружка всю ночь задавала храпака.

— Так пусть ко мне перебирается. Лучше делить ложе со мной, чем спать на полу в твоей конурке.

Как ни хотелось мне избавиться от Карли, на такую низость я пойти не смогла бы — предложить ей переселиться к этому псевдообаятельному невеже было бы не по-человечески, да и вообще отдавало дурным вкусом. Я просто отвела взгляд.

— Попробуй ее уговорить… Желаю удачи.

День прошел как в тумане. Однако на семинаре профессора Норриса я даже умудрилась довольно разумно отвечать. Потом я поработала в библиотеке. Долго плескалась в бассейне колледжа, заслужив таким образом право принять душ в раздевалке. Вовремя придя в «Маллиган», я обнаружила, что Карли уже там вместе с Шоном. По тому, как весело они смеялись, как много пустых стаканов стояло на столе, и по переполненной пепельнице перед Карли было ясно, что они пробыли здесь довольно долго.

— Вот и еще одна американская красавица, — объявил Шон, взмахом руки показывая бармену, чтобы тот налил мне пинту «Гиннесса».

— Это она у нас красавица, а я урод уродом, — фыркнула Карли.

— Чушь какая! — сказала я и обратилась к Шону: — Как вы оба оказались здесь?

— Пока ты постигала премудрости, я постучал к тебе в дверь и спросил Меган, не окажет ли она мне честь выпить со мной пинту-другую.

— А я имела неосторожность согласиться, — вставила Карли. Затем, повернувшись к Шону, она спросила: — Элис уже рассказывала тебе о своей подруге Карли Коэн, которая пропала и ее так и не нашли?

— Впервые слышу, — ответил Шон. — Ужасная история, кажется.

Глядя прямо Карли в глаза, я кивнула:

— Вы правы. Это было ужасно. Родители бедной девочки так и не оправились, это разрушило их жизнь.

— Наша Элис всегда на стороне родителей.

— Неправда. И я вообще не понимаю, почему мы об этом заговорили.

— Мне нравится тебя дразнить, — заявила Карли.

— Подразни лучше меня, — усмехнулся Шон, обнимая ее.

Карли закатила глаза, но руку Шона не оттолкнула. Она испытующе смотрела на меня. Я чувствовала себя крайне неуютно, гадая, почему всю свою агрессию она направляет именно на меня, но в то же время понимая: со времени ее исчезновения я была первой, кого она встретила из Олд-Гринвича, из старой жизни. Не поэтому ли она бросается на меня? Может быть, это ее способ излить всю свою желчь и обиду на тех, кто ее изводил? И еще мне нужно было узнать, кто дал ей мои координаты.

Когда Шон отлучился в туалет, я наклонилась к Карли и прошептала:

— Прекрати вести себя так, будто я твой враг. Ты прекрасно знаешь, что это не так. А еще ты должна сказать мне, как…

— Я, бляха-муха, ничего тебе не должна. Мне просто приятно смотреть, как ты дергаешься.

— Почему?

Вернулся Шон и снова одной рукой приобнял Карли. Он сразу заметил возникшее между нами напряжение.

— Ни к чему, девчонки, ворошить прошлое, — сказал он.

— У Элис много скелетов в шкафу. В том числе бывший дружок, которого выгнали из их крутого колледжа за то, что писал за других сочинения.

Я вытаращила глаза. Вот теперь я реально так удивилась, что почти забыла про злость.

— Черт возьми, как ты узнала?

— У меня свои источники.

Мне внезапно захотелось оказаться где угодно, только бы подальше отсюда. Прошли всего сутки, а я уже ясно понимала: если Карли останется здесь, моя жизнь превратится в сплошные проблемы.

На мое счастье, в бар вошли Диармуид с Шейлой. Диармуид в обычной своей панибратской манере тут же принялся расспрашивать Карли — или Меган, — откуда мы с ней знаем друг друга и где она побывала в своих недавних странствиях.

Карли, которая чувствовала себя как рыба в воде и не испытывала никаких неудобств, пустилась в подробный рассказ о «бегстве от настоящих фашистских репрессий Америки Никсона и от режима апартеида, навязанного нашим черным братьям и сестрам». Она многословно разглагольствовала о недавних баррикадах в Париже и о том, как она бросала коктейли Молотова в полицейских, пока те не применили слезоточивый газ на вокзале Сен-Лазар.

— Черт, это было потрясающе, — разглагольствовала Карли. — Мы кричали: Никсон убийца! — и весь мир это слушал. Точно так же, как слушали, когда пять недель назад наша группа радикалов устроила в Сантьяго акцию протеста против режима Пиночета.

Услышав это, я почувствовала, что куда-то падаю.

— Ты была в Чили? — перебивая Карли, спросила я.

— Я же только что сказала.

— Ты знала, что мой брат Питер тоже там?

Карли улыбнулась и закурила очередную сигарету:

— Еще бы не знать! Потому-то я сейчас и здесь. В Чили я была с Питером.

Глава шестнадцатая

В ту ночь Карли не пришла ночевать в мою комнату. К тому времени, когда я выходила из бара — вскоре после того, как узнала новость о Питере, — ее уже достаточно развезло от «Гиннесса» и «Пауэрс», чтобы не противиться сомнительному шарму Шона. Такие понятия, как свобода воли и личный выбор, были не чужды Карли, не говоря уже о Меган Козински, в которую она себя переплавила. Было очевидно, что она в состоянии сама решить, переспать ей с Шоном — таким же болтливым, потным и не очень здоровым, как она сама, — или нет. Ведь нельзя отрицать, что в то же время этот тип обладал неким грубоватым обаянием, ему свойственны были непринужденность, очевидный интеллект и умение ввернуть в речь красивый оборот. Я даже думать не хотела о том, что именно убедило Карли отправиться на ночь к Шону. Просто порадовалась, что матрас на полу остался пустовать и, следовательно, я могу спокойно спать до утра, не втыкая в уши беруши (очередное пополнение моего словарного запаса), купленные в тот же день в аптеке на Дейм-стрит.

Но уснуть оказалось нелегко. Признание Карли насчет Питера меня очень встревожило. Еще там, в пабе, я отвела ее в уголок и постаралась выудить какие-нибудь дополнительные сведения о брате.

— Поговорим об этом завтра, — отмахнулась Карли и в который уже раз протянула руку за сигаретой из моей пачки.

— Я должна знать сейчас. Питер в опасности?

— Месяц назад, когда я его там оставляла, он был в порядке… насколько это возможно для того, кто бросает вызов хунте.

— Что ты имеешь в виду? — настойчиво допытывалась я. — Как получилось, что вы с ним там встретились?

— Хватит на меня давить.

— Он мой брат. И он занимается опасными вещами в опасном месте.

— Ваш папаша за ним присмотрит, позаботится, чтобы сыночек не пострадал. Да и сам Питер очень неплох, ловко избегает ареста. Потому что знает, что если его схватят, то немедленно депортируют — этого хочет твой отец.

— Ты виделась с моим отцом?

— Не будь дурой. Я вообще-то не занимаюсь медным бизнесом и не имею дела с мудаками, которые поддерживают Пиночета и его грязную хунту.

— У отца там бизнес, только и всего.

— Давай-давай, защищай папочку.

— Я просто не делаю поспешных выводов, не имея доказательств…

— Ты у нас хорошая девочка, просто паинька.

Вот тогда я и выскочила из бара, ругая себя на чем свет стоит за то, что проглотила наживку и снова позволила себя раздразнить бывшей подруге, которую определила как манипулятора и даже опасного человека.

Диармуид, который слышал нашу перепалку, вышел за мной следом:

— Не слушай ее, все это чушь.

— Да, но многое из того, о чем она говорит, для меня очень важно. Я могу тебе доверять?

— Сама знаешь, что можешь.

Диармуид в самом деле был одним из тех редких людей, к которым я сразу же прониклась безотчетным доверием. Так что я отважилась и без купюр рассказала ему о моем брате в Чили и о том, что наш отец, возможно, замешан в нехорошие дела.

Вот его мысли по этому поводу:

— Теперь ты знаешь, что Меган, возможно, разыскивала твоего брата в Чили, чтобы выйти на тебя. Зачем она это делала, почему отправилась в такую даль, чтобы с тобой повидаться, почему она, возможно, должна была уносить ноги и из Чили, и из Франции, этого никто не скажет, кроме ее самой. Мой тебе совет: попробуй что-то разузнать у нее о брате, но в остальном, как говорится, не буди спящую собаку. И помолись, чтобы она сошлась с Шоном, а от тебя отстала. Должен тебе сказать, от нее так и разит опасностью, я сразу это почувствовал, хотя провел в ее обществе меньше часа. Можешь считать, что это поспешное и поверхностное суждение. Но честно, лучше держись от нее подальше.

Так вот, той ночью в комнате меня снова охватила нервная дрожь. Месяц назад, когда я его там оставляла, он был в порядке… насколько это возможно для того, кто бросает вызов хунте. Что, черт побери, Карли подразумевала и зачем таким садистски-будничным тоном болтала о том, что мой брат, возможно, в смертельной опасности? Вещи Карли были раскиданы по всей комнате. Я собрала их, упаковала, свернула ее спальный мешок и вместе с рюкзаком положила к двери. А когда проснулась — точнее, будто очнулась после нескольких часов скверного сна, — спустилась с ее пожитками вниз и негромко постучала в дверь Шона. Мне пришлось постучать трижды, прежде чем он отворил, дыхнув на меня застарелым перегаром.

— Чем могу быль полезен? — спросил он.

— Хочу запереться. Мне нужны мои ключи, они у Меган, — сказала я («Карли» уже готово было сорваться у меня с языка, но в последний момент я вспомнила про ее новое имя).

— Обожди, — попросил он, прикрывая дверь.

Через несколько секунд он снова открыл ее и вручил мне запасные ключи от входной двери и моей квартиры.

— А это я принесла ей. — И я протянула спальник и рюкзак.

У Шона округлились глаза, но он не успел сказать и слова — я улыбнулась и, махнув ему рукой, пошла к себе наверх.

Днем, когда я обедала в колледже, в зал влетела Карли.

— Ты что творишь? С какой стати выселяешь меня вот так? — с порога закричала она, заставив всех вокруг повернуться на громкий голос с американским акцентом.

— Не ори, — прошипела я.

— Ты учить меня будешь?

Карли плюхнулась на сиденье рядом со мной. Схватила мой стакан и одним глотком выпила почти наполовину.

— Я сама понимаю, я законченная дрянь, — прошептала она, и на ее лице внезапно промелькнула печаль.

— С того момента, как ты ворвалась в мою жизнь, ты ведешь себя отвратительно.

— Если извинюсь, это поможет?

— На мой этаж ты не вернешься. Да и кровать Шона по-любому удобнее, чем тонкий матрас на полу.

— С кроватью Шона не все так просто, есть одна фундаментальная проблема. И эта проблема — сам Шон.

— Ничего, ты приспособишься, я уверена.

— Ты меня ненавидишь, да?

— Мне нужны сведения о моем брате.

— С какого перепуга я тебе что-то стану рассказывать, ты же меня выгнала!

— Не на улицу, в доме ты осталась. Просто спишь в другой комнате. А причина, по которой ты должна мне рассказать про брата, заключается в том, что он мой брат.

Карли скривилась и закурила:

— Пусти меня снова к себе на пол…

— В обмен на Питера? Фиг тебе! — Мой ответ был похож на злобное кошачье шипенье.

Карли улыбнулась:

— Похоже, у нас то, что называют патовой ситуацией.

— Я не позволю себя шантажировать.

— И что же ты собираешься делать?

Я забрала вещи и пересела за другой стол. Разложив перед собой книги и тетрадки, я попыталась успокоиться, закурив сигарету. Не успела я сделать первую затяжку, как Карли снова уселась рядом со мной:

— Питер сам в первую ночь, когда мы переспали, рассказал мне, что ты в Тринити. На другое утро я попросила его дать твой адрес, сказала, что хочу тебе письмо написать.

— Ты спала с моим братом? — вскрикнула я, подумав: видно, Питер окончательно рехнулся и неспособен здраво рассуждать, когда речь идет о сексе.

— И я, и другие женщины, которые входили в нашу маленькую группу.

— Что еще за группа?

— El frente de liberaciуn revolucionaria, Революционный освободительный фронт. Подпольное движение, заявленная цель которого — свержение режима Пиночета. Мы понимали, что у нас нет ресурсов — ни военных, никаких других — для борьбы с хунтой. Но решили, что в наших силах превратить их жизнь в ад — разрушать узлы коммуникаций, взрывать в нерабочее время штаб-квартиры партии Пиночета, заваливая город фотографиями леваков, которые исчезли и либо где-то подвергаются пыткам, либо уже убиты.

— Но как ты оказалась в Сантьяго?

— Когда в Окленде стало совсем невмоготу, я сделала оттуда ноги, пока меня ни на чем таком не повязали. Ребята, с которыми я там подружилась, дали мне контакты своих друзей из Эль Френте. Ты не представляешь, сколько потов с меня сошло, пока я все разнюхала и вышла на них, потому что у них нет ни штаб-квартиры, ни офиса… ничего. К счастью, испанским я владею не так уж плохо, а в какой-то момент просто повезло забрести в Сантьяго в один бар в квартале Эль Химинео. Я прямо так и заявила бармену, что ищу человека по прозвищу Эль Капитан. Естественно, парнишка решил, что я из ЦРУ или какой-то американской разведки, работающей на хунту. И сказал, чтобы я зашла попозже вечером, Эль Капитан со мной встретится. Я вернулась. Там меня ждали четверо громил, готовых вышибить из меня всю дурь, потому что неправильно это, чтобы какая-то gringa вмешивалась в их внутренние дела. Но тут из-за их спин вышел высоченный американец и на отличном испанском велел своим товарищам попридержать кулаки и обождать с применением насилия. Потом спросил, кто я и откуда. Я навешала ему лапши на уши о Финиксе, штат Аризона, а он буквально завалил меня вопросами про Финикс, где, оказывается, не раз бывал на маршах за гражданские права. Ну, а когда я прокололась на самых элементарных вопросах по географии, он попросил остальных выйти, чтобы пару минут поговорить со мной наедине. Когда они ушли, он сам мне представился. Сказал, что его зовут Питер Бернс, что родился он на Манхэттене, но вырос в Олд-Гринвиче, штат Коннектикут. Я, должно быть, худший агент в мире под прикрытием, потому что, как услышала это, сразу выпалила: «Боже мой, так ты же брат Элис!» Двадцать минут и пара сигарет — и я выложила ему всю свою подноготную. Питер стал расспрашивать меня о «Пантерах», задавал конкретные вопросы… замечу, к слову, что он досконально в их делах разбирается, я это поняла, когда зашла речь про их операции и идеологию. Он обязательно хотел вызнать, кто именно дал мне наводку на Эль Френте. А еще, видимо, пытался понять — может, я все-таки агент ЦРУ под прикрытием? Похоже, испытание я выдержала, потому что Питер снова позвал в комнату своих чилийских товарищей и представил меня как nuestra hermana revolucionaria — их сестру-революционерку. Это меня очень порадовало. Вскоре я узнала, что у Эль Френте нет штаб-квартиры, ребята перемещаются с места на место, не собираются часто вместе и только изредка проводят тайные встречи, чтобы решить, что будут делать дальше. За три недели мы с Питером сменили, должно быть, дюжину разных коек.

Карли замолчала, давая мне время осмыслить последнюю фразу. Отчаянно желая дождаться продолжения рассказа, я постаралась не показать, насколько неприятно мне было это слышать.

— Помимо того что Питер спал с тобой, он подвергался каким-то другим опасностям напрямую?

Карли ехидно улыбнулась:

— Твой брат, как и я, стремится к низвержению правящего класса — богатых угнетателей. Как и я, он пытался вредить хунте. Нам, например, удалось во время трансляции одного из бесконечных выступлений Пиночета дозвониться на государственную радиостанцию и сообщить о заложенной бомбе. Мы проникали по ночам в школы и оставляли там листовки с антипиночетовской пропагандой, чтобы дети их находили и читали. Мы даже похитили редактора известной газеты, поддерживающей режим Пиночета.

— Вы… что? — переспросила я.

Карли снова улыбнулась, довольная моей реакцией на это признание:

— Ты слышала.

— Что случилось с этим редактором?

— Его вряд ли можно назвать редактором в том смысле, какой в это слово вкладывают у нас дома. Ну, то есть как бы арбитром в вопросах морали. Этот тип был обычным прихлебателем ультраправых.

— И поэтому нормально, что вы его похитили?

— И пустили ему пулю в затылок. Что делать, пришлось… — Карли развела руками.

— Хватит вешать мне лапшу на уши!

— Я ничего тебе не вешаю, пай-девочка. Этот говнюк пробыл у Эль Френте почти три недели. Мы предложили хунте сделку — освободите нашего второго командира, Эль Теньенте, и мы вернем вам вашу марионетку. И знаешь, чем ответила хунта? Они бросили тело Эль Теньенте перед сгоревшей штаб-квартирой Чилийской социалистической партии. У него были выколоты глаза, отрезаны яйца, а череп расколот молотками или стальными прутьями. Что мог сделать Эль Капитан? Ему ничего не оставалось, как только отдать приказ казнить этого приверженца Пиночета. По крайней мере, это было сделано чисто. Без пыток, без издевательств. Только одна пуля в голову.

— Только не говори, что на курок нажимал Питер.

— Об этом ты лучше спроси его сама.

— Нет, скажи мне сейчас же — это Питер его убил?

И снова эта загадочная и саркастическая улыбка, с которой Карли молча закурила сигарету. Как мне хотелось в тот момент кулаком впечатать эту улыбку ей в лицо!

— Я, похоже, тебя расстроила?

— Да уж.

— Ты выгнала меня из своей комнаты — свою подругу, которая пропала, считалась умершей, годами подвергалась преследованиям. И вот она приезжает к тебе в этот долбаный Дублин в поисках убежища…

Да, я чувствовала, что в какой-то степени обвинения бывшей подруги справедливы. Но сейчас мне было не до этого: Карли нельзя верить и лучше с ней не связываться. Колючая, недоброжелательная, вспыльчивая. И нестабильная. Передо мной встал выбор: поддаться шантажу и позволить ей вернуться в мою комнату в надежде разузнать побольше о Питере или твердо стоять на своем и посмотреть, удастся ли еще что-нибудь из нее вытянуть? Папа однажды сказал мне: никогда не заключай сделку с теми, кто пытается тебя шантажировать, они сочтут это признаком слабости и сделают все, чтобы использовать тебя в своих интересах.

Я допила пиво:

— Я больше не хочу, чтобы ты появлялась в моей комнате. И не хочу, чтобы ты появлялась в моей жизни.

Такая прямота явно поразила Карли. Теперь я понимала: за годы, прошедшие после ее бегства, Карли постаралась превратить свою тоску и отчаяние в жесткость, которая ярче всего проявлялась в давлении на человека и запугивании. Как и большинство таких воинственных особ, Карли терялась, не зная, что делать, когда на ее блеф не реагировали.

— Кровь на руках Питера, — буркнула она.

— И на твоих.

— Я это переживу.

— Даже не сомневаюсь.

— Да пошла ты!

Карли встала.

— С моим братом все в порядке?

— Сначала ты обливаешь меня помоями, а теперь ждешь утешений?

— Просто скажи: это он стрелял в того газетчика?

Забрав свои сигареты, Карли перегнулась через стол и прошипела:

— Эль Капитан приказал, чтобы это сделал Питер. Мало того, он приказал Питеру сунуть пистолет Дуарте в рот и спустить курок, чтобы тот перед смертью смотрел прямо в глаза твоему брату. Это было настоящее испытание, и твой крутой брат-революционер с ним справился. На отлично.

Пораженная услышанным, я закрыла глаза. Невозможно было понять, правду сказала Карли или просто сводила со мной счеты, выдумывая гадости с целью вывести меня из равновесия. Одно я знала в этот момент — отныне я не хочу больше иметь с ней ничего общего.

— Держись от меня подальше, — вот что я сказала, снова открыв глаза.

— Может, буду, а может, и нет.

После ухода Карли я выкурила три сигареты подряд, потом подошла к стойке и заказала «Пауэрс», чтобы подкрепить никотин алкоголем. Никогда прежде я не пила виски в обеденное время. Но сейчас это было мне необходимо. Неужели мой брат действительно убил того человека? Был ли вообще газетчик по имени Дуарте связан с хунтой Пиночета? Мог ли Питер быть вовлечен в столь радикальную группу и выполнять такие ужасные приказы? Или это одна из мрачных фантазий Карли, с помощью которой она пыталась досадить мне? Одно очевидно: Питера она действительно встречала, иначе откуда бы ей точно узнать, где я?

Мне необходимо было пройтись. День — редкий случай — выдался погожий, без дождя, и у меня больше не было занятий. Спустившись к набережной, я села в автобус, направляющийся на запад. Через двадцать минут я вышла в Феникс-парке. Это место в дальнем конце набережной я отыскала недавно, и оно стало моим утешением: огромный зеленый массив с чистыми озерами, большими деревьями и заросшими тропами, заставлявшими поверить, будто находишься в густом диком лесу, хотя бедлам под названием «Дублин» находился всего в нескольких милях отсюда. Возможно, природа здесь не так театрально живописна, как в Уиклоу, но меня утешала возможность побыть наедине с собой и побродить в одиночестве, пытаясь разобраться со всеми проклятыми головоломками, от которых гудела голова.

Вот и сегодня я в бешенстве шагала по аллеям, гневно сжимая кулаки. Как, черт возьми, Карли смеет обвинять Питера в таких вещах? Когда бы речь ни заходила о радикалах, мой брат всегда был на стороне сил, выступавших за ненасильственные перемены, он всегда осуждал убийства и любые действия, которые могли стоить кому-то жизни. Черт, да вся его правозащитная деятельность на Юге вдохновлялась исключительно примером мирного протеста Мартина Лютера Кинга. Он никогда и ни за что не пошел бы на хладнокровное убийство.

Но почему Питер внезапно решил бросить университет и отправился в Сантьяго? Несомненно, это связано с нашим отцом и желанием ему досадить. Показать старику, что член его семьи встал по другую, справедливую сторону баррикад, против хунты… это тоже объясняет, почему брат туда полетел. Но объединиться с агрессивной революционной группой, выполнять смертоносные приказы, воткнуть дуло пистолета в рот человеку, единственным преступлением которого была пропаганда режима, пусть и отвратительного, у которого наверняка остались жена и дети… Нет, наш суперсовестливый Питер никогда не поддался бы на это экстремистское безумие. В этом я была абсолютно уверена. К концу трехчасовой прогулки по парку — а выходила я оттуда ближе к ночи — я решила, что самое худшее, что я могла сейчас сделать, — это известить маму обо всем, что рассказала мне Карли. Или связаться с отцом через его офис в Нью-Йорке и спросить как бы невзначай, знают ли его «контакты» в Чили, что его сын вовлечен в деятельность Эль Френте… если, конечно, такая организация вообще существует.

На другой день, проведя час с очень услужливой сотрудницей в библиотеке Тринити, я ознакомилась — с помощью подшивки лондонской «Таймс» — с последними новостями из Чили. Там в номере от 4 марта 1974 года, в рубрике «За границей», была напечатана короткая заметка о том, что двумя днями раньше тело Альфонсо Дуарте, редактора проправительственной газеты «Сантьяго», было обнаружено перед зданием газеты, далее сообщалось, что «ответственность за убийство взяла на себя марксистская революционная группа Эль Френте».

В ту ночь я плохо спала и даже один раз проснулась, услышав возбужденные голоса, доносившиеся из коридора. Высунув голову в дверь, я посмотрела вниз и увидела, как, пошатываясь, вошли Карли и Шон.

— Если ты думаешь, что сегодня я снова буду трахаться с тобой, старый урод… — орала она на него.

— Почему бы тебе не убраться отсюда в Восточную Германию? — ревел он в ответ. — Хотя подозреваю, даже оттуда тебя выгонят гребаные наци-коммунисты, потому что ты гребаное порождение чудовищной идеологии.

Я закрыла дверь, пока никто не застукал меня за подслушиванием. Облегчение от того, что Карли не будет ломиться ко мне, омрачалось яростью — меня бесило то, кем стала моя подруга, и то, как обида на весь мир завлекла ее в чудовищную пучину, затягивавшую любого, кто окажется поблизости. Когда через полчаса Карли начала молотить в мою дверь, требуя, чтобы я ее впустила, я молчала, боясь пошевелиться. Она всех перебудила своими воплями. Я слышала, как Диармуид, тоже подойдя к моей двери, потребовал, чтобы Карли заткнулась, а она в ответ прокричала, что точно знает, я дома, и не перестанет орать, пока я ее не впущу. К их сердитому дуэту присоединился ворчливый голос Шона, пытавшегося взывать к здравому смыслу моей бывшей подруги. Диармуид сумел наконец утихомирить ее, пригрозив, что вызовет полицию. Через несколько минут за стенами моей комнатушки снова воцарился покой. Я погрузилась в тревожный неглубокий сон.

Я могла бы спать допоздна, потому что до обеда у меня не было лекций. Но в 8:20 в дверь постучала Шейла и вручила мне желтый конверт с надписью «Вестерн Юнион». Я никогда не любила телеграммы: они редко приносят хорошие вести.

Поблагодарив, я поскорее закрыла дверь, чтобы Шейла не успела полюбопытствовать, что мне пишут. Я села за письменный стол, опасаясь самого худшего — известия о том, что Питер, мой брат, убит в Чили приспешниками хунты или папа, измученный беспрерывными стрессами, умер от сердечного приступа (я всегда боялась, что он умрет скоропостижно, оставив меня в маминых когтях).

Я надорвала конверт:

Ты можешь прилететь в Париж? Я живой — едва! Нам нужно поговорить.

Питер

Глава семнадцатая

В то же утро я забежала в студенческое туристическое бюро на Графтон-стрит и нашла дешевый рейс до Парижа в конце недели. Потом, перейдя на другую сторону улицы, зашла на почту и дала телеграмму Питеру:

Прилетаю в пятницу. Что происходит? Карли Коэн здесь.

На следующий день пришел ответ от Питера, снова через «Вестерн Юнион»:

Не слушай ее. Все объясню. Встречу в пятницу в Орли.

Из-за сильной грозы, разразившейся прямо над аэропортом Дублина, мой вылет задержали на два часа. В Орли я оказалась почти в полночь. В первый момент, увидев брата, я была поражена. Казалось, он постарел на десять лет после нашей последней встречи всего несколько месяцев назад. Худой как щепка. Лицо нездорово бледное, анемичное. До странности часто и глубоко затягиваясь, Питер курил сигарету, и по его виду я решила, что он не спал несколько суток. Увидев меня, брат попытался улыбнуться. У него ничего не вышло. Мы обнялись. Все сорок минут, пока мы ехали в отель, в такси висела тревожная тишина, прерванная лишь пару раз рассеянными вопросами Питера о моих успехах в Тринити. Я спросила, давно ли он в Париже. «Десять дней». Мне не терпелось узнать, почему же брат связался со мной только три дня назад, разговаривал ли он с родителями.

Время приближалось к двум часам ночи. Краем глаза я ловила картинки, мелькающие за грязным окном машины: кафе до сих пор открыты, у дерева целуется парочка, дома непривычной архитектуры, блики фонарного света на мокрых от дождя улицах. Мне хотелось погрузиться в романтичную атмосферу города. Но все, о чем я сейчас могла думать, было: что сейчас расскажет мне Питер? Решится ли он сказать правду… или хотя бы выдать свою версию событий?

— Не жди слишком многого, — сказал Питер, когда такси остановилось перед отелем. — Эта гостиница примерно однозвездочная.

И это еще было слабо сказано. Отель «Ля Луизиан» оказался в высшей степени убогим. В вестибюле горела одна-единственная лампочка, свисающая с потолка на шнуре. За стойкой регистрации сидел ночной портье с таким видом, будто он находится в камере пыток. Побарабанив пальцами по моему паспорту, он переписал данные на какой-то официальный бланк, бросил мне ключ и указал на лестницу.

— Ты, значит, решил потратить пару дней на парижские ночлежки? — спросила я.

— Отнесись к этому как к приключению, — усмехнулся Питер. — Ты читала «Тропик рака» Генри Миллера? Это точно такая же парижская комната, как та, в которой Миллер осваивал писательское ремесло.

— Что произошло в Чили?

— А это не может подождать до завтра?

На меня обрушилась новая волна усталости. Я была рядом с братом, и любое его признание могло подождать. Несмотря на чей-то стук по батарее и громкую словесную перепалку на улице, несмотря на то что в соседней комнате рвало какого-то парня, мне удалось отключиться и провалиться в сон до следующего утра. Я спала, пока не раздался стук в дверь. Десять минут спустя я, наспех умывшись в раковине, была одета и готова к выходу. День был пасмурный, холодный. Это не имело значения. Париж мгновенно покорил меня. Здесь все громко разговаривали, особенно на рынке, куда Питер повел меня завтракать. В маленьком кафе напротив рыбного прилавка, где люди в грубых резиновых передниках топориками рубили головы вполне мертвым poissons[84], официантка подала нам cafe au lait[85] в фарфоровых чашках. Мы макали в горячий напиток круассаны и курили первые утренние сигареты. Питер рассказывал о районе, где он проводил много времени, о паре маленьких кинотеатров, в которых можно было за гроши посмотреть старое кино и, по сути, спрятаться в кинозале от сложностей жизни.

— Буквально вчера, перед самым твоим прилетом, я посмотрел удивительный фильм Фрица Ланга. Называется «Сильная жара». Там Гленн Форд играет копа, который сорвался с цепи, когда какие-то мафиози замочили его жену, а еще есть роковая красотка, ее играет Глория Грэм, а Ли Марвин выплескивает кофе ей в лицо, но она сумела ему отомстить, хотя и погибла.

— Месть именно так и устроена, разве нет? Ты можешь поквитаться, но в процессе этого и сам обязательно облажаешься. Примерно это случилось и с твоей подружкой Карли Коэн.

Питер зажмурился, явно отгораживаясь от любых упоминаний ее имени. Но вскоре открыл глаза и заговорил сам:

— Может, сначала хоть кофе допьем?

— Как хочешь. — Я не стала возражать.

После завтрака Питер сказал, что сперва мы должны как следует прогуляться по Сен-Жермен-де-Пре, и вскоре я была совершенно покорена этим городом. Мы гуляли вдоль Сены. Питер показал мне мост Пон-Нёф, мы надолго зависли в невероятном книжном магазине под названием La Hune, в котором, читай я по-французски, могла бы поселиться на всю жизнь. Питер настоял на том, чтобы отвести меня в готическую величавую церковь Сен-Сюльпис и там показал росписи Делакруа, а еще он разведал одно маленькое кафе недалеко от Люксембургского сада. Хозяином был бретонец, и потому кафе специализировалось на блинчиках и очень хмельном сидре, производимых в регионе, который Питер назвал «французским штатом Мэн».

Париж, каким мне его показал Питер, оказался чертовски прекрасным и имел мало общего с традиционными туристическими маршрутами. Пока мы ели блинчики, Питер заговорил о том, что все еще надеется освоить язык и поселиться здесь. Я невольно восхитилась жизненной силой и любознательностью своего старшего брата. А также тем, что он, не имея никакого представления о Париже, если не считать недели, проведенной здесь во время учебы на первом курсе, за каких-то за десять дней успел освоиться и обзавестись любимыми местами.

— Ты здесь знаешь кого-нибудь? — спросила я.

— Нескольких человек, — ответил Питер. — Один однокурсник из Пенна работает в посольстве на какой-то невысокой должности. Но в данных обстоятельствах я не думаю, что он пригласит меня в гости.

— Ты в бегах?

— Все не настолько драматично.

— Как и тот факт, что ты здесь, в Париже, и ты потребовал, чтобы я срочно прилетела, а увидев меня, вот уже четыре часа отвиливаешь от разговора.

— Я не хочу говорить здесь. То, что я должен тебе сказать, следует обсуждать там, где никто не услышит. Тут Люксембургский сад через дорогу.

Питер расплатился, и мы вышли. Сквозь плотные облака пробивалось солнце. В парке кое-где еще лежал снег. Питер привел меня в место, которое он назвал своим любимым уголком этого популярного у парижан зеленого массива. Издали он показал мне Пантеон, где похоронены многие знаменитые французы. Я сочла, что настал момент поговорить напрямую.

— Карли Коэн сказала, что ваш капитан приказал тебе убить редактора газеты. И что ты вышиб тому мозги, сунув дуло пистолета ему в рот.

На это Питер наконец отреагировал.

— Охренеть, — прошептал он.

— Это подтверждение или опровержение? — спросила я.

— Я не убивал Альфонсо Дуарте.

— О, так ты знаешь его имя. Это ты нажал на курок?

— Нет!

— Посмотри мне в глаза, Питер, и скажи это еще раз.

Брат посмотрел прямо мне в лицо:

— Я не убивал Альфонсо Дуарте.

— Тогда почему Карли мне так сказала?

— Потому что она злобная и жестокая. Я был против такой жестокой расправы, возражал… Меня не послушали. Дуарте похитили только после того, как головорезы Пиночета схватили одного нашего сподвижника. Похищение Дуарте стало зеркальным ответом. Но журналист сделался инструментом давления на переговорах. Мы передали хунте: Если вы хотите, чтобы ваш приспешник был освобожден, отпустите десять наших товарищей, которых держите в застенках. Мы Дуарте не пытали. Не били. Не пытались выбить из него информацию. Мы только потребовали обмена. Ты знаешь, каков был ответ хунты? Они забили насмерть десять человек… наших товарищей. У Эль Капитана не осталось иного выхода, кроме как убить Дуарте. Хунта не оставила нам выбора.

— На курок нажимал не ты?

Питер помотал головой.

— Но ты был там, когда его казнили?

После паузы брат кивнул.

— Кто спустил курок? — спросила я.

— Карли. На курок нажала Карли.

Настал мой черед ошарашенно уставиться на Питера.

— Я не верю.

— Но ты легко поверила, когда она сказала, что Дуарте убил я?

— Ничего подобного.

— Ты поверила лжи, которую она тебе наговорила…

— Но зачем ей это делать?

— Зачем? Ты шутишь, что ли? Она хвасталась тем, что грабила банки с «Пантерами». Хвалилась, что нелегально добывала для них оружие. А потом появилась в Чили и вступила в El frente de liberación revolucionaria… — Питер вскочил. — Я бы много чего мог тебе рассказать, — тихо добавил он, — но сейчас мне это довольно непросто. Мне нужно прийти в себя, нужно все обдумать.

— Другими словами, оставь меня на несколько часов, а я тем временем придумаю, как лучше и логичнее объяснить свои преступления и проступки?

— Какая ты стала… Резко судишь!

— Неправда. Меня просто выбило из колеи то, что я услышала. Неужели ты не чувствуешь себя ни капли виноватым?

— Причина, по которой я полетел в Чили, связана в первую очередь с девушкой, с которой я познакомился в Йеле. Девушкой по имени Валентина Сото. Я был влюблен в нее. После переворота она вернулась в Чили, чтобы участвовать в движении против Пиночета. А недели две назад ее убили.

Я увидела у брата слезы на глазах, он едва сдерживался, чтобы не расплакаться.

— Ты был рядом, когда ее убили? — спросила я.

Питер молча кивнул.

— А если ты был там, когда ее убили, почему пощадили тебя?

— Все это сложно объяснить. — Питер обшарил карманы в поисках сигареты, закурил и взглянул на часы: — Уже почти три. Вот что, я тебя сейчас оставлю, увидимся в гостинице часов в шесть. Так нормально? Ну, то есть ты не заблудишься, не растеряешься?

— Я большая девочка, которая выросла в большом городе. Со мной все будет в порядке. А ты?

— Я — нет.

Потом брат ушел. Минут десять после этого я просто сидела на скамейке. У меня кружилась голова. Неужели это Карли убила несчастного газетчика? Неужели она настолько извращена, что могла обвинить моего брата в преступлении, которое совершила сама? Понимала ли она, что я, наслушавшись ее рассказов, наброшусь на Питера, требуя объяснений? Догадывалась ли, что между нами проляжет пропасть недоверия, когда Питер откажется подтвердить ее слова? Вела ли она эту игру намеренно — с целью вбить клин между мной и моим братом?

Холод все же заставил меня подняться со скамейки. Я провела час в Пантеоне, в месте упокоения Вольтера, Руссо, Гюго, Золя, размышляя о том, каково это — стариться, вспоминая деда, который всегда казался мне щеголем, хотя и старым. Когда он умер в возрасте восьмидесяти двух лет, я думала: какой же он древний. Мама тогда сказала мне: «В шестнадцать лет невозможно понять одного — насколько стремительно пролетит твоя жизнь. Поверь, когда я была в твоем возрасте, мне казалось, что год — это очень много, а до летних каникул далеко-далеко. А сейчас время от сентября до июля пролетает, не успеешь глазом моргнуть. Все люди, когда-либо жившие на земле, думают об одном и том же: почему все так быстро проходит?»

Когда я вышла на улицу, падал легкий снег. Несмотря на то что заметно похолодало, я решила побродить по городу и отправиться куда глаза глядят, а потом примерно в половине шестого найти ближайшую станцию метро и доехать до нашей захудалой гостиницы. Я долго блуждала в узких кривых переулках и пересекала широкие бульвары, то и дело останавливаясь перед витринами магазинов. Провела десять дурманящих минут во fromagerie, подумав, что если бы я жила здесь, то питалась бы исключительно сыром, багетами, красным вином и при этом выкуривала несметное количество сигарет в день, чтобы не растолстеть. Я стала обращать внимание на жизнь вокруг: вот состоятельная буржуазная пара в кафе, где я остановилась выпить бокал вина; вот молодой парень в тонкой кожаной куртке пытается заигрывать с девушкой примерно моего возраста… Ощущение родства с Парижем возникло у меня сразу. Я представляла себе, что живу в маленькой квартирке — разумеется, на чердаке — и работаю в «Интернешнл геральд трибьюн». Я бы проводила много времени в кафе, а вечера — в маленьких кинотеатрах, став настоящим фанатом кино. Главное, я была бы вдали от оков, которые меня связывали, — от безумной жизни Америки, безумной жизни моей семьи. Этому не мешала даже мысль, время от времени приходившая мне в голову: именно этот город всегда мечтала назвать своим моя мать.

Питер оставил мне записку под дверью, сообщив, что ждет меня у себя. Я поднялась к нему в номер 312. Эта комната была заметно просторнее, чем моя. Здесь к тому же стояли кресло, широкая кровать и незамысловатый письменный стол, заваленный тетрадями, аэрограммами, газетами. А еще портативная пишущая машинка и фотографии очаровательной темноволосой женщины лет двадцати с небольшим.

— Это Валентина? — спросила я. — Она красивая.

— Она была настоящей красавицей. — Питер подчеркнул слово «была».

Мы вышли и добрались до пивной неподалеку от Сорбонны. Питер заказал нам два абсента перно и показал, как превратить его из прозрачного в молочно-белый, капнув немного воды.

— Ну, ты хорошо все продумал? Решил, что можно мне рассказать, а о чем лучше промолчать?

— Да, я думал и об этом, пока гулял. Это одна из многих мыслей, мелькавших в моей сумасбродной башке.

— Ты кто угодно, но не сумасброд, Питер. Ты, наверное, отличный богослов, ты можешь быть зациклен на своих убеждениях, но при всем этом ты до предела упорядочен и крайне рационален.

— В чем-то ты, возможно, права. Но все дело в том, что я попал в поистине иррациональную ситуацию.

— Расскажешь?

Брат огляделся, как будто боясь, что нас кто-то может подслушать. Убедившись, что рядом с нами никого нет, кроме пожилой четы французов, явно не работающих ни на одну разведку, Питер сделал большой глоток перно и закурил очередную сигарету.

— Вид у тебя такой, будто тебе предстоит взойти на эшафот.

— Может, так оно и есть. Я чувствую огромную вину, и это невыносимо.

— Расскажи о Валентине.

— Она занималась сравнительной лингвистикой. Ее отец — крупный банкир из Сантьяго. Человек тяжелый, с очень большими связями. А мать — светская дамочка… из тех, для которых вся жизнь состоит из званых обедов, шопинга и тенниса в закрытых клубах, где собираются все сливки общества. У Валентины две старшие сестры, обе рано вышли замуж. Она была бунтаркой: космополиткой, убежденной в том, что отец пытается навязать ей жизнь, которая для нее неприемлема. Поэтому она занялась учебой, совершенствовала английский, блестяще окончила бакалавриат в Университете Сантьяго и, когда Йельский университет принял ее в магистратуру, убедила отца оплатить ей учебу. Ее папочка не возражал — учитывая симпатии дочери к Альенде и его социалистическому правительству, он счел за благо убрать Валентину из страны. Скажу больше: я догадываюсь, что этот господин знал о планах свержения Альенде и хотел, чтобы дочка оказалась подальше в тот момент, когда начнется заваруха. Я познакомился с Валентиной в начале этого учебного года. Она выходила с лекции, а я несся по кампусу и налетел на нее. Знаешь французское выражение un coup de foudre[86]? Вот так у нас и было. Мы только посмотрели друг на друга и сразу поняли: это судьба. — Питер снова сделал глоток перно. — Через неделю мы стали неразлучны.

— А почему ты никому из нас ничего об этом не рассказал? Догадываюсь, что это как-то связано с участием нашего отца в чилийских делах. Тем более что он вполне мог быть знаком с отцом Валентины.

— Да, это меня очень тревожило. Конечно, Валентине я сразу об этом сказал. Она аккуратно провела небольшое расследование. Наши отцы были хорошо знакомы, и это означало, что наш папа мог, мягко говоря, беспокоиться из-за моей связи с девушкой таких открытых левых взглядов. А потом произошел путч. Валентина узнала, что пропали трое ее университетских друзей и что ее отец связан с режимом Пиночета. Я умолял ее не возвращаться в Сантьяго, говорил, что это слишком опасно. Она меня не послушала. Валентина была — в хорошем смысле — истинной чилийской патриоткой. Она считала, что у нее нет другого выхода — только вернуться и присоединиться к оппозиции. Ну, и она в самом деле уехала. Месяц-полтора от нее не было никаких вестей. И вдруг мне среди ночи позвонил чувак, который назвался Энрико. Сказал, что они с Валентиной — участники одного движения и что ее схватила служба безопасности, потому что она участвовала в неудавшейся попытке похищения. Еще он сказал, что Валентина дала ему мой номер телефона на случай, если с ней что-то случится. Предположительно ее держали в следственном изоляторе, предназначенном специально для врагов режима. Я спросил, пытался ли отец Валентины освободить ее. Он мне ответил: «Ее отец хочет, чтобы Валентину держали под замком». Потом он бросил трубку. Сначала я хотел позвонить отцу и попросить его вмешаться. Но побоялся. Решил, что если он узнает о моей связи с Валентиной и о том, что я с ума схожу от неизвестности, то, наоборот, задействует все свои связи, чтобы меня задержали при вылете или на чилийской границе. Я понял, что мне ничего не остается делать, кроме как лететь туда самому и войти в контакт с Эль Френте.

— Ты всерьез надеялся, что сможешь вырвать девушку из лап военных?

— Я совсем потерял голову, меня приводила в ужас мысль, что, пока я медлю, ее там могут убить. И была эта безумная, иррациональная уверенность в том, что если я окажусь в Сантьяго, то смогу как-то исправить положение. Я снял со счета все деньги, которые накопил за последние пять лет, купил билет до Сантьяго и отправился в Эль Френте. Сперва странный гринго вызвал у товарищей Валентины подозрения. Но оказалось, что девушка рассказала им все обо мне. Когда они учинили мне допрос и все разъяснилось, мое появление наделало там переполох. Я узнал, что Валентину задержали после того, как она и еще трое товарищей из Эль Френте пытались похитить банкира, у которого дочь была замужем за министром иностранных дел в правительстве Пиночета. Все пошло не по плану, налетела полиция, и один из товарищей Валентины убил банкира, а потом и его самого застрелили. Живьем захватили только одну Валентину. А самое плохое то, что убитый банкир был одним из ближайших друзей ее отца.

— А ты, вместо того чтобы сообразить, что и так уж прыгнул выше головы, и потихоньку умотать домой…

— Ты вообще ничего не понимаешь. Женщина, которую я любил, оказалась в лапах самых настоящих зверей.

— После того как участвовала в попытке похищения и убийстве человека, который хоть и был связан с режимом, но людей не убивал.

— Он ведал финансами хунты. Да, в тот момент я мог просто уйти. Рациональная часть моего мозга твердила: Уноси ноги… немедленно. Но оказалось, что во мне живет еще и романтик — человек, жаждущий приключений, желающий доказать самому себе, что он не рохля, что у него есть cojones[87], чтобы бороться с жестокой диктатурой. И я заявил Эль Капитану, что хочу быть с ними. И они стали называть меня своим товарищем.

— Когда появилась Карли?

— Приблизительно месяц спустя. Ты можешь представить себе мое удивление, когда она через несколько дней призналась, что Меган Козински — это псевдоним, что она знает и помнит меня по Олд-Гринвичу. И о тебе она очень много расспрашивала. Так что, когда она попросила твой адрес, объяснив, что хочет тебе написать, я не увидел в этом ничего дурного.

— Ты не подумал уговорить Карли сообщить родителям, что она жива?

— Мы были практически на войне. Нас всех могли убить в любой момент.

— Тогда почему переспать с ней для тебя не было проблемой?

— Я тосковал по Валентине. И нуждался в утешении.

— Почему она сказала мне, что Дуарте убил ты?

— Ты что, мне не веришь?

— Я хочу верить тебе. Но вот могу ли?

— Как ты можешь верить ей?

— Уж ей-то я не верю и подавно. Так что поверю тебе на слово, что ты не нажимал на курок. Но вот о чем я хочу тебя спросить — как Карли смогла выбраться из страны, совершив убийство?

— В ту ночь, застрелив журналиста и избавившись от тела, мы вернулись в свое тайное убежище и залегли на дно.

— Так ты помогал избавиться от тела?

— У меня не было выбора. Приказ Эль Капитана. Да, меня до конца жизни будет мучить чувство вины. Так вот, мы вернулись в подвал, где уже провели несколько суток — вообще, мы меняли адреса каждые два-три дня, — а наутро, когда я проснулся, Карли исчезла. Вместе со своим рюкзаком, паспортом и всем остальным. А еще вместе с ней пропали чилийские песо на сумму пятьсот долларов, выданные мне на текущие расходы.

— Она тебя обокрала?

— Судя по всему. Я думаю, она добралась до аэропорта Сантьяго и вскочила на первый же самолет, улетающий из страны… но, сама понимаешь, кто же ее знает? Это же Карли — ни единому слову этой бабы верить нельзя, и мы теперь оба это понимаем.

— А сам-то ты как выбрался из страны?

Мой вопрос заставил Питера вздрогнуть. Его глаза начали наполняться слезами. Мне вдруг стало очень неуютно. Я взяла брата за руку. Он опустил голову и, помолчав минуту, начал рассказывать:

— Через два дня после того, как был убит Дуарте, нам предстояло перебраться в новое укрытие на север от города. Через десять минут после того, как мы выехали из Сантьяго, нас схватила полиция. Нас в машине было трое. Полицейские вывели двух моих товарищей на обочину дороги и расстреляли в упор, там тела и оставили. А меня они затолкали в свою машину. Коп на заднем сиденье сильно ударил меня в висок, давая понять, что я в полном дерьме. От удара я потерял сознание, может, даже получил сотрясение. Этот коп стал трясти меня и бить по лицу, пытаясь привести в чувство. Ему это удалось, и тогда он снова ударил кулаком. На этот раз я отключился надолго. Пришел в себя в крошечной камере без окон. Цементные стены, грязный матрас, света нет, воды нет, вместо сортира ведро. Там меня держали два дня. У меня раскалывалась голова. Три раза в день дверь открывалась, и в камеру просовывали воду и хлеб.

Я орал. Я вопил. Пришел тюремщик и два раза ударил меня в живот. У меня болело абсолютно все. Они оставили меня лежать там и ничего не предпринимали. Я лежал совершенно беспомощный и уже решил, что там и подохну. На другой день тюремщик пришел снова и приказал мне вставать. Меня отвели в отвратительно грязную ванную комнату, велели раздеться, сунули кусок грязного мыла и затолкали под холодный душ. Я два раза терял сознание, но умудрился помыться и даже вымыл голову. После этого мне выдали чистую одежду — мешковатые штаны, белую рубаху, сандалии. Когда я оделся, двое вооруженных до зубов конвоиров долго вели меня по коридорам и наконец притащили в комнату, где сидели три человека. Двое — чилийцы в дешевых костюмах и при галстуках. Они сидели, сняв пиджаки, так что была видна наплечная кобура с оружием — у обоих! А третий был в легком костюме цвета хаки, рубашке с воротничком на пуговицах и полосатом галстуке Йельского университета. Он представился Говардом Лонерганом и сообщил, что работает в нашем посольстве.

Лонерган спросил у детективов разрешения поговорить со мной — испанский у него был отличный, — подошел к стулу, на который мне приказано было сесть, нагнулся и зашептал мне на ухо:

— Питер, я знаю, кто ты. Я знаю, где ты рос, в какую школу ходил, в каком колледже учился, и про твою аспирантуру тоже все знаю. Мы связались с твоим отцом — они с твоим братом здесь, в Чили, — и сообщили ему о том, в какое сложное положение ты попал. Должен сообщить тебе, что эти люди — сотрудники Особой службы — знают о твоей причастности к убийству Альфонсо Дуарте. Если расскажешь им то, что они хотят знать, мы попытаемся с ними договориться и увезем тебя из страны. Поэтому мы советуем тебе начать сотрудничать с этими джентльменами и не делать глупостей.

— Вы можете гарантировать мне безопасность? — спросил я.

Лонерган покачал головой:

— Гарантировать я могу тебе только одно — полный кошмар в случае отказа с ними сотрудничать. И еще гарантирую, что тогда мы ничем не сможем тебе помочь.

Что мне оставалось делать? Двух моих товарищей убили у меня на глазах… Я вынужден был расколоться.

— Ты все им рассказал?

— Не все.

— То есть…

— Сказал им, что Дуарте застрелил один из парней, которых они сами убили, Густаво.

— Почему, черт возьми, ты так сказал? — Я почти кричала.

— Потому что не хотел впутывать живых… тем более что из вопросов, которые мне задавали, я понял, что чилийским спецслужбам ничего не было известно про Карли.

— Почему ты не рассказал им правду?

— Что бы это дало?

— Если Карли убила того человека…

— Она его убила.

— Получается, ты выгородил убийцу.

— Элис, прошу тебя, попытайся понять… Я видел, как тому человеку разнесло затылок. Меня заставили смотреть на казнь двух моих товарищей. Я получил два сильнейших удара по голове. Два дня меня держали в карцере, в грязи и зловонии. Тот тип из посольства недвусмысленно дал понять, что отказ от сотрудничества обеспечит мне куда более долгий срок в этих страшных застенках.

— И все же ты решил Карли покрывать?

— Да, решил. Сознаюсь, виноват. Но, предположим, я бы назвал ее имя — и что? Допустим, я бы обвинил ее. Чилийцы сочли бы это выдумкой… а если нет, то обвинили бы меня, что я с Карли в сговоре. А тот парень, на которого я указал как на убийцу Дуарте, был уже мертв. Меня допрашивали очень долго, но ничто даже не намекало, что чилийцам хоть что-то известно о существовании Карли. Допрос длился восемь часов… они орали мне прямо в уши, осыпали оскорблениями, называли наивным американским идиотом, вмешивающимся в дела их страны. А я пел свою песню, как гребаная канарейка, потому что Говард Лонерган все кивал мне, как будто говоря: выложи им все, что знаешь, сынок. После многочасового допроса мне сообщили, что благодаря заступничеству отца и его связям с режимом Пиночета меня просто депортируют. Но сначала чилийским спецслужбам нужно узнать, что привело меня сюда. Я ответил: идеализм и желание выступить против Никсона и Киссинджера.

Затем какой-то полицейский спросил меня, не замешана ли в этом женщина. Я отрицал. Он назвал меня лжецом и, показав фотографию Валентины, заявил, что им известно, что мы с ней были неразлучны. Лонерган кивнул с мрачным видом и сообщил, что на нас с Валентиной у чилийцев есть досье. Полицейский открыл папку и показал мне фотографии, на которых мы вдвоем гуляем по Нью-Хейвену, держась за руки. «Кто это снимал?» — спросил я. Лонерган ответил совершенно невозмутимо: «Она нас интересовала, нам было известно о ее деятельности в поддержку Сальвадора Альенде». Мне ничего не оставалось, как признать: да, мы были влюблены; да, я последовал за ней; да, из-за нее я присоединился к Эль Френте. Наконец чилийцы ушли, предупредив, что через несколько минут вернутся. Лонерган сказал, что все хорошо и что мне повезло выбраться живым из всей этой неразберихи. Через пять минут дверь открылась. В нее вошла Валентина. Она ахнула, увидев меня. И я тоже ахнул. Лицо девушки представляло собой одну сплошную рану — видимо, ее много раз избивали. Она еле держалась на ногах, и я подумал, что ее подвергали пыткам. Глаза остекленели — складывалось впечатление, что Валентина в шоке. Однако она все равно оставалась красивой. Один из полицейских что-то сказал Валентине по-испански. Она заплакала. Я рванулся к ней, чтобы обнять, утешить, но Лонерган схватил меня за плечо и оттянул назад. Валентина начала кричать на меня по-английски, что я агент ЦРУ, шпион, что я предал ее и все движение, что я провокатор. Я заорал на полицейского: «Что, черт возьми, вы ей наговорили?» Вместо ответа он так ударил меня в живот, что я, согнувшись пополам, свалился на пол. Валентину увели. Лонерган посмотрел на меня сверху вниз: «Это предел глупости!» С этими словами он вышел из комнаты.

Через десять минут в комнату вошел тот коп, что разговаривал по-английски, и сообщил, что планы изменились. Меня передали двум вооруженным конвойным, которые вывели меня и втолкнули в автобус, где уже сидели десятка два арестантов. Среди них была и Валентина, она все еще плакала, не поднимая головы. Когда я попытался с ней заговорить, конвойный отвесил мне пощечину. Я повалился на сиденье. По узкому проходу автобуса расхаживали двое конвоиров с автоматами наизготовку. Ехали мы примерно полчаса и оказались на летном поле аэродрома. Всех нас погрузили в большой транспортный самолет. Внутри нас встретили пять совершенно омерзительных головорезов, каких только можно себе представить. Все в чилийской военной форме и с полицейскими дубинками. Одного за другим нас приковали наручниками к стальным поручням — они были в самолете с двух сторон. Приковывали за обе руки, обвязав поручень цепью, так что мы стояли лицом к стенкам самолета. Как только погрузили всех, люк закрыли, и самолет поднялся в воздух. Летели где-то около часа. Я оказался напротив иллюминатора. Ночь была ясная. Я посмотрел вниз. Мы летели не над землей, а над морем. Точнее, над Тихим океаном. В это время люди в армейской форме вскочили на ноги. Они открыли дверь по левому борту. Я вдруг понял, что сейчас произойдет. Остальные, видимо, тоже догадались, потому что начали кричать, плакать, умолять, выкрикивать непристойности. Наши конвоиры действовали слаженно. Вдвоем они хватали узника, заламывали ему руки, чтобы он не мог вырваться. Третий снимал с бедолаги наручники. Потом мужчину — или женщину! — волокли к открытой двери и, не обращая внимания на крики, выбрасывали в темноту. Одного за другим они вышвырнули всех. Голоса людей, просивших сохранить им жизнь, мольбы, яростные угрозы… это невозможно представить. Я не мог поверить в то, что это происходит в реальности и что моя жизнь сейчас оборвется. Все это время я отчаянно пытался поймать взгляд Валентины. Мне необходимо было увидеть ее до того, как меня тоже отправят в океан с высоты десять тысяч футов. Но цепь была закреплена так, что я не мог повернуть головы. Вдруг я услышал голос любимой — она выкрикнула мое имя и два слова: te amo, — а потом раздался последний вскрик. Наступила тишина. Головорез подошел ко мне, и я приготовился последовать за Валентиной. Но он положил руку мне на плечо и на плохом английском сказал: «Кто-то хочет, чтоб ты был жив, estúpido. И зачем кому-то нужен живым такой дрянной кусок дерьма вроде тебя?» И плюнул на меня. Меня держали прикованным к поручню всю дорогу обратно до Сантьяго. В международном аэропорту меня отвели в какой-то тихий кабинет. При мне неотлучно находились двое полицейских, а потом я снова лицом к лицу оказался с Говардом Лонерганом. Он принес рюкзак, этот рюкзак лежал в багажнике машины, на которой мы ехали, когда попали в полицейскую засаду. В рюкзаке оказались две смены одежды, мой паспорт и какие-то вещи первой необходимости. Лонерган отпустил копов и велел мне переодеться. Потом с улыбкой показал на пишущую машинку в черном чехле: «Ну кто же тащит с собой такую вещь в революцию? Дилетант — вот кто ты». Я спросил Лонергана, почему меня пощадили. Он ответил: «Благодари отца. У него здесь связи в верхних эшелонах власти. И он один из нас». «Один из нас…» Ну, вот и все: я всегда подозревал, что отец работает на ЦРУ, а теперь получил подтверждение. Больше я ни о чем не стал расспрашивать Лонергана — не видел смысла. И все же задал только последний вопрос: «У отца Валентины тоже большие связи. И, по сути дела, он работает на Пиночета. Почему же ей не сохранили жизнь?» Лонерган демонстративно отвернулся от меня и буркнул: «Об этом спроси у ее отца». Затем он вручил мне конверт. Внутри было полторы тысячи долларов наличными. «Маленький подарок от твоего папочки. Он хотел быть сегодня здесь. Но в сложившихся обстоятельствах для всех лучше, чтобы он держался подальше». Больше всего мне хотелось швырнуть эти деньги в лицо цэрэушнику. Но я поступил разумно, и это один из немногих умных поступков, которые я совершил с момента приезда в Сантьяго. Я положил деньги в рюкзак и отошел. «А когда я вернусь в Нью-Йорк…» — начал я, уверенный, что в аэропорту меня схватят либо федералы, либо цэрэушники. И знаешь, что ответил мне Лонерган? «Когда вернешься в США, можешь делать что хочешь. В конце концов, у нас свободная страна».

Глава восемнадцатая

Закончив свой страшный рассказ, Питер опустил голову и заплакал. Он не мог справиться с собой и вынужден был выйти на улицу. Я, не считая, бросила на столик деньги и выскочила следом за братом; он прислонился к стене, согнувшись пополам от горя. Я обняла его и держала так, пока он не утих.

— Ты сказал, что не убивал того человека, и я тебе верю. И верю, что ты пытался убедить своих товарищей не убивать его. Верю, что это Карли нажала на курок. Верю, что к Эль Френте ты примкнул по единственной причине — чтобы помочь любимой женщине. Ты ни в чем не виноват, кроме одного: ты считал, будто революционное движение способно изменить положение вещей, опираясь на принципы ненасилия, как Ганди.

Питер сжал мои пальцы:

— Я слышал, что Дуарте обожал двух своих дочерей, одна из которых инвалид. И что его жена и девочки буквально раздавлены известием о его смерти. Я, конечно, не нажимал на курок, но я был рядом, я помогал. Как мне пережить это? Смогу ли я когда-нибудь об этом забыть?

— Может, и нет. Но вот что я думаю: ты оказался участником войны. На войне все играют по чудовищным правилам. И этого Дуарте все равно убили бы, независимо от того, стоял ты рядом или нет.

— Но я входил в группировку, которая его убила.

— Как ты думаешь, как будут жить дальше те солдаты, что волокли к двери кричащих, упирающихся людей и сбрасывали их в Тихий океан с высоты десять тысяч футов?

— Они будут говорить себе: мы только выполняли приказ.

Мы помолчали.

— Сегодня вечером мне надо напиться, — сказал Питер.

— Я готова составить тебе компанию. — Я с горечью усмехнулась.

— Спасибо.

— Я злилась на тебя, пока не услышала эту историю. За то, что это ты, как я думала, повесил мне на шею Карли.

И я в подробностях рассказала Питеру о странном поведении и безумных выходках Карли с момента ее приезда в Дублин.

— Вот же черт!

— И это в целом о ситуации.

— И что ты будешь делать?

— Пока Карли крепко зацепилась за того типа с первого этажа, Шона. Хотя он, по-моему, уже сам не рад, что затащил ее в койку. Я стараюсь держаться от нее подальше, а после всего, что ты рассказал, буду стараться делать это с удвоенной силой.

— Обещай, что никогда и ни за что даже не намекнешь ей на то, что я тебе что-то рассказал. И не проболтайся, что знаешь о ее роли в этом деле.

— А если она начнет публично обвинять тебя в том, что ты спустил курок?

— Зачем ей это?

— Сам знаешь! Она же псих. Я вообще теперь боюсь возвращаться в Дублин, зная, что она живет в том же доме, только этажом ниже.

Потом я задала брату вопрос, который мучил меня все это время: почему отец Валентины не спас ее? Ведь с его связями в правительстве ему наверняка ничего не стоило предотвратить ужасную казнь дочери.

— Банкир, которого убили при попытке похищения, был его давним и закадычным другом. А сам он очень близок к Пиночету. То, что он не стал вступаться за дочь — тем более что ее обвиняли в преступлениях против хунты, — несомненно, укрепило его позиции и улучшило отношения с Пиночетом и его свитой. Он доказал свою преданность, продемонстрировав, что готов пожертвовать даже собственной дочерью. Я бы не удивился, узнав, что отчасти на его решение повлиял и старый добрый латиноамериканский мачизм. Валентина же предала семью, пренебрегла отцовскими наказами, убила одного из его ближайших amigos — значит, заслужила справедливое наказание. Но я убежден, что перед своей женой и двумя другими дочерьми он никогда не признается в том, что знал о смерти Валентины, наверняка станет отпираться и утверждать, что это случилось без его ведома. И солжет — в этом я тоже убежден. Непомерная гордость и раздутые амбиции — вот причина, по которой он позволил расправиться с собственным ребенком.

— Похоже на нашего старого доброго папу. Он тоже непонятно во что влез со своими амбициями и может знатно облажаться.

— За исключением одного — меня папа спас. Я могу не соглашаться с его политическими взглядами, даже ненавидеть его за поддержку этого кровавого режима, за то, что он сотрудничает с ЦРУ. Но он не позволил меня убить.

— У тебя уже была возможность сказать ему спасибо?

Питер покачал головой.

— А тебе не кажется, что это было бы правильно? Хоть письмо написать или еще как-то…

— Я бы не хотел про это писать. Потому что это наверняка дойдет до Конторы. Подожду следующей личной встречи.

— Если ваша личная встреча вообще когда-нибудь состоится.

Питер промолчал. Я сменила тему, засыпав брата вопросами о продолжающемся скандале в администрации Никсона. Питер сказал, что, по его мнению, при сложившейся ситуации импичмента Никсону следует ждать до конца лета. А до конца года, скорее всего, падет Сайгон.

— Ты, наверное, знаешь, несколько лет назад папа делал все что мог, лишь бы только Адама не призвали в армию. Устроил его на этот занюханный коммерческий факультет — это помогло. Но как только Адам окончил магистратуру и получил диплом, Служба призывной системы тут же снова учуяла запах свежего пушечного мяса. Тем более что по призывной лотерее[88] дата его рождения была под номером 12 из 365 — почти стопроцентная гарантия, что его выберут. Почему, ты думаешь, я так надолго застрял в аспирантуре? Правда, теперь, когда Никсон вот-вот свернет проект, это уже не имеет значения.

— Ты вернешься в Йель?

Питер в очередной раз подлил вина в наши бокалы:

— Когда я вернулся в Нью-Йорк — рейс в один конец из Сантьяго через Майами, — то даже не сомневался, что на границе меня встретят федералы и потащат на допрос. Но в Майами на паспортном контроле у меня спросили только, везу ли я алкоголь или кубинские сигары. В аэропорту Кеннеди я вышел из самолета, чувствуя себя свободным человеком. И первое, что я сделал, — подошел к стойке «Эр-Франс» и спросил, можно ли купить билет со студенческой скидкой на ближайший рейс до Парижа. Выложил двести долларов. И на следующее утро был здесь. Насколько я понял, даже с сигаретами, бухлом и двумя-тремя киносеансами в Париже можно жить меньше чем на сотню баксов в неделю.

— Значит, ты твердо решил остаться здесь?

— В Штаты я не вернусь ни за что. И еще… я больше не хочу видеть нашего братца. Никогда.

— Но Адам не имеет никакого отношения к смерти Валентины.

— Он работает на папу… на них… И наверняка, я нисколько не сомневаюсь, он работает в Конторе.

— А если даже и работает? — Я постаралась не давать воли раздражению. — Это так важно? Разве это Адам в ответе за все, что произошло? Его не было в том самолете, он не выкидывал орущих людей навстречу гибели…

— Ладно, ладно, согласен, я перегибаю палку, рассуждаю как ханжа.

— Не без того. Но понять тебя можно… Такой кошмар даром никому не проходит… Мама хоть знает, где ты?

— Я отправил ей телеграмму, как только прилетел в Париж. Впрочем, я уверен, отец ей уже сообщил, что вытащил меня живым. Я даже подозревал, что она понесется в Ла-Гуардиа[89] и будет встречать меня. Поэтому в Майами на пересадке поменял билет на другой рейс, тоже до Нью-Йорка, но с посадкой в аэропорту Кеннеди. Боялся столкнуться с ней лицом к лицу.

Мне трудно было даже представить себе волнение, тревогу и страх мамы, когда она узнала, что ее сын-первенец арестован чилийской хунтой. Убегать от нее, как это сделал Питер, особенно после того, как папа спас ему жизнь, показалось мне поступком очень неправильным… и, честно говоря, довольно трусливым. Мог бы провести с мамой в Олд-Гринвиче хоть пару дней, дать ей почувствовать свою нужность, уделить немного времени. Или это говорила во мне моя собственная вина? За то, что с тех пор, как пересекла Атлантику, я почти не контактировала с мамой, за то, что хотела отгородиться от нее стеной повыше…

— Я тебя не сужу, поступай, как знаешь, но все же мне кажется, что ты должен извиниться перед мамой… хотя бы по телефону.

— На днях я ей написал, но сделал все для того, чтобы она не узнала названия моей гостиницы. Не хочу, чтобы папа меня искал. Останусь невидимкой.

— Значит, когда я буду с ней говорить…

— Скажи просто, что говорила со мной по телефону, и не более того, но не выдавай мой парижский адрес.

Новая ложь. И снова секреты.

— Я скажу маме, что мы виделись, — твердо заявила я. — По той простой причине, что она, наверное, с ума сходит, день и ночь думая о том, как ты перенес тюрьму и в каком ты сейчас состоянии.

На следующее утро — в наш последний день вместе — мы старались не касаться чилийской темы и всего с ней связанного. Питеру хотелось побольше узнать об Ирландии. Он говорил, что я должна отважиться на поездку в Белфаст, чтобы самой узнать, так ли там все скверно, как пишут у нас. Дневным рейсом я должна была вылетать обратно в Дублин. Я уже успела соскучиться по его особой атмосфере.

Выйдя из гостиницы, мы обнялись. Питер выглядел очень расстроенным.

— Мне без тебя будет одиноко — как было до твоего появления.

— Тебе надо больше общаться, знакомиться с людьми, — посоветовала я.

— Сейчас для этого не самый подходящий момент.

Я не настаивала. Мы долго стояли в обнимку с братом перед фасадом нашей обшарпанной гостиницы. Я взяла с него обещание не поддаваться отчаянию, а если покажется, что силы на исходе, запрыгнуть в самолет и примчаться ко мне. Он должен научиться прощать себя. Еще я сказала, что люблю его. А потом настало время мне вернуться к своей ирландской жизни.


Две ночи спустя после моего возвращения в Дублин я проснулась среди ночи, разбуженная голосами в вестибюле.

— Называешь себя радикалкой? — кричал Шон. — Да ты просто долбаная аферистка!

— А ты просто занудный жирный мудозвон с маленьким хером, — не осталась в долгу Карли.

Это были самые добрые слова из всего, сказанного ими. Я взглянула на прикроватные часы. 2:08 ночи. Замечательно. Тем более что в девять утра у меня была лекция, а я все никак не могла опомниться от того, что узнала в выходные.

Пока Карли продолжала свои излияния, теперь называя Шона «полудурком, рядом с которым талант и не ночевал», я невольно думала: Ты понятия не имеешь, что пережил мой брат, через что ему пришлось пройти. А если бы он сдал тебя чилийским властям, сейчас ты была бы в международном списке особо опасных беглых преступников, за тобой гонялся бы Интерпол… Ты обязана ему своей свободой. И что же? Ты разгуливаешь по Дублину, ненавидя всех вокруг, наговариваешь на других, вешаешь на них жуткие обвинения, а себя, собственную злобу и отвратительные поступки оправдываешь тем, что когда-то стала жертвой насилия. Да ты сама стала такой же, как те подонки, которые тебя травили, даже их ухудшенной версией.

На другой день, подходя в обеденное время к студенческой столовой в Тринити, я издали услышала голос — кто-то громогласно заявлял о необходимости создания в Ирландии радикального государства рабочих, о том, что пора покончить с властью корпораций и разрушить эксплуататорские структуры правящего класса. Этот голос был мне хорошо знаком.

— Прямо сейчас, в эту самую, блин, гребаную минуту, американские империалисты разрушают вьетнамские деревни и города. Прямо сейчас американские империалисты расползаются по всему земному шару. Они знают, что потребительство — форма социального и геополитического контроля…

Я подошла к ступеням здания и посмотрела на Карли. Она меня увидела. И ее лицо мимолетно озарилось мстительной усмешечкой.

— Прямо сейчас американские империалисты заново прибирают к рукам чилийские медные рудники и поддерживают кровавую хунту, которая уничтожает борцов за свободу и эксплуатирует пролетариат.

Я уже повернулась к Карли спиной, собираясь уйти, когда раздался второй знакомый голос:

— Удивлен, что ты не стоишь там, наверху, и не выкрикиваешь радикальные лозунги, вроде «ПВСС!».

Оглянувшись, я оказалась лицом к лицу с Киараном Киггом. Как всегда, с трехдневной щетиной на щеках, в своем обычном твидовом пиджаке и черной водолазке. Он оглядел меня с ног до головы. Его интерес был мне приятен.

— Что еще за ПВСС? — спросила я.

— Пролетарии всех стран соединяйтесь! Обычное дерьмо, которые вечно выкрикивают эти псевдомарксисты. Ты с ней знакома? Не так уж часто американцы ездят по мозгам именно с левацкой темой.

— Мы были друзьями. Но теперь не общаемся.

— Из-за этой ее безумной коммунистической трепотни?

— Из-за того, что я больше не хочу иметь ее в друзьях.

— Суровый приговор.

— Так и есть.

— Может, посвятишь меня в подробности за пинтой пива?

— Не хочу ни с кем обсуждать эту тему.

— Понял. Но как насчет пива?

Вечером того же дня, когда мы сидели в «Голове оленя», я спросила Киарана, каково это — жить в зоне боевых действий.

— Ну как… каждое утро на улице штабелями складывают трупы. По саду за домом ползают зеленые человечки в камуфляже. А перед отелем «Европа» — самым бомбардируемым отелем в мире — гильотинируют военных преступников. И что самое замечательное, эти публичные казни стали отличным семейным развлечением в выходной день. Все берут своих любимых крошек и устраивают пикник перед…

— Ладно, ладно, — перебила я. — Обещаю, больше не буду задавать дурацких вопросов.

— Истина — если только существует на свете такая штука, как истина, — состоит в том, что жизнь продолжается. Там, где живут мои родители — рядом с университетом, — все довольно спокойно, прямо-таки идиллия. С Фоллс-роуд и Шенкилл-роуд иногда доносится какофония. Надо хорошо знать географию Белфаста, поделенного между кучей группировок. Ну, а к танкам и британским солдатам на улицах привыкаешь довольно быстро. Так и живешь, с надеждой и страхом, как бы с тобой и твоими близкими чего не случилось.

— У тебя кто-то пострадал во время волнений?

— Снова ты начинаешь… так и тянет тебя погрузиться в Средоточие Ирландской Тьмы.

— Я просто спросила.

— И я на него отвечу: мою одноклассницу из начальной школы в прошлом году тяжело ранили в Лондоне в результате взрыва бомбы. Теракт на вокзале Кингс-Кросс. Бедная девочка. Она уехала из Белфаста, чтобы быть подальше от этого безумия, и напоролась на него в Лондоне.

— Боже, как странно. От судьбы не уйдешь.

— Или просто дикое невезение. Все боги — просто мерзкие педерасты. Ты же не веришь всерьез во всю эту галиматью — «рок, судьба»… все такое?

— Я пришла к выводу, что люди сами пишут свою судьбу, пусть даже непреднамеренно.

— И часто это непреднамеренное оказывается именно тем, чего они хотели, даже если впереди совсем не хэппи-энд.

— Точно.

Так вышло, что я рассказала Киарану о Бобе и профессоре Хэнкоке и обо всех причинах, по которым я смотала удочки и спешно уехала в Дублин.

Когда я договорила, он сказал:

— Неудивительно, что тебе захотелось сбежать от всего этого за океан. Я это прекрасно понимаю, как и то, почему ты не трубишь об этом на каждом углу…

— Не хочу предавать это широкой огласке.

Киаран слегка коснулся ладонью моей руки:

— Я постараюсь заработать нашивку «Заслуживает доверие». — И он сплел свои пальцы с моими.

— Да, — сказала я, отдергивая руку, — уж постарайся, пожалуйста. А Дублин — город, в котором господствует менталитет провинциального городка, характеризующийся особой мстительностью.

— Так ты его невзлюбила?

— Мне много что в Дублине нравится, даже очень. Особенно сочетание того, что он разом и дружелюбный, располагающий, и жестокий. Я ему не доверяю. Но в этой противоречивости есть странное очарование. И это, пожалуй, как-то характеризует и меня.

По пути до Пирс-стрит Киаран рассказывал мне довольно абсурдную историю о священнике, с которым он познакомился благодаря своим родителям, человеке достаточно широких взглядов и с тонкой душой, читающем, мыслящем, но при этом беспробудно пьющем. Дорожный патруль задержал его за рулем, когда он был пьян в лоскуты. Когда полицейский спросил, пил ли он, священник ответил: «А как еще, по-вашему, я бы мог здесь выжить?» Патрульный не нашелся с ответом и отпустил его.

Проводив меня до дверей, Киаран повел себя как истинный джентльмен. Слегка чмокнул и, пожелав мне спокойной ночи, предложил:

— Давай повторим через несколько дней.

— Было бы здорово, — согласилась я.

На следующий день я сходила на почту на Эндрюс-стрит и позвонила домой.

— Кто это? — сразу спросила мама, тяжело дыша, как будто запыхалась.

Когда оператор сообщил ей, что на линии я, она выдохнула с облегчением.

— Слава Богу! Скажи, что с моим мальчиком все хорошо. — Таковы были ее первые слова.

Это сбило меня с толку. Как мама узнала, что я была в Париже и виделась с Питером?

— Я не понимаю, о чем ты говоришь.

— Черта с два ты не понимаешь. Твой отец в воскресенье нашел Питера, даже перекинулся с ним двумя словами. Питер сказал ему, что ты только что прилетала к нему в гости.

— Как папа его выследил?

— А как ты думаешь?

— Его друзья из ЦРУ?

— Понятия не имею.

— Ты же знала, что папа работает в Конторе уже много лет.

— Перестань корчить из себя Полианну, Элис. Все мы живем в жестоком реальном мире, где все имеет свою цену.

Перед тем как позвонить, я долго обдумывала, как вести разговор. Я догадывалась, что мама не хуже меня осознает, какой опасности подвергался Питер. Но что именно рассказал ей папа? Во всем, что касалось мамы, он всегда старался сглаживать острые углы. И на то были свои причины.

Поэтому я ограничилась двумя словами:

— Да, я ездила в Париж и встречалась с Питером. У него все нормально.

— Какое там! Твой отец сказал, что, если бы он не вмешался, Питера прислали бы домой в цинковом гробу.

— Так и слава богу, что вмешался.

— Бог не имеет к этому никакого отношения. Это твой отец спас Питера. Почему он сбежал от меня тогда, в аэропорту? Ты хоть представляешь, как мне было больно? Мой ребенок, которого чуть не пристрелили эти помешанные леваки и который остался жив только благодаря отцу — и дяде Сэму, — заставил меня метаться по Ла-Гуардиа. А ведь я прикатила туда — в этакую даль, — чтобы забрать его домой. Не в тюрьму же я собиралась его посадить. Просто хотела провести несколько дней вместе.

— Ты права, он паршиво поступил.

— Ты серьезно?

— Конечно же серьезно. Я и Питеру сказала, что он нехорошо с тобой обошелся.

— Первый раз ты хоть в чем-то на моей стороне.

— Мне правда очень жаль, что он причинил тебе боль.

— Скажешь мне, где он остановился в Париже?

— Питеру сейчас необходимо побыть одному.

— Да ты что думаешь, я сейчас прыгну в самолет и полечу в Париж? Не собираюсь. Мне просто нужен адрес. Уж на такую-то малость я имею право рассчитывать.

— Тогда пусть он сам тебе его и даст. Почему папа не дал тебе адрес, раз уж он знает, где найти Питера?

— Твой отец тоже скрытный как не знаю что. Хочешь, скажу, почему он не даст мне адрес? Потому что я могу поспорить на что хочешь — у Питера есть на него компромат. И они заключили сделку: Питер ничего не скажет, если отец спрячет его от меня.

Такая «сделка», произойди она на самом деле, ничуть бы меня не удивила. Дело заключалось в сложных отношениях между ними. Насколько я знала обоих, отец и сын действительно могли покрывать друг друга. И мне сейчас приходилось говорить крайне осторожно, чтобы не ляпнуть чего-то лишнего из того, что я узнала, и не разойтись в показаниях с отцом, по версии которого Питера чуть не убили «помешанные леваки».

— В Париже у Питера все хорошо.

— Вы все сговорились, у вас заговор против меня, — сказала мама.

— У нас у всех заговор друг против друга, — парировала я.

Мама бросила трубку. Через неделю я получила от нее письмо — точнее, записку на листке тисненой бумаги — с единственной фразой, написанной ее аккуратным почерком:

Прочти вырезку и поразмысли о том, как важно всем нам держаться вместе, любить друг друга и не предавать семью.

В конверт была вложена вырезка из местного еженедельника «Гринвич таймс». В разделе новостей сообщалось, что психолог Синди Коэн была найдена мертвой в своем доме в Олд-Гринвиче. Причина смерти — самоубийство. Ей было сорок девять лет. Дальше в заметке говорилось, что домработница миссис Коэн обнаружила тело хозяйки утром в понедельник, рядом с кроватью валялся пустой пузырек от прописанного ей транквилизатора. Друзья покойной сообщили, что она так и не оправилась после исчезновения ее дочери Карли, последовавшего за серией хулиганских выходок. Карли подвергалась травле в старшей олд-гринвичской школе осенью 1971 года, апогеем которой стало нападение, совершенное двумя ее одноклассниками-выпускниками. Далее следовала выдержка из интервью не с кем иным, как с моей мамой, которую назвали одной из ближайших подруг миссис Коэн. Она говорила о мужестве Синди перед лицом страшной трагедии, в результате которой распался ее брак. Местный детектив из отделения полиции Олд-Гринвича заявлял, что после аутопсии, проведенной судмедэкспертом в Стэмфорде, версия о насильственной смерти отпала: «Миссис Коэн, увы, покончила с собой».

Я отложила вырезку, чувствуя себя из рук вон плохо. Тем более что всего за час до этого, забежав в паб под названием «Длинный бар», я с удивлением увидела там Карли, сидевшую в углу в компании очень неприятного вида мужчин. Едва заметив их, Киаран больно схватил меня за руку и, развернув, буквально выволок за дверь.

— В чем дело, что случилось? — Я ничего не понимала.

— Спроси об этом у своей ненормальной подружки. Ты знаешь, что это за мужики, с которыми она там распивает пиво? Шеймус О’Риган известен любому сотруднику Особого отдела в Дублинском замке[90] как неофициальный глава ИРА в Республике. Очень опасен, форменный ублюдок. И уже точно не тот человек, с которым наивной американской девушке стоило бы чокаться и ворковать. Блин, она хоть отдает себе отчет, насколько страшны эти отморозки?

Мне вдруг страшно захотелось во всем признаться Киарану. Но страх не дал и рта раскрыть — я не была уверена в том, что могу до конца доверять этому парню, не знала, станет ли он держать язык за зубами насчет Карли с ее темным прошлым и людей, с ней так или иначе связанных.

— Как ты думаешь, она нас видела? — спросила я, когда мы отошли от паба.

— Она не смотрела в нашу сторону, — успокоил меня Киаран. — Поверь, если бы эти типы хоть что-то заподозрили, они сели бы нам на хвост еще в дверях паба. Нет, к счастью, она нас не заметила.

Сегодня, читая в газете о смерти матери бывшей подруги, я не могла выбросить все это из головы. Необходимо, решила я, встретиться с ней.

Вечером я приняла приглашение Киарана побывать у него в гостях. Он жил на последнем этаже дома в георгианском стиле, довольно убогого и неряшливого на вид.

— Когда придем, в комнате будет дикий холод, — предупредил Киаран, — но я сразу затоплю, и станет тепло. А мы пока будем греться с помощью виски — я приберег бутылку «Бушмиллз» для такого случая.

Я сразу поняла, почему комнату так трудно отапливать: в ней были очень высокие потолки. Большие окна выходили на площадь. А еще в комнате была кровать, которая ужасно скрипела, когда мы занялись на ней любовью примерно через час, дождавшись, чтобы электрообогреватель и торфяные брикеты в камине немного нагрели воздух в комнате. Я отдавала себе отчет в том, что, принимая приглашение, даю понять, что согласна на дальнейшие шаги. Что меня удивило, так это страсть, вспыхнувшая между нами. У нас с Бобом был хороший секс. Но это… это было что-то неистовое. Дикое и грязное.

После этого мы очень долго лежали молча. Указательным пальцем я провела по груди парня. Он приподнялся, взял мое лицо в ладони и прошептал:

— Я тебя никогда не отпущу.

— Мне нравятся эти слова.

— Только не думай, я не собственник. Я не из тех, кто контролирует.

— Я тоже… да и сама держусь подальше от тех, кто пытается контролировать.

— Ты нужна мне такой, какая ты есть. Только будь со мной рядом как можно чаще… Господи Иисусе, что это… я, кажется, становлюсь сентиментальным?

— Ничего, я как-нибудь переживу твою сентиментальность. Тем более что я этого тоже хочу.

Мы снова замолчали, затормозив на самом краю пропасти, отделявшей нас от признания в любви. Позже, обсуждая этот момент, мы оба улыбались, вспоминая о своей робости перед лицом чего-то огромного — чувства, что каждый из нас встретил свою половинку. Мне нравился причудливый, парадоксальный юмор Киарана. Мне нравилась его страсть к книгам. Я обожала его каламбуры и его непочтительность. Как я уже убедилась раньше, когда он увел меня прямо из паба, не дожидаясь, пока Карли и эти головорезы меня заметят, он быстро соображал и был готов защищать меня. Странно, как неожиданно может нагрянуть любовь, это всегда застает нас врасплох.

Утром мы отправились завтракать в «Бьюли». Издали увидев, как мы держимся за руки, к нам танцующей походкой подлетела Пруденс:

— Что я вижу! Вы обрели любовь! И вам обоим немедленно нужны утренний кофе и наши фирменные булочки.

Киаран выразительно закатил глаза, но я поняла, что его скорее позабавило такое откровенное заявление, чем смутила его публичность. Пруденс отошла за кофе с булочками, а парень снова взял меня за руку:

— Нас двое теперь, мы пара.

Я улыбнулась, наши пальцы переплелись.

— Да, пара.

Подошла Пруденс с кофе и булочками:

— Придется вам отлепиться друг от друга на минутку, если хотите поесть.

И в этот момент я увидела, как в кафе входит Карли с маоистом, которого я однажды видела на ступеньках столовой в Тринити, где он выкрикивал какие-то лозунги. Заметив меня, она бросила в мою сторону мрачный взгляд, после чего направилась к столу в противоположном углу. Я вспомнила о газетной вырезке, которую носила в сумке, о мамином письме и об ужасной новости, которую мне нужно было сообщить Карли. Страшно было даже заговорить с ней о таких вещах.

Киаран сразу почувствовал мое беспокойство:

— О чем думаешь?

— О том, чего пока не могу тебе рассказать.

— Значит, между нами уже есть секреты?

— Не могу все выложить, пока не узнаю тебя получше.

— Я просто тебя дразню, любовь моя.

Так он в первый раз назвал меня своей любовью. В былые времена я бы взвилась до потолка, услышав такие слова после одной-единственной ночи вместе. Но сейчас и не подумала взвиться. Наоборот, взяла его за руку и сказала:

— А ты — моя любовь.

— Там твоя подружка и те типы, с которыми она была вчера вечером… Если она кувыркается с ними в койке, то скоро, не исключено, окажется в неглубокой могиле рядом с границей, с пулей между глаз. Они на самом деле настолько плохи.

— Но если они такие опасные, почему им позволяют разгуливать на свободе?

— Потому что прямых обвинений против них пока нет, не за что зацепиться. Они организуют работу, продумывают схемы, а грязную работу выполняют их прихвостни, мелкая сошка. Меня вот что волнует: если твою подружку схватит Особый отдел полиции, ее там допросят и вытрясут из нее все, в том числе и то, что она твоя подруга детства и виделась с тобой уже здесь, в Дублине. Это может бросить на тебя подозрение, и в университете могут насторожиться, заподозрив, что ты темная лошадка.

— Но это бездоказательно.

— Когда речь заходит о терактах и подобных штуках, здесь, на острове, доказательства могут и не потребоваться, чтобы оказаться по уши в дерьме. Сам по себе тот факт, что она до сих пор живет с тобой в одном доме…

— Не предупредить ли мне этого дурака-поэта, с которым она спит?

— Если ты шепнешь ему на ушко, что видела ее с этими деятелями из ИРА, ты покажешь ему тем самым, что тебе известно, кто такие эти джентльмены. Так что тут мы встаем перед дилеммой. А не можешь ты позвонить ее родителям?

— Это как раз и есть часть проблемы, но прости, сейчас я никак не могу всего тебе объяснить. Очень надеюсь, что ты мне простишь такую скрытность. Но все так…

— Запутанно?

— Мягко говоря. Ох, ну что за дерьмовый год!

На другом конце кафе Карли громко и резко разговаривала с маоистом. Они явно ссорились. Внезапно маоист вскочил и почти выбежал из зала.

— Мне очень нужно с ней поговорить, — сказала я. — Ты на меня не обидишься?

— Никогда, любовь моя. Я, пожалуй, зайду в библиотеку. Встретимся в колледже в шесть?

— Обязательно. — И я потянулась к Киарану, чтобы поцеловать.

Потом встала и подошла к Карли — двадцать шагов или около того. При моем приближении она подняла голову:

— Чем обязана такой высокой чести?

— Я сяду?

— Нет.

Я села.

— Я сказала «нет», — почти выкрикнула Карли.

Люди за соседними столами начали крутить головами, посматривая в нашу сторону.

— Ты должна меня выслушать, Карли. Твоя мама умерла.

Новость подействовала на нее, как удар в челюсть. Голова нервно дернулась и откинулась назад, глаза выкатились из орбит, у Карли был ошарашенный, потерянный вид. Но уже через мгновение она собралась, и на ее лице появилась маска гнева.

— Докажи, — прошипела она.

Я вынула газетную вырезку и, положив на стол, подтолкнула к ней.

Схватив ее, Карли попыталась скрыть потрясение, когда прочила заголовок и увидела десятилетней давности фото своей матери. Статью она просмотрела молча, скомкала вырезку и отшвырнула ее в сторону:

— Ты пытаешься вызвать у меня чувство вины.

— Я хотела сказать, что очень тебе сочувствую.

— Статейку тебе, конечно, твоя мамочка послала?

Я кивнула.

— Имей в виду, когда она узнает, что ты могла спасти ее подругу, то возненавидит тебя еще сильнее.

— О чем ты вообще говоришь?

— Ты же не дала знать своей мамочке, что я жива и здорова.

От этой реплики я оторопела. Особенно потому, что уже начала догадываться, что последует дальше.

— Не думаю, что это мое дело — раскрывать твои секреты.

— И полюбуйся на результат: ты допустила, что моя мать наложила на себя руки.

— Да как ты смеешь?..

— Смею что?

— Ты не смеешь меня обвинять…

— Если бы ты рассказала свой маме или моей маме, что я еще жива…

— У меня и в мыслях не было, что твоя мама собирается…

— Сама мне говорила, что она была очень подавлена с того дня, как я исчезла. И что отец ее бросил… Ты говорила, что друзья о ней волнуются. Ты могла бы это предотвратить.

— Не морочь мне голову. Почему у нее была депрессия? Почему она убила себя? Да из-за того, что ты пропала… и у тебя не нашлось элементарного сочувствия, чтобы хоть намекнуть своей матери, что ты…

— Как это типично для тебя — пытаться переложить на меня свою вину. Я умерла. Подохла. Стала кем-то другим. А ты могла спасти ее, просто позвонив. Но дай-ка угадаю — ты не пожелала в это ввязываться.

— Я как дура покрывала тебя, не хотела выдавать…

— Своей нерешительностью ты убила мою мать.

Меня охватило настоящее бешенство — я готова была схватить стоящий на столике чайник с горячей водой и выплеснуть Карли в лицо. Но где-то в уголке сознания прозвучал голос рассудка: этим ты ничего не выиграешь, так что просто уходи сейчас же, пока ты ничего не натворила и не осложнила ситуацию еще больше.

Именно так я и поступила. Но на полпути к выходу оглянулась, чтобы увидеть Карли, которая сидела, невидящим взглядом уставившись в стол, разбитой новостью, что я ей сообщила. Я заметила, что она кусает губы, борясь со слезами. Я бросилась назад, к ее столику. Но она, увидев меня, вскочила на ноги, сгребла в охапку пальто и сумку, метнулась к двери и, оттолкнув меня, вылетела в пасмурное дублинское утро.

Я посмотрела на часы. Только половина одиннадцатого утра. Голова у меня кружилась, как юла, вышедшая из-под контроля. Грязные обвинения Карли, хоть они и были чистой воды манипуляцией, тем не менее выбили меня из колеи, разбередив рану в душе и разбудив чувство вины. Я была в ужасе, вдруг ясно осознав: скажи я маме сразу о появлении воскресшей Карли, миссис Коэн, возможно, была бы сегодня жива. Мне до зарезу нужно было с кем-нибудь об этом поговорить, но я боялась. Боялась, что Киаран, если я приду к нему и вывалю на него все это, может от меня отдалиться, решив, что для него все это слишком сложно, слишком мрачно. Я брела по Графтон-стрит, пока не дошла до Стивенс-Грин, выкурила сигарету, пытаясь успокоиться. Мне нужно было идти в библиотеку заниматься, но ни на чем другом я сейчас не смогла бы сосредоточиться. Из-за смерти миссис Коэн я чувствовала себя опустошенной, снова и снова я спрашивала себя, почему так испугалась возможной реакции Карли, что не подумала снять трубку и позвонить, ведь этим я могла спасти ее мать. Будь я католичкой, сейчас, наверное, уже сидела бы в исповедальне, хотя и сомневаюсь, что получила бы там мудрый совет. Скорее всего, мне велели бы десять раз прочитать молитвы по четкам и несколько раз «Богородица, Дева, радуйся» и отпустили грехи… хотя нет, священник наверняка сказал бы, что самоубийство — один из самых страшных грехов и я должна была сделать все возможное, чтобы его предотвратить. В моей голове происходил шизофренический диалог — и все вокруг указывали на меня осуждающими перстами. Я расплакалась. Меня била дрожь как в лихорадке. Да, сейчас я, как никогда, нуждалась в отце, но только не в том, кто носил пасторский воротничок. Я встала. По диагонали прошла через парк, выйдя у Эрлсфорт-Террас, и зашагала по Лоуэр-Лисонстрит. Наконец я добралась до входной двери дома Дезмонда. Дважды постучала. Не дождавшись ответа, постучала еще несколько раз. Потом повернулась и спустилась по ступенькам на тротуар.

— Не убегайте так поспешно, Элис.

Я оглянулась. Дезмонд был в фартуке и держал в руке пылесос.

— Извините, я пылесосил и не услышал вас.

— Я должна извиниться.

— За что же?

— За то, что приняла как должное ваше гостеприимство и доброе отношение, а потом исчезла.

— Вы мне ничего не должны, Элис.

Я снова начала плакать.

— Можно мне войти?

— Ради всего святого, что случилось? — всполошился Дезмонд.

Мой плач перешел в рыдания. Бросив пылесос, Дезмонд обнял меня за плечи, проводил в дом, снял с меня из пальто и усадил перед камином в гостиной. Видя, что я продолжаю всхлипывать, подошел к буфету и налил мне основательную порцию «Редбрест».

Я осушила стакан тремя большими глотками. Дезмонд налил еще виски и поставил на столик рядом с креслом, в которое меня усадил:

— Если снова расстроитесь, только руку протяните.

Немного придя в себя, я заговорила. Вся эта чертова история — каждая ее частичка, каждая деталь, начиная с исчезновения Карли три года назад, — так и вылетела из меня. На лице Дезмонда отражались самые разные эмоции. Я видела, как сжимались его губы в определенные моменты повествования, особенно когда я добралась до чилийской части истории и сообщила, что Карли, по словам Питера, убила редактора газеты. Когда я описывала, как она появилась на моем пороге и как по-хамски вела себя, он снова плотно сжал губы. Но когда я дошла до ее заигрывания с ребятами крайне левых убеждений в Тринити и о том, как я застала ее в пабе в компании ирландских боевиков, Дезмонд был шокирован. Под конец я поведала о нашем разговоре час назад в «Бьюли», где Карли обвинила меня чуть ли не в доведении ее матери до самоубийства.

— Не смейте винить себя за то, что эта бедная женщина покончила с собой, да простит ее и примет Господь. Ее мерзавка-дочь — вот кто мог и должен был избавить бедняжку от страданий. Ваша бывшая подруга — настоящая стерва. Вы уверены, что эти республиканцы не заметили вас и вашего молодого человека в пабе?

— Они были поглощены разговором, а Карли точно нас не видела.

— Слава Богу, что так. А этот парень, Киаран… он не замешан в политике, не так ли?

Я объяснила, что его отец — научный работник в Квинсе, а мать работает на радио. Ни он, ни его семья, хотя и были католиками, не имели дела с политикой и держались в стороне.

— Раз вы считаете, что ему можно верить, я осмелился бы вздохнуть с облегчением. Меньше всего вам нужно близкое знакомство с «политическими» с севера.

— В этом отношении я уверена в Киаране.

— А в других отношениях?

— Он кажется мне очень здравым, — сказала я, употребив слово, которое часто слышала в Дублине. «Здравый» — одно из самых положительных качеств, которыми можно обладать в таком предательски переменчивом городе.

— Надо, чтобы вы привели этого молодого человека сюда, позвольте мне хорошенько его рассмотреть. Вы же знаете, я испытываю к вам своего рода отцовские чувства, оттого и веду себя немного покровительственно. Именно поэтому, если, конечно, вы позволите, я взял бы на себя труд разобраться и с проблемой, которую создает ваша опасная подруга.

— Я боюсь, что, если вы позвоните в полицию и окажется, что она замешана в какие-то плохие дела с теми «политическими» господами…

— Вот как мне представляется дело: успей эти типы втянуть ее во что-то серьезнее простой болтовни, сейчас бы она едва ли открыто разгуливала по Дублину. Самое лучшее — постараться поскорее выдворить ее из страны, пока она по дурости не успела ввязаться в настоящие неприятности. Один из моих старых друзей занимает довольно высокую должность в Особом отделе. Я позвоню ему, приглашу пропустить по стаканчику и расскажу ему эту историю.

— А вдруг она скажет моим маме и папе, что я могла позвонить ее матери и спасти ее?

— Как только ее задержат и отправят домой в Штаты, вы напишете родителям письмо, в котором объясните, как было дело. Уверен, они все поймут правильно, учитывая, какая вы умница. Особенно если вы расскажете, как эта дрянь велела вам молчать о ее местонахождении, да еще и шантажировала вас, угрожая, что обвинит вашего брата в преступлениях в Сантьяго, которых он не совершал.

— Ну, это не совсем так.

— В данной ситуации это простительный грех. Так или иначе, но она же утверждала, будто ваш брат убил того человека, и всячески вам угрожала. Учитывая связи вашего отца, можно надеяться, что он будет только рад, что вы не поверили в ложь о вашем брате. И вот еще что: советую, когда все будет позади, намекнуть родителям в письме, что вы приложили руку к тому, чтобы власти в Дублине узнали о ее местонахождении. В то же время, однако, вам важно изображать полное неведение, если кто-то вдруг решится вас в этом обвинить. Не сомневайтесь, мой друг обо всем позаботится, и ваше имя не будет фигурировать в деле. Никто не сможет связать вас с тем фактом, что вашу бывшую подругу забрали в полицию. Будьте умницей и в ближайшие несколько суток ночуйте дома. Если вас не окажется на месте в ту ночь, когда за ней придут, это будет выглядеть подозрительно.

— А что мне Киарану сказать?

— Ничего не говорите до поры до времени. Если парень так хорош, как вы думаете, то он прекрасно поймет, почему вы не могли ничего сказать ему раньше. Ну а если у него все же есть червоточина, вы это тут же и поймете.

Когда мы решаемся выговориться и поведать другому человеку о том, что нас гнетет, то в этом есть как минимум один плюс: с этого момента ты больше не один наедине со всеми своими страхами. Но, с другой стороны, разделенная тайна перестает быть тайной, и хотя интуиция подсказывала мне, что Дезмонду я могу доверять безоговорочно, я понимала также, что у окружающих все равно возникнет множество вопросов. Мне необходимо было сохранять спокойствие и притвориться взволнованной и удивленной, когда за Карли придут.

В ту ночь Киаран впервые остался ночевать у меня. Мы повалились на постель и занимались любовью с еще большей страстью, чем накануне вечером. Около полуночи я услышала, как Шон и Карли распевают «Покидая Ливерпуль».

Киаран перевернулся:

— Певчие, блин, птички. Они всегда так голосят?

— Обычно они милуются друг с дружкой, как пара невменяемых немецких пастушков.

— Ненавижу эту песню, — буркнул Киаран. — Сентиментальная старая дешевка.

— Рано или поздно она закончится.

Так и случилось примерно минут через пять. Мы оба погрузились в дремоту, однако я не успела заснуть, потому что кто-то внезапно забарабанил во входную дверь. Киаран мгновенно проснулся.

— Вот дерьмо, это ужас какой-то, — пробормотал он.

Стук продолжался. Я услышала, как открылась дверь. Громкие голоса раздались в коридоре. Вторая дверь тоже открылась. Теперь голоса стали еще громче, послышались звуки борьбы.

Я вскочила на ноги и хотела выйти из комнаты, но Киаран схватил меня за руку:

— Если это то, о чем я думаю, то лучше не вылезай. Меньше всего тебе нужно, чтобы кто-то засек, как ты стоишь и наблюдаешь за происходящим.

Теперь кричала Карли. Хлопали другие двери. Я слышала, как Шон пытается ее успокоить.

— Выбирать не приходится, ты должна пойти с ними, — повторял он.

— Эта сука меня заложила! — крикнула Карли. — Ты слышишь меня, Элис Бернс? Я знаю, это ты вызвала гребаных копов.

Я зажала уши. Борьба внизу продолжалась еще минуту или около того. Наконец дверь захлопнулась, и я услышала, как отъезжает, включив сирену, полицейская машина.

Киаран сел рядом со мной и обнял меня:

— Если то, что она кричала, правда, значит, у тебя были на то веские причины. Я в этом не сомневаюсь.

Снаружи послышались поспешные шаги по лестнице, за которыми последовал стук в мою дверь.

— Элис, Элис… — взволнованным шепотом позвал Шон. — Если ты дома, выйди, нам нужно поговорить.

Хотя Киаран беззвучно жестикулировал, показывая, чтобы я затаилась и не отзывалась, я все же подошла к двери. Приоткрыв ее, я уставилась на Шона полусонными глазами, делая вид, что глубоко спала и он только что разбудил меня.

— Что случилось? — спросила я, зевнув.

— Чертов Особый отдел только что замел твою долбанутую подругу.

— Ничего себе. — И я снова зевнула.

— И больше тебе нечего сказать? Это все?

— Ага. Нет, еще кое-что: ты, должно быть, рад-радешенек, что избавился от нее.

— Что? Впусти меня, поговорим.

— Нет, Шон, я не одна.

— Ладно, не вопрос, но завтра мы можем потолковать об этом?

— Конечно, ты должен будешь мне рассказать, что случилось.

— Да я сам ни хрена не понимаю.

Как только я закрыла дверь, Киаран протянул руку и коснулся моего лица:

— Если я правильно понимаю, ты сейчас думаешь: могу ли я доверять этому парню, который оказался со мной рядом в такой момент?

Я взяла его руку в свои:

— Если ты готов слушать, то я готова все тебе рассказать.

Глава девятнадцатая

На следующее утро перед входом в наш дом на Пирс-стрит остановилась черная полицейская машина без опознавательных знаков. Из нее вышли двое мужчин в дешевых костюмах и постучали в нашу дверь. Открыл Шон. Они предъявили ему свои удостоверения личности и объяснили, что хотят задать ему несколько вопросов. Я слышала весь их разговор, потому что за полчаса до этого Шон поскребся в мою дверь и спросил, не можем ли мы вместе позавтракать. Киаран к этому времени уже убежал, ему нужно было на первую пару. Я сидела в кресле-качалке, пила кофе и убеждала себя, что курить еще рано. Чтобы отвлечься от событий прошлой ночи, я пыталась читать Драйдена[91] перед сегодняшней лекцией профессора Брауна. Но глаза впустую скользили по строчкам — я только могла представлять себе, что сейчас рассказывает Карли людям из ирландского Особого отдела и посольства США.

В голове крутились тревожные мысли, опасения и страхи, и, не в силах сосредоточиться на «Пиршестве Александра», я сидела как на иголках, ожидая властного стука в дверь.

Когда стук все-таки раздался, я чуть не свалилась с кресла. Поняв, что это всего лишь Шон, я ничуть не успокоилась, потому что была уверена — сейчас он примется обвинять меня в том, что я настучала властям на подругу.

Но Шон был неузнаваем, сама предупредительность. Не успела я открыть дверь, как он положил мне руку на плечо:

— Прости за вчерашнее, я просто перенервничал, когда копы ни с того ни с сего ворвались и потащили Меган… затем, надеюсь, чтобы запихнуть ее в ближайшую тюрьму.

— Шон, я не звонила в полицию.

И тогда я предложила ему войти и рассказала, что видела ее в Тринити в обществе маловменяемых маоистов, а потом мы с Киараном наткнулись на нее в пабе, где она сидела в компании мужчин, «которых Киаран назвал известными республиканскими боевиками».

— Он сказал конкретно, кто это был? — заинтересовался Шон.

— Нет, сказал только, что у них скверная репутация, и ничего больше.

— А ты в этом уверена?

— Абсолютно уверена, — ответила я, заметив, что, точно так же, как и Дезмонд, Шон заметно занервничал, как только были упомянуты республиканцы.

— Не вздумай кому-нибудь ляпнуть, что ты видела эту дуру с такими людьми. И мужика своего предупреди, чтобы держал язык за зубами, — прошипел Шон. — Ничего этого не было. Я говорю это ради вашей же с ним безопасности… и моей тоже.

— Договорились.

Шон облегченно вздохнул:

— Все, больше об этом ни слова. Одно скажу: ты была чертовски права ночью, это чистая, блин, правда. У меня прямо от сердца отлегло, когда эту гарпию увели. Слушай-ка, если ты еще не ела, я могу быстренько сообразить внизу завтрак. Составишь мне компанию?

Но пока Шон готовил нам завтрак, как раз и явились полицейские из Особого отдела. Он увидел в окно, как из автомобиля без опознавательных знаков выходят люди в штатском, и, прежде чем открыть дверь, шикнул, чтобы я поднялась к себе. Я взлетела вверх по лестнице, с площадки успев заметить, как в дом входят два агента Особого отдела, и закрылась у себя. Я снова высунула нос, только когда внизу хлопнула входная дверь. Выждав минут пятнадцать, не меньше, я осмелилась выйти из дома. День был тихий, неяркий — легкий туман, ощущение весны в воздухе. Я почти не сомневалась, что не успею завернуть за угол к Вестланд-роу, как мне на плечо опустится тяжелая рука и мрачный человек в темном костюме спросит: «Вы Элис Бернс?»

Но никто меня не остановил. Я нормально отучилась до конца дня, была на всех лекциях и семинарах. Правда, когда вернулась, обнаружила под дверью записку, в которой говорилось, что мне «звонили из американского посольства. Пожалуйста, перезвоните консулу Макнамара по номеру…» Внизу был нацарапан номер телефона.

Я сразу спустилась на первый этаж и постучала в дверь Шона.

— Ох и досталось мне сегодня, — сообщил он.

— О чем спрашивали в полиции?

— Да много о чем. Все хотели знать обо мне, моих политических взглядах, моих друзьях… Знаю ли я что-нибудь о прошлом твоей подружки и о ее исчезновении. Ты от меня кое-что скрыла, Элис, совсем чуточку. Почему ты не рассказала мне, что ее, оказывается, ищут уже несколько лет? Ты с самого начала знала, что она — ходячая проблема. Надо было поставить в известности власти уже несколько недель назад.

— Она взяла с меня слово, что я буду молчать, — сказала я, зная, что это вранье, и внутренне корчась от стыда и чувства вины. Хотя Дезмонд и велел мне задвинуть их подальше, я знала, что стыд и вина еще долго будут меня мучить. Решив все-таки быть с Шоном максимально правдивой, я продолжила: — Она меня запугала. Я понимаю, что это не оправдывает мое молчание и то, что я тебя не предупредила, что она не подарок, но, честно говоря, ты и сам все видел. Как только она попала к тебе в койку, вы скандалили каждую ночь. За это время ты и сам успел понять, что она за штучка. Мог бы прогнать ее.

— Да если бы я знал, что ее разыскивает ФБР как без вести пропавшую… нет, ну, Элис, твою ж мать…

— А обо мне полиция спрашивала?

— Тебя на самом деле только это и интересует, да?

— Мы все сейчас стараемся выйти сухими из воды. Так спрашивали они про меня?

— Конечно же спрашивали. И я сделал все правильно — рассказал, что она однажды свалилась как снег на голову, что ты выгнала ее после первой же ночи… а мне хватило дури приютить ее у себя. Ну и что ты не имеешь никакого отношения к опасным людям, тем радикалам, с которыми она общалась.

— Спасибо тебе. Мне звонил из американского посольства один из консулов. Судя по всему, там хотят, чтобы я дала показания. Обещаю, я постараюсь их убедить, что ты ни в чем не виноват и оказался пострадавшей стороной в этой ситуации.

— Представляешь, что мне сказал один из офицеров в Отделе? Что они завели на меня дело и будут за мной наблюдать. Вот спасибо, удружила ты мне. Втянула в такое дерьмо.

— Если бы ты выгнал ее на улицу, как только она начала безобразничать…

— Довольно, Элис. Надеюсь, больше ты меня ни во что не впутаешь. Поскольку за комнату ты платишь вовремя и не нарушаешь порядка, можешь оставаться здесь и дальше. Но впредь прошу не ждать от меня дружеского расположения.

От Шона я вышла, чувствуя себя подлой и виноватой во всех его бедах. Я боялась, что он всем в доме расскажет, как я его подставила. Но сейчас первым делом мне нужно было явиться в посольство. Найдя в кармане двухпенсовик, я бросила его в щель телефона-автомата — попав не с первого раза, так дрожали у меня руки, — набрала номер и нажала кнопку А, когда раздался голос оператора, я попросила соединить меня с консулом Макнамарой.

Мне ответила его секретарша:

— А, мисс Бернс! — Она как будто ждала звонка и сразу поняла, что это я. — Очень рада, что вы так быстро перезвонили. Вы сейчас в Дублине?

— Да, мэм.

— Можете ли вы зайти завтра в девять часов утра, чтобы побеседовать с консулом и, возможно, еще с кем-то из заинтересованных лиц?

Вы имеете в виду сотрудника Особого отдела? — хотела я спросить. Но не стала — в сложившейся ситуации это было бы просто глупо. Поэтому я задала другой вопрос:

— А нельзя ли перенести это на одиннадцать? В девять у меня лекция.

— Нет, встреча назначена на девять. Если хотите, я могу позвонить вашему профессору и объяснить, что вас вызывают в посольство.

Только этого мне не хватало.

— Нет, ничего страшного. Я сама ему все объясню.

— Не забудьте взять с собой паспорт.

Зачем? Чтобы сразу отвезти меня в аэропорт и выпроводить из страны, пока я не навлекла ни на кого новых проблем?

— Я не забуду.

— И не опаздывайте.

Я положила трубку в состоянии, близком к панике. Первой моей мыслью было сбегать на почту, позвонить папе из отдельной телефонной кабины и попросить подключить все его связи в правительстве, чтобы разрулить сложившуюся ситуацию. Но потом я решила не пороть горячку, потому что, обратись я к папе за помощью, пришлось бы много чего порассказать о себе, о Питере, о Карли. А после того, как я узнала от Питера о причастности отца к ЦРУ, мне как-то не слишком хотелось с ним откровенничать. Бог его знает, что именно сообщил ему Питер о Карли и о событиях в Чили. Я и так была сыта всем этим по горло… к тому же, черт возьми, вовсе не по своей воле.

Следующую ночь я провела у Киарана. Мы рано встали. Он настоял на том, чтобы приготовить завтрак.

— Приговоренная женщина получала плотный завтрак, — съязвил он, ставя передо мной полную тарелку.

— Принесешь мне повязку на глаза и последнюю сигарету перед тем, как я отправлюсь в посольство?

— Даже лучше: я провожу тебя туда и подожду снаружи… и устрою демонстрацию протеста, если они бросят тебя в застенок для непокорных девиц, давших приют еще более непокорным девицам.

— Умеешь ты подбодрить.

Киаран прошел со мной пешком примерно милю, дав возможность отрепетировать то, что я собиралась говорить консулу, он же сам взял на себя роль обвинителя, въедливо выпытывая у меня все подробности о Карли. Когда мы добрались до невысокого бетонного бублика — американского посольства, — Киаран, поцеловав меня, сказал:

— Беги! Ты уже на целую минуту опаздываешь на свой допрос. Помни, ты в этом деле пострадавшая сторона. — И легонько подтолкнул меня в спину.

За стойкой регистратора в вестибюле сидела женщина. Я объяснила, что у меня назначена встреча с консулом Макнамарой, и протянула свой паспорт. В вестибюле не было ни вооруженных охранников, ни детектора металла. Только спокойный полный мужчина в костюме, сидевший рядом со стойкой на высоком табурете. На меня он не обратил внимания. Регистратор сняла трубку и куда-то позвонила. Мне было разрешено войти. Минут через пять я сидела в небольшой комнате для переговоров, куда меня проводила та самая женщина, которая накануне говорила со мной по телефону.

— Консул подойдет через пару минут. Я рада, что вы не стали затягивать с приходом. Это в ваших интересах. Лучше поскорее со всем этим разделаться.

Однако меня довольно надолго оставили в этой комнате одну, так что я уже начала думать, что они делают это специально, чтобы выбить меня из колеи и заставить нервничать. Наконец дверь отворилась, и вошли двое. Консул Макнамара, плотный, очень деловитый мужчина, представил меня своему спутнику, детективу Кинлану. За сорок, седеющие рыжие волосы. Он изучал меня с профессиональной подозрительностью.

— Рад, что вы сразу откликнулись на приглашение, — сказал консул Макнамара, предлагая мне сесть.

Оба мужчины заняли места напротив. Консул положил перед собой папку. Детектив Кинлан вынул черный блокнотик и ручку. Когда консул открыл папку, я увидела внутри свою фотографию и несколько страниц печатного текста — рапорты. Он заметил, что я их разглядываю.

— Ну что, нравится вам Тринити? — спросил он. Ну, просто воплощенная любезность.

— Очень нравится, — был мой ответ.

— Больше, чем Боудин? Тринити — отличный колледж. К тому же там у вас были неприятности с вашим молодым человеком — футболистом.

Вот блин! С этого момента консул и детектив засыпали меня вопросами, желая знать все о моих отношениях с Карли Коэн. Я посвятила их во всю историю, начиная с Олд-Гринвича и кончая недавним появлением Карли у моих дверей в Дублине. Рассказала и о том, что после первой ночи я отказалась снова пускать ее в комнату.

— Вы, стало быть, познакомили ее с мистером Трейси и пустили все на самотек? — спросил детектив Кинлан.

— Карли подошла ко мне в пабе, где, кроме нас с Шоном, было еще несколько человек. С тех пор они тесно общались.

— И вы ведь знали, что ваша бывшая подруга в бегах, знали, что ее несчастные родители не находят себе места после ее исчезновения, знали, что ее мать была на грани самоубийства, и, несмотря на все это, вы и не подумали позвонить в Штаты и помочь всем?

К этому вопросу я подготовилась.

— Карли сразу же запугала меня угрозами, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал твердо. — Она показалась мне психически нестабильной и способной на все. Я испугалась, что если я сообщу, что она жива, то она отомстит. Теперь я понимаю, какую ошибку совершила. До конца жизни меня будет мучить вина за самоубийство ее матери. Не надо мне было так сильно бояться Карли. Но она и правда страшный человек.

Мне задали массу вопросов о том, что я знаю про ее политическую деятельность в Дублине. Я не вдавалась в подробности — сказала только, что видела ее в компании маоистов в Тринити. Знала ли я, что она симпатизирует республиканцам? Мой ответ: мы никогда с ней не обсуждали ирландскую политику. Им известно, сообщил Кинлан, что я «гуляю с парнишкой из Белфаста»… каковы, кстати, его взгляды на политику? Я ответила, что Киаран, как и его родители, чужды политики и сторонятся всей этой заварушки на севере. Затем Макнамара начал расспрашивать, известно ли мне о криминальной деятельности Карли в те годы, когда она считалась пропавшей. Я заранее решила, что буду все отрицать.

— Неужели она не рассказывала вам ничего о своих подвигах в Калифорнии? — В голосе Макнамары звучало сомнение.

— Она упомянула, что околачивалась где-то в области Залива[92], и все.

— А не упоминала она о времени, которое провела в Чили с вашим братом?

— Мы провели вместе всего один вечер, и она вела себя очень странно, злилась, была раздражена и настолько не в себе, что я тут же свернула все разговоры.

— А когда вы ездили к брату в Париж, ее имя ни разу не всплыло в разговоре?

— Вот именно, ни разу.

— Я чувствую, что вы, к сожалению, с нами не вполне искренни, — сказал Макнамара.

— Брат только рассказал мне, что он был в Сантьяго, ввязался там в политические разборки и вынужден был спешно вернуться.

— Сам факт, что ваш отец управляет рудником в Чили и имеет там большие связи наверху…

— Я в политику не лезу.

Мне стало даже интересно, неужели они рассчитывали услышать от меня что-то такое, чего сами до сих пор не знали. Они ни словом не обмолвились о том, известно ли им что-нибудь о делах Карли в Чили и о ее близком знакомстве с моим братом. А раз так, значит, чем более несведущей и наивной я буду выглядеть, тем лучше.

— И о своей работе с «Черными пантерами» она ничего не рассказывала?

— Она говорила только о своем бегстве из Олд-Гринвича после того кошмарного инцидента. Еще упоминала, как бродяжничала по Штатам…

— И как сделала себе подложные документы? — спросил Кинлан.

— Нет, об этом я первый раз слышу.

— Я вам не верю.

Я посмотрела детективу прямо в глаза, не отводя взгляда:

— Сэр, речь идет о женщине, которая своим исчезновением принесла немало бед жителям нашего городка в Штатах и разрушила жизнь своих родителей. И вдруг она появилась у меня на пороге, ворвалась в мою жизнь — безумная, пышущая ядовитой злобой. Вы хотите знать, почему я на самом деле ее выгнала? Потому что я сказала ей в лицо, что то, как она обошлась со своими родными, чудовищно. А она бросила в ответ, что я жалкая провинциалка, примерная девочка.

— Так почему вы не сняли трубку и не сообщили ее родителям или кому-либо из официальных лиц, что она жива? — спросил Макнамара.

К этому вопросу я тоже была готова.

— Я сказала Карли, что чувствую себя обязанной позвонить ее родителям. Она пригрозила, что снова исчезнет или, хуже того, действительно покончит с собой, если я решусь на этот шаг. Что я могла сделать, сэр? Что?

Да, признаю, на этом последнем «Что?» я постаралась изобразить, как задыхаюсь от волнения. Я ненавидела себя за такую откровенную ложь. Но кое-что мучило меня с того дня, как я узнала о самоубийстве миссис Коэн, — вопрос, который прошлой ночью я задала в постели Киарану: если мой отец через свои каналы в Конторе знал все о похождениях Карли в Сантьяго, то почему же он никому не дал знать, что она жива? Ответ Киарана показался мне очень убедительным: «Судя по тому, что ты мне рассказала, у твоего отца есть немало тайн, которые он никогда не раскроет никому из своих близких. Так что да, я бы не удивился, если бы он и впрямь узнал о деятельности Карли через свои каналы. Однако и он, и его хозяева сочли за лучшее не сообщать никому, что твоя подруга жива, более того, бузит и не желает угомониться. Не вини себя за то, что промолчала. Точно так же поступил и твой отец». Мой спектакль перед консулом и представителем Особого отдела, казалось, возымел необходимый эффект. Они обменялись взглядами, и я почувствовала, что они готовы мне поверить. И все же Макнамара задал еще один вопрос:

— Вы далеки от политики, не так ли, мисс Бернс?

— Абсолютно, и уж точно стараюсь не вмешиваться ни во что, касающееся политических дел здесь, в Ирландии. Я здесь только гость. И неприятности мне не нужны.

Кинлан холодно посмотрел на меня:

— Согласен, они вам ни к чему.

Она задали еще несколько формальных вопросов о моих соседях по дому и о том, не кажется ли мне, что «в окружении этого Шона Трейси есть темные личности или он просто немного глуповат». Я отвечала, что, насколько я могу судить, верно второе. Еще они хотели знать, о чем я говорила с братом во время моего визита в Париж. Мой ответ был: «О семейных делах». Что-то подсказывало мне: они уже поняли, что большего от меня не добиться. А вот у меня был к ним вопрос.

— Скажите, должна ли я опасаться, что сегодня вечером Карли Коэн снова окажется под моей дверью?

— Вы хотите знать, в стране она еще или нет? — спросил Макнамара. — Буквально сейчас, пока мы с вами беседуем, она поднимается на борт самолета, вылетающего в Нью-Йорк. Она согласилась на добровольную репатриацию. Ей известно, что по возвращении ей придется дать показания в ФБР. И известно также, что дома против нее будут выдвинуты обвинения. И все же она предпочла вернуться. А ее отцу сообщили, что она жива. А также сообщили, что она не одну неделю жила со мной под одной крышей?

— Еще одно, последнее, мисс Бернс. — Кинлан пристально посмотрел мне в глаза. — Нам сообщили, что о местонахождении мисс Коэн стало известно из некоего анонимного источника. Как, по-вашему, что это мог быть за аноним?

— Понятия не имею, сэр.

— Я не удивлен, что вы понятия не имеете, потому что вы позволили третьему лицу сделать за вас всю грязную работу.

Выйдя на улицу, я нашла Киарана на скамейке у посольства с утренним выпуском «Айриш таймс». Увидев меня, он вскочил. Мы обнялись и долго целовались. А когда наконец отлепились друг от друга, его лицо осветила ироничная усмешка.

— Насколько я вижу, тебя не посадили под замок и не вышвырнули из страны, — усмехнулся он. После чего спросил, не желаю ли я посетить Белфаст и встретиться с его родителями.


Идея поехать в гости в Северную Ирландию вызвала у меня тревогу. Каждый раз, когда я включала ирландскую станцию на своем маленьком транзисторном радиоприемнике, из-за границы приходили пугающие новости. Угрозы, взрывы, убийства, тела, найденные в неглубоких могилах, с пулей в голове…

Во время нашего очередного — раз в два месяца — созвона с мамой у меня не повернулся язык сообщить ей, что в ближайшие выходные я отправлюсь на сто миль к северу, в места, которые считались зоной боевых действий. Зато я узнала из этого разговора, что по возвращении в Штаты Карли была задержана ФБР как возможная соучастница ограбления банка в районе Окленда, штат Калифорния, а ее отец нанял Уильяма Канстлера, известного адвоката по делам о защите гражданских прав, который согласился вести ее дело.

— Канстлер — левый пустобрех, — сказала мама, — из тех, кто любит поднять кипеж. Не сомневаюсь, что для Карли он подойдет идеально. Здесь ее возвращение стало сенсацией — вся пресса только о ней и писала. Особенно о том, что явись она немного раньше — могла предотвратить самоубийство матери.

Я не сказала ни слова.

— А твое молчание я считаю негласным признанием того, что и ты тоже могла спасти жизнь несчастной Синди…

— Ты не можешь обвинять меня в этом.

— Но ты обо всем знала еще тогда, когда она еще была жива и здорова.

— Я уже объясняла в посольстве…

— Знаю я все, что ты говорила в посольстве.

— Откуда ты можешь это знать?

— А ты не догадываешься? У твоего папочки всюду кроты.

— А ты знаешь, что папа спас Питера в Чили, не дав сбросить с самолета?

— Естественно.

— И ты одобряешь то, что папа участвует в чилийских делах? Кровавая диктатура, которую он не просто принял, а активно поддерживает, всепроникающая коррупция…

— Не уклоняйся от темы. Правда в том, что эта мерзкая маленькая сучка запугала тебя. Так ты сказала людям в посольстве. Это они и передали твоему отцу. Его дочь — трусиха, у которой…

Я положила трубку. На самом деле я с силой ее швырнула. И не стала поднимать, когда телефон снова зазвонил. Разговор выбил меня из колеи, мне было так скверно, что я поднялась к себе, упала на кровать и долго лежала без сил, переваривая обрушившиеся на меня обвинения. Хотя я понимала, что мать обязательно вывернет все именно так, против меня. Но меня поразило то, что мой отец узнал все подробности моего разговора с консулом и сотрудником спецслужбы и обо всем рассказал маме.

Меня не слишком удивило, когда час спустя зазвонил телефон, после чего в мою дверь постучала Шейла и крикнула:

— Элис, там тебя.

Звонил папа.

— Чему обязана такой честью? — спросила я. Стоя в коридоре, я говорила в полный голос, нисколько не беспокоясь о том, что кто-то услышит.

— Прости, что так давно не звонил.

— Ты человек занятой — coups d’état[93] и убийства левых, должно быть, отнимают все время.

Долгое молчание.

— Эта линия может прослушиваться, — наконец сказал он. — Если ты намерена продолжать разговор в том же духе, я кладу трубку, и ты очень долго меня не услышишь.

— Твоя жена только что цитировала мне подробности моего разговора с американским консулом и сотрудником ирландских спецслужб. Дай-ка угадаю, откуда она их узнала?

— Понятия не имею.

— А еще она сообщила, что ты приложил руку к тому, чтобы до смерти напугать моего брата, усадив его в самолет с чилийскими диссидентами и…

— Элис, я знаю, ты расстроена. Но, как я уже сказал, эта линия небезопасна. И я, честно говоря, не понимаю, о чем ты говоришь.

— Да неужели? Твоя долбаная женушка только что сказала мне, что это я виновата в смерти миссис Коэн.

— Миссис Коэн уже много лет была в плохом состоянии. Так что не вини себя. И все же если бы ты пораньше сообщила о Карли…

— То что? Что? Она не покончила бы с собой?

— Возможно, у нее появился бы стимул жить.

— Итак, ты все же обвиняешь меня, хотя я объяснила твоим знакомым в посольстве, что оказалась в дико сложном положении с этой тощей стервой. Или приятели из ЦРУ этого тебе не рассказали?

Раздались гудки. Отец бросил трубку. Я поняла, что почти все это время орала во весь голос. Как только разговор прервался, открылась дверь Шона, и он заполнил весь проем своим крупным нескладным телом.

— Вот я и узнал правду: это ты заложила Карли, сдала ее копам и цэрэушникам из вашего посольства.

— Думайте все, что хотите.

— Не сомневайся, так и будет. — И Шон захлопнул дверь.

Час спустя мы с Киараном катили на поезде от станции Коннолли на север — в Белфаст. В Дублине выдался один из тех редких дней, когда солнце жарило в полную силу. Едва появившись у моей двери — я с небольшой сумкой и паспортом в руке уже была готова выйти, — Киаран понял, что дела у меня плохи.

— Заокеанский звонок? — догадался он.

— Мои родители должны давать уроки людям, как вызывать чувство вины у других.

По проходу прошла женщина, толкая перед собой тележку с напитками и закусками. Киаран взял нам по маленькой бутылочке «Бушмиллс».

— Твоя матушка, очевидно, ищет способ побольнее тебя уколоть, — сказал он, — чтобы заставить тебя расплачиваться за грех. А заключается твой грех в том, что ты в ней больше не нуждаешься. Вспоминаются слова одного ирландского писателя — сдается мне, что это был Джон Макгахерн, — о том, что матери готовы руки-ноги своим детям переломать, лишь бы оставаться нужными. Он говорил об ирландских матерях.

— С таким же успехом он мог говорить и о еврейских.

Когда мы подъехали к границе, я, не отрывая глаз, смотрела в окно, ожидая увидеть что-то похожее на знакомый мне по фотографиям «Чекпойнт Чарли»[94]. Но здесь не было ни стены, ни наблюдательных вышек. Когда поезд замедлил ход, я заметила несколько броневиков, скромно украшенных изображением британского флага, и много колючей проволоки вокруг. На земле лежали несколько солдат в камуфляже, а их винтовки на подставках-треногах были нацелены на наш поезд. Нас ждала самая настоящая пограничная проверка с предъявлением паспортов или других документов, удостоверяющих личность. Киаран сказал, что обычно такому досмотру подвергают тех, кто пересекает границу на автомобилях, да и то частенько, если ваш вид не вызывает у пограничников сомнений, они могут просто пропустить машину, махнув рукой.

Сейчас в вагон поднялись два солдата, одетые в такую же камуфляжную форму и береты, что и стрелки снаружи. У каждого на поясе был пистолет, а на груди — большая автоматическая винтовка. Я обратила внимание на то, что один из солдат нервно поигрывает спусковым крючком своего оружия. Парни прошли по проходу, оглядывая пассажиров. Я не ожидала увидеть вооруженных солдат и невольно занервничала. Противное чувство: Наверное, я в чем-то виновата. Что это было — результат жизни в семье, в которой, как я недавно лишний раз убедилась, каждый был хоть в чем-то да замешан? Один из солдат остановился совсем близко — никак не старше двадцати лет, прыщавый, с плохими зубами, голова обрита, холодное, бесстрастное выражение лица смягчалось спокойным, беззлобным взглядом. Он осмотрел Киарана, затем меня. Наши глаза встретились, и я увидела на его лице чуть заметную улыбку.

— Как делишки у вас нынче? — спросил он.

Я заметила, что у Киарана напряглись плечи.

— Можно мне поговорить с твоей куколкой, приятель?

Киаран прикрыл глаза и медленно кивнул.

Но солдат этим не удовлетворился:

— Не слышал ответа, дружище.

— Конечно можно.

— Ты чертовски прав, мне можно, приятель. И почему вы двое едете в Белфаст?

— В гости к родителям.

— А в Дублине что делали?

— Мы там учимся.

— В Дублине, видать, красота, хоть и далеко от дома.

Киаран подался вперед:

— Ты ведь сейчас тоже далеко от дома.

Солдат не вспылил и не воспринял эти слова как обидные. Скорее своим спокойным, приветливым тоном Киаран как бы давал парню понять: «Я представляю, что и тебе тоже нелегко». Видя, как смягчился взгляд мальчишки-солдата, я осознала, что за его грубовато-развязной манерой скрывались страх и тоска по дому. Он отвернулся от нас — Киарану удалось одной фразой разрядить ситуацию. Солдат продолжил проверять документы других пассажиров. Через несколько минут я услышала свисток и увидела в окно солдат, выходящих из поезда. Раздался второй свисток. Вагон дернулся, и мы поехали. Опустилась ночь, но тяжелые прожекторы освещали поезд и окружающую землю странным светом люминесцентных ламп. Спустя несколько мгновений мы оказались в темноте. Киаран помахал женщине, толкающей тележку с напитками, купил еще два маленьких «Бушмиллс» и одним глотком осушил свою бутылочку почти до дна.

— Черт! — сказал он почти шепотом. — Как же я ненавижу эту гребаную границу.

— Здорово у тебя получилось. — Я взяла его за руку.

— Ты хочешь сказать, я молодец, что меня не высадил с поезда какой-то паршивый британский солдатишко, наделенный ничтожной властью, которую он решил применить ко мне.

— Он просто перепуганный ребенок. Немного доброты — и ты его переиграл. Ты победил.

— Да не хотел я, черт возьми, побеждать. Вот в чем проблема этой чертовой провинции — каждый хочет выиграть, стать победителем в этом долбаном вечном споре.

— Все же позади, — сказала я, подумав, что снова изображаю Полианну.

— Здесь, в этом месте, ничто не остается позади, Элис, — махнул рукой Киаран. — Ты слышала слова Эйнштейна о том, что безумие — это когда делаешь одно и то же и каждый раз ожидаешь другого результата? Так вот, Северная Ирландия продолжает устраивать эти пляски с тех самых пор, как по Земле перестали бродить динозавры.

Прошло меньше часа, и перед нами возник Белфаст — тускло освещенный город с викторианскими башнями, множеством церковных шпилей над бесконечными скоплениями маленьких домов и узкими извилистыми улочками. Заранее настроив себя на мысль о том, что еду в место зловещее и неспокойное, я ощущала растущую тревогу. Киаран — он всегда удивительно тонко чувствовал мое беспокойство — пожал мне руку:

— Это только издали похоже на шоу ужасов.

А десять минут спустя я встретилась с двойником Киарана. Сразу было видно, что отец и сын друг другу симпатичны и между ними существует настоящее взаимопонимание.

— Я впечатлен тем, что вы бросили вызов здравому смыслу и решились приехать в наш маленький не-зачарованный лес, — улыбнулся Джон Кигг, глядя прямо на меня. — Ваши родители, должно быть, в полном ужасе от этого.

— Я сочла, что им об этой поездке знать совсем не обязательно.

— Это заставляет меня чувствовать тройную ответственность за ваше благополучие. Поскольку я в качестве кулинара совершенно безнадежен, а Энн весь день была на работе, я подумал, что лучше всего будет заскочить по дороге за едой в лучший в городе индийский ресторан, если такая аномалия, как поедание карри в Северной Ирландии, вас не возмутит.

Я решила, что Джон Квигг мне нравится.

По дороге к стоянке такси он продолжал говорить:

— Мой друг Раджив из «Бомбейского дворца» заверил, что нас будут ждать целая курица тандури, три порции карри и всевозможные наан, лепешки и чатни, которые остается только забрать.

Мы поймали черное такси, Джон объяснил, что черные такси — нейтральные. Но если, например, мы ехали бы по той же самой что ни на есть католической Фоллз-Роуд к Дивиш-Флэтс, то в самом начале Фоллз-Роуд нормальное черное такси нас бы высадило, и пришлось бы пересаживаться на другое черное такси, из тех, которые ездят только в той зоне.

— Если тебе по душе террористический туризм, то Фоллз и Шенкилл — это своего рода Триумфальная арка Белфаста, — пояснил Киаран.

Такси остановилось перед индийским рестораном, и Джон выбежал. Как только он вышел из такси, я наклонилась и, обняв, с чувством расцеловала Киарана:

— Папа у тебя просто замечательный.

— Так я должен отца благодарить за то, что ты так в меня вцепилась?

— Ха-ха, очень смешно. Просто когда видишь, как вы здорово ладите, как вам хорошо вместе…

— Это заводит?

— О да, еще как, я хочу тебя прямо сейчас.

— Боюсь, прямо сейчас это немного проблематично.

— Ладно, вернемся к этому позже.

— Мои родители запросто могут поселить нас в отдельные комнаты. На самом деле я почти наверняка знаю, что так и будет… просто у мамы на эту тему свои заморочки.

— Заморочки?

— При всей своей образованности и толерантности она все равно вряд ли смирится с мыслью, что ее единственное дитя, ее крохотный мальчик, окажется в объятиях чокнутой американки, да еще и под крышей ее дома.

— Что ты ей обо мне наболтал?

— Кроме того, что ты выросла в коммуне, которую возглавляли священники-расстриги и эмансипированные кармелитки, совсем ничего.

Отворилась дверца, и появился Джон с двумя полными доверху, исходящими паром бумажными сумками.

— Раджив не подкачал, — сказал Джон. — А дома у меня припасена бутылка отличного красного вина из Болгарии.

— А что, разве в Болгарии делают вино? — ехидно спросил Киаран.

— В Болгарии производят дешевое и вполне пригодное к употреблению вино, — ответил Джон, укоризненно взглянув на сына.

Такси тронулось с места. Немного поколесив по узким проулкам, мы выехали на большую зеленую площадь с несколькими готическим башнями поодаль.

— Университет, — пояснил Джон.

Посыпал мелкий дождь, ухудшив видимость. Но мне все же удавалось разглядеть солидные викторианские дома и административные здания на площади, переулки с аккуратными домами с террасами, двух- и трехэтажными. Думаю, мы находились как раз в той части города, о которой Киаран говорил, что она укрыта от вооруженных стычек, которые были так характерны тогда для Белфаста. Мы подъехали к кирпичному дому, узкому, в три этажа.

— Chez nous[95], — объявил Джон.

Что меня сразу поразило в доме Киарана, так это количество книг. Это, пожалуй, было самое книжное жилище, какое мне приходилось когда-либо видеть. Квартира была уютная, с отциклеванными половицами, симпатичными изжелта-белыми стенами, удобной викторианской мебелью и книгами, книгами, книгами. Книги были повсюду — даже за унитазом в туалете подвального этажа, наваленные грудой до самого бачка. В прихожей полки высились от пола до потолка, в уютной гостиной три стены из четырех имеющихся были плотно заставлены шкафами, и на кухне тоже были книги.

А в комнате Киарана, стены которой были увешаны множеством плакатов с портретами самых разных персонажей, от Оскара Уайльда и Джима Моррисона до Бенджамина Дизраэли, на настенных полках были представлены детские и юношеские увлечения моего парня. Еще я обнаружила даже еще более внушительную коллекцию альбомов рока и джаза, чем видела в его дублинской квартире.

Тем временем появилась и мама Киарана, Энн, женщина лет сорока пяти, как и ее супруг, привлекающая своеобразной суровой красотой.

— Кого мы видим! — широко улыбнулась она сыну.

Киаран тоже просиял. Энн без церемоний обняла сына и, задержав руку на его плече, внимательно посмотрела на него.

— Вид у тебя цветущий, — заметила она.

— Твоими молитвами, — усмехнулся Киаран.

— Мой сын считает, что я всегда и ко всему придираюсь, — обратилась она ко мне. — Очень рада познакомиться, Элис.

— И я рада, мэм.

— Ни к чему нам эти викторианские церемонии. Энн будет в самый раз. — Наклонившись, женщина поцеловала сидящего мужа: — Вижу, Джон сделал все правильно, доверив готовку Радживу.

— Я объяснил, что к кухне меня лучше не подпускать. Это опасно.

— Смертельно опасно — так будет точнее. Но я за тебя выходила не из-за твоих поварских талантов.

— И я не из-за этого на тебе женился.

Они улыбнулись друг другу, как заговорщики. Такое было для меня в новинку, поскольку до сих пор я не видела ни одной пары супругов из поколения родителей, которые бы искренне любили друг друга. Об этом красноречиво говорили невербальные знаки — мимика, жесты родителей Киарана и то, как они друг на друга смотрели, ясно свидетельствовали о том, что между ними существует физическое притяжение и они наверняка занимаются сексом, причем регулярно (да еще и слегка поддразнивают друг друга из-за неумения готовить — то, из-за чего мой отец вечно подкалывал маму). Рядом с кухней находилась столовая с овальным столом красного дерева и стульями. Нам всем раздали поручения, чтобы ускорить ужин. Мне сказали, где найти скатерть, салфетки и столовое серебро, а тем временем Киаран кормил кошек, Джон расставлял бокалы и открывал вино, а Энн разложила всю еду на тарелки и в вазочки. Джон и Энн оказались очень увлеченными, творческими людьми. Энн готовила вечернюю аналитическую программу о текущих событиях на Радио-Ольстер. Она была поразительно эрудирована, информирована обо всем на свете и отлично разбиралась в международной политике. В тот вечер из Чили пришли очередные новости — о том, что Пиночет начал преследования интеллигенции, настроенной против хунты. На миг я впала в панику, решив, что Киаран может что-то сказать родителям о связи моей семьи с этими событиями. Но Энн продолжала рассказывать о том, что ведущий чилийский поэт, Пабло Неруда, подверг себя серьезному риску, во всеуслышание назвав Пиночета диктатором, а Киаран нашел под столом мою руку и пожал — сигнал о том, что он не собирается подрывать мое доверие, пересказывая то, что услышал от меня об отце и Питере в Сантьяго. Впрочем, Энн все же задала мне вопрос о проблемах внешней политики Никсона и Киссинджера, потом строго допросила, что я думаю о бомбардировках Камбоджи, есть ли шансы у президента пережить Уотергейт и считаю ли я, что нео консерватизм, его теоретики и апологеты Ирвинг Кристол и Мидж Дектер и «простоватый Рональд Рейган, которого, однако, не стоит недооценивать», могут задать тон в ближайшем будущем? Меня порадовали искренний интерес матери Киарана к тому, что я говорю, и желание вовлечь всех в обсуждение важных вопросов, что она и делала, мастерски поддерживая общий разговор. Когда же Джон, отклонившись от темы, принялся расспрашивать о джазовых клубах Нью-Йорка, оказалось, что он настоящий фанатик того, что он назвал «величайшим вкладом Америки в универсальный язык музыки». Он рассказал, что они с Энн — за год до рождения Киарана — провели лето 1953 года на Манхэттене, что он слышал Чарли Паркера в клубе «Бердленд», Билла Эванса и Декстера Гордона в «Вэнгарде» и что «в моей следующей жизни я наверняка буду жителем Нью-Йорка».

Поскольку мы приехали вечером в пятницу и на следующий день никому не нужно было вставать рано, мы приговорили две бутылки вина и по капельке «Блэк Буш». Разговор перескочил на Даунинг-стрит, где премьер-министр Хит сменил Вильсона, потом на блестящего белфастского романиста Брайана Мура, которого мне непременно нужно было прочитать, затем Энн снова расспрашивала меня о Уотергейте и о том, приведет ли наконец этот скандал к падению Никсона.

К тому времени, как Энн показала мне гостевую спальню — снова коснувшись моей руки и сказав: «Как хорошо, что ты здесь, с нами», — я втайне мучилась ревностью, думая: бывают же, оказывается, семьи, где все со всеми нормально ладят.

Той же ночью, но гораздо позднее, после того как Киаран тихонько постучался ко мне и мы занялись безумной любовью на полутораспальной кровати в гостевой комнате, стараясь не очень шуметь, я прошептала, прильнув к нему:

— Знаешь, мне даже грустно стало оттого, какие у тебя чудесные родители. Потому что я поняла, что никогда не видела ничего хорошего в семейной жизни.

— Как и все, они не идеальны. Папа, когда он чем-то озабочен, может уходить в себя и ничего не замечать вокруг. А моей маме лучше не говорить слова поперек. Она может впасть в ступор, если в чем-то сомневается или если кто-то или что-то ее расстроит. В остальном — особенно после твоих рассказов о твоих глубоко несчастных ма и па — согласен, мне здорово повезло отхватить таких родителей.

— Кроме того, они образцовая супружеская пара.

— Ты хочешь сказать, что они до сих пор друг другу нравятся?

— Вот именно.

— В том-то вся и хитрость, точно? Сохранить влюбленность.

— Мне вот интересно, мои-то родители были хоть когда-то по-настоящему влюблены друг в друга?

— Наверняка были… или, по крайней мере, убедили себя в этом…

— Что вместе проще выжить?

— Мой отец недавно сказал интересную штуку про Северную Ирландию, у меня его слова прямо отозвались в душе. «Неважно, о семье речь или об обществе, быть несчастным — это всегда вопрос выбора».

У меня по коже побежали мурашки. Я вздрогнула.

— Я что-то не то сказал? — спросил Киаран.

— Печально, но ты сказал чистую правду.

Наутро, когда все мы проснулись, стояла чудесная весенняя погода. За завтраком я обмолвилась, что хотела бы увидеть те уголки Белфаста, куда не ходят туристы.

Джон переглянулся с Энн, а Киаран обрадованно заявил:

— Папа, ты же не откажешься провести для Элис свою фирменную экскурсию по Фоллз-Роуд и Шенкилл-Роуд?

— Что это за экскурсия, чем она знаменита?

— Однажды сюда приезжала делегация ректоров из иностранных университетов, — объяснила Энн, — и ректор Квинса попросил вот этого великого философа взять на себя роль радушного хозяина и все им показать. Кто бы сомневался, все захотели увидеть зоны боевых действий…

— И, конечно, тебе я их тоже покажу, — улыбнулся Джон.

Энн попросила Киарана уделить ей несколько часов и съездить с ней в дом ее покойной сестры в Лисберне, чтобы помочь ей собрать те немногие вещи, который она хотела оставить, а остальное отправить в благотворительный фонд.

— Шейла, моя сестра, была всего на два года старше, — рассказала Энн. — Но мы с ней были совершенно разными. Она никогда не уезжала из Лисберна, никогда не была замужем. И еще в городе у нее сложилась грозная репутация директора великолепной средней школы. Близки мы не были, но ее смерть от рака… с этим мне трудно смириться.

— Киаран мне рассказывал. Я очень вам сочувствую.

— Никак я не ждала, что это случится так рано, когда мы все еще молодые. Ее похоронили в феврале, и с тех пор я все откладывала поездку в ее дом. Но, если позволишь, то хочу на один день похитить Киарана. Просто чувствую, что мне будет легче все это пережить, если сын будет рядом.

— Хотя ты всегда меня учила не говорить плохо о покойных, факт остается фактом: тетя Шейла была немного занудной.

Энн прыснула:

— Я уже говорила тебе, что ты несносен? Шейла не была немного занудной. Она была чудовищной занудой. Что лишь усугубляет боль от потери.

На протяжении следующих нескольких часов я прослушала краткое введение в географию разделенного на сектора Белфаста. Мы проехали мимо офиса Би-би-си, заметив у хорошо укрепленного входа на радиостанцию танки и бронемашины британской армии. Джон сказал, что Энн сталкивается с этим каждый день и уже считает это частью своей работы.

Мы катили по Шенкилл-Роуд. Невысокие обшарпанные дома, встречались и заброшенные, повсюду граффити, мусор, разруха.

— Учитывая мою религиозную принадлежность, — заметил Джон, — я, вероятно, не должен был здесь находиться, но сейчас утро субботы, а ирландские террористы не ездят на «Моррис-майнор»[96], так что, если нас кто-нибудь тормознет, я попрошу тебя с ними поговорить и предъявить паспорт — он же у тебя с собой, нет?..

Я кивнула.

— Как только они узнают, что ты американка, сразу оставят нас в покое. То же самое касается и Фоллз-Роуд. Но, скорее всего, никаких проблем у нас не будет.

— Я целиком полагаюсь на вас, сэр.

Сделав два поворота, мы подъехали к такому месту, где броневики, танки и солдаты мелькали на каждом шагу.

— Ты, наверное, уже догадалась, я говорил именно об этом перекрестке, — сказал Джон.

Бронетранспортеры стояли так, что между ними образовался узкий коридор, через который могли проезжать машины. Мы медленно продвигались вперед, когда компания местных подростков, подойдя сзади, начала выкрикивать в нашу сторону оскорбления, как будто сам по себе тот факт, что мы собирались перейти на другую сторону, уже обличал нас как врагов. На капот машины внезапно упал воздушный шарик, перепугав меня, тем более что он взорвался, обрызгав лобовое стекло жидкостью.

— Что это было? — спросила я, искренне пораженная случившимся.

— Скорее всего, один из мальчишек помладше помочился в этот шарик, бросил его на дорогу и просто ждал, когда на него наедет машина. К несчастью, это оказались мы.

Я заметила, что солдаты британской армии на нас поглядывают. Остановил нас один из них — постучал в окно и попросил предъявить наши документы. Джон отдал свое удостоверение преподавателя университета Квинса, а я протянула свой паспорт. Солдат оказался шотландцем.

— Могу я поинтересоваться, что привело сюда вас, янки? — спросил он.

— Она работает под моим руководством над диссертацией о волнениях в Ольстере, — пояснил Джон.

— Тогда, значит, вы привезли ее в нужное место. Кажется, эти маленькие засранцы забросили один из своих шариков с мочой вам на капот. По крайней мере, ваша фамилия должна уберечь вас от неприятностей на той стороне.

С этими словами солдат махнул нам рукой. Вокруг толпились еще какие-то люди, но на них не было ни формы, ни каких-либо опознавательных знаков. Все они были в куртках, на головах балаклавы, оставляющие на виду лишь глаза да губы. Собравшиеся ухмылялись, выставляя напоказ скверные зубы.

— Не бойся, это не так страшно, как кажется. — Джон попытался меня приободрить.

Один из этих типов постучал в окно нашего автомобиля. Джон опустил стекло и вежливо поздоровался. Оба мы держали наготове свои удостоверения личности. Тип в балаклаве взял удостоверение Джона, просмотрел его и молча вернул, показав большим пальцем, что можно проезжать.

Как только машина двинулась вперед, Джон сказал мне:

— Второе данное мне при крещении имя — О’Коннелл, и этот факт всегда помогает мне пройти границу без лишних вопросов.

— Потому что они понимают, что вы католик?

— Еще потому, что некий Дэниел О’Коннелл был известен как Великий освободитель — он выступил против британцев в начале девятнадцатого века.

— А почему вы получили свое второе имя? Кто-то из Киггов приходился ему родственником?

— Ничего подобного, но им я в этом точно не признаюсь.

Шенкилл-Роуд производила тяжелое впечатление из-за беспросветной нищеты. Улица выглядела как реконструированная версия викторианских трущоб начала 1970-х, если прибавить толику военной напряженности. Но Фоллз-Роуд была совершенно другой. Полное запустение шокировало, всюду стены пестрели трехцветными пропагандистскими лозунгами: «Британцы, убирайтесь!», «За Единую Ирландию!», а также портретами республиканских мучеников, подвергшихся жестокому обращению или убитых «оккупантами». Я обратила внимание на то, как много вокруг детей. Была суббота, и они гуляли по улицам: чинно прохаживались девочки с игрушечными колясками, пинали мяч мальчики, подростки обоего пола с сигаретами настороженно поглядывали друг на друга. Мягкой походкой хищников прогуливались бандитского вида парни, некоторые с дубинками в руке, очень похожие на местных силовиков. На каждом углу стояли какие-то суровые мужчины — взъерошенные, хмурые, с подозрительными глазами, — с интересом провожавшие каждую проезжающую машину. Впечатление они производили неприятное, мне не хотелось бы с такими столкнуться.

— Вы уверены, что здесь безопасно? — прошептала я.

Джон мне улыбнулся:

— Там, на улице, нас не слышат. И нам ничего не грозит. Потому что, как только мы выехали на Фоллз-Роуд, один из парней, не сомневаюсь, связался по рации с дорожными патрулями и сообщил, что мы прошли проверку. Как бы то ни было, ты же хотела на все это взглянуть. В башне на вершине горы Дивис — я о той большой многоэтажке — расположен сейчас командный пункт британской армии. Вертолет — единственный способ, которым британцы могут доставить своих людей. Нелегко им там, в углу.

Мы поехали прямо туда, наверх. Навстречу машине вышла компания молодых парней, настроенных, как мне показалось, агрессивно — лица у них были закрыты платками, как у плохих парней из старых вестернов. Один из них ударил по оконному стеклу чем-то вроде мясницкого молотка. Я застыла. Джон жестом велел мне не показывать страх, после чего опустил стекло.

— Ну и чё вы тут делаете? — задиристо спросил хулиган. Хотя его лицо было закрыто, я поняла, что ему не больше шестнадцати.

— Даю возможность вот этой американской студентке взглянуть на здешнюю жизнь.

— Все наше дерьмо — это, по-твоему, долбаный туризм? Дайка сюда свои права, до поживей.

Немного растерявшись, Джон вытащил из бумажника водительские права и передал парню.

— А эта девчонка с тобой… она, блин, янки, что ли?

— Я правда гребаная янки, — сказала я очень громко.

Главарь швырнул права Джону на колени:

— Валите отсюда к черту.

Как только они отошли, Джон повернулся ко мне:

— Ну, насмотрелась?

Я кивнула. Джон запустил мотор, и мы поехали обратно.

Через пятнадцать минут мы уже были в спокойном университетском квартале, в итальянском ресторанчике. Джон настоял на том, чтобы заказать бутылку домашнего красного вина.

— Надо отметить — я почувствовал, что это было настоящее боевое крещение.

— Но я сама попросила.

Пауза.

— Ты, наверное, думаешь: почему мы с Энн не удерем отсюда? — спросил Джон.

— Нет, об этом я не думаю. — Я помотала головой.

— Думаешь, и правильно делаешь. Нам давно следовало бы переехать, но мы оба упрямы. В этой злополучной дыре мы оба выросли, получили образование, встретились, полюбили друг друга и решили жить вместе. Ольстер для нас — это что-то вроде брачной клятвы: «В радости и в горе».

Принесли вино. Официант наполнил бокалы.

Джон поднял свой и чокнулся со мной:

— Добро пожаловать в семью… если позволишь мне так выразиться.

— Да, конечно.

Поздно ночью, лежа рядом с Киараном, я пересказала ему свой разговор с его отцом. Киаран искренне удивился — не потому, что счел, будто отец каким-то образом вмешивается в его личную жизнь, а потому, что уж очень нехарактерно для его отца было выносить поспешные суждения в таких вопросах.

— Моя мать, кажется, тоже души в тебе не чает, а она, поверь, не их тех, кому легко угодить. Как ты считаешь, когда дело дойдет до моего знакомства с твоими родителями, есть шанс, что они меня примут так же благосклонно?

— Если в этот момент не будут орать друг на друга… да, конечно, ты им обязательно понравишься. И братьям тоже — особенно Питеру… Бедняга, ему здорово досталось.

— Судя по твоим рассказам, твоему отцу тоже досталось немало.

— Папа, мне кажется, родился с указующим перстом в голове, и этот перст вечно подталкивает его к каким-то делам, которые ему на самом деле не особо нравятся.

— Ну, лихие приключения с ЦРУ были ему по крайней мере интересны.

— Ты ведь своим про это не рассказал?

— Когда меня просят хранить секрет, я его храню.

— Дай Бог тебе здоровья!

— За что это?

— За порядочность. Я так мало с этим сталкивалась в жизни, особенно в собственной семье.

И, прижавшись к парню, я заснула в его объятиях.

На другой день родители Киарана не беспокоили нас до полудня. Проснулась я на узкой кровати, все еще обнимая своего любимого, и подумала: я даже представить себе не могла, что в моей жизни такое случится. Хотя я отчаянно хотела встретить кого-то, чтобы почувствовать себя любимой, проблема была во мне: в глубине души я считала себя недостойной любви и боялась, что, отдав кому-то свое сердце, неизбежно навлеку на нас обоих боль и мучения. Впрочем, Киаран, хоть мы и были вместе чуть больше месяца, вел себя со мной так безукоризненно, что я начала забывать о своих страхах.

Когда мы садились в поезд на Центральном вокзале, Энн удивила меня неожиданным порывом — крепко обняла меня и шепнула на ухо:

— Спасибо, что сделала Киарана таким счастливым.

В ответ я прошептала:

— Он тоже делает меня счастливой. А вы с Джоном просто замечательные. Я очень вам благодарна.

По дороге на юг Киаран спросил, думала ли я уже о планах на предстоящее лето. Ему предложили стажировку в адвокатской палате в Дублине, но поскольку это были последние его летние каникулы перед выпускным курсом, «а потом в ближайшие сорок пять лет я буду пахать и пахать», то он и подумал, не помотаться ли нам вдвоем по Европе в июле и августе.

— У меня есть друг из Белфаста, так он проводит это замечательное лето на греческом острове Наксос, управляет баром своего отца. К их пансионату пристроен небольшой гостевой домик, который он нам отдал на две недели даром. Мы могли бы полететь в Афины, сесть на паром до Наксоса, провести там две недели, а затем решить, куда отправиться дальше. Покрутимся летом по дешевке по континенту и вернемся в Дублин к середине сентября, задолго до начала семестра. Как тебе такое?

— У меня нет абсолютно никаких планов на лето, — ответила я, беря Киарана за руку, — и уж точно я не собираюсь домой — к мамочке и папочке, Уотергейту, войне и прочим американским безумствам. Я определенно хочу путешествовать… причем с тобой. Считай, что я в деле.

Киаран нагнулся и поцеловал меня:

— Я знал, что стоит попробовать тебя уговорить.

Вернувшись в Дублин, мы оба погрузились в заботы — пора было готовиться к экзаменам. Мысль о том, что судьбу моего обучения на ближайший год определят эти несколько часов в экзаменационных аудиториях, не давала мне покоя. Я по восемь часов в день проводила в библиотеке, а большую часть ночей — у Киарана. По ночам в его квартире было абсолютно тихо, и мне нравилось просыпаться рядом с ним. Шон по-прежнему разговаривал со мной сквозь зубы, а новичок, поселившийся на Пирс-стрит на моем этаже — Шейла окрестила его головорезом, — оказался любителем хэви-метала и круглыми сутками крутил Black Sabbath.

Поэтому на Пирс-стрит я появлялась нечасто. Забегала раз в несколько дней проверить, нет ли писем и не звонил ли мне кто. Тишина в эфире от родителей меня только радовала. А вот от Питера пришло длинное письмо:

Элис, привет!

Я все еще в Париже, вложил двести франков в приобретение сильно подержанной пишущей машинки с нормальной английской клавиатурой. Теперь пытаюсь как-то выплеснуть на бумагу все, что произошло в Чили. Не роман. Документальная проза. Поскольку правда всегда намного экстремальнее и жестче вымысла. Живу все еще в «Ля Луизиан». На той неделе вдруг, ни с того ни с сего, получил письмо от нашего дорогого папеньки, в котором он сообщил, что звонил в Йель и осенью там меня с радостью примут обратно. А на случай, если я хочу остаться до тех пор в Париже и продолжать играть в эмигранта вроде Хемингуэя, он сделал денежный перевод на $1000, чтобы поддержать меня на плаву. Тысяча баксов! Этим он купил мне еще месяца четыре жизни здесь. Почему он послал мне деньги? Это признание вины? Желание привлечь меня на свою сторону? Кто это, на хрен, поймет? И какая, на хрен, разница? Перевод я обналичил. Возвращаться ли к учебе, пока не решил. Одно я знаю твердо — что обязательно должен закончить книгу, над которой сейчас работаю. Если у меня останутся какие-то деньги, может, отправлюсь на пару недель в дешевое и солнечное место, вроде Сардинии.

Еще одна суперновость из дому — мама прислала мне письмо, в котором сообщила, что Карли заключила сделку с федералами, как только оказалась в Штатах. В обмен на свидетельские показания против бывших соратников — боевиков «Черной пантеры» ее отпускают, слегка пожурив и испепелив неодобрительными взглядами. Эта девица и впрямь способна выкрутиться из любой, самой мрачной ситуации. Есть такие люди, которым не занимать коварства, они втягивают в неприятности всех, кому хватает глупости вступить с ними в контакт. Им самим все и всегда сходит с рук, даже, как я вижу теперь, самые серьезные проступки. Я до сих пор чувствую себя идиотом из-за того, что связался с ней.

Ну а в конце письма наша дорогая мамочка пожаловалась, что во время последнего телефонного разговора ты бросила трубку — только потому, что она всего-навсего осмелилась упомянуть, что тебе стоило бы настучать ей на Карли на пару недель пораньше. Кстати, если это ты сообщила о ней властям, я тебе поздравляю с тем, что тебе хватило мужества сделать то, что сделать следовало. И не слушай мамочкины причитания — она любит давить на совесть. Увы, ей просто больше нечем заняться.

Приезжай опять в Париж, повидаемся.

С любовью,
Питер

Боже, благослови моего сложного, необычного и интересного брата. Заправив лист бумаги в пишущую машинку, я села писать ему ответ. В итоге письмо получилось довольно длинное — пять страниц с одинарным интервалом. В нем я сообщала Питеру свою главную новость: я серьезно влюбилась… и чувствую, что ему понравится мой выбор. Еще я написала о том, что у меня до сих пор сердце щемит из-за пережитых им чилийских ужасов и что я понимаю — нам обоим по наследству перешло множество мишигас[97] (мне страшно нравилось это еврейское словцо), но что он один из немногих людей, постоянно и неизменно присутствующих в моей жизни, что я люблю и уважаю его и хочу, чтобы он об этом знал. Еще мне захотелось рассказать брату, что сейчас я занимаюсь по десять часов в день, потому что боюсь не набрать достаточно хороший балл.

Перечитав письмо, я отправилась к почтовому отделению на Эндрюс-стрит, чтобы отправить его до того, как вернусь в библиотеку Тринити, чтобы снова до закрытия корпеть там над книгами. Киаран тоже зубрил как сумасшедший. Обычно мы встречались где-нибудь за ужином часов около шести вечера, затем опять садились за учебники и, наконец, возвращались в паб в десять, после того как библиотека закрылась. Такой была наша жизнь целых три недели. Ежедневно я проводила по часу в университетском бассейне, пытаясь снять стресс, в который меня повергала эта лихорадочная попытка наладить в жизни все разом.

Наконец восьмого июня началась экзаменационная сессия. В день, который выдался особенно дождливым, мы с Киараном, крепко обнявшись, брели от его дома к задним воротам Тринити и я рассказывала, как мне страшно. Он заверял меня, что все будет в порядке, гадая вслух, почему мне все видится в черном свете… и не в том ли причина, что отсутствие снисхождения и излишне критичное отношение в прошлом вызвали во мне боязнь неудачи. В тот день, когда я вытянула свой первый билет, именно рассуждения Киарана об страхе, преследовавшем меня в жизни, помогли мне собраться и ответить на вопросы профессора Брауна о сэре Филиппе Сидни с такой уверенностью и легкостью, что я сама удивилась.

Спустя еще два дня, отвечая на сложные вопросы профессора Норриса по «Мертвым» Джойса, я была не вполне уверена в себе, зато хорошо справилась с дискуссией о том, насколько «Портрет художника в юности» соответствует традициям романа воспитания. Работы по О’Фаолайну и О’Коннору дались мне без особого труда, а что до английских романтиков, то, хорошо ориентируясь в этой теме, я рассуждала о них свободно и уверенно.

Но главным в этих безумных восьми днях, которым предшествовали недели работы и беспокойства, было то, что я настолько погрузилась в этот круговорот, что даже не пыталась анализировать, справилась ли. Киаран ощущал то же самое — он признался, что выпускной экзамен для него был чем-то вроде подъема в гору и что он «без малейшего понятия, хорошо его сдал или облажался».

Тем не менее когда утром 19 июня гонка закончилась, мы отпраздновали это событие в дешевом итальянском ресторанчике на Трокадеро отличным обедом, который затянулся на три часа. Уф-ф, мы прошли через эту мучительную пытку. Через неделю начинались летние каникулы. Мы нашли два дешевых рейса в Афины через Амстердам и решили, что сначала проведем несколько дней в голландской столице. Я принесла только что купленный путеводитель по Голландии и болтала, рассказывая Киарану о недорогом и привлекательном отеле недалеко от Центрального вокзала, и о том, что обязательно нужно съездить на денек в Дельфы, и о том, что я нашла место недалеко от старого афинского района Плака, где можно остановиться, и…

— Такая гиперорганизация — это твой способ поскорее забыть о кошмарах последнего месяца? — сочувственно спросил Киаран.

— Ты меня понимаешь, как никто. — Я улыбнулась.

Он наклонился и поцеловал меня, положив под столом руку мне на бедро.

— Я так тебя хочу, прямо сейчас, — шепнул он.

— Как и я, — ответила я, — но время работает против нас.

Я посмотрела на часы. Было почти четыре пятнадцать, а в 17:50 отходил поезд, на котором мы собирались отправиться в Белфаст к родителям Киарана на выходные. Когда я напомнила ему об этом, мой любимый улыбнулся:

— Тогда давай закажем вторую бутылку вина.

Идея напиться не привела меня в восторг, и я предложила вместо этого взять такси до вокзала Коннолли, чтобы сесть на другой поезд, в 16:30. Но душа Киарана требовала праздника, он заявил, что мы заслужили того, чтобы немного поддать перед отъездом на север.

— Введи меня в искушение, — сказала я, взяв его за руку.

— С удовольствием, — хмыкнул он.

Через час, в четверть шестого, выйдя из ресторана, мы направились прямо к мосту О’Коннелла, затем свернули на Тэлбот-стрит. Я взглянула на часы. Пять двадцать семь, а мне ужасно хотелось курить.

— Не возражаешь, если я сюда забегу? — спросила я, указывая на магазинчик на углу.

— Давай-давай, подкорми свою зависимость, — усмехнулся Киаран, давая понять, что подождет снаружи.

В магазине передо мной стояла какая-то толстая тетка, которая невыносимо долго разговаривала со здоровенным продавцом за прилавком, вынося ему и мне мозг занудным рассказом о своей соседке, которая якобы вечно орала на своего мужа, называя его никчемным сраным остолопом, и не давала ей спать, потому что устраивала эти ссоры за полночь…

— Простите, — вмешалась я, — но я тороплюсь на поезд…

Толстуха уставилась на меня так, будто я только что прилетела с Марса:

— Какого хрена делает янки в этой части города?

— Как я уже сказала, иду на вокзал.

— Что ж, нам это ни к чему, чтобы ее высочество опоздала на поезд…

— Будет тебе, завязывай, — сказал ей здоровяк и повернулся ко мне с ослепительной улыбкой: — Так что я могу вам предложить?

Я улыбнулась в ответ.

— Пачку…

Но я не успела закончить фразу. Потому что мир снаружи ослепительно вспыхнул. Поднялась огненная буря дыма, пламени, летающих стекол. Я стояла спиной к дверям магазина. Взрывом меня отбросило вперед, и я ударилась головой о стоявшие там полки. Мир перед моими глазами потемнел, а очнувшись, я долго не могла понять, долго ли я пролежала, кто меня нокаутировал и что вообще произошло. Шатаясь, я поднялась на ноги. Магазин превратился в груды обугленных обломков, толстуха стояла на коленях, и все ее лицо было изрезано осколками стекла, мужчина за прилавком неподвижно лежал на полу, его грудь была разорвана, оттуда хлестала кровь, красная лужа подбиралась к моим туфлям.

Я хотела закричать. Но не смогла. Я как будто оледенела. Ступор был настолько сильным, что когда я почувствовала на спине странную сырость и, коснувшись плеча, увидела, что все пальцы в крови, то даже не поняла, что я ранена и истекаю кровью.

Я снова попыталась закричать и смогла выдавить одно-единственное слово:

— Киаран…

И тут я рванулась вперед и, хотя ноги подкашивались, кое-как сумела пробраться через курящиеся дымом обломки, оставшиеся от магазина, на улицу.

— Киаран… — пыталась я выкрикнуть его имя.

Я попробовала сфокусировать взгляд на разрушениях передо мной. Но перед глазами все плыло, их разъедал густой дым, и повсюду были тела. Я опустила взгляд. У моих ног лежала голова. Крик, который бушевал у меня внутри, теперь вырвался наружу. Я упала на колени. Мир снова померк.

Киаран!

Часть третья

Глава двадцатая

Никсон подал в отставку. Президентом стал Джерри Форд. Вьетнам рушился. Безумный француз по имени Филипп Пети прошел по канату между двумя башнями Всемирного торгового центра. Турция вторглась на Кипр. Ни в один бар или закусочную невозможно было зайти, не услышав «Я застрелил шерифа» Эрика Клэптона, хотя все интеллектуалы и модники говорили о Рэнди Ньюмане, Томе Уэйтсе и группе Steely Dan. А незадолго до того, как в Вермонте наступила осень, наш новый президент вызвал всеобщее возмущение тем, что помиловал своего предшественника, чьи паранойя и жажда мести привели к глубокому личному краху.

Осень в Вермонте… Все говорили, что это типичная для Новой Англии, классическая осень с ошеломляюще яркой и красивой листвой. Осень в Вермонте… Я воспринимала ее великолепие, хотя и несколько отстраненно. Так же рассеянно я слушала радио в своей квартире и время от времени покупала газеты, узнавая новости в стране и в мире за ее пределами.

В маленьком, на несколько квартир, доме в центре города, где я снимала студию, никто обо мне ничего не знал. Кроме того, что я студентка университета — об этом я сообщила хозяевам, когда они меня спросили.

Осень в Вермонте… Раз в неделю я ходила на прием к отоларингологу, который следил за моим слухом, все еще не восстановившимся после контузии. Первые четыре месяца у меня непрерывно звенело в обоих ушах. Со временем звон стал тише, но все еще оставалась проблема с высокими звуками, вызывавшими у меня кратковременные приступы сильнейшей боли. Случались у меня и эпизоды, когда все звуки сливались в неясный шум. Врач посоветовал мне рассмотреть возможность использования слухового аппарата и предупредил, что мне понадобятся два, по одному на каждое ухо. Я сразу представила себя: старая карга с торчащими из ушей проводами и двумя транзисторными приемниками в карманах вытянутой, изъеденной молью кофты. Но Фред, специалист по слуховым аппаратам («спец по слуху» — так я его окрестила), обнадежил меня, сказав, что они только что выпустили маленькие беспроводные слуховые аппараты на транзисторах с наушником, который незаметно крепится за ухом.

Фреду было не меньше пятидесяти пяти, плечи слишком просторного пиджака в клетку осыпала перхоть, а на носу сидели толстые бифокальные очки. Мой ЛОР-специалист, доктор Тарбетт из больницы Вермонтского университета, рекомендуя Фреда, с улыбкой сказал мне:

— Он немного эксцентричен, но настоящий мастер своего дела. А чудаков мы здесь, в Берлингтоне, привечаем.

Кабинет Фреда располагался на первом этаже пассажа на Мэйн-стрит. Помимо слуховых аппаратов он занимался еще и протезами, поэтому витрина была заполнена искусственными руками и ногами. Фред провел множество измерений и тестов, и эта его тщательность обезоруживала, как и его яркая одежда и методичность, с которой он делал абсолютно все. Но свое дело он и вправду знал, особенно когда дело касалось медицинских звукоусиливающих аппаратов.

Когда мы закончили первую консультацию, Фред легонько тронул меня за рукав:

— Я слышал от доктора Тарбелла, что вызвало у вас потерю слухового потенциала. Я просто хочу, чтобы вы знали: мне вас очень жаль, и жаль, что вы через все это прошли.

Каждый раз, когда кто-то упоминал об «инциденте» — как его часто называли другие, желая смягчить всю жуть случившегося, — на меня нападал странный ступор, в чем-то сродни проблеме с физическим слухом: мое внутреннее ухо не реагировало на звуки, и это бесчувствие притупляло восприятие любых попыток проявить ко мне доброту и сочувствие. Не то чтобы я не ценила участие и доброжелательность, с которыми ко мне относились, начиная с того момента на Тэлбот-стрит, когда ко мне бросились двое крепких дублинских пожарных, а я стояла на коленях, опустив голову и не в силах отвести взгляд от страшной картины, которую, знаю, мне не забыть до конца дней. Пожарные успели схватить меня за несколько секунд до того, как припаркованная поблизости и горевшая машина вспыхнула и взорвалась. Несколько дней спустя в больницу, где я лежала, поговорить со мной пришел детектив из Особого отдела. Он сказал мне, что, если бы эти пожарные не оттащили меня в сторону, я могла сгореть. На что я ответила: «Лучше бы так и случилось».

Фред не стал развивать тему, когда я молча склонила голову, ответив на его добрые слова быстрым кивком. Он перевел разговор на устройства, которые назвал самыми технологически совершенными слуховыми аппаратами, с которыми он когда-либо сталкивался.

Помимо Фреда и доктора Тарбелла я регулярно ходила на прием к терапевту — очень строгой, грамотной женщине из Новой Англии, тоже за пятьдесят, по имени Кэтрин Геллхорн. Она занималась мной в первую неделю в Вермонте, когда на меня напала бессонница и я не могла уснуть пять ночей кряду. Когда я впервые оказалась в ее кабинете, доктор Геллхорн взглянула на меня со смесью профессионального интереса и сдержанного участия, весьма характерного для белых образованных американцев.

— Знаю, Элис, — сказала она тоном школьной директрисы, не лишенным, однако, доброты, — вы пережили нечто чудовищное.

Она настояла на проведении полного обследования — «с головы до пят». То, как заживали шрамы на моей спине от осколков стекла, ей понравилось. А вот слух вызвал беспокойство, и она на другой же день отправила меня к доктору Тарбеллу, спросив, почему за два месяца, что я провела дома после «инцидента», меня не показали специалисту по слуху, не говоря уже о том, чтобы прописать средства, «помогающие облегчить состояние».

Я выдержала суровый взгляд доктора Геллхорн.

— Потому что я сама отказалась обращаться к врачам, — ответила я. — А через два месяца сбежала из дому на Манхэттен и месяц ночевала на полу у друга, дожидаясь решения, примут ли меня в университет. Когда узнала, что приняли, переехала сюда, вот тогда-то началась бессонница, ухудшился слух, и вот только тогда я решила, что мне нужна медицинская помощь.

Подумав над моими словами несколько мгновений, доктор Геллхорн спросила:

— Я верно поняла, что ваша семья не очень вам помогала?

— О, поначалу они были удивительными.

— А потом?

— А потом снова начались обычные нестыковки.

— Увы, во многих семьях бывает именно так, — согласилась доктор.

Она не только направила меня на прием к доктору Тарбеллу, но еще и прописала два легких препарата: дарвон от бессонницы и успокоительное милтаун. В середине семидесятых аббревиатура ПТСР — посттравматическое стрессовое расстройство — была еще не в ходу даже среди медиков, равно как и идея о том, что психотерапия крайне важна в реабилитации людей, перенесших настолько серьезные психологические встряски.

— Если вы так и не можете уснуть или все еще чувствуете себя нестабильно, я бы рекомендовала вам обратиться к психиатру. Но с этим можно подождать пару недель, посмотрим на ваши успехи.

Мои успехи были ужасающими. Я никому об этом не сказала. Дарвон помогал мне заснуть. Его я и принимала. От милтауна я впадала в ступор и воспринимала действительность так же, как звуки, — размыто и не в фокусе. Его я бросила и поклялась больше не использовать, если только мрак не накроет меня с головой.

Осень в Вермонте… Теперь я спала по ночам, а после того, как Фред подключил слуховые аппараты, стала острее воспринимать звуки. Что еще?..

Меня взяли на младший курс в Вермонтский университет. Выбрала я его случайно. Комната в Нью-Йорке, где я целых четыре недели ночевала на полу, принадлежала моему другу по боудинскому колледжу, Дункану Кендаллу. Парень интеллектуальный и уроженец города, он сразу после колледжа получил место помощника редактора в журнале «Эсквайр», но уже рвался оспорить назначение, считая себя новым Томом Вулфом в процессе становления. У него была тесная однокомнатная квартирка на Восемьдесят третьей улице между Амстердамом и Бродвеем: довольно оживленный район, в основном латиноамериканский. Выходя на тротуар, приходилось смотреть под ноги, чтобы не наступить на использованные иглы для подкожных инъекций. Для того чтобы ходить по кварталу с наступлением темноты, тоже требовалась определенная сноровка. О том, что я стала жертвой «инцидента», Дункан узнал из «Нью-Йорк таймс». Вернувшись назад в Штаты и поселившись в своей старой комнате в доме родителей, я получила от него письмо. В нем Дункан выражал сочувствие из-за того, что мне пришлось пережить весь этот кошмар. А дальше были написаны его адрес, домашний и служебный телефоны… и осторожный вопрос — можно ли ему меня навестить? Я послала ему открытку. Поблагодарив, объяснила, что пока не могу никого видеть. Но дела дома стали выходить из-под контроля, и в какой-то момент я решила уйти совсем. Дункану я позвонила с олд-гринвичского вокзала и спросила, может ли он предоставить мне временное убежище. Надо отдать ему должное, он не колебался:

— Если ты не против того, чтобы спать рядом с ванной, можешь жить, сколько хочешь.

Ванна в квартире Дункана находилась в углу кухни, а за ней имелся небольшой альков — может быть, семь на четыре фута, — который Дункан превратил в место для ночевки гостей. Обстановку составлял матрас на ножках, с простынями в огурцы, и плакат Аллена Гинзберга на стене. На плакате была написана одна фраза — самая раскрученная цитата из его великой поэмы «Вопль»:

Я видел лучшие умы моего поколения, разрушенные безумием…


Кое о чем Дункан в своем письме умолчал. Он не написал мне, что познакомился с Патрисией, женщиной под тридцать, которая рисовала декорации в «Метрополитен-опера». Очень высокая, с длинными вьющимися волосами, она производила впечатление прожженной уличной девицы. Жила Патрисия в еще более неспокойном районе города — так называемой Адской кухне, на углу Сорок девятой и Десятой авеню. «Это вонючая жопа мира, детка», — говорила она в характерной резкой манере, с нью-джерсийским выговором. У Патрисии была студия на пятом этаже без лифта, но жить там она опасалась с тех пор, как в середине августа ее пожилую соседку нашли изнасилованной и задушенной. С момента знакомства с Дунканом она почти все ночи проводила в его постели. А когда появилась я и не только устроилась в алькове семь на четыре, но и постоянно слонялась по квартире, Патрисия не пришла в восторг. Услышав однажды вечером мои слова о том, что я бы хотела возобновить учебу в каком-нибудь университете, где я могла бы быстро освоиться, с приличным уровнем преподавания, но подальше от Нью-Йорка и моей семейки, Патрисия стала расхваливать мне Университет Вермонта:

— Положим, он в другой весовой категории, чем те колледжи, где ты училась, но мне там нравилось. Народ там вполне серьезный, не слишком охоч до пьянок и гулянок. Так что я уверена, что в Берлингтоне тебе понравится. И, кстати, у меня приятельница работает в приемной комиссии.

Удивительно, как много в жизни решает случайность. Я часто думала о том, как получилось, что по пути к вокзалу Коннолли Киаран выбрал именно Тэлбот-стрит, а не свернул на одну из параллельных улиц. И о своем решении зайти в магазин за сигаретами, и о той болтушке, которая никак не отпускала продавца, — все это задержало нас на несколько минут — роковых, решающих минут. Реши я купить сигареты на вокзале, и к моменту взрыва бомбы мы были бы уже далеко от его эпицентра. И я сейчас была бы не здесь, на полу в квартире своего бывшего соученика, который, кстати, в прошлом году лишь по чистой случайности не стал моим парнем. Но я выбрала не его, а Боба… и дело кончилось тем, что я сбежала в Дублин. А результатом этой небольшой эскапады стало…

Через неделю после нашего разговора я катила в длинном и медленном поезде до Берлингтона. Патрисия позвонила своей подруге из приемного отделения и даже договорилась с другой своей берлингтонской подругой — пацифисткой по имени Рейчел, — чтобы я какое-то время у нее пожила. Эта высокая, неизменно жизнерадостная молодая женщина с косами до талии и очень добрыми глазами работала в магазине диетических продуктов, входила в местную труппу экспериментального танца и жила в старом доме в стиле Гранта Вуда. Дом этот, хоть и был разделен на отдельные квартиры, все равно напоминал своего рода коммуну. Видно, Патрисия ввела Рейчел в курс последних событий моей жизни, потому что, когда я приехала, та была со мной невероятно предупредительной. Мало того что все время порывалась приготовить мне зеленый чай, так еще и гладила по плечу с подчеркнутым участием.

— Для меня большая честь, — приговаривала она, — быть рядом с такой храброй, такой мужественной девушкой.

Мне хотелось провалиться сквозь землю прямо в преисподнюю.

— Вряд ли я такая уж храбрая, — возразила я, мягко увернувшись от ее успокаивающего прикосновения.

— То, что ты так говоришь, делает тебя еще более удивительной. Чтобы выжить в зоне боевых действий…

— Вряд ли Дублин можно назвать зоной боевых действий. И я совсем не хочу об этом говорить.

Рейчел услышала, как дрогнул мой голос. А может, почувствовала, что я вот-вот взорвусь.

— Прости, прости, — прошептала она, подводя меня к креслу и заботливо усаживая.

Я позволила ей себя усадить. Потом закрыла глаза, пытаясь успокоиться и уговорить себя, что намерения у нее самые добрые. В те времена я раз по пять на дню вспоминала профессора Хэнкока, размышляя о том, что он, возможно, постиг что-то очень важное, основное: когда боль стала невыносимой и он почувствовал, что достиг точки невозврата, у него не осталось иного выбора, как сунуть голову в петлю и погрузиться в небытие.

Нет, я не собиралась визжать и выкрикивать все это в лицо этой приторно-слащавой доброй самаритянке с ее чудесной улыбкой. Но когда она молча присела на корточки и сняла с моих ног сандалии, я не сдержала раздражения:

— Что ты делаешь?

— Закрой глаза, постарайся освободить свой разум и сосредоточься на глубоком гравитационном притяжении своего дыхания.

— Перестань, что за бессмысленная чушь, — хотела было я сказать.

Но женщина принялась массировать мне ступни, и это было какое-то чудо. Впервые за долгие месяцы я испытывала странную умиротворенность, просто какое-то затишье среди бесконечной бури. Я откинулась назад, прикрыв глаза, пытаясь освободить голову от образов и позволяя Рейчел хоть ненадолго унять боль.

— Это было… необычно, — сказала я, когда Рейчел снова надела на меня сандалии и прошептала Намасте мне на ухо (как я узнала позже, это тибетское слово означало «мир»). — Большое спасибо.

— Спасибо тебе, что отправилась в путь, — отозвалась женщина. — Ты должна знать, что путешествие твое продолжается, и рано или поздно исцеление тебя обязательно настигнет.

Она также настояла на том, чтобы «крепко обнять» меня, прежде чем отпустить в приемную комиссию университета.

Собеседование было очень коротким. Сотрудница приемной комиссии, мисс Стрэнг, тихая женщина лет сорока, получила мои документы из Боудина и внимательно ознакомилась с бумагами из Тринити-колледжа, которые я принесла с собой. Видимо, Патрисия с ней тоже переговорила, потому что мисс Стрэнг сообщила мне, что ей все известно и что «это непредставимое потрясение». Далее она сказала, что, судя по уровню учебных заведений и моим оценкам, она не видит никаких проблем с моим переводом к ним на осенний семестр 1974 года.

— А если я взяла бы двойную учебную нагрузку и прошла также летний семестр следующего курса…

— Да, в таком случае вы выполните все, требуемое для получения диплома. Но не слишком ли это большая нагрузка, если учесть то, через что вы недавно прошли?

— При всем уважении, позвольте мне самой судить об этом.

— Само собой разумеется, мисс Бернс. Я не хотела вас обидеть.

— Я и не обиделась. Извините, если это прозвучало слишком резко.

— Понятно, понятно.

Меня все сильнее раздражало то, что все вокруг пытались проявлять заботу и участие. И видимо, в ответ во мне росли чувство вины и подспудная уверенность в том, что я виновата в смерти Киарана. Я была убеждена, что не должна была остаться в живых, я не заслужила этого, это меня взрыв должен был разорвать на куски. Но до сих пор я ни разу ни с кем не поделилась этой мыслью. Мама хотела было отвести меня к психоаналитику — тем более что недели через три после моего возвращения в Коннектикут мы с ней начали постоянно конфликтовать, — но у врача, с которым она договорилась, была в Олд-Гринвиче сомнительная репутация. Он был одним из тех, кого называют «доктор Кайф», врачей, которые, не задумываясь о последствиях, прописывают налево и направо «пилюли счастья», превращающие человека в овощ.

Об этой опасности меня предупредил, как ни удивительно, брат Адам. Папа с Питером сразу после взрыва примчались в Дублин. Все десять дней, что я провела в больнице, брат просидел у моей койки. Он навещал меня по три раза на дню. В основном же он занимался оформлением документов и всей административной рутиной, необходимой, чтобы вернуть меня домой, и в конце концов получил для меня от правительства Ирландии компенсацию в размере десяти тысяч долларов. Когда я вернулась в Штаты, подключился Адам, став необходимым буфером между мной и нашей матерью. Сам он вернулся домой из Чили всего за две недели до взрыва. Позже я узнала, что Адам ушел из отцовской компании и теперь жил в маленькой квартирке в Уайт-Плейнс (никто, кроме Адама, не выбрал бы этот унылый пригород, но он объяснил это тем, что там студия стоила всего пятьдесят два доллара в месяц, а он, оставшись без работы, пытался экономить на всем). Незаметно Адам стал важной частью моей жизни, он появлялся почти ежедневно и проводил со мной по несколько часов, особо настаивая на прогулках. Именно Адам съездил в Коннектикут и собрал мои вещи после того, как я, хлопнув дверью, сбежала к Дункану. И именно Адам объяснил, почему мне лучше держаться подальше от этого шарлатана «доктора Кайфа»:

— После той моей аварии, когда меня выбросило из машины, а Фэрфакс погиб, мама отвела меня к такому докторишке. И знаешь, от того, что он мне прописал, у меня крыша совсем поехала. Мне казалось, что я живу в какой-то альтернативной реальности. Совсем одурел от всего этого. Пока наконец не смыл таблетки в унитаз в общежитии колледжа. Через три дня после этого я попытался выброситься из окна. К счастью, двое моих соседей по комнате оказались дома. Они просто крепко схватили меня и тем уберегли от самоубийства.

— Мама и папа об этом знали?

— Да ты что! Нет, конечно. Я и потом им не сказал. А вот к врачу из колледжа сходил и показал ему пустую баночку из-под таблеток. Он посмотрел на рецепт и за голову схватился. Сказал, чтобы я никогда больше близко не подходил ни к этой пакости, ни к тому «доктору».

— И что же тебе помогло с этим справиться?

— Пиво.

Этот разговор положил начало переменам в наших с Адамом отношениях. Раньше он всегда был для меня недалеким спортсменом, который никогда бы не осмеливался выразить оригинальную мысль и позволял отцу принимать за него жизненно важные решения. О своей жизни в Чили он по-прежнему не распространялся, зато с интересом расспрашивал меня о том, что рассказал мне в Париже Питер. Адам подтвердил, что ему известно о том полете над Тихим океаном.

Однажды, через несколько недель после моего возвращения домой, мы гуляли по берегу в Тоддс-Пойнт. Как раз тогда мне стало ясно, что от мамы придется уйти, если я хочу обрести душевное равновесие, и тогда же я начала всерьез подумывать о самоубийстве. (Понимаю, это два противоречащих друг другу утверждения в одной фразе. Но, видимо, я чувствовала, что, только сбежав от матери, смогу покончить с собой по причинам, не связанным с ее безумием.)

Адам, надо отдать ему должное, как-то уловил всю беспросветность моего настроя. И сделал нечто для себя весьма необычное — обнял меня и сказал:

— Дай слово: если когда-нибудь ты решишь сотворить что-то опрометчивое, то сначала возьми трубку и позвони мне в любое время, днем или ночью. Или садись в поезд, в такси и сразу же приезжай ко мне. Я-то знаю, что такое отчаяние. И знаю, каково это — думать: я больше не этого не вынесу. Но из мрака всегда есть выход.

— Почему ты никогда не рассказывал об этом раньше ни мне, ни Питеру?

— Потому что… мы раньше никогда вот так не разговаривали. Может, это я виноват. А еще мне так хреново из-за всего, что свалилось на твои плечи, и я хочу ради разнообразия сделать что-нибудь хорошее.

Я остановилась и внимательно посмотрела на брата:

— А до этого ты делал что-то плохое?

Адам долго не отвечал, глядя на песок под ногами.

— Я сделал неправильный выбор.

— Что-то, о чем ты хотел бы поговорить?

— Нет.

— Ты имел отношение к темным делишкам нашего отца в Чили?

— Я служил в компании, которая, как ты, вероятно, теперь знаешь от нашего брата, была тесно связана с хунтой. Но лично я не выполнял для них никакой грязной работы… ничего, что было бы связано с политикой.

— А папа наш выполнял, так?

Я ожидала, что Адам нервно передернет плечами, как всегда делал, слыша вопросы, на которые не хотел отвечать. Но его ответ ошеломил меня своей прямотой:

— Папа на самом деле работал на ЦРУ. Не напрямую, как их агент, а как человек, располагающий ценной для них информацией благодаря его связям в Чили. И это помогло ему спасти Питера от неминуемой гибели.

— Папа и Питер оба были в Дублине, вместе навещали меня в больнице. Когда я спросила Питера, он сказал, что они нормально общаются.

— Хочешь знать правду?

— Конечно.

— Не считая времени, проведенного в твоей палате, да еще разговоров с полицейскими, в посольстве и с ирландскими чиновниками, они слова друг другу не сказали. Папа мне говорил, что пару раз приглашал Питера поужинать вместе, но тот отказался. А Питер рассказывал, что стоило им вместе выйти из твоей больницы, как тут же начался горячий спор о том, кто из них что делал там, в Чили, и отец назвал его «мальчишкой, который полез в революцию только ради того, чтобы заняться сексом». Насколько я понимаю, Питер в ответ наорал на него посреди улицы и назвал убийцей. Рядом оказались двое копов, которые их буквально растаскивали, когда они начали бросаться друг на друга с кулаками.

— Ничего себе, — протянула я. — Мне даже в голову не приходило…

— Ну, они не хотели идиотничать у тебя на глазах, тебе и так пришлось несладко. Мне сейчас тоже не по себе из-за того, что все тебе выложил, но ты спросила… и имеешь право знать правду.

— Но что в данном случае правда? Папина версия произошедшего, версия Питера или твоя собственная трактовка?

— В этой истории нет правых и виноватых. Если честно, все вели себя по-дурацки.

— Боже, Адам, как изящно ты это выразил.

— Я устал жить среди постоянной лжи и обманов.

— Каких это? Ты о чем конкретно?

— Ой, сестренка, умоляю, не провоцируй меня.

— Ладно, не буду… если ты перестанешь наконец называть меня «сестренка».

Это был наш последний разговор, в котором так или иначе упоминалась таинственная прошлая жизнь. Адам никогда больше ни во что меня не посвящал, однако всегда по первому моему зову приходил на помощь. Например, когда я попросила собрать мое барахло.

— Ого, я совершенно по-другому представляла себе твоего брата, — сказала Патрисия после того, как Адам напряженно просидел полчаса в нашей компании, согласившись выпить пива «Лёвенброй», предложенного Дунканом, привыкая к богемной обстановке в квартире и к тому, что на Патрисии не было ничего, кроме лифчика с леопардовым принтом и мизерных шортиков.

От косяка, который Дункан тоже предлагал, брат отказался, как и я, помня, что Адам весьма настороженно относится ко всему, что связано с наркотиками.

Вскоре после этого он торопливо откланялся, вот тогда-то Патрисия и отпустила свой комментарий, заметив:

— И почему это все республиканцы, каких я в жизни встречала, всегда носят одинаковые голубые рубашечки, брюки цвета хаки и эти уродские мокасины на резиновой подметке?

— Десятилетия идеологического оболванивания сказываются и на стиле одежды, — глубокомысленно заметил Дункан.

— Но он все равно довольно милый, во всяком случае для зануды, который одевается в «Брукс Бразерс».

— Не зови его так, — заступилась я за брата. — Стиль у него, возможно, немного консервативный, зато сердце доброе.

— Дункан говорит, что твой второй брат — вот он клевый.

— Питер клевый и непростой.

— Ого, именно то, что мне нравится, — заявила Патрисия, озорно улыбнувшись Дункану.

— Я сложный, а не непростой, — заметил Дункан.

— Это нюансы, — возразила Патрисия.

Вдруг, неожиданно для себя, я всхлипнула. Они тут же уставились на меня.

— Я что-то не то сказала? — спросила Патрисия.

Я помотала головой. Вытерла глаза. Показала, что хочу пива. Дункан стремительно подскочил к старому холодильнику и извлек свежую бутылку «Лёвенброй». Кивнув в знак благодарности, я одним глотком осушила ее до половины. В нещадно жаркий летний нью-йоркский день в квартире, где лишь старый напольный вентилятор кое-как сражался с жарой, меня, как всегда неожиданно, накрыла очередная волна мучительных переживаний, а единственным действенным противоядием было сильно охлажденное пиво. В минуты просветления я понимала, что в такие моменты не контролирую себя. Кроме того, к этому времени я уже понимала и другое: когда горе охватывает меня, лучше этому не противиться, даже если кругом люди. Вот почему после второго глотка пива я начала рыдать, позволила Патрисии крепко обнять себя за плечи и уткнулась головой ей в плечо. Когда приступ плача утих, я снова села на диван, вытерла глаза пальцами, допила остатки пива, а потом услышала собственный голос — я начала рассказывать о том, что до сих пор держала в себе:

— Взрывом ему снесло голову. Это было первое, что я увидела, когда выползла из магазина, еле держась на ногах, потому что спина была изрезана стеклом. Я наткнулась прямо на нее. На голову Киарана. Там, у моих ног, он смотрел на меня — глаза широко открыты, и рот открыт, как будто тот летящий кусок железа, который его обезглавил, зафиксировал чудовищное удивление, оборвавшее его жизнь в одно мгновение. Я помню, как кричала. Дикие, безумные вопли. Такие звуки… я никогда не подозревала, что могу так голосить. Я упала на колени и не могла оторвать взгляд от головы. Это была голова человека, которого я любила, с которым надеялась строить совместную жизнь. Я потеряла счет времени. Слышала сирены. Слышала, как ко мне сбегаются люди. Меня буквально подняли с тротуара двое пожарных, завернули в одеяло и передали двум санитарам со «скорой помощи». Как раз в это время машина — она стояла рядом и уже горела — взорвалась… Санитарам пришлось положить меня на носилки лицом вниз, из спины торчали осколки стекла. Я кричала все громче. Выкрикивала имя Киарана, просила, чтобы меня отпустили к нему, кричала, что мы не должны оставлять его там, что… Следующее, что я помню — тихий голос одного из ребят со «скорой». Он объяснял мне, что у меня тяжелый шок, что на спине у меня много глубоких порезов и что он сейчас даст мне кое-что, что поможет мне уснуть. Мне мазнули по руке чем-то холодным, потом сделали укол. Через несколько секунд я отключилась. Пришла я в себя на узкой больничной койке, в палате с еще десятью женщинами. Запах дезинфекции, паршивая еда, все дежурные медсестры — монахини, мрачные и суровые. Я поняла, что лежу на животе и при каждом движении осколки стекла глубже впиваются мне в спину. Я начала выть. Тут же появились две монашки. Одна, постарше, сестра Мэри, была сама доброта, она сказала мне свое имя, называла меня Элис, утешала, говорила, что все будет хорошо, что все стекла уже извлекли и наложили швы, а болят раны, потому что отходит наркоз, что…

Я снова начала выть, на этот раз от мучительной боли в ушах. Тогда я познакомилась со второй монахиней, сестрой Агнес, очень молодой. В кино старшая монахиня всегда бывает гадиной, а новенькая, еще не успевшая зачерстветь, не испытавшая всех прелестей целибата и сырых казематов монастыря, милая и добрая. Но в больнице Богоматери в Дублине они поменялись ролями. Сестра Агнес оказалась властной и не была намерена мириться с истериками какой-то молодой американской дуры, имевшей глупость оказаться рядом с идиотской бомбой в момент взрыва. Когда мои завывания стали уже запредельными, она схватила меня за руку и стала выкручивать, приговаривая: «Довольно, Элис, мы здесь этого не потерпим. Прекратите немедленно».

От этого я только зашлась в крике с новой силой. Краем уха я слышала, как сестра Мэри говорит сестре Агнес: «Позволь мне, пожалуйста, я все улажу».

«Я даю вам минуту на то, чтобы ее утихомирить, но потом займусь этим сама».

Но я не останавливалась, и сестра Агнес появилась снова, со шприцем в руке: «Мы не любим вводить наших пациентов в бессознательное состояние, но вы не оставляете мне выбора».

Она воткнула иглу, и все померкло. Когда я пришла в себя, перед глазами все расплывалось. Передо мной стоял молодой врач. Далеко не сразу мне удалось рассмотреть его лицо. Он негромко назвался (его звали доктор Райан, и у него был мягкий южный акцент) и сообщил, что последние тридцать шесть часов я почти полностью провела в бессознательном состоянии. Они якобы пошли на это намеренно, так как, хотя мои ранения не представляли опасности для жизни и достаточно скоро я должна была от них оправиться, психологическая травма требовала «покоя». Препараты, которые мне давали, делали свое дело. Я постоянно была как в густом тумане. Затем в течение нескольких дней они постепенно снижали дозу транквилизаторов (как по мне, то точнее было бы называть их наркотиками), чтобы я смогла ответить на вопросы полицейских, пообщаться с сотрудниками посольства, а также папой и Питером. Папа в те дни проявил себя совершенно замечательно. Оказалось, что он прилетел из-за Атлантики на другой же день после взрыва — практически сразу после того, как с ним связалось посольство, — и к тому же, как я узнала потом, запретил лететь моей маме, отлично понимая, что она, явившись сюда, только все сделает хуже. Папа же связался с Питером в Париже, несмотря на то что они отдалились друг от друга — сейчас я не буду об этом распространяться, — и рассказал ему, что случилось. Питер тоже прилетел первым же рейсом. Когда я наконец пришла в себя после лекарств, у моей постели сидели папа и брат. Это была настоящая фантастика. Бывают моменты, когда семья действительно нужна… даже такая чокнутая, как у меня. На людях папа и Питер держались безукоризненно, ни разу не продемонстрировав свою вражду и неприязнь друг к другу. Папа повторял, что сделает все, что в его силах, чтобы поскорее вытащить меня отсюда, что скоро этот кошмар останется позади. Для меня его слова звучали музыкой, хотя умом я и понимала, что это чушь собачья. Должна сказать, что, хотя отец очень старался — встречался с представителями власти, пытаясь организовать мою отправку обратно в Штаты как можно скорее, — ему не под силу было отвлечь меня от случившегося. Он делал, что мог, и погрузился в это с головой — отдавал бесконечные распоряжения, проявляя свои таланты делового человека, наличие которых я всегда в нем подозревала.

Питер, со своей стороны, все время был рядом, поддерживал меня, когда я начинала плакать, успокаивал, когда мне становилось совсем уж тошно, и даже убедил отца заставить врачей забрать от меня сестру Агнес. Сквозь наркотическую дымку я слышала, как отец кричал на доктора Райана — он заявил, что не потерпит, чтобы его дочь держали под действием таблеток только потому, что «какой-то сучке-монашке не хочется иметь дела с проявлением горя». Это заявление обратило на себя внимание врача. Меня перевели в отдельную палату, сестра Агнес исчезла из моей жизни, а доктор Райан навещал меня теперь минимум по четыре раза на дню, чтобы убедиться, что со мной все в порядке. Вот только со мной все было далеко не в порядке…

Потом навестить меня пришли родители Киарана. Киаран был их единственным ребенком, их обожаемым сыном. Сказать, что его смерть разбила им сердца, было бы чудовищным преуменьшением. Они были абсолютно опустошены. Мать Киарана, Энн, постарела на десяток лет. А Джон, его отец… он как будто лишился смысла жизни. Когда они впервые вошли в мою больничную палату…


Я опустила голову, голос внезапно задрожал, я не могла продолжать. На глаза навернулись слезы. Я почувствовала, как из глубины горла снова рвется низкий, хриплый, утробный звук. Тогда я сделала то, что за время после возвращения в Штаты стало почти автоматическим движением — стала до боли кусать палец, чтобы сдержать крик. Патрисия обняла меня, но я продолжал кусать палец до тех пор, пока не показалась кровь. Увидев это, Дункан бросился искать антисептик и пластырь. Когда он справился с кровотечением, я снова заговорила — рассказала, как во время неприятного разговора с матерью всего несколько дней назад я угрожала ей самоубийством, после чего мама выскочила из комнаты и спустила в унитаз все таблетки, которые мне прописали в Дублине. Потом она сказала, что, если я еще хоть раз наору на нее — а кричать я начинала каждый раз, как слышала от нее гадости, — она положит меня в психушку. И еще она попыталась натравить на меня своего «доктора Кайфа».

— И тогда я собрала сумку и убежала сюда.

— И правильно, теперь она ничего тебе не сможет сделать, — сказала Патриция, — тебе ведь уже есть двадцать, верно?

Я кивнула.

— А значит, ты уже взрослая. И если даже она попытается подослать к тебе человечков в белых халатах, твой брат Адам за тебя вступится. Ты мне верь, мы не позволим этим ублюдкам до тебя добраться. Пусть только явятся, мы их на порог не пустим.

Но никто так и не появился. Раз в два дня заглядывал Адам. Он рассказал, что звонил папе в Чили и сообщил о маминых угрозах, а также о моих планах относительно Вермонтского университета. Однажды вечером он появился в квартире с парой громадных сэндвичей, купленных в ближайшем итальянском гастрономе, и упаковкой из шести бутылок «Карлинг Блэк Лейбл». Адам передал мне, что отец был очень рад, узнав о моем возвращении к учебе, и обещал оплатить все расходы. Еще папа просил мне напомнить о десяти тысячах долларов — компенсации, которую он выбил из государственных служб в Дублине, — которые лежали на депозите в «Чейз Манхэттен Бэнк» на 42-й Ист-стрит и ждали меня на случай, если я захочу купить подержанную машину или еще что-нибудь.

— Последнее, что мне сейчас следует сделать, это сесть за руль, — призналась я Адаму. — Слишком уж сильно искушение разогнаться до восьмидесяти миль в час и врезаться в ближайшую стену.

Адам закашлялся.

— Я что-то не то сказала? — спросила я спокойным голосом, изображая воплощенное благоразумие.

Не дождавшись ответа, я оглянулась. Адам стоял опустив голову и чуть не плача.

Я схватила его за руку:

— Прости…

— Я так хочу тебе помочь, — прошептал мой брат. — И ничего не выходит.

— Ты мне помогаешь.

— Не ври мне. Я никому не способен помочь. Прав папа: я никчемный человек.

— Помнишь старую поговорку, что, когда утешаешь того, кто попал в беду, своя собственная беда кажется легче?.. Пусть даже на час-другой, но все же… Ты совсем не никчемный. Не слушай отца. Ему просто нравится к тебе придираться.

— Если я отвезу тебя в Берлингтон, ты зайдешь в медпункт колледжа, как только мы приедем?

Я поняла, что не имею права отказаться. Потому что, возможно (шансы невелики, но они есть), это поможет моему бедному одинокому брату — человеку, которого я все еще не до конца знала и не совсем понимала, — почувствовать себя немного менее никчемным. Я должна была согласиться, чтобы заставить Адама поверить в то, что он в кои-то веки чего-то добился с тех пор, как отказался от своего любимого хоккея… в его жизни слишком мало было выигрышей.

— Хорошо, я схожу к медикам, обещаю.

На следующий день мы добрались до Берлингтона, и оба остановились у Рейчел, хотя Адам и жаловался, что ему некомфортно рядом с этой «блаженной». В тот же день я действительно зашла в медпункт колледжа, объяснив, что я сюда переведена и приступаю к занятиям на следующей неделе. Я рассказала фельдшерице, что случилось со мной несколько месяцев назад, и пожаловалась на бессонницу, из-за которой спала не больше двух часов в сутки. По ее настоянию я разделась и показала шрамы на спине, после чего она со всей ответственностью взялась за меня. Сняв трубку, она тут же связалась с врачом. Доктор Джеллхорн — так звали доктора — согласилась принять меня в тот же день. Адам отвез меня к ней в кабинет. У нее я провела больше часа. За это время доктор организовала для меня встречи с другими специалистами и выписала два рецепта на лекарства от бессонницы и панических атак.

Когда я вышла из кабинета, Адам чуть улыбнулся:

— Ну, что скажешь?

— Она сообщила мне худшую из всех возможных новостей.

У Адама вытянулось лицо.

— Худшая новость из всех возможных? — ошеломленно переспросил он. — Что она тебе наговорила?

— Она сказала, жить буду.

Глава двадцать первая

Случается, что именно в стрессовой ситуации все встает на свои места. Когда чувствуешь себя в полном загоне и уже ничего не понимаешь, организм порой мобилизует какие-то силы, готовый, чего бы это ни стоило, пережить следующие шестнадцать часов бодрствования.

Когда я вторично появилась у доктора Джеллхорн, она спросила, сплю ли я. Я ответила, что прописанные ею таблетки сработали — меня практически вырубало. Но наутро часто я просыпалась с ощущением, что голова превратилась в телевизор без антенны — сплошные помехи. Доктор покачала головой: «Это не очень хорошо, Элис», — и предложила мне попробовать новомодный препарат валиум, он же бензодиазепин, способный и наладить сон, и снять тревожность. Как и с любым новым лекарством, нужно было настраиваться на полосу проб и ошибок. Мне хотелось послать все к черту и вообще отказаться от любых лекарств. Конечно, я понимала важность сна, и мне даже нравилось странное густое облако, которым окутывал меня дарвон. Но сейчас я училась на дневном отделении и в первом семестре взвалила на себя целых пять учебных курсов, а снотворное пагубно сказывалось на концентрации внимания. Однако валиум оказался более эффективным. По ночам он погружал меня в глубокий сон, зато днем оставлял голову намного более ясной. Две чашки кофе и бег трусцой помогали полностью очистить голову от ночной мути. Но мне не нравилась роль валиума, этого «маминого маленького помощника»[98] в дневные часы. Итак, с одобрения доктора Джеллхорн в часы бодрствования я принимала таблетку, только если чувствовала, что меня начинает сильно трясти.

У горя странные и непостижимые пути. С утра тебе кажется, что день начался неплохо (неплохо в моем случае — уже большая победа), но тут взгляд падает на влюбленную парочку твоего возраста, которая гуляет, держась за руки, или слышится хлопок в карбюраторе автомобиля, или ты видишь что-то зеленое определенного оттенка, напоминающего потрепанный твидовый пиджак Киарана, его любимый (в нем он, собственно говоря, и погиб)… Любая подобная мелочь была способна моментально отправить меня в нокаут, если бы не валиум, но и теперь все напоминало: Все это останется с тобой и не исчезнет завтра, как по волшебству. Теперь это часть тебя. И так будет всегда.

Доктор Джеллхорн никогда не заводила со мной разговоров о каких-либо моих переживаниях. Здесь, в Вермонте, лучшим лекарством от стресса считалась бодрая прогулка по берегу озера Шамплейн, и Джеллхорн одобряла мои планы выходить на ежедневную пробежку. Я даже вложила семьдесят пять долларов в новый гоночный байк «швинн» с пятью передачами. Уговорила меня побаловать себя велосипедом Рейчел, которая как-то незаметно взяла на себя роль моей старшей сестры. Именно Рейчел помогла мне и найти квартиру-студию в небольшом многоквартирном доме в центре города. Такое жилье меня вполне устраивало. Дом располагался в узком переулке и потому не слишком бросался в глаза. Но ему было присуще особое обаяние ретро, а арендная плата оказалась невысокой. Я буквально вцепилась в этот вариант. В квартире я ничего не стала менять, только купила постельное белье, полотенца и кое-какую кухонную утварь. Я ничего не развешивала по стенам, но в магазине подержанных вещей приобрела узкую пятиярусную книжную полку, уже к Рождеству битком набив ее книгами.

Чтобы справляться с пятью учебными курсами, нужно было много читать — отличный предлог для меня, позволявший не включаться в жизнь колледжа. Мои однокашники оказались дружелюбными, увлеченными ребятами, меня часто приглашали на кофе, пиво, на вечеринки по выходным. Я всегда вежливо отказывалась, объясняя, что в последнее время очень загружена. Я старалась вести себя сдержанно, избегая любого упоминания или реакции на свой «инцидент». Возможно, это объяснялось тем, что я не хотела позволять кому бы то ни было разделять свое горе. Разве могла я объяснить, что человек, рядом с которым я надеялась прожить всю жизнь, теперь лежит в вечно сырой земле Ольстера… а его лицо все равно маячит перед моими глазами везде, куда бы я ни посмотрела?

Когда одна из преподавательниц литературы, Джейн Сильвестер, переехавшая сюда из Англии и носившая скромные твидовые юбки и свитера крупной вязки, упомянула, что «прекрасно понимает, как мне тяжело справляться с последствиями полученной травмы», я довольно злобно огрызнулась:

— Что, разве по факультету разослали сообщение: «Осторожно, среди нас есть неуравновешенная девица, пережившая взрыв бомбы»?

Профессор Сильвестер объяснила, что она получила эту информацию от Рейчел, поскольку у нее ужасное плоскостопие, а Рейчел — лучший рефлексотерапевт в этих краях. Сама я тоже оценила массажный талант Рейчел и согласилась на ее предложение проводить три сеанса рефлексотерапии в неделю за весьма умеренную плату. Во время следующего сеанса, выдержав ее обычные приветственные объятия, я развязала ботинки, сняла носки и тихо, вежливо, не повышая голоса, попросила ее никому больше не рассказывать о моих ранах и травмах.

Сперва Рейчел стала оправдываться:

— Да я была уверена, что твои преподаватели и так обо всем знают.

— Вряд ли я стала бы писать об этом в заявлении о переводе в колледж, — огрызнулась я.

Когда же Рейчел начала массировать мои ступни, пытаясь нащупать узлы напряжения, я попыталась расслабиться и закрыла глаза. Я ненавидела себя за то, что набросилась на нее, что была такой колючей по отношению к своему единственному другу в Берлингтоне. Вместе с тем я задалась вопросом (Берлингтон — очень маленькое место), что известно обо мне всем остальным. Рейчел, должно быть, прочитала мои мысли, она сильнее нажала на пальцы ног и сказала:

— Неважно, кто что-то знает, а кто не знает ничего. Что тебе действительно необходимо усвоить, Элис, так это то, что все, случившееся с тобой в Дублине, стало теперь частью твоего существа. Тебе нужно просто принять этот факт, как и те изменения, которые он внес в самую твою сущность. Это значительный психический сдвиг, настолько значительный, что тебе понадобится время, чтобы научиться воспринимать мир с учетом этого. Но как бы ужасно ни было все то, что случилось с тобой и с тем юношей, которого ты так любила, другой удивительный аспект этой трагедии заключается в том, что ты выжила, ты была спасена. Тебе нужно двигаться дальше. Ведь тебе было позволено и дальше пользоваться даром жизни. Нет, я не верю в божественное вмешательство, руку Бога и все такое. Но я верю в карму, в силы Вселенной, которые приходят нам на помощь в определенный момент. Что-то кармическое спасло тебя, Элис. Можешь отмахнуться и считать это чушью. Но я совершенно уверена, что какая-то сила решила: Она не готова уйти, ей еще есть над чем поработать, она еще может внести свой вклад. Она заслуживает получить больше времени. Я отдернула ноги:

— То есть ты хочешь этим сказать, что Киаран был готов уйти, а эти твои кармические силы решили, что ему самое время умереть?

— Едва ли. Я знаю лишь одно: карма может иногда защитить, послужить щитом. Твоя карма именно так и поступила.

— Но она не защитила человека, которого я любила.

— Всех нас рано или поздно призывают в мир иной, и трудно, почти невозможно знать, что определяет этот переход, а что удерживает нас здесь.

— Прошу прощения, но я честно считаю, что все это полная ерунда, — сказала я, хватая свои носки и ботинки. — Ты хоть представляешь, чего мне стоит прожить каждый гребаный день?

Рейчел снова взялась за мою правую ногу. Как я ни старалась стряхнуть ее руки, мне это не удалось, и она возобновила свой рефлексологический массаж. Рейчер оказалась куда сильнее, чем можно было подумать, и так надавила на ступню чуть пониже пальцев, что я поморщилась от боли, но одновременно с этим большая часть накопившегося напряжения улетучилась. Это удивило меня, особенно когда после сеанса я ощутила легкость и приятное головокружение, как после пары бокалов вина.

— Ну и стерва же ты, — сказала я, когда Рейчел закончила с обеими моими ногами и я почувствовала, что слегка пошатываюсь.

— Ты — это то, что ты пережила, — сказала Рейчер. — Может быть, с этого момента ты начнешь по-другому смотреть в будущее. А теперь вот что: я хочу, чтобы ты приходила ко мне через день, чтобы я побольше с тобой поработала. Еще я хочу, чтобы ты больше занималась физическими упражнениями и бывала на свежем воздухе столько, сколько сможешь. Тебе необходимо начать заниматься собой, это поможет сбрасывать негативную энергию.

Я посидела с закрытыми глазами. И сказала:

— Прости меня, пожалуйста.

— Тебе не за что просить у меня прощения. Лучше попроси его у самой себя.

Какой бы странной и дурашливой на вид ни была Рейчел, эти ее слова врезались в мое сознание и помогали каждый раз, как только у меня начинался очередной приступ самобичевания или меня захлестывали клокочущие в душе негативные эмоции. Я даже поддалась на ее уговоры и раз в две недели стала посещать занятия йогой. Время от времени я принимала приглашение Рейчел поужинать у нее дома, обычно в компании ее друзей-единомышленников, больших любителей поговорить. Когда дни стали короче и наступили холода, говорили о неминуемом падении Сайгона, и о том, какой позор, что Форд позволил Никсону избежать уголовного преследования, и о довольно крутом (слышал о нем кто-нибудь?), хотя и с христианскими перегибами, губернаторе Джорджии по фамилии Картер, который был настоящим прогрессистом и к тому же не из Вашингтона.

Я ходила на эти ужины эпизодически. Кроме того, записалась в клуб любителей бега и почти каждую субботу с группой из десяти человек бегала по велосипедной дорожке рядом с озером Чемплейн. Я ответственно относилась к учебе и активно занималась, не пропуская занятий. Раз в неделю я неукоснительно ходила к специалисту по слуху Фреду на отладку слуховых аппаратов — и начала слышать существенно яснее. Раз в месяц я посещала доктора Джеллхорн. Я сохраняла видимость общительности, но умудрялась в то же время никого не подпускать слишком близко. Почти все вечера я проводила в одиночестве. Допоздна работала в университетской библиотеке. По будним дням ложилась спать в десять вечера, так как занятия обычно начинались в восемь утра. По субботам я бегала с группой, охотилась за книгами в разных магазинах в центре города, закупала продукты. Иногда позволяла себе посмотреть интересное кино или зайти в один из фольклорных клубов и послушать, как там поют песни протеста или что-то в этом роде. По воскресеньям я всегда покупала «Нью-Йорк таймс», готовила себе солидный завтрак, переходящий в обед, пыталась кататься на велосипеде, пока не выпал снег. Я упорно трудилась на академическом фронте, так как была полна решимости сделать все необходимое для получения диплома уже к концу летнего семестра 1975 года. У меня не было никаких контактов с моей матерью, что я воспринимала как настоящее благословение. А от папы были только случайные звонки время от времени. Он не только платил за мое обучение и пересылал мне по двести долларов в месяц на оплату квартиры и еду, но и приобрел привычку раз в месяц присылать мне по почте конверт с вложенной в него пятидесятидолларовой купюрой. Наши телефонные разговоры неизменно были краткими.

— Как дела, малышка?

Папа, по сути, не особо хотел вникать во все те внутренние сложности, которые я преодолевала, как и во многое другое, связанное с моей жизнью. Почти по семь месяцев в году он проводил тогда в Чили. Приезжая в США, останавливался в большом старом отеле «Рузвельт», рядом с Центральным вокзалом и неподалеку от офиса его компании.

— Поедешь домой на Рождество? — спросил он меня как-то.

— А как ты думаешь?

— Да, я знаю, что она вела себя паршиво…

— Давай не будем об этом, пап.

— Я только хотел сказать, я там буду, и Адам тоже будет. Ты могла бы приехать в канун Рождества и укатить обратно двадцать шестого. Чтобы сделать предложение привлекательнее, скажу: я забронирую тебе номер в «Рузвельте» с двадцать шестого до Нового года. Только подумай, целая неделя со мной на Манхэттене.

— Я не хочу уезжать из Берлингтона.

— Но ты же будешь совсем одна.

— С этим я справлюсь.

— Никто не может справиться в одиночку на Рождество.

— Пап, я ценю твою заботу. Но сейчас мне невыносимо любое сочувствие. Невыносимо душевное тепло, невыносима доброта. Мне нужно только…

Я смолкла на полуслове, не в силах окончить фразу.

Папа повел себя правильно.

— Не переживай, детка, — сказал он. — Я все понимаю.

Вечером в канун Рождества в дверь постучал курьер из «Вестерн Юнион». За ночь все покрыл свежий снег. Мир за порогом моей квартиры был девственно-чист и непорочен… хотя бы на несколько часов. Парень из «Вестерн Юнион» протянул мне телеграмму. Я открыла ее прямо сразу.

Только что перевел тебе $ 500 на отделение «Вестерн Юнион» Берлингтона. Жаль, что тебя здесь нет, но ты умница, что не согласилась приехать. Счастливого Рождества.

Папа.

Я спросила у парня, где в городе офис его компании. Оказалось, недалеко от Мэйн-стрит, но мне нужно было поспеть туда до одиннадцати утра, потому что они рано закрываются на праздники. Я приняла душ, оделась и уже в девять пятнадцать, с водительскими правами в руке, стояла у окошка, наблюдая, как кассир отсчитывает двадцать пять банкнот по 20 долларов. На ужин в Рождество и на рождественский обед меня приглашали к себе Рейчел и профессор Сильвестер. Патрисия с Дунканом тоже зазывали провести каникулы в их манхэттенском гнездышке. А я знала, что не выдержу всего этого, усиленного праздником дружелюбия. Что уж говорить о том, чтобы общаться. Но я зашла в винный магазин, купила бутылку «Асти Спуманте» в подарочной упаковке и, дойдя пешком до дома Рейчел, оставила ее на пороге с запиской:

Поздравляю тебя с Рождеством. Мне нужно провести этот «радостный сезон» подальше от радости. Ты отличный друг. Мои ноги тоже тебя благодарят.

С любовью, Элис

Потом, испугавшись, что вино на морозе может замерзнуть, я позвонила в дверь и поскорее пошла прочь, пока Рейчел меня не увидела.

После этого я купила еды и еще две бутылки вина, добавила к этому новый альбом Джони Митчелл, «Miles of Aisles», решив, что он будет моим подарком к Рождеству самой себе. Я пересчитала деньги — оставалось еще 478 баксов. Заскочила в банк, успев перед самым закрытием, и, оставив себе 48 долларов — этого вполне хватало на следующие две недели жизни, — положила остальные на свой счет. Ирландские десять тысяч по-прежнему оставались нетронутыми. Использовать их у меня не поднималась рука, а месяц назад в письме родителям Киарана я предложила отдать им эту сумму целиком. Я искренне описала свои чувства к их сыну, рассказала, как почти с самого начала поняла, что он — любовь всей моей жизни, и призналась, что никогда, наверное, не сумею преодолеть боль. Я писала, что они прекрасные люди, образец того, какими должны быть хорошие родители, что я только начинаю постигать всю неимоверную тяжесть свалившегося на них горя. Там же я упомянула, что хотела бы передать им сумму, которую получила, как пострадавшая от бомбы.

Ответ Джона добирался до меня довольно долго. Его письмо было напечатано на машинке. Я прочла его один раз, отложила и не могла заставить себя перечитать. Слишком грустным оно было.

Дорогая Элис!

В последнее время я мало куда выхожу из дому. Мы оба почти не выходим. На Би-би-си Энн предоставили оплаченный отпуск на шесть месяцев. Я прочитал последнюю в семестре лекцию в день, когда убили Киарана, так что могу не встречаться со студентами (только на экзаменах), а на осенний семестр университет тоже дал мне оплаченный отпуск.

Сказать, что твое письмо тронуло меня и Энн, значило бы не сказать ничего. Читая, мы с ней оба плакали в три ручья — такое с нами частенько случается. Пользы от слез немного, если не считать того, что после этих приступов в последующие несколько часов чувствуешь себя чуть более сносно. Может, горе так устроено — со всем этим ужасом смиряешься постепенно. Но до этой точки принятия еще далеко. А пока каждый день мучителен.

Знай, что мы оба очень много думаем о тебе — мы ведь возлагали большие надежды на ваше с Киараном совместное будущее. Ты предлагаешь деньги, это очень великодушно, но мы бы хотели, чтобы ты оставила их себе. У тебя впереди вся жизнь, и мы с Энн чувствуем, что тебе хватит сил и стойкости все преодолеть и вырваться из этого круга. Ты должна всеми силами постараться это сделать. А эти средства потрать на что-то по-настоящему интересное и в то же время памятное. Жизнь так хрупка, так недолговечна. Ты просто обязана наслаждаться ею сполна. Киаран хотел бы, чтобы твоя жизнь была как минимум интересной, так постарайся.

Пожалуйста, знай, что ты постоянно в наших мыслях. Я очень надеюсь, что когда-нибудь наступят лучшие времена, мы сможем встретиться и конечно же поплакать вместе о несбывшемся, но это будут тихие и светлые слезы, без мучительных страданий, которые пока еще не отпускают ни на миг.

Мужайся, мы оба тебя любим,

Джон

В рождественский вечер я посмотрела на часы около пяти и подумала, что в Белфасте сейчас десять. Как они выдержат даже мысль о Рождестве, если с ней сопряжены воспоминания о широко открытых восторженных глазах их мальчика, когда он был совсем крохотулей, устремленных на елку с огнями, на подарки? Мне захотелось снять трубку и позвонить оператору и заказать разговор с Белфастом. Я боялась, конечно, что могу не справиться с их болью, учитывая глубину моей собственной. Но после небольшой порции «Блэк Буш», любимого виски Киарана (у меня в глубине кухонного шкафа всегда была припрятана бутылка), я решилась, открыла свою телефонную книжку, набрала «0» и продиктовала ответившей женщине длиннейший номер для трансатлантического звонка. Подключение заняло около минуты. После шести долгих гудков на мой вызов ответили:

— Да?

Голос Энн. Приглушенный. Надтреснутый.

— Это я, Элис.

Она тут же зарыдала… и продолжала плакать довольно долго. Наконец я услышала в отдалении голос Джона. Энн пыталась объяснить ему, что это я, но не могла закончить фразу. Потом Джон взял трубку:

— Элис… ты смелая девчушка, что позвонила нам сегодня.

— Простите меня. Я не должна была…

— Нет, ты молодец, это просто чудесно. Но…

Он замолчал, не в силах продолжать. Я догадывалась, что он делает отчаянные усилия, чтобы не заплакать.

Пауза была долгой и ужасной. Затем:

— Благослови тебя Господь, Элис!

И звонок прервался.

После этого я очень долго сидела в кресле с мокрым от слез лицом и спрашивала себя: иссякнет ли когда-нибудь эта боль? сумеют ли Джон и Энн с ней справиться? и будет ли моя жизнь омрачена ею до самого конца?

Домой я позвонила на другой день, ожидая, что мама будет разговаривать со мной холодно и отстраненно, давая понять, что недовольна моим отсутствием. Но она вела себя как ни в чем не бывало, называла меня солнышком, говорила, как скучает, выражала надежду, что я хорошо встретила «независимое» Рождество, и спрашивала, не соблазнюсь ли я съездить вместе с ней в Нью-Йорк на ближайшие выходные.

Папа тоже ненадолго взял трубку. Я поблагодарила его за деньги и уверила, что распоряжусь ими с умом. Он передал трубку Адаму, который удивил меня неожиданно жизнерадостным настроением. Брат сообщил, что у него хорошие новости: его берут тренером в школьную хоккейную команду при Рай Кантри Дей, довольно известном приготовительном колледже[99], располагавшемся всего в двадцати минутах езды от его квартиры в Уайт-Плейнс.

— Ого, вот так поворот в карьере, — прокомментировала я.

— Я решил на какое-то время отойти от мира бизнеса, — сказал Адам, понизив голос. — А на это место меня порекомендовал мой бывший тренер из Сент-Лоренс после того, как я с ним созвонился и сказал, что подумываю о том, что пора отдать долг обществу.

Насколько адекватно тренировки с агрессивными школярами в одном из самых агрессивных командных видов спорта соответствовали возвращению долга обществу? Я решила не задавать Адаму этот вопрос. Сказала только:

— Здорово, я за тебя рада.

В шесть вечера зазвонил телефон, и оказалось, что это Питер. Он сообщил, что находится на единственной круглосуточной телефонной станции в Париже. Мне он показался немного навеселе.

— Угадай, что я сделал часов пять назад? — спросил брат, как только трансатлантический оператор соединил нас.

— Неужели напился с Симоной де Бовуар?

— Только в мечтах. Но зато я закончил свою книгу… пока только вчерне.

— О Чили?

— Да, и больше я ничего не скажу.

— А я и не спрошу. Но поздравляю, это отлично. Это вполне себе достижение.

— Не хвали, пока не прочтешь. Может еще оказаться, что это полный провал.

— Я рада, что ты тоже не позволяешь праздничной эйфории себя увлечь.

— Ты можешь меня за это упрекнуть?

— Едва ли. Я только что говорила с мамой. Она искренне не понимает, почему я не возвращаюсь домой. А Адам решил отказаться от делового мира и будет тренером по хоккею в приготовительном колледже. Уж там у него не будет возможности вляпаться в государственный переворот.

— Только насилие на льду между мальчишками… Что ж, это ему прекрасно удавалось.

— Адам играл жестко?

— В этом спорте нельзя добиться успеха, если не играть жестко. И эта жесткость остается с тобой во всех твоих будущих делах. Адам куда сложнее, чем хочет показаться.

— Ну, если говорить о тебе, Питер… ты вообще один из самых сложных людей в моей жизни. Да и сама я изъясняюсь не самым примитивным образом.

— Слушай, а прыгай-ка ты в самолет да прилетай сюда на остаток праздников? Сколько у тебя до начала занятий — недели две?

— Но приехать в Париж — значит, бодриться и делать вид, что все в ажуре. А это сейчас за пределами моих возможностей. Плюс я готовлюсь к следующему семестру. У меня цель — к концу лета окончить колледж. А у тебя? Теперь, когда ты закончил великие мемуары «Американец в Чили»?

— Меня познакомили с литературным агентом из Нью-Йорка. После того как я доработаю рукопись и перепечатаю всю эту чертову штуку на машинке, она в конверте отправится на Манхэттен. Есть надежда, что агент сможет продать ее издателю. Но, как здесь говорят, on verra[100]. Посмотрим. А пока, чтобы пополнять свой скудный фонд, даю частные уроки английского. И как только отправлю книгу в Нью-Йорк, сразу же куплю себе билет в Индию в один конец.

— В поисках духовного просветления?

— Просто хочу оттянуть момент, когда придется всерьез задуматься о том, чем реально зарабатывать на жизнь, и о том, чем я хочу заниматься дальше.

— Но если книга будет опубликована…

— То это, конечно, может все изменить. Но пока это под большим вопросом.

— Рождество в Париже. Счастливчик! Ты один или с кем-то?

— Эпизодически. Ничего серьезного у меня сейчас и быть не может. А ты? Очень скверно было сегодня?

— Паршиво. Но я держусь. Приятно слышать твой голос, Большой Брат.

Еще несколько часов — и Рождество закончилось. Я съела довольно большой лотарингский пирог, салат и выпила два бокала вина. Потом, как требовалось, выждала три часа между вином и моментом, когда смогу принять снотворное. И легла. Я натянула одеяло на голову. Произнесла небольшую благодарственную молитву за то, что пережила этот самый душераздирающе эмоциональный из всех праздников, попрощалась с годом, который очень хотела забыть, и обошлась без вымученного веселья и натужного оптимизма новогодней вечеринки.

В последующие месяцы я по-прежнему держалась особняком, но активно занималась. Пять учебных курсов означали, что я работала без остановки. Но непрерывная работа — вкупе с бегом трусцой, ездой на велосипеде и сеансами рефлексотерапии у Рейчел — неплохо помогала справляться с последствиями травмы и постепенно приходить в себя.

Зимой я раз в неделю получала от Питера открытки. Первая — из Парижа — сообщала, что он собирается сесть на самолет и улететь в Бомбей. После этого почти каждую неделю приходили глянцевые прямоугольники с каким-нибудь экзотическим обратным адресом: Бомбей, Бангалор, Дели, Ришикеш, Шимла, Коломбо. А во время последнего большого снегопада в том сезоне — в День дураков — я обнаружила открытку с видом Аннапурны, штемпелем Катманду и кратким сообщением:

Забраться на эту непреодолимую гору мне не под силу. Зато мне удалось все-таки найти агента, и мою книгу купили «Литтл, Браун»[101]! Надеюсь, ты в относительном порядке. Вернусь в середине июня.

С любовью, Питер

Боже, это были отличные новости. В тот же вечер я позвонила Адаму. Я колебалась, не зная, как рассказать ему об успехе Питера, но, с другой стороны, понимала, как неприятно ему было бы узнать об этом из третьих рук. Триумф нашего брата его, судя по всему, не очень обрадовал.

— Ты знаешь, про что там речь?

— Он мне не рассказывал содержания.

— Но ведь речь там о Чили, да?

— Ну да.

После долгого молчания Адам снова заговорил:

— Не говори папе.

— Можешь мне поверить, не скажу.

Тем более что мы с ним общались раз в месяц, не чаще, а с мамой я решила больше не разговаривать, а вместо звонков каждые десять дней посылала ей письма с незамысловатой информацией о моих делах, учебе, чтении и физических упражнениях. Она, в свою очередь, присылала мне такие же банально-нейтральные ответы, где рассказывала о своей волонтерской работе, обсуждала политические новости и писала, как радуется моим письмам. Мы поддерживали связь, но на безопасном расстоянии, и обеих это вполне устраивало.

Наступила весна. К середине апреля последний снег стаял, и земля впитала влагу. В середине мая я закончила свои выпускные письменные работы и сдала последние экзамены. В начале июня мне позвонил папа, которому, поскольку именно он оплачивал мое обучение, тоже прислали мои оценки. Я сдала все на отлично и готовилась к тому, чтобы летом окончательно завершить учебу и получить диплом.

— Ты правда нацелилась окончить колледж этим летом? — спросил папа.

— Да, собираюсь.

— А что потом?

— Есть кое-какие мысли.

— А какие у тебя мысли о книге Питера?

Невольно я вздрогнула. Затаив дыхание, я сказала себе: прикинься дурочкой.

— Какой книге? Для меня это новость, папа. Питер звонил тебе из Индии?

— Вот еще… и я знаю, что ты мне врешь.

— Кто же тебе сказал?

— А как ты думаешь?

— Мама?

— Попробуй еще раз.

Не говори папе. Адам, Адам, подумала я, почему ты всегда уступаешь этому человеку? Тем более что ты ведь не хуже всех нас умеешь лгать. А если никак не можешь наврать, то хоть держал бы рот на замке.

— Но я правда ничего про это не знаю, пап.

— Да кто бы сомневался. Поздравляю с отличными оценками.

В трубке зазвучали гудки.

Это был последний наш разговор с отцом, после которого я не слышала его несколько долгих недель. Между экзаменами и началом летнего семестра у меня было полных десять дней. Дункан и Патрисия пригласили меня на Манхэттен. Видит Бог, мне даже хотелось пожить десять дней в большом городе, походить по музеям, театрам и джаз-клубам. Но я побаивалась, как бы не спровоцировать откат к тому состоянию оглушенности, в котором оказалась прошлым летом. На очередном приеме у доктора Джеллхорн я поделилась своими опасениями и сказала, что пока боюсь выходить за пределы тихого и безопасного Берлингтона. Ее ответ был по-медицински прямым:

— Нью-Йорк подождет, успеется. Оставайся здесь, пока не почувствуешь, что готова отправиться куда-нибудь еще.

Я так и поступила. Берлингтон меня устраивал. Небольшой населенный пункт, но уровень культуры и шансы найти интересных, интеллектуальных собеседников были достаточно высоки, чтобы воспринимать его как город. Мне нравилось озеро. Нравилась близость гор. Мне нравились местные левые политики, стремление создать настоящую социал-демократию и тот факт, что даже республиканцы в этом штате верили в общее благо. А еще мне нравилось, что рядом со мной нет никого из близких, кого я могла бы напугать.

Все так и было, пока однажды ночью, незадолго до полуночи, не зазвонил телефон. Я уже была в постели и ждала, пока подействует снотворное, поэтому проигнорировала первую серию звонков. В конце концов они прекратились… но через пару минут возобновились. На этот раз у меня не было выбора, пришлось встать и, пошатываясь, подойти к телефону, висевшему на стене моей мини-кухоньки. Не успев поднести трубку к уху, я издали услышала голос матери:

— Я знаю, что ты там. Почему не сняла трубку в первый раз?

— Потому что я уже легла. Поздно уже. А почему ты звонишь в такое время?

— Потому что я сейчас в своей новой квартире на Манхэттене.

— Где?

— В своей новой квартире. Угол Семьдесят четвертой улицы и Третьей авеню.

— И давно ты там живешь? — спросила я, неуверенная, что правильно расслышала.

— Почти тридцать шесть часов. Я вчера уехала из дому.

— Почему?

— А как ты думаешь? Я наконец приняла окончательное решение расторгнуть брак. Мне потребовалось на это всего каких-то двадцать девять лет. И вот я снова одинокая женщина.

Глава двадцать вторая

Квартира, которую сняла мама, находилась напротив знаменитого «Джей Джи Мелон», бара для знакомств. Мама обратила на это мое внимание, когда в выходные я приехала к ней в гости. Остановиться я решила у Дункана. Сам факт, что после маминого звонка я действительно приехала навестить ее на выходные, удивил ее, хотя саму меня это удивило даже больше. После моего возвращения из Ирландии мама повела себя так, что с тех пор я старалась держаться от нее как можно дальше. Мы не встречались почти год. Но, услышав сенсационные новости о том, что она решилась-таки покончить с супружеством, которое десятилетиями изводило обоих моих родителей, я поняла, что должна увидеть все своими глазами и понять, что же подвигло ее на столь выдающееся решение.

Поэтому я позвонила Дункану, предупредила, чтобы мой матрас в алькове никто не занимал, и приехала вечером накануне свидания с мамой. Прошло почти десять месяцев с тех пор, как я уехала из города. Был один из тех жарких дней в начале лета, когда ртутный столбик добирался до заоблачных цифр и влажность подбиралась к таким же совершенно невыносимым значениям. Тротуары плавились. В метро уже через пять минут начинало казаться, что вы находитесь в одной из турецких бань, которые до сих пор еще можно было найти на многих перекрестках Нижнего Ист-Сайда.

Приехав, я застала Дункана буквально прыгающим от радости. Проработав почти год помощником редактора в «Эсквайр» и все это время уговаривая редактора доверить ему написание статьи в «стиле новой журналистики», которая могла бы сыграть важную роль в его карьере, он как раз сегодня, по его выражению, «ухватил быка за рога». Быком была большая статья (интервью/биографический очерк) об Э. Говарде Ханте, бывшем сотруднике ЦРУ, который при Никсоне стал техническим организатором прослушки — и одним из главных приспешников экс-президента — и на суде по поводу уотергейтского скандала был признан виновным сразу по нескольким пунктам обвинения. Приговоренный к тридцатитрехмесячному заключению в тюрьме строгого режима во Флориде, он согласился дать подробное интервью одному из самых престижных и неподкупных американских журналов.

Через неделю Дункан собирался отправиться во Флориду для первого из четырех, как он рассчитывал, продолжительных разговоров с Хантом в тюрьме. А предыдущие семь дней он букваль но прожил в Нью-Йоркской публичной библиотеке на 42-й Ист-стрит, где в зале микрофильмов и периодических изданий перебрал все, что только было написано о головокружительной карьере этого выпускника Лиги плюща, писателя и разведчика, в одночасье превратившегося в политического преступника.

— Только бы все срослось! Если справлюсь, передо мной откроются широкие перспективы — это будет моей путевкой в большую журналистику.

Патриция, хоть и была рада за Дункана, все же посмеивалась над восторгами друга и то и дело подкалывала его:

— Ты только посмотри, он на глазах превращается в какого-то Нормана Мейлера — ведется на всю эту литературную нью-йоркскую мишуру. Позавчера вечером мы ходили ужинать в «Элейн», так наш месье ужасно расстроился, когда нас посадили за столик рядом с мужским сортиром. Не то что Джордж Плимптон[102] — тот просто мило улыбнулся, а потом в баре, когда Дункан попытался затеять с ним в разговор, буквально размазал его по стенке.

Дункан даже вздрогнул, явно ошеломленный этим неожиданным словесным выпадом. Я взглянула на Патрицию. На ее лице промелькнула злобная усмешка. Я решила вмешаться, но косвенно, изменив тему разговора:

— Как продвигается работа над картиной, Патрисия?

— Пытаешься сменить тему, Элис? — спросила она ехидно.

— Угадала, пытаюсь.

— С чего бы это?

— Раз уж ты спрашиваешь напрямую, я напрямую и отвечу: то, что ты сейчас наговорила Дункану, граничит с жестокостью. А учитывая его хорошие новости, я задаюсь вопросом: почему это ты пытаешься обломать ему кайф?

Патрисию передернуло, но она явно пыталась сдержаться, чтобы не сказать мне какую-нибудь гадость. Наоборот, заговорила елейным голоском:

— Ты слишком буквально все понимаешь. Правда, Дункан?

— Ага, конечно.

— Я очень за тебя рада. — И Патрисия поцеловала Дункана в губы. — Знакомьтесь, мой парень — будущий великий американский писатель.

— Не забегай вперед, — заметил Дункан.

Вскоре Патрисия нехотя отправилась на танцевальную репетицию, а я пригласила Дункана поужинать и отметить праздник — заодно так я могла отблагодарить его за то, что принимает меня у себя. Я выбрала ресторан «Таверна Пита» в центре города, недалеко от Ирвинг-плейс. Владельцы рекламировали заведение как старейшую из сохранившихся таверн Нью-Йорка, которая работала с 1864 года. Отделка внутри была сплошь из дерева, в основном здесь пили пиво, и только сзади был небольшой зальчик, где подавали еду — аналог блюд итальянской кухни. Спагетти с фрикадельками кое-где в городе готовили и получше. Но я любила эту таверну из-за детских воспоминаний. Когда я была маленькой и мы еще жили на Манхэттене, папа изредка водил меня сюда на особые воскресные ужины — только для отца с дочерью.

— Я, конечно, не психоаналитик, — заговорил Дункан, когда мы спустились в метро в центре города, — но даже моего ограниченного понимания человеческой натуры хватает, чтобы понять: ты неслучайно отправляешься в место, так много значившее для тебя и отца, накануне встречи с матерью, с которой у тебя непростые отношения и которая только что ушла от мужа.

— Признаю, кругом виновата.

— Тебе незачем чувствовать себя виноватой. Просто это лишнее доказательство — как будто они вообще нужны! — того, насколько мы все противоречивы.

Когда мы добрались до Ирвинг-плейс, Дункан залюбовался чудесными особняками, запертыми воротами парка Грамерси — блеском былой нью-йоркской роскоши.

— Живешь вот так в своих каменных джунглях, работаешь в центре и забываешь, что есть в этом городе и такие районы, как этот… чистая Эдит Уортон[103], — заметил он.

Когда мы сели за столик, я спросила у Дункана, не отказалась ли еще Патрисия от своего жилья.

— Она сдала его в субаренду, поэтому теперь считает мою квартиру своей собственностью. И мечтает, чтобы мы вместе нашли что-нибудь более просторное.

— А тебе эта идея нравится?

— Я чувствую, что у тебя она вызывает некие сомнения?

— Ну слушай, Патрисия же так радушно меня приняла, когда я сбежала к вам от мамы. И за это я ей благодарна. Но меня не может не беспокоить ситуация, когда человек завидует своему любимому, когда к тому приходит успех. Я твой друг. И мне неприятно смотреть, как тебя унижают. Особенно когда это делает человек, явно страдающий от комплекса неполноценности, от того, что не может пробиться дальше декорационной мастерской в Метрополитен-опера… Пойми меня правильно, я-то считаю, что это очень неплохая работа.

Дункан внимательно рассматривал скатерть в красно-белую клетку.

— Она беременна, — выдавил он наконец.

Новость меня ошеломила.

— Блин… — прошептала я, но тут же исправилась: — Если, конечно, ты рад этому, тогда…

— Это самое хреновое, что могло со мной случиться.

— Тогда как это случилось?

— А ты как думаешь?

— Она же наверняка принимала таблетки или пользовалась какими-то еще противозачаточными средствами.

— И я так считал.

— Другими словами, она обвела тебя вокруг пальца.

Дункан с подавленным видом пожал плечами.

— У нее есть медицинское подтверждение беременности?

— Она говорит, что сделала какой-то домашний тест.

— Которые только недавно появились в продаже. А где ты был, когда она делала тест?

— В чем ты пытаешься ее обвинить?

— Даже если она правда беременна, ты не обязан из-за этого с ней жить. Ты будешь помогать ребенку. Но…

— Давай закажем еще вина, а? — перебил Дункан.

Я махнула официанту. Через пару минут литр домашнего красного вина стоял перед нами.

— Но большую часть придется выпить тебе, — предупредила я.

— Все еще на снотворных? — спросил Дункан.

— Боюсь, что так.

— Как ты вообще?

— Как-то вообще…

— Что это значит?

— Проживаю день за днем, спасибо работе и физическим нагрузкам.

— Это я заметил.

— В смысле, настолько заметно, что я не отрываюсь от книг?

— В смысле, ты классно выглядишь — виден плод постоянных тренировок.

Я закурила:

— Не то чтобы я совсем помешалась на здоровье. Знаю таких типов, ничего хорошего. Но это здорово помогло мне в трудные моменты, и завтра, надеюсь, поможет. Боюсь этой встречи до судорог.

— И неудивительно, если вспомнить, что твоя мать учудила после твоего возвращения из Ирландии.

— Знаешь, ведь с тех пор, как я тебе рассказала об этом тогда, в начале июля — когда вы меня к себе пустили, — я больше никому про это не рассказывала…

— И правильно.

— Самое печальное… первые пару недель, когда я вернулась, мама держалась просто образцово.

Когда я сошла с самолета, она обняла меня, называла своей драгоценной девочкой и повторяла, что поможет мне пережить все самое худшее. Она была необыкновенной: терпеливой, ласковой и все понимающей. Даже когда я сказала, что с меня хватит медицины, что мне не нужны никакие врачи, кроме дерматолога. Тогда несколько дней я провела, замкнувшись в себе, отказывалась разговаривать с кем бы то ни было. И почти ничего не ела — кусочек тоста, яблоко, вода… вот и все. Через два дня мама, ничего мне не сказав, вызвала врача. Но приехал не наш семейный врач, которого я знала. Это был доктор Брюс Бреймер, он же «доктор Кайф», тот самый тип, который чуть не исковеркал жизнь моему брату. Увидев его, я сказала матери, что ни за что его к себе не подпущу. И тогда она вдруг психанула, начала орать на меня. Она кричала, что я превратилась в зомби, что с тех пор, как я вернулась, от меня только и слышно я, я, я. Что она больше не может терпеть мои ненормальные перепады настроения. Я попыталась выйти из дома, но «доктор Кайф» преградил мне путь. Я стала кричать. Он схватил свой саквояж, вынул шприц и ампулу — видимо, сильный транквилизатор — и велел матери меня держать. Когда она попыталась схватить меня, я с силой ее оттолкнула, и она отлетела на кофейный столик. Я бросилась к выходу, «доктор Кайф» за мной. Мне повезло. Когда я выскочила из дому, мимо проезжала полицейская машина, и коп был мне знаком — офицер Мэлоун, симпатичный рослый ирландец.

Я отчаянно замахала ему руками, крича, чтобы он остановился. Мэлоун ударил по тормозам, выскочил и побежал к нам, крича на бегу:

— Стоять… и брось шприц!

«Доктор Кайф» повиновался приказу. Я буквально бросилась Мэлоуну в объятия, сказав, что этот врач пытался накачать меня наркотиками с согласия моей матери. А мать стояла в дверях и кричала, что я на нее напала.

Мэлоун, конечно, узнал «доктора Кайфа» — тот жил в соседнем Риверсайде и был известен в этом уголке Коннектикута как врач, никому не отказывавший в «маминых маленьких помощниках».

— Сколько тебе лет, Элис? — спросил офицер.

— Двадцать.

— Иди к патрульной машине и сядь, пожалуйста.

Так я и сделала. Что Мэлоун говорил матери и ее врачу, мне не было слышно, но по тому, как офицер размахивал руками, можно было понять, что он рассержен не на шутку. Я видела, как он показал на машину «доктора Кайфа», припаркованную на подъездной дорожке, явно требуя, чтобы тот уезжал восвояси. Потом офицер возмущенно заговорил с мамой, тыча пальцем в сторону дома. Мама пыталась что-то объяснить, но Мэлоун определенно ей не верил. Только когда она вернулась в дом, а «доктор Кайф» укатил, коп вернулся к машине:

— Что это ты села на заднее сиденье, Элис? Ты же не преступник.

Я перебралась на переднее сиденье.

— Теперь я понимаю, почему ты толкнула свою мать. Мне пришлось спросить, будет ли она предъявлять обвинение, поскольку формально это можно рассматривать как нападение. Но ей хватило ума отказаться, потому что еще я растолковал ей, что она не имеет права заставлять тебя лечиться — по закону ты совершеннолетняя. И, учитывая то, через что ты прошла…

— Вы не могли бы отвезти меня на вокзал?

— Может, дождешься, пока отец вернется вечером?

— Нет, я больше не вернусь в этот дом. Никогда.

— Куда же ты поедешь?

— В город, к другу.

— Вот что я тебе скажу. Давай я зайду в дом, попрошу твою маму посидеть на кухне, чтобы ты могла собрать вещи. А потом отвезу тебя к поезду.

Через пятнадцать минут, с сумкой и пишущей машинкой под мышкой, я стояла на платформе рядом с Мэлоуном. С вокзала я позвонила Дункану, умоляя меня приютить. Через три минуты прибыл поезд. Отъехав от станции, я подумала: никогда больше сюда не вернусь. Приехав в Нью-Йорк, я первым делом позвонила папе, который все уже знал от Мэлоуна. Он пообещал, что больше мне не придется иметь дела с «ней». И еще извинился, что не может пригласить меня поужинать, потому что допоздна будет занят в компании на важнейшем совещании. Но пообещал, что мы повидаемся через пару дней…

С тех пор прошел почти год. И вот я здесь, в «Таверне Пита», вспоминаю тот день и пытаюсь убедить себя, что достаточно окрепла за прошедшие месяцы и смогу завтра встретиться с матерью без всякого страха.

— Каково тебе при мысли, что завтра окажешься с ней рядом?

— Очень тревожно. Она всю жизнь заставляет меня нервничать и злиться. Но у нее, похоже, грандиозные изменения в жизни. Я смотрю на это так — у меня появился шанс освободиться от навязчивых мыслей, выбраться из своей мысленной крепости в Вермонте и посмотреть, на что я способна в Нью-Йорке. Пока все хорошо, и я страшно рада видеть тебя и отметить твой успех.

— Даже несмотря на скверные новости?

Дункан погладил меня по руке, и впервые за год во мне шевельнулся первый росток желания. В ответ я на миг сжала его пальцы… и тут же убрала руку, потянувшись за бокалом вина.

— Хочешь знать мое мнение? Можешь со мной не соглашаться, но на дворе уже не пятидесятые. Даже если она беременна, это еще не значит, что ты обязан на ней жениться. Эта женщина может разрушить твою жизнь на самом старте. Соскочи сейчас, пока она тебя не поглотила.

Дункан сидел, не сводя глаз со своего бокала, как будто хотел нырнуть и скрыться в его темно-красных глубинах. Я чувствовала, что переступила черту, произнеся вслух то, что он не был готов выслушать. Невесть с чего мне вспомнилось, что папа однажды рассказал, как накануне их свадьбы с мамой его отец, офицер военно-морского флота, отвел его в сторонку: «Ты не обязан этого делать». Если бы папа его послушал, то в результате не было бы меня. И все-таки всем нам стоило бы обращать внимание на внутренний голос, предостерегающий: Это не твое, — и искать дверь с надписью «Выход». Почему мы этого не делаем?

На следующее утро, когда я подошла к дому номер 175 на Семьдесят четвертой улице в Ист-Сайде и привратник позвонил наверх, после чего пригласил меня войти и объяснил, где расположена квартира 4Д, первыми словами, сказанными мамой, когда она открыла мне дверь, были:

— Я нашла дверь с надписью «Выход»… и оказалась здесь.

После чего она набросилась на меня с объятиями. Полная противоречивых чувств, я в ответ неловко обняла маму. Я не собиралась делать вид, что между нами все хорошо и что события прошлого июля стерлись из моей памяти. Почувствовав мою отстраненность, мама напряглась, но справилась и продолжала держаться как ни в чем не бывало.

— Ты можешь себе представить? Мне уже сорок восемь, и у меня впервые своя квартира!

Квартиру она, разумеется, снимала. Владелец — консультант по вопросам стиля — откочевал на неизвестный срок в Город Ангелов. Его вкус можно было бы охарактеризовать как последний писк. В комнате доминировал немыслимый диван из красного пластика, на полу раскидана пара гигантских подушек в горошек в стиле поп-арт, а с потолка на толстой цепи свисало массивное кресло, обитое зеленым бархатом. На стенах висели афиши рок-концертов в «Филлмор Ист» и фотографии с размытыми изображениями обнаженных совокупляющихся пар, весьма вульгарные, кстати, спасибо хоть, что определенные части тела были не в фокусе. Обеденный стол и стулья из прозрачного оргстекла. В алькове, отделенном от гостиной занавеской из бус — бордовых и цвета слоновой кости, — кровать с балдахином. Сквозь покрывало из прозрачной материи просвечивали темно-коричневые простыни. А из туалета навстречу нам выходил мужчина, в коричневых брюках, туго обтягивающих бедра, и серой шелковой рубашке, расстегнутой на груди. На шее у него висела толстая золотая цепь, а левое запястье украшали массивные золотые часы с черным циферблатом.

Признаюсь, его присутствие меня удивило — я договорилась с мамой на одиннадцать часов утра и ожидала, что она будет одна. Что же до наряда, то он полностью соответствовал облику самой мамы. На ней были блуза с узором, имитирующим полосы зебры, и такие же брюки, на ногах серебряные босоножки, а на груди болтался большой медный череп на плетеном кожаном шнурке. Но самым большим потрясением этого утра (да, впереди меня ждало еще несколько) было то, что мама покрасилась, превратив свои и без того темные волосы в черные, как вороново крыло, и сделала прическу афро. Выглядело это нелепо. Как и все остальное.

— Привет, красотка…

Говорил мужчина, как в фильмах конца тридцатых, с выговором, характерным для жителей Куинса. Скаля белоснежные зубы, сиявшие в льющемся в окно утреннем свете, он оглядел меня с головы до ног. Мужчина произвел на меня, мягко говоря, отталкивающее впечатление.

— Кто это? — спросила я без церемоний.

— Это мой новый друг, Тони. Поздоровайся с моей дочерью Элис.

— Так я уже. Элис… симпатичное имя. Пахнет поэзией.

— И какой, интересно, запах у поэзии?

— Забавная девчушка, твоя дочь.

— Что ты хочешь этим сказать? — Мама внезапно взбеленилась.

— Просто поделился наблюдением.

— Странное наблюдение.

— Странная девчушка.

— Ну, хватит, сделай так, чтобы тебя здесь не было.

— Это как?

— Видишь дверь? Тебе туда.

Тони явно немного растерялся:

— Какая мама, такая и дочка, а?

— Придурок.

— Ты так не думала, когда я был у тебя между ног.

— Считаю до десяти — если до того времени ты не уберешься, я позвоню швейцару и…

— Да пошла ты!

Вытащив из нагрудного кармана пачку сигарет «Салем», Тони закурил, после чего нацепил на нос темные очки-капли в золотой оправе и, прежде чем выкатиться за дверь, показал нам средний палец.

Как только за ним захлопнулась дверь, мама опустилась на пластиковый диван и покачала головой почти в отчаянии.

— Что я за идиотка, — простонала она.

Я ничего не сказала. Но подошла к ней и села рядом. Хотя на полную мощность работал кондиционер, так что в комнате было даже прохладно, пластиковая кушетка была мокрой от пота. Мама взяла меня за руку. Я не стала сопротивляться.

— Я знаю, что я дрянь, — заговорила она. — И что я очень плохая мать. Мне нужно было вытолкать его раньше, но я не ожидала, что ты придешь минута в минуту.

— Меня учили быть пунктуальной, — заметила я.

Тут мама начала рыдать. Я обняла ее за плечи. Она уткнулась лицом мне в плечо. Я держала ее, пока она не успокоилась, ничего не говоря и думая: не тот ли это момент, описанный в куче книг по психологии, когда ребенок становится родителем? Еще я думала: только мама могла разыграть эту сцену именно так.

— Я так понимаю, вы с ним познакомились недавно.

— Вчера вечером в «Джей Джи Мелон»… через дорогу.

— Ты много времени проводишь там?

— Что ты этим хочешь сказать?

— Только то, что сказала. Ты регулярно ходишь в бары для съема?

— Я недавно разведенная женщина, одна в Нью-Йорке. Я никого здесь не знаю. Мне одиноко. Чего ты ждала?

— Ничего я не ждала.

— Но ты заслужила другой встречи, не такой.

И все же суть была в том, что мама хотела продемонстрировать мне своего партнера. Ей было это приятно. Каким-то образом тот факт, что она даже в своем возрасте способна привлечь мужчин, прибавлял ей ценности в собственных глазах.

— Может, пойдем позавтракаем? — предложила я.

— Чудесная идея, — с облегчением отозвалась мама, всей душой желая забыть о том, как совершенно по-идиотски началась наша встреча, первая почти за год. — Там, через дорогу, отлично готовят.

«Джей Джи Мелон» был оформлен в стиле бутлегерских баров, где в эпоху сухого закона нелегально торговали спиртным. Всюду темное дерево, длинный бар с множеством высоких табуретов, маленькие столики с венскими стульями, скатерти в красную клетку и чертовски хорошая «Кровавая Мэри». Мы обе заказали по коктейлю и яйца Бенедикт.

— Яблоко от яблоньки недалеко падает, — заметила она.

Я вовремя остановилась, не успев выпалить то, что вертелось на языке: На любви к яйцам Бенедикт наше сходство заканчивается.

Принесли «Кровавую Мэри». Алкоголь иногда бывает полезен. И видит Бог, в тот момент мне настоятельно требовалось выпить.

Мама это заметила:

— Что я могу сказать, Элис? Жизнь у меня не задалась, и с тобой я поступила очень некрасиво. Обо всем этом я сожалею. Эх, вот если бы можно было переписать прошлое, и не только мое глупое поведение прошлым летом.

— Папа давал о себе знать?

— Ты имеешь в виду, после моего ухода? Он пытался… звонил дважды. Я оба раза бросала трубку.

— Что все-таки у вас случилось?

— Ну, ты могла заметить, что мы никогда не тянули на пару года, а недавно я узнала, что у твоего отца кто-то есть.

— Но у папы всегда кто-нибудь был, разве не так?

— Элис! Господи!

— Но это же правда, нет? Я помню, как нам позвонил тип, чью жену папа…

— Я не намерена обсуждать это с тобой. — Мама прошипела это так громко, что пара за соседним столиком, обернувшись, стала глазеть на нас.

— Значит, был кто-то? — тихим голосом спросила я. — Просто ответь на вопрос.

— Тебе незачем это знать.

— Как раз, наоборот, есть зачем. Потому что пытаться уничтожить мои мозги с помощью наркодоктора…

— Не так громко.

— Почему? Чтобы не услышали ненароком, что ты хотела упечь в психушку свою дочь только за то, что она выжила после взрыва заложенной в машину бомбы?

Эту тираду я выпалила довольно громко. Парень, сидевший ближе всех к нам, определенно слышал каждое слово.

Мама смотрела на меня глазами, полными ужаса. Я думала, что она вскочит и бросится к выходу. Но вместо этого она взяла меня за руку, а когда заговорила, голос у нее дрожал.

— Я никогда себе этого не прощу. И пойму, если ты никогда больше не захочешь иметь со мной ничего общего.

Пауза. Я отпила из своего стакана:

— Я здесь. И это говорит само за себя.

— Но ты не можешь меня простить.

Я посмотрела прямо ей в глаза:

— Нет, пока нет.

Настала очередь мамы потянуться за своей «Кровавой Мэри». Мама никогда не тяготела к выпивке, но сейчас она ополовинила коктейль одним глотком.

— Там, в Чили, женщина, с которой он встречается. Дочка одного из советников Пиночета, Изабелла. Я наняла детектива.

— Зачем ты это сделала?

— Чтобы выяснить, что хотела знать.

— Но ты уверена, что тебе действительно нужно было это знать?

— Ты не представляешь, что это такое, когда тебе всю жизнь изменяют.

— Зато ты представляешь. Повторюсь, это ведь уже не в первый раз. И, будем честны, ты только что сама признала, что ваш брак был не самым удачным.

— Я этого и не отрицаю. Но в отличие от меня этой Изабелле двадцать восемь лет, и она красива.

— Ты очень красивая, мама.

— А вот сейчас ты врешь.

Я рассмеялась. Мама тоже.

— Как же я рада, что ты согласилась на встречу со мной. Я скучала по тебе. Обещаю, мы с тобой все начнем с чистого листа.

На это я лишь пожала плечами.

Маме пришлось это проглотить, требовать от меня большего она не стала. И это было лишним доказательством того, что она хочет построить со мной другие, более открытые отношения. Я все-таки дожала ее, вынудив рассказать о том, как она предъявила папе доказательства его романа и как он ничего не стал отрицать, заявив, что на самом деле эта связь была лишь одной из многих. Могла ли мама всерьез винить мужа в том, что он ей изменял? Когда брак постепенно распадается и супруги отдаляются друг от друга, это, как правило, происходит по какой-то веской причине или, по крайней мере, в результате многолетнего отчуждения.

Мама не стала оспаривать это утверждение. С одной оговоркой:

— Твой отец вел себя, как все мужики, — гулял направо и налево. А я, дура такая, как большинство женщин моего поколения, да и всех предыдущих, решила страдать молча. Но отныне все будет по-другому.

Я решила не уточнять, был ли отвратительный Тони первым ее любовником с тех пор, как она ушла из дому. Но спрашивать и не потребовалось, мама предоставила эту информацию добровольно и без подсказки, сообщив мне, что раньше с ней был какой-то тип, специалист по связям с общественностью. Это продлилось всего дней десять, пока он не ушел от нее к стюардессе из авиакомпании «Аллегейни эйрлайнз».

— Представь, что тебя променяли на девицу, которая летает в Буффало, Гаррисбург, Аллентаун, мотается по этим вонючим захолустным дырам.

— Папа, может быть, пытался как-то исправить положение?

— Как бы не так, пытался он! Для этого требуются мужество и умение признать свою неправоту.

— А у тебя самой есть это умение?

Мама помолчала.

— Ты сегодня уж очень прямолинейна, — сказала она наконец.

— Давно пора.

Я закурила.

— Все еще дымишь?

— Все еще дымлю как паровоз, а после того, как меня чуть не взорвали, даже больше. Ты что-то имеешь против?

— Я просто беспокоюсь о твоем здоровье.

— Я до смешного в хорошей физической форме.

— А ешь как птичка.

— Я ем достаточно.

— Нет, ты недоедаешь, я же вижу.

— Если бы я была жирной…

— То я бы не так завидовала.

Неожиданно для себя я улыбнулась.

— Видишь! Я даже смогла тебя рассмешить. Потому что сама наконец раскрепостилась. Доктор Давенпорт сказал мне, что он чувствует, я смогу выйти из всего этого новым человеком, а знаешь почему? Потому что я вижу абсурдность всего происходящего и готова его принять.

— Доктор Давенпорт — психотерапевт?

— Ты, на свою беду, уж очень быстро соображаешь. Да, он психотерапевт. Не строгий фрейдист, гибко подходит к решению проблем. А еще ему около сорока, и он довольно аппетитный.

— Спасибо за эту деталь, мама.

— Да ладно, ты же понимаешь, я просто развлекаюсь. Так вот что говорит доктор Давенпорт: то, что я во всем вижу смешную сторону, спасло мой рассудок.

— Повезло тебе.

— Не будь такой суровой.

— Да вовсе я не суровая… и ты это знаешь.

Мы помолчали. Принесли нашу еду. Мама, опустив глаза, смотрела на свой сэндвич с яйцом.

— Это долгий разговор, — сказала я. — Может, поедим?

Мама уловила намек и перевела разговор на другую тему, избегая любых намеков на великодушие. Вместо этого она стала рассказывать, что всерьез решила стать риелтором и теперь готовится к экзаменам:

— Я не могу продать ни одной квартиры, не получив лицензию нью-йоркского риелтора.

Она уже начала стажировку в одной из крупнейших нью-йоркских компаний, торгующих недвижимостью, — «Кушмен и Вейкфилд».

— Две продажи — и я буду на коне.

— Без зарплаты? То есть, в сущности, ты работаешь за просто так?

— Только за комиссионные. Но я рассчитываю добиться большого успеха. Я намерена стать королевой риелторов Манхэттена.

— Только не с такими волосами.

Мама моргнула, и я увидела слезы. Я почувствовала себя жуткой дрянью — волна вины, с детства накрывавшая меня, заставляя чувствовать себя плохой дочерью, скверной маленькой девчонкой, которая портит матери жизнь с того самого дня, как пришла в этот мир, опять захлестнула меня. Да, своим язвительным замечанием я хотела отомстить, дать маме понять, что наши отношения необратимо изменились, а ее попытка голливудского примирения не удалась. Но вид слез, текущих по ее щекам, заставил меня ощутить совсем другое. Меня вдруг обожгла мысль, что никого другого, кроме матери, у меня нет во всем мире, и как же тоскливо стало мне от этого осознания.

— Однажды, когда у тебя появятся дети… — начала мама.

— У меня никогда не будет детей, — отрезала я.

— Это ты сейчас так говоришь. Но, пожалуйста, не возражай, просто послушай меня: когда-нибудь у тебя будут дети, и в какой-то момент ты поймешь, что все делала неправильно, что они невинны, а ты своими безобразными выходками только все испортила и помогла им стать хуже, а потом всю оставшуюся жизнь будешь сожалеть обо всем, что наделала… Семья — это дерьмо, а дерьмо — это семья. И если это мой способ просить прощения…

Я сидела рядом с мамой, у меня шла кругом голова. Загасив сигарету, я тут же закурила следующую:

— Я могу простить дерьмо. Я забыть его не могу. Как мне с этим быть, мам?

Она подняла на меня широко раскрытые глаза:

— Ты серьезно думаешь, что у меня есть на это ответ?

Мама попробовала уговорить меня остаться, побыть у нее «хоть сегодня до вечера», но я сказала, что возвращаюсь к Дункану. Я знала, что могу выдержать в ее присутствии только недолгое время, на большее меня не хватит. К ее чести, всю оставшуюся часть нашего позднего завтрака она обсуждала мои дела. То, как успешно я справляюсь с учебой, ее впечатлило.

— Учитывая все потрясения, которые ты пережила, нужно сказать, это твоя большая заслуга.

В ответ я чуть не закричала в голос: Пойми ты, то, что я пережила, ни в какое сравнение не идет с тем, что я должна переживать сейчас, постоянно, изо дня в день.

Но оставила эти комментарии при себе. После событий в Дублине не прошло и года. Я понимала, что мое душевное равновесие еще очень хрупко. Но понимала также, что выбора у меня нет — только как-то барахтаться в волнах неустроенности и тоски, которая на меня нападала почти ежедневно. Мы поговорили о миссис Коэн. Обсудили Карли, которая, сдав своих бывших соратников из «Черных пантер» и так выторговав себе свободу, училась теперь в Университете Лос-Анджелеса (маме были известны все подробности: «Я не буду удивлена, если эта деструктивная мелкая сучка сделает крутой поворот на сто восемьдесят градусов и как ни в чем не бывало вступит в университетский женский клуб»). Мы обсудили «Челюсти», нашумевший фильм того лета, который обе успели посмотреть.

— Вот эта акула на экране, — сказала я ей, — и есть очень точный образ той тоски, с которой я сейчас сражаюсь. Она кружит вокруг, угрожающая, зловещая. А потом атакует и отхватывает кусочек меня, но все же позволяет как-то жить дальше. В определенном смысле это сомнительное благо, потому что в глубине души я уже не хочу здесь оставаться. Попробуй это понять.

Мы уже вышли на улицу, когда я это сказала.

Мама резко остановилась, явно пораженная:

— Умоляю, не говори так.

— Ты удивлена, что у меня такие мысли? — спросила я. — Ты ожидала чего-то другого?

Она взяла меня за руки и прижала их к своей груди:

— Первой моей мыслью, когда я услышала, что ты в больнице после взрыва бомбы, было: весь мой мир летит в тартарары. Я не вылетела сразу же в Дублин по единственной причине — твой отец мне это запретил. Он считал, учитывая наши прежние отношения, что я своим появлением только сделаю тебе хуже. Не надо было мне уступать. Я должна была настоять на своем. В этом моя ошибка. А еще более ужасная ошибка — когда я пригласила того врача. Да-да, знаю, это я уже говорила. Но что я еще могу сказать? Только одно: сейчас мне стыдно за этот поступок. Так что я понимаю, почему тебе сейчас трудно быть рядом со мной. Но прошу, пообещай мне, что не сделаешь с собой ничего страшного.

— Я ничего не могу обещать — могу только сказать, что пока у меня есть сильное желание остаться здесь. Среди живых. А сверх того…

Я не закончила фразу. Мама, надо отдать ей должное, не стала вдаваться в подробности. Но, проводив меня до остановки автобуса на углу Семьдесят девятой и Третьей улиц, она обняла меня за плечи:

— Дай мне шанс все исправить, Элис. Я понимаю, мне самой надо исправиться, стать мудрее. Ты можешь держать дистанцию, если тебе так легче, но умоляю, не отворачивайся от меня совсем.

Как я отреагировала? Наклонилась и коротко чмокнула ее в щеку:

— Спасибо за хороший день.

Ее глаза снова наполнились слезами.

— Я всегда буду тебя ждать. — У нее задрожал голос. — Не пропадай.

— Хорошо.

Я села в автобус. Двери закрылись за мной. Автобус тронулся с места.

На другой день, возвращаясь в Берлингтон на «Грейхаунде», я размышляла обо всем, что свалилось на маму. Я чувствовала ее одиночество и страх, которые подвигли ее на такое решение. Она не могла больше прятаться и обманывать себя, прикрываясь неудачным браком. Я не знала, получится ли у нас каким-то образом преобразовать наши отношения, переступив через вину и страх. В том, что она ушла от отца из-за очередной измены, я ее не винила. Но, положа руку на сердце, не могла винить и отца. Я даже порадовалась, что они наконец покончили со своей долгой, беспокойной и с самого начала несчастливой совместной жизнью. Но понимала также, что не готова в ближайшее время сокращать дистанцию между нами. Такую же дистанцию, какую я держала и со всеми остальными.

Убедить себя в том, что ты чего-то сто́ишь, — самая сложная в мире задача, когда все, что тебя окружает, кричит об обратном. Я знала, что, как и в случае со всем остальным человечеством, мою личность во многом определяла среда, в которой я росла и воспитывалась, — в моем случае крайне неудачная модель отношений. И это вызывало новый вопрос: может ли вообще семья быть чем-то иным, кроме как хранилищем затаенных обид, досады, персональной вражды и общих несчастий? Почему же нам вечно твердили, что счастье — а особенно если оно общее у родителей и детей, братьев и сестер, а также у созданных ими новых семей — это великий идеал, к которому все мы должны стремиться? Семейные ценности были темным делом, хотя время от времени возникали и проблески света.

Вернувшись в Берлингтон, я начала летний семестр, а через несколько дней после моего возвращения меня вызвали в кабинет профессора Сильвестер. У нее было для меня предложение. Школа-пансион совместного обучения в Вермонте ищет учителя английского языка. Приступать к работе надо с сентября. Не заинтересует ли меня это место? Школа, называлась она «Академия Кина», находилась недалеко от Мидлбери. Ее основатель, Дж. Кин, был пионером прогрессивного обучения в Новой Англии: упор на строгость и дисциплину во всем, что касается получения знаний, но достаточно свободное и неформальное общение.

По правде говоря, я никогда не собиралась стать профессиональным преподавателем. Конкретных планов на будущее я не строила, расплывчато представляя, что после окончания учебы останусь в Берлингтоне и поищу работу в местной газете вроде «Берлингтон ридер». Или сниму часть денег, полученных от правительства Ирландии, куплю машину и отправляюсь в путь, затеряюсь где-нибудь на просторах Америки, а там видно будет, куда заведет меня жизнь. Как-то я поделилась этими мыслями с доктором Джеллхорн, а она в ответ посоветовала не забегать вперед и не торопить события. Мои фантазии в духе Керуака, сказала она, достойны восхищения, но едва ли дадут мне стабильность, в которой я сейчас нуждаюсь больше всего.

Нуждалась ли я в стабильности? Были моменты, когда я думала: Да пошли они все, мне плевать, я отправляюсь в путь, лишь бы подальше отсюда. В один прекрасный день меня потянуло за баранку. Я попросила машину у Рейчел, и хотя сначала было классно мчаться по широкому пустому шоссе навстречу горячему июльскому ветру, врывавшемуся в открытые передние окна, меня хватило ненадолго. По дороге на север — я ехала по федеральной автостраде 93 в сторону Квебека — меня внезапно обогнал большой грузовик с канадскими номерами и названием «Бомбардир» на боку. Через минуту я свернула на полосу аварийной остановки и стала ждать, пока перестану задыхаться. Я почувствовала себя идиоткой из-за того, что поддаюсь на провокации и так реагирую на случайное слово… Но оно, как спусковой крючок, пробудило слишком много тяжелых воспоминаний — как дурацкий киномонстр, который появляется откуда ни возьмись и начинает пожирать Токио. Отдышавшись и убедившись, что снова могу себя контролировать, я сумела вернуть машину к дому Рейчел, но поняла, что пока не полностью готова к поездке от края до края страны.

Еще пару недель спустя я снова попросила подругу одолжить мне машину, чтобы съездить на собеседования в Академию Кина. Рейчел настояла на том, чтобы ехать со мной. Долго уговаривать меня не пришлось — я и сама побаивалась новой панической атаки среди дороги, как тогда, на федеральном шоссе номер 93. Академия — от шоссе до нее нужно было проехать еще семь миль по проселочной дороге от деревни Мидлбери — оказалась живописным местом с увитыми плющом домами из красного кирпича.

В кампусе все было выдержано в сельском стиле новоанглийского пригорода: старинные школьные корпуса, ухоженные лужайки и спортивные площадки, высокие сосны, маячившие за кампусом.

Я поймала себя на мысли: О нет, только не очередная башня из слоновой кости… пора уже тебе погружаться в большой злой мир. А Рейчел, словно прочитав мои мысли, сказала:

— Считай это еще одной промежуточной станцией на обратном пути из того кошмара, через который ты прошла.

Собеседование проводил Томас Форсайт, исполняющий обязанности директора. Он с самого начала держался дружелюбно и спросил о моих интересах и предпочтениях в литературе, объяснив, что преподавать мне придется сначала творчество Шекспира и современную поэзию в осеннем семестре, а затем весной американских авторов двадцатого века и художественную литературу девятнадцатого века. Мистера Форсайта интересовало, что я думаю о каждом из этих курсов. Я порадовалась, что заранее подготовилась к разговору, вспомнив с благодарностью профессора Хэнкока и то, как однажды во время наших бесед он сказал мне: «Преподавание — это не только священный долг, оно требует еще и тщательной подготовительной работы».

Мистер Форсайт оговорил зарплату — восемь тысяч долларов в год, упомянул и о дополнительных преимуществах: небольшая квартира без арендной платы, бесплатное питание в школьной столовой («Кормят здесь у нас недурно!»), медицинская страховка и почти четырехмесячный ежегодный отпуск. Меня все это устраивало, о чем я ему и сообщила. Я научилась жить на десять долларов в день, даже меньше, что означало, что в течение года смогу откладывать значительную сумму денег — около пяти тысяч долларов. Глядишь, будет на что скрыться в туманной дали автострады, когда я буду готова наконец иметь дело с открытыми пространствами и путешествиями куда глаза глядят.

— Профессор Сильвестер рассказала мне все о том, что с вами произошло в Дублине, — продолжил мистер Форсайт. — Прошу прощения за то, что упоминаю об этом, но по очевидным причинам я просто обязан задать следующий вопрос: чувствуете ли себя вы психологически пригодной для этой должности?

Этот вопрос я, разумеется, предвидела, и он не застал меня врасплох. Я посмотрела мистеру Форсайту в глаза:

— После взрыва у меня было много травм, физических и психологических. Но мне помогали и с тем и с другим, и я поняла, что единственный способ все это преодолеть — это с головой окунуться в работу, заняться учебой в колледже, прийти в хорошую форму и попытаться двигаться дальше. Полностью ли я восстановилась после трагедии? Нет, конечно. Но могу ли я жить с этим, функционировать? Думаю, что результаты моего последнего года обучения в университете — вы видели выписку — отвечают на этот вопрос.

Похоже, это сработало — мистер Форсайт то и дело кивал, пока я произносила свой спич, а затем заговорил:

— Что ж, я могу предложить вам испытательный срок на год. Буду с вами откровенен. Я бы предпочел более опытного преподавателя, не с ученической скамьи, но вы произвели хорошее впечатление на профессора Сильвестер, а при личной встрече произвели впечатление и на меня. Если вы согласны на названные мною условия оплаты и проживания…

— Меня все устраивает, — сказала я.

— Вот и прекрасно.

Но я не могла, положа руку на сердце, сказать, что все было безоблачно. Потому что, хотя я об этом и умолчала, у меня не было ни малейшей уверенности в своих преподавательских способностях. Я отлично понимала: единственной причиной, по которой я согласилась на эту работу, было то, что она свалилась мне прямо в руки и помогла, хоть и наспех, ответить на назревавший вопрос — что мне дальше делать со своей жизнью?

— Поздравляю, ты получила первую настоящую работу, — сказала Рейчел на обратном пути в Берлингтон.

— Я чувствую себя обманщицей и мошенницей. — Я вздохнула.

— Привыкай к этому чувству. Так чаще всего и бывает у всех, даже у тех, кто добивается больших успехов… а может, особенно у тех, кто добивается больших успехов.

Я окончила последний семестр в Вермонтском университете. Без всякой помпы и шумихи получила степень бакалавра. В качестве подарка на окончание я взяла три тысячи долларов из десяти тысяч компенсации и купила машину. Это была «Тойота Королла» 1971 года, сменившая двух хозяев, но все еще в неплохом состоянии. Неделю спустя, после техосмотра и необходимого ремонта, я погрузила в машину свои нехитрые пожитки, заперла квартиру в Берлингтоне, пообещала Рейчел навещать ее раз в две недели — и чтобы просто повидаться, и для массажа ног, — и отправилась в путь, чтобы впервые вкусить, что же такое мир трудовых будней.

Глава двадцать третья

Квартира в доме для учителей оказалась двухкомнатной и безликой: белые стены, обшарпанные полы, мебель, как в общежитии. Небольшая гостиная, маленькая спальня, туалет, раковина. Общая кухня, включая стол, за которым ты мог поесть, находилась в конце коридора. Там же и две ванные — мужская и женская. Я прибыла раньше других жильцов, все они уже работали здесь и разъехались на каникулы. Повесила постеры и расставила кое-какие декоративные украшения. Постелила на односпальную кровать льняное индейское покрывало, искусно расшитое ярким орнаментом, которое Рейчел подарила мне на прощание. Я купила кресло-качалку, торшер и попросила человека, отвечавшего за здешнее хозяйство, чтобы он подобрал мне письменный стол побольше. Да, все это, вместе взятое, мысленно возвращало меня в Дублин, к комнатке у Шона, к узкой койке в квартире Киарана на Мерритон-сквер, к нашей с ним недолгой совместной жизни… к слуховым аппаратам, до сих пор незаметно сидящим у меня за ушами, к невозможности заглушить тоску, поселившуюся в моей душе.

Я постаралась придать своему жилью уютный, обжитой вид, не поскупившись на приличную стереосистему и новые диски. Дальше по коридору жил Дэвид, учитель музыки, буквально помешанный на джазе. Выпускник Беркли[104] в Бостоне, он великолепно играл на саксофоне, а свою работу в школе рассматривал как временную передышку после четырех лет, проведенных в Нью-Йорке, где он пытался пробиться на тамошнюю джазовую сцену.

Дэвид был забавный. Высоченный, почти шесть футов четыре дюйма. Очень худой. С развитым чувством стиля — он носил очки в тяжелой черной оправе, узкие черные брюки, черные рубашки и плоскую шляпу с узкими полями. Он мог часами разглагольствовать о джазе, остроумно и с жаром, что мне очень нравилось. Когда же он заиграл на своем тенор-саксофоне… ну, после этого я окончательно потеряла голову от этого парня. К несчастью, его угораздило оказаться геем… факт, который он тщательно скрывал от всех остальных в Академии Кина. В Бостоне у него был приятель, с которым он до сих встречался, — преподаватель в Консерватории Новой Англии, тот был женат, что еще сильнее осложняло дело. Открыто заявить, что ты гомосексуал, в те годы было крайне опасно, в чем на своей шкуре убедился Хоуи в Боудине. Для учителя в школе-пансионе признаться в этом означало бы немедленно лишиться места. Дэвид это знал. По его словам, пока не появилась я, он не обсуждал свою сексуальную ориентацию ни с одной живой душой в этом месте.

— Ты первый человек здесь, кому можно доверять, я это сразу почувствовал. Не то чтобы остальные были такие уж правые или реакционеры, но, помимо всего прочего, им явно удобнее ничего не знать. Том Форсайт, в общем и целом, хороший мужик, но он, случись что, держит ответ перед родителями и попечительским советом. В прошлом году он сделал мне один намек. Он тогда заметил, что я на все выходные мотаюсь на машине в Бостон, а женщина, которая здесь ведает почтой, донесла, должно быть, что я получаю написанные от руки письма от некоего Майкла Бофарда из Консерватории Новой Англии. После собрания преподавательского состава он попросил меня задержаться, чтобы обсудить одну ученицу, которая хочет учиться игре на скрипке. Когда мы остались наедине, он спросил, есть ли у меня какая-нибудь связь с Консерваторией Новой Англии. Я подтвердил, что у меня там друг, но он преподает на отделении композиции, а Форсайт говорит: «Знаете, мне бы не хотелось, чтобы вы скомпрометировали себя, общаясь с теми, кто может показаться нашими конкурентами. Здесь, в „Кине“, мы считаем конфликт интересов неприемлемым». Я уловил подтекст: если я хочу работать здесь, то должен держать этот аспект своей жизни в секрете. И ответил: «Не беспокойтесь. Я не сделаю ничего такого, что могло бы привести к конфликту интересов и повредить школе». И с тех пор он мне об этом разговоре ни разу не напомнил.

— Ну, — сказала я, — я никому не проболтаюсь, обещаю, но обидно, черт возьми, что ты вынужден держать все в такой тайне. Это неправильно, что тебе приходится так…

— «Таиться» — ты, наверное, это слово подыскиваешь. Добро пожаловать в жизнь геев в Америке… да и где угодно еще. Ты знала, что в Британии еще совсем недавно за это могли запросто посадить в тюрьму? И все равно я очень рад, что все тебе рассказал. Теперь, по крайней мере, здесь есть кто-то, кому я могу довериться.

В ответ я поведала Дэвиду обо всем, что произошло со мной в Дублине. Округлив глаза, он слушал мой подробный рассказ, вплоть до долгого и медленного восстановления, до успешного окончания которого было еще далеко.

— Работа — единственный выход, — заключила я. — Все эти нудные физические нагрузки помогают сдерживать всю эту чертовщину. Это да еще чтение и учеба, в которую я в последний год ушла с головой. Только, пожалуйста, никому ни слова о том, что я тебе рассказала. Том Форсайт и так все знает — на собеседовании он забросал меня вопросами о том, готова ли я психологически к работе здесь.

На нашем этаже жила еще одна учительница. Мэри Харден преподавала историю и в этой школе проработала почти двадцать лет. Ее квартира была от пола до потолка уставлена книгами и папками. От других я слышала, что она прирожденный педагог. Уже лет десять она работала над исследованием, посвященным новому взгляду на Французскую революцию, — в надежде, как она мне сказала, что этот труд станет большим шагом в ее преподавательской карьере и поможет получить хорошую должность в каком-нибудь престижном колледже или университете. Однажды вечером за бокалом вина Мэри со мной разоткровенничалась.

— Иногда мне кажется, что весь этот опус, который я пишу, на самом деле чепуха, пустышка, — призналась она. — И я понимаю, пока закончу да пока найду издателя, если вообще найду, мне будет под пятьдесят в лучшем случае. Кто захочет взять на работу такую старую? Возникает вопрос: неужели я дотянула до последнего и опоздала?

На следующее утро на уроке, посвященном современной поэзии, я рассказывала ученикам о Т. С. Элиоте и о его «Полых людях» — книге, в которой он говорил о серости, лежащей в основе всех человеческих бедствий.

Между порывом и поступком опускается тень.


Накануне я допоздна просидела над этими стихами, снова и снова беспокойно перечитывая их и пытаясь составить о каждом стихотворении собственное мнение, прежде чем представить его на суд своих учеников. И вот теперь я спросила у класса:

— О чем же говорит здесь Элиот?

Одна ученица, Рейчел Циммерман, энергичная, разговорчивая, с обкусанными ногтями, высказала предположение, что «может быть, он говорит, что у каждого из нас внутри есть что-то темное». Другая, тоже одна из самых бойких, Элисон Мэпл, заметила, что «Элиот всегда был одержим смертью и тем, значит ли жизнь хоть что-то… Так что, возможно, тень — это о том, что все умирают». Но самый интересный ответ дал Кайл Михаэлис. Подняв широкую ладонь и не отрывая взгляда от парты, он заговорил полушепотом, так, что едва можно было различить: «Обе вы ошибаетесь, все мимо. Элиот говорит о другом: что каждый думает одно, а делает другое… вся штука в том, что человек никогда не понимает себя полностью. Вот это и есть тень: суть в том, что бедствие — это ты сам».

Браво, Кайл.

Бывали моменты, подобные этому, когда мне очень нравилось то, что я делаю, когда я чувствовала, что преподавание — не просто удивительно интересное занятие, это что-то очень важное. Потому что учитель видит, как развивается восприятие мира у ученика, и понимает, что и он приложил руку к формированию личности. Естественно, что в первые недели я с ума сходила от страха, когда стояла перед классом и старалась завладеть вниманием быстро отвлекающихся подростков, пытаясь казаться уверенной, хотя чувствовала себя неадекватной, выбитой из колеи и неготовой к такому серьезному и ответственному делу, как преподавание.

Когда я однажды вечером призналась в этом Дэвиду, он только улыбнулся:

— Это свойственно нашему делу — каждодневный страх сцены.

— Значит, страх никогда не проходит? — спросила я.

— Учителя похожи в этом на актеров или музыкантов. Хорошие так никогда полностью и не преодолевают страха перед выступлением. Просто принимают это как часть профессии. И даже учатся использовать это в своих интересах. Страх — как учитель… это и вправду может принести пользу.

Слова Дэвида очень помогли мне. Правда, я все еще часто ловила себя на том, что думаю: Господи, что я несу, почему дети должны слушать подобную чушь? Но мало-помалу через несколько недель в моем общении с классом стала появляться робкая, но все же уверенность. Хотя были и моменты, когда я пасовала перед непримиримым максимализмом учеников и их нежеланием или неумением отделаться от своего подросткового взгляда практически на все.

Было, правда, и исключение — тот самый Кайл Михаэлис. Порой мне хотелось накричать на него и потребовать, чтобы он смотрел мне в глаза, зато его ответы всегда были точными, острыми, как бритва. Семнадцатилетний Кайл вскоре должен был закончить «Кин». Он был немного полноват и не в ладах с личной гигиеной. В Вермонте он оказался после того, как не выдержал жестких условий в Тринити, ультраэлитной школе на Манхэттене. Там из-за полноты, отсутствия спортивных талантов и некоторых странностей он стал мишенью для издевательств. Директор по секрету посвятил меня в то, что родители Кайла разводятся, предупредив, что Кайл не должен об этом знать, так как ему необходимо сосредоточиться на поступлении в колледж. Еще он рассказал, что отец Кайла, Тоби, — ведущий редактор крупного издательства и «производит хорошее впечатление». Мать мальчика, Наоми, была причастна к политической жизни Нью-Йорка. Еврейка, с хорошо подвешенным языком, веселая, энергичная, стильная и невероятно оригинальная. Я однажды встречала ее в гостях у родителей, и она показалась мне более целеустремленной и талантливой версией моей собственной мамы. Сама Наоми в роли матери была, на мой взгляд, слишком властной и бесконечно сыпала именами.

Работала она у Беллы Абцуг, известной женщины-политика. Член американского конгресса, одна из первых настоящих политиков-феминисток, Белла имела репутацию сверхагрессивной и бескомпромиссной, когда дело касалось ее позиции. Мать Кайла во многом была похожа на Абцуг. Мне импонировали ее откровенность, смекалка, умение в любой ситуации добиться своего. Нью-Йорк она безоговорочно считала центром вселенной. Во время одной из встреч с родителями Наоми, подойдя ко мне с Кайлом, первым делом упомянула, что только что вернулась с благотворительной вечеринки, где были Ричард Аведон, Майк Николс и конечно же Энди Уорхол. Затем:

— Мой мальчик говорит, что вы лучший учитель, что только вы его действительно понимаете. Поскольку я доверяю данной им характеристике, в моих глазах это делает вас великолепным педагогом.

— Заниматься с ним — настоящее удовольствие, — сказала я.

Кайл отошел поговорить с Рейчел Циммерман, которая стояла рядом со своими родителями и в которую, как я догадывалась, он был немного влюблен.

К счастью, он успел отойти достаточно далеко и не слышал дальнейших слов своей матери:

— Вам не обязательно меня обманывать, миз[105] Бернс. — Она подчеркнула это миз. — Я знаю, что он с большими причудами.

— Для вас это проблема?

— Ну, скажем так, я не могу себе представить Кайла, ведущего обычную, нормальную жизнь.

— Что такое нормальная жизнь?

— Возможность нормально взаимодействовать с другими людьми. Разговаривать, как мы с вами сейчас, а не пялиться все время на твои ботинки, как сейчас делает Кайл, стоя рядом с той серой мышкой.

— Она совсем не кажется мне мышкой.

— Зато я вам кажусь слишком нью-йоркской и слишком еврейкой, верно? Вы, ирландские девочки, всегда…

— Моя мать — нью-йоркская еврейка. Что делает меня такой же еврейкой, как и вы, мэм.

От неожиданности она замолчала.

А я прибавила:

— И мне кажется, что Кайл — умница и один из самых незаурядных ребят в школе.

На следующий день мистер Форсайт оставил в моем почтовом ящике записку с просьбой зайти к нему в кабинет. Я ждала, что он будет распекать меня за непочтительный тон в разговоре с Наоми Михаэлис. Вместо этого он сообщил, что матери Кайла понравились «моя яркость и тот факт, что я ей возражала, а также то, с каким убеждением я хвалила ее сына».

— Что ж, спасибо.

— Нет, это вам спасибо, Элис. Мы все считаем, что Кайл — необычный ребенок. К нему нужен особый подход, без фантазии не обойтись. Вы с этим справляетесь великолепно. На следующей неделе на выходные приедет его отец, и если вы не против, хорошо было бы вам с ним познакомиться…

В тот день у меня был урок по Шекспиру. Мы обсуждали «Зимнюю сказку», и я рассуждала о том, что это одна из тех интересных, более поздних «проблемных пьес», в которых ревность, гнев и недоверие приводят к трагедии, разрушая брак, семью… и как потом Шекспир, подобно волшебнику — каким он и был, — внезапно превращает трагедию, коренящуюся в человеческой мелочности, в блестящую нравоучительную историю о силе покаяния и прощения. Некоторым ученикам моего класса крутые повороты в пьесе показались слишком странными.

— Сказочки это все, — убежденно сказал Джонатан Глак, мальчик из Нью-Джерси, чей отец был пластическим хирургом, который к тому же выступал с вдохновенными речами на тему «станьте такими, какими хотите быть». Дэвид однажды назвал беднягу Джонатана «мальчиком, который не ждет от будущего ничего хорошего и знает, что его жизненный путь оплачен пластикой носа». Это был очень серьезный молодой человек, чересчур буквально и конкретно все понимающий, но вместе с тем наделенный определенной инстинктивной понятливостью, когда дело касалось жизненных основ. — Ну вот, смотрите: Леонт обвиняет свою жену в измене, она умирает, ему очень грустно, он понимает, что ошибся… Но потом — бабах! — и она оказывается живой… и все снова в порядке? Я на это не куплюсь. Это то же самое, что пытаться нас убедить, что мертвые могут воскреснуть, а у всех нас будет хеппи-энд в конце.

Краем глаза я заметила, что Кайл нетерпеливо ерзает на стуле. Наконец он взволнованно вскинул руку, требуя, чтобы его выслушали.

— Брось, Джонатан! — почти закричал он (такое повышение голоса было для него не слишком характерно). — Ты что, не знаешь, что Шекспир был знатоком античного греческого театра, а значит, понимал, что комедия, если присмотреться, та же трагедия? Ты не понимаешь? Не видишь, что хочет сделать здесь Шекспир? Он нам показывает, что если мы найдем способ перестать все время вращаться вокруг собственного «я», то это может немного улучшить жизнь. И это не сказочки, Джонатан. Это нравоучительная история. Неужели непонятно?

Молодчина, Кайл!

После урока я предложила ему сходить вместе в Миллбери и выпить горячего шоколада.

— Я что-то не так сделал? — спросил Кайл.

— Если бы ты сделал что-то не так, разве я стала бы приглашать тебя на какао?

Паренек так напряженно всматривался в пространство перед собой, словно искал ближайшую черную дыру.

— Логично.

Сев в мою машину, он тут же принялся возиться с радио, пытаясь найти какую-то FM-станцию.

— Если ты ищешь станцию Эн-пи-ар, я ее уже запрограммировала. Нажми кнопку 1, — сказала я.

— Мне нравится эта станция — новая и очень крутая. Там, типа, действительно умные разговоры и новости. Мне даже не верится, что у нас могли сделать что-то настолько клевое публично — в смысле, не ради коммерции и нудных нравоучений.

— Мне очень нравится твой взгляд на вещи, — сказала я, а про себя подумала: многим ли семнадцатилетним подросткам хватит ума уловить тот факт, что создание живой и честной общественной радиостанции — с филиалами во всех штатах — это для нашей страны огромный шаг вперед в плане просвещения?

— А знаете, мой папа только что подарил мне подписку на «Нью-Йоркер», — заговорил Кайл. — Папа у меня классный, а на прошлой неделе он мне сказал по телефону, что избавление от Ловкача Дика и его банды проложило путь для нового парня из Джорджии, Джимми Картера. Того, который твердит, что в Вашингтоне нужно все менять, убирать всю эту мрачную жуть, которая там происходит. Мне нравится то, что этот фермер, который всю жизнь растил арахис в Джорджии, говорит нам о материализме и потребительстве и еще о том, что мы все одержимы материальным благополучием, а до более серьезных проблем никому нет дела. Например, до того, чтобы творить добро для других. Вы ведь поэтому стали учителем?

Я целую минуту думала над ответом.

— Скажу тебе правду: я стала учителем случайно. Потому что мне предложили эту работу. Но потом я обнаружила, что это действительно хорошее дело.

— Но вы не собираетесь оставаться здесь навсегда, как многие преподаватели. Вы жительница Нью-Йорка. Прямо как я. И, как и все жители Нью-Йорка, можете бросить город только на время.

Мы подъехали к маленькой закусочной на центральной улице Мидлбери. Оказавшись внутри, Кайл закурил — одну сигарету он уже выкурил в машине — и сразу же просмотрел меню.

— Возможно, я закажу что-то посущественнее, чем горячий шоколад, но тогда заплачу сам, — сказал он.

— Закажи все, что хочешь, плачу я.

— Мясной рулет. Я бы точно не отказался от мясного рулета.

— Значит, закажем тебе мясной рулет. Я слышала, здесь он очень хорош.

Себе я взяла кофе и смотрела, как Кайл за каких-то пять минут умял очень приличную порцию мясного рулета и еще тарелку картофеля фри.

— Ты, видно, проголодался, — заметила я.

— Между обедом и ужином большой промежуток.

— Но обед в школе был два часа назад. Неужели после этого ты еще собираешься ужинать?

— Вы говорите, как моя мама.

— Я просто подумала…

— …что я толстый и некрасивый.

— Я никогда так не думала. Ты сам о себе так думаешь?

— Я вешу сто восемьдесят пять — примерно на сорок фунтов больше, чем надо. Мама говорит, я должен меньше есть и заниматься спортом. А я спорт ненавижу. В любом случае спорт и упражнения мне не понадобятся в том, чем я планирую заниматься в жизни.

— А чем ты хочешь заняться?

— Хочу делать мультфильмы.

— Я не знала, что ты рисуешь.

— Совсем не умею рисовать. Я собираюсь писать сценарии мультфильмов.

— Неожиданный выбор профессии, но интересный.

— На самом деле вы хотели сказать: придурок!

— Я совсем не считаю тебя придурком.

— Все остальные считают.

— А твой папа?

— Нет, он классный… когда бывает рядом. Он по уши занят своей работой, публикует книги хороших писателей, встречается с умными женщинами… с такими женщинами, которые глянут на меня одним глазком и думают: жирдяй прыщавый. Я видел его фотографии, когда он учился в Тринити, он там был среди лучших, а меня там считали фриком. Поэтому я теперь здесь, в приготовительной школе для чудиков. Не то что папа, он в Тринити был на первых ролях, преуспевал, окончил его и поступил в Уильямс-колледж. Там тоже все было клево — редактор литературного журнала, капитан команды, все девчонки за ним бегали… как и сейчас. Вот почему моя мама от него уходит.

— Правда? — спросила я, удивленная, что Кайл все знает (вопреки словам его матери, которая утверждала, что скрывает от сына «такие жесткие вещи»).

— Скажете, мама вам ничего не говорила на той неделе? Она рассказывает всем, кто захочет ее слушать. Моя двоюродная сестра Джералдин — она учится в колледже в Барнарде — прислала мне письмо. Моя мама приезжала к ним в колледж вместе с Беллой Абцуг, своей обожаемой феминистской гуру, которая там читала лекцию. И мама натыкается на свою племянницу и первым делом выпаливает: «Ой, а знаешь, я ухожу от твоего дяди, этого гулящего ублюдка».

— Когда ты получил это письмо?

— Сегодня утром.

— И как ты к этому отнесся?

— Я очень надеюсь, что папа сдержит слово и снимет квартиру, где будет комната и для меня, чтобы я мог жить с ним, а не в школе и не в колледже. Но он изменил моей матери. Может и меня бросить.

Удивительно, не правда ли, как неожиданное замечание случайного собеседника порой направляет твои собственные мысли о твоем нелегком прошлом по другому пути, позволяя совершенно по-новому взглянуть на суть происходивших событий. Самый большой из моих страхов всегда был связан с папиными отъездами — возможно, я боялась, что он меня бросит, оставит беззащитную на растерзание матери? Неужели именно эта израненная часть моей души во многом определяла мои поступки — двигала мной так же, как сейчас Кайлом?

— Я уверена, что твой отец очень любит тебя.

— Он хотя бы не критикует меня, как мама. А ваши родители все еще вместе?

— Уже нет.

— Может, порознь им всем лучше живется?

— Мне кажется, моя мама рада, что решилась на это… и одновременно в ужасе от произошедшего.

— Значит, вы на стороне мамы?

— Нет, вряд ли. Но я и не на стороне отца. На твоем месте я не стала бы принимать ни одну из сторон, а просто думала бы о своей собственной жизни и о том, чего ты хочешь дальше.

— Чего я хочу дальше? Десерт.

Он съел огромное шоколадное брауни, поданное по последней моде с большим шариком ванильного мороженого. Я наблюдала за Кайлом, который снова с волчьим аппетитом набросился на еду, и думала о том, что, как и любой интересный и непростой человек, не укладывающийся в рамки общепринятого, он тоже сильно надломлен изнутри. И неспособен примирить ту часть себя, которая хочет, чтобы его любили, с другой частью, которая делает все, что в ее силах, чтобы полюбить его было невозможно.

— Как вы думаете, Рейчел Циммерман может захотеть со мной встречаться? — спросил он меня, по его подбородку стекала струйка мороженого.

Я знала, что Рейчел потихоньку встречается с прямолинейным Джонатаном Глаком — собственно, она сама сказала мне об этом. Это было накануне после урока. Я собиралась поговорить с девочкой о сочинении, которое совершенно не раскрывало тему, да и написано было не в ее обычном стиле. Я спросила, почему ее размышления о «Макбете» такие бесцветные, ведь на нее это не похоже. Вот тут-то она и заявила: «Это все мой парень, Джонатан, он постоянно твердит, что мне нужно по-другому взглянуть на вещи, что Макбет, возможно, не подкаблучник, а кто-то вроде амбициозного делового человека, который хотел добиться большего».

От комментариев я удержалась, не выпалила ничего вроде: «Я уверена, что Джонатан когда-нибудь станет успешным юристом, но он напрочь лишен литературного чутья… что уж говорить уж о понимании поэзии». Вместо этого я заговорила о другом:

— Впредь не слушай никого, если речь зайдет о восприятии пьесы, романа, фильма, картины или речей политиков. Всегда доверяй своему собственному суждению.

— Так как, по-вашему, может Рейчел позволить мне быть ее парнем? — снова задал свой вопрос Кайл.

Я подбирала слова с осторожностью:

— Мне кажется, что у нее уже кто-то есть.

Я выбрала не те слова. Кайл побелел. Нервно раскачиваясь, он начал повторять одну фразу:

— Этого не может быть… этого не может быть…

С каждой секундой он становился все более возбужденным. Когда я протянула руку и попыталась его успокоить, он отпрянул чуть ли не с криком, будто его ударило электрическим током. У нашего стола мгновенно появился дежурный менеджер.

— У вас какие-то проблемы? — поинтересовалась женщина.

— Все в порядке, — ответила я. — Молодой человек просто немного возбужден.

Это было явным преуменьшением, поскольку Кайл, не переставая раскачиваться и ерзать на сиденье, схватил вилку, которой ковырял пирожное, и согнул ее с такой силой, что она сломалась пополам.

— Дружок, тебе придется выйти. — Менеджер проигнорировала отчаяние Кайла. — И ты будешь должен доллар за вилку.

— Доллар! Доллар! — выкрикнул Кайл.

— Я заплачу, Кайл. — Я внезапно занервничала.

— Все только и хотят, чтобы я за все платил. Все!

С этими словами Кайл внезапно вскочил и выскочил за дверь. Швырнув на стол пять баксов, я бросилась за ним. Но он уже бежал по главной улице Мидлбери, а увидев, что я догоняю его, прибавил ходу, направляясь к низкому мосту. Когда я поняла, что мальчишка собирается сделать, меня охватила паника. Я мчалась во весь дух, стараясь догнать Кайла, а тот уже был на мосту, он перенес одну ногу через перила, намереваясь перевалиться через них в протекавшую внизу реку. Но не успел. Я подоспела как раз вовремя и умудрилась схватить его и стащить с перил. Повалившись на меня, Кайл, рыча, вырывался из моих рук. С неожиданной силой он оттолкнул меня, вскочил и снова кинулся к перилам. Помог счастливый случай — увидев нашу борьбу, двое городских рабочих подбежали к Кайлу. Им удалось повалить его на землю, не дав прыгнуть в быструю холодную воду. Они держали его вдвоем, крикнув какому-то прохожему, чтобы тот вызвал копов. Я, стоя рядом, уговаривала Кайла успокоиться, повторяя, что все хорошо… хотя, блин, ничего хорошего во всем этом не было.

Потом приехала полиция.

Час спустя мистер Форсайт торопливо вошел в больницу, куда Кайла доставили и, надев смирительную рубашку, определили в психиатрическое отделение. Я умоляла лечащих врачей быть с ним помягче, но Кайл снова сопротивлялся с такой силой, что им пришлось дать ему успокоительное. К счастью, прибывшие на место происшествия полицейские поговорили с Форсайтом первыми, передав, что они видели сами и что рассказала им я.

Вместо того чтобы приказать мне собирать вещи и отправляться из школы вон, Форсайт присел рядом со мной на скамейку в приемной:

— Спасибо за спасение жизни Кайла. Что вызвало у него припадок?

Я рассказала, что все случилось неожиданно, на ровном месте, но повод дала я, намекнув, что Рейчел Циммерман встречается с другим мальчиком.

— Я ужасно себя чувствую из-за всего этого, — сказала я. — Я представления не имела, что у него бывают такие приступы.

— Это первый за год, — вздохнул Форсайт. — Мы, видимо, должны были вас предупредить, чтобы вы были начеку и проявляли осторожность.

— Но я разговаривала осторожно.

— В прошлом году его отвергла другая девочка, и тогда он вошел в крутой вираж — разгромил свою комнату. Его отец умолял нас оставить его здесь. Но после этого случая…

— Но если раньше такое случилось всего один раз… и ведь до окончания учебы осталось всего несколько месяцев…

— Представьте, что у Кайла снова случится подобный взрыв и он нанесет вред кому-то из соучеников… В полиции мне сказали, что он сбил вас с ног. Этого мы не можем допустить.

— Но если дать ему возможность регулярно встречаться со школьным психологом…

— Они и встречаются. И несмотря на это, смотрите, что творится. Вы даже не сказали ничего такого, что должно было бы его спровоцировать. Я не могу так рисковать, Элис.

Кайла держали в психиатрическом отделении больницы до следующего дня, пока не приехал его отец. Форсайт предложил на день освободить меня от работы.

— В этом нет необходимости. Я же не пострадала. Только разволновалась и ужасно огорчена из-за Кайла. Но, с другой стороны, безумно рада, что сейчас полиция не тралит реку, вылавливая его тело.

— Если бы он погиб…

Форсайт не закончил фразу. Этого и не требовалось. Ведь мы оба знали: если бы Кайл исчез в стылых водах реки, репутация школы была бы подорвана, причем на многие годы.

— Но он не погиб, а остальное не имеет значения.

Когда накануне вечером я вернулась домой, коллеги стали уговаривать меня вместе с ними отправиться в Мидлбери: Дэвид настаивал, что мне необходимо выпить, а Мэри рассказала, что в прошлом году в Род-Айленде вообще закрыли одну школу, когда там повесились двое учеников, договорившись о совместном самоубийстве. Коллеги настояли на своем.

Мы чокнулись, и я выпила, чувствуя страшную подавленность из-за всего произошедшего. Особенно мне было не по себе из-за бедного Кайла, запертого на ночь в психушке. Там, в больнице, я умоляла мистера Форсайта поговорить с кем-нибудь ответственным и добиться, чтобы с мальчика сняли эту чудовищную смирительную рубашку. Он пообещал мне, что непременно так и сделает.

На следующий день в классе зашел разговор о Кайле. Слухи просочились, и кое-кто из его одноклассников хотел узнать все подробности. Я заранее обсудила с мистером Форсайтом, как мне себя вести. Мы решили, что надо откровенно сказать, что у Кайла случился серьезный психологический срыв и завтра он возвращается домой, в Нью-Йорк, но мы надеемся, что он выздоровеет, оправится… и все в таком духе. Пока я излагала ребятам эту официальную версию того, что случилось с бедным Кайлом, в дверь класса постучали. Мистер Форсайт просунул голову и, извинившись перед учениками, попросил меня выйти.

В коридоре я оказалась лицом к лицу с мужчиной, который показался мне безумно красивым… и беспредельно уставшим.

— Элис, это отец Кайла, Тоби Михаэлис.

Мистер Михаэлис взял меня за руку. Я встретилась с ним взглядом.

— Я перед вами в неоплатном долгу, — сказал мистер он.

В тот момент я еще не могла предположить, что очень скоро сама окажусь перед ним в долгу.

Глава двадцать четвертая

Мистер Михаэлис спросил, не соглашусь ли я вместе с ним подъехать в больницу, чтобы побыть часок с Кайлом. Эту просьбу он высказал в кабинете мистера Форсайта после окончания занятий.

— Кайлу вкатили лошадиную дозу транквилизатора. Больничный психиатр заявил, что это для его же блага, но они превратили моего сына в зомби.

Совсем как меня в той дублинской больнице.

— Кто дал им на это право? — продолжал мистер Михаэлис. — Он не нарушал никаких законов, у него просто был срыв.

— Но, сэр, — возразил мистер Форсайт, — на самом деле ваш сын пытался покончить жизнь самоубийством. Если бы не быстрая реакция мисс Бернс…

— Я знаю, — сказал мистер Михаэлис, а затем, повернувшись ко мне, добавил: — Я всегда буду перед вами в долгу, мисс Бернс.

— Спасибо, сэр. И зовите меня Элис.

— Только, если вы станете звать меня Тоби. — Мистер Михаэлис коснулся моей руки. — Завтра я отвезу Кайла в город. Я все устроил, его поместят в психиатрическую больницу на Манхэттене. Но долго он там не пробудет. — Затем он повернулся к мистеру Форсайту: — Мне хотелось бы обсудить с вами будущее.

Восприняв эти слова как предлог, чтобы уйти, я сказала, что подожду мистера Михаэлиса — простите, Тоби — в учительской, чтобы, когда он будет готов, вместе отправиться в госпиталь.

Через полчаса на «плимуте», арендованном Тоби, мы выехали со школьного двора и направились в Мидлбери.

— Почему такая незаурядная юная женщина, как вы, скрывается в лесах Вермонта?

— Это временная передышка. Я не собираюсь жить здесь вечно.

— Если позволите, дам совет — уезжайте как можно скорее. Зачем вам в двадцать лет связывать себя, ограничивая возможности, у вас же вся жизнь впереди. К двадцати семи годам я был женат и обзавелся двумя детьми, хорошей квартирой в Верхнем Вест-Сайде, у меня была интересная работа, прекрасные друзья, но не было никакой свободы. Вам нужно сейчас же исчезнуть, сбежать… И посмотреть, куда приведет вас жизнь.

— Звучит заманчиво.

— Что же тогда вам мешает?

Мне не хотелось вдаваться в подробности. Тем более что к тому моменту я уже несколько месяцев не разговаривала ни с кем о Дублине. От Тоби не укрылось мое замешательство.

— Простите, если я влез не в свое дело.

Я пожала плечами и сменила тему, начав расспрашивать его о писателях, с которыми он работал. К тому времени как мы добрались до больницы, я уже знала все о том, как Тоби заставил блестящего, но сильно пьющего романиста Стюарта Паттерсона написать пятый вариант романа, который получил Пулицеровскую премию 1971 года.

— Похоже, вы любите свое дело.

— Что касается работы, то да, я счастливый человек.

Вот только в голосе Тоби не было убежденности.

— Значит, вам повезло.

— Мне показалось или я слышу в вашем голосе иронию?

— А я в вашем — какой-то скрытый подтекст?

Мы подъехали к больнице. Тоби припарковал машину, выключил двигатель и повернулся ко мне. Вид у него был немного смущенный.

— А что, так заметно?

— Что заметно?

— Тот факт, что я пытаюсь сделать хорошую мину при плохой игре?

Последовало долгое молчание.

— Мы можем вернуться ко всему этому позже… но не обязательно.

Когда мы зашли в больницу, Тоби сказал, что, если я не против, он хотел бы побыть наедине с Кайлом и его врачом. Я сидела в приемной и злилась на себя за то, что не прихватила какие-нибудь тетрадки на проверку. От скуки я листала старый номер «Нэшнл Джиографик», восхищаясь великолепными фотографиями пейзажей и животных Большого Барьерного рифа Австралии и пытаясь представить, сколько людей по всей Америке в приемных врачей и залах ожидания смотрят сейчас эту журнал и думают: Вот мир во всей своей полноте, он прямо передо мной… и все же совершенно недосягаем, потому что я загнал себя в ловушку повседневности, а ведь обещал себе, что не попадусь в нее.

Когда спустя почти час Тоби вернулся в комнату ожидания, он выглядел очень озабоченным.

— Кайл сейчас не в лучшем состоянии, поэтому его врач считает, что лучше обойтись без свидания и дать ему отдохнуть.

— Мне очень жаль.

Тоби прикрыл глаза — я видела, что он старается не показывать своих чувств.

— Если у вас когда-нибудь появятся дети, вы узнаете главную правду о том, что значит быть родителем: это незаживающая открытая рана.

Тоби поговорил это полушепотом и, как мне показалось, тут же пожалел о своих словах.

— Извините, — он развел руками, — сейчас в моей жизни столько всего происходит. Не хотите выпить?

Так мы оказались в гриль-баре в центре Мидлбери. Тоби заказал нам по мартини с джином «Бифитер» и убедил меня в том, что сегодня вечером нам обоим просто необходим хороший стейк. К тому времени когда подоспел мартини, я успела многое узнать. Отец Тоби, который никогда, впрочем, не был близок со своими детьми, погиб в автокатастрофе, когда мальчику было двенадцать. У него была очень религиозная мать — православная гречанка, — не уступавшая покойному мужу по части эмоциональной холодности. Тоби в жизни приходилось всего добиваться самостоятельно, прилагая нечеловеческие усилия, чтобы стать успешным в Нью-Йорке.

— В определенном возрасте мы постоянно твердим себе, что нам нужно сделать то, необходимо добиться этого, будто заполняем тест и ставим в нем галочки. А потом в один прекрасный день понимаем вдруг, что все это абсурд…

В какой-то момент Тоби вдруг оборвал себя на полуслове, сказав, что уже слишком много наговорил о себе и своем мире. А как насчет моей жизни?

Всегда интересно, какой информацией мы делимся на первом свидании — а эта встреча именно таковой и оказалась, — а о чем предпочитаем умалчивать. Очень многое, в основном сугубо личное, я предпочла держать при себе, но кое-что все же рассказала — об отце, братьях, ненормальных отношениях с матерью. Но стоило Тоби начать расспрашивать меня о парнях, как я тут же замолчала и замкнулась.

— Если вы не хотите говорить о каких-то вещах, Элис, не волнуйтесь, все нормально. Это может подождать до другого раза.

— Будет ли другой раз? — выпалила я и мысленно прокляла себя за несдержанность.

— Я бы этого хотел. Даже очень.

Тоби рассказал, что, хотя официально он все еще женат, сейчас живет отдельно от семьи и что в Нью-Йорке у него кто-то есть.

Кольнула ли меня ревность, когда он стал рассказывать мне об этой женщине, Эмме, которую он описывал как очень общительную, с огромным кругом знакомых — словом, полную мою противоположность? Хотелось ли мне для себя этого столичного глянца, который превратил бы меня в светскую львицу, уверенную в себе и имеющую кучу звездных друзей?

— А вы, выходит, тот, кого называют «пижон»? — спросила я.

Уставившись бокал, Тоби улыбнулся:

— Да.

— Что ж, это честно.

— Или глупо, — возразил он.

Затем подозвал официанта и попросил заказать такси, чтобы отвезти меня в школу и по дороге подбросить его до отеля.

Официант подошел к телефону, а Тоби наклонился и негромко проговорил:

— Я остановился в «Гостинице» на Мэйн-стрит — представьте, она на самом деле так называется. Я не настолько потерял голову, чтобы после трех мартини сесть за руль или попросить учительницу моего сына остаться на ночь у меня.

С одной стороны, я бы не возражала. С другой — боялась зайти слишком далеко с мужчиной, который все еще был женат, к тому же отцом моего ученика, пусть даже этот ученик больше никогда не вернется в мой класс. К тому же нельзя было забывать о соседях-коллегах — кто-то из них знал, что я поехала в больницу с отцом Кайла, и мое отсутствие — да еще и возвращение в школу рано утром на другой день — не осталось бы незамеченным.

— Было бы интересно продолжить общение, — туманно проговорила я.

— Это правда, — кивнул Тоби, залезая в карман пиджака и протягивая мне визитную карточку с тиснением. — В следующий раз, когда соберетесь в Нью-Йорк…

— Я дам вам знать. А вы не могли бы держать меня в курсе дел Кайла? Он очень незаурядный мальчик в самом лучшем смысле слова.

Возможно, не надо было это говорить, потому что по лицу мужчины потекли слезы.

— Я теряю сына из-за его безумия.

— Но вы его еще не потеряли.

Я взяла Тоби за руку, понимая, что это совершенно неправильно и я не должна этого делать, если планирую вечером возвращаться в школу на такси. Но когда он крепко сжал мою руку, борясь со слезами, я потянулась вперед и поцеловала его прямо в губы.

— Пойдем отсюда, — прошептал он.

Несколько часов спустя, лежа в постели рядом с уже спящим Тоби, я размышляла о случившемся между нами. Он стал первым, с кем я переспала после смерти Киарана… Надо заметить, что он оказался на высоте и три мартини ничуть не испортили дела. Его пыл соответствовал моему собственному.

Немного позже проснувшийся Тоби встал с кровати, чтобы плеснуть виски в наши стаканы, я закурила и сразу заговорила о том, что было у меня на уме:

— Я хотела бы прояснить ситуацию. Надеюсь, мы сможем повторять это время от времени… Без всяких обязательств, условий и тому подобного. Если ты, конечно, не против.

Тоби замер с бутылкой виски в руке и посмотрел на меня с недоумением:

— Меньше всего я ожидал услышать от тебя такое.

— В смысле? Ты думал, что я стану требовать верности и преданности до гроба? Или: «О Тоби, ты — лучший мужчина, о каком я только могла мечтать…»

— А разве нет? — улыбнулся он.

— Ты старше меня почти на восемнадцать лет. Ты водил пальцем по шрамам на моей спине и гадал, что произошло в моей жизни, какую трагедию я пережила. Об этом давай как-нибудь потом. А сейчас вот что скажу: мне очень понравилось то, что произошло сегодня вечером, и я хочу повторения. Но ты собираешься жить в Нью-Йорке со своей роскошной девушкой, а я намерена сидеть, как деревенщина, в Вермонте, преподавать в школе и тратить на жизнь меньше семидесяти долларов в неделю. Мне ничего не нужно, кроме того, что я уже предложила. Я больше ни о чем не попрошу, кроме одного: если кто-то из нас решит положить конец всему, мы сделаем это цивилизованно. И еще одного — уважения и приличного отношения с твоей стороны. Ну вот. Как тебе такое?

Залпом выпив свою порцию виски, Тоби склонился надо мной и поцеловал:

— Мне это очень нравится.

— И мне это очень нравится, — улыбнулась я и снова потянула его на кровать.

Так началась длинная полоса, которую я называла «вольным интимом» с Тоби. С того момента, как на рассвете я вернулась в свою казенную квартиру, а утром проигнорировала довольно коварный вопрос Дэвида о том, как прошел ужин с отцом Кайла («Ты хоть поела или до еды не дошло?»), я наложила на себя обет молчания обо всем, связанном с Тоби. Коллегам моим было известно, что два раза в месяц я провожу выходные где-то в другом месте, но никто не догадывался, что этим местом был Манхэттен. Мама, активно и довольно успешно пробивавшаяся на прибыльный рынок по торговле недвижимостью в Нью-Йорке, при каждой встрече — мы с ней вместе обедали примерно раз в два месяца — устраивала мне допрос с пристрастием о «человеке, с которым я встречаюсь». Однажды она повела себя слишком напористо, предположив, что «он, должно быть, женат, иначе почему ты так темнишь?».

Когда же я негромко попросила ее прекратить бесконечные расспросы, она повела себя неожиданно.

— Ты права, мне стоит заткнуться, — сказала она и продолжила: — Я только хочу, чтобы ты была счастлива, Элис, или, по крайней мере, не тянула до моего возраста, чтобы обрести свободу. У женщин моего поколения ее, считай, и не было.

— Но теперь ты свободна, мам.

— Хочешь знать, о чем я жалею больше всего? Что все эти годы была верна человеку, который никогда не любил меня по-настоящему. Независимость… мне до нее было как до луны. Но я счастлива, что наконец заставила себя уйти от твоего отца.

Мама как будто отступила и перестала донимать меня «тайным любовником», зато Адам как будто что-то почуял, обратив внимание на мои постоянные поездки в город, и принялся расспрашивать, нет ли у меня мужчины. Даже когда в город вернулся Питер, который наконец «по горло наелся Индией», я и ему не призналась, с кем делю постель. Через несколько месяцев после того, как наша договоренность вступила в действие, я призналась Тоби, что считаю нашу связь симпатичной виньеткой на полях своей жизни. Он продолжал встречаться и с Эммой, младшим редактором «Вог», которую называл чересчур амбициозной и похожей на молодую версию его жены. Я никак не комментировала эти его слова. Мы с Тоби никогда не появлялись вместе на публике, чтобы никто не заподозрил в нас пару. В город мы, разумеется, выходили, но держались подальше от «сказочного шика и блеска», в котором он проводил так много времени. Я познакомила Тоби с миром нью-йоркского джаза, затащив в «Вэнгард», где мы услышали молодого пианиста по имени Кит Джарретт и были покорены его игрой.

Иногда мы наведывались в «Вест-Энд Кафе» послушать изумительного буги-вуги-пианиста Сэмми Прайса, всегда выступавшего там вечером по пятницам.

За несколько следующих месяцев у меня выработался привычный распорядок: я преподавала в Академии Кина, виделась с Тоби, а раз-другой в месяц заваливалась к Дункану с ночевкой. Даже если он уезжал из города по заданию редакции, у меня был ключ от его квартиры, которую я смело могла называть своим pied-а-terre[106]. Теперь, когда Дункан избавился от своей эксцентричной подруги, навещать его стало легче. Беременность Патриции улетучилась ровно через три дня после того, как Дункан согласился на ней жениться, но за неделю до того, как они должны были отправиться в мэрию на церемонию. У Патрисии внезапно началось сильное кровотечение. Дункан поспешно отвез ее в Пресвитерианскую больницу округа Колумбия.

Осмотрев ее, врач сообщил Дункану, что у нее просто очень обильные месячные. Тут Дункан прямо спросил доктора:

— Вы хотите сказать, что это не выкидыш?

На что врач ответил:

— Молодой человек, либо вы совсем ничего не знаете о женской репродуктивной системе, либо вас ловко провели.

Дункан был джентльменом ровно настолько, чтобы промолчать дня два после того, как Патрисию выписали из больницы. Когда однажды она вернулась с работы, Дункан тихо объявил, что собрал все ее вещи и отвез их в ее квартиру. Патрисия принялась орать, что сдала свое жилье там в субаренду и ей некуда идти.

— Печально, — развел руками Дункан. — Когда в следующий раз соберешься врать мужику, что беременна, определись заранее, где будешь жить, если он прогонит тебя из своей жизни.

К следующим выходным, когда я заехала к Дункану, он уже справился с романтической тоской и почувствовал только облегчение оттого, что больше не имеет с Патрисией ничего общего.

— Такое чувство, будто пуля мимо просвистела, — сказал он мне, как только я появилась в дверях с бутылкой вина в руке.

— А по-моему, ты избежал трех пуль, не меньше. Между прочим, твоя статья про Говарда Ханта просто блеск.

— Я практически прославился, — хмыкнул Дункан. — Пришлось даже выступить на радио, чтобы рассказать об Уотергейте. Теперь вот «Эсквайр» хочет пустить меня по следу Картера. Что ты думаешь об этом парне?

— Незапятнанный, позитивный, необычный — точно не один из вашингтонских аферистов.

— Понимаю, что ты имеешь в виду, но меня беспокоит, как бы Джимми Картер не оказался похож на того персонажа из фильма Фрэнка Капры — славного парня из провинциального городка, который ввязывается в политический цирк и обнаруживает, что в Вашингтоне мечта ничего не значит, что здесь все продается и покупается, все заключают сделки и мошенничают напропалую. Полностью систему не изменить никому и никогда. Мы в Америке обожаем благородных людей, мечтателей с чистыми руками. Беда в том, что они редко появляются, а когда появятся, редко добиваются успеха.

На меня в очередной раз произвели впечатление политическая эрудиция Дункана, его способность вникать в суть дела и предвидеть возможные повороты и изгибы сюжета. Чем больше мы пили, тем больше меня к нему влекло. В ту ночь мой друг был реально в ударе — сказывалось освобождение от нервозности последних недель, так сильно испоганившей его жизнь. Дункану не были свойственны амбиции, основанные на готовности безжалостно переступать через других людей в стремлении пробиться к вершине. Скорее в нем говорила потребность доказать миру — а точнее, самому себе, — что он, отвергнутый ребенок, старший из трех братьев, на которого его родители с детства обрушивали всю свою неудовлетворенность жизнью, чего-то да стоит.

— Знаешь, что сказал мне отец, прочитав материал про Говарда Ханта? «Недурно, но Гэй Тализ[107] сделал бы лучше. Так что вряд ли тебе стоит заниматься журналистикой».

Когда я услышала это, мне почему-то захотелось прижать к себе Дункана, обнять как можно крепче и затащить в койку. Но я остановила себя, так как понимала, что сейчас это неправильно, не нужно ни мне, ни ему. Я чувствовала, что мы оба рискуем влюбиться без памяти, и видела, что Дункан сейчас отчаянно нуждается в эмоциональной поддержке. Но в тот момент у меня не было сил на то, чтобы подставить ему плечо.

Мне требовались секс и душевное ободрение, которое он дарил. Но погрузиться в любовные переживания со всеми их многочисленными последствиями, самым большим из которых был риск отдать свое сердце другому и снова стать уязвимой и беспомощной, нет, я даже мысли такой не могла допустить.

Закурив, Дункан заговорил снова:

— Пока ты была в Ирландии, я закрутил с виолончелисткой, которая училась в Джуллиарде. Энн очень талантливая, и она была предана мне… точнее, нам. Она призналась, что хотела бы построить жизнь со мной. И что же сделал я? Струсил, впал в панику. Разве кто-то может всерьез полюбить меня? Трудного ребенка, как меня всегда называли дома и в школе, да еще добавляли, что я слишком странный, чтобы с кем-нибудь общаться. И вот эта милая девушка увидела во мне то, чем я был на самом деле, и захотела, чтобы мы были счастливы вместе. Разумеется, я ее оттолкнул — просто не смог иначе.

— Перестань себя казнить, — сказала я. — Ты чувствовал, что не готов к тому, что она предлагала. Ведь принять ее любовь означало бы ограничить свои горизонты. Возможно, ты прав — может быть, где-то в глубине души ты поверил всей той безумной чуши, которую вешали тебе на уши родители. Но есть другой ты, который мечтает странствовать по планете, чтобы набраться впечатлений и опыта, он знает, что настоящая любовь и все такое может подождать.

— Но ты-то ее нашла.

Воцарилось молчание. Я закурила и глубоко затянулась.

— И у меня ее тут же отняли. В один миг. Это кое-чему меня научило — единственная надежная и безопасная крепость, какая только может быть, находится внутри нас. И все мы должны принять тот факт, что все, что мы делаем, и все, с кем мы связаны, все это временно, непостоянно.

— И поэтому ты теперь встречаешься с женатым мужиком… это такая защита от постоянства?

— Я никогда не говорила, что он женат.

— Это и без твоих слов понятно. Ясно же, что либо женат, либо у него еще кто-то есть. Иначе почему бы ты сегодня ночевала здесь?

— Я отказываюсь это обсуждать.

— Ладно, ладно. Я не собирался лезть тебе в душу или что-то вынюхивать.

— Тебе полагается вынюхивать — ты же писатель. А причина, по которой я с ним встречаюсь, в том и состоит, что у этой связи нет и не может быть никакой перспективы: ни я, ни он не выйдем за границы, нами же и установленные. Только при таком условии это стало для меня возможным. И хочу попросить тебя больше не расспрашивать меня об этом. Пожалуйста.

Дункан отнесся к моей просьбе с уважением — больше ни разу не попытался выведать, кто же мой таинственный любовник. И, к его чести, даже не строил предположений на этот счет.

С папой, с тех пор как мама покинула Олд-Гринвич, я виделась редко. Иногда он позванивал, обычно поздно, почти ночью. Даже по телефону чувствовалось, что он немного затуманен виски и сигаретами, а в его голосе ощущалась тоска. Я ограничивалась тем, что задавала вопросы. Отец отвечал пространно и многословно. Например, поведал, что женщине, с которой он недавно начал встречаться, двадцать восемь лет, она младший администратор в маркетинговой компании. Теперь она требует, чтобы он подыскал для них двоих большую квартиру в городе, и начала всерьез думать о создании семьи. Я устояла перед искушением произнести слово, бывшее тогда в ходу у подростков, в частности у большинства моих учеников: «Гадство…» Но после полупьяного монолога, в котором отец проговорился, что его пассия увлекается какой-то новой религиозной фигней, называемой «сайентология», я не выдержала.

— Зачем ты связался с этой бабой? — выпалила я.

— Любовь — штука сложная.

— Не вижу ничего сложного, папа. Я вижу другое — ты попал в серьезный переплет. Помнишь, ты однажды дал совет Питеру, а потом он поделился им со мной: Никогда не спи с теми, у кого проблем больше, чем у тебя. Что ж ты сам этому не следуешь?

— Потому что дело отца — давать советы, которым он сам никогда не последует. Лучше расскажи-ка мне о книге твоего Большого Брата.

— Я ее не читала, так что понятия не имею, что Питер там понаписал.

— Не жди, что я в это поверю. Ты же его младшая сестра, он тебя обожает. Даже не сомневаюсь — читала ты эту чертову книгу.

— Пап, вообще-то, я всю жизнь была с тобой честна. Честнее, чем ты со мной. И заявляю тебе категорически: я книгу не читала и не представляю, что Питер там написал о тебе или еще о ком-то. А что бы тебе самому ему не позвонить через «Американ Экспресс» в Дели. Позвони и попроси прислать тебе экземпляр.

— Я все испортил, да?

— Думаю, мы все хороши, пап. Мне кажется, тебе одиноко.

— Я в порядке. Надо запомнить и не звонить тебе больше, когда у меня сентиментальное настроение.

Щелк! Короткие гудки. После этого я несколько дней не находила места, твердила себе, что поступила плохо, что нельзя так разговаривать с человеком в трудной ситуации. Я пыталась позвонить отцу домой. Никто не брал трубку. Тогда я позвонила в его офис на Манхэттене, и секретарша сказала, что он вернулся в Чили.

— Пожалуйста, передайте ему, что дочь звонила… я хотела сказать, что люблю его.

На следующую ночь, около часа ночи, на нашем этаже зазвонил общий телефон. Я уже засыпала, но вскочила и побежала по коридору в надежде, что это папа.

— Персональный звонок для мисс Элис Бернс, — произнесла телефонистка по-английски с сильным латиноамериканским акцентом.

— Это я.

— Говорите, сеньор.

— Привет, малышка…

Мне показалось, что на этот раз папа был еще пьянее.

— Привет, пап, кажется, уже очень поздно.

— Я тебя разбудил?

— Да нет, не беспокойся, пап. Что-то случилось?

— То сообщение, которое ты оставила для меня в офисе… я чуть не прослезился. И просто захотелось сказать тебе, как я тобой горжусь, какая ты умница, многого достигла, столько преодолела, как трудно тебе было, но ты не сдалась, не позволила себя сломить…

Я не знала, что сказать, настолько я не привыкла к такому открытому проявлению чувств со стороны отца, не говоря уж о том, что никогда раньше он не демонстрировал свою слабость. И я рискнула.

— Скучаешь по ней? — спросила я.

— Скучаю? По кому?

— По маме.

— Черт, я тебя умоляю. По ее истерикам мне, что ли, скучать? И по тому, как она вечно крутила мне яйца?

— По чему же ты тогда скучаешь?

— Сменим тему. Как мне получить книгу Питера?

— Попроси у него.

К моему удивлению, папа так и сделал, написал Питеру в Дели. Моему брату потребовался месяц, чтобы ответить, поскольку он в это время находился на юге Индии. Но, прочитав сообщение от папы: Я могу пережить все, что ты обо мне написал, просто хочу это прочитать, Питер потратил двадцать рупий (около полутора долларов) на телеграмму своим издателям с просьбой выслать переплетенную корректуру в офис отца на 42-й Ист-стрит. Папа получил ее в апреле, за месяц до публикации книги. Внутрь — вместе с запиской «С наилучшими пожеланиями от автора» — было вложено приглашение на вечеринку в следующем месяце, посвященную выходу книги.

Вскоре папа позвонил мне в Вермонт поздно вечером. Он был в полном восторге:

— Твой никудышный двинутый братец-левак решил, что негоже оставлять своего старика в стороне в момент триумфа. Пригласил-таки меня на свою вечеринку!

— Ух ты, здорово! — сказала я, не скрывая сомнения.

— Что-то ты не очень рада.

— Там будет мама, — сообщила я.

— А то я не догадался, — хмыкнул папа. — Что, и ее новый мужик тоже явится?

— Об этом тебе придется спросить у нее.

— Ладно, проехали. Что хоть он собой представляет, этот Трентон Кармайкл?

— Главное, мама с ним, кажется, счастлива.

— Дай угадаю почему… Видимо, ему только что сделали лоботомию. Но я другое хочу тебе сказать: это каким же надо быть поганым БАСПом[108], чтобы назвать своего сына Трентоном!

— Просто кто-то, видимо, питал странную любовь к Нью-Джерси[109]. Но ты не сказал мне главного, что я должна знать.

— Это что же?

— Что ты думаешь про книгу Питера?

— Ну, могло быть намного хуже, верно? То есть когда я прочитал по первому разу, то подумал: ну и сукин же сын этот мальчишка, изобразил меня этаким закоренелым консерватором. Но потом дал почитать одному из наших младших админов и попросил его честно, без утайки сказать, что он об этом думает, типа, говори, как есть… Одним словом, этот чувак — Дик Халлиган, классный парнишка — мне и говорит: «Вам должно быть приятно, что ваш сын так о вас написал. Показал вас не каким-то злодеем, а типа истинно верующим в Наш Образ Жизни. Да, вы производите впечатление упрямца, человека, с которым сложно спорить по политическим вопросам, а также большого бабника. Но ведь благодаря всему этому вы выглядите крутым». Представляешь, он прямо так и сказал «крутым».

— Значит, тебе понравилось?

— Меня же увековечили в истории… или как?

Я невольно улыбнулась. Через несколько дней, лежа в постели, я пересказывала эту историю Тоби, и он заметил, что если бы книгу издавал он, то постарался бы больше осветить именно динамику отношений между отцом и сыном, а Питер, проявив оригинальность, создал образ отца, не обвинив его ни в чем.

— Мой отец в свое время служил военным врачом, сначала в Лондоне, а затем во Франции после высадки союзных войск в Европе, — рассказал Тоби. — Он так никогда и не смог забыть об этом. Никогда об этом не говорил, хотя, видит Бог, уж я-то постарался вытрясти из него все истории, какие он только знал. Но эти воспоминания отец держал за закрытой дверью. Дело в том — и я интуитивно чувствую, что твоего отца преследует то же самое, — что мирное время для ветеранов войны стало кошмаром. Жена, дети, ежедневная работа и чувство чудовищной опустошенности после тех роковых, драматичных событий на чужой земле, когда каждый день мог стать последним… мой отец так никогда и не смирился с этой рутиной. Надо было мне усвоить его уроки.

— А ты и усвоил. Ты больше не женат и располагаешь собой. У тебя полная свобода действий.

— Ты прекрасно знаешь, что это далеко не так. У меня двое детей, которых я обожаю и которых я буду поддерживать еще много лет, не только платить алименты, но и оплачивать все обучение в школе и колледже. Я не жалуюсь. Просто… зарплата редактора не дает совсем уж полной свободы действий.

— А теперь мисс «Вог» толкает тебя на то, чтобы повторить все это снова.

— Давай не будем об этом.

— Но ты сам заговорил. Потому что это тебя гложет. И потому что я знаю, мисс «Вог» вызывает у тебя сомнения, но, несмотря ни на что, ты уже почти готов создать с ней новую семью.

— Понимаешь, ей тридцать один… и она все время твердит мне, что ее репродуктивный возраст на исходе.

— Почему это должно быть твоей проблемой? Ты что, подписывался стать банком спермы, исполняющим ее мечты?

— Вот таким в твоем представлении должен быть разговор после секса?

— Ты сам его начал. Потому что до сих пор хочешь домашнего уюта. Мне и подумать об этом страшно. А ты собираешься еще сильнее ограничить себя новой женой и новыми детьми.

— Может, я не сделаю такой глупости.

— Даже если сделаешь, я все равно хочу продолжать наши отношения.

— И я тоже.

И мы продолжали, причем так тайно, что, когда Тоби получил приглашение от редактора Питера на презентацию его книги, он сначала обсудил этот вопрос со мной, сказав, что он хотел бы там появиться и поговорить с Питером о возможности новой книги, но не раньше, чем убедится, что я не против.

— Все нормально, и, кстати, не надо скрывать, что мы с тобой знакомы, ведь я учила твоего сына в школе.

Психическое здоровье Кайла, кстати говоря, стало значительно лучше после нескольких недель, проведенных в хорошей клинике, и интенсивной работы с психиатром. Он заканчивал выпускной класс в Нью-Йорке, в небольшой частной школе, под чутким присмотром педагогов. Однажды я спросила у Тоби, нельзя ли мне встретиться с Кайлом как-нибудь, когда мы оба будем на Манхэттене. Он объяснил, что Кайлу невыносимо вспоминать многое из того, что произошло в школе, а особенно стыдно ему за неудавшуюся попытку самоубийства.

— Скажи ему, что в моем лице у него есть друг и что я искренне верю в него. Особенно с учетом того, что он отличался от своих сверстников. Я знаю, что это такое. И видела, к каким кошмарным последствиям могут привести издевательства.

Тоби знал о Карли все, тем более что не так давно ее имя снова появилось в новостях. Еще продолжая учиться в Университете Лос-Анджелеса, она нашла себе в Нью-Йорке агента и вроде бы писала мемуары «Я была секс-рабыней у „Черных пантер“», за которые ей заплатили, по словам Тоби, около пятидесяти тысяч долларов. Огромные деньги, их могло бы хватить на покупку дома в захудалой, но все же расположенной на побережье Венеции или симпатичной большой квартиры в Верхнем Вест-Сайде в Нью-Йорке.

— Уверяю тебя, Карли не придет в голову что-то настолько разумное, как приобретение недвижимости, — сказала я. — Она просто потратит все самое большее за пару лет. И сомневаюсь, что ее книга — в отличие от книги Питера — будет хоть в чем-то самокритичной и что в ней будет представлена какая-то масштабная картина. Ничего там не будет, кроме ее похождений с политическими радикалами.

— У твоего брата есть все шансы скоро стать очень известным писателем… если он правильно разыграет карты.

И правда, «Свободное падение», увидевшее свет в мае 1976 года, стало самой обсуждаемой документальной книгой той весны. Конечно, этот труд нельзя было приравнять к таким ярким культурным событиям, как «Рэгтайм» Э. Л. Доктороу годом раньше или «Мир глазами Гарпа» Джона Ирвинга в 1978 году. И все же написанный прекрасным языком, часто страшный рассказ Питера о его пребывании в Чили захватывал. «Харперс»[110] опубликовал отрывок на своих страницах. Книгу обсуждали в передаче «Линия огня» Уильяма Бакли, и сей великий мудрец и шоумен от консерваторов спросил у моего брата, как он воспринимает тот факт, что ЦРУ спасло ему жизнь. Отвечая, Питер проявил незаурядную изворотливость. Он рассказал Бакли, что влез в чилийскую неразбериху по наивности и глупости, что отец, которого он изобразил в книге, не какой-то инфернальный секретный агент — скорее бизнесмен, поставлявший ЦРУ некую информацию, что, как и многие представители его поколения, в свое время отец воевал за родину, а позже был потрясен разгулом радикализма и свободными сексуальными нравами шестидесятых и стал работать на ЦРУ из чувства патриотического долга воина «холодной войны». При этом и для него самого, и для отца «все это было еще и захватывающим приключением для взрослых, далеко к югу от границ страны, с жестокой хунтой и уступчивыми женщинами, немного в духе Грэма Грина».

Многие критики и комментаторы хвалили Питера за то, что он не поддался искушению и не стал разыгрывать героя, а правдиво показал себя — молодого человека, который сбежал из башни из слоновой кости, от умозрительного благочестия богословского факультета Йеля, и в качестве акта неповиновения связался с группой революционеров, чьи благие идеологические намерения были дискредитированы диктаторскими, в духе Фиделя Кастро, замашками и борьбой за лидерство. Я о многом узнала из книги, в первую очередь о том, что к женщинам — членам группировки — относились как к общей сексуальной собственности, и о том, как двоих мужчин, занимавших в группе невысокое положение, расстреляли за неповиновение, потому что они отказались пытать полицейского, захваченного группой во время набега на банк.

Была там и сцена в самолете, которую обсуждали все. Тем более что Питер не побоялся описать, какой ужас охватил его, когда на его глазах возлюбленную и ее товарищей вышвыривали в воды Тихого океана. «В тот самый момент, когда я думал, что жить мне осталось минуту или две, что вот-вот придет и моя очередь лететь десять тысяч футов, а потом я ухну в воду и буду навечно погребен в бескрайних бурлящих, равнодушных водах Тихого океана, отец проявил чудеса ловкости и убедил этих головорезов, убивавших смеясь и не имеющих представления о морали, пощадить ничтожного американца, эту жалкую политическую пустышку», — писал Питер.

Вечеринка в честь выхода книги, безусловно, доказала, что все в Нью-Йорке, кто имеет отношение к литературе и СМИ, проявили к Питеру Бернсу серьезный интерес. Присутствовали известные писатели и журналисты: Джимми Бреслин, Пит Хэмилл, Клей Фелкер, редактор нью-йоркского журнала Гэй Тализ и… боже, кто это сейчас вошел, неужели сам Курт Воннегут? Забежал на полчаса Дик Каветт, ведущий интеллектуального ток-шоу. Заглянула ненадолго Глория Стайнем[111]. Моя мать, видя, что сливки общества собрались, чтобы отдать дань уважения ее мальчику, была на седьмом небе от радости. Особенно когда ей посчастливилось перекинуться словцом с Дэвидом Рубеном, который спустя семь лет после публикации его книги «Все, что вы всегда хотели знать о сексе, но боялись спросить» все еще был на гребне славы. Мамин бойфренд, Трентон Кармайкл, большую часть вечера держался рядом с ней. В синем блейзере с латунными пуговицами, двухцветной рубашке, темно-синей с белыми манжетами и воротничком, галстуком в огурцы, серых фланелевых брюках и дорогих испанских туфлях, он на первый взгляд показался мне более худым, более пожилым и элегантным двойником моего папы. Трентон не выпускал из рук стакан с виски с содовой и был очень обходителен («Привет, знаменитая Элис Бернс — самая любимая учительница Вермонта!»). Он включил обаяние даже тогда, когда их знакомили с моим отцом («Вы можете гордиться таким сыном»). Папа явно не был так уж рад знакомству со своим преемником. Интересно, увидел ли он иронию судьбы в том, что тоже был одет в синий блейзер, серые брюки и так далее? Но надо отдать ему должное, он поцеловал маму в щеку и крепко, по-мужски пожал руку Трентону. В этот момент подошел Питер и утащил отца, чтобы познакомить его с Гэем Тализом. Папа наслаждался всеобщим вниманием, ведь он, как ни крути, был одним из центральных персонажей книги, к тому же очень ярким и запоминающимся. Это были его пятнадцать минут славы, и все благодаря сыну, с которым у него были, мягко говоря, напряженные отношения. Папа просто упивался моментом. Я услышала краем уха, как он говорил кому-то: «Надеюсь, в экранизации меня сыграет Джордж Кеннеди».

А Адам — тоже в синем пиджаке и серых брюках — настоял на том, чтобы мы собрались вместе, мама с папой, Питер и я, всунул в руки своей новой подружке «Кодак Инстаматик» с новомодной вспышкой «фотокубик»[112], и та сфотографировала нас пятерых вместе. На Питере был очень недурной черный костюм с широкими лацканами, писк моды в том году, такой же черный жилет и темно-красная рубашка с расстегнутым воротничком. Я была одета, как будто только что приехала с фолк-рок-фестиваля: длинная цветастая юбка, полупрозрачная черная блузка, сквозь которую просвечивал черный лифчик, кожаные сандалии на босу ногу и серебряные серьги в форме полумесяцев — подарок от Рэйчел на день рождения. Среди всего этого нью-йоркского гламура Адам не слишком уютно чувствовал себя. Их отношения с Дженет — так звали его девушку — длились полгода, они оказались соседями по дому в Уайт-Плейнс, где и познакомились. Дженет — симпатичная, тихая, лет двадцати пяти — работала медсестрой в доме престарелых неподалеку от Нью-Рошелла. Во время наших редких телефонных разговоров Адам раз-другой упоминал о ней. Сегодня, в светло-бежевом брючном костюме, накрашенная чуть больше, чем нужно, она явно чувствовала себя неуютно, как и сам Адам. Мы с Питером наперебой старались показать, как мы ей рады. А вот папа выбор Адама не одобрил и резко отозвался о Дженет, громко прошипев мне: «Черт, что он вообще в ней нашел? У нее же на носу написано: я из захолустья и звезд с неба не хватаю». Они с Адамом все время жались друг к другу, как две застенчивые девочки на выпускном вечере. Но позже, когда потребовалась ее помощь, Дженет с фотоаппаратом в руках не осрамилась. Снимки вышли на славу: мы пятеро, стоя в обнимку, улыбались, изображая счастливую семью. После того как все четыре вспышки фотокубика были израсходованы, мы разошлись по своим разным миркам: Адам с Дженет, мама с Трентоном, папа с какой-то длинноволосой сорокалетней женщиной, не выпускавшей из рук сигарету. Питер, забыв о нас, беседовал с Джимми Бреслином, тогдашним королем журналистов Нью-Йорка. Тот жевал сигару и оживленно жестикулировал, а какая-то красивая молодая женщина внимательно слушала, положив моему брату руку на плечо.

— Это новая пассия твоего брата? — спросил подошедший Тоби, незаметно обняв меня за талию и быстро целуя в макушку.

— Без понятия… но он явно ей нравится.

— Как и она ему. Это Саманта Гудингс, талантливая молодая романистка, одна из самых популярных сейчас. Красотка очень неглупа, доцент Колумбийского университета, а в октябре выходит ее большая книга.

— Ах-ах, мы явно нацелены на карьеру и высокие достижения. Дай угадаю: она окончила Сорбонну на стипендию Фулбрайта, а летом планирует участвовать в Монреальской Олимпиаде в составе женской сборной США по поло.

— Оксфорд, стипендия Кизби, и она подумывала стать профессиональной теннисисткой.

— А ты откуда знаешь? — удивилась я.

— Мир тесен, — уклончиво ответил Тоби. — Но только не ревнуй, пожалуйста.

— Просто когда я слышу о таких звездных особах, чувствую себя жалкой неудачницей.

— Ты тоже вполне могла бы иметь все это.

— Не думаю, что я хочу быть такой, как она. И во всем этом участвовать.

— Что ж, это твой выбор. Ты, надо думать, потом идешь ужинать с Питером и всеми остальными.

— Да, так было задумано.

— Тогда мы могли бы встретиться позднее.

— А Эмма? Уехала?

— Очевидно. Так ближе к двенадцати у меня?

— Я буду. Только хочу кое о чем еще тебя спросить: ты так много знаешь о Саманте Сверхуспешной, потому что спал с ней?

На губах Тоби мелькнула улыбка, которую он тут же стер.

— Мне не стоило задавать этот вопрос, да? — спросила я.

— Ты быстро учишься, — был ответ.

Глава двадцать пятая

Через несколько месяцев после презентации книги Питера я, сидя с другими учителями в нашей общей гостиной, наблюдала, как Джимми Картер становится президентом. За несколько дней до голосования количество его сторонников в опросах начало пугающе сокращаться. Казалось, в последнюю минуту президент Форд начал набирать обороты. Мысль о том, что после скандалов во времена Никсона мы можем избрать его тщательно подготовленного преемника, выглядела запредельным сюром. Впрочем, разум возобладал, и американцы проголосовали за порядочного человека из городка Плейнс, штат Джорджия.

Когда Дэвид Бринкли на канале Эн-би-си объявил, что 39-м президентом Соединенных Штатов становится Джимми Картер, кто-то открыл бутылку шампанского «Нью-Йорк». Перед тем как разойтись по комнатам, мы чокнулись за новую эру в политике. В тот вечер я сказала себе: Я не хочу пробыть здесь четыре года и отсюда наблюдать за тем, что происходит. Я хочу сбежать отсюда, и это серьезно.

Однако при этом я понимала, что у меня пока еще нет сил все переосмыслить и начать заново. Даже приезжая в Нью-Йорк — я продолжала наведываться туда по выходным два раза в месяц, — я по-прежнему не представляла, как могла бы жить в этом жестоком мегаполисе, где процветали уверенные в себе, супернапористые и пробивные.

Книга Питера получила блестящие отзывы и привлекла к себе внимание. Он принял участие в книжном турне по тридцати городам, а через несколько месяцев в момент откровенности проболтался мне, что после каждой презентации книги спал с новой женщиной. На гонорар, полученный за экранизацию, он купил себе прекрасную квартиру с двумя спальнями в старом доме в Бруклин-Хайтс — не слишком живописный вид на город, зато высокие потолки и великолепные, по-викториански просторные помещения. Одну из спален Питер переоборудовал под кабинет. Там был небольшой балкон, с которого открывался вид с востока на большую гавань, в которую в свое время приплыли наши предки.

— Я называю это мелвилловским видом, — сказал Питер репортеру «Нью-Йорк таймс», давая ему интервью в своем шикарном новом жилище.

Он обставил его в стильной скандинавской манере благодаря Саманте Гудингс. Она переехала к Питеру и взяла на себя многое в его жизни, включая рекламу их золотой литературной пары — фотогеничной, политически прогрессивной, интеллектуальной и сексуальной. По крайней мере, такими их изобразили в журналах «Нью-Йорк» и «Интервьюз», а также в «Нью-Йорк таймс» на развороте раздела «Стиль». В той же статье было объявлено, что издатели Питера, «Литтл, Браун», подписали с ним договор на публикацию его первого романа, который он анонсировал так: «Не больше и не меньше как художественный обзор нашей эпохи, размышление о том, что значит быть американцем в этом послевоенном мире». Тот факт, что он получил аванс в размере семидесяти пяти тысяч долларов, также стал большой новостью. «Литтл, Браун» надеялись, что смогут опубликовать книгу в конце 1978 года.

— Твой брат, если можно так выразиться, сделал весьма серьезную ошибку, — сказал мне однажды вечером в постели Тоби.

— В чем же это?

— Не нужно было объявлять всему миру, что он пишет большой роман.

— Норман Мейлер это постоянно делает.

— Верно, но разница в том, что он Норман Мейлер. Мы все ожидаем этого от Нормана: он постоянно провозглашает себя гением — возможно, лучшим писателем со времен Гомера. Питер и близко не тянет на Мейлера. Он пока всего лишь дебютант. И книга, хотя и хорошо принята, не дотянула до того уровня, на который надеялись его издатели. А это значит, что великий американский роман, о котором Питер рассказывает всем налево и направо, их реально беспокоит. В этой ситуации твоему брату нужно быть осмотрительнее. А еще ему стоит перестать без конца мотаться по вечеринкам, запереться дома, добраться до стола и начать работать.

— Вообще-то, это Саманта, твоя старая подружка, так усердно затаскивает Питера в бомонд.

— Перестань называть ее моей старой подружкой. Это было минутное увлечение, не более того.

— Тоби, ну я же понимаю, что я не единственная, с кем у тебя есть такая же договоренность. Не переживай, я могу с этим справиться. Но не надо вести себя так, как будто переспать с Самантой Гудингс — это раз плюнуть. Я же видела, как ты смотрел на нее на вечеринке у Питера. Она и сейчас тебе небезразлична. И кто станет тебя винить за это? Просто я не выношу Нью-Йорк именно за то, что он полон вот таких девиц, как Саманта.

— Ты талантливая, красивая… ничем не хуже ее. Ты могла бы здесь многого добиться, но прикрываешься своим Дублином, как щитом, чтобы не двигаться дальше, за пределы пережитых тобой страданий. Да, это ужасно. Но прошло два года. Я не призываю тебя сбросить старую кожу, как рептилии. Но если позволишь, все-таки скажу… ты ограничиваешь себя, продолжая и дальше изображать школьную учительницу из Вермонта и твердить себе: я недостаточно хороша, чтобы выдержать конкуренцию в Нью-Йорке. На самом деле ты достаточно хороша, чтобы добиться здесь блестящего успеха. Но возникает главный вопрос: можешь ли ты взглянуть в лицо жизни?

Вечером, после того как Тоби бросил мне этот вызов, я спросила Дункана, согласен ли он, что я себя ограничиваю. У самого Дункана был роман с Андреа, юристом в сфере развлечений, которая постоянно курсировала между Нью-Йорком и Лос-Анджелесом и поэтому шутливо называла себя бродягой с двух берегов. Она была умной и энергичной, хотя на мой вкус немного чересчур восторженной. А еще Андреа постоянно намекала Дункану, что ему нужна квартира побольше, здесь обстановка казалась ей «слишком студенческой». Но Андреа искренне поддерживала Дункана и помогала ему в работе. Дункан только что вернулся из Алжира, где брал интервью у Тимоти Лири, бывшего преподавателя из Гарварда, а ныне настоящего гуру ЛСД, выбравшего изгнание в Северную Африку. Каждый раз, когда я располагалась на ночевку за плитой, а Андреа тоже была дома, я слышала, как они шумно и энергично занимаются сексом. Было очевидно, что постель — то, что их обоих сближает.

Однажды вечером, когда я сидела у Дункана после дневного свидания с Тоби, какой-то парень налетел на меня, обнял и заявил:

— Привет! Я призрак из твоего прошлого!

Волосы парня, некогда зеленые, теперь стали черными как смоль. Он по-прежнему был курчавым, с прической в стиле афро. Однако еще больше похудел. А светлая кожа — он всегда был бледным — теперь стала белой как мел. Но Хоуи Д’Амато остался самим собой — таким же ярким и экспансивным. Кажется, он был искренне рад видеть меня.

— Я и не знала, что вы с Дунканом поддерживаете связь, — сказала я, пока наш хозяин открывал бутылку красного вина и разливал его в три бокала.

— После универа в Нью-Йорке я год или около того прожил в Сан-Франциско — quelle surprise[113], — но в конце концов мне там до смерти надоело. И я, понятное дело, сбежал назад, на восток. Влез в издательское дело Нью-Йорка, сумел пробиться. Сейчас работаю в рекламном отделе «Сент-Мартинс Пресс». И вдруг вот этот красавчик заключает с нами контракт на написание большой книги о закате и падении идеализма 1960-х годов. Когда редактор привел его в мой кабинет, я запрыгал и стал орать как ненормальный: «Это же один из тех немногих ребят в Боудине, который не называл меня Зеленым пидарасом!» А потом он рассказал мне, что ты изредка гостишь у него тут. Я, кстати, тебе написал, когда узнал, что случилось. И не надо оправдываться и объяснять, почему не ответила. Я все понимаю.

Я сжала руку Хоуи:

— Спасибо.

— Но сегодня я решил, что просто обязан зайти и узнать, как твои дела. Ты выглядишь просто потрясающе, девочка моя.

Я ответила, что Хоуи за это время не растерял своего таланта к преувеличениям.

— Но мне нравится твой стиль начала семидесятых. Как-нибудь можем поговорить с тобой о реально важных вещах — например, устроить дискуссию о влиянии ямса на карму.

— Я смотрю, ты почти не изменился.

— О нет, я чудовищно изменился благодаря тому, что очутился наконец в Нью-Йорке, отгородился от остального мира и не высовываю нос дальше Манхэттена и Файер-Айленда.

Хоуи настоял на том, чтобы в мой следующий приезд пригласить меня поужинать в кафе «Волшебная флейта» на 64-й Вест-стрит. После этого мы сходили на Рудольфа Нуриева, выступавшего на Бродвее, потратив астрономическую сумму за места в партере. За ужином Хоуи заговорил о Сыне Сэма — серийном убийце, который держал в страхе весь Нью-Йорк, убивая влюбленные пары, когда те садились в машины. Буквально за несколько дней до моего приезда в город на выходных убийца выстрелил в голову студентке Колумбийского университета и скрылся с места преступления. У меня эта история всколыхнула в душе все прошлые травмы. Когда за обедом Хоуи стал об этом рассказывать, я страшно занервничала. Заметив мое состояние, он взял меня за руку.

— Ну что я за идиот, вот язык без костей, — огорченно сказал он.

— Нормально, все нормально. Просто…

— Не нужно объяснять. Вот совсем ни к чему.

Я потянулась за сигаретами:

— Интересно, получится у меня хоть когда-нибудь преодолеть все, что со мной было?

— Может, и нет, — сказал Хоуи. — Возможно, шрамы останутся у тебя навсегда.

— А ты? Тебе до сих пор больно вспоминать, что случилось в колледже?

— Конечно. Иногда, в спокойные моменты, я думаю, почему я сделался еще более откровенным и эпатажным — не скрывая, тычу всем и каждому в глаза, что я-де не такой как все, что я чертов гомик? И мне кажется, все дело в том, что случилось со мной в старших классах и в Боудине и оставило такой глубокий след. Знаешь, что для меня самое трудное? Попытаться завязать хоть сколько-нибудь длительные отношения — меня ни с кем не хватает больше чем на раз-другой. Сегодня вечером ты вернешься к Дункану, а я отправлюсь в Майншефт, найду там кого-то и буду трахаться с ним в туалетной кабинке. Потом, часам к трем ночи, вернусь в свою «сказочную» квартиру, просплю несколько часов, глотнув декседрина, а утром пойду на свою «сказочную» работу. Буду «сказочно» болтать со всеми, потом пойду на «сказочный» ланч с каким-нибудь издателем журнала и буду уговаривать его дать нам интервью, потом начну думать, не пойти ли на «сказочную» презентацию книги, и часам к семи решу поехать. И все, кто меня видит, будут думать: «Ах, этот Хоуи Д’Амато, разве он не сказочный? Как он уверен в себе, как непринужденно он чувствует себя в своей голубой шкуре!» Это почти правда, но есть один нюанс: я абсолютно «сказочный»… и очень одинокий.

После того ужина Хоуи снова стал моим близким другом. Он мог пропасть, а потом вдруг позвонить мне в Вермонт в полночь и проболтать со мной часов до двух. Мы настолько сблизились, что я почувствовала, что могу более открыто говорить с ним о смятении, которое бушевало в моей душе. К своему удивлению, я обнаружила, что «легкомысленному» Хоуи свойственны такт, а также способность хранить то, что он называл «иезуитское молчание». Намек на римско-католическую церковь был нарочитым. Хоуи не просто рос и воспитывался в католической семье, он и сам был практикующим католиком: каждое воскресенье ходил к мессе и верил, что в исповедальне можно очиститься от грехов. Он даже упомянул как-то о священнике, которого нашел в церкви Св. Малахии на 49-й Вест-стрит, который не обрушивался на Хоуи с гневными речами и обвинениями, когда он признавался в своих плотских грехах и гомосексуализме.

— Хотя сам отец Майкл суперреспектабелен, у меня ощущение, что моя сексуальная жизнь кажется ему вполне привлекательной. Он даже однажды предостерег меня, чтобы я не ходил с этим на исповедь к другим священникам, так как они могут не проявить сочувствия и снисходительности, как он. Но эта церковь для бродвейских куколок и богемных типов вроде меня. Уж там-то все священники много чего выслушивают о сексуальной жизни своих прихожан. Отец Майкл, я чувствую, опосредованно живет через меня.

Почему я в какой-то момент рассказала Хоуи о своей интрижке с Тоби? Возможно, почувствовала, что это еще сильнее скрепит нашу дружбу. В свою очередь, он признался мне, что в прошлом году был задержан полицией за попытку снять кого-то в туалете Пенсильванского вокзала перед посадкой на «Метролайнер» до Вашингтона, где он должен был встретиться с автором и застолбить права на серию интервью с ним.

— Вот такой я везунчик, попытался снять полицейского под прикрытием.

— Так это же, наверное, все было подстроено полицией?

— Само собой, и адвокат АСЗГС[114], взявшийся за мое дело, добился снятия всех обвинений именно на том основании, что это мерзкая подстава. О моем «преступлении» узнало начальство — сначала опоздал на поезд, а позже копы сообщили ему, что я был арестован за «непристойный поступок» в общественном туалете, хотя на самом деле я даже не успел ничего сделать. Даже удовольствия не получил. Полицейский показал мне свой значок в тот момент, когда я расстегивал его ширинку. К счастью, своему непосредственному начальнику я нравлюсь, так что он уладил дело с нашим генеральным директором. Но предупредил: второго столкновения с полицией он не потерпит.

Как и другие нью-йоркские друзья, Хоуи уговаривал меня уехать из Вермонта, уверяя, что в северных лесах я попусту толку воду в ступе.

Но я оставалась там, откладывая решительный шаг до 1980 года, когда мне исполнится двадцать пять. Бег трусцой перерос у меня в серьезную страсть, и в 1978 году я пробежала Бостонский марафон за четыре часа тридцать семь минут. А в следующем году, в беге на двадцать шесть миль в Нью-Йорке, я улучшила этот результат на две минуты. Когда я, шатаясь, пересекала финиш, меня там ждали Дункан и Хоуи. Первая книга Дункана «Сквозь таинственное стекло: как американская контркультура изменила американское сознание» вышла в конце 1978 года и получила очень хорошие отзывы, но плохо продавалась. Однако его восприятие шестидесятых — как необузданные эксперименты тех лет с социальной и сексуальной свободой пробили конформистские доспехи послевоенной эпохи — было четко аргументировано и описано остроумно и талантливо. Некоторым критикам не нравилась уверенность автора в том, что грядет новая консервативная революция, которая уничтожит весь прогресс, достигнутый с момента прихода Джона Кеннеди. В очень интересной статье для «Нью-Йорк таймс» Дункан утверждал также, что история с захватом заложников в ноябре 1979 года — когда в Иране были задержаны пятьдесят два человека, сотрудники посольства США и гражданские лица, а повстанцы, сторонники аятоллы Хомейни, держали их под прицелом — приведет к падению президента Картера и станет призывом к действию для сторонников нового консервативного движения, набирающего обороты по всей стране. Либеральные друзья снова раскритиковали Дункана за то, что он возвещает скорый подъем этих новых правых мыслителей. Дункан по своим политическим убеждениям был скорее центристом, но он становился все более проницательным и очень чутко улавливал то, что сейчас модно называть zeitgeist — духом нашего времени. В статье для журнала «Эсквайр» он взял интервью у Нормана Подгореца, Ирвинга Кристола и Милтона Фридмана — апологетов того, что впоследствии получило название неоконсерватизма. Дункан обратил внимание на то, что опасно игнорировать их руководящую роль в этом процессе. А еще он — за восемнадцать месяцев до выборов в ноябре 1980 года — убедил редактора журнала отправить его на месяц в поездку с третьесортным актером, ставшим губернатором Калифорнии, который тогда только-только решил баллотироваться в Белый дом.

— Только не говори мне, что у Рональда Рейгана есть шансы против Картера, — заявил Хоуи Дункану, когда после моего марафона они угощали меня китайской едой и пивом.

— В частной жизни этот парень сдержан и замкнут до такой степени, что, по моим ощущениям, даже самые близкие к Рейгану люди его не знают. Но поставьте его перед толпой обычных американцев, и он сумеет их расположить, нарисовав идиллические картинки в стиле Нормана Роквелла[115], и убедить всех в том, что пора покончить с национальным упадком, связанным с именем Картера.

— Но это же карикатурный взгляд на Америку, которой на самом деле давно не существует, — возразила я.

— Все консерваторы говорят о прошлом так, как будто это было лучшее время для человечества, — сказал Дункан. — Посмотришь, что произойдет, если в конце года британцы выберут Маргарет Тэтчер и ее партию. Она официально заявляет, что целиком и полностью одобряет викторианские ценности.

— Какие именно ценности она одобряет? Обычай вешать детей за карманные кражи и процветание работных домов или привычку выливать на улицу мочу пополам с дерьмом? — живо заинтересовался Хоуи.

— Ох, как же цветисто ты выражаешься, — хмыкнула я.

— Спасибо за комплимент, — улыбнулся Хоуи. — Но вы, мистер Дункан, меня всерьез разволновали тем, что в восемьдесят первом году в Белом доме мы можем поиметь актера из фильмов категории В. Не хватает еще, чтобы он назначил Боба Хоупа госсекретарем.

— Или Роя Роджерса… это будет даже лучше, — подхватила я.

— Точно! А на переговоры с русскими новоявленный глава Белого дома будет брать с собой верную собаку Пулю, — закончил Хоуи.

— О Рейгане важно понимать одно, — заметил Дункан. — Он настоящий современный консерватор. Но он не автократ, скорее демагог.

— Так или иначе, кого-то из них двоих да выберем, — усмехнулась я.

Дункан хоть и не слишком, но все же расстроился, когда Андреа ушла от него к коллеге-юристу. Как-то раз он признавался мне, что, по его мнению, девушка «уж слишком нацелена на верхние слои социальной стратосферы», однако, учитывая историю своих отношений с матерью и другими женщинами, он боялся быть брошенным и болезненно переносил подобные ситуации. Эта особенность Дункана меня печалила, но в то же время казалась защитной реакцией: он с трудом переносил разрыв… но после него почти сразу влюблялся снова. Дункан и сам это понимал.

Однажды он сказал мне:

— Я — романтический дурак. Мне всегда нужно быть рядом с кем-то, даже если этот человек мне абсолютно не подходит. Завидую тебе: ты встречаешься со своим таинственным любовником, но при этом можешь существовать отдельно от него.

— А я завидую тебе и твоим поискам любви, Дункан. Но очень надеюсь, что когда-нибудь ты наконец оставишь попытки взять в жены собственную мать.

Он засмеялся:

— Хоуи на днях сказал мне буквально то же самое.

А Хоуи тем временем получил немного денег. Его тетушка Мэри завещала ему все свое имущество, которое, как выяснилось, после уплаты всех налогов и пошлин и покрытия расходов на адвокатов и похороны составило около сорока тысяч долларов чистыми. Он спросил, не поможет ли ему моя мама купить квартиру побольше. Уйдя от отца, мама стала другим человеком, показав себя ловкой, энергичной, невероятно успешной и сверхработоспособной деловой женщиной, она заявляла, что к 1979 году ей будет «рукой подать до собственного агентства».

Свои планы мама реализовала вполне успешно: в первый же год выручка от продаж составила почти миллион долларов, а в следующем году она более чем удвоилась. Поскольку мама получала двадцатидвухпроцентную комиссию от всех доведенных до конца сделок, она смогла к концу второго года приобрести прекрасную квартиру с двумя спальнями и видом на Гудзон на пересечении Восемьдесят четвертой улицы и Риверсайд Сайд-драйв. Обставила она ее в несколько эксцентричном стиле, в котором было что-то от исторических интерьеров сериала «Театр шедевров» и английского загородного дома.

Мама много раз повторяла мне, что небольшая вторая спальня в ее доме предназначена мне. Ей казалось оскорбительным мое настойчивое желание останавливаться у Дункана. Как-то раз, когда мы ужинали с мамой и ее новым кавалером Джерри, довольно эпатажным театральным продюсером, мама начала было привычно причитать на тему «моя единственная дочь отвергает меня». Джерри — пожилой человек с редеющими крашеными черными волосами, в блестящем черном костюме-тройке (он питал к ним страсть) и клетчатом галстуке с виндзорским узлом — заметил:

— Полно, Бренда, ты же понимаешь, что этой юной леди требуется своя территория. Которой, кстати, у тебя самой никогда не было, судя по твоим рассказам о твоей матушке. Фактически старушка оставила тебя наконец в покое только единожды, когда ей хватило здравого смысла умереть. Конечно, тебе хочется показать Элис, какая ты классная и успешная дамочка, но не закапывай ее в то же дерьмо, в котором тебя саму чуть не схоронила твоя собственная мать.

Ай да Джерри! Я простила ему даже то, что он назвал мою мать дамочкой (хотя феминистка во мне и сочла это выражением устаревшим, уж очень в духе 1950-х). С другой стороны, Джерри было порядком за шестьдесят, а это означало, что родился он, когда бушевала Первая мировая война, а тридцать лет спустя пехотинцем участвовал в штурме Омаха-Бич в день «Д»[116]. Он был убежденным демократом, который, даже когда позиции Картера начали рушиться, продолжал уверять всех, что остается на стороне нашего благородного и высоконравственного президента и всех либеральных идей, которые тот поддерживал. За это я волей-неволей прощала Джерри манеры, как у персонажа Дэймона Раньона[117], и тарахтящую скороговорку бродвейского проныры невысокого полета. Его способность обуздывать мамины перехлесты мне также чрезвычайно импонировала.

Папа, надо сказать, терпеть Джерри не мог.

— Ну и видок у этого типа — что-то среднее между придурком-раввином и скользким адвокатишкой, из тех, кому звонят, когда сосед наверху оставил кран открытым и с потолка на кровать льется Ниагара.

— Со мной он очень мил, — возразила я.

— Это чем же он мил? Тем, что достал тебе билеты в партер на «Кордебалет»[118] и несколько раз сводил поужинать в «Сарди»[119]?

— Потому что он знает, как укротить маму.

— Эту сумасшедшую никому не приручить.

— Кажется, Джерри нашел способ.

Папа посмотрел на меня так, будто я плюнула ему в лицо. Отвернулся, жестом велел официанту принести ему еще виски с содовой.

— Ну, валяй, распиши мне теперь, какой она стала богачкой.

— Не уверена, что мама считает себя богачкой.

— Согласен, это клиенты у нее богатые.

— Мой друг Хоуи только что с маминой помощью купил квартиру в Челси, а его богатым не назовешь.

— Это тот пидор, что ли?

— Не называй его так, папа.

— Я сказал что-то, чего ты не знала? Нет, ты вспомни, когда мы с тобой последний раз ужинали в городе, а он за тобой заехал — куда-то вы потом вместе собирались, — и он как начал за столом болтать со мной запанибрата, мне так и показалось, что этот гребаный Крошка Тим меня закадрить пытается.

— Господи, папа, ну зачем ты говоришь такие вещи?

— Потому что это, блин, правда.

— Твоя правда, твое незнание, твои сальные шуточки.

— Мне кажется, вы забываетесь, барышня.

— Я не твоя барышня. Я ничья барышня, и я серьезно протестую, потому что…

— Что? Тебя так уж бесит, что после нескольких глотков отец немного распустил язык? Ты желаешь якшаться с гомосексуалами — вот, пожалуйста, я употребил правильное слово… Да кто бы возражал!

— Ты до сих пор переживаешь, да? Чувствуешь себя обездоленным?

— Вот зачем я оплатил твое отличное образование… чтобы ты бросалась длинными заковыристыми словечками типа «обездоленный»

— Ты платил за мое образование, чтобы я научилась отличать достоинство от хамства… гм… вот еще два важных слова, над которыми стоит поразмыслить. А теперь, если не возражаешь, я пойду… Мне действительно надоели твои…

Но, когда я вскочила, папа удержал меня за руку:

— Прошу, не уходи… пожалуйста, не оставляй меня…

— Так не вынуждай меня убегать.

— Прости. Мне жаль. Я о многом сожалею…

Отец опустил голову. И заплакал. Разумеется, я села на место, придвинула стул поближе к нему. Папа продолжал сжимать мою руку.

— Я говнюк, — просипел он. — Полный мудак, я все испортил, все погубил. И с мамой твоей все время лажал. Вот теперь она и отыгрывается.

Я подвинула к отцу его виски с содовой. Успокаиваясь, папа сделал большой глоток.

— Вообще-то, я мало что об этом знаю, — сказала я, — но ведь трудно же, наверное, хранить верность, если вы постоянно собачитесь друг с другом…

Папа озадаченно посмотрел на меня:

— Это с каких же пор у тебя появился такой прогрессивный взгляд на это все?

— Я знаю одно — когда речь заходит о любви, то всегда все непросто и ничего нельзя понять.

Тут папа залпом допил остатки своего виски и сообщил, что его только что уволили с работы.

— Точнее, никто меня не увольнял, ничего такого. Президент компании, Мортимер Гордон, этот тупой жирный ублюдок, на прошлой неделе вызвал меня в свой кабинет и объявил, что моя работа в Чили закончена. Шахта заработала, приватизация завершена, и им теперь, видишь ли, нужен «молодой парнишка на побегушках, легкий на подъем». Мне он предложил стать первым вице-президентом компании по внутренним операциям — притворство, красивая обертка, — чтобы под этим предлогом перевести меня на кабинетную работу. Я спросил, на что можно рассчитывать, если я решу покинуть компанию сейчас: акции, облигации, выплаты — золотой парашют и прочее дерьмо в этом духе… Он пообещал мне годовую зарплату, шестьдесят тысяч долларов, и больше ни цента. Двадцать лет я отдал этой компании, и за всю ту прибыль, за всю пользу, которую я им принес, они готовы расщедриться на этакую сумму: три куска за каждый год. Я, понятно, вышел из себя, наорал на этого рыхлого жирдяя, сказал, что требую большего. Он сразу же: о’кей, сто тысяч и год медстраховки — и меня тут же вытурили под зад коленом.

— Как ты себя чувствуешь?

— Как брошенка. Вчера позвонил твоей маме, рассказал ей, что случилось. Она дала понять, что не будет претендовать на свою законную долю в доме, да и вообще ни на что. Фактически она вообще не хочет иметь со мной ничего общего. И это еще больше помогло мне почувствовать свою никчемность.

Надо отдать папе должное, не прошло и месяца, как он нашел новую руководящую должность — возглавил торговое подразделение компании, специализирующейся на сырьевых товарах. Его назначили первым вице-президентом. Мне он сказал, что будет зарабатывать те же деньги, что и раньше, «но с большими возможностями в смысле участия в прибылях». Он переехал в город, в съемную квартиру с одной спальней в Тюдор-Сити, старом, постройки 1920-х годов, жилом комплексе на восточном конце Сорок второй улицы. Наш семейный дом отец продал. Избавился от всей обстановки. И предложил своим троим детям взять из того места, которое мы когда-то называли своим домом, все, что только захотим. Питер и Адам забрали кое-какие нужные вещи — гитары, лыжи, набор гантелей (Адам), книги (Питер). Но я попросила только его фотографию в форме морского пехотинца и еще одну — моего деда по материнской линии, который был солдатом во Фландрии во время Первой мировой войны. Еще я унесла с собой фотографию мамы, когда она, вчерашняя выпускница колледжа, работала на канале Эн-би-си. Рядом с допотопной телекамерой и с блокнотом в руке мама выглядела воплощенным идеалом начала пятидесятых — миловидная, сдержанная, но полная скрытой сексуальности. Больше ничего мне не было нужно — кроме, пожалуй, еще нескольких тетрадей, школьных сочинений, да тех немногих дисков из моей коллекции, которые я не успела увезти с собой в Вермонт. За дом папа получил чуть больше ста тысяч. «Гудвилл Индастриз», благотворительная организация, вынесла из него все. В субботу мы с Адамом на его машине подъехали в опустевший дом. Папа собрал свою одежду, упаковал памятные вещицы: почетное удостоверение об увольнении из армии, диплом о высшем образовании, наши детские фотографии — и загрузил все это в машину Адама. Адам согласился перевезти папу, и не кто иной, как Адам, с мокрыми от слез глазами смотрел, как грубоватые носильщики из «Гудвилл Индастриз» вынесли остатки нашей мебели, оставив нас в пустых стенах. Теперь ничто не напоминало нам наш дом.

— Как легко можно все разрушить, а? Не успел оглянуться — и нет ничего, — с горечью сказал Адам, когда фургоны исчезли вдалеке.

— Если бы ты бывал на войне, то бы удивился, насколько это верно… ясно как белый день, — усмехнулся папа.

— Но там тебе было бы еще хреновее, — хмыкнула я.

— Хочешь сказать, что мне хреново? — спросил папа.

— А то, — сказала я.

Я съездила с папой и Адамом в город, помогла распаковаться и устроиться на новом месте. Квартира не вызвала у меня особого восторга. Но папа есть папа — видно, убедил себя, что сделка выгодная, и решил не обращать внимания на некоторые «мелочи»: квартира была на третьем этаже, а окна выходили в узкий переулок, а значит, солнечного света практически не было, к тому же обстановка в ней не обновлялась, похоже, со времен второго президентства Эйзенхауэра. Кроме допотопной кухни и заплесневелой ванной, здесь имелась коллекция древней унылой мебели, и мы с Адамом переглянулись, удивленные тем, какого черта папа не взял с собой хотя бы диван, кровать и стол.

Впрочем, папа нам ответил, не дожидаясь вопроса:

— Да-да, я понимаю, можно было бы притащить на эту свалку весь наш старый скарб. Но это означало бы всегда жить с этими напоминаниями о том, как оно все было.

— А как оно все было, пап? — спросила я.

Он скривил кислую гримасу: ты правда думаешь, что я стану отвечать?

Устроившись, папа приступил к новой работе и в первую же неделю совершил настоящий переворот на бирже, сыграв на падении цинковых акций. Вскоре он обзавелся и новой девушкой, Ширли, тридцатисемилетней разведенной секретаршей из его торговой компании. Детей она не хотела, и очень хорошо. И что меня больше всего тронуло в Ширли, так это ее забота о моем отце и то, как чутко она улавливала его настроение и умела подавлять приступы раздражительности.

Я не раз говорила папе, что считаю Ширли «удачным приобретением». Он с этим соглашался, но все-таки так и не смог до конца примириться с тем, что от него ушла мама. К этому горькому чувству примешивалась и ревность — мучительной была сама мысль о том, что его жена спит с другими мужиками, да еще и зарабатывает большие деньги. Но по чему папа так тосковал? По взаимным нападкам? Вечным разговорам на повышенных тонах? Ощущению глубокой неудовлетворенности?

Папа никогда не выяснял, зачем я по два раза в месяц, через выходные, таскаюсь в Нью-Йорк. Он понимал, конечно, что у меня кто-то есть, но не желал знать никаких подробностей — мне кажется, он гнал от себя подспудно неприятную мысль, что я могу заниматься с кем-нибудь сексом. Таким образом, мои отношения с Тоби оставались в секрете — папа сам хотел, чтобы так было. И меня это тоже устраивало.

Тоби… Были моменты, когда в его объятиях, в разгар любовных ласк, мне казалось, что я отдаюсь ему целиком, всем сердцем. Тогда я реально чувствовала глубокую связь с ним, мы были будто созданы друг для друга. Тоби и сам намекал на подобные чувства, особенно после того, как Эмме приелись его гамлетовские монологи на тему их совместного будущего. Как-то в понедельник утром, придя на работу, Тоби обнаружил письмо, где Эмма сообщала, что между ними все кончено, так как на днях в Хэмптоне она познакомилась с мужчиной, крупным финансовым менеджером, и полюбила с первого взгляда (как она писала, это был «un coup de foudre»[120]).

Это было в конце лета 1980 года, примерно в то же время, когда начали сбываться невозможные, как нам казалось, прогнозы: все шло к тому, что следующим президентом Соединенных Штатов станет Рональд Рейган. После блеклого и анемичного съезда Демократической партии, после экономических прогнозов, показывающих, что экономический кризис продолжается, а наши граждане все еще оставались заложниками в Тегеране, президент Картер был обречен.

В глубине души мне было наплевать на то, что он проиграл этому выскочке и карьеристу. Не потому ли, что во мне тогда росла уверенность, что наши отношения с Тоби могут перерасти в нечто стабильное? Тем более что я решилась наконец покончить с Вермонтом и сразу после Дня труда устроилась редактором в солидное литературное издательство.

Начало этим серьезным жизненным переменам положил Хоуи, когда пригласил меня в очередной приезд в город на ланч с Джеком Корнеллом, ведущим редактором издательства «Фаулер, Ньюмен и Каплан» и одним из приятелей Хоуи по Файер-Айленду. Джек, мужчина лет сорока, был подчеркнуто элегантен. Выпускник Принстона, он долгое время был примерным семьянином, пока два года назад не заявил публично, что он гей. Впрочем, в ту нашу первую встречу Джек на эту тему не распространялся. Всю справочную информацию предоставил именно Хоуи, и он же после этого представил меня Джеку. Джек показался мне невероятно умным и образованным — после колледжа он учился год в Американском институте в Западном Берлине и бегло говорил по-немецки. Он рассказывал фантастические истории о жизни на этом «островке свободы среди всей этой просоветской тирании». Мы говорили о политике, говорили о книгах, говорили о моем пребывании в Ирландии (избегая темы террористической атаки). Джек расспрашивал о моей семье, поскольку прочитал книгу Питера и она вызвала его интерес. Меня заинтриговало мировоззрение этого человека. Даже несмотря на то, что он провозгласил себя геем и явно был этим горд, Джек оставался убежденным республиканцем во всем, что касалось экономики и коммунистической угрозы. Время, проведенное в Берлине, сделало его яростным антисоветчиком. Он рассказывал, что несколько раз побывал за Стеной, расписывал мрачную и безотрадную жизнь на востоке. «Мы здесь, в Штатах, свободно передвигаемся по миру и можем открыто высказываться против нашего правительства… и воспринимаем это как должное, а в Восточной Германии человек за это рискует попасть в тюрьму, у него могут даже отобрать детей. Так что да, я буду голосовать за Рейгана, потому что сейчас мы находимся в финансовом хаосе и потому что советский лидер Брежнев — сторонник жесткой линии и имперских амбиций. Чтобы противостоять ему, нам нужны собственные сторонники жесткой линии».

Я имела неосторожность возразить на это Джеку, упомянув о своих опасениях, что при Рейгане произойдет откат и будут утрачены даже те немногочисленные социальные гарантии, которые существовали в нашей стране, а также указав на его слепой патриотизм, «лишенный нюансов».

В следующие десять минут между нами состоялся резкий, но весьма уважительный разговор о том, насколько по-разному мы представляем себе роль правительства. Джек был серьезным сторонником экономики предложения[121], мне же этот неоконсерваторский лозунг «Меньше о государстве, больше о себе» казался троянским конем, влекущим нас в новый Позолоченный век.

В конце Джек вручил мне свою визитку, упомянув, что знает от Хоуи, что я подумываю о редакторской работе.

— Если приедете на следующей неделе, — сказал он, — мы могли бы встретиться и вместе пообедать.

Когда начались школьные каникулы, я неделю слонялась по городу, дожидаясь начала летнего семестра. В понедельник, позвонив секретарше Джека, я с удивлением узнала, что приглашена на обед в среду. Узнав, что мы с ним идем в «Четыре сезона», я отправилась в магазин и купила простое, но достаточно элегантное черное платье и нарядные туфли на относительно высоком каблуке. И правильно сделала, что позаботилась об этом, потому что Джек, как я начала понимать, был настоящей иконой стиля. Прекрасные дизайнерские костюмы, занятия в тренажерном зале по полтора часа в день (и это в эпоху, когда люди разве что бегали трусцой, а чаще вообще ни о чем таком не думали), всегда безупречный, безукоризненный. Мой наряд был замечен и одобрен.

— Нам было бы труднее разговаривать, оденься вы так, словно только что пришли с марша мира, — заявил Джек. — Да, я бы хотел, чтобы моя ассистентка хорошо одевалась. Это не значит, что вам придется одеваться у Холстона[122]. Скорее подойдет парижский шик с налетом интеллектуальности. То, что на вас сегодня, идеально подходит и для такого обеда, как этот, и для вечеринок, на которые мы будем ходить. Надеюсь, вам нравятся вечеринки. Потому что они будут важной частью нашей работы.

Я заверила Джека, что ничего не имею против вечеринок, хотя мой собеседник, вероятно, понял, что говорю я это только для того, чтобы доставить ему удовольствие. К моему облегчению, разговор перешел на книги — мы долго говорили о моих вкусах в художественной литературе, и когда я упомянула таких писателей, как Грэм Грин, В. С. Найпол, Томас Пинчон, Ричард Йейтс, Дональд Бартельм, Джек энергично закивал, сказав, что у него тоже очень эклектичные вкусы. Мы поговорили о документальной литературе и о том, что я считаю книги вроде «Нужной вещи» Тома Вулфа образцом новой журналистики, но было бы неправильно верить в то, что успех одной этой книги может принести существенную выгоду издательскому делу.

— Отчасти это схоже с Голливудом, — сказала я. — «Звездные войны» неожиданно стали таким хитом, что теперь студии наперебой снимают научно-фантастические фильмы — с полдюжины, не меньше, — и почти все окажутся провальными. Я пока еще сторонний наблюдатель, поэтому простите, пожалуйста, мою самонадеянность, но, на мой взгляд, в том, что касается книг, нельзя думать о модных тенденциях. Успешная книга всегда нетипична.

— Если только ее автор не пишет бестселлеры — он-то и создает моду.

— Но писатель не может относиться к своему делу, как к пиджаку, который он то и дело перелицовывает. Вот тут и приходит на помощь издатель — не чтобы указывать писателю, что тому делать, а чтобы попытаться извлечь максимальную пользу для обоих.

— А сами вы не хотите писать? — спросил он.

— Нисколько. Я хочу быть акушеркой, а не матерью.

— Хорошая аналогия.

К концу обеда — по мартини каждый, бутылка шабли, много сигарет и водки для моего кавалера (я побоялась, что не дойду до дому, если продолжу пить с ним наравне) — мне предложили должность младшего редактора.

Тоби, узнав о моей новой работе, заметно встревожился:

— Мало того что ты становишься членом нашего маленького кружка, так и еще и будешь здесь постоянно.

— Кажется, тебя это не радует.

— Наоборот! Я всегда говорил, что тебе место на Манхэттене.

— Но что теперь, когда я — цитирую — буду здесь постоянно? Ты нервничаешь из-за того, что я захочу большего?

— Просто будет… по-другому, вот и все.

И, сменив тему, Тоби спросил, не хочу ли я посмотреть новый фильм Франсуа Трюффо «Любовь в бегах», который только что вышел на экраны города.

Странно, не правда ли, когда вот в такой несколько небрежной манере тебе дают понять, что внутренняя логика отношений изменилась. После фильма, за кружкой пива в «Чамлис», я попыталась заговорить об этом. Я спросила напрямик, предпочел бы Тоби, чтобы я по-прежнему оставалась в Вермонте, то есть на безопасном расстоянии, все время, не считая двух уикэндов в месяц. Тоби стал шумно возмущаться, утверждая, что я поднимаю много шума из ничего, что ему просто нужно переварить эту важную новость, «которая, как я сказал ранее, ничего не меняет».

Я понимала, что не смогу сказать вслух то, о чем подумала: «Значит, мы все равно будем встречаться дважды в месяц с 17 до 19 часов, хотя теперь я буду от тебя в одной остановке метро?» Но произнеси я это вслух, меня тут же обвинили бы в желании все изменить, а такое желание, признаться, у меня и в самом деле было. По крайней мере, сейчас, через много лет после Дублина, у меня наконец появились мысли о чем-то, выходящем за рамки нашего ограниченного соглашения. Уловил ли Тоби запах перемен? Возможно, он, не желая брать на себя обязательства, испугался, что я буду пытаться поднять планку и настаивать на серьезных отношениях? Уж не начал ли он обдумывать стратегию побега? А если я буду настаивать на этом вопросе, он сбежит?

Я знала ответ на этот вопрос. И потому поцеловала его в щеку и сказала, что буду счастлива оставить все как есть. На это Тоби ответил:

— Теперь будешь думать, что я дерьмо.

Вот что я подумала на самом деле: Ты хочешь все и ничего, не можешь определиться с тем, что для тебя хорошо, а что гибельно. Ты отлично знаешь, что я не из тех, кто станет на тебя давить или затевать какие-то игры, требуя к себе повышенного внимания. И еще ты знаешь, что я тебя понимаю.

Однако я просто улыбнулась и покачала головой:

— Давай просто оставим все как есть.

На следующий вечер мама устраивала ужин для меня и обоих моих братьев. У всех нас были новости. Первой обсудили мою и подняли бокалы за успех, а мама заявила, что подыщет мне квартиру, «если, конечно, ты не подумаешь, как обычно, что я на тебя давлю». Я ответила, что, учитывая ее статус королевы риелторов Нью-Йорка, я буду рада ее помощи. Затем мы узнали, что Питер получил предложение от суперкрутого продюсера из Голливуда написать сценарий по его чилийской книге, гонорар очень приличный, но он нервничает, так как уже в третий раз переписывает сценарий, потому что режиссеру, Брайану Де Пальма, то и дело приходят все новые идеи насчет развития сюжета.

— Да еще мои издатели, естественно, торопят меня с романом. Я отвечаю им, что написал половину. Хотя это не так.

— А на самом деле сколько ты написал? — спросила я.

— Немного, страниц пятьдесят сырого текста.

— Питер!

— Знаю я, знаю. Но сценарий отнимает слишком много времени. А тут еще Саманта забронировала для нас отдых в Саутгемптоне на июль и август, что означает непрерывное общение.

— Попробую угадать, сколько это стоит, — сказала я, — тысяч пять-шесть в месяц?

— Это была бы дешевая аренда, — вмешалась мама.

— Семь тысяч? — не отставала я.

— Семь с половиной, — смущенно, почти пристыженно признался Питер.

— Ничего себе, — протянул Адам, — это больше, чем я получал в школе за полгода.

— Получал? — удивилась я. — Почему в прошедшем времени?

— Потому что я, как и ты, только что уволился.

— Ого! — восхитился Питер. — Сейчас угадаю: ты вступил во французский Иностранный легион!

— Я женюсь на Дженет.

Повисло потрясенное молчание. Я видела, как мама боролась с собой, чтобы презрительно не закатить глаза. Никто из нас не одобрял выбора Адама. Но Питер, следует отдать ему должное, исправил положение — положил руку брату на плечо и произнес:

— Я уверен, что выскажусь от имени всех нас, выразив надежду, что вы с Дженет будете по-настоящему счастливы вместе.

— Только не говори, что она беременна, — резко сказала мама.

Адам вздрогнул, как от пощечины.

— А что, это проблема? — с вызовом спросил он.

— Только для тебя и твоей будущей жизни, — усмехнулась мама.

— Я ищу работу в сфере финансов.

— Потому что мисс Стариковская сиделка хочет заполучить машину своей мечты, с кузовом-универсал?

— Не стоит, мама, — начал Питер.

— Я человек прямой, а не «с раздвоенным языком», как говорят в вестернах.

— Так я и знала, что в эмоциональном плане ты настоящий апач, — улыбнулась я и подумала: когда мама так решительно настроена, она не знает жалости.

— Не очерняй наших братьев и сестер из числа коренных американцев, — улыбнулся Питер.

— Это называется метафорой, мистер писатель, — парировала я.

— Это называется стереотипом.

— Ой, я тебя умоляю, это был остроумный нью-йоркский анекдот. Хватит тебе строить из себя ханжу.

— Ребята… — начал Адам.

— Жаль, вашего отца здесь нет, — перебила его мама. — Он бы назвал апачей краснокожими, и тогда началась бы настоящая революция.

— Хватит, — яростно прошипел Адам, — ребенок должен родиться через полгода. Через четыре недели я снова отыщу в столе свой диплом магистра делового администрирования и отправлюсь на Уолл-стрит. А причина, по которой я туда направляюсь, состоит в том, что, как подсказывает мне чутье, Рейган победит… и вот-вот все изменится.

— То есть заговорят деньги? — спросила я.

— Деньги всегда говорят, — сказала мама. — Особенно в нашей безумной стране, где деньги — это главное мерило.

— Не хочу я ничего измерять, — отмахнулся Адам. — Просто хочу быть богатым.

Питер поднял бокал:

— За высокие амбиции.

Адам схватил свою пивную кружку и чуть не врезался ею в брата:

— К черту твой самодовольный сарказм. Выпьем-ка за дивный новый мир.

Глава двадцать шестая

Прогноз Адама оказался верным. После убедительной победы Рональда Рейгана в ноябре 1980 года вся политическая и финансовая картина в Соединенных Штатах начала кардинально меняться. В день выборов, а точнее, ближе к часу ночи ко мне в новую квартиру неожиданно заявился Тоби. Он был изрядно пьян и очень подавлен. Немного раньше мы с Хоуи, Дунканом и десятком его друзей пили дешевое вино, наблюдая, как под неумолимым катком истории гибнет президентство Картера.

— Если уж это непременно должен быть актер, — воскликнул Хоуи сразу после обращения Рейгана к своим ликующим сторонникам, — почему было не выбрать Редфорда или Ньюмана?

— Потому что они слишком образованны и слишком либеральны, — ответил Дункан. — А я давно, несколько месяцев назад, предупреждал вас, что так будет.

— Позвольте поцеловать подол вашей shmata[123], месье Дельфийский Оракул! — вскричал Хоуи.

— Для начала пошли воздушный поцелуй шестидесятым, теперь мы можем с ними распроститься, — сказал Дункан.

Тоби, позвонив мне в дверь, высказался примерно так же. Я к этому времени только что вернулась домой, немного навеселе и в полной растерянности. Тоби никогда не приходил без предупреждения, а я получила строгий наказ от него не заявляться без предварительного звонка — конечно, ведь в это время он мог развлекаться с кем-то еще. Так что я — совсем немного, самую малость — удивилась, обнаружив Тоби у моей двери. В его дыхании четко улавливались пять лишних «манхэттенов».

— Мне нужно было напиться, — сказал он. — В этом я преуспел. Я мешаю тебе спать?

— Вообще-то, если присмотреться, я все еще полностью одета.

— Эта страна только что выстрелила себе в ногу из автомата. Ты не могла бы меня впустить?

Жестом я пригласила Тоби войти. Следом за мной он поднялся на три лестничных пролета в мою квартиру-студию.

— Подобные физические нагрузки не самое лучшее, когда я так набрался, — пыхтя и отдуваясь, сказал он, добравшись до второго этажа. — Рано или поздно, когда состаришься, тебе придется отсюда уехать.

— Если я доживу до семидесяти и все еще буду жить здесь — и если ты тоже будешь жив, — разрешаю тебе меня пристрелить.

Мы добрались до моей входной двери. Пошатываясь, Тоби вошел и сразу направился на кухню, где в шкафу хранилась им же и принесенная бутылка виски на случай его визитов. Первым делом он плеснул себе виски в стеклянную банку из-под варенья. Потом открыл маленькую морозильную камеру моего пятнадцатилетнего холодильника и вытащил единственный лоток со льдом.

— У меня там всего два кубика, — предупредила я.

— Я же просил тебя завести еще лотки.

— Возьми и подари их мне на день святого Валентина.

— Очень смешно. Пить будешь?

— Мне на сегодня хватит, — сказала я, зажигая восемнадцатую, не меньше, сигарету за этот вечер.

— А ты все продолжаешь дымить. Смотри, к сорока годам будешь выглядеть как закопченная каминная труба.

— В следующий раз приходи в противогазе. Что еще вы желаете покритиковать? Может, журналы на журнальном столике не так разложены? А у вас-то самого дома что творится, сэр? Да Совет здравоохранения давно бы тебя упек за бардак, если бы не одна мужественная девушка, которая раз в неделю приводит в порядок эти чудовищные завалы. Пока ты крутил с мисс «Вог», порядок-то сам поддерживал… а как же, божественная Эмма запугивала, так что волей-неволей приходилось. Но стоило ей уйти…

— Зачем ты подняла эту тему?

— Потому что ты меня пилишь из-за ерунды.

— Я веду себя как мудак, да?

— Вообще-то, да.

— В свою защиту я могу сказать только одно: во всем виноват не я, а триумф рейганизма. Сегодня мы стали свидетелями начала конца — бесславного конца всего, что сделал во время Нового курса Франклин Рузвельт для продвижения идей социал-демократии в этой стране. Поверь мне, к тому времени, когда Рейган и его друзья уйдут из администрации, деньги в Соединенных Штатах станут официальной религией.

— Но к деньгам здесь так и относились, всегда…

Я не успела окончить фразу, а Тоби, рыгнув, мирно отключился на покрывале, сшитом вручную в общине новоанглийских шейкеров[124], — прощальный подарок на память от коллег из Академии Кина, которое Саманта, очередная дама Питера, в первый раз побывав у меня в гостях, снисходительно похвалила: «Какой трогательный китч из бабушкиного сундука».

В отличие от мамы, которая подыскивала аксессуары для своего дома, листая журналы «British Country Life», и от Саманты, превратившей квартиру Питера в кабинет скандинавского психиатра, я практически не заботилась о дизайне и оформлении своей квартиры.

Я была очень благодарна маме за то, что она нашла мне эту студию в отличном доме на Восемьдесят восьмой улице между Вест-Эндом и Риверсайд-драйв, к тому же за очень скромные деньги — плата составляла всего двести семьдесят долларов в месяц. В моем жилище были высокие потолки, паркетные полы, камин, а также кухня и ванная, немного старомодные, но меня они вполне устраивали. Я обставила студию подержанными вещами, купленными со склада на Восемьдесят второй Западной улице и Бродвее. Всю эту мебель я ошкурила и покрасила заново в грязно-белый цвет.

— То есть это стилизация под бюджетное жилье в Нантакете[125], — заметила Саманта, скользящей походкой дефилируя по комнате с бутылкой шампанского в руке.

— Да просто подновила на скорую руку, — улыбнулась я.

— Что ж, ты явно любишь порядок, в моих глазах это плюс. И библиотека у тебя очень впечатляющая, — добавила Саманта, показывая на высокие, от пола до потолка, книжные шкафы, оставленные прежним владельцем, которые я сразу же забила книгами до отказа.

— По-моему, здесь все очень «твое», — сказал Питер.

— Поясни, что значит «мое»?

— Шикарно, причем в стиле «мне это все до балды».

Свою маленькую квартирку я любила. Кроме книг у меня имелись неуклонно растущая гора пластинок и стереосистема, не первоклассная, но вполне пригодная. Был приемник, настроенный всегда на радио Нью-Йорка или Северной Каролины: круглосуточно классическая музыка. Я завела небольшой телевизор, но включала его, только если в мире случалось что-то из ряда вон выходящее. Квартира была тихой. Так же, как в отцовской квартире, два эркерных окна выходили в глухой переулок на задворках дома. Но мне на это было наплевать. Ведь я наконец-то была здесь, на Манхэттене. И обнаружила, что новое занятие — редактирование книг — мне очень нравится.

В первую же неделю работы под его началом Джек познакомил меня с несколькими базовыми правилами профессии.

— Никогда не пытайся писать за автора.

— Всегда помни, что каждый писатель — каким бы известным и/или выдающимся он ни был, это ходячий мешок комплексов и неврозов.

— Следовательно, твоя работа — разобраться со всем этим их багажом, включающим постоянную неуверенность в себе, страх неудачи, беспокойство о том, что у них не получится повторить свои прошлые успехи или выкарабкаться из середнячков… или написать следующую главу.

— Никогда ни под каким видом не спи ни с кем из ваших авторов, а если это все-таки случится, постарайся ограничиться одной ночью.

— Научись чувствовать, когда нужно быть снисходительной, а когда твердой, и оценивать терпимость каждого писателя к критике. Те, кто считает, что каждое слово в их рукописи — это скрижаль, высеченная на камне, требуют особого обращения. Но это относится и к другим, которые приходят с таким видом, будто не спали четыре дня, нервно сжимая в кулаке двадцать мятых страниц рукописи и умоляя тебя высказать свое мнение.

— Учись выдерживать долгие обеды с выпивкой и привыкай слушать на этих обедах все их нытье о последнем семейном кризисе, третьем разводе, запутанных внебрачных отношениях или — чаще и важнее всего — о том, как несправедливо, что этот сукин сын, бывший друг и соратник по литературным делам, получил Пулицеровскую премию, или его сценарий заметили, или книга продается лучше, чем у сидящего перед тобой комка нервов и комплексов.

— Не бойся предлагать серьезно переработать рукопись, но знай, что это сойдет тебе с рук, только если ты покажешь автору, что искренне заботишься о его интересах, и сумеешь впечатлить его умом и ясностью редакторского ви́дения. Главное здесь — ум, но ни капли самодовольства.

Джек показал себя прекрасным учителем. Помимо принудительного дресс-кода (парижский бохо-стиль с поправкой на Нью-Йорк), на котором он настаивал, он с первого дня дал мне понять, что является приверженцем пунктуальности. Мне следовало являться в «Фаулер, Ньюмен и Каплан» к девяти тридцати, минута в минуту, и возвращаться на рабочее место, каким бы утомительным ни оказался обед с автором. Сам он, как и Хоуи, был из тех, кто ради дела экономит на сне. Кроме того, это был истинный горожанин. Редко случалось, чтобы Джек провел одинокий вечер в своей чудесной квартире в Вест-Виллидж, где жил последние десять лет и куда часто вызывал меня в выходные дни, чтобы обсудить рукопись или договор.

Я никогда не отказывалась, тем более что мне с самого начала намекнули, что первый год моей работы рассматривается как испытательный срок. «Издательский лагерь для новобранцев» — так Джек это назвал.

Поэтому в первые двенадцать месяцев я работала с удвоенной нагрузкой. Одна из моих задач как редактора заключалась в том, чтобы вместе с другими новичками в компании прочитывать груды мусора: рукописи целиком, отдельные главы, наброски, поступающие в редакцию… Спустя несколько недель я была заинтригована длинноватым, но захватывающим жизнеописанием, написанным женщиной по имени Джесси-Сью Картрайт. В нем она рассказывала о том, как росла в нищем, фанатичном захолустье Северной Каролины, в семье сектантов-харизматов, использующих на богослужениях змей, и о первом сексуальном опыте с собственным безумным отцом. Он не только «говорил на языках»[126] и утверждал, что имеет прямой контакт с Всевышним, но и каждое воскресенье позволял ядовитым змеям обвивать себе руки и молился, чтобы их укусы не были для него смертельными.

Меня очаровал безыскусный стиль повествования, а главное — то, что писательница открывала окно в мир, глубоко чуждый большинству из нас, но при этом американский до мозга костей. Я сказала своему шефу, что вижу в писательнице потенциал, если, конечно, она готова сократить и переосмыслить большую часть текста. Джек прочитал первые две главы и предложил мне поработать над книгой, при условии, что мисс Картрайт согласится на переделки. В тот же день я позвонила Джесси-Сью. Говорила она очень тихо, скованно, но в итоге мы как будто нашли общий язык. Писательница рассказала, что, как и было описано в книге, сумела сбежать от сумасшедшего отца и забитой матери, поступила в Университет Северной Каролины, а затем уехала в Шарлотт и работает учителем. Оказалось, что женщина наделена сдержанным, но мощным чувством юмора и способностью видеть в жизни главное, нередко свойственной тем, кому приходилось бороться за выживание. Когда я объяснила, что прошу ее многое пересмотреть и переписать рукопись, Джесси-Сью в целом согласилась. Я пообещала к Рождеству отправить ей рукопись с правками и подробными комментариями. Разговор наш состоялся в начале декабря 1980 года, так что каждую свободную минуту я посвящала работе с рукописью, тем более что Джек не освобождал меня и от других обязанностей. Я не была на него за это в претензии. Работа мне нравилась.

Доволен своей работой был и Адам. Он вошел в небольшое торговое объединение с Уолл-стрит под названием «Кэпитал Фьючерс», руководил которым сорокалетний живчик по имени Тэд Стрикленд. С первых дней Тэд стал для Адама гуру в новой профессии. Описывая его, брат без тени улыбки использовал такие эпитеты, как «финансовый гений» и «динамичный визионер». Тэд не только взял на себя роль старшего брата, от которой устранился Питер, но и заморочил Адаму голову трескучей мотивационной болтовней.

Например, как-то он заявил мне: «При моем потенциале я способен дать этому миру нечто великое».

Мой встроенный измеритель бреда всерьез зашкалило, когда я услышала от Адама такое. Но зато я начала понимать, что больше всего на свете мой младший брат нуждался в добром отношении. Тэд же не скупился на похвалы, а «Кэпитал Фьючерс», по его версии, был местом, где Адам мог бы «развернуться во всю мощь в плане карьеры» и «срубить деньжищ» (любимые выражения Тэда), но и одновременно с этим «узнать, что финансовая компания может стать твоей семьей на многие десятилетия».

Тэд счел, что мой брат — «прирожденный лидер», потому что Коннор, его старший сын от первого брака, был лучшим игроком в той самой школьной хоккейной команде, где Адам был тренером, и впервые за двадцать лет команда стала чемпионом. Тэд присутствовал на той игре, где ребята выиграли региональный кубок школ. Коннор — поистине голливудская история! — забил в этом матче победный гол. Тэд, который сам себе чрезвычайно нравился в роли «учителя успеха» (ваш внутренний миллионер… этакий новейший жаргон торгашей и предпринимателей), пришел в восторг оттого, что Адам за два сезона превратил никчемную группку ребят в «истинную команду победителей». Он пригласил моего брата на ланч. Адам явился в своем обычном виде: блейзер с серыми фланелевыми брюками, оксфордская рубашка и полосатый галстук. Тэд осыпал его комплиментами, а потом сказал, что в двадцать девять лет ему пора сделать выбор: либо он продолжает тренировать детей — и через тридцать лет накопит себе и своей будущей супруге на маленькое ранчо в Порт-Честере, Мианусе или другом унылом пригороде, — либо он присоединится к «инициативной и амбициозной команде» «Кэпитал Фьючерс» и узнает, каково это — «подняться в верхние слои финансовой стратосферы».

Адам выбрал второе и вошел в «Кэпитал Фьючерс» в сентябре 1980 года, сразу после женитьбы на Дженет. Свадьба была не настолько веселой, как можно было бы себе представить, тем более что родня Дженет оказалась группкой провинциалов из заштатного городка Дженезео, и, по незабываемому маминому выражению, «привкус от них всех был одинаковый». Питер, предчувствуя, что нас ожидает, оставил Саманту в Бруклин-Хайтс, поскольку догадывался, что она может вслух назвать Дженет и ее семью деклассированными элементами. Родители Дженет принадлежали к пресвитерианской церкви и с явным предубеждением относились к нашему отцу, ирландцу-католику, и матери-еврейке. Все они явно ощущали себя глубоко уязвленными и обиженными на весь мир, а особенно на нас, жителей Нью-Йорка. И все же саму Дженет я вовсе не считала ходячим кошмаром — это была обычная провинциальная девушка, не слишком изысканная и светская, но зато она сумела почувствовать в моем брате неуверенного в себе одиночку и опознала в нем родственную душу. Не раз я пыталась завязать с Дженет разговор, пару раз даже приглашала ее приехать в город, поужинать вместе, а потом сходить на бродвейский спектакль. Но она всегда находила благовидные предлоги, чтобы не встречаться со мной. Адам, со своей стороны, благодарно откликался на опеку и заботу, подобную материнской, так что Дженет подходила ему, как никто другой. Еще до свадьбы, когда Дженет была уже на шестом месяце, я узнала, что она выражала опасения, стоит ли Адаму «соваться в игры с большими деньгами». Папа мне признался, что, впервые увидев Дженет незадолго до поступления Адама в «Кэпитал Фьючерс», он поговорил с сыном о том, что лучше ему расстаться с девицей сейчас, пока не поздно: «Она не та женщина, которая тебе подходит, тем более что теперь ты можешь стать большим игроком на Уолл-стрит». Но милого Адама во все времена отличала верность. Тренер, спортсмен, великодушный и добросердечный парень, он мечтал стать отцом. Разве мог он бросить беременную женщину? Папа предложил ему несколько возможных выходов. Адам отказался даже рассматривать эти варианты, сказав папе, что он дал клятву Дженет, «а я — человек слова». Надо отдать должное папе, он не стал настаивать. Сказал только:

— Через пару-тройку лет, когда ты начнешь делать большие деньги, уйти будет намного дороже и намного сложнее.

— Я не из тех, кто бросает семью, — отрезал брат.

Папа потом рассказывал, что с трудом сдержался, чтобы не ляпнуть:

— Не исключено, что еще захочешь таким стать.

Венчание проходило в довольно мрачной часовне. Дженет была вся в белом, подружки невесты — в розовом, а друзья жениха — в кремовых смокингах, рубашках с рюшами и галстуках-бабочках из коричневого бархата. Что характерно, шафером Адам попросил быть своего помощника тренера из школы. В церковном дворе, увидев молодых людей в этих жутких смокингах, Питер повернулся ко мне и маме:

— Я искренне рад, что Адам не позвал меня в шаферы.

Папа появился за несколько минут до начала службы, бросился по проходу к тому месту, где сидели мы, и прошипел громким шепотом:

— Застрял из-за какого-то гребаного местного лоха — тот еле плелся передо мной на своем чертовом пикапе.

Заметив Адама и его дружек в свадебных костюмах, он ошеломленно замолчал.

— Старик Дженет тоже так приоделся? — спросил он. — Или он и мать невесты предпочитают стиль Даго[127] делюкс?

— Что ж ты так тихо? Скажи еще погромче, — язвительно заметила мама.

— Я просто выразил вслух то, о чем вы все думаете.

— Давайте сосчитаем до десяти и скажем себе, что через пару часов мы будем далеко отсюда, — предложил Питер.

— Но мой малыш… он останется, — возразила мама со слезами в голосе.

— Это его решение, его выбор, — отрезал папа.

— Может, попытаемся его умыкнуть, пока они не узаконили брачные узы, — предложила я.

— Эта деревенщина нас не выпустит живыми, — сказал папа.

Мама, постаравшись подавить столь типичный для нее взрыв смеха, пихнула папу локтем.

— Ты можешь увезти мальчика из Бруклина… — прошептала она.

— И это говорит принцесса Флэтбуша[128].

Снова мамин смех, на сей раз прозвучавший довольно громко. Настолько, что крючконосая, с лицом хищной птицы мать Дженет, сидевшая от нас через проход, пристально посмотрела в нашу сторону.

— Меня только что сглазила злая ведьма Запада, — прошипела мама, и теперь, не удержавшись, хохотнул папа, чем привлек свирепый взгляд какой-то дамы в бархатном платье немыслимого свекольного цвета.

— Ну, а теперь, жители Нью-Йорка, придержите на время свой сарказм, — призвал Питер, когда по проходу к первому ряду прошел наш брат.

То, что он нервничает, было очевидно. Как и то, что он старается не смотреть нам в глаза.

— Боже мой, — прошептала мама отцу, — он уже раскаивается и ничего не хочет.

— Могу остановить все это хоть сейчас, — прошептал в ответ папа.

— Это его дело и его жизнь, — возразила я.

— Мы не должны принимать за него решения, — поддержал меня Питер.

— Вечно ты… профессор этики хренов, — огрызнулся папа, но так беззлобно и забавно, что мы снова приглушенно захихикали.

Тут органист, фальшивя, грянул свадебный марш, и все встали, а краснолицый отец Дженет повел по проходу дочь — в белом атласном платье, выразительно обрисовывающем «почти незаметную» пятимесячную беременность. К ним подошел священник, и мы все сели, Адам взял Дженет за руку. В этот момент мама начала рыдать. К моему удивлению, папа взял ее за руку и притянул к себе. А она положила голову ему на плечо и не снимала, пока не закончилась служба. Вид у мамы был печальный, у папы — и того печальнее. Обратив внимание на этот невиданный доселе — по крайней мере, на протяжении десятилетий — момент близости между нашими родителями, Питер посмотрел в мою сторону, выразительно подняв брови. А наши родители не обращали на происходящее у алтаря никакого внимания. Вместо этого они оба уставились в пол, не смея поднять друг на друга глаза, смущенные и растерянные одновременно.

Четыре месяца спустя их развод был оформлен окончательно. Об этом мне сообщила мама, позвонив на работу, хотя я много раз просила ее не делать этого, и ее голос поначалу звучал так сдавленно, что я испугалась, не умер ли кто.

— Что случилось?

— Я больше не миссис Бернс.

— Но ты же сама этого хотела.

— Не указывай мне, чего я хочу, а чего не хочу.

— Если ты не этого хотела, зачем же развелась?

— Потому что твой отец не возражал.

— Но это же была твоя инициатива, разве нет?

— Он мог бы все остановить, хотя эта его баба ни за что бы такого не допустила. Она такая властная, вертит им, как хочет.

— Мне казалось, что Ширли довольно симпатичная.

— Ну, спасибо тебе за поддержку.

— Мама, что все это значит? Ты же сама…

— Уже нет, он меня бросил.

— Когда это случилось?

— Вечером перед ужасной свадьбой твоего брата. Ты только вспомни этот кошмар — доводилось тебе когда-нибудь есть более дрянную еду в более занюханной забегаловке? Ах, банкетный зал «Говард Джонсон»[129]! Кто, черт возьми, устраивает свадьбу в дерьмовом пластмассовом мотеле?

— Очевидно, жители северной части штата. Мам, слушай, я сейчас на работе. Может, поговорим вечером, когда я доеду до дома?

— В ночь свадьбы я переспала с твоим отцом.

Это прозвучало трагично, как крик души, только мама могла произнести это так выразительно, в своей излюбленной манере под Джоан Кроуфорд.

— Я не удивлена, — сказала я.

— В каком это смысле? — Мама искренне удивилась.

— А мы с Питером видели, как вы с папой топтались в обнимку у стойки регистрации.

— И вы с твоим всезнайкой-братцем нас обсуждали?

— Знаешь, мам, детям свойственно обсуждать родителей.

— Спасибо за информацию, доктор Спок.

— Я думала, его больше занимали родители, разговаривающие с детьми. Но так или иначе, вы с папой это сделали. И как все прошло?

— А ну-ка прекратите немедленно, юная леди!

— А почему твой бойфренд тебя бросил?

— Заявил, что я слишком требовательна.

— Ясно.

— Еще он сказал, что я все еще тоскую по твоему отцу.

— Это правда?

Пауза на другом конце линии.

— И да и нет.

— А ты обсуждала это с папой?

— Этот засранец…

Я подавила смешок:

— Я вижу, ты действительно хочешь снова быть с ним вместе. А теперь, прости, мне правда пора приниматься за чтение рукописи.

— Как мне быть, детка?

— У меня к тебе только один простой вопрос: зачем было так упорно добиваться того, чего ты, получается, не хотела?

— Так уж устроена жизнь.

Я только что закончила редактирование третьего варианта рукописи Джесси-Сью. Приступая к нему, я сообщила Джеку, что очень ей довольна. От нее требовалось последнее усилие — нужно было довести до ума несколько фрагментов о вере и суровом сельском пейзаже, в котором она росла, все еще рыхлых и отвлекающих от главного. Зато совместными усилиями нам удалось сократить двести страниц, сделав менее расплывчатым сюжет и подчеркнув пленяющую читателя звонкую южную напевность.

— Можем мы запланировать книгу на осень? — спросил Джек, когда я ему все это рассказала.

— Я бы хотела, чтобы автор еще немного ее доработала — одно последнее усилие, и у нас, я чувствую, может получиться по-настоящему серьезная и в то же время популярная книга. Мы существенно расширили часть о сексуальной и эмоциональной жестокости ее отца, о том, как трудно было вырваться из его лап, о страхе, который он в ней порождал.

Джек обдумал мои слова.

— Эта женщина, Джесси-Сью… она достаточно прилично выглядит? Способна связать два слова на публике?

— Мы только разговаривали по телефону, и я не просила ее прислать фотографию…

— Она может весить триста фунтов и серьезно нуждаться в депиляции.

— Не исключено.

— У нее симпатичный южный акцент?

— Настоящая южная музыка, немного видоизмененная рвением к серьезному образованию.

— Что ж, если следующая версия мне понравится, отправлю-ка я вас встретиться с Джесси-Сью и оценить ее. Попросите, пусть свозит вас к себе на родину, на место действия. Если сочтете ее достаточно общительной и фотогеничной — если она не топорная, как кирпичный амбар, — подумаем о раскрутке. Только уж, пожалуйста, удостоверьтесь, чтобы получился текст экстра-класса. Это ваш первый сольный выход в качестве редактора. Я ожидаю чего-то исключительного.

Я пересказала наш разговор Питеру, когда мы с ним сидели в стейк-хаусе «Питер Люгер», заказав по мартини с водкой. Питер неважно выглядел — усталый, подавленный. Но это не помешало ему иронично покачать головой, услышав мой рассказ:

— Ну и ну, твой шеф сама деликатность, ничуть на тебя не давит.

— Плевать на шефа. Ты-то почему такой издерганный?

Питер пожал плечами и протянул руку за своим, только что принесенным коктейлем:

— Как тебе наши безумные родители? Заново сошлись на этой кошмарной свадьбе, что не помешало им оформить развод, а теперь раз в неделю встречаются у мамы и занимаются сексом.

Я чуть не подавилась своим мартини.

— У них интрижка со свадьбы? — не веря ушам, переспросила я.

— Ну, поскольку до прошлой недели они состояли в браке, мы не можем назвать это интрижкой.

— Но у папы же Ширли…

— Что-что, а моногамия — это не по папиной части. И не по моей, хотя я очень прилично себя веду с тех пор, как начал встречаться с Самантой.

— Хороший мальчик, возьми с полки пирожок.

— И это говорит женщина, которая с завидной регулярностью встречается с кем-то и упорно держит язык за зубами.

— Не мне тебя судить, Питер.

— Но ты меня судила. И очень строго.

— Это ты о Боудине, когда ты переспал с той девицей-гидом? Послушай, с тех пор прошло десять лет. И я никогда не возвращалась к тому случаю. Сам знаешь, я уже давно перестала быть пуританкой в этих вещах. Так что меня скорее забавляет то, что наши родители снова спят друг с другом.

Брат потянулся к моей пачке сигарет и выудил одну:

— Не возражаешь? — Он закурил, неловко затягиваясь. — Позавчера Саманта прочитала первые сто страниц моего романа. И вынесла безжалостный вердикт, весьма резко раскритиковав мой труд.

— Что именно она сказала?

— Что все персонажи плоские и одномерные, сюжет безжизненный, что ее совершенно не затронули переживания студента-богослова, попавшего в переделку в кампусе во время студенческих волнений 1968 года.

— Что ж, надо отдать должное ее прямоте и честности… хотя не этого ждешь от близкого вроде бы человека. Но если хочешь, чтобы я тоже почитала…

— Нет, этого я не хочу. Потому что тебе тоже может не понравиться, и это только осложнит наши с тобой отношения.

— Ты думаешь, что книга и правда настолько плоха?

Питер сделал еще один глоток мартини:

— По правде говоря, не знаю.

— А своему редактору не хочешь показать?

— Нет! Потому что книга должна выйти первого апреля — вот такая дурацкая дата выбрана, — а я до сих пор накропал только жалкие сто страниц грубых наметок. Если признаюсь, добра не жди.

— Попроси перенести срок. Для большого романа еще год — это нормально.

— Фишка в том, что Саманта, по-моему, права. Мне просто повезло с моей первой книгой. Ее приняли на ура, поднялась шумиха, меня превозносили до небес как «голос моего поколения». Но мое поколение мою книгу не приняло. Потому что, честно, кому интересны разборки каких-то псевдорадикалов в какой-то Южной Америке?

— Это блестящая книга, Питер, и она очень ярко рассказывает о том, что такое быть американцем, иметь совесть и осознавать, что в этой стране недостаточно просто стараться быть правильным и жить по законам этики. Потому что деньги и власть всегда берут верх.

— Я получил большой аванс и уже его потратил, как и деньги за сценарий к фильму, права на который только что перепродали другой кинокомпании…

— Словом, ты себя жалеешь. — В моем голосе прозвучали резкие нотки.

Питер опустил голову:

— Да. Я ною и жалуюсь на то, что большинство простых смертных сочло бы даром богов.

— Все писатели живут с демоном в душе, и имя этому демону — сомнение.

— Но я поддаюсь своему демону… в отличие от тебя…

— Я не писатель, Питер.

— Зато ты боец — столько пережила и не пала духом.

— Иди ты к черту, — взорвалась я.

— Элис…

— Никогда, слышишь, никогда больше так не говори. Ах, я пережила, ах, я такая сильная и мужественная… пойми, это унизительно. Потому что, говоря так, ты как будто ставишь меня на место героини, а я представления не имею, как играть эту роль. Я не героиня. Просто стараюсь жить как можно более рационально и размеренно — работаю, регулярно встречаюсь с человеком, которого, пожалуй, люблю, но который не никогда не захочет связать со мной свою жизнь. И понимаю, что так даже лучше, потому что мне страшно даже подумать о том, чтобы снова пережить утрату близкого человека. По сути, я никогда не забываю, что какая-то часть меня сильно повреждена и не подлежит ремонту, но все же ухитряюсь жить день за днем, никому ничего не демонстрируя. Но ты не кто-нибудь, Питер. Ты единственный человек в нашей безумной семейке, с которым я чувствую истинное родство из-за кошмара, который нам обоим пришлось пережить. И уж ты-то, как никто другой, должен бы понимать, что, называя меня бойцом…

Я оборвала свою тираду из-за внезапно нахлынувших слез, захваченная врасплох горем, выползшим из моего подсознания, где, как я считала, мне удалось замуровать его наглухо. Питер, спасибо ему, обошел стол и сел рядом, обняв меня обеими руками и позволив мне уткнуться лицом ему в грудь. Я потеряла счет времени, забыла, где нахожусь.

Когда приступ наконец прошел, я прошептала Питеру в плечо:

— Дня нет, чтобы я не думала о Киаране. Я не могу это изменить.

— И, возможно, никогда не сможешь.

Отдышавшись, я пошла в туалет. Умылась холодной водой. Поправила нехитрый макияж. Вернувшись к столу, я увидела, что Питер — в лице ни кровинки — закурил новую сигарету. Когда я села на свое место, оказалось, что мой мартини исчез.

К нам подскочил метрдотель с шейкером и охлажденным бокалом для коктейлей.

— Это за счет заведения, мэм, — сказал он.

— Прости…

Я не успела закончить фразу.

Брат, протянув руку, похлопал меня по плечу:

— Тебе не за что извиняться. Абсолютно!

— Спасибо, — сказала я. — Спасибо тебе.

Я пригубила ледяной джин с каплей вермута.

Питер потянулся за очередной сигаретой:

— Пока мы с тобой здесь, Саманта сейчас на другом конце города. В постели с Тоби Михаэлисом.

Я прикрыла глаза:

— Неожиданная новость.

— Ты знакома с Михаэлисом, этой мразью? Он же из вашего мира. Важная шишка в издательском деле.

— Никогда его не встречала.

Я пожала плечами и одним махом опрокинула в себя почти весь коктейль.

— Я так понимаю, он настоящий дамский угодник, кобель, каких мало.

— По крайней мере, теперь она будет его головной болью, — откликнулась я, пытаясь совладать с хаосом в голове.

— Я всегда знал, что она уйдет, как только поймет, что я уже не на подъеме. Она сказала, что Михаэлис пообещал сделать ей ребенка, которого ей непременно хочется завести. Я правда ее любил. Безумно.

— Она тебя недостойна. Пусть превратит в ад жизнь этого типа, Михаэлиса.

— Ты даже не знаешь, как это погано быть брошенным.

Мне хотелось заорать, завыть. Но одной истерики за вечер более чем достаточно. Я сказала только:

— Да уж, в этом нет ничего хорошего.

Глава двадцать седьмая

В ту зиму я стала тетей. Двадцать четвертого февраля 1981 года в 15:48 в больнице Уайт-Плейнс родился Рори Томас Бернс. Его отец не присутствовал при этом торжественном событии: в «Кэпитал Фьючерс» как раз проходила «сделка по высокодоходным облигациям», и Тэд дал понять, что Адаму следует быть «на подхвате». Эта финансовая операция стала чем-то вроде сенсации на Уолл-стрит — такие вещи выходят за пределы моих познаний и слишком сложны, чтобы я могла их понять. Адам в результате получил бонус в размере пятисот тысяч долларов… и, насколько я понимаю, размер куша вполне компенсировал тот факт, что во время появления на свет его первенца он находился в другом месте. При Дженет неотлучно находилась ее мать. А свекровь — наша мама — примчалась, как только завершила процедуру продажи пятиэтажного особняка в Парк-Слоуп по рекордной цене в двести сорок пять тысяч долларов. Мама была очень взволнована появлением своего первого внука, а ее сделка в Бруклине попала на страницы о недвижимости в «Нью-Йорк таймс», особенно благодаря тому, что подземка с наступлением темноты становилась небезопасной и Парк-Слоуп считался сомнительным районом. («Посмотрим правде в глаза, — сказала мне мама. — Большинство ньюйоркцев считает, что Бруклин у черта на рогах. Это я тебе говорю, как девушка с „Дитмас-авеню“[130]».) То обстоятельство, что особняк приобрел перспективный молодой человек, восходящая звезда Уолл-стрит, обладатель очень фотогеничной жены-юриста и двух маленьких дочек-близнецов, придавало истории особую привлекательность. По словам мамы, ее клиенты стали «первопроходцами», начав преображение «этого чудесного исторического уголка Бруклина с его особняками, не уступающими лучшим нью-йоркским образцам, в один из самых востребованных районов города для семей высококлассных профессионалов». Тогда все внезапно заговорили об этой новомодной образованной и богатой социальной ячейке — семье, в которой и муж и жена часами трудятся на высокооплачиваемой работе, но вместе с тем воспитывают детей и смело осваивают географию города, не ограничиваясь приевшимися вариантами семейных квартир Верхнего Ист- и Верхнего Вест-Сайда. Это было в новинку. Мама, проявив большую проницательность, тут же начала обхаживать молодых магистров делового администрирования из Гарварда, Уортона и Колумбии, чем повысила свой авторитет риелтора, выйдя на первые места в профессии.

Наш отец в день рождения Рори вышел из зала биржи в семь часов и сел на пригородный поезд на Центральном вокзале. К восьми часам вечера он был в больнице и позвонил мне оттуда звенящим от волнения голосом.

— Наш род продолжился, — возвестил он в трубку больничного телефона-автомата. — А младенец выглядит точь-в-точь, как я, когда родился.

— Ты так хорошо это помнишь? — спросила я.

— Не умничай, Элис. Мой первый внук! Мальчик!

Серьезно, тот факт, что наш род по мужской линии будет продолжен… именно это имело для отца первостепенное значение… впрочем, я эту тему обсуждать не собиралась.

— Как чувствует себя мама малыша? — поинтересовалась я.

— Ну, ты же знаешь Дженет — она немногословна, а то немногое, что скажет, и запоминать не стоит.

В трубке послышался громкий шепот моей матери:

— Бога ради, не ори так громко всякую чушь, тем более что по коридору ходит ее мамаша, сморщенная, как чернослив.

— Хочешь поговорить с мамой, дорогая? — спросил папа.

— Конечно.

— Подумать только, малыш Рори, когда вырастет, будет вспоминать, что родился в день, когда принц Чарльз обручился с леди Ди. Мы сейчас едем в город ужинать. Ты не очень обидишься, если мы тебя не пригласим?

— Мне нужно заканчивать рукопись, мам.

Мне хотелось добавить: Будто я не понимаю, что после ужина вы отправитесь к тебе и займетесь сексом, так что дочка в свидетели вам не нужна.

Вслух я сказала другое:

— Мы с Питером собираемся завтра навестить Дженет и познакомиться с племянником.

— Ах, он милашка, — прочирикала мама, — уже потому, что ничуть не похож на свою мать.

На следующий день в поезде до Уайт-Плейнс Питер вслух размышлял о том, как бы ему найти какую-нибудь правдивую криминальную историю помрачнее и написать новое «Хладнокровное убийство»[131].

— Перестань паниковать. Просто допиши свой роман.

— Легко тебе говорить. В воскресенье я открыл «Нью-Йорк таймс», а там, в колонке Билла Каннингема, фотография Саманты с этим сукиным сыном Тоби Михаэлисом на каком-то светском рауте.

— Ты все еще из-за нее переживаешь?

— Она переехала к нему. У меня нет его номера. И в телефонной книге его нет.

— У меня есть его номер.

— Серьезно? Откуда?

— Я пять лет была его любовницей.

На лице Питера поочередно отразились ужас, отвращение, смятение, за которыми последовала смущенная усмешка.

— Ты меня разыграла, — сказал он, улыбаясь.

— Это чистая правда.

И я спокойно, ровным голосом поведала брату все о своих отношениях с Тоби. Питер, казалось, постарел на десяток лет, когда я рассказывала про свою… я не могла подобрать слово. Связь? Интрижку? Нет, это нечто неизмеримо большее. Но и Тоби, и я отказывались поверить в общее будущее, а в результате он все разрушил, сбежав с возлюбленной моего брата. Мало того что это было непорядочно и оскорбительно, ему даже не хватило смелости сказать мне об этом самому, хотя бы в письме, предоставив ничего не подозревающему Питеру нанести мне этот сокрушительный удар.

С месяц назад, узнав от Питера, что Саманта ушла от него к Тоби, я смолчала. Ночами я говорила с полным отчаяния братом по телефону. Мы встречались по два-три раза в неделю. Я поддержала его во время выступления Декстера Гордона в «Виллидж Вэнгард», когда великий саксофонист заиграл свою классическую композицию «Давно ли это тянется?» и Питер расплакался. Позже в тот вечер, когда мы брели по 7-й авеню в первом часу ночи, он извинился за несдержанность и громко заговорил о том, что считает себя «одноразовым писателем» и не способен ни писать, ни удержать блистательную женщину.

— Блистательна она только в своем воображении, — возразила я. — Красива — да, очень. И рано почувствовала свою власть над мужчинами. Эрудирована — да. И со всеми на свете знакома. Но она же девчонка из Кливленда, с комплексом провинциалки. Потому и стремилась покорить Манхэттен любой ценой. А это означало покорять людей и перешагивать через них, двигаясь к победе. Твой взлет в верхние слои общества Нью-Йорка для Саманты оказался недостаточно долговечным. Знаешь, как говорят про стадион: это поле глубоко не вскопаешь. Вот и у нее нет реальной глубины. Все на поверхности. Рано или поздно она бы разбила бы тебе сердце.

— Она уже это сделала.

— Только если ты ей это позволишь, Питер.

Сейчас мы ехали в поезде в богомерзкий Уайт-Плейнс, и Питер слушал мой рассказ о годах наших свиданий с Тоби. Он все качал головой и наконец сказал мне:

— Какая же я скотина.

— Ты-то почему?

— Я недели напролет самозабвенно жалел себя, не зная, как больно тебе.

— Но я не делилась с тобой этой болью. И ни с кем не делилась. Никто ничего не знал.

Я не хотела ранить брата и потому не призналась, что на самом деле один человек все же был в курсе — Хоуи. Когда Питер обрушил на меня эту новость, я, вернувшись домой около часа ночи, позвонила ему, и он тут же схватил такси и приехал ко мне. В этом был весь Хоуи. Он прибыл с бутылкой водки — своего любимого напитка — под мышкой. Крепко обнял меня. Потом с разбегу бросился на диван, заявив, что я, как только поднимусь по карьерной лестнице, должна первым делом отказаться от мебели из крашеной сосны. Ему удалось-таки меня рассмешить, смягчив злость и душевную боль, которые бушевали во мне.

Хоуи выслушал меня, выразительно закатил глаза, долил водки в мой стакан и заговорил, взяв меня за руку:

— А теперь слушай, дитя мое. Ты отлично знала, что за мистером Михаэлисом водятся подобные штучки, когда связалась с ним. К его чести, он с самого начала был полностью с тобой откровенен насчет этого. Проблема в том, что тебя угораздило в него влюбиться. Как, возможно, и его в тебя. Но он всегда знал, что никогда не пойдет до конца. Ты тоже это знала. Сам факт, что он сбежал с женщиной твоего брата… что тут скажешь, хороший вкус не пропьешь. Но рано или поздно ты должна будешь сказать Питеру. И не только ради него. Ты должна сделать это ради себя. Он будет в шоке. И расстроится из-за тебя даже больше, чем из-за себя самого. Потому что, судя по твоим рассказам, парень он хороший, просто такой же растерянный и противоречивый, как все мы.

В этом Хоуи был прав. Сейчас, в поезде, Питер поступил как истинный брат: приобнял меня за плечи и сказал:

— Я понимаю, почему ты обо всем этом молчала. И восхищен тем, как долго ты сохраняла все в секрете.

— Скрытность — это наш семейная черта.

К нашему облегчению и тихой радости, когда мы приехали в больницу, Дженет спала. Зато там был Адам. Увидев его в коридоре, мы были удивлены. С тех пор как мы с ним виделись — на свадьбе, собственно говоря, — прошло больше четырех месяцев, и за это время он совершенно преобразился, если говорить о внешнем виде. Исчез тренер школьной команды. Исчезла и подтянутая спортивная фигура. Теперь Адам был облачен в сшитый на заказ черный костюм, сорочку с отложным воротником и манжетами под запонки (были и собственно запонки, серебряные, со значком доллара), галстук от «Гермес» с цветочным принтом и дорогие черные лакированные туфли. Адам набрал не меньше двадцати фунтов («Когда работаешь по двенадцать часов в день, тренировки невозможны»), но костюм был скроен таким образом, что удачно скрывал его растущий животик. Еще сильнее бросалась в глаза аура важности, которую Адам буквально излучал. Раньше мы его таким не видели. Когда мы поздравили брата со вчерашним выигрышем, он взмахнул рукой, как бы призывая не придавать этому слишком большого значения:

— Это хороший старт, но, как я представляю, все еще только начинается. Скоро мы увидим полное изменение отношения к деньгам у американцев. Тэд говорит, начиная с краха 1929 года и после него мы считали людей из мира капитала ущербными и эгоистичными, а накопление денег — глупостью.

— Но крах 1929 года был вызван алчностью и нерегулируемым рынком, — сказал Питер.

А я добавила:

— Даже Тедди Рузвельт — республиканец — разваливал монополии на рубеже веков. Потому что, сам будучи членом плутократического класса, Рузвельт понимал, что сверхприбыли только разожгут аппетиты их обладателей, если их не остановить.

— Большой капитал выгоден всем, — возразил Адам.

— Господи, да это же экономика просачивания благ сверху вниз в чистом виде, — вздохнул Питер. — Вы с рейганистами получили шанс применить эту теорию непосредственно к повседневной жизни обычных американцев — уверен, с катастрофическими результатами.

— Может, нам разрешат наконец познакомиться с племянником? — в зародыше пресекла я долгий и бесплодный спор, тем более что через двадцать минут часы посещения заканчивались.

Рори Бернс оказался чудесным красивым младенцем, он, посапывая, мирно спал, когда нас пустили в отделение для новорожденных. Нет, при виде малыша у меня не появилось непреодолимого желания родить ребенка, но я была зачарована его ангельской безмятежностью. И мыслью о том, что, прожив на свете чуть больше суток, он кажется новеньким, будто только что отчеканенным, на нем еще не оставили следа испытания, которые жизнь неизбежно будет подбрасывать на его пути. Не потому ли нам так нравятся новорожденные, пришло мне в голову, что мы не помним того времени, когда сами пришли в мир, что бо́льшая часть ранних воспоминаний стирается в памяти. Протянув руку, я позволила племяннику ухватить меня за мизинец своими крошечными пальчиками. Мне хотелось шепнуть ему: Ты уж постарайся избежать мрака и знай, что твоя тетя всегда будет рядом с тобой. Хотя и понимала, что от Рори пока не слишком многое зависит, пока он не вырастет и не станет потрепанным жизнью и надломленным взрослым, как все мы.

— Ты счастливчик, — сказала я Адаму. — Он чудо.

— Я рад, что ты одобряешь, — ответил брат. — И кстати, то, как ты завороженно смотрела на Рори…

— Это не было пробуждением великого материнского инстинкта.

— Извини, кажется, это прозвучало немного патриархально, из разряда «все женщины хотят деток», — улыбнулся он.

— Ты и сам патриархальный, — сказал Питер.

— В традиционных ценностях нет ничего плохого, — ощетинился Адам. — Я за свободу личности. И считаю, что человек имеет право делать то, что хочет, жить, как хочет, зарабатывать столько денег, сколько хочет, и не дожидаться вмешательства со стороны государства.

— Что-то это мне напоминает, — хмыкнул Питер. — Не иначе как твой босс, Тэд, в первый день работы сунул тебе в руки брошюру Айн Рэнд[132] — преподнес вместе с этими запонками-долларами.

— Айн Рэнд говорит очень правильные вещи о назначении индивида.

— Известные также под именем культа эгоизма, — заметил Питер.

— А давайте закатим большой ужин, я приглашаю, — сменил тему Адам. — Отметим событие.

— Только если это будет дешево и сердито, — сказала я.

— Не обязательно, чтобы было дешево и сердито, — возразил Адам.

— Потому что ты только что срубил полмиллиона? — спросил Питер.

Прежний Адам засмущался бы от этого замечания и скрючился бы, как усталый боксер от удара снизу. Но Наш Обновленный Брат в Шикарном Костюме только пожал плечами и одарил Питера лукавой, проницательной улыбкой:

— Идет, пусть будет дешево и сердито. Как насчет «Таверны Пита», нашего любимого семейного заведения? И заплатить по счету можешь ты, старший брат.

Именно это и делал Питер спустя примерно три часа и три бутылки вина, когда все мы трое уже были, мягко говоря, под мухой. За ужином разговор у нас сразу зашел о странном, каком-то ненормальном воссоединении наших родителей. Как я заметила по этому поводу, «возможно, они вернулись в ту фазу отношений, на которой были до нашего рождения, пока мы не появились и не стеснили их».

— Дети не могут тебя ограничить, — сказал Адам. — Это делаем мы сами.

— Мудро, — заметил Питер. — Но если говорить о людях, родившихся в конце двадцатых… какой у них был выбор, кроме того, чтобы поступать так, как от них ожидало общество?

— Они, собственно, стали первым поколением, которое смогло разводиться без страха, — продолжила я. — Мама как-то говорила мне, что в детстве ни у кого из ее сверстников не разводились родители.

— Зато большинство из них ненавидело своих супругов… — С этими словами Питер, уже не вполне трезвый, как-то неловко схватил Адама за плечо: — Зато ты-то у нас счастлив в браке, верно?

— По крайней мере, я нашел ту, которая хочет со мной остаться.

Питер был заметно удивлен этой словесной пощечиной. Особенно потому, что это было совсем не в стиле Адама — по крайней мере, до того момента, как он надел этот костюм.

— Что ж, поделом мне, заслужил, — тихо сказал Питер.

В ответ Адам легонько похлопал своего старшего брата по плечу:

— Просто перестань проезжаться по поводу Дженет, о’кей?

В ответ Питер молча кивнул. Примечательный это был момент… и грустный. Соотношение сил между двумя моими братьями изменилось. Неуверенный, застенчивый, сомневающийся в себе, немного провинциальный Адам, нашедший убежище в работе хоккейного тренера, стремительно выбивался на первые роли. Для Питера это явилось лишним доказательством того, что его собственная звезда закатилась и он больше не в эпицентре событий.

Адам заметил состояние брата:

— Не сомневаюсь, как только выйдет твой роман — успешный, разумеется, — Саманта тут же постучит к тебе в дверь, прося прощения. Но ты-то будешь продолжать жить дальше, да?

Черт! Это был удар ниже пояса. И Адам выбрал идеальное время, чтобы он отозвался максимально болезненно. Что это было — неужели наконец прорвались сдерживаемые годами обиды и разочарования? Адам обронил однажды: «Не считая лет, когда я играл в хоккей, меня всегда считали малолеткой и слабаком». Или его наставник Тэд давал ему уроки, помогающие перенаправлять внутреннюю агрессию, к тому же подкрепленные кругленькой суммой, которую он только что заполучил? Или ему просто важно было показать Питеру, в чьих руках сейчас власть?

Принесли счет. Адам устроил по этому поводу спектакль, но Питер настоял, что платит он, хотя я знала, что сотня долларов — это сумма, на которую он старается прожить неделю.

— Зачем ты? Это совсем не обязательно, — повторил Адам.

— Нет, обязательно, — отрезал Питер с оттенком пьяной воинственности.

Господи, он ведь тоже унаследовал упрямство нашего отца — упереться и не отступать, не показать слабость, если другой мужчина бросает вызов. Даже если это брат.

— Я, может, и испытываю трудности как писатель, — сказал Питер, доставая карточку банка «Американ Экспресс», — но пока еще в силах угостить ужином брата и сестру, да еще и по такому важному семейному поводу: новое поколение пришло в мир. Но скажи мне вот что, папочка Рокфеллер, что это за высокодоходные облигации ты крутишь на Уолл-стрит?

Адам проигнорировал насмешливую кличку, разлил по бокалам остатки вина и, подняв свой, повернулся к Питеру:

— За тебя и за то, чтобы ты добился успеха в жизни. Потому что, Большой Брат, высоко ли ты взлетишь, зависит только от того, чего ты сам от себя ждешь.

— Я буквально слышу, как рождается песня, — ощетинился Питер. — Или это цитата из книжечки Тэда Стрикленда?

— Какая разница, кто это сказал? Это разумный совет, и мне он, безусловно, помог по-новому взглянуть на самого себя и на мои отношения с миром.

Питер уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но тут вмешалась я:

— Высокодоходные облигации, Адам. Я хочу узнать о них все.

Адам допил вино, решительно поставил бокал и заговорил.

На протяжении следующих пятнадцати минут он излагал все, что можно было, о высокодоходных облигациях. Я узнала, что их подразделяют на три категории: облигации неинвестиционного класса, спекулятивные облигации и бросовые, или мусорные, облигации. Что облигации с рейтингом ниже инвестиционного уровня имеют более высокий риск дефолта или «других неблагоприятных кредитных событий», но обычно приносят более высокую доходность, чем облигации более высокого качества, что делает их привлекательными для инвесторов, которые не боятся рисковать. Что мусорные облигации работают как долговые расписки компании и приносят высокую доходность, потому что их кредитные рейтинги ниже чистых.

Питер, слушавший все это с большим интересом, поднял палец:

— И кто же инвестирует в мусорные облигации — только корпорации и денежные мешки?

На это Адам, улыбнувшись, сообщил, что он готов помочь любому из нас легко получить от одиннадцати до двенадцати процентов годовой прибыли на инвестиции.

— Ни один инвестиционный продукт не принесет вам такой доходности: удвоение денег с совокупной прибылью примерно через шесть-семь лет. Вот почему инвестирование в мусорные облигации предназначено исключительно для богатых. Для многих индивидуальных инвесторов использование фонда высокодоходных облигаций имеет большой смысл. Эти фонды не только позволяют вам пользоваться данными профессионалов, которые проводят весь свой день за изучением мусорных облигаций, но и снижают ваш риск, диверсифицируя ваши инвестиции по разным типам активов.

— Ты настоящий продавец, — сказал Питер.

— Ты — настоящий молодец, так здорово во всем разбираешься и схватываешь на лету, — попыталась я нейтрализовать выпад Питера.

— Теперь у тебя есть представление о том, как работают высокодоходные облигации. И, кстати, продажа облигаций, которую я проводил последние несколько недель, действительно принесла нам большие деньги. И поэтому…

Адам вытащил два конверта из портфеля и передал один мне, а другой Питеру. Заглянув внутрь, я побледнела. Внутри лежала толстая пачка стодолларовых банкнот.

— Вы оба сегодня вечером должны поехать домой на такси — надо учитывать разгул преступности в этом городе.

Питер уставился на пачку с деньгами, словно вглядывался в какую-то пропасть.

— Сколько здесь? — спросил он.

— По пять тысяч в каждом, — сказал Адам. — И вы примете это от меня, и точка.

Питер потер глаза.

— Ты только что спас мою задницу, — выдохнул он. — Я в этом месяце не смог выплатить кредит по ипотеке.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — улыбнулся Адам.

— Спасибо, — сказал Питер. — У меня нет слов.

— Мы семья. Для меня это радость.

Через несколько минут мы посадили Питера в такси и отправили его в Бруклин. Выпитое вино сильно подействовало на него, добавив угрюмости. На прощание он чмокнул меня в щеку, а затем, заключив Адама в медвежьи объятия, шепнул что-то ему на ухо. Когда Питер уехал и Адам предложил взять такси на двоих, я полюбопытствовала, что сказал ему брат.

— Попросил прощения. Я, понятно, ответил, что давно простил его.

— Твой подарок слишком щедр.

— Потрать его на что-нибудь интересное — например, отделай заново квартиру.

— Она и так меня устраивает. Может, приберегу, а потом съезжу куда-нибудь — правда, Джек не разрешает мне брать отпуск больше чем по неделе два раза в год.

— Мне Тэд и такого никогда не позволит. Правда, я пока и не думаю об отпуске. Может, подумаю, когда у меня будет десять миллионов в активах.

— Это твоя цель?

— Как минимум. И знаешь что? Я только что внес залог за дом в Гринвиче. Недалеко от загородного клуба. Очень стильный, под французский замок. Бассейн. Теннисный корт. А еще я только что взял квартирку в городе, всего две спальни, на углу Семьдесят первой улицы и Лексингтон. Сделкой, конечно, занималась мама.

— Сколько?

— Сто сорок пять. Это старый дом, со швейцаром. Квартира, конечно, нуждается в ремонте — правда, дизайн меня не так уж волнует. Но, по крайней мере, теперь у меня есть где перекантоваться в Нью-Йорке на неделе. Ведь рабочий день у меня порой затягивается до четырнадцати часов…

— А что Дженет обо всем этом думает?

— А что Дженет? Она скоро переедет в дом на пять спален, с обслугой.

— Обслуга? Что ты имеешь в виду?

— Постоянная няня, горничная.

— Не слишком ли широко ты разворачиваешься?

— Те пятьсот тысяч, которые я только что заработал, это только начало. Ровно через год я смогу и тебе купить жилье. Обязательно.

— Не забегай вперед.

— У тебя тоже дела идут хорошо. Вверх к успеху, да?

— Понимай, как хочешь. Мне нравится то, что я делаю. Мой шеф немного похож на твоего — очень требовательный. Но на сегодняшний день он, кажется, мной доволен, и у меня есть книга, которую я отвоевала и полностью веду сама, от и до. Надеюсь, скоро она наделает шума.

— А на любовном фронте?

— Проехали эту тему, — отрезала я.

— Я просто не хочу, чтобы ты была одна.

— Я не одна.

— Точно?

— Адам, прошу тебя…

— Ладно, ладно. А еще я очень хочу, чтобы ты бросила курить, — сказал он, когда я вынула сигарету.

— Я тоже этого хочу.

— Сколько в день?

— Пачка-полторы.

— Боже, Элис…

— Вот что я тебе скажу: если ты начнешь читать хотя бы по одной книге в неделю, я завяжу с курением.

— По книге в неделю… я?

— Разве ты не жаждешь спасти мою жизнь? — сказала я с улыбкой, когда такси остановилось перед моим домом.

— Это скорее по твоей части. Как ты думаешь, с Большим Братом все будет в порядке?

— Рано или поздно все наладится… по крайней мере, я на это надеюсь.

Однако со своим романом Питер окончательно зашел в тупик. Сюжет отказывался двигаться вперед, персонажи упорно не желали оживать. В конце апреля Питер позвонил мне и рассказал, что решился все же показать сто восемьдесят страниц рукописи своему издателю в «Литтл, Браун, Кен Франклин». Через неделю Франклин пригласил его в свой кабинет и выразил вежливое беспокойство по поводу прочитанного.

— По сути, он дал мне понять, что считает это неудачей. Правда, он признал, что там есть «блестящие сюжетные ходы», но при этом текст сбивчив и слишком многословен, «с фрагментами пространных отступлений на тему, что такое быть американцем, а этими излияниями невозможно удержать внимание читателя».

Питер обладал фантастической способностью дословно цитировать других людей.

— Согласна, это фигово, — сказала я. — Но почему бы не взять пять тысяч, которые дал тебе Адам, и не исчезнуть куда-нибудь на пару месяцев? Правда, можешь же ты затеять большое приключение, вернуться и описать его. Рассказ о путешествии, что-то злободневное, важное… Тебе отлично удаются такие вещи. Или…

— Я ведь уже говорил, деньги потрачены.

— На что?

— На жизнь. Знаешь, я слишком широко размахнулся на аванс и деньги за фильм. Щедрый дар Адама помог расплатиться кое с какими долгами и оплатить ипотеку.

— Тогда есть только одно решение: покажи, что ты на многое способен, и придумай новую идею для книги, которая заставит Кена Франклина забыть про роман. А еще надо обдумать, как ты будешь платить по счетам, пока работаешь над книгой.

— Я вообще не уверен, что выдержу это переписывание новой книги… раз за разом, версия за версией.

— Сначала найди подходящую идею, чтобы увлекла издателей.

Вот бы Питеру такой энтузиазм и охоту к переписыванию рукописи, как у моей литературной протеже, южанки Джесси-Сью. Она порадовала превосходной очередной версией, переработав текст с учетом всех моих правок и редакторских предложений. Я провела очень долгие выходные дома с рукописью и сочла, что работа сделана на девяносто процентов. Отдельные придирки у меня все еще оставались, но общий замысел, ритм, выразительность не шли ни в какое сравнение с той, хоть и захватывающей, но скверно выстроенной и запутанной историей, которую шесть месяцев назад вручил мне Джек. Небо и земля! В понедельник я постучалась в дверь Джека и, войдя, сразу заметила огромные круги под глазами и затравленный взгляд человека, которому срочно требовалось часов двенадцать крепкого сна. Он вытряхнул пару таблеток из пластикового пузырька с лекарством.

— Хорошо провели выходные? — спросила я.

— Мне сегодня не до шуток, Бернс, — буркнул Джек.

— Это был совершенно нейтральный вопрос.

— А вот у меня совершенно не нейтральное похмелье в сочетании с тремя бессонными ночами. Если вам когда-нибудь потребуется продержаться на ногах день после двух часов сна, пойдите к врачу, как я, и попросите его прописать декстроамфетамин. И скажите спасибо нашему общему другу Хоуи за помощь: это он порекомендовал. По его словам, он только на этой штуке живет и держится.

— Ну, а когда вы как следует отдохнете и выспитесь, можете почитать это, — сказала я, кладя рукопись книги Джесси-Сью на стол. — Автор сделала все, чего я от нее хотела.

— И получился шедевр, а?

— Я чувствую, что при правильной раскрутке круг читателей может быть огромным. Да, оригинальное название Джесси-Сью «Папочка-змей кусает» я изменила, оставила просто «Папочка-змей».

— Это может сработать, если дать атмосферный, но поясняющий все подзаголовок, что-нибудь такое, например: Я выросла в захолустье. Я прочту и дам вам знать.

Двенадцать дней спустя на редакционной встрече (в моем присутствии) Джек расхвалил роман, сказав команде, что у «Папочки-змея» имеются все задатки стать «американской классикой — южная готика плюс леденящая душу история взросления, при этом с окончанием, вселяющим надежду».

Когда я показала ему свежую фотографию Джесси-Сью — она сделала ее по моей просьбе на прошлой неделе, — он убедился, что она достаточно хорошо смотрится — длинноволосая, задумчивая, «милая, уютная девушка, отнюдь не дура». Так и получилось, что Джек отправил нас с руководителем отдела рекламы Сарой в Северную Каролину, чтобы мы познакомились и взглянули на те места, где происходило действие книги. Нужно было понять, как это обыграть с наибольшей пользой для книги, чтобы привлечь внимание прессы.

Поездка оказалась настоящим откровением. Потому что в реальной жизни Джесси-Сью оказалась еще интереснее. Высокая, худощавая, с волосами до пояса и внимательными глазами много пережившего человека. Ее любимой одеждой были узкие прямые джинсы, синие рабочие рубашки и потертые ковбойские сапоги. Жила Джесси-Сью в небольшом домике двадцатых годов — не дом, а настоящий музей народных ремесел — в тихом уголке Шарлотта. Она рассказала, что еще десять лет назад этот городок был типичной южной глубинкой, но с недавних пор начал активно развиваться и расширять экономическую базу, равняясь на неуклонно растущую соседнюю Атланту.

— У меня имеется теория касательно жизни к югу от линии Мэйсона — Диксона[133], — сказала она нам в своей любимой местной забегаловке. — Юг изменили не Гражданская война и реконструкция. И не Закон о гражданских правах 1964 года, и не принудительная десегрегация, которая здесь никогда и не применялась. А изменило Юг одно, и только одно: кондиционеры.

Пока люди в Дикси не получили возможность работать в прохладе, контролируя температуру, это место восемь месяцев в году было немыслимой душегубкой. Кондиционирование воздуха стало для Юга истинным цивилизационным фактором — вот почему сейчас так быстро развивается Атланта. И Шарлотт по той же причине стремится стать финансовым центром притяжения для всех северных оппортунистов, которые ищут местечко подешевле, где бы им открыть свою контору. Поверьте мне, через пятнадцать — двадцать лет в этом южном городишке появятся небоскребы и толпы лощеных янки в костюмчиках, управляющих крупными страховыми и бухгалтерскими фирмами, они уже принюхиваются к здешним местам. Из аэропорта будут налажены прямые рейсы в Лондон, появятся пятиполосные шоссе и куча новых загородных клубов…

Ух ты! У нашей барышни был хорошо подвешен язык. Особенно после пары стаканчиков «Эзры Брукса», ее любимого бурбона, в том дешевом кабаке — «Последний оплот», — куда Джесс-Сью частенько заходила по вечерам выпить со своим постоянным другом — сохранившим верность идеалам хиппи плотником из Алабамы по имени Джейк, в прошлом изучавшим английский в Университете Миссисипи и собравшим впечатляющую домашнюю библиотеку. Это именно он поработал, потрясающе украсив дом Джесси-Сью, да и сам он — лохматый и усатый чувак слегка за сорок — был по-своему довольно красив. Уклоняясь от военного призыва, он перебрался на север, в Канаду, а в 1975 году, когда Форд предложил амнистию для уклонистов, вернулся на юг, бродяжничал, пробавляясь случайными заработками, плотничал то там, то сям. В Шарлотте решил задержаться ненадолго. С Джесси-Сью познакомился, помогая чинить ограду в средней школе, где она преподавала.

Сама она так это описывала: «Он увидел, как я выхожу из школы после семинара по „Шуму и ярости“ для пяти способных старшеклассников. Книга была у меня под мышкой, и он остановился, заговорил о Фолкнере… и рассуждал довольно убедительно. Я подумала: а чувак-то неглуп, с таким я не отказалась бы познакомиться поближе».

Через год с небольшим после нашей первой встречи в прессе на все лады перепевался этот рассказ Джесси-Сью, моей первой потрясающей литературной находки, о знакомстве с ее бойфрендом. Это случилось, когда «Папочка-змей» получил множество положительных рецензий и оставался в списках бестселлеров в течение двенадцати недель, уверенно входя в четверку хитов. Программа «60 минут» сделала потрясающий материал о Джесси-Сью. В нем она с репортером побывала в крохотной нищей деревушке, которую когда-то называла домом. Джесси-Сью даже уговорила старейшин местной церкви позволить им заснять на пленку ритуал со змеями. Этот репортаж стал небольшой сенсацией. Я смотрела его дома с Дунканом и Хоуи, которых пригласила отпраздновать этот успех ужином с китайской едой из соседнего ресторана «Сычуань Верхнего Вест-Сайда» и несколькими бутылками просекко, купленными мной по такому случаю. Сама я побывала в той церкви за восемь месяцев до передачи, в сопровождении Джесси-Сью и Сары Ричардсон, одного из наших ведущих пиарщиков. Родная деревушка Джесси-Сью, Бэннер Элк, была, как она и описывала, убогой дырой. Апостольская церковь, в которую она ходила каждое воскресенье с младенчества до своего побега в семнадцать лет, оказалась скорее крохотной часовней из грубо обтесанных бревен. Пяток скамей, простой алтарь — вот, собственно, и все. Бэннер Элк, с населением девятьсот семьдесят человек, был расположен на границе с Западной Вирджинией и отличался таким низким уровнем жизни и социального устроения, какого мне нигде не доводилось видеть. Сельская глубинка штата Мэн, куда мне случалось наведываться в годы учебы в Боудине, меркла по сравнению с этой другой Америкой — погрязшей в нищете и грязи, необразованной, географически отрезанной от внешнего мира и фанатично, до суеверия религиозной. Отец Джесси-Сью покинул общину много лет назад.

— Как только я сбежала из дому и заявила в полицию, родители скрылись вместе с четырьмя моими младшими братьями и двумя сестрами, — рассказывала Джесси-Сью нам тогда по дороге в Бэннер Элк. — Последнее, что я слышала, что они обосновались на севере Техаса, недалеко от Амарилло. Папа устроился работать на нефтяную вышку, все мои братья и сестры выросли и разъехались. Я ясно дала понять ФБР (они вели расследование): если они могут гарантировать, что отец больше никогда ко мне не приблизится, то я не буду свидетельствовать против него в суде — не хотела проходить через кошмар дачи показаний. И встречаться со своей матерью я тоже не хотела — она же знала обо всем, что делал папочка-змей, и со всем соглашалась. Федералы заверили, что позаботятся о том, чтобы в будущем ни один из родителей никогда меня не беспокоил. Думаю, моя позиция их вполне устроила. Это ведь были федералы из Северной Каролины и Техаса, а происходило это все в начале семидесятых.

Когда мы подъезжали к Бэннер Элк, я ждала, что при виде Джесси-Сью из всех щелей будет хлестать враждебность. Но люди здоровались с ней с искренней теплотой — не лезли обниматься-целоваться, но явно были рады видеть ее в гостях.

Поскольку приехали мы в воскресенье, вся деревня собралась в церкви. Здесь были баптисты, и пресвитериане, и фундаменталисты Церкви Христа, а кроме них — еще апостольские братья. Мы пришли в часовню перед самым началом службы, взоры прихожан были устремлены на нас. Духовное лицо — мужчина лет пятидесяти пяти с бочкообразной грудью, в бордовой рубашке с короткими рукавами и белым пасторским воротничком и с татуировкой на левом бицепсе, изображающей распятого Иисуса, — решительно направился прямо к нам. Это был пастор Джимми.

— Мисс Джесси-Сью, с возвращением. И приветствую ваших друзей в нашем молитвенном доме.

С этими словами пастор вернулся к грубо обработанному дощатому алтарю, призвал всех встать и начал пронзительную молитву Богу Всевышнему: он молился о милосердии к нам, грешникам, не заслуживающим милосердия, восклицал, что апокалипсис приближается и уже совсем близко, что скоро мы увидим Четырех Всадников — и тогда весь Народ Божий вознесется прямо на Небеса, а те, кто не спасется…

В этом месте Джимми устремил на меня и мою коллегу пронзительный, как луч лазера, взор. А потом внезапно, будто внутри у него щелкнул невидимый духовный переключатель, он заговорил на каком-то непонятном, безумном языке — во всяком случае, то, что срывалось сейчас с губ пастора, отдаленно напоминало какие-то неясные, искаженные слова. Как позже объяснила нам Джесси-Сью, это явление было известно как глоссолалия, или говорение на языках, — странный язык, предназначенный для личной молитвы, казалось, прорывался изнутри пастора и всех его прихожан. Это была настоящая какофония, вся часовня вибрировала, звуки отражались от стен. Затем пастор сунул руку в стоящую у алтаря закрытую низкую корзину. Миг — и вокруг совершенно обнаженной руки Джимми обвилась смертоносная гремучая змея, а он продолжал говорить на языках, хотя теперь его голос упал почти до шепота — видимо, чтобы не побеспокоить ядовитую рептилию.

В репортаже «60 минут», посвященном Джесси-Сью, тоже запечатлели эту церемонию со змеей. Трансляция шла в прайм-тайм воскресным вечером, когда большая часть американцев была дома, и произвела настоящий фурор. Не успела я выключить телевизор, как позвонил Джек:

— Хотя у меня температура за тридцать девять из-за этого дурацкого гриппа, который я где-то подхватил, и я еле доползаю от постели до туалета, но этот материальчик про Джесси-Сью в «60 минутах» я все-таки посмотрел. Завтра же заказываю допечатку тиража. С этой книги начинается ваше большое плавание, Элис. Поздравляю, ваш испытательный срок закончен, вы приняты.

Переварив похвалу, такую лестную и редкую из уст Джека, я предложила приехать и выступить в роли Флоренс Найтингейл.

— А Хоуи разве не у вас? — спросил он.

— Вот это да, сэр, вам все известно.

— Не портите компанию нашему другу… надеюсь, завтра я доберусь до офиса. Еще раз браво, молодец, Когда я сообщила Хоуи и Дункану, что Джека скосил грипп, Хоуи вздохнул и заметил, что сейчас кругом очень многие болеют. Но затем, сунув руку в свою сумку на ремне, выудил оттуда еще одну, не успевшую нагреться бутылку французского шампанского и настоял на том, чтобы мы продолжили праздновать «триумф Элис». Я упрекнула его за то, что ради меня он так шикует («Болленже», — гласила этикетка, и я отлично знала, это совсем не дешевая марка). Вот его ответ:

— Нынче Лето Господне 1982-го. В Белом доме Рональд Рейган, на Даунинг-стрит, 10, заправляет Мэгги Тэтчер. Бизнес процветает. Деньги — это универсальный язык нашего времени. Так что да, чтобы отпраздновать твой успех, нам следует выпить именно «Болленже».

— Это звучит слишком брутально и в духе Хемингуэя, — отреагировал Дункан, — придется тебе продолжить сюжет в том же стиле, например отправиться ловить марлинов во Флориде.

— Только в том случае, если у них красивые derrières[134], — заявил Хоуи.

— Тебя могут посадить за развращение морских обитателей, — предостерегла я.

— Не забывай, это же Америка. Здесь можно откупиться от чего угодно, в том числе даже от незаконной гомосексуальной связи с дельфином.

— Предполагалось, что мы будет праздновать триумф Элис, а не нести всякую чушь, — засмеялся Дункан. — Завтра же я позвоню приятелю в «Атлантик» и предложу им статью о «Папочке-змее», которую намереваюсь написать. Читая книгу, я вот о чем я задумался. В южных штатах Рейган в полном объеме надрал Картеру задницу, потому что, в отличие от арахисового фермера (мыслящего баптиста из Джорджии с безусловно вдумчивым и серьезным подходом к христианскому учению), Рейган, абсолютно неверующий, разыграл своего парня для всех этих болтунов-проповедников, и те решили, что смогут его подцепить на крючок экономического консерватизма.

— Ой, брось, — махнул рукой Хоуи, — последний парад евангелистов в этой стране случился, когда они судили Скоупса[135] за преподавание теории эволюции, да и тогда их осмеяли все, кроме таких же безграмотных невежд.

— Разница в том, — возразил Дункан, — что сейчас, после десятилетий насмешек со стороны либеральной элиты, они готовятся нам отомстить.

В конце той же недели в Национальном клубе искусств состоялась вечеринка в честь «Папочки-змея». Хотя Джесси-Сью никого не знала в Нью-Йорке, Джек и Сара позаботились о том, чтобы на этом событии собралось много гостей. Постарались и Хоуи с Дунканом, каждый из которых привел с собой целый круг представителей нью-йоркских СМИ и литературных деятелей. Вся моя семья тоже пришла. Папа приехал один, оставив Ширли в Нью-Джерси. У него удачно шли дела на работе, однако после третьей порции скотча он признался, что безумно скучает по международным поездкам, без которых когда-то он не представлял себе жизни.

— Работа интересная, перспективная, ставит непростые задачи. Но я превратился в кабинетного служащего. Время летит так быстро, а я хочу помотаться по планете. Я тебе это говорю, потому что горжусь тобой. Горжусь тем, чего ты достигла. Но послушай своего старика — не застревай в кабинете!

«Но я люблю свою работу», — хотела ответить я, но не успела: меня утащил Хоуи со словами, что Джек собирается произнести спич, поприветствовать всех собравшихся и выразить восхищение Джесси-Сью. Мама тем временем порхала по залу — казалось, она знакома со всеми присутствующими, — обмениваясь любезностями, болтая на нейтральные темы, очаровывая всех и каждого. В последнее время нам с ней стало легче общаться. Она будто нашла наконец себя, обрела чувство идентичности и независимость, и благодаря этому жизнь ее стала полной и насыщенной. Мама избавилась от скуки. А свое образно восстановив отношения с папой — да, их роман продолжался! — она обнаружила, что ей не хочется знакомиться с какими-то чужими мужчинами и мириться с их желаниями и потребностями.

— Как же хорошо с твоим отцом. Мы встречаемся по вечерам раз-другой в неделю. Потом он возвращается к себе. Мы получаем то, чего оба хотим. А с Ширли, я считаю, ему надо расстаться. Не потому, что она плоха. Судя по тому, что он мне рассказывает, она вполне даже ничего, если не считать ее неистребимого сикокесского[136] акцента. Просто зачем усложнять себе жизнь, общаясь с другой женщиной, если несколько раз в неделю в его распоряжении я? Между прочим, после того как мы развелись, секс у нас супермощный.

Я выложила все это Питеру, который через несколько месяцев после ухода Саманты начал вести колонку в «Виллидж Войс» под названием «Вид слева», которая позволяла ему, по его выражению, «беспрепятственно говорить практически обо всем с радикальной политической точки зрения». За это ему платили триста долларов в неделю, чего хватало на оплату жилья и на скромную жизнь в городе. Тем временем мой брат уговорил своего редактора в «Литтл, Браун» забыть о романе и вместо него позволить ему взяться за воспоминания о жизни студентов в университетском кампусе в шестидесятых годах. Правда, с одной оговоркой. Аванс, который Питер получил и уже успел истратить, превращался в полный и окончательный гонорар за новую книгу, без каких-либо доплат.

Он рассказал мне об этом по телефону, добавив, что у него, судя по всему, нет другого выхода, кроме как принять это предложение.

— Согласна, — ответила я. — Издатели предлагают тебе способ избежать профессионального самоубийства. Прости, если прозвучало резко. Мой тебе совет: соглашайся и постарайся написать блестящую книгу. И еще один маленький совет насчет твоих левацких откровений: постарайся писать чуть попроще, тогда твоя аудитория расширится. Если хочешь, конечно, чтобы тебя читали не только эти странные ребята из «Виллидж» и горстка троцкистов, еще оставшихся в Вашингтон-Хайтс.

— Моя сестричка стала знатоком литературного Нью-Йорка.

— Я, по крайней мере, не рассказываю небылиц.

На вечеринку по поводу выхода книги Питер пришел один. Хотя я знала, что за эти месяцы он встречался и расходился с несколькими женщинами, было совершенно ясно, что рана от ухода Саманты еще не зажила, наоборот, та снова ее разбередила, позвонив брату неделю назад и сообщив, что она беременна. Он не сразу решился поделиться этой новостью со мной, зная, что и мне будет больно об этом узнать. Но о том, что Тоби вскоре станет отцом, я уже знала от Хоуи, который был настоящей деревенской кумушкой во всем, что касалось сплетен о нью-йоркских книжных кругах. А то, как я отреагировала на новость — равнодушно пожала плечами, — говорило, что за восемь месяцев, прошедших с ухода Тоби из моей жизни, боль несколько притупилась.

Я подвела Питера к Джесси-Сью. Она прекрасно выглядела, вся сияла и умело скрывала нервозность, не оставлявшую ее с того момента, когда несколькими днями ранее она вышла из самолета в Нью-Йорке. Известность свалилась на нее неожиданно, а вместе с ней, о чем я ее заранее предупреждала, много сложностей, неумение разобраться с которыми разрушило карьеру не одного литератора. То, что Голливуд выложил шестизначную сумму за права на книгу, означало также, что придется нанять хорошего бухгалтера. В планы Джесс-Сью входила покупка дома в суровом, омываемом Атлантикой уголке Северной Каролины, известном, как Внешние Отмели. А кроме этого, как она сказала мне, они с Джейком хотели только одного — снова погрузиться в безвестность, когда утихнет шумиха вокруг книги.

— Безвестной ты уже никогда больше не будешь, — заметила я, — но, разумеется, можешь оберегать неприкосновенность своей частной жизни. А еще ты можешь сделать мне очень большое одолжение, если как можно скорее напишешь следующую книгу.

Я видела, что Джесси-Сью произвела на Питера огромное впечатление. Джейк отказался от поездки в Нью-Йорк и предпочел остаться на юге. («Среди всех этих важных городских шишек он бы чувствовал себя совершенно неуместным», — сказала мне Джесси-Сью.) Заметив, что между моим автором и моим старшим братом явно проскочила искра, я готова была вмешаться. Помешал Адам, подоспевший как раз к приветственной речи Джека.

Положив руку мне на плечо, он шепнул мне:

— Большому Брату сейчас очень нужно женское внимание. Эта миленькая южная красотка, твой автор, взрослая девочка и сама разберется, как вести себя с таким ухарем, как наш Питер.

Костюмы Адама становились все более разнообразными и хорошо скроенными, что позволяло скрывать его неуклонно растущие объемы. Полнота как бы отражала его постоянно растущее состояние. Их с Тэдом называли королями высокодоходных облигаций. В статье в «Уолл-стрит джорнал» сообщалось, что в прошлом году Адам получил почти два миллиона долларов жалованья и премиальных. Дженет по большей части держалась в тени, хотя все выходные Адам неукоснительно проводил с ней и Рори в экстравагантном особняке в стиле Людовика XIV. Побывав там однажды, я была шокирована, увидев в хозяйской ванной краны из золота. Обустройство дома Дженет взяла на себя и обнаружила настоящий талант нувориша к тому, чтобы тратить солидные деньги мужа на вещи избыточные, роскошные и безвкусные. Я позволила себе выразить тихое беспокойство по поводу стоимости инкрустированных мраморных полов, хрустальных люстр ручной огранки, нянь для Рори (отдельно дневной и ночной), а также персонального, улучшенного, как у рок-звезд, автоприцепа и большого нового пикапа-«шевроле», чтобы этот прицеп возить, которые Дженет уговорила подарить ее безбашенному братцу-рокеру. Но Адам сказал, чтобы я не переживала. Он собирается купить квартиру для папы и только что буквально всучил двадцать штук баксов Питеру («Хватит уже ему заниматься самобичеванием и жить, как монах»), а летом отправляет маму с папой в «круиз мечты» по Средиземному морю.

— Еще я хочу попросить маму, пусть подыщет для тебя симпатичную небольшую квартирку в районе, какой выберешь, и я сразу же тебе ее куплю.

Я не собиралась пользоваться щедростью Адама просто потому, что в принципе не хотела никому быть обязанной. Но мне было очень приятно, что сегодня вечером он нашел время и отвлекся от своей гиперактивной жизни на Уолл-стрит, чтобы приехать сюда.

— А ты что же, думала, я упущу возможность увидеть, как моя маленькая сестренка получает лавры крутого игрока в Нью-Йорке? — усмехнулся Адам.

Я не успела открыть рот, чтобы ехидно выговорить ему и за «сестренку», и за «игрока», потому что внезапно к нам подскочил Хоуи и схватил меня за локоть:

— Простите, мистер Финансовый Воротила, что похищаю у вас Элис, но она действительно очень мне нужна… всего на несколько минут.

Тон приятеля меня встревожил. Как и тот факт, что он потащил меня прочь из главного зала, где проходила вечеринка, в небольшую гостиную поблизости. Хоуи втолкнул меня в комнату, и у меня потемнело в глазах. Там в большом мягком кресле полулежал Джек — без пиджака, галстук распущен, рукава мокрой от пота темно-синей рубашки закатаны, и оба предплечья покрыты какой-то страшной сыпью.

— Господи, — беззвучно прошептала я. — Тебя же нужно срочно отвезти в больницу.

— Все будет хорошо, — слабым, бесцветным голосом прошелестел Джек. — Это просто какой-то вирус.

— Такой же, как у половины моих друзей, — добавил Хоуи мрачно, будто давая понять, что он знает: Джек подцепил что-то скверное. Очень скверное.

— И у тебя тоже? — спросила я у Хоуи.

Он отвернулся, глядя через окно на феерию огней ночного Манхэттена.

— Пока нет, — наконец ответил он.

Глава двадцать восьмая

Сначала его упорно называли ГИД: гей-связанный иммунодефицит. Сия аббревиатура любезно была предоставлена другой аббревиатурой: ЦКЗ (Центром по контролю за заболеваниями). Несколько месяцев спустя, в августе 1982 года, название заменили на СПИД: синдром приобретенного иммунодефицита. На переименовании настояла недавно созданная организация «Кризис здоровья у гомосексуалов»[137]. Основал ее в начале года регулярно будоражащий общественное мнение писатель по имени Ларри Крамер, который нажил множество врагов, но в конечном счете изменил историю, добившись признания того факта, что этой бурно набирающей обороты эпидемии необходимо уделять серьезное внимание на федеральном и международном уровне. Крамер также заявлял, что синдром не должен считаться болезнью геев, поскольку гетеро-сексуалам он угрожает не в меньшей степени. Когда заболел Джек — почти одновременно с десятком друзей и коллег Хоуи, — о СПИДе было известно еще очень мало. На руках у Джека образовались раны, а несколько раз он рассказывал мне, что просыпается среди ночи оттого, что буквально плавает в поту. Какое-то время он еще продолжал ходить на работу, изо всех сил стараясь избежать огласки и скрыть свой недуг. С наступлением лета, пытаясь справиться с продолжающейся потливостью, он нещадно эксплуатировал кондиционер, устраивая в кабинете арктический холод. Периодически он под страхом увольнения требовал, чтобы я никому не рассказывала о его болезни. Увы, это тоже было тревожным симптомом его болезни — нарастающая паранойя по поводу того, что будет, если люди узнают, что он болен тем, что сам называл «рак гомосексуалов». Хворь сделала Джека пугающе вспыльчивым и злым. Трижды в то лето он срывался на меня, называя некомпетентной и безалаберной, когда решил, что я пропустила срок сдачи материала или не явилась к нему в квартиру немедленно по первому его требованию. Когда я спокойно объясняла ему, что (а) до срока сдачи, который он считал пропущенным, осталось еще несколько недель и (б) на моем автоответчике не было никаких сообщений от него, он сначала злился, называя меня обманщицей. А потом просил у меня прощения с таким виноватым видом, как будто совершил самый ужасный грех, который только можно вообразить.

— Прошу, не рассказывай никому о моем кошмарном поведении, — говорил он.

Впрочем, он хорошо знал, что я регулярно разговариваю с Хоуи, который, в свою очередь, ходил к Джеку каждый день и свел его с врачом с Кристофер-стрит по фамилии Моргенштерн, добродушным и похожим на раввина. Хоуи сам лечился у него с самых тех пор, как в 1976 году поселился в Нью-Йорке.

— Сначала я отнесся к этому толстячку с недоверием — отец четверых детей, дедушка шестерых внуков, который вырос в ортодоксальной еврейской семье в Вильямсбурге. Но половина его пациентов — геи. К нему можно прийти с венерическим заболеванием или инфекцией прямой кишки, и он бровью не поведет — «обычное дело». Что я имею в виду: он никогда не осуждал, не поучал и не разыгрывал сурового родителя, требуя, чтобы я перестал плохо себя вести. Когда только началась эта хрень, приобретающая масштабы эпидемии, он посоветовал мне на всякий случай начать пользоваться презервативами, потому что никто не знал, как и почему распространяется ГИД, но Моргенштерн почти убежден, что его переносят физиологические жидкости. Никто же до сих пор не знает, вирус это или нет. До сих пор нет теста, чтобы определить, болен ты этой гадостью или нет. Я тоже могу оказаться носителем.

— Но пока у тебя нет симптомов.

— Но я же чудовищный ипохондрик. Стоит мне чихнуть пару раз, и я тут же решаю, что обречен.

— Джек… он ведь не обречен, надеюсь?

— Моргенштерн, естественно, не обсуждал его случай — врачебная тайна… и все такое. Но на прошлой неделе я прибежал к нему с болью в горле, решив, что это — начало чего-то ужасного, а оказалось, кстати, что это банальная простуда. А Джек рассказал о своем разговоре с друзьями из больницы Святого Винсента, куда последнее время принимают людей с ГИД. От этих врачей Джек узнал ужасные вещи: что бы врачи ни пробовали, болезнь лечению не поддается. Она не похожа на грипп или какие-то инфекции, которые реагируют на антибиотики. Все эти язвы на руках Джека… сейчас у половины моих друзей такие же. Причем по всему телу. Я знаю одного парня, у него такие на деснах. Другой знакомый был очень упитанным, так он потерял около шестидесяти фунтов и теперь похож на жертву голода в Биафре[138]. Не просто худой — живой скелет. Это какая-то чертова чума. Если доктор Моргенштерн прав и эта зараза передается через кровь или сперму, я обречен. Особенно учитывая количество мужчин, с которыми я был даже за последние недели.

— Начинай пользоваться презервативами, — предложила я.

— Я вообще подумываю взять обет целомудрия.

— Да, правильно.

— Ну, считай это трескучим манифестом, которому я, сама знаешь, никогда не последую. Но с этой минуты я буду использовать резинки и требовать этого от других. Скажи, на работе уже многие знают о Джеке?

— Пока никто ничего не говорил вслух.

— Но все видят, что он испуган, сильно похудел и такой вспыльчивый стал — взвивается на ровном месте.

— Долго скрывать это он все равно не сможет. Особенно если раны появятся в других местах, которые не прикроешь — на лице, например.

Это произошло в конце августа. По моему настоянию Джек по приглашению своего друга, у которого был дом на Файер-Айленде, поехал на десять дней отдохнуть на море — невероятно долгий срок для трудоголиков, какими мы оба были. В последнее время он начинал ко мне прислушиваться, иногда просил его подстраховать. Я взяла на себя важную рукопись, которую он редактировал (обзор истории пятидесятых), а также избавила от почти ежедневных телефонных разговоров с Корнелиусом Паркером, одним из самых возрастных и непростых наших авторов (впрочем, покажите мне хоть одного романиста, с которым было бы просто!). Этот блестящий и беспощадный наблюдатель описывал людей, загоняющих себя в ловушки ритуалов американской жизни, особенно напирая на ужасы семейных отношений, становящихся подчас губительными. Сам он был женат четырежды, этот преподаватель Сиракузского университета, крайне недовольный тем, что в пятьдесят пять лет он все еще вынужден преподавать ради оплаты счетов и многочисленных алиментов. К тому же он был алкоголиком и не скрывал этого. Каждые три или четыре года Корнелиус выпускал по книге и отказывался понимать, почему они не имеют такого же коммерческого успеха, как романы Джона Апдайка — предмет его вечной зависти и ненависти. На самом деле Корнелиус всегда получал прекрасные отзывы прессы, даже несмотря на то, что некоторым критикам казались откровенно унылыми его язвительный взгляд на отношения мужчин и женщин и тот хаос, который они творят совместно. И все же продажи в последнее время падали — настолько, что тираж последнего романа «Почему она от меня ушла» почти не разошелся: было продано всего 4300 экземпляров. Конечно, Корнелиус стал повторяться, мы даже подозревали, что он просто слегка перелицовывает свои же ранние работы, а читатели, поняв это, начали отказываться от его книг. Сейчас Паркер был близок к завершению своего долгожданного нового романа, и его одолевали обычные для писателей страхи и комплексы.

— Почему мой редактор не хочет со мной разговаривать? Он меня избегает? — спросил Корнелиус по телефону, когда Джек уехал отдыхать на побережье Лонг-Айленда.

— Он в отпуске, в котором давно нуждался.

— Но вы отвечаете на мои звонки вместо него уже больше месяца.

— Просто он был безумно занят.

— Слишком занят, чтобы поговорить со мной? Да я единственный автор, которого «Фаулер, Ньюмен и Каплан» печатают целых двадцать пять лет.

— Никто вас не избегает, Корнелиус. Я могу совершенно искренне, положа руку на сердце, сказать, что мы все здесь очень рады каждому вашему новому роману.

— Чему вы можете радоваться, если его никто не читал? Я иду ко дну в смысле денег… если эта книга вас не устраивает…

— Скажите, вам много осталось до ее завершения?

— Примерно пятнадцать тысяч слов. Я даже не уверен, что вообще смогу ее дописать.

— Вы позволите мне прочитать то, что у вас уже есть?

— Вы не мой редактор.

— Джек перед отъездом в отпуск поручил мне в его отсутствие заниматься с его авторами. Если вы хотите узнать мнение…

— Я никогда никому не показываю свои черновики, пока рукопись в работе.

— Тогда заканчивайте ее и приносите… через несколько недель или даже позже, если вам нужно время. Главное — сделать все хорошо.

— Потому что если это будет нехорошо, то…

— Корнелиус…

Очередная долгая пауза.

— Ко мне на несколько дней приезжал мой сын Марк, завтра он возвращается в город. Если он оставит рукопись в вашей редакции, вы сможете прочитать ее за выходные и позвонить мне — обязательно! — в ближайший понедельник?

— Обещаю, что сначала я поговорю о книге с вами, до того как связаться с Джеком. Это лучшее, что я могу сделать.

Но я не обещала Корнелиусу скрыть от Джека, что буду читать книгу. Если бы я промолчала и не сказала шефу, что согласилась ознакомиться с рукописью Корнелиуса, а впоследствии это бы всплыло, думаю, он тут же оторвал бы мне голову, фигурально выражаясь. К тому же, уезжая в отпуск, Джек взял с меня слово ежедневно звонить ему в 18:00 и докладывать обо всем, что случилось в офисе за день. И под «всем» имелось в виду…

— Вы поговорили со снабженцами о заказанных двенадцати дюжинах карандашей «Блэквинг», которых я жду уже нескольких недель?

— Все сделано, Джек.

— Я сказал этой кошмарной суке Сильвии Люксембург, что могу редактировать только карандашами «Блэквинг», номер два. А она заявила мне, что теперь фирма официально закупает «Пейпер Мэйт», номер два. Позже я узнал, что ее брат — торговый представитель «Пейпер Мэйт».

— Карандаши будут у вас на столе в понедельник. Как море?

— Прилично… да нет, черт побери, замечательно. Кажется, я иду на поправку. Моя кожа почти совсем очистилась. Я каждый день хожу на длинные прогулки по берегу. И даже позволяю себе немного поддать. Почти каждый вечер — джин с тоником и бокал белого вина. Если учесть, что в последнее время алкоголь тут же просился наружу, это отличные новости. Потому что, блин, в последние недели мне дико требовалось поддать. Это худшее из всего, что было… надеюсь, теперь и это позади.

Мне так хотелось верить, что Джек окажется исключением из правила, тем самым человеком, который сумеет победит напасть.

— Отлично, просто фантастика, — сказала я.

— Может быть, я даже снова стану с вами любезнее. В последнее время я был таким мудилой.

— Я все понимаю и не обижаюсь.

— А я бы обиделся.

— Нам нужно кое-что обсудить.

— Звучит зловеще.

— В общем, нет, но сначала я хочу прояснить с вами некоторые моменты.

После чего я пересказала наш состоявшийся час назад разговор с Корнелиусом.

— Элис, прочтите его рукопись непременно. Очень разумно было пообещать, что ему вы позвоните первому. Это его немного успокоит. Но так как я вернусь в город не раньше вечера среды, жду от вас звонка в воскресенье с подробным разбором рукописи.

— В какое время вам удобнее?

— Позвоните мне сюда ровно в семнадцать ноль-ноль.

Я так и сделала — позвонила ему в назначенное время, тщательно сдерживая возбуждение, потому что знала, что Джек не доверяет чрезмерным восторгам. «Бурление как реакция на что угодно происходит, как правило, из кишок, а кишки, знаете ли, могут и прохудиться. Даже если вы уверены, что прочитанное — шедевр, отложите свои восторги на несколько дней, остыньте и тогда вернитесь к рукописи с ясной головой».

Именно так я и поступила с романом Корнелиуса Паркера «Очередная ошибка». Название меня немного смущало. Заинтересует ли читателей книга с названием, прямо говорящим о множестве ошибок, которые мы совершаем в жизни? Но роман оказался сногсшибательным: история знакомства мужчины и женщины среднего возраста, за плечами у которых тяжелые разводы и проблемы с детьми. То, что начинается как страстная история любви — настоящий второй шанс, — превращается в рассказ о людях, которым не дали быть счастливыми их собственные комплексы. Это был не очень длинный роман, около 80 000 слов, и две последние главы еще не дописаны, но в нем блестяще была схвачена суть проблемы: как часто мы уничтожаем то, чего хотим больше всего. Ярко и убедительно в романе говорилось о надежде на любовь и о нашей потребности все испортить. Я порадовалась, увидев, что Паркер перенес действие книги из колледжа в Нью-Йорк. Нора и Мэтью, независимо друг от друга, решают изменить жизнь. Они уезжают из пригородов, где жили, и встречаются на Манхэттене — одинокие люди, когда каждому из них основательно за сорок. Корнелиус великолепно описал детали жизни в современном городе. Одной из побочных тем романа стал Манхэттен, внезапно наводненный молодыми мужчинами и женщинами с большими деньгами. Нора и Мэтью, родившиеся там в конце 1930-х, а потом жившие с семьями в Вестчестере, возвращаются в город, в значительной мере утративший свой шарм и превратившийся в место для людей с непомерными финансовыми амбициями. Правда, Корнелиус не дописал две последние главы, но, читая последнюю из написанных, я не могла сдержать слез — дела героев романа, понимавших, что они заслуживают счастья, шли наперекосяк, и Нора и Мэтью ничего не могли с этим поделать.

— Так вот, — сказала я Джеку, позвонив ему ровно в пять вечера, — я честно стараюсь умерить свой восторг. Но этот роман, если им правильно распорядиться, может стать для нас настоящим прорывом.

На следующий день я говорила по телефону с Корнелиусом.

— Я налил себе двойной скотч, — сказал он, — на случай, если все настолько плохо, как я подозреваю.

— В скотче нет нужды, — возразила я. — Вы написали нечто замечательное.

Это привлекло внимание Корнелиуса. Дальше я в течение полутора часов знакомила его со своими многочисленными замечаниями к роману, постоянно приговаривая, что он совершенно великолепен. Я коснулась нескольких фрагментов рукописи, которые требовали доработки, но подчеркнула, что если и пытаюсь уговорить его что-то убрать или переделать, то не для того, чтобы умалить достоинства романа, а лишь для поднятия его коммерческой жизнеспособности.

— Я хочу, чтобы «Очередная ошибка» стала редким случаем, жемчужиной среди романов, настоящей литературой и при этом с хорошими продажами.

Это окончательно решило дело.

— Я так взволнован, — сказал Корнелиус. — Да, кстати… если Джек, по вашим словам, сейчас так занят, его не слишком обидит, если я попрошу вас стать редактором моего романа?

— Я улажу с ним этот вопрос.

Когда Джек вернулся в офис, я сразу поняла: все разговоры об улучшении и выздоровлении после десяти дней на море были в лучшем случае попыткой выдать желаемое за действительное. А в худшем — полным непониманием истинной тяжести его состояния. Он похудел еще больше, лицо стало совсем серым, а на носу образовалась язвочка. Тем не менее говорить о своей болезни он отказывался, отрывисто раздавал распоряжения, а после обеда за три часа прочитал рукопись Корнелиуса. Вызвав меня в конце дня, Джек сказал, что мои впечатления, а также отчет на четырех страницах, который я написала о романе, верны. Далее он подтвердил, что поручает мне полностью взять на себя редактуру книги. Он даже позвонил при мне Корнелиусу и сказал, что эта книга — его «литературное и коммерческое воскресение».

Через две недели после того, как Корнелиус прислал заключительные главы, я взяла напрокат машину в компании «Дайнерс кард», членом которой недавно стала, и поехала в Сиракузы. Там я остановилась в старой гостинице, которую порекомендовал Корнелиус, неподалеку от университетского кампуса. Сам Корнелиус Паркер являл любопытную смесь высокомерия и неуверенности — впрочем, это я заметила уже по нашим телефонным разговорам. Многочисленные беды и поражения оставили след на его грубоватом лице. Для человека, начинающего выпивать примерно в полдень, он был в неплохой физической форме. Жил он один, в его маленьком домике царила стерильная чистота. Как и мой отец, Корнелиус в молодости служил в морской пехоте. Стоило мне упомянуть, что папа побывал на Окинаве, как между нами мгновенно возникло родство, поскольку Корнелиусу довелось пережить другую ужасную битву на Тихом океане — на Гуадалканале. Его четвертая жена, бывшая его студентка, ушла от него полгода назад.

— Четыре брака — это же настоящее торжество оптимизма над опытом, — сказал Корнелиус. — Вы девушка умная, тем более с такой профессией, так что должны знать: выходить замуж за писателя — последнее дело.

— Да, это я уже выяснила.

Во время обеда Корнелиус потянулся за «Джим Бим», но отодвинул бутылку, увидев, что я обратила на это внимание.

— Не ждите, что я моментально исправлюсь, но знаю, нужно завязывать.

— Вот как обстоит дело, Корнелиус. С последней версией все хорошо. И мы с Джеком будем продвигать продажи и маркетинг, чтобы раскрутить ваш роман по полной. А это означает большое внимание к вам со стороны СМИ: интервью в прессе, возможно, репортажи на телевидении и большой тур по стране. Если торговые представители отреагируют и продажи будут такими, как мы надеемся, если мы получим заметный интерес со стороны прессы, то вы можете оказаться в центре внимания в гораздо большей степени, чем раньше. И тут уж все целиком будет зависеть от вас. Если вы по-прежнему будете прикладываться к бутылке, как сейчас, если будете изображать из себя пожилого слабака, которому повезло накропать настоящий бестселлер и он не понимает, что ему с этим делать, то этот роман не станет воскресением, на которое вы так уповаете.

Слушая себя и вздрагивая при мысли, что говорю слишком авторитарно, жестко и прямолинейно, я пыталась понять — неужели все то, что случилось со мной за последние пять лет, сделало меня такой? Откуда эта новая способность брать на себя ответственность — говорить людям вещи, которые им неприятно слышать, ради того, чтобы добиться желаемого результата, — не знак ли это того, что внутренне я незаметно переменилась?

Накануне моего отъезда в Сиракузы Джек позвал меня в свой офис и настоял, чтобы мы выпили. Наливая мне бомбейского джина со льдом, он сказал, что, хотя сейчас октябрь и лето уже закончилось, «стаканчик джина с тоником напоминает мне тот пляж, всего в пятидесяти милях от Манхэттена, а чувство такое, будто ты на Бали или где-нибудь в Австралии. Это заставило меня задуматься: я же почти нигде не был. Может, мне и правда стоит посмотреть мир, пока еще могу… Да нет, я понимаю, сейчас это невозможно по целому ряду причин. Мне нужно вам признаться, Элис, здесь, среди живых, мне осталось быть совсем немного».

Я хотела сказать что-то обнадеживающее, но промолчала.

Джек обратил внимание на заминку и кивнул мне с лукавой проницательностью:

— А вы учитесь, Бернс, вы учитесь. И неплохо справляетесь.

Рассказывать остальным сотрудникам о своей болезни Джек по-прежнему отказывался. Когда Корнелиус пришел на ланч с торговыми представителями и заметил бросающуюся в глаза худобу Джека, он при первом удобном случае отвел меня в сторону:

— Почему же вы не сказали мне, что он серьезно болен?

— Я просто не смогла, Корнелиус. — И я опустила глаза.

Я вообще никому об этом не говорила. Даже Дункану. Который в этот момент был занят куда более радостными вещами — его новая книга произвела настоящий фурор. Превосходные обзоры, более чем приемлемые продажи, немедленный новый контракт с издательством «Сент-Мартинс» сразу на две новые книги. К тому же он продлил в издательстве «Эсквайр» свой контракт внештатного корреспондента и собирался отправиться в Северную Африку, чтобы за полгода проехать от Касабланки до Израиля.

Примерно в это же время мне на работу позвонил Питер и объявил, что вернулся в Бруклин. Он на пять месяцев сдавал свою квартиру в субаренду, а сам жил в пустующем коттедже друга на берегу озера в Западном Мэне. Питер вернулся в город еще более поджарым, чем раньше — привык пробегать по три мили в день, — с готовой рукописью под мышкой. Я слышала благодаря Джеку и Хоуи, что его редактор в «Литтл, Браун» счел мемуары моего радикального брата прекрасно написанными, но бесперспективными в плане продаж в эпоху Рейгана, когда многие, даже самые убежденные, демократы меняли курс, отходя от идеализма шестидесятых. Тем не менее Питер свой контракт выполнил и вовремя представил свою вторую книгу (мне он ее прочитать не дал). После его возвращения прошло уже несколько недель, но, не считая того короткого разговора, когда он позвонил мне в офис, мы практически не общались — брат вежливо уклонялся от моих предложений вместе пообедать или поздно вечером послушать где-нибудь джаз. Потом мы буквально столкнулись друг с другом на вечеринке, посвященной выходу книги Дункана. Из-за лохматых волос и еще более лохматой густой бороды Питер был похож на провинциала, внезапно выброшенного из глубинки на Манхэттен. Он обнял меня, однако держался скованно и был заметно чем-то озабочен. Питер отметил, что Дункан не пригласил всех этих элитных медиазубров, которые неизменно мелькали на многих подобных презентациях (к примеру, на его собственной). И вздохнул с облегчением, увидев, что Тоби и Саманта, которая только что родила мальчика, Чарльза, также отсутствовали.

— Молодец, Дункан, хорошо, что привлек к себе внимание, — сказал Питер. — Он этого заслуживает, как отличный стилист и как эссеист, а о его трудолюбии я уж и не говорю.

— Через год у тебя будут точно такая же вечеринка и презентация книги.

— Сильно сомневаюсь, что «Литтл, Браун» на такую раскошелятся.

— Говорят, что книга им очень нравится. А что «Виллидж Войс», ты планируешь снова начать писать для них?

— Вообще-то, они предложили вернуть мне мою колонку, так что на жизнь пока будет хватать. А мистер Уолл-стрит на днях снова подсунул мне немного денег… не подумай, что я его просил об этом.

— Ты встречался с Адамом, а со мной не стал?

— Мне нужна была ссуда, небольшое денежное вливание на короткий срок. Я же теперь снова плачу за квартиру, плюс ежемесячные выплаты по кредиту, который был вынужден взять в прошлом году, чтобы удержаться на плаву. А сумма, которую мне вручил брат Денежный Мешок, вместе с колонкой в «Виллидж Войс», почти целиком покроет мои долги. Теперь мне нужно только одно — тема для колоссальной книги, что-то такое, что в настоящий момент реально может прозвучать.

— Уверена, ты что-нибудь найдешь, Питер. И, может, даже найдешь время поужинать с сестрой.

— Ты слышала, что Ширли бросила папу?

Эта новость меня обескуражила.

— Я вообще не в курсе.

— А я знаю только потому, что два дня назад старик позвонил мне в десять вечера и сказал, что нам с ним необходимо встретиться и выпить. Я немного волнуюсь за него. Он повторял, что на работе, в этой торговой компании, у него все идет хорошо, но что ему до смерти скучно. А его девушке надоело наконец, что любимый тайком бегает к бывшей жене, вот она и ушла от него на прошлой неделе. Странно то, что папа из-за нее так переживает. Рано или поздно им все равно пришлось бы расстаться: мама не стала бы долго терпеть, что живет он с Ширли, а ей уделяет только пару вечеров в неделю. Папа подозревает, что у мамы есть кто-то еще, я тоже подозреваю. В общем, в тот вечер он наклюкался чисто по-ирландски и все жаловался, как ему не везет в жизни. К тому же он курит почти столько что, сколько и ты, а это не очень хорошо.

Дункан тоже прочитал мне нотацию по поводу курения после презентации, когда мы с ним, его редактором и несколькими приятелями отправились ужинать в Чайна-таун. Это было очень в стиле Дункана — отпраздновать выход своей новой книги в затрапезном дешевеньком кафе на Дойерс-стрит. Я обратила внимание, что в тот вечер он был один, без девушки. Хоуи, знавший, разумеется, все обо всех, сообщил мне, что Дункана только что постигла очередная неудача в любви — его бросила дама сердца, на сей раз директор современной танцевальной труппы на Вустер-стрит. Хотя на людях он держался по-прежнему, был, как всегда, общителен и остроумен, блистал эрудицией — за столом развлекал нас блестящим рассказом о беседе эксцентричного, невротичного Густава Малера с молчаливым, маниакально-депрессивным Яном Сибелиусом о природе симфонического жанра. Сколько же этот парень знает — буквально все обо всем! Знакомьтесь, это Дункан, самый интеллектуальный парень из всех. Но также и самый печальный. А в настоящий момент он занят флиртом с яркой и энергичной женщиной по имени Пола. Она пописывала в «Парижское обозрение», была на дружеской ноге с его главным редактором Джорджем Плимптоном, а сейчас самозабвенно слушала оживленную скороговорку моего друга. Я ощутила укол разочарования. Сколько бы ни пыталась я убедить себя в обратном, она все равно существовала — глубокая, неразрешенная потребность в полноценном общении с кем-то, кто стал бы для меня якорем в моей бестолковой жизни, помог бы мне почувствовать, что я не одинока. Таким был для меня Киаран. Я ясно видела, что и Дункан всей душой стремится к тому же самому… и раз за разом связывается не с теми, как будто не хочет впускать свет внутрь себя. Откуда она, эта раздвоенность, с одной стороны, жажда глубокого, истинного взаимодействия с другой душой, а с другой — необходимость ее оттолкнуть? Может, всему виной последствия бесконечных семейных проблем?

У Полы были очень черные волосы, очень красная помада и круглые черные очки в тон с черным платьем в обтяжку. Имидж — интеллектуальная стерва. Я знала, вечером Дункан уйдет домой с ней. А потом у него начинался книжный тур по десяти городам, сразу же после которого он улетал в Касабланку… и на несколько месяцев исчезал где-то на просторах земного шара. Я наблюдала, как Пола начала атаку: сначала коснулась его руки, потом наклонилась и шепнула что-то ему на ухо. Дункан улыбнулся. Пола заулыбалась в ответ и пожала ему руку. Затем встала и направилась в сторону жутковатого туалета, расположенного позади кухни.

— Похоже, у тебя появилась новая интересная поклонница, — заметила я.

Дункан просто пожал плечами:

— Сегодня утром мне позвонил папочка. Он получил экземпляр книги, которую по моей просьбе ему прислали из издательства. Знаешь, что он мне сказал? Цитирую дословно: «Одно из многочисленных достоинств Рейгана заключается в том, что он покажет вам, придуркам, какими быстротечными и дурацкими были шестидесятые годы. По этой же причине никто не станет читать твою пафосную книжонку».

— Послушай моего совета: когда этот злобный человечек снова позвонит, просто брось трубку. Он ненавидит тебя за то, что ты сумел вырваться за пределы унылого корпоративного мирка, в котором он увяз навсегда.

— Для него я навсегда останусь странным мальчишкой с нелепой походкой, неспособным оправдать его надежды на сына-мачо.

— Я считаю, что всем детям отставных морских пехотинцев в США должны предоставлять бесплатного психотерапевта. Потому что и мой отец, и твой — все они вымещают на нас свой извращенный жизненный опыт. И они нажили все эти безумные представления о чести и долге, о Semper Fi[139], которые в реальном мире просто-напросто не действуют. А уж если их дети не соответствуют их представлениям и тем стандартам, что были приняты в их полку… ну, тогда вообще туши свет.

— Надо мне было сразу его послать. А я спасовал, начал мямлить что-то насчет хорошей рецензии в «Нью-Йорк таймс», которая выйдет в воскресенье.

— Отправляйся в свой книжный тур, прокатись по Северной Африке и помни: ты живешь своей жизнью, а он кусает себе локти, потому что и сам хотел бы такую, но не вышло, ведь ему не хватает воображения и таланта, чтобы добиться того, что удалось тебе. Но учти, если тебя убьют где-то на полпути между Касабланкой и Тель-Авивом, ты разобьешь мне сердце. Боюсь, еще одну потерю я не перенесу.

Дункан внимательно посмотрел на меня. Сказанное мной его не обескуражило, но определенно заинтриговало. А вот меня застали врасплох неожиданно вырвавшиеся слова. Но, с другой стороны, разве, выпалив что-то, не подумав, мы не выдаем невольно то, что таилось на сердце? Мы с Дунканом не успели ничего больше сказать друг другу — к столу вернулась Пола и подозрительно посмотрела на меня.

— О чем это вы оба так глубоко задумались? — спросила она.

— Просто вспоминаем былые денечки в Боудине, — отговорился Дункан.

— А… ясно, старые товарищи, все такое…

Пола наклонилась и снова зашептала что-то Дункану на ухо, а затем быстро, но вполне демонстративно клюнула его в губы.

— Нам пора, пожалуй, — объявил Дункан сидящим за столом. — Тем более что мне завтра рано вставать — еду в Бостон на поезде.

Похоже, в ту ночь ему удалось уложить Полу в постель. Она даже сопровождала его на большом отрезке книжного тура — от Лос-Анджелеса до Сиэтла. Четыре недели спустя, вернувшись в Нью-Йорк, Дункан попросил нас с Хоуи проводить его на рейс до Парижа.

— А Пола разве не хочет проститься наедине? — спросила я.

— Она уже со мной простилась неделю назад.

— Прости.

— Со мной всегда так, — махнул Дункан рукой.

Хоуи предложил нам втроем встретиться в баре в зале вылета аэропорта Кеннеди. Вылетающего пассажира можно было провожать до зоны выхода на посадку, пройдя небрежный осмотр металлоискателем. В углу этой странного архитектурного шедевра эпохи 1960-х находился коктейль-бар — белый бетонный терминал с изображением крыльев самолета на стеклянной стене.

— Итак, что мы имеем? Три тысячи долларов в дорожных чеках, паспорт, один маленький рюкзак, сумка через плечо с пятью чистыми блокнотами, авторучка, пара десятков баллончиков с синими и черными чернилами и абсолютно никаких контактов.

— А в Касабланке ты закрутишь бурный роман с какой-нибудь знойной алжирской красоткой… — Под действием двух мартини Хоуи повысил голос на октаву, а то и на две, почти срываясь на крик, так что люди за соседними столиками уже оглядывались.

Дункан, надо отдать ему должное, только улыбнулся и покачал головой:

— Ну ты и фантазер, Хоуи. Ты правда думаешь, что я отправляюсь прямо в кино-дешевку сороковых с Клодом Рейнсом[140] и Хеди Ламарр[141]?

— А что, разве в старых лентах «Уорнер Бразерс» что-то не так показано?

— Боюсь, современный Алжир тебя бы несколько разочаровал. По отзывам, это самая настоящая мусульманская Гавана на Средиземном море — точно такая же страна социализма, со всеми его унылыми побочными эффектами.

— Теперь вы убедились, что наш друг — истинный мастер слова? — Хоуи поднял палец.

— Ой, да брось ты… — отмахнулся Дункан.

— Хоуи прав, — вклинилась я в разговор. — Ты жонглируешь словами, как никто другой.

— И это единственный мой талант, — усмехнулся Дункан.

— Это намек на «Что с разбитым сердцем станет?». — И Хоуи завопил первый куплет песни.

— Как насчет последнего мартини на дорожку? — спросил Дункан.

— Звучит так, как будто ты идешь на расстрел, — заметила я.

— Просто еду в неизвестность, — ответил Дункан. — И страшно, и весело.

Хоуи хотел было что-то сказать, но внезапно отвернулся, по щекам у него потекли слезы. Дункан порывисто обнял друга за плечи.

— Возвращайся живым, — сказал Хоуи. — Я не перенесу смерти еще одного друга.

— Не собираюсь я умирать, — пробормотал Дункан.

— Так что поосторожнее там, капитан Сорвиголова.

— Как Джек? — спросил Дункан.

Хоуи опустил голову, теперь слезы лились в три ручья.

— Перед тем как ехать сюда, мы были в больнице, — сказала я. — Дела у него совсем плохи.

Джек попал в больницу Сент-Винсент всего пять дней назад, побывав накануне в офисе в последний раз. Добраться до кабинета самостоятельно он в последнее время не мог, требовалась моя помощь. Он ходил, опираясь на две трости. Саркомы Капоши на носу и во рту уже нагноились. До этого Хоуи несколько дней ночевал у Джека на диване в качестве ночной сиделки. Рано утром Хоуи возвращался к себе, чтобы принять душ и переодеться для работы, целыми днями ничего не ел, держался только на кофе и антидепрессантах. На смену Хоуи появлялась я, кое-как помогала Джеку одеться и загружала нас обоих в ожидающую машину. Члены совета директоров «Фаулер, Ньюмен и Каплан», надо отдать им должное, не только сообщили, что, пока у Джека есть силы появляться в издательстве, ему здесь всегда будут рады, но и предоставили машину с водителем, чтобы он мог в любое время поехать, куда ему нужно. (Это избавляло нас от многих унижений, так как таксисты часто проносились мимо, не желая перевозить явно больного человека.) Финансовый директор дома, Мел Морган, сказал мне с глазу на глаз, что, если Джеку понадобится ночная сиделка, он решит проблему с оплатой. Но Хоуи, услышав об этом от меня, заявил, что сам будет рядом с Джеком с заката до восхода солнца.

— Давай я подменю тебя хотя бы на две ночи в неделю, — предложила я.

— Предложение принято с благодарностью и отклонено. Я провожу Джека, буду при нем до того момента, пока он еще может оставаться дома. Другими словами, до конца.

А финал приближался с трагической неизбежностью. Пять дней назад, добравшись до своего кабинета — он опирался на трость, а с другой стороны его поддерживала я, — Джек потерял сознание, не успев сесть за письменный стол. Вызвали «скорую помощь». Дежурные врачи, оценив состояние Джека, экстренно госпитализировали его в больницу Сент-Винсент. Я поехала с ним в машине «Скорой помощи», велев своей помощнице срочно позвонить на работу Хоуи и сообщить, что случилось. Довольно долго мы с Джеком ждали в приемном покое, он то приходил в себя, то впадал в забытье. Потом два санитара подняли его на каталку. Я смотрела, как Джека вкатили в большой лифт и доставили наверх, в специализированное отделение, где занимались жертвами этой все еще не излечимой смертоносной заразы. Когда я заявила санитарам, что поеду вместе с Джеком, они не возражали. Дверь лифта открылась, и передо мной открылась незабываемая картина — управляемый хаос. Все палаты были настолько переполнены, что для Джека там не было места. Его разместили в центральном коридоре отделения. Оглядываясь по сторонам, я видела мужчин — и нескольких женщин — на разных стадиях умирания. Рядом с ними, пытаясь облегчить своим близким смерть или оказать хоть какую-то помощь, толпились друзья, члены семей, сотрудники. Врачи и медсестры метались от постели к постели, пытаясь поддерживать хоть какой-то порядок, под крики и стоны пациентов и тех, кто за ними ухаживал, сливавшиеся в жуткую, угнетающую какофонию, унять которую было невозможно, хотя она тревожила всех.

— Пожалуйста, осмотрите моего друга, он нуждается в помощи. — С этими словами я бросалась к врачам в белых халатах и медсестрам в синих.

Трое врачей и две сестры прошли мимо, бросив на ходу, что займутся Джеком, как только разберутся с остальными.

После того как от меня отмахнулись в пятый раз, я заорала на проходившего мимо врача:

— Какая, к черту, очередь, когда человек так страдает?

В этот момент мне на плечо опустилась рука Хоуи.

— Я этим займусь, — бросил он и буквально вцепился в какую-то медсестру, требовательно спросив у нее, дежурит ли доктор Барри.

Ошеломленная девушка ответила, что доктор здесь.

— Скажите ему, что здесь Говард Д’Амато с одним из своих ближайших друзей.

Медсестра серьезно кивнула и поспешила прочь.

— Находясь в зоне боевых действий, важно знать хоть одного из начальников, — сказал Хоуи.

Лежащий на каталке Джек застонал. Я взяла его за руку и увидела, что ткань его брюк в промежности намокла. Заметив это, Хоуи заметался по коридору, остановил проходившую медсестру и начал объяснять ей, что Джек может умереть, не дождавшись помощи, если к нему не подойдут немедленно.

— Придется еще немного подождать, — с каменным лицом сказала она.

Хоуи взорвался:

— Послушай-ка ты, сестра Рэтчед[142], не смей разговаривать со мной, с нами, как будто от тебя, суки, зависит…

— Довольно, друг мой.

Между Хоуи и медсестрой твердо встал доктор Норман Барри, человек лет сорока, маленький, лысеющий, с огромными мешками под глазами, но с очень цепким и внимательным взглядом.

— А теперь, прежде чем я займусь больным, Говард, — сказал он, — извольте немедленно извиниться перед моей коллегой, замечательной, перегруженной работой медсестрой Клэнси.

— Я патентованный засранец, — обратился к сестре Хоуи.

— Это не извинение, — сказал доктор Барри.

— Простите. Мне очень жаль. Я не должен был называть вас так. Просто…

Медсестра Клэнси положила руку Хоуи на плечо:

— Я все понимаю. — И обернулась на доктора Барри: — Может быть, я отвезу его в альтернативную палату?

— Это единственное свободное место, другого сейчас не найти, — кивнул доктор. Повернувшись ко мне, он с сомнением добавил: — Это комнатка за моргом, которую мы переоборудовали в импровизированную палату.

— По крайней мере, это палата, — сказала я.

— И расположена очень удобно, — добавил Хоуи.

— Мне жаль, что я снова вижу вас здесь, Говард, — обратился доктор Барри к моему другу.

Хоуи покачал головой, глядя себе под ноги:

— Столько потерь…

— Поверьте, я вас понимаю. Это похоже на Черную смерть, и непонятно, как ее остановить.

— Как вы думаете, сколько ему осталось? — спросила я сдавленным шепотом.

Внезапно с каталки раздался глухой голос Джека:

— Хрен вам, я собираюсь жить до ста лет.

Каким-то образом он сумел приподнять руки. Я схватила одну, Хоуи другую.

— И обязательно доживете, — сказала я.

— Спасибо, Поллианна, — просипел Джек.

— Ты молодец, крепкий орешек, — обратился к нему Хоуи.

— Это у меня от отца. Морской пехотинец… прямо как старик Элис. Только мой презирал сына и называл «голубым цветочком».

— Значит, он-то и повел себя как презренный трус, — возмутился Хоуи. — Плюнь на него. Ненавистники всегда найдутся. А вот ты настоящий храбрец. И сейчас держишься как герой.

Я всхлипнула.

— Не распускайте нюни, Бернс, — сказал Джек. — Здесь уже и так эмоции зашкаливают.

Доктор Барри улыбнулся:

— Думаю, пора нам отправлять Хамфри Богарта в ту палату.

Джек сумел улыбнуться ему в ответ.

— Всегда мечтал стать гейским Богартом, — сказал он.

Хоуи нагнулся ко мне и прошептал на ухо, что через час двадцать пять минут мы должны быть в аэропорту, чтобы проводить Дункана.

— Я все слышал, — раздался голос Джека.

— Придется Дункану поскучать без нас.

Я снова взяла Джека за руку.

— Я не планирую умирать сегодня вечером, да и в ближайшее время тоже. Отправляйтесь в аэропорт — я требую! — а потом возвращайтесь. И привезите мне охлажденный мартини с бомбейским ромом.

— Если мы вернемся сегодня в десять, — спросил Хоуи у медсестры Клэнси, — можно нам будет навестить нашего друга?

Женщина вопросительно взглянула на доктора Барри. Тот кивнул, давая согласие.

— Это против правил, — сказала медсестра Клэнси, — но попросите, чтобы меня вызвали, а я проведу вас к нему. Без джина.

И вот сейчас мы сидели в аэропорту с Дунканом, допивая по третьему мартини. Хоуи, расчувствовавшись еще сильнее, заговорил:

— Жизнь чертовски хрупкая штука. И когда я смотрю на вас, ребята, когда я понимаю…

— Ты к чему ведешь, Хоуи? — спросил Дункан.

— Вы должны пожениться.

Я тут же почувствовала, что неудержимо краснею, а потом заметила, что у Дункана цвет лица такой же, как мой.

— Вы только посмотрите на себя, — продолжал Хоуи. — Что таращите глаза, как два очумевших Бэмби? Сами видите, я прав. А теперь мне требуется отлить. Слишком много смерти, слишком много джина, слишком много напряжения, черт его возьми совсем!

Не успел он скрыться в ближайшем сортире, по громкой связи объявили посадку на рейс Дункана до Парижа. Вдруг — как гром среди ясного неба! — мой давний (вот уже восемь лет) друг вдруг наклонился и поцеловал меня. По-настоящему, в полную силу. А я ответила на этот долгий поцелуй. Оторвавшись наконец, мы потрясенно уставились друг на друга… впрочем, это было приятное потрясение, сродни изумленному узнаванию.

— Времени вообще не осталось, — сказала я, сжав его руки.

— Я могу пропустить самолет, — предложил Дункан.

— Нет, тебе нужно идти.

— Не нужно мне идти.

— Ты должен написать книгу. А для этого надо отправиться в поездку. Но обещай, что вернешься ко мне.

— Обещаю.

Выйдя из туалета, Хоуи деликатно стоял в сторонке, не подходя к обнявшейся паре, поглощенной друг другом и не желавшей разнимать рук. Мы даже не услышали объявления о завершении посадки на рейс Дункана. Тогда Хоуи положил руку мне на плечо.

— Не люблю быть вестником дурных новостей, — сказал он. — Но…

Всю дорогу до Манхэттена я сидела в такси молча, голова у меня кружилась, лицо было мокро от слез. Хоуи держал меня за руку, не произнося ни слова. Кроме одной фразы:

— Неужели ты не счастлива?

— Он хотел все отменить и остаться. А я сказала, чтобы летел.

— Это любовь. Я хорошо знаю этого парня. Ему это нужно, ты нужна больше всего на свете. А значит, вы оба счастливчики. Взаимная любовь. Блин, это же такая редкость.

Хоуи попросил водителя остановиться, не доезжая больницы, перед винным магазином и расплатился. В магазине он попросил у застенчивого индуса — сикха в тюрбане и с глазами, в которых отражалась вся мировая скорбь, — принести шейкер для коктейлей, бутылку бомбейского джина, небольшую бутылочку вермута, три бокала для коктейлей и банку оливок.

— И не могли бы вы наполнить шейкер толченым льдом? Будьте добры!

Через десять минут в приемной Сент-Винсент мы попросили сотрудницу вызвать медсестру Клэнси. Наш полевой набор для мартини был упрятан в мою сумку на длинном ремне. Мы договорились, что, как только медсестра отлучится, обязательно приготовим для Джека мартини.

— Даже если нас за это посадят, — возбужденно заметил Хоуи.

Медсестра Клэнси прибыла незамедлительно. Она вышла с таким же мрачным лицом, как и раньше, но сейчас видно было, насколько она взволнованна. Мы с Хоуи вскочили на ноги.

— Вам нужно поспешить, — сказала медсестра Клэнси. — Остались считаные минуты.

Надо признать, медсестра буквально бегом потащила нас наверх по черной лестнице, потом вниз по коридорам. Когда мы подошли к каталке, на которой лежал Джек, я с облегчением увидела, что глаза у него еще открыты, хотя он то и дело впадал в забытье. Подбежав, мы с Хоуи взяли его за руки. Джек дышал прерывисто и слабо. Я увидела страх в его глазах. Он попытался что-то сказать. Мы оба наклонились вперед. Еле слышно он произнес одно едва различимое слово:

— Мартини.

Скосив глаза на Хоуи, я увидела, что он кивает, как бы говоря: давай скорее.

Я не мешкая распаковала содержимое сумки. Медсестра Клэнси стояла поблизости, но даже не заикнулась о нарушении режима, о правилах и предписаниях. Плеснув джина на еще нерастаявший лед в шейкере, я добавила вермута, закрыла крышку и энергично встряхнула, зная, что Джек любит свой бомбейский мартини очень холодным. Вылив содержимое шейкера в стакан, я передала его Хоуи, а он поднес стакан к губам Джека. Когда крошечная порция джина и вермута коснулась его языка, наш друг мимолетно улыбнулся и закрыл глаза. Еще два неуверенных вздоха. И он перестал дышать. Хоуи опустил голову, подавляя рыдания. У меня защипало глаза, потом хлынули слезы. Мы оба продолжали сжимать пальцы Джека. Хоуи поднял стакан и, благословляя, перекрестил нашего друга. Потом сделал глоток мартини и передал стакан мне. Я тоже отпила. В следующие несколько минут стакан ходил туда-сюда над Джеком, пока мы допивали его последнее мартини, и наше горе становилось сильнее с каждым глотком.

Глава двадцать девятая

К первому дню 1984 года на счету Адама было уже пять миллионов. Работая в тесной связке с Тэдом Всемогущим, как я теперь его называла, мой брат участвовал в рефинансировании крупной компании в сфере телекоммуникаций, «Хоризон», у которой, по словам Адама, имелся «долг ниже инвестиционного уровня». Лихо манипулируя с высокодоходными процентными облигациями, Адам обеспечил «Хоризон» возможность кое-что перестроить, изменить, преобразовать и тем самым воссоздать компанию.

— Меня в этом деле интересуют только деньги, — рассказывал Адам мне и Питеру за ужином в середине февраля. — Это в чистом виде работа с большим капиталом, и все игроки за столом играют по-крупному.

Тремя неделями ранее вышла книга Питера «Юность радикала». Она получила несколько хороших откликов в прессе — особенно в таких левых изданиях, как «Нэйшн» и «Мать Джонс»[143], — а также удостоилась краткого, но доброжелательного упоминания в «Книжном обозрении Нью-Йорк таймс», но продавалась неважно. «Литтл, Браун» фактически дали Питеру понять, что он больше не может рассчитывать на них в плане публикаций, если, конечно, его следующая книга не окажется сенсацией. Питер продолжал вести колонку в «Виллидж Войс», а кроме того, устроился в Хантер-колледж, где преподавал курс писательского мастерства в области документальной прозы. На оплату счетов ему хватало. Адам на Рождество, настояв на этом, подарил каждому из нас по пять тысяч долларов наличными. С этими деньгами Питер на три недели скрылся в Картахене в Колумбии, решив начать то, что он описал как «темный роман в духе В. С. Найпола[144], действие которого происходит в Чили во время переворота».

Незадолго до начала семестра в Хантере Питер вернулся в Нью-Йорк загоревшим, но не отдохнувшим и признался мне, что, напечатав на своей портативной машинке «Оливетти» две тысячи слов, решил оставить эту затею:

— Сколько можно выезжать на штампах о наивном пареньке-идеалисте, чуть не утонувшем в водовороте южноамериканских событий. Но есть и хорошая новость: за три недели в маленькой гостинице в Колумбии я потратил всего девять сотен. Остальные положил в банк и планирую все лето жить в Париже, все в той же старой доброй «Ля Луизиан».

Питер, однако, понимал, что написать книгу необходимо — это поможет ему избавиться от клейма неудачника и продемонстрирует издателям Нью-Йорка, что рано сбрасывать его со счетов.

— Это не так важно, как найти тему — серьезную, но такую, чтобы привлечь новую, более широкую аудиторию, — сказала я, пока мы сидели в баре, дожидаясь появления Адама.

Когда через десять минут появился Адам, метрдотель и персонал захлопотали вокруг него так, будто прибыл герцог Медичи. Почтительность, доходящая до раболепия, бутылка шикарного шампанского «Кристалл» в качестве комплимента от заведения и то, как настоятельно Адама убеждали ее принять, — все вместе это выглядело весьма… занятно. Но в зале ресторана нашелся еще более крутой туз, с ним официанты носились, как с папой Иоанном Павлом II. Заметив вошедшего Адама, этот удельный князь подозвал его вальяжным жестом. Мы подошли к его столу втроем, и я краем уха услышала окончание его рассказа о блестящей сделке, которую он только что провернул. Лет сорока, с намечающимся двойным подбородком и похожими на парик светлыми волосами, он сидел во главе стола между двух восточноевропейских моделей с ногами от шеи. Места по бокам стола были заняты подобострастно улыбающимися фаворитами.

— Пойдемте-ка поздороваемся с Дональдом, — сказал Адам.

В Нью-Йорке восьмидесятых Дональд Трамп был известен всем. Самый настоящий властитель дум и яркий символ нашего хищного времени — девелопер, выросший в Квинсе (на окраине города, в полной мере оказавшей влияние на формирование его характера). Трамп не сходил со страниц газет — особенно бульварных, — пестревших сообщениями о его жестком деловом стиле, манере выставлять напоказ свое богатство, страстной любви к власти, вопиющих махинациях с недвижимостью и не менее вопиющей потребности в красивых дурочках, повисших на каждой руке, громовом, полном самодовольства голосе.

— Адам Бернс, долговой магнат, — сказал Трамп, не делая попытки подняться. Он бегло перечислил своих шестерок, представил девиц: — Эти польские красавицы — Гражина и Агнешка — совсем скоро станут большими-большими звездами… — И опять повернулся к Адаму: — Ну а ты что здесь делаешь с такими крутыми господами?

— Мой брат Питер, у него только что вышла вторая книга, а это моя сестра Элис, на днях назначена ведущим редактором издательства «Фаулер, Ньюмен и Каплан».

— А я ведь тоже писатель, — сказал Трамп Питеру, затем, переведя взгляд, оглядел меня с головы до ног. По его «цыпочкомеру» я определенно получила низкую оценку и восприняла это как комплимент. — Серьезно, пишу книгу, которая принесет кучу денег, потому что все захотят почитать, как я заработал кучу денег. Вы должны предложить мне контракт, прямо не сходя с этого места.

— Если ваш агент со мной свяжется… — начала я.

— Зачем Дональду Трампу агент?

— Так уж заведено в издательском бизнесе, — сказала я.

— Так заведено? Скажи своей младшей сестре, Адам, что у Дональда Трампа заведено не так. Я каждый день переписываю свод правил заново. И поэтому в один прекрасный день я стану президентом.

С этими словами он отвернулся к своим польским куколкам.

— Рад был повидаться, Дональд, — бодро сказал Адам, пытаясь закончить разговор на положительной ноте.

Но Трамп уже не обращал на него внимания. На миг — я это видела — вернулся прежний Адам, съежившийся от пренебрежительного отношения, полный неуверенности, как каждый из нас. Но затем в долю секунды былого, сомневающегося во всем Адама вытеснил новый, уверенный игрок с Уолл-стрит.

— Дай знать Ли Кандеру, что, если вас интересует доля в реструктуризации облигаций «Крайслер», над которой мы работаем, мы будем рады его видеть.

Это привлекло внимание Трампа. Он одобрительно кивнул Адаму и поднял палец вверх, после чего метрдотель проводил нас к нашему столику. Адам буквально расцвел, так поддержало его одобрение этого человека.

— Ли Кандер — финансовый советник Дональда, настоящий волшебник, — объяснил он, когда мы сели и нам принесли подарочную бутылку «Кристалл».

— Он явно тебя очень уважает, — сказала я.

Адам улыбнулся:

— У Дональда репутация болтуна и горлопана. Но в этом шумном городе только тех и можно услышать, у кого голос громкий.

— Дай-ка угадаю, — усмехнулся Питер, — это цитата из Тэда. Наверняка он регулярно об этом говорит в своих мотивационных речах.

— На прошлой неделе он выступал в конференц-центре в Хьюстоне — был аншлаг. Десять тысяч человек, билеты по двадцать долларов. Тэд популярен, и это заслуженная популярность.

У Питера дрогнуло лицо. В словах Адама явственно слышалось: У него, по крайней мере, есть популярность, а у тебя-то что? Сделав знак официанту, чтобы налил нам шампанского, Адам спросил Питера, как ему писалось в Колумбии. От меня не укрылось, что Питер борется с собой, чтобы не огрызнуться.

— Следующая книга явно станет чем-то стоящим, — сказал Питер. — Еще раз спасибо за деньги. Я потрачу их с толком.

— Меня не волнует, как ты их тратишь, — улыбнулся Адам, поднимая бокал. — За следующую большую книгу моего брата и за повышение моей сестры. И поздравляю с большим успехом этого парня, Корнелиуса.

— Надо же, я не ожидала, что ты отслеживаешь такие вещи, — сказала я, поскольку информация о том, что «Фаулер, Ньюмен и Каплан» назначают меня ведущим редактором, целиком и полностью передав всю работу Джека, прошла всего за несколько дней до этого в отраслевых изданиях.

— А как же еще, мы же семья, — засмеялся Адам.

— Я тронута, спасибо, — сказала я, залезая в сумку и вытаскивая «Следующую ошибку». — Вот моя редакторская работа. Почитай… вдруг понравится?

— Не очень-то много я читаю. — Брат взял роман. — Просто времени нет. Отдам его Дженет. У нее много свободного времени… хотя скоро в нашем доме опять начнется свистопляска, потому что в октябре мы ждем прибавления.

Разумеется, мы с Питером с соответствующими случаю возгласами и поздравлениями подняли бокалы, уверив, что очень рады за Адама и Дженет.

— В последний раз вы, ребята, виделись с Дженет… блин, аж на Рождество восемьдесят второго. Больше года назад.

— Ну, на этот раз мы решили провести праздники с мамой и папой, — сообщила я.

— Но мы вас приглашали повидаться двадцать пятого числа, хоть ненадолго, выпить по рюмашке. И ехать-то всего сорок пять минут от Нью-Йорка на поезде. Могли бы и постараться.

— Ты прав, — отозвался Питер. — Не просто могли, а должны были. Тем более что ты так щедр.

— Дженет вам не нравится. Но вы ее недооцениваете, — сказал Адам.

— Тут важно другое — ты-то ее ценишь? — спросил Питер.

Адам с такой силой сдавил свой бокал, что он лопнул.

Тут же подоспевший официант рассыпался в извинениях, хотя его вины тут явно не было, принес Адаму еще один высокий и узкий бокал для шампанского и промокнул его орошенную «Кристаллом» руку льняной салфеткой с таким озабоченным видом, будто моего брата только что подстрелил снайпер. Адам поблагодарил его, принял наполненный до краев бокал и осушил одним глотком. Когда затем он посмотрел на Питера, в его взгляде читалась назревающая ярость.

— Можешь забыть о конвертах с наличкой, Большой Брат.

— Я просто спросил, Адам. Всем в городе известно о тебе и турецкой крошке модели.

К счастью, последнюю фразу Питер произнес шепотом. Адам ошарашенно вытаращил глаза.

— Что за херня? — прошипел он.

— Ты — Долговой Магнат, братишка. В «Войс» у меня есть коллега, который по долгу службы следит за новыми ребятами, делающими большие деньги. Он мне сказал, что трижды видел вас в «Студии 54» и «Одеоне» с некой Серен Сафек — я не переврал имя? — очень красивой, да еще и самой модной моделью на подиумах в этом сезоне.

У Адама был такой вид, будто ему только что сообщили, что его счета будет досконально проверять Государственная налоговая служба.

— Кто еще это может знать?

— Да любой, кто читает хронику светских сплетен в городе.

— Ты не скажешь Дженет.

Это прозвучало весьма категорично, не как вопрос.

— Не собираюсь, — сказал Питер. — Да я ее и не видел больше года.

— Ты тоже знала? — спросил Адам меня.

Я кивнула.

— Какого же хрена ты ничего мне не сказала?

— А что я должна была сказать, Адам? Это не мое дело и не дело Питера. Я уверена, что могу сказать от имени нас обоих, что мы тебя не осуждаем. Тут дело в другом: если об этом известно мудакам из «желтой» прессы, ты рискуешь оказаться на страницах бульварных таблоидов. А вот это уже может выйти тебе боком, если дойдет до Дженет и она попытается лишить тебя состояния. Если собираешься продолжать с мисс Стамбул, будь осторожнее, чтобы слухи не разлетелась.

Не прошло и недели, как на печально известной шестой странице «Нью-Йорк пост» Адам был запечатлен обнимающим за талию «искрометную красавицу с берегов Босфора, Серен Сафек». Мне на работу сразу же позвонил Хоуи, велел отправить помощницу, чтобы купила экземпляр «этой лабуды», и одновременно предупредить брата, «что он играет с огнем — и учти, это ему журналист говорит!».

Но Адам позвонил первым и позвал вечером в «Мартини-бар» в Сент-Реджис выпить вместе. Прелестную Серен Сафек он привел с собой. Я была немного смущена при появлении этой ослепительно красивой тоненькой брюнетки лет двадцати семи, высокой, очень сексапильной и намного более умной, чем можно было ожидать. Она буквально излучала обаяние, рассказывая мне, что по предложению Адама прочитала роман Корнелиуса Паркера и была захвачена «его рассуждениями о том, что мы, по сути дела, сами пишем сценарии своих любовных катастроф». Прочитала она и первую книгу Питера и очень любезно и пространно высказалась о «замечательно талантливых брате и сестре» Адама. Оказалось, что она изучала английскую литературу в Босфорском университете в Стамбуле, где все обучение велось на английском языке и где ее заметил в кафе парижский модный фотограф по имени Анри, бродивший по городу с камерой.

— Мне было девятнадцать, Анри — сорок один. Он привел меня в Париж и помог сделать карьеру в профессии, о которой я никогда даже не думала.

Однажды, когда Анри уже остался в прошлом, в Париже Серен познакомилась с кинорежиссером по имени Оливье Пол, а затем переехала в Штаты благодаря агенту Чаку Чендлеру, с которым она несколько лет жила в Лос-Анджелесе. Она излагала мне все сведения о своей личной жизни так сухо, будто цитировала сексуальное резюме.

— Даже пока я жила у Чака в Пасифик Палисейдс — и стало ясно, что в кино мне карьера не светит, — он заставлял меня много работать на подиуме. Но Лос-Анджелес… он мало отличается от того, что я видела в Нью-Джерси, разве что одежда получше.

— Можно мне позаимствовать у вас эту строчку? — спросила я.

— Да пожалуйста, — сказала девушка, закуривая сигарету «Вирджиния Слимс». — Вряд ли я сама это придумала.

Ее хорошо продуманная резкость мне, пожалуй, нравилась. С другой стороны, в глаза бросалось самолюбование. Однако Серен хватало ума для самоиронии. Когда Адам помахал кому-то, сообщив нам, что это «не кто иной, как главный помощник Джорджа Сороса», а тот — о-о-очень солидный джентльмен с суровым взглядом — кивком пригласил его подойти, Серен заметила:

— Ну-ну, иди поворкуй со Стэном.

Именно этим буквально и занялся мой брат.

Как только он вышел из-за стола, Серен коснулась моей руки:

— Ты классная, Элис. Соблюдаешь дистанцию со всеми, если мне позволительно будет так сказать. Из-за этого у меня такое ощущение, что ты меня оцениваешь.

— Поскольку ты связана с моим братом, а я ничего о тебе не знаю, кроме того, что пишут в светской хронике, да… я тебя оцениваю.

— Можно я угадаю, что ты обо мне думаешь: она не такая дура, как я ожидала, намного умнее, но при этом слишком озабочена своим эго, ну, и еще, пожалуй, охотница за деньгами.

— Ты и правда четко представляешь, что думают другие, — признала я.

— Твой брат — очень хороший, честный парень, который работает в мире, населенном придурками. И здесь у него возникает некое внутреннее противоречие. Когда дело доходит до заключения сделки, в нем просыпается охотничий инстинкт, а хватка у него мертвая. Но он все равно хочет, чтобы его любили и одобряли — видимо, потому что, насколько я понимаю, ваш папа никогда не ценил его по достоинству, а его более мозговитые брат с сестрой…

— Спасибо, я ценю твою оценку моего брата и его родни.

— Мне нравится этот парень. Искренне.

— И нравился бы тебе еще больше, если б преподавал на кафедре философии в Колумбийском универе с зарплатой семнадцать тысяч в год?

— Думаю, нам стоило бы продолжить обсуждение, но я не смогу остаться здесь на весь вечер.

— Учти, если ты сделаешь хоть что-то, что причинит Адаму боль, или забеременеешь, или попытаешься другим способом выкачать из него деньги, тебе не поздоровится.

Серен, кажется, слегка обескуражила моя тирада. Но шок мгновенно превратился в самоуверенную улыбку.

— Какие слова от воспитанной, интеллектуальной, высоколобой дамы-редактора.

— Я интеллектуальная, но совсем не кроткая и определенно считаю себя выше тех, кто гоняется за чужими деньгами. Но вот что я подумала: ты явно неглупа и кое-что в жизни повидала. А ты никогда не думала о том, чтобы написать книгу про свой путь наверх через постели?

— Необязательно быть такой стервой.

Пошарив в кармане куртки, я выудила маленькую, скромную кожаную визитницу, в которой хранила свои визитные карточки:

— Я говорю серьезно. Мы могли бы преобразовать твою секс-историю в нечто захватывающее: феминизм плюс социальный дарвинизм — пособие по использованию новых «золотых мальчиков» в своих интересах. Для нашей эпохи непримиримого меркантилизма это может стать идеальной притчей.

Серен взяла карточку, которую я ей протягивала:

— Ты всерьез говоришь?

— Абсолютно всерьез.

— А если, скажем, окажется, что я не умею писать?

— Тогда мы не сработаемся. Я не берусь за книги, написанными литературными рабами. Но ты сможешь, я это чувствую. Напиши мне на пробу главу о том фотографе, который, когда тебе не было и двадцати, подобрал тебя в стамбульском кафе и привез в Париж. Ради тебя он бросил жену и детей?

— Это была любовь.

— Которая продлилась… сколько там? Двенадцать месяцев?

— Шесть.

— Тем более. Напиши про это — и постарайся, чтобы это было грязно и умно. Если мне понравится, мы с тобой продолжим разговор.

— У тебя нет мужика, я права? — спросила Серен меня после второго мартини, когда разговор стал принимать совсем уж нудистский характер.

— Есть один… но он уехал на какое-то время.

— А ты его просто ждешь?

— Вроде того.

— Дожидаться кого-то — романтическое безумие. А с другой стороны, я влюблялась раз двадцать… видимо, это означает, что мне нравится быть влюбленной. В отличие от тебя. Ты согласна с этим?

— Тебе это Адам сказал?

— Вообще-то, нет. Я просто догадалась, как обычно.

— Да, у меня была любовь.

— И почему закончилась?

— Потому что ему оторвало голову взрывом бомбы.

Серен, к ее чести, не вздрогнула, не заахала и не сказала какой-нибудь глупости вроде «Иди ты, врешь». Просто молча заглянула мне в глаза. А потом появился Адам и сразу заметил, что мы примолкли.

— Девочки, вы тут не ссоритесь, надеюсь?

— Нет, — улыбнулась Серен. — Я узнала, что у тебя совершенно замечательная сестра.

— Да, она круче меня, — сказал Адам, дружески, как своего парня, потрепав меня по плечу.

— Это верно.

Через две недели Серен связалась со мной и сказала, что готова показать мне главу. Я попросила закинуть рукопись в издательство и пообещала связаться с ней.

— Ты сама будешь читать или отдашь кому-то из своих шестерок? — спросила Серен.

— Сама прочитаю, конечно, а шестерок у меня нет. Только младший редактор и секретарь. Если мне понравится, я приглашу тебя на ужин.

— А если нет?

— Тогда встречаться не будем, но я расскажу, что не так и почему меня не зацепило.

— Ты очень прямолинейна.

— Это мой стиль.

Однажды то же самое сказал мне Джек:

— Вы почти никогда не стараетесь подсластить пилюлю, но делаете это без жестокости и не перегружаете своими собственными заморочками. Хотя, если вдуматься, все, что мы делаем в жизни, полно до краев нашими собственными заморочками.

Джек… На стене в моем кабинете висела фотография в рамке — это был тот самый кабинет, который раньше занимал он. На снимке мы с Джеком сидели за переговорным столом, между нами лежала рукопись, и Джек указывал на абзац, испещренный исправлениями и его комментариями, нацарапанными на полях.

Я показала эту фотографию Черил Эйблофф в первый же день, как она стала моим младшим редактором. Черил была уроженкой Манхэттена, немного угловатой и очень серьезной. У нее имелись бойфренд, учитель в государственной школе, и родители на Парк-авеню, которые не могли понять, почему она отвергает их щедрость и живет в Сибири — другими словами, в Бруклине (как же, Бушвик — это же практически трущоба!). Как и я, она была нервной и резкой. Амбициозной. И хотела учиться.

— Он был настоящим человеком старой школы, — сказала я, показывая Черил фотографию Джека, — и прекрасно понимал, что работа редактора — это ремесло, которое передают из рук в руки, и я хотела бы передать его вам. Но еще вы должны понять: у меня никогда и в мыслях не было, что придется занять такую должность в таком молодом возрасте. Я и сама продолжаю учиться по ходу дела, и искренне надеюсь, что вы никому меня не выдадите.

— Все, о чем мы говорим друг с другом, останется между нами, — кивнула Черил.

— Так же было заведено и у нас с Джеком, и это одна из многих причин, почему мы так хорошо сработались.

Вспоминая свои годы в школе, колледже, время затворничества в Вермонте, я действительно не могу вспомнить, чтобы хоть когда-то стремилась быть начальником. Уверенность, чувство превосходства над другими и желание командовать — это не мое. Точно так же я никогда не рвалась занять важный руководящий пост в компании, пусть даже и литературной. И вот, на тридцатом году жизни я здесь — отвечаю за выпуск книг, отвечаю за бюджет, отвечаю за других людей, отчитываюсь перед финансовым и коммерческим отделами; мы любили отмахиваться от них как от людей, одержимых только цифрами, но именно от них зависела та свобода маневра, которой, как редактор, я располагала (или не располагала). Я моталась по всем приемам, вечеринкам, обедам, щебетала с журналистами и прочими представителями издательского племени, а потом возвращалась домой в свою аскетичную квартиру и почти каждый вечер просиживала над рукописями по крайней мере до часу ночи. Я обнаружила, что мне вполне хватает шести часов сна. Вставала в семь, полчаса бегала в Риверсайд-парк и не позднее девяти уже сидела за столом в своем кабинете. Каждую неделю приходило письмо от Дункана, написанное похожими на иероглифы каракулями, с экзотическими почтовыми марками (Касабланка, Уарзазат, Алжир) и полное баек о его путешествиях. Я узнавала о его стычках с бюрократией: его продержали пять часов на границе с Алжиром, потому что какой-то охранник решил, что стоит уделить особое внимание первому американцу, который случился за год в их местах. Он рассказывал о поездке в пыльном поезде с заколоченными туалетами и о встрече с французским священником в Алжире, чья небольшая приходская церковь недавно подверглась нападению банды головорезов. Писал о чудесах марокканских базаров и о том, что он хочет когда-нибудь в будущем привезти меня в Сахару, потому что «пустыня подчеркивает уединенный характер человеческого существования и напоминает, как необходимо по-настоящему с кем-то общаться, чтобы обуздывать обступающую тебя тьму и бесконечные страхи».

Это была постоянная тема в письмах Дункана — тоска по мне. Читать и погружаться в его тонкие, витиеватые рассуждения, ругая его про себя за то, что не взял в путешествие пишущую машинку — расшифровка его почерка была реально тяжким трудом, — но в то же время сосредоточиваясь на тех фразах, где он писал о серьезности своего чувства ко мне… Это было совершенно чудесно, когда, придя домой, я находила в почтовом ящике новое послание от Дункана. И каждое письмо увеличивало мою собственную отчаянную потребность быть рядом с ним. Кто бы мог подумать, что все так обернется — все случившееся тогда в аэропорту стало для нас обоих полной неожиданностью, настоящим сюрпризом. Я должна была уговорить Дункана остаться на несколько дней, чтобы как-то осмыслить нашу связь друг с другом, придать ей какие-то реальные очертания. Я то и дело принималась ругать себя за то, что упустила эту возможность. Но когда Дункан предложил мне приехать к нему в Тунис в начале августа хоть на пару недель, я написала в ответ, что очень хочу быть там с ним, но никак не могу — до выхода в продажу наших осенних книжных новинок оставались считаные недели. Поскольку это впервые происходило под моими знаменами, если можно так выразиться, я вынуждена была просидеть на работе все лето, составляя планы публикаций в прессе и придумывая рекламные и маркетинговые ходы для наших изданий. Честно говоря, я просто боялась, что, если отлучусь хоть на неделю, все пойдет наперекосяк. Но предложила подумать, не сбежать ли нам куда-то на недельку после Рождества — к этому времени Дункан должен был вернуться в Штаты.

— Ты превращаешься в образцового трудоголика, — сказал мне Хоуи, когда мы с ним встретились в начале июня.

Корнелиус Паркер не был удостоен Пулицеровской премии, зато получил Национальную книжную премию, и мы только что подписали с ним контракт еще на два романа. Но биография Элеоноры Рузвельт, в которой неоднозначно оценивались ее лесбийские отношения и многочисленные интрижки самого Рузвельта, получила очень неоднозначные отзывы и не произвела того фурора, на который мы все рассчитывали.

— Дорогуша, — сказал Хоуи, — никому не хочется верить, что первая леди, правозащитница и борец за социальную справедливость была, оказывается, розовой. Неудивительно, что книга не пошла.

— Почему бы тебе не сказать это еще чуточку громче, чтобы уж и на другом конце ресторана расслышали?

— Англоговорящие в этом заведении в меньшинстве. Я, кстати, рекомендую тебе под стопочку водки блины с копченой селедкой.

Мы сидели в Литовском общественном клубе на углу Второй авеню и Шестой улицы, которое мой друг обнаружил благодаря новому парню, с которым он встречался, профессиональному бодибилдеру из Вильнюса, полному решимости победить в этом году на конкурсе «Мистер Америка».

— Ноджюс подражает этому кривляке Шварценеггеру, который много лет играл мышцами, потом вломился в кино, а теперь тусуется с Уорхолом и его звездочками с «Фабрики». И смех и грех! Видать, знаменитое чувство парадокса у Энди совсем зашкалило, если в его кружок извращенцев теперь входит Арнольд-Качок.

— Так что же, Ноджэс, — попыталась я воспроизвести незнакомое имя, — мечтает стать послушником Уорхола?

— Мне нравится, как ты произносишь его имя на французский манер. No-Jeux[145]. Очень мило. Но правильно это произносится иначе: No-Juice[146]… хотя в этом у него недостатка нет.

— Благодарю, что поделился этой очаровательной подробностью.

— Благодарю, что реагируешь как ханжа. Как, кстати, ты тут развлекаешься, пока твой возлюбленный отбивается от знойных мусульманских иезавелей?

— Чем там Дункан занимается в этом бескрайнем мире, дело его. Мы с ним пока ничего друг другу не обещали.

— Как это дальновидно и по-блумсберийски[147] с твоей стороны. Но ты так и не ответила на вопрос: с кем ты решаешь вопрос секса?

— Со своими рукописями.

— Ну и дура ты, Бернс.

— А ты гедонист. Надеюсь, ты осторожен с Ноджесом.

— Я теперь осторожен со всеми. Тот же диагноз за последнее время поставили еще шестерым моим друзьям. И еще с десяток знакомых находятся на разных стадиях умирания. Все это просто жутко.

— А ты? Симптомов нет?

— Пока все спокойно. Мой доктор говорит, что они до сих пор не представляют ни сколько времени длится инкубационный период, ни когда эта дрянь может ни с того ни с сего проявиться. А у меня все не идет из головы смерть Джека.

— Я стараюсь об этом не думать, — призналась я. — Слишком уж тяжело все это. Пытаюсь вспоминать его здоровым, пока СПИД еще его не поразил.

— Я хочу верить, что Джек в раю, и не потому, что во мне говорит католик. В последнее время я повидал слишком много смертей и просто не могу примириться с мыслью, что все эти страдания ведут в пустоту, в ничто. После всего того, что Джек пережил в конце жизни, он заслуживает большего.

— Помнишь его отца на похоронах? Старый морпех, с обветренным лицом и такой прокуренный, что дышит с присвистом…

— Кто бы говорил…

— Я уже решила: с Нового года бросаю курить.

— Куда ты спешишь, дождись уж повторной коронации Рейгана!

— Ты так говоришь, как будто уже предрешено, что старпер снова победит.

— Скажем так, Мондейл[148] у меня вызывает сомнения.

— Ты это серьезно, Хоуи?

— Экономика процветает. Весь негатив картеровских лет исчез, как не бывало. Мондейл был заместителем Картера. От него веет тоской и унынием.

— Как ты можешь голосовать за нынешнего президента, если им манипулируют религиозные правые, а директор по связям с общественностью — мерзавец Пэт Бьюкенен, заявивший, что СПИД — это месть природы гомосексуалам?

— Зато акции мои высоки, как никогда. Деньги везде, у всех. Жить стало веселее.

— Когда умрет твой следующий друг…

— Лучше заткнись, Элис. Когда ты включаешь свой голос совести, меня это нервирует. Тем более что несколько дней назад у меня появилась какая-то сыпь между пальцев на ногах. Правда, доктор уверяет, что это обычный грибок, который я мог подцепить в спортивной раздевалке.

— Если он говорит, что это грибок…

— У меня все равно паранойя по этому поводу. Наверное, скоро уже и до меня очередь дойдет…

— Неоткуда, ты же практикуешь безопасный секс.

— На прошлой неделе презерватив порвался. Как раз с парнем из той раздевалки.

— Господи, Хоуи.

— По крайней мере, я был сверху — это снижает риск. И все-таки…

Я схватила его за руку и пожала:

— Все будет хорошо.

— И откуда только в тебе этот здоровый оптимизм.

— А что мне остается делать, как не думать о хорошем, особенно когда речь о тебе?

— Все, меняем тему. Вот что я тебе скажу: садись-ка ты в самолет в начале августа и лети в Тунис. Познакомься поближе со своим мужчиной, займись с ним безумным сексом, а через неделю вернешься в Нью-Йорк и приступишь к своим книжкам. Вам нужно повидаться, и он так хочет, чтобы ты приехала.

— Времени совсем нет. Все так закрутилось.

— Если ты его потеряешь…

— Значит, было не суждено.

— Ненавижу этот взгляд на мир. Тем более что ты кривишь душой, отрицая тот факт, что в данном случае легко предвидеть, как все будет или не будет. У тебя появился реальный шанс с этим парнем — хорошим, интересным, сложным, но не до безумия, и вполне симпатичным. После всех этих лет с Тоби ты привыкла к надрыву, вот и ждешь новых проблем на свою голову. Как и все мы.

— Тогда почему ты не нашел себе такого?

— Потому что боюсь точно так же, как и ты.

Через неделю я получила от Дункана письмо, где он писал, что углубился на юг Алжира, побывал в Мали, а там — в легендарной пустынной крепости Тимбукту, а еще о том, что ему очень не хватает меня. Как и мне его. Но вокруг упорно ходили слухи о том, что наше издательство намерен подмять под себя австралийский медиамагнат по фамилии Мёрдок[149], который уже вторгся в Британию, но в нашей стране пока оставался неизвестным, и совет директоров «Фаулер, Ньюмен и Каплан» подчеркивал, что нам нужно быть готовыми ко всему.

Пожилой председатель совета, Си Си Фаулер, как-то пригласил меня пообедать в «Сенчури Клаб» — консервативное заведение для нью-йоркского литературного бомонда — и, сохраняя полную ясность и живость ума после двух очень сухих мартини с джином — недурно для восьмидесяти двух лет! — сказал мне:

— Не буду вам лгать. К людям, которые заведуют моими финансами, обратились их коллеги, работающие на Мёрдока. Поверьте, я хочу сохранить независимость. И думаю, что Мёрдоку интереснее такие крупные издательства, как «Харпер и Ко», чем мы. Тем не менее времена, когда издательское дело было благородным занятием для джентльменов, близятся к концу. Мой дед наверняка пригвоздил бы к позорному столбу редактора только за предложение опубликовать, не говоря о самой публикации, книгу, подобную этой вашей турецкой литературной находке «Постель наверх». Вы, разумеется, заметили иронию в моем голосе. Тем не менее специалисты по продажам и маркетингу полагают, что выход книги, приуроченный к Дню благодарения, и шумиха в прессе, которую мы постараемся поднять, дадут результаты.

— Книга обязательно выстрелит. Потому что в ней говорится о современной женщине-карьеристке, пробивающей себе путь в нашем новом, до мозга костей капиталистическом мире. А сам по себе тот факт, что мы публикуем и Корнелиуса Паркера, и Серен, красноречиво демонстрирует нашу гибкость и широкий диапазон выпускаемых нами книг.

— Есть одна небольшая проблема. Пожалуйста, успокойте меня на этот счет: вы уверены, что пресса не уцепится за тот факт, что Серен — любовница вашего брата?

— О, они потопчутся на этом поле в свое удовольствие. И пусть, позволим им это. Мы используем это в наших интересах. СМИ будут виться вокруг вашей протеже и из-за циничных взглядов на использование секса как чисто делового инструмента, позволяющего добиться намеченных целей, и из-за того, что она фантастически красива и прекрасно выражает свои мысли. Это будет пикантная рождественская книга, о которой заговорят все.

— Между тем ваш брат все богатеет. Несколько дней назад я читал о крупном перефинансировании облигаций для «Ю-Эс Стил».

— Да, у него, похоже, дар все превращать в золото.

— Как и у вашей матушки-риелтора. Я наблюдал, как недавно она ловко провела грандиозную сделку для какой-то пустоголовой старлетки…

— Она завладела рынком богатеньких дурочек, а также плутократов и всех тех женщин с амбициями, которые наверняка будут читать книгу Серен.

— Будем надеяться, что этот дар присущ и другим членам вашей семьи.

Что это было — предупреждение, завуалированная угроза? Не знаю, но этот разговор определенно заставил меня еще больше сосредоточиться на предстоящем осенью событии, мне надо было расшибиться в лепешку, но действительно превратить книгу Серен в настоящий блокбастер.

Просто чтобы проверить книгу на более старшем поколении, я дала маме почитать рукопись «Постели наверх». На другой же вечер, ближе к полуночи, она позвонила мне в страшном волнении.

— Адам с ума сошел — трахать эту циничную шлюху, эту манипуляторшу?

— Он может держать Серен в узде, потому что хотя и балует ее, но не связан с ней законными узами. Пока.

— А ей только того и нужно. Ты сама это знаешь. И я знаю. Но твоему брату секс в голову ударил, он ничего не замечает. Если только Дженет со своим деревенским кланом узнают, что он нахлобучивает такую великолепную красотку, да они же его погубят… тем более что через пару недель должен родиться второй ребенок. Меня он слушать не станет. А твой отец, когда касается разводов, весь из себя ирландский католик.

— Ты еще не позволила ему переехать к тебе?

— Не в этой жизни. Мы слишком долго жили вместе — и ничего хорошего. Зачем наступать на те же грабли? Мне и так неплохо, я-то на плаву. А у твоего отца дела обстоят не блестяще. Мой психоаналитик постоянно мне твердит: «Не в ваших силах изменить других — вы можете только попытаться изменить себя». И упорно убеждает меня в том, что я не должна сваливать всю вину на свою мать-болтушку и эмоционально безответственного отца. Или жаловаться на то, что твой отец заставил меня быть домохозяйкой в долбаном пригороде. Я сама в этом участвовала. Я сама выстроила свою тюрьму. А вымещала все на детях, изводя тебя и мальчиков. Сейчас я это понимаю, и мне на самом деле стыдно.

— Я благодарна тебе за эти слова.

— Адаму, конечно, этого никогда не понять. Недавно он притащил меня в один из своих любимых шикарных ресторанов, мы были вдвоем, только мать и сын. Когда я попыталась поднять этот вопрос, он уклонился от темы, заявив, что это было давно… и все такое. Адам по-прежнему избегает проявления любых эмоций. А твой старший брат… вот он меня беспокоит всерьез.

— Меня тоже.

Я говорила правду. Питер становился все более замкнутым и подавленным. Правда, он по-прежнему вел свои колонки для «Войс» и преподавал, но недавний его роман с другой преподавательницей из Хантера, окончившийся крахом, выбил его из колеи, заставив еще больше зациклиться на своих неудачах, реальных и воображаемых.

Я не стала рассказывать маме о недавнем своем разговоре с Хоуи. Он буквально накануне позвонил мне днем на работу. Голос его звучал более резко, чем обычно.

— Встретимся вечером, выпьем?

— У тебя все нормально? Я всегда чувствую, если с тобой что-то не так.

— Все еще не заболел и не умер за те три дня, что мы не разговаривали.

— Приятно слышать. Но тебя все равно что-то беспокоит.

— Давай попозже поговорим.

— Хоуи, выкладывай, что тебя гложет.

— У меня есть друг в журнале «Эсквайр», редактор. Недавно я с ним встретился — хотел уговорить написать статью об одном из своих авторов. Мы поужинали вместе. Этот парень — Мэтт Натан — не дурак выпить. А после второй рюмки начинает болтать без удержу. Знаешь, что он мне сказал? «В следующем месяце мы хотим опубликовать большую статью Питера Бернса… слыхал о таком, конечно?» Я не проболтался, что дружу с его сестрой. Просто признал, что да, знаю про Питера Бернса и читал обе его книги. «Так вот, — продолжил Мэтт, — статья, которую Питер написал для нас, будет настоящей сенсацией. Сначала, когда только начинаешь читать, кажется, что рассказ пойдет про высокодоходные процентные облигации и всю эту финансовую туфту. Но буквально через несколько абзацев автор делает резкий разворот и начинает говорить о своем брате Адаме и его боссе Тэде Стрикленде, которые стали, по сути, королями мусорных облигаций на Уолл-стрит. А дальше следует полный разгром Адама и финансового мира, в котором тот крутится».

Я закрыла глаза, не веря собственным ушам. Потянулась за сигаретами. Прикурила.

— Да, мне тоже впору закурить что-нибудь, — сказал Хоуи, расслышав отчетливый щелчок и шипение моей зажигалки, — потому что дальше Мэтт сказал: «После таких разоблачений, с которыми Бернс выступает в этой статье, его братец, скорее всего, загремит за решетку».

Глава тридцатая

Хоуи умел выкручивать руки, умолять об одолжении, знал, как извлекать информацию из самых закрытых источников. Но, как он ни старался, ему все равно не удалось получить в журнале «Эсквайр» текст статьи Питера.

— Это строжайше запрещено, причем, замечу, по требованию автора, — отчитался он передо мной. — Но от своего друга-редактора я кое-что узнал: они еще и потому так остерегаются, что ужасно боятся, как бы информация раньше времени не просочилась в Комиссию по ценным бумагам и биржам, а то ведь их юристы повсюду.

— Блин! — только и сказала я. Финансовая полиция означала неприятности для Адама. Серьезные неприятности.

— Извини, что принес такие дурные вести, — вздохнул Хоуи. — Насколько я могу судить, мало того что статья представляет Адама жуликом с Уолл-стрит, она затрагивает ваши семейные тайны, а также соперничество между двумя братьями и их сильную, хотя и тщательно скрываемую неприязнь друг к другу, причиной которой выставляется ваш крутой папочка.

— Черт, черт, черт…

— Хорошо хотя бы то, что — Мэтт это подтвердил — ты в статье почти не фигурируешь, а ее размер, кстати, впечатляет — десять тысяч слов. И еще он сказал одну важную штуку: «Я чувствую, что заваривается большая каша. Потому что Питер, судя по всему, готовит брату падение с большой высоты. А в статье описывает морально-этическую дилемму: должен ли он разоблачить преступные деяния Адама или нет?»

— Но в чем именно Питер обвиняет Адама?

— А вот это они отказываются раскрывать. Держат все в секрете. Моя интуиция подсказывает вот что: если информация просочится в КЦББ[150] раньше — а я предчувствую, что так и будет, — федералы, скорее всего, арестуют твоего брата незадолго до публикации. Сама понимаешь, для журнала это будет большой удачей. Статья может получить широкий резонанс. Начнутся дебаты о том, прав Питер или не прав и кто он сам — человек высочайших моральных принципов или беспринципный предатель, — в зависимости от того, что именно он там поведает об Адаме.

Я докурила сигарету и тут же начала другую.

— Мне нужно срочно поговорить с Питером.

— Если будешь с ним разговаривать — не знаю, хорошая ли это идея, — ни в коем случае не раскрывай, как ты об этом узнала.

— Я бы и так никогда этого не сделала. Но нужно ли мне предупредить Адама или родителей?

— Ни в коем случае. Вся эта история sub judice[151]. Если ты заранее предупредишь Адама о том, что его ждет, то и сама попадешь под раздачу. Что, если он тут же обо всем расскажет своему скользкому боссу, а потом, скажем, сбежит из страны? Ты окажешься замешанной в весьма неприглядной истории. Или, предположим, твой брат начнет уничтожать документы, чтобы скрыть свою вину… Тебя могут обвинить в пособничестве и соучастии. Да и мне не поздоровится, если всплывет, что хоть кто-то узнал…

— Ох, Хоуи, не знаю, как тебя благодарить за то, что предупредил меня.

— Я не смог бы с тобой общаться как ни в чем не бывало, если бы ничего тебе не сказал. Но теперь нужно действовать крайне осторожно. Если ты скажешь Питеру, что знаешь о скорой публикации его статьи, это ничего не изменит. Но, может быть, его чуть-чуть кольнет совесть. С ним наверняка побеседует в КЦББ. Возможно, он даже выторгует заранее какие-то послабления для Адама. Хотя это только мои домыслы. Попытайся добыть у Питера статью. Если получится, покажи ее и мне, и тогда будем что-то решать и предпринимать.

Положив трубку, я сломя голову понеслась на редакционное совещание. Каким-то чудом я не опоздала, заставила себя выглядеть сосредоточенной и даже как-то участвовать в обсуждении новинок, хотя мысли путались. Заседание длилось до шести часов. После традиционной и обязательной выпивки с начальником, которую я постаралась сократить до минимума, я набрала номер Питера из вестибюля бара. Он ответил на восьмом гудке.

— Привет, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал бодро и естественно. — У тебя вечер не занят?

— Да я тут с головой закопался в делах.

— Могу я вытащить тебя на пару часов? Мне не хочется сегодня оставаться одной.

— Что-нибудь случилось?

— Просто одиноко.

— Ну, так давай поговорим. Но тащиться на Манхэттен я в самом деле не хочу.

— Тогда я к тебе приеду. Дай мне самое большее час.

Летняя гроза обрушилась на Манхэттен. Это была одна из тех летних нью-йоркских ночей, когда воздух становится настолько липким, что кажется, будто продираешься сквозь чан с вареным рисом. Пошел настоящий тропический ливень. Пятую авеню моментально затопило, так что о том, чтобы поймать такси, нечего было и мечтать. Зонта у меня не было. После десяти минут под навесом «Плазы» мне ничего больше не оставалось, как только броситься напрямик к станции метро на северо-восточном углу Шестидесятой улице. Выскочив под ливень, я побежала по бурлящим ручьям с дождевой водой. К тому времени, как я добралась до метро и прыгнула в поезд, идущий на юг, я успела промокнуть насквозь. Опустившись на сиденье, я только тогда осознала, что похожа на мокрую губку. Все сиденье подо мной тут же намокло. Через сорок минут, сделав две пересадки, я вышла в ночь, небо уже совершенно очистилось, после грозы было не так жарко и влажно.

Квартира Питера находилась на верхнем этаже. Открыв дверь, он воззрился на меня с удивлением:

— Ты принимала душ и забыла раздеться?

— Очень смешно, — усмехнулась я. — Ты хочешь сказать, что не заметил ливня?

— Я включил стереосистему и работал.

Мы вошли. Комната серьезно нуждалась в уборке — здесь явно очень давно не вытирали пыль, повсюду были свалены коробки с документами и множество исписанных блокнотов.

— Как-то это все немного маниакально, — осторожно заметила я.

— Так и есть, — отозвался Питер.

Я разулась — кожаные туфли промокли насквозь.

Через пятнадцать минут, приняв душ и надев халат Питера, я сидела на диване, потягивая новозеландское белое вино, и курила.

— Ну и что же это все значит? — спросила я.

— Статья, о которой будут говорить все. Речь идет о том, как мы сейчас живем и как мы позволяем денежным мешкам диктовать нам условия жизни.

— Хорошая тема, — кивнула я. — А поконкретнее можно?

— Это будет крупное разоблачение корыстолюбивых воротил с Уолл-стрит. Почему это настолько коррумпированная среда. И как, если только дать им волю, они могут сделать всех нас моральными банкротами.

— И на какой же конкретной части Уолл-стрит ты планируешь сосредоточиться? Высокодоходные облигации?

Питер осушил бокал вина и громко поставил его на журнальный столик:

— Игрок в покер из тебя никакой, Элис.

— А я в покер и не играю.

— Зато у тебя есть то, что в покере называют «телл». Ты, сама того не желая, показываешь, что за карты у тебя на руках.

— И что же у меня за карты?

— Я знаю, что ты знаешь.

— Знаю что?

— Не надо мне голову морочить.

— Хорошо, не буду. Так и есть, мне известно о статье в «Эсквайре».

Питер знал, что именно услышит, но все равно вздрогнул:

— Кто тебе это слил?

— Как и ты, я защищаю свои источники.

— Хоуи, конечно… я угадал?

— А кто сдал тебе всю подноготную Адама?

— Я не могу этого раскрыть.

— Тогда и я не раскрою свой источник. Но статья на самом деле не про Уолл-стрит. Что именно натворил наш брат?

— Дай сигаретку, а?

Я бросила Питеру пачку. Он закурил.

— Обещаешь, что все, что я тебе сейчас скажу, останется в этой комнате? — спросил он.

— Идет, — кивнула я.

Питер дважды затянулся. Не чтобы успокоиться, а для нагнетания напряжения.

— Покопавшись в этом деле и проведя небольшое расследование, я выяснил, что действия Адама с мусорными облигациями не только сомнительны с точки зрения морали, но и преступны.

Затем Питер подробно объяснил, почему игра «Кэпитал Фьючерс» с мусорными облигациями после разоблачения станет крупнейшим финансовым скандалом нашего времени. Пока Питер говорил — быстро и, на мой вкус, чересчур ядовито, — я начала понимать, что догадки Хоуи верны: моему брату Адаму грозили громадные неприятности.

— Ты разбираешься в том, что такое инсайдерская торговля? — спросил Питер.

— Не очень, я с собственной чековой книжкой-то еле-еле разбираюсь.

— А слышала ты когда-нибудь о Майкле Милкене[152]? Этот жуликоватый парень и придумал название «мусорные облигации» — так он назвал высокодоходные облигации, с помощью которых привлек огромный капитал и смог гарантировать своим инвесторам стопроцентную прибыль от любых вложений в его компанию. Несколько лет назад он переехал из Нью-Йорка в Беверли-Хиллз. Все называют Милкена гением, но я нутром чую, что тут какое-то дерьмо…

— Так почему бы тебе и не заняться им?

— Потому что он ловко подчищает хвосты. А жулик Тэд и его халдей, наш братец Адам…

— Не называй его так.

— Это почему же? Он вообразил себя королем мусорных облигаций, а сам просто шестерка на побегушках у своего хозяина. Так вот, они покупали компании, испытывающие трудности, выкидывали тысячи сотрудников на улицу, финансировали реструктуризацию за счет выпусков облигаций, получая при этом огромные прибыли для себя. Тебе известно, что Тэд в прошлом году захапал двести десять миллионов долларов, а наш братец Адам заработал восемнадцать миллионов?

— Ну и что? Зачем тебе вообще лезть в то, что Адам делает? Черт, мы оба, между прочим, получили пользу от его успеха, мы пользовались его щедростью.

— Мы оба получили пользу от его жадности к наживе и его нечестности. Мое разоблачение исправит эту ошибку.

— В чем его вина — в том, что заработал так много денег?

— Вина нашего братца Адама в том, что с поощрения Тэда он провернул крупное рефинансирование мусорных облигаций гигантской фирмы по производству электроники, базирующейся недалеко от Сан-Диего, но с дочерними заводами в рабочих полунищих городках: это Акрон, Огайо; Гаррисберг, Пенсильвания; Льюистон, штат Мэн. Братец Адам привлек шестьсот восемьдесят миллионов долларов путем выпуска облигаций для частной компании, но помог ей стать открытым акционерным обществом и произвести небольшой фурор на фондовом рынке, когда в мае началось первичное размещение акций. Дело в том, что Адам получил инсайдерскую информацию от двух старших сотрудников с Уолл-стрит, это помогло ему манипулировать начальной ценой акций и обеспечить ее утроение в течение примерно десяти дней, за это время они с Тэдом вложили в акции по три миллиона в момент первичного размещения. Умный ход, поскольку десять дней спустя они продали эти акции по девять миллионов, пока цена не упала до более реалистичного уровня. Добавим к этому шестьдесят один миллион, который «Кэпитал Фьючерс» заработал на выпуске мусорных облигаций, и невольно начнешь восхищаться: какие же проницательные ребята Тэд и наш братец Адам! Если не считать одной мелочи — того факта, что получение инсайдерской информации для манипулирования начальной ценой акций ой как неэтично и совершенно противозаконно. К тому же они использовали целую кучу подставных имен, чтобы скрыть покупки акций, а это тоже является нарушением закона. Но самым аморальным и предосудительным во всем этом является тот факт, что Адам провел выпуск мусорных облигаций, предварительно потребовав от правления электронной компании полной ее реструктуризации, которая заключалась в закрытии всех заводов в стране и переносе производства полностью в Мексику, где нет профсоюзов и дармовая рабочая сила стоимостью один доллар в час. Рай для эксплуататора! Братец Адам не только занимался серьезными финансовыми махинациями, но и оставил без работы примерно шесть тысяч человек в трех рабочих городках, где люди и так еле сводят концы с концами.

Я уставилась в свой бокал с вином, потрясенная тем, что рассказал Питер, а также тем фактом, что Питер каким-то образом раскопал всю эту чудовищную информацию.

— Расскажи все-таки, как ты-то все это узнал? — задала я свой следующий вопрос.

— Удивительно, что можно обнаружить, стоит попытаться вникнуть в чужие дела. Я работаю над этой историей уже около трех месяцев.

— Другими словами, когда мы в последний раз ужинали с Адамом — полтора-два месяца назад, — ты уже собирал информацию, готовясь разрушить его карьеру.

— Я не разрушаю его карьеру. Скоро статья будет опубликована, и ты увидишь, что в центре ее внимания будет не он, а писатель, обнаруживший, что его брат — мошенник высокого уровня.

— То есть ты подаешь это в форме художественного сюжета?

— Перестань разыгрывать наивную дурочку — уж тебе-то, прожженному нью-йоркскому издателю, это не к лицу. Ты отлично понимаешь, это будет чистая документалистика, нон-фикшн. Отчасти журналистское расследование, отчасти мемуары, и в них будет много говориться о семьях и о тех тайных вещах, которые в них происходят.

— Значит, ты собираешься не только подставить Адама, но и вообще публично перетрясти все наше семейное грязное белье?

— Я и раньше писал… в своей первой книге упоминал об отце, а в последней — о маме и папе и их реакции на мои радикальные взгляды…

— Но сейчас ты собираешься написать что-то такое, из-за чего твой родной брат может попасть в тюрьму.

— Если это произойдет из-за моей статьи, не вини меня. Это Адам нарушил закон и продолжает его нарушать.

— Если это так, то почему его до сих пор не арестовала КЦББ?

— Потому что у них нет той секретной информации, которую я нарыл.

— Я снова тебя спрашиваю: как ты ее получил, что у тебя за каналы, которых нет у КЦББ?

— Это мое дело.

— Теперь это и мое дело. Потому что Адам и мой брат тоже. И потому что я не могу понять, зачем ты все это затеял.

— То есть ты хочешь сказать, что оправдываешь непомерную жадность Адама?

Меня задели эти благочестиво-возмущенные нотки в голосе Питера и его явно фальшивый, раздражающе-поучительный тон.

Я заговорила, тщательно подбирая слова:

— Я не знаю всех фактов и обстоятельств дела. Может быть, ты дашь мне прочитать статью?

— На это наложен запрет до конца следующего месяца, пока «Эсквайр» не опубликует статью. Но я смогу показать тебе пробные оттиски за несколько дней до того, как журнал пойдет в печать.

— Я твоя сестра, и ты отказываешься показать мне статью, которая, вероятно, уничтожит нашего с тобой брата?

— До этого разговора я тебе ее, может, и показал бы. Но теперь…

— Что теперь?

— Ты реагируешь совсем не так, как я надеялся.

— И как же я должна была реагировать?

— «О Питер, это же потрясающе, ты просто обязан рассказать миру о том, как обнаружил, что наш брат — крупный мошенник с Уолл-стрит, и укрепить свой литературный авторитет, подложив братцу свинью…» Как-то так, наверное.

— Это некрасиво, нечестно.

— Нечестно? Ты можешь говорить мне о честности? Адам очень вольно обходился с общественными нормами и законом.

— Но он никого не убил и не был соучастником убийства.

Питер смотрел в пол и ничего не говорил.

— Адам настоял на реструктуризации компании, — сказала я. — Это, конечно, не делает его образцом социально ответственного гражданина. Но, в конце концов, это просто бизнес.

— С каких это пор ты стала чирлидершей у толстосумов?

— Готова поспорить, твои издатели в «Эсквайре» вне себя от восторга. Статья произведет фурор.

— Ты расскажешь Адаму?

— Если бы я почитала статью…

— Этого я допустить не могу.

— Тогда я расскажу Адаму.

— Валяй рассказывай.

Моя угроза Питера не напугала.

— Если я пообещаю никому не рассказывать об этой статье…

— Если ты ее прочтешь, то почувствуешь себя обязанной рассказать всем. Как только ты «просто заскочила» сегодня вечером под проливным дождем, заявив, что тебе ужасно одиноко на этом свете, я в ту же минуту понял, что тебя предупредили о статье и ты начала охоту, пытаясь разнюхать побольше.

— Я понимаю, зачем ты все это затеял на самом деле: это привлечет к тебе внимание СМИ, твое имя будет мелькать в прессе, тебя станут приглашать на крутые вечеринки, а то, глядишь, и из Голливуда денежки перепадут — все эти блестящие штучки, которых ты так жаждешь с тех пор, как Саманта тебя бросила. Но твоя карьера никогда больше не взлетала до того краткого, яркого мига, когда…

— Пошла ты в жопу! — оборвал меня Питер яростным шипением. — Лучше уходи, Элис.

— Лучше, Питер, как следует и всерьез подумай о последствиях своих действий. Ты хоть понимаешь, что можешь надолго посадить за решетку собственного брата? Тень от коррупционного скандала упадет и на других членов семьи. Мама из-за этого окончательно съедет с катушек. Папа тем более. И, умоляю, не забывай, что у Адама маленький сын и еще один ребенок на подходе.

— Даже если его посадят на пару лет и обложат штрафом, десять миллионов в банке никуда не денутся.

У меня кружилась голова. Я не могла поверить в то, что слышу.

— Ты пошел вразнос, Питер. Ты, кажется, готов все разрушить, вообще все…

— Мой редактор считает, что подавляющее большинство людей испытывает отвращение к жажде наживы, которая сейчас заправляет всем. Это та жажда наживы, которая не только приводит к еще большему обнищанию бедных, но и подрывает некогда достаточно комфортный мир американцев. Читатели примут на ура мою решимость и желание вывести на чистую воду родного брата, который разрушает чужие жизни ради собственной выгоды.

— Когда ты стал таким ханжой? Это бросается в глаза даже больше, чем морализаторское высокомерие.

— Разве это не одно и то же? — Питер встал. — Да, Адам был щедр по отношению к нам с тобой. С тех пор как он начал делать большие деньги, мне перепало, кажется, тысяч двадцать. Только я тебе вот что скажу: я пишу об этом в статье. И говорю читателям: к тому времени, как вы это прочтете, я уже полностью возмещу своему брату расходы.

— И откуда же ты возьмешь лишние двадцать штук, старший брат? Ах, я догадалась: «Эсквайр», наверное, платит по доллару, а то и по пятьдесят долларов за слово — неплохие тридцать сребреников за предательство брата. А вот Адаму при всем том действительно присуща порядочность, и он любит нас — именно любит, по-своему, глубоко. Одумайся, не ломай ему жизнь ради того, чтобы выправить свою и вернуть ее в нужное русло.

Питер, отвернувшись от меня, перешел в другой конец комнаты, сел за стол, надел на голову наушники, подсоединенные к усилителю, и опустил лапку звукоснимателя на пластинку. Меня демонстративно игнорировали.

Я была близка к тому, чтобы взорваться, сорвать с брата наушники и наорать на него. Но тихий внутренний голосок посоветовал мне сосчитать до десяти и подумать над следующим ходом. Я осознала, что явиться сюда, пытаясь уговорить или заставить Питера рассказать все о готовящемся разоблачении Адама, было огромной ошибкой. Почувствовав сопротивление, Питер ощутил себя борцом за правду и гордо расправил плечи. Но неужели зависть настолько застила ему глаза, что он готов был разрушить все, чего достиг Адам? Одновременно с этой мыслью в моей душе зашевелилась тревога: я на стороне больших денег? Я наблюдала, как Адам превращался в финансового воротилу, но всегда чувствовала, что под внешней оболочкой он оставался все тем же мальчишкой, застенчивым и одиноким, который всегда хотел быть с нами единым целым и который, увы, так стремился стать крутым мачо, хотя и сам понимал, что эта роль ему не по плечу.

Я сказала себе: Подойди к дивану. Возьми свой портфель. Если встретишься взглядом с братом, кивни ему и молча иди к двери. Если он тебя окликнет и захочет еще поговорить, вернись. Если этого не случится, хватай туфли и выходи, обуться можно и на лестничной клетке.

Не случилось. Я надела туфли, немного помедлив за дверью. Закрывая ее, я знала, что тем самым обрываю связь с Питером. Почему же не вернуться в квартиру, не настоять на том, чтобы он еще поговорил со мной, не настоять на…

На чем? В этом и состояла дилемма, гордиев узел всей ситуации: в этих переговорах мне почти нечего было Питеру противопоставить.

Выйдя на улицу, я первым дело отправилась на поиски телефонной будки, надеясь, вопреки всему, что она не подверглась нападению уличных вандалов — обычная для Нью-Йорка ситуация. Пока искала, мне в голову пришла еще одна мысль: единственной причиной, по которой редактор «Эсквайра» проболтался, было то, что, зная Хоуи, он рассчитывал на быстрое распространение слухов о готовящейся сенсации.

Телефон работал. Я бросила четвертак и набрала номер Хоуи. Невероятно, но он ответил после второго гудка.

— Я надел куртку и собирался отправиться в ближайшую забегаловку со скверной репутацией, — сообщил он.

— Ты можешь снять куртку и подождать меня?

— Ты звонила Питеру?

— Я у него была.

— Боже мой! Лети ко мне со всех ног, я жду.

Через полчаса я уже сидела в мягчайшем лиловом бархатном кресле у своего друга. Я выложила ему все, от слова до слова, о нашей встрече с Питером. Пока я говорила, Хоуи сидел неподвижно и бесстрастно слушал. Едва я закончила, он, указав на балкон, предложил мне сначала перекурить.

Когда я вернулась, он сразу приступил к сути дела:

— Тебе нужна консультация хорошего юриста. Твой анализ причин, по которым Питер сделал все это, имеет смысл. Но я с тобой согласен: ссориться с ним сегодня было не лучшей идеей. Теперь он еще сильнее станет укреплять оборону.

— Как ты думаешь, у меня могут быть из-за этого проблемы на работе?

— Нет, если правильно себя поведешь. Тебе обязательно придется рассказать об этом своему боссу. Но сначала вот что: потрать немного денег и поговори часок с Сэлом Греком. Это один из самых крутых юристов Нью-Йорка. Он блестяще умеет устранять проблемы. Но и обманывать он не будет: если поймет, что выкрутиться не удастся, то скажет об этом честно. Если он сочтет, что у Питера позиция сильнее, тоже скажет тебе прямо. Ты знаешь, Элис, я никогда не стал бы тебя обманывать. И вот тебе мое мнение: Адам действительно идет ко дну.

Сэл Грек оказался не таким, каким я его себе представляла. Признаюсь, учитывая его итальянское имя, происхождение и то, как расписывал его Хоуи, я ожидала увидеть кого угодно, прожженного пройдоху, чуть ли не уголовника, но только не этого подтянутого, собранного, элегантно одетого человека с безупречной речью, который встретил меня в своем офисе на пересечении Пятой авеню и Сорок восьмой улицы.

— Мисс Бернс, — сказал он, протягивая руку, — мне очень жаль, что заставил вас ждать.

Мне пришлось подождать в приемной не больше пяти минут. Я заметила, как Сальваторе Грек украдкой окинул меня оценивающим взглядом.

— Могу я вам что-нибудь предложить? Моя секретарша готовит очень неплохой эспрессо.

— Это было бы великолепно.

Сэл ввел меня в кабинет с внушительным президентским письменным столом из красного дерева, столом для заседаний и двумя весьма вычурными креслами в стиле рококо. Стена была увешана фотографиями самого Грека с важными и влиятельными персонами Нью-Йорка.

— Я взял на себя смелость перед нашим разговором, — начал Сэл, жестом предлагая мне сесть, — навести справки о статье, написанной вашим братом. Позвольте мне с самого начала сообщить вам неприятную новость: приостановить ее публикацию едва ли удастся в силу ряда серьезных препятствий… Узнай я обо всем этом хотя бы месяц назад, я, возможно, смог бы найти способы заблокировать ее. Но до ее выхода осталось три недели. Адвокаты «Эсквайра» бдительно следят за тем, чтобы подкопаться к фактам было невозможно. Они потребовали от мистера Бернса внести ряд изменений, чтобы избавиться от любой потенциальной опасности судебных исков. Мистер Бернс сделал все, что от него требовалось. В «Эсквайре» охраняют эту статью с большим рвением. Держат ее за семью замками. Если вы действительно хотите прочитать ее до публикации, я мог бы, вероятно, ценой определенных усилий добиться этого для вас. Но вынужден вас предупредить: чтобы это обеспечить, мне придется передать своему контактному лицу серьезную сумму.

— Какую именно?

— А именно — десять тысяч долларов.

Я тяжело сглотнула.

Грек это заметил:

— Мой посредник ознакомил меня с кратким содержанием статьи… или, по крайней мере, с тем, что ему удалось прояснить в «Эсквайре», где к материалу имеют доступ лишь пять человек. Статья, по его словам, очень хорошо написана, основана на тщательно проведенном расследовании, события изложены в ключе, как он выразился, «печали по любимому брату, который бросился в мир больших денег, не подумав о цене, которую заплатит за свою алчность». Мне неприятно сообщать вам, что и вашему отцу в статье отведена совсем не выгодная роль деспотичного родителя. Высказывается предположение, будто Адам бросился в авантюру с финансами, чтобы доказать отцу, что он чего-то стоит…

Я закрыла глаза.

— Есть и еще кое-что, что вам следует знать. Ваши тревоги по поводу того, что «Эсквайр» передаст материалы по статье в КЦББ… боюсь, это уже произошло. Сейчас над делом работают пять агентов. Адам вместе с его начальником будет арестован в день выхода статьи. Будь я его адвокатом, я бы первым делом предложил сделку о признании вины и подумал о том, чтобы стать свидетелем обвинения против Тэда Стрикленда, чтобы намного скостить срок пребывания за решеткой. Когда это случится — а это случится, — если вы захотите, я мог бы за это взяться — у меня есть достаточный опыт вызволения «белых воротничков» из лап судебной системы. Но имейте в виду, вы не должны обмолвиться об этом ни словом ни Адаму, ни кому-либо другому… за исключением, конечно, нашего общего друга Говарда, против разговора с которым я не возражаю. Как американский итальянец, Говард понимает, что такое принцип омерта, согласно которому я действую.

— Что же мне сказать родителям?

— Вы им ничего не скажете. В противном случае вас могут привлечь к ответственности за вмешательство в федеральное расследование и создание помех следствию. Я наводил о вас некоторые справки, как и о любом новом клиенте. Видите ли, мисс Бернс, пытаясь защитить брата, которому неизбежно грозит решетка, вы подвергнете свою дальнейшую карьеру серьезной и очень реальной опасности.

— Но мои мама и папа…

— Я все знаю о вашей матери. Впечатляющая история риелторского успеха. Но заранее знать, что ее сына вот-вот арестуют… к чему заставлять ее испытывать такую мучительную боль? Даже если вы чувствуете, что могли бы доверить эту информацию своей матери, с юридической точки зрения вы не имеете права ничего ей говорить. Ваш отец… мне все известно о его работе в Чили. Вы можете не согласиться, но, на мой взгляд, ваш отец — патриот. Но он печально известен как человек вспыльчивый, горячая голова. Между нами… у него проблемы с генеральным директором его компании. Я упоминаю обо всем этом не просто для того, чтобы показать, что я хорошо делаю свою работу, но и для того, чтобы лишний раз подтвердить: вы ни при каких обстоятельствах не можете — не должны! — рассказывать отцу о том, что должно произойти на днях.

Как я отреагировала на эти новости? Погасила сигарету, которую курила, так сильно затягиваясь, что докурила до фильтра.

— Я знаю, как все это тяжело, мисс Бернс. Вся моя юридическая практика связана с поиском решений некоторых, казалось бы, неразрешимых проблем. Но для поиска этих решений требуется время, много времени. А время, как я уже сказал, сейчас, увы, работает против нас. Вот мой совет: вернитесь в свой кабинет и постарайтесь осознать, что вы ничего не можете сделать, чтобы предотвратить эти события. Еще раз советую вам никому ничего не сообщать, кроме Говарда Д’Амато. Хочу также предложить вам такой вариант: вы устраиваете семейный ужин за несколько дней до публикации статьи в «Эсквайре». Сделайте так, чтобы на нем присутствовали Адам и ваши родители. Тогда вы пригласите меня к вам присоединиться, и я все им объясню, в первую очередь то, что вот-вот обрушится на Адама. Доверьтесь мне, я дам им понять, что вы были бессильны, не имея возможности вмешаться раньше.

— А если, скажем, Адам не захочет, чтобы вы защищали его интересы в этом деле?

— Не стоит недооценивать мою силу убеждения, мисс Бернс. Тем более если речь идет о человеке, которому грозит провести за решеткой десяток лет своей жизни и лишиться большей части состояния. Дайте мне поговорить с вашим братом пять минут, и он поймет, что я нужен ему гораздо больше, чем он мне. О снятии обвинений не может быть и речи. Здесь можно говорить о том, чтобы уменьшить ущерб. Этого я могу добиться, если все вы будете сотрудничать со мной.

— Я сделаю все возможное, чтобы это обеспечить. Но есть небольшая щекотливая проблема. Мои средства ограничены, а я вижу, что вы потратили куда больше времени, чем наша сегодняшняя часовая встреча. Хотелось бы понять: сколько я должна буду вам заплатить?

Грек задумчиво соединил кончики пальцев в характерном жесте:

— Если ваш брат согласится нанять меня, чтобы вести его дело, вы ничего мне не должны. А убеждать его принять правильное решение вам не придется. Просто сведите меня с ним, а об остальном я позабочусь.

Ближе к вечеру мы ужинали с Хоуи в китайском ресторане, и я спросила, всегда ли Грек ведет дела подобным образом.

— Ты должна понимать две вещи, — сказал Хоуи. — Первое: Сэл Грек практически не нуждается в клиентах. Они сами к нему слетаются. Второе: если выходец с Сицилии говорит, что из этого положения нет другого выхода, кроме как молчать и следовать его плану, значит, у тебя нет другого выхода, кроме как молчать и следовать его плану. Он постарается все по возможности уладить.

— Но как мне до этого общаться с родителями и Адамом?

— Стиснешь зубы и будешь, черт побери, притворяться, что все в порядке. У тебя нет выбора, Элис, если не хочешь, чтобы все это выстрелило прямо тебе в лицо. И еще кое-что, что вам нужно знать: вечером седьмого октября Питер будет в «Открытой концовке».

— О господи, только этого и не хватало.

«Открытая концовка». Так называлось популярное и обсуждаемое ток-шоу, которое вел очень толковый обозреватель, любимец публики Дэвид Сасскинд. Окутанный клубами сигаретного дыма, он обожал создавать скандалы и поднимать вокруг них шумиху. Питер на шоу Сасскинда… да это грозило стать фейерверком скандальных разоблачений. Сасскинд вцепится в обоих братьев, тем более что у обоих весьма сомнительная репутация. Несомненно, свою роль сыграет и работа отца в ЦРУ. Наше семейное грязное белье будут перетряхивать в культовой нью-йоркской телепрограмме, так что оглушительный резонанс гарантирован — и в бульварных, и в высоколобых изданиях. Это ускорит падение Адама.

А я ничего не могла предпринять, чтобы выдернуть брата из-под колес надвигающегося поезда. Оставалось только последовать совету Грека — устроить ужин, приурочив его к вечеру трансляции, и попросить Сэла вмешаться, когда все пойдет под откос.

В течение всей следующей недели я несколько раз пыталась связаться с Адамом. В финансовых новостях «Нью-Йорк таймс» я прочитала, что он ведет переговоры о крупном новом выпуске облигаций. Наконец он перезвонил, очень оживленный и мыслями явно ушедший целиком в свои сделки.

— Увидел, что ты два раза звонила на той неделе. Что-то срочное?

— Просто хотела узнать, как у тебя дела.

— Если не считать того, что я готов проспать две недели без просыпа, все классно.

— Разве Дженет не должна родить на днях?

— Она немного отстает от графика. Новый срок — десятое октября.

— Как это? Она же должна была рожать в последнюю неделю сентября?

— Она перехаживает. А что?

Я с трудом удержала себя, чтобы не выкрикнуть: А то, что к десятому октября тебе, скорее всего, уже предъявят обвинение!

Вместо этого я сказала другое:

— Просто интересуюсь, Адам. И еще хочу спросить: как насчет семейного обеда? До этого срока?

— Я сомневаюсь, что Дженет согласится.

— Но я говорила о нас пятерых. Может быть, встретимся где-нибудь… хоть бы и в старой доброй «Таверне Пита», например, числа седьмого, в воскресенье?

— Собираешься сообщить нам о каком-то важном событии?

— Да нет, ничего такого драматичного. Просто подумала: давненько мы не собирались все вместе.

На следующий день после этого разговора с Адамом мне позвонил папа. Время было к одиннадцати, он явно принял лишнего на грудь, и это чувствовалось по его речи. Папа часто звонил мне домой поздно вечером, а если не заставал, оставлял сообщение на автоответчик, зная, что я непременно перезвоню.

— Прости, что часто названиваю, малышка.

— Не извиняйся, пап. Я всегда рада тебя слышать.

— Боюсь, ты считаешь меня нытиком, стариковской версией Заблудившегося Мальчика.

— Ну уж и стариковской! Ты еще молодой человек, пап.

— А сейчас ты ерунду говоришь. Мне пятьдесят семь, и я выгляжу на свои.

— Ты прекрасно выглядишь, — возразила я, отлично зная, что, мягко говоря, преувеличиваю, потому что за последний год он набрал почти тридцать фунтов и слишком часто проводил вечера в обнимку с бутылкой виски.

— Дерьмово я выгляжу, дорогая моя.

— Ну, так сделай что-нибудь. Сядь на диету, начни ходить в тренажерный зал, пей поменьше. Вот чем надо заняться, а не распускать сопли над кружкой пива.

— А ты не груби отцу.

Я рассмеялась. И папа тоже.

— Что, если я предложу устроить семейный ужин седьмого октября?

— Неплохая идея.

Мама тоже согласилась прийти, хотя она была сильно озабочена тем, что никак не может дозвониться до Питера.

— Он и на мои сообщения не отвечает. Вы с ним общаетесь?

— Я только знаю, что он по уши занят каким-то своим новым проектом.

— Так занят, что не найдет времени позвонить матери?

— Мама, Питер такой, какой он есть.

— Спасибо, что просветила. По крайней мере, Адам хоть отвечает на мои звонки — раз в три дня, но все-таки трубку берет.

— Как ты насчет того, чтобы повидаться седьмого в «Таверне Пита»?

— В этой старой халупе? Почему там?

— Я испытываю к ней сентиментальную привязанность.

— А я нет!

Следующие две недели были страшно загруженными на работе, потому что намеченные на осень книги попали на полки книжных магазинов, и я наблюдала, как некоторые из них, в успехе которых никто не сомневался, расходятся ни шатко ни валко, зато один роман неожиданно вызвал бурный интерес. Я постоянно контактировала с Сэлом Греком. В какой-то момент он сказал, что пора мне пойти к моему боссу и поговорить с ним обо всем, что вот-вот должно случиться. Я воспользовалась тем, что наши встречи с Cи Си Фаулером стали теперь еженедельными, и рассказала о статье Питера и в том, что она будет значить для моего другого брата. Он молча выслушал меня, не перебивая. Я объяснила, что обратилась к Сэлу Греку за советом и надеюсь, что после предъявления обвинения Адам захочет пригласить его в качестве своего адвоката.

— Я лично не знаю Сэла Грека, — сказал Си Си, — но его репутация говорит сама за себя. В такого рода делах он один из лучших, так что это удача, что он на вашей стороне. Надеюсь, ваш брат поймет это и будет к нему прислушиваться. И я очень благодарен вам за то, что вы предупредили меня до публикации статьи. Разумеется, я понимаю, что это должно оставаться между нами до тех пор, пока не выйдет номер «Эсквайра». Кстати, как вы думаете, агент вашего брата, возможно, захочет переговорить с нами о книге, которая могла бы за этим последовать? Понимаю, в этом я немного циничен. И понимаю также, что, если вдруг мы заключим с ним договор на книгу, это может вызвать у вас некоторый дискомфорт. Но в издательстве есть и другие редакторы, которые могли бы взять на себя эту работу.

— Да, сэр.

— Если это хорошо написано — а я уже ощущаю в этой истории явный подтекст Каина и Авеля, — почему бы нам самим не попытаться извлечь из этого выгоду?

В течение десяти дней, остававшихся до запланированного ужина, я пыталась погрузиться в работу, а по ночам меня мучила бессонница, против которой не помогало ни одно безрецептурное снотворное. Когда я пожаловалась Хоуи, что не сплю полноценно вот уже шесть ночей кряду — изводившие меня тревожные мысли не давали проспать больше трех часов, — он стал уговаривать меня обратиться к его врачу, чтобы получить «настоящее лекарство». Но я боялась снова начать принимать антидепрессанты и снотворные, как после смерти Киарана, чтобы не заполучить зависимость. Все это время я твердила себе: сначала я все сама объясню своим, потом к разговору подключится советник Грек, он успокоит родителей и предложит Адаму помощь, они обо всем договорятся… и только тогда я наконец смогу спать спокойно.

— Ты ходишь по краю пропасти, того и гляди, заработаешь психическое расстройство, — закричал Хоуи, увидев меня за несколько дней до семейного ужина. — Только не рассказывай, что вдруг стала примерной христианкой и теперь отвергаешь сбивающие с ног средства современной медицины?

— Я уже проходила через это в самые трудные времена. И теперь боюсь подсесть на эту гадость.

— Мы сейчас о валиуме говорим, а не о героине. Ты и раньше уже принимала валлиум и в Уильяма Берроуза[153] не превратилась. Вот… — Хоуи сунул руку в сумку и вытащил пластиковый флакон с таблетками. — Ты должна выспаться.

— Да у меня все нормально.

— Неправда. А ты еще и отказываешься от получения надлежащей медицинской помощи, как будто решила наказать себя за грехи Питера и Адама. Что там наш вероломный писака? От него по-прежнему ни слова?

— После нашего разговора полная тишина в эфире. Сегодня утром мне позвонил Сэл Грек, чтобы обсудить последние детали, и сообщил, что его люди в КЦББ слили ему информацию: у них есть неопровержимые доказательства против Адама и Тэда. Мы с Сэлом обсудили стратегический план на воскресный вечер. Он прибудет часов в девять и будет сидеть в баре, а я, как только его увижу, все выложу своим, чтобы можно было сразу подозвать его, когда папа начнет распаляться.

— Делайте, как решите. Для меня главное, чтобы Сэл вмешался, если они начнут во всем винить тебя. Это ты должна мне пообещать. Это и еще одно: сегодня вечером перед сном ты примешь две таблетки валиума, а завтра вечером еще две. Тебе обязательно нужно отдохнуть, перед тем как приниматься за эти семейные разборки.

Но в тот вечер я так и не притронулась к таблеткам, потому что на меня навалилось страшное отчаяние. Вернувшись домой после ужина с Хоуи, я обнаружила в своем почтовом ящике письмо от Дункана, с почтовым штемпелем Хартума, на этот раз напечатанное на машинке, полное красочных деталей. Ближе к концу тон письма внезапно менялся. Это было — на целую страницу с одинарным интервалом — признание в любви, невероятно трогательное. Дункан писал, что, конечно, сильно тоскует по мне, но такая длительная разлука помогла ему разобраться в себе и прояснить чувства, которые он подавлял годами.

Мы так до сих пор и не познакомились по-настоящему близко, и сейчас я страшно жалею, что, наплевав на все, не прервал поездку и не вырвался хоть ненадолго в Нью-Йорк в те несколько недель, когда ты была загружена работой. Но, пожалуйста, знай, что я тоскую по тебе и очень хочу вернуться, и хотя осталось всего восемь недель, мне они кажутся вечностью… а сейчас я заканчиваю, перечитывать не буду, хочу, чтобы ты прочитала именно то, что выплеснулось из моего сердца, то, что я чувствую — а чувствую я, что нам выпал шанс, какой бывает один-два раза в жизни, и можешь называть это бредом мужика, одичавшего от одиночества в паршивой дыре южнее Сахары, но я знаю: нам суждено быть вместе… и да, я выпил, немало выпил, а последние четыре стакана виски были явно лишними… дешевая индийская бурда, и настроение она не поднимает, но это практически единственный бальзам, доступный мне сейчас.


Дальше Дункан сообщал, что к тому времени, когда я буду читать это письмо, он уже, вероятно, вернется в Каир, и я могу отправить ему письмо или телеграмму до востребования на адрес отделения «Американ Экспресс». Потом снова шли слова о том, как он меня любит, а заканчивалось письмо постскриптумом: А не пожениться ли нам через неделю после того, как я вернусь? Учти, это не пьяная болтовня под пара́ми бомбейского виски.

Возможно, причина была в выматывающей неделе без сна. Или в призраке надвигающейся семейной драмы, до которой оставалось всего сорок восемь часов, и в остром ощущении того, что я не могу, не имею права думать сейчас о себе и о своем счастливом будущем с любимым человеком. А может быть, признания Дункана, безудержные, по-пьяному надрывные, заставили меня разразиться слезами. Измученная, с натянутыми до предела нервами, я думала: Как ты посмел все это мне написать, вечный ты странник? Ты, стало быть, хочешь, чтобы я ждала на берегу, пока ты будешь носиться с места на место, как перекати-поле? Если так, значит, рано или поздно ты неизбежно разобьешь мне сердце. Но я не могу этого допустить, я просто больше не выдержу, не переживу такой боли.

Я посмотрела на часы. Почти полночь. Я подумала: приму валиум и лягу спать. Но тут взбунтовалась та частичка меня, которая действовала сейчас на обезумевшем от бессонницы автопилоте, она-то и решила всерьез обидеться на романтические излияния Дункана. Я вдруг решила, что должна немедленно положить всему этому конец и перестать притворяться, что нас ждет хеппи-энд, когда Дункан наконец явится в Нью-Йорк. Правильны, думала я, мои догадки: он навсегда останется бродягой, который может красиво говорить о любви, но при этом всегда будет украдкой коситься на дверь с надписью «Выход». Лучше уж убить этот роман в зародыше сейчас, пока я еще не влюбилась в Дункана всерьез. Пока мы не переспали, пока его прикосновения не стали для меня потребностью. Пока я не убедила себя в том, что мы можем и должны быть вместе.

На моем кухонном столе лежали четыре таблетки валиума. Я снова взглянула на часы. Двенадцать минут первого. Большое почтовое отделение на 34-й Вест-стрит было открыто круглосуточно. Повторяя себе: Сделай это сейчас же, пока не передумала, я схватила куртку, пошла в сторону Бродвея и поймала такси. По пути я сочиняла краткое сообщение. Добравшись до почты, я решительно подошла к единственному работающему окошку и заполнила бланк. Я подтолкнула листок к служащему. Тот вслух прочитал мне текст, проверяя, все ли верно.

У нас с тобой никогда ничего не получится. Я не могу дать тебе того, что ты хочешь, что тебе нужно. Лучше покончить с этим, не дав начаться. Мне жаль. Мне грустно. Но мое решение окончательно.

Элис.

Закончив читать, служащий слегка приподнял брови, как бы спрашивая: Вы уверены? Увидев его сомнение, я резко спросила:

— Сколько я вам должна?

— Когда вы хотите, чтобы телеграмма была доставлена?

— Немедленно.

— Одиннадцать долларов девяносто восемь центов, и будет доставлено в течение часа.

Я дала двадцатку. Полученной сдачей — восемь баксов с мелочью — расплатилась с таксистом, который довез меня до дому. Через полчаса, пытаясь не думать о том, что сделала, я все же проглотила две таблетки валиума, залезла под одеяло и вырубилась.

Проснувшись, я долго таращилась на будильник и сильно удивилась, поняв, что пробыла в отключке больше десяти часов. От валиума я чувствовала себя одурманенной. Но одна мысль мгновенно рассеяла муть в голове: эта телеграмма — одна из худших ошибок в моей жизни.

Я встала с постели. Пошатываясь, доплелась да ванной. Поплескала в лицо водой. Это не разогнало мрака в душе. Наполнив раковину холодной водой, я погрузила в нее голову. Вытерлась, надела спортивный костюм, приготовила себе чашечку эспрессо, съела маленький стаканчик йогурта, после чего опорожнила сразу три порции высокооктанового итальянского кофе. Затем отправилась в спортзал. Полтора часа фанатичной работы на тренажерах помогли развеять существенную часть фармацевтического тумана. Домой я вернулась с «Нью-Йорк таймс» под мышкой. Устояла перед соблазном позвонить Хоуи и признаться в своем трусливом поступке. Сказала себе, что нужно пойти в ближайшее почтовое отделение и отправить Дункану вторую телеграмму, отменяющую все сказанное в первой и говорящую о моей любви к нему. Но другой голос сказал: Как бы грустно тебе сейчас ни было, так будет лучше для всех. Он, конечно, замечательный, но уж очень непрост и изломан. А тебе нужно что-то попроще и…

Но разве я сама не такая же? И откуда взялась эта «простота» — неужели я сама не понимаю, что никогда не впустила бы в свою жизнь подобную банальность?

Я попыталась сосредоточиться на газете, затем погрузилась в рукопись о первых днях эпидемии СПИДа, написанную журналистом из Сан-Франциско, который сам умирал от этой болезни. Пока я читала, из головы не выходил Джек. Как бы мне хотелось иметь хоть малейшую веру, убеждающую в гарантированном существовании за пределами этой жизни. Как хотелось думать, что все, кого я потеряла — профессор Хэнкок, мой любимый Киаран, Джек, — ждут меня где-то на небесах, в раю. Но идея любого иного мира, кроме этого, просто не укладывалась в моей голове, и я знала, что не уложится никогда. Но тогда каким же образом в ней уживались все тайны — все глобальные вопросы, не имеющие ответов, — которые жизнь подбрасывает на пути почти каждого человека, самая большая из которых: к чему в конце концов все приведет и почему все так чертовски сложно?

У меня не было ответов ни на один из этих вопросов, я просто боялась грядущего вечера. И новой боли для моих родных, которую, по сути, они сами и породили.

Я отсчитывала часы, остававшиеся до восьми вечера. Продолжала работать над рукописью, думала о том, что надо бы серьезно ее переработать, а для этого, видимо, придется кого-то нанимать. Но необходимо довести до читателя это жесткое, беспощадное донесение с поля боя со СПИДом, где свирепствовал враг, перед безжалостными атаками которого человечество было беззащитно.

В какой-то момент я, потерев уставшие глаза, посмотрела в окно. Был прекрасный осенний вечер, уже понятно было, что впереди бесподобный закат. Я снова приступила к работе и не поднимала головы до 18:30. Потом вышла, захватив кожаную куртку, и решила пройтись пешком до места.

Ветра не было, в воздухе уже ощущалось дыхание холода. Я зашагала по Бродвею на юг, прошла по улице, где ходил в школу Дункан, и снова подумала, ведь еще не поздно отправить вдогонку новую телеграмму и попытаться все исправить.

Я продолжала свой путь, мысленно повторяя одну строчку из французской песни: «C’est le destin, le destin…»[154], которую часто громко распевал Киаран, не упуская при этом случая подчеркнуть ее парадоксальность. Потому что он считал, что судьбу зачастую пишут сами люди. Даже когда она складывается, казалось бы, из случайностей, как в нашем случае, когда мы, ничего не ведая, шагали прямо к ужасному концу. Возможно ли, что подобные катастрофы — нечто большее, чем простое стечение обстоятельств?

Я шла мимо того, что не так давно жители называли Шприц-парком — местом, где тусовались наркоманы, — пока Нью-Йорк не превратился в нынешний блестящий и преуспевающий город. Хотя я знала, что на Таймс-сквер наверняка еще открыто отделение «Вестерн Юнон», отправлять вторую телеграмму не стала. Слишком уж многое мне предстояло вечером, чтобы отвлекаться сейчас на это.

Я перешла на Пятьдесят девятую улицу, оттуда повернула на восток к южной оконечности Центрального парка, миновала Хэмпширский дом. Сейчас это был элитный жилой дом, но еще в середине века — гостиница и то самое место, где 10 мая 1950 года был заключен брак моих родителей, именно с этого места их жизнь пошла по непростой траектории, обретя некоторое равновесие лишь после того, как повзрослевшие дети разъехались, а развод помог стереть обиды и эмоциональные наслоения. Могли ли они представить себе, как все сложится и где они окажутся сегодня при столь радикально изменившимся соотношении сил между ними?

Я решила дойти до Пятой авеню. На меня нахлынули воспоминания моего раннего детства: встречи с Санта-Клаусом на пятом этаже закрывшегося уже универмага «Бест и Ко», неумелое катание на коньках в Рокфеллер-центре… Миновав приемную Сэла Грека, я шла на запад по Сорок шестой улице, где когда-то занимался ювелирным делом мой дед, и размышляла о том, каким величественным и ничем не сокрушимым казался мне этот город издалека, за долгие годы, проведенные с ним в разлуке.

Мне вспомнились слова, однажды сказанные отцом снежным вечером в Коннектикуте, когда дела в школе казались особенно безнадежными. Я тогда вслух сказала, что чувствую себя обманщицей и боюсь, что рано или поздно меня раскусят. Папа улыбнулся, закурил сигарету и звякнул льдом в стакане виски.

— Дочка, — пророкотал он со своими характерными полупьяными интонациями, — больше всего, не считая смерти, люди боятся, что их выведут на чистую воду. Мы все этого боимся.

Папа… Меня радовало, что я не была одним из его сыновей. Что бы я ни чувствовала в те моменты, когда он мотал мне нервы, в глубине души мне всегда было приятно быть его дочерью. Вот и сейчас, войдя в «Таверну Пита» и увидев его, одиноко сидящего за дальним столиком мужчину на пороге шестидесяти, с неизменной сигаретой, мрачно изучающего свой стакан с виски, я остро почувствовала, как сильно его люблю. Как же я хотела ему помочь. Как желала сделать хоть что-то, чтобы облегчить папе жизнь. Как ясно понимала, что от меня почти ничего не зависит. Как страшно боялась того, что должно было произойти.

— Как поживает госпожа издательница? — спросил папа, поднявшись и крепко, до хруста костей, обняв меня.

Вошел Адам, помахал нам, заметив уже издали. Увидев, что он беспечен и явно рад тому, что оказался здесь, я безуспешно попыталась подавить чувство вины и тревоги. На пришедшей с ним маме был элегантный черный брючный костюм с подложными плечами. Я сразу заметила ее неодобрительный взгляд — на мне были черные джинсы, черная джинсовая рубашка и черная кожаная куртка.

— Надеюсь, хотя бы, встречаясь с важными клиентами в «Четырех сезонах», ты не одеваешься как бродяжка?

— Рада тебя видеть, мам, — сказала я, а она вместо поцелуя легко приложилась своей щекой к моей.

— А где Питер? — спросила она.

— К сожалению, в последний момент его отвлекли какие-то дела.

— Собирались же встретиться всей семьей, — огорчилась мама.

— Тем более что мы хотим объявить вам кое-какие новости, — улыбнулся папа.

— Пока рано, — сказала ему мама немного раздраженно, как мне показалось. — Давайте сначала выпьем.

— Такие хорошие новости, что сперва нужно выпить? — пошутил Адам.

— Ха-ха, очень смешно, — хмыкнула мама.

Адам вальяжно поднял руку и щелкнул пальцами. В мгновение ока рядом с ним вырос официант.

— Шампанского, — бросил Адам, обойдясь без слова «пожалуйста». — Лучшего, какое у вас есть.

— Посмотрите на этого транжиру, — улыбнулась мама.

— А что, парень на днях неплохо заработал — шутка ли, сделка на шестьсот миллионов баксов, — заметил папа.

— Ничего себе, — вставила я, желая поучаствовать в общем разговоре и одновременно пытаясь скрыть растущее беспокойство.

Принесли шампанское. Вылетела пробка, бокалы были наполнены.

Папа вызвался сказать тост:

— За нас четверых и отсутствующего первенца. Вы самые лучшие.

Я моргнула, чувствуя, как подступают слезы. За столом я села так, чтобы видеть входную дверь, и поминутно посматривала то на вход, то на часы.

— Ждешь кого-то? — поинтересовалась мама.

— Просто надеюсь, вдруг Питер все же появится.

— Похоже, придется нам выпить без него, — сказал папа.

— Так что у вас за новости такие? — нетерпеливо спросил Адам.

Мама и папа переглянулись. Я уже догадывалась, что за этим последует. И точно, папа нежно взял бывшую жену за руку.

— Ваша мать разрешила мне переехать к ней, — сообщил он.

— Соизволение наконец дано, — кокетливо добавила мама.

— Она снова поддалась моим чарам, — продолжил папа, позволив себе улыбнуться.

— Так это отличная новость! — воскликнул Адам.

Мы заказали еду. Мама стала рассказывать о каком-то голливудском продюсере, который приезжал в город на прошлой неделе, чтобы купить квартиру в Сохо площадью три тысячи квадратных футов, и каждые двадцать минут выбегал за свежей порцией кокаина.

— Весь Уолл-стрит тоже сейчас сидит на белом порошочке, — засмеялся Адам.

— Надеюсь, черт возьми, тебе хватает ума держаться от этого подальше, — встревожился папа.

— Знаешь, как говорит Тэд, «кокс — верная гарантия, что у тебя никогда денег не будет». Не волнуйся, папа, чистый капитализм — вот мой единственный наркотик.

Прибыла наша еда. Одновременно с ней прибыл и человек в черном тренчкоте от «Барберри», щегольской черной шляпе и черном костюме-тройке. Сев в баре к нам спиной, он заказал выпивку. Папа заметил его появление.

— Ну и ну, если этот тип не адвокат мафии… — прошептал он.

— Это Сальваторе Грек, — шепнула мама в ответ.

— Твой друг? — спросил папа.

— Да нет. Один из лучших юристов Нью-Йорка. Настоящий consigliere[155], но совершенно легальный.

— Ты продаешь ему недвижимость? — оживился Адам.

— Он направил ко мне двух своих клиентов, — сказала мама. — С этим господином я никогда не встречалась, но должна подойти и поблагодарить его.

— Дай человеку спокойно выпить, — добродушно проговорил папа.

— Это займет всего минуту, — улыбнулась мама.

— Господи Иисусе, Бренда, неужели нельзя хоть сегодня вечером обойтись без налаживания связей. Тем более что наши дети в кои-то веки с нами. — Папа вздохнул.

— Пусть она отдаст дань уважения этому человеку, — поддержал маму Адам.

— Сказал еще один любитель пообщаться, — улыбнулась я.

— В моем деле чем больше болтовни, тем больше выигрыш, — уверил меня брат.

Мама встала с диванчика. И вдруг остановилась как вкопанная. Я увидела, что привлекло ее внимание: небольшой портативный телевизор за барной стойкой, предназначенный исключительно для бармена, который разливал напитки. Однако нам был виден его экран. И только что на этом экране крупным планом появился Питер.

— Бог ты мой! — воскликнула мама.

— Что? — не понял Адам.

— Смотрите. — Мама показала на экран телевизора.

Теперь и папа вскочил.

— Питер в программе Сасскинда. — Мама повернулась ко мне: — Ты о этом знала?

О черт! Как же я заранее не поинтересовалась, есть ли в «Таверне Пита» телевизор?

— Попробую объяснить… — начала я.

— Что объяснить? — требовательно спросил папа.

— Давайте снова сядем и…

Но мне не дали закончить это предложение. Адам двинулся к бару, на ходу вытягивая из кармана большую пачку денег, скрепленную серебряным зажимом для купюр. Я увидела, как он отделяет от пачки двадцатку, бросает ее на барную стойку и что-то говорит парню, разливающему напитки, показывая на телевизор. Мама и папа подскочили к Адаму, на стойку перед ними уже поставили портативный телевизор и включили звук. Мне хотелось броситься к двери… а еще закрыть уши и разрыдаться. Ни того ни другого я не сделала.

Подходя к стойке, где стояли родители и Адам, я услышала, как Сасскинд задает Питеру вопрос:

«Когда вы узнали, что ваш брат вовлечен в серьезное финансовое мошенничество?»

Камера переместилась на Питера, являвшего собой само хладнокровие.

«Когда я увидел, что деньги, полученные благодаря так называемым мусорным облигациям, ударили ему в голову и когда он намекнул мне однажды, что „инсайдерский наркотик“ — именно так он это назвал — это способ быстро добиться больших успехов на Уолл-стрит в наш новый позолоченный век».

— Господи, что за чертовщина! — Это был мамин голос, почти крик. Она повернулась ко мне: — Ты знала об этом?

— Дай мне все объяснить…

— Объяснить? — выкрикнул папа, и все взгляды обратились к нам. — Что тут объяснять? Ты знала, что этот сукин сын, твой брат, собирался публично настучать на Адама?

Я увидела, как Адам, пошатываясь и словно ничего не видя перед собой, направился к выходу. Но Сэл Грек был уже на ногах и преградил ему путь:

— Адам, я Сальваторе Грек. Ваша сестра — она является здесь невиновной стороной — попросила меня прийти и…

Отец, будто обезумев, направился к Греку:

— Она просила вас приехать сюда? Какого хера, о чем вы вообще говорите?

— Папа, прошу тебя… — закричала я, вставая перед ним, но он оттолкнул меня в сторону.

Грек с поразительным присутствием духа поймал моего отца за трясущуюся руку и слегка вывернул так, чтобы тот почувствовал боль:

— Сэр, вы забываетесь. В данных обстоятельствах это понятно. Но ваша дочь оказалась в безвыходной ситуации и обратилась ко мне за помощью, чтобы попытаться найти решение серьезных проблем, возникших у Адама.

— Отпусти мою гребаную руку…

— Папа, дай человеку сказать.

Это был Адам, он подошел и положил отцу руку на плечо.

Когда тот снова попробовал вырваться, его обняла подоспевшая мама:

— Милый, успокойся…

Воцарилась ужасная тишина. Папа набычился и сопел, лицо его стало свекольно-багровым, и только крепкая хватка Грека, все еще державшего отца за руку, сдерживала его гнев.

А за его спиной из телевизора снова раздался голос Питера:

«Смысл коррупционной схемы, реализуемой моим братом и его криминальным гуру Тэдом Стриклендом, заключается в том…»

— Выключи это немедленно, — скомандовал Грек бармену. Затем обратился к моему отцу: — Я отпущу вашу руку, но обещайте, что после этого вы вернетесь, сядете к столу и дадите мне возможность объяснить вам, вашей супруге и сыну, как все это произошло, как Элис сделала доброе дело, разыскав меня, и как мы можем помочь Адаму.

— Он там у долбаного Сасскинда, губит моего мальчика, разрушает мою семью, — простонал папа.

— Я согласен, это очень скверно, — кивнул Грек. — Но сейчас давайте сядем и поговорим цивилизованно.

— Сасскинд ведет свое шоу из той студии, что на 55-й Вест-стрит, так? — будто не слыша его, продолжал папа. — Я это знаю, потому что у Ширли когда-то были билеты на одну из его передач…

Казалось, он разговаривает сам с собой.

— Милый, послушай мистера Грека, — взмолилась мама. — Давайте все сядем, пожалуйста.

— Между 55-й и 10-й, — твердил папа.

— Сэр, — сказал Грек, — я спрашиваю еще раз: если я отпущу вашу руку…

Папа уставился в пол, по его лицу текли слезы.

— Как, черт возьми, ты допустила, как позволила этому случиться, Элис?

— Она ничего не допускала, — сказал Грек. — Прошу, ответьте на мой вопрос…

— Работаешь всю жизнь, делаешь все, что можешь, для своих детей, и вдруг вот такое…

Грек взглянул на метрдотеля, который стоял за спиной у моего отца с двумя здоровенными парнями в белых куртках мойщиков посуды:

— Чарли, я думаю, мне придется передать мистера Бернса тебе.

Это наконец привлекло папино внимание.

— Это ни к чему, — хрипло прошептал он. — Я буду вести себя прилично.

Грек, кивнув Чарли, чтобы тот был наготове на случай, если папа все же не будет вести себя прилично, посмотрел прямо в страдальческие глаза отца:

— Я отпускаю вас, мистер Бернс. Сделайте три шага назад, к столику. И никаких проблем… мы только поговорим, понимаете?

— Понял.

Грек выпустил папину руку. Он стоял сгорбившись — человек, у которого отняли все.

Тут же его обняла за плечи мама и притянула к себе:

— Все образуется.

Папа только помотал головой. Но все же позволил маме отвести себя обратно к столу.

Грек ободряюще положил руку Адаму на плечо и жестом показал ему и мне, чтобы мы садились.

— Я должен выпить, — сказал папа. — «Джей энд Би», двойной.

Спустя мгновение появился стакан виски. Папа выпил залпом.

— Спасибо, — сказал он Греку. — Спасибо… и извините.

— Извинения приняты. Позвольте мне начать с объяснения того, что привело Элис в мою приемную…

— Мне бы в уборную сначала, — прервал его папа. — А вернусь — и выслушаю все, что хочет нам сказать мистер Грек.

— Это там, сзади, — показал Адам.

Грек кивнул.

Папа, встав, покачнулся и схватился за край стола.

— Давай я провожу тебя, — предложила я, поднимаясь.

— Да пошла ты, Элис, — прошипел он.

Я с размаху рухнула на стул, будто от пощечины.

Медленной, неверной походкой отец осторожно двинулся в глубь ресторана. За ним внимательно наблюдал Чарли. Я видела, что папа идет очень осторожно, пытаясь сохранить равновесие. Он уже добрался до двери с надписью «Мужчины», но внезапно повернул направо и скрылся из виду. Я видела, как хлопнула боковая дверь, через которую мой отец выбежал на улицу. В следующий миг Чарли бросился к двери, за ним мама.

Когда вскочил и Адам, Грек схватил его за руку и потянул обратно:

— Вы остаетесь здесь, нам с вами необходимо поговорить.

Эти слова донеслись до меня, когда я уже летела к выходу. На улице я обнаружила Чарли и маму, кричавших что-то вслед отъезжающему такси. Чарли сразу же поймал другое такси, распахнул перед нами дверцу, а когда мы с мамой нырнули на заднее сиденье, сказал водителю:

— Видишь такси впереди? Езжай за ним, не упусти. — После чего он захлопнул дверцу.

Таксист сделал так, как ему было велено: дал по газам и рванулся вперед на такой скорости, что нас вдавило в виниловую обшивку сиденья. Мы на несколько кварталов отставали от машины впереди. Но наш водитель оказался настоящим гонщиком. Через минуту, когда другое такси свернуло на север по Третьей авеню, мы уже были почти у него на хвосте.

— Если не отстанете от него до конца, получите хорошие чаевые, — посулила мама.

— Вы хоть представляете, куда он может ехать? — спросил таксист.

— Угол Пятьдесят пятой и Десятой, — сказала я, копаясь в сумке в поисках сигарет.

— Не вздумай здесь курить, — приказала мне мама. — Не тебе нужно нервы успокаивать…

— Дай же ты мне объяснить…

— Нет. Я не нуждаюсь в твоих объяснениях.

— Мама…

— Заткнись, Элис. Заткнись и дай мне подумать.

Мама закрыла глаза. Ее била дрожь, а потом она начала рыдать.

Но когда я сделала попытку обнять ее, она завизжала:

— Не прикасайся ко мне.

Стало тихо. Водитель, оглянувшись, посмотрел на нас дикими глазами.

— Нечего на нас пялиться, — огрызнулась мама. — Не спускайте глаз с того такси.

Снова тишина. Я отодвинулась подальше от матери, прислонилась лбом к оконному стеклу и подумала: Можно распахнуть дверцу и выброситься. Ударюсь о тротуар, потеряю сознание от удара, если повезет… и пусть все пропадет пропадом.

Я закрыла глаза и сказала себе: «Киаран никогда бы не простил мне, если бы я добровольно отказалась от того, что у него было отнято». Медленно разжав пальцы, я выпустила дверную ручку. Сцепила руки. И больше не спускала глаз с едущего впереди такси. Наш таксист не отставал, быстро и ловко следуя за ним по Третьей авеню, затем повернул налево на Пятьдесят седьмую улицу, на запад до Десятой авеню и на два квартала к югу.

— Нам туда, — сказала я, увидев толпу у входа в студию.

Машина перед нами внезапно притормозила, дверца распахнулась, и из нее тяжело вывалился папа.

— Остановите! — закричала я, швырнув на переднее сиденье две десятки.

Мы с мамой выскочили, каждая из своей двери. Я видела стоящего перед студией Питера в окружении людей. Папа пробивался к нему сквозь эту толпу, мама кричала ему, чтобы он остановился, я рвалась вперед, пытаясь удержать.

— Мерзавец, негодяй, ты нас опозорил! Ты разрушил все, негодяй! — издали заревел папа.

Питер повернулся на крик.

— Иуда! — рявкнул папа, и в этот момент их взгляды встретились.

Питер выглядел таким испуганным и растерянным, каким я не видела его ни разу в жизни, а отец замахнулся, собираясь ударить своего старшего сына.

Но тут вдруг совсем неожиданно папа остановился, будто что-то его ослепило. Он застыл неподвижно всего в нескольких футах от Питера. А потом рухнул ничком и ударился лицом о тротуар.

Я слышала, как за спиной кричала мама одно слово:

— Нет!

Я упала на колени рядом с отцом, неподвижным, тихим. Позднее коронер сказал мне:

— У него разорвалось сердце.

Глава тридцать первая

Ирландские католики предпочитают хоронить своих мертвецов без лишних проволочек. Жизнь закончилась, необходимые формальности выполнены, тело обмыто, обряжено и подготовлено к последнему ритуалу, запланирован перевоз останков, то есть доставка гроба с покойным из погребальной конторы в часовню, где пройдет заупокойная месса. Затем к полудню следующего утра, после того как священник произнесет все молитвы и слова в память о покойном, гроб переносят на кладбище и опускают в землю. Бренная жизнь человека на этой земле окончена. Когда я спросила священника, отца Миана, которого Хоуи попросил взять на себя всю ритуальную часть, зачем надо было хоронить моего отца в такой спешке, он, утешая, положил руку мне на плечо:

— Ваш отец уже с Господом. Он возвратился в почву, сотворенную нашим Создателем, чтобы мы могли расти и питаться… но так уж заведено, это необходимо для перехода в Вечность, который все мы совершим рано или поздно. Для тех же, кто остался здесь, лучше, чтобы все прошло быстро. Это позволит вам, вашей маме и брату вернуться к жизни. Поскольку ваш отец ежедневно причащался, он быстро пройдет чистилище. Я не удивлюсь, если он уже в раю.

Поскольку ваш отец ежедневно причащался

Для меня это было новостью. Отец Миан был новым священником в церкви Св. Малахии, предыдущий духовник Хоуи заболел и был куда-то переведен… («Я почти уверен, что он подцепил ту же заразу», — сказал мне друг.) Через несколько часов после смерти отца я позвонила Хоуи на домашний телефон. Он бросился в больницу, куда забрали тело, и остался там со мной на всю ночь. Как только над Манхэттеном забрезжил рассвет, Хоуи позвонил в церковь Св. Малахии и поднял отца Миана с постели. Через час он был с нами, читал заупокойные молитвы и всячески старался меня утешить — я была в оцепенении и мало что понимала после бессонной ночи. Он же разговаривал с Ширли, которой по моей просьбе позвонил Хоуи, чтобы сообщить о случившемся. Она приехала из Нью-Джерси, потрясенная и раздавленная чувством вины. Это Ширли рассказала отцу Миану, что папа ежедневно ходил к утренней восьмичасовой мессе в церковь Святого Семейства на Сорок седьмой Ист-стрит. Потом она разрыдалась на глазах у всех нас.

— Он всегда любил Бренду, только ее одну. Это разбивало мне сердце, но что я могла поделать — его никогда не тянуло ко мне так, как к ней… извините, что говорю при вас такие вещи, святой отец.

Отец Миан — человек лет сорока, небольшого роста, худощавый, с быстрым взглядом и пристрастием к табаку (мы с ним несколько раз курили вместе в больничном дворе, около похоронного бюро и церкви и на кладбище после похорон) — успевал позаботиться о многих вещах. У мамы, как только на наших глазах отец упал на мостовую Пятьдесят пятой Вест-стрит, началась сильнейшая истерика. Так что, когда к месту происшествия прибыли машины «Скорой помощи», они обнаружили меня сидящей на корточках: я обеими руками держала маму, чтобы не дать ей броситься на тело мертвого отца. Я поехала с мамой в больницу Коламбус, где ее поместили под наблюдение в психиатрическое отделение, сделали укол успокоительного и уложили спать. Придя в себя на следующее утро, она обнаружила свою дочь, клюющую носом на стуле рядом с ее кроватью. Увидев меня, мама принялась выть, ее крик становился все громче, пока в палату не вошла медсестра и не дала ей выпить транквилизатор из бумажного стаканчика. Дежурный психиатр, осмотрев маму, сказал, что хочет оставить ее под наблюдением еще на сутки, а меня буквально прогнал домой, снабдив рецептом валиума на неделю, «чтобы полегче было выдержать все, что вам предстоит».

— Ничего легкого в этом нет, — пробормотала я.

— Конечно нет, — кивнул врач. — Но я настаиваю, сейчас для вас главное — пойти домой и хорошенько выспаться.

— Слишком много дел.

— Мисс Бернс, без сна…

— Вот только учить меня не надо, — отрезала я. — Я уже побывала однажды в охренеть какой сложной ситуации.

Разумеется, я тут же извинилась. И забрала валиум. И позволила Хоуи и отцу Миану взять на себя организацию похорон. Мы договорились, что отпевание пройдет в церкви Св. Малахии, не просто в приходе отца Миана, но к тому же, по словам Хоуи, который однажды бывал на мессе в Св. Семействе, церкви более старинной и с обстановкой более возвышенной и одухотворенной, чем в той, которую посещал папа.

— В Св. Семействе все напоминает молельный зал где-нибудь на Среднем Западе, — пояснил Хоуи. — А Св. Малахия это же готика! Я и сам хотел бы, чтобы меня провожали в последний путь только оттуда.

Мы с Хоуи навестили похоронное бюро в Адской кухне — «Фланаган и сыновья», — рекомендованное отцом Мианом. Дежуривший в тот день молодой человек, Колам Фланаган-младший, сообщил мне, что недавно приехал из Дублина к своему дяде, владельцу этого заведения, которому пошел вот уже сто тринадцатый год.

— Я знаю Дублин, — сказала я, но по моему тону молодой человек понял, что я не хочу вдаваться в объяснения.

Надо отдать ему должное, Колам не стал на меня давить. И не возражал, когда я заявила, что моего отца никогда в жизни не интересовали наряды и пышное убранство:

— Так что он бы сильно огорчился, узнав, что я не выбрала для него самый простой гроб. И спорить на эту тему я не хочу.

Я отлично знала, что часто распорядители похорон уговаривают родственников покойного устроить последнее пристанище подороже и пороскошнее. Покончив с этим, мы нашли участок на кладбище в Бруклине, недалеко от парка Якоба Рииса, где отец работал спасателем в конце тридцатых, до того как вой на захватила его в свои безжалостные тиски. Когда гробовщик показал мне простой лакированный сосновый ящик с простой белой атласной внутренней отделкой, я закрыла глаза. Перед глазами снова возникла эта картина — папа, багровый от ярости, бросается к своему заблудшему сыну-предателю. Его захлестнула волна такого гнева, что подорванная сердечнососудистая система не выдержала, оборвав жизнь в момент отцовского бессилия — неспособности защитить сына ни от мести другого сына, ни от длинных рук закона.

После того как я выбрала гроб, Хоуи сообщил, что ему просто необходимо вернуться к работе, и потребовал пообещать, что, если он посадит меня в такси до дома, я не натворю глупостей — например, не поеду к Питеру для мучительных выяснений отношений.

— Этот подлец Питер исчез — сбежал, как только папа упал и мама закричала, что он убийца, — сказала я, горько усмехнувшись.

— И даже не думай сегодня вечером возвращаться в больницу. — Хоуи был непреклонен. — Я сам попозже навещу твою матушку. Если все пойдет хорошо, завтра ее могут выписать. Но давай пока я возьму все это на себя. Тебе сейчас обязательно нужно отключиться.

— Нужно же Адаму сообщить.

— Я вчера поздно вечером позвонил Сэлу Греку, чтобы ввести в курс дела, а то Сэл, знаешь, сильно нервничает, когда узнает важные новости из вторых рук. Так что Адам уже проинформирован. Ты просто молодчина, что свела Сэла с братом. Адам его нанял. Сэл все сделает в лучшем виде. И обязательно добьется, чтобы Адама отпустили на похороны отца.

Но, как только Хоуи посадил меня в такси и машина тронулась, я сказала водителю, что планы меняются. Оглушенная горем, я решила, что не выдержу дома одна и должна вернуться на работу и проверить, как идут дела. Через пятнадцать минут я входила в отдел. При виде меня секретарша, у которой глаза полезли на лоб от неожиданности, пролепетала:

— О, мисс Бернс, я соболезную, ужасная потеря.

Кивнув, я пошла по длинному коридору к своему кабинету. Увидев меня, Черил вскочила на ноги. Издали поняв, в каком состоянии я нахожусь, она потрясенно наблюдала, как я целеустремленно направляюсь к своему столу, опускаюсь в большое мягкое офисное кресло, перешедшее мне от Джека, и деловито требую список звонков.

— Извини, если я вмешиваюсь не в свое дело, но… боже мой, Элис, что ты здесь делаешь?

— Я опоздала, надо было приехать еще несколько часов назад.

— Но… твой отец… Мне очень жаль, что так случилось.

— Как ты узнала?

— Это было в утренних новостях, в газетах… повсюду.

— Я не знала. Я была в больнице, потом в похоронном бюро. Почему Хоуи не сказал мне, что мы попали в новости?

— Наверное, потому что на тебя и так слишком много свалилось.

— И ты видела, что произошло рядом со студией?

Черил кивнула.

— Значит, все уже знают?

Прежде чем Черил успела ответить, за ее спиной открылась дверь.

В проеме стоял Cи Cи, с развязанным галстуком, в нарукавниках и темных подтяжках в горошек.

— Мне приходилось слышать о рвении, превышающем рамки служебного долга, — сказал он, — но сейчас, Элис, ваше место не здесь.

— Где же мне быть?

— Вы знаете где… с семьей!

— Моя родные сейчас заняты разными делами. Папа умер. Маму накачали снотворным, и она спит в психушке. Адама вот-вот арестуют. А Питер… Не знаю, где Питер.

Cи Cи повернулся к Черил:

— Отвезите Элис домой, в ее квартиру.

— Я не хочу домой.

— Куда же вы хотите поехать?

— Куда угодно, лишь бы не быть одной.

— Я останусь с тобой, — предложила Черил.

— Это хорошая идея, — одобрил Си Си.

— Я лучше поработаю, — заявила я.

— Я вас не допускаю к работе, — отрезал Си Си.

— Пожалуйста, Си Си… Мне нужно побыть здесь.

— Вам нужно поспать. Когда вы в последний раз ели?

— Который сейчас час?

— Начало четвертого, — посмотрела на часы Черил.

— Вчера вечером мы ужинали… с тех пор ничего.

Тот самый ужин. Как же неправильно я все задумала и спланировала. Я должна была предвидеть папину реакцию.

Папа… Папочка… Мой отец, единственный и неповторимый…

Я закрыла лицо руками. Постаралась подавить слезы. Нельзя разреветься на глазах у начальника. И почувствовала на плече руку Си Си.

— Вставайте, и пусть Черил отвезет вас в Вест-Сайд, в кафе или ресторан, что выберете. Но вначале, может быть, нужно повидать врача, чтобы выписал какое-то снотворное…

— Об этом уже позаботились.

— Тогда вперед. И я настаиваю, чтобы вы не возвращались сюда по меньшей мере неделю.

— У меня две книги выходят в следующую пятницу…

— Мы об этом позаботимся, со всем справимся, все будет хорошо. До этого момента вам не разрешается посещать офис.

— Вы не уволите меня, а?

— А вот сейчас складывается впечатление, что вы бредите, — покачал головой Си Си.

— Извините, мне жаль, — сказала я другим голосом.

— Вам не за что просить прощения, Элис. Это мне жаль, что…

Я взмахнула рукой, прося Си Си не продолжать. Потом встала с кресла и только тогда вдруг почувствовала, что на меня навалилась смертельная усталость. Черил помогла мне надеть куртку, потом схватила свою. За руку она вывела меня из кабинета, потом из здания, и мы сели в такси. Мой адрес она знала. Я подсказала Черил хороший китайский ресторанчик между Шестьдесят седьмой улицей и Коламбус-авеню — после двадцати часов на одной воде поесть и в самом деле было необходимо. Таксист высадил нас у «Провинции Сычуань», и мы сели за столик в пустом ресторане. Строчки меню поплыли перед глазами. Я попросила Черил сделать заказ на нас обеих, а сама…

А сама совершила ошибку, подняв голову и взглянув в сторону барной стойки. Там стоял телевизор. Включенный. Второй раз за сутки мне довелось увидеть родного брата на маленьком телевизионном экране… только сейчас это был Адам, которого уводили в наручниках, с руками за спиной. Несколько дюжих федералов буквально тащили его сквозь толпу заранее оповещенных репортеров, а те наперебой выкрикивали заготовленные вопросы. Фейерверк вспышек фотоаппаратов сопровождал превращение Адама из принца высокодоходных облигаций в обвиняемого в уголовном преступлении.

Заметив, что я замерла и потрясенно смотрю куда-то в одну точку, Черил повернула голову и увидела то же, что и я. Тщательно подготовленную сцену конвоирования арестанта сопровождали титры:

«АДАМ БЕРНС, ФИНАНСОВЫЙ МАГ С УОЛЛ-СТРИТ, АРЕСТОВАН ЗА НЕЗАКОННЫЕ ОПЕРАЦИИ С ЦЕННЫМИ БУМАГАМИ».

Обхватив голову руками, я зажмурилась, желая, чтобы окружающий мир куда-нибудь провалился. Я знала, что это приближается. Но видеть эту картину — твоего брата, грубо толкая в спину, волокут в наручниках, — эту сцену публичного шельмования, организованную окружным прокурором Манхэттена…

Немного утешало одно: по крайней мере, там, где сейчас мама, нет телевизора. Когда мы приехали ко мне, Черил решительно настояла на том, чтобы подняться наверх. Она сидела напротив меня — ни дать ни взять социальный работник, имеющий дело с опасным пациентом, — пока я звонила Дженет в ее фальшивый замок в Гринвиче. После гудка включился автоответчик. Я оставила для Дженет короткое сообщение, сказав, что очень сочувствую по поводу случившегося с Адамом, что я к ее услугам, если понадобится помощь — тем более что скоро должен родиться малыш, — и что она, наверное, слышала о папе и о том, как тяжело, что все это навалилось одновременно.

Когда я заговорила об отце, у меня задрожал голос — осознание того, что его больше нет, было как удар в лицо. Я посмотрела на часы. Я не ложилась с тех пор, как проснулась вечером в субботу, а сейчас было уже 18:12. Понедельника! Я сказала, что Черил может идти. Она возразила, что побудет, пока я не усну по-настоящему.

— Мне не нужно, чтобы ты играла при мне конвойного, Черил.

— Я просто выполняю распоряжение Си Си.

Я разделась. Приняла таблетки. Забралась под одеяло. Накрыла голову подушкой и позволила себе расслабиться, отдавшись на волю непомерному горю. Снотворное сделало свое дело. Проснулась я в пятом часу утра, и боль мгновенно вернулась. Я пошла на кухню, чтобы приготовить кофе, и нашла записку от Черил. Она писала, что ушла в восемь вечера, убедившись, что я просплю всю ночь, что, если потребуется, я могу звонить ей в любое время. И я уверена, что ты обязательно справишься с этим горем.

На автоответчике — я выключила на ночь звук на телефоне — тоже были сообщения. Первое от мамы:

«Сейчас три часа ночи. Я только что вернулась из больницы — потребовала, чтобы меня выписали, хотя дежурный врач сначала никак не соглашался. Сейчас я дома. Спать не хочу — все еще прихожу в себя после комы, в которую они меня погрузили. Приезжай, как только проснешься и прослушаешь это».

Через полчаса я была у мамы. Торопливо обнявшись со мной, она заговорила быстро и деловито:

— Рассказывай, что там с организацией похорон.

Выслушав мой отчет, мама согласилась, что я все сделала правильно, после чего сказала, что все остальное берет на себя.

— Теперь мой выход.

С тревогой мама стала расспрашивать про Адама. Я рассказала ей о сообщении от Сэла Грека, которое тоже пришло утром на автоответчик. Он рассказал, что через два дня состоится слушание по делу об освобождении под залог, а пока ему удалось улучшить условия содержания Адама, добившись, чтобы его не поместили в кошмарную тюрьму на острове Райкерс. Он гарантировал, что Адам будет присутствовать на похоронах… хотя и в сопровождении людей в штатском.

— Еще Сэл сказал, что сегодня утром позвонит тебе и договорится о встрече… он хотел бы приехать к тебе сюда, сегодня же.

— Чтобы еще раз рассказать мне, что ты ни в чем неповинна, мисс Чистые Руки?

— Мама…

— Я не намерена сейчас это с тобой обсуждать. Как говаривала моя собственная мать, смерть хороша тем, что горевать некогда: нужно заниматься похоронами и еще много о чем хлопотать. Мама любила устраивать похороны. Это входило в число ее любимых развлечений. Потому что укрепляло ее мрачный взгляд на жизнь. Так что сейчас я намерена действовать согласно ее образу мыслей и сосредоточиться на том, чтобы отправить твоего отца туда, где уж он должен оказаться согласно его идиотской религии.

Я хотела высказаться в том смысле, что лучше уж представлять папу в каком-никаком раю, чем думать, как он сиротливо лежит на холодной полке в больничном морге. И хотела спросить маму, как ей удалось так быстро оправиться от действия седативных препаратов, которые ей давали в больнице. На это она ответила сама, не дожидаясь моего вопроса:

— Дежурный стажер в этом сумасшедшем доме настаивал на том, чтобы я осталась в палате до утра. А я похвалила его за то, какие хорошие лекарства мне подобрали. Их снадобья отправили меня в нокаут и помогли проскочить фазу истерики, но сделали это мягко, не так, будто мне дали по голове бейсбольной битой. Ну, а потом я ему сказала: раз меня не заперли и не обрядили в смирительную рубашку, я ухожу… и попробуйте только меня остановить.

— Ты — настоящий пример того, как надо приходить в норму.

— Не уверена. Просто я решила держать свое горе при себе, пока все это не закончится. Теперь я хочу прояснить одну вещь: недопустимо, чтобы Питер явился на похороны.

— Уверена, что об этом мы можем не беспокоиться.

— Откуда такая уверенность? Может, тебе известно, где он сейчас?

— Как и ты, я еще никак не приду в себя из-за всего, что случилось за эти тридцать шесть часов. И я понятия не имею, где Питер.

— Обещай, что не понесешься его разыскивать.

Я, признаться, собиралась попросить Хоуи, чтобы он этим занялся. А заодно собрал информацию о том, что пишут в прессе по нашим делам.

Мама обо всем этом ничего не знала, хотя Мардж, ее невероятно эффективная секретарша, наверняка делала вырезки всех заметок и даже, возможно, записывала на видеомагнитофон телевизионные репортажи о задержании Адама. Мама была из тех людей, которые стремятся владеть всей информацией. А вся эта ее стремительность и деловитость в то утро — я это ясно понимала — была не чем иным, как способом заглушить отчаянную душевную боль.

Вчера в продаже появился номер «Эсквайра» со статьей Питера. Выйдя от мамы около семи утра, я купила номер у газетчика на углу Восемьдесят шестой улицы и Бродвея, затем свернула на юг и зашла в «Бургер Джойнт», мою любимую забегаловку в этом районе. Я ела яичницу с тостами, пила кофе — который здесь был очень неплох — и читала текст Питера, тщательно отшлифованный и чеканный. Восхищаться написанным мне никак не хотелось. Однако на меня произвели впечатление эрудиция Питера, его начитанность и то, как искусно он бросает читателя прямо в паутину, сотканную из обманов, семейных и социальных, как он недвусмысленно указывал на то, что махинации на Уолл-стрит отражают культуру общества, находящегося в плену у «денег как определяющего принципа в отношениях между людьми». Все эти темы Питер мастерски вплел в историю нашего брата — рассказ о том, как тот пытался заслужить одобрение отца, но всегда чувствовал себя «непокорным спортсменом, которого вынуждают подчиняться», — с целью показать, что жизнь Адама разрушила развившаяся в нем «потребность» зарабатывать большие деньги. Шли описания «тепличной» жизни нашей семьи в Олд-Гринвиче, внезапного отказа Адама от хоккея с шайбой (по той причине, предположил Питер, что «у него никогда не было инстинкта убийцы»), нескольких лет тренерской работы в школьной команде, а потом возрождения Адама в роли Ковбоя Мусорных Облигаций и того, как он подпал под чары коррумпированного горячего гуру по имени Тэд Стрикленд… Все это подавалось очень эмоционально и в то же время складно, с вниманием к стилю. Дочитывала я, охваченная отчаянием, потому в конце Питер открыто предполагал, что публикация этой истории будет означать арест Адама и верный конец его, Питера, отношений с отцом: «Папа, оставаясь морпехом до мозга костей, никогда не простит мне того, что я нарушил его принципы, его глубоко укорененный код верности семье». По крайней мере, Питер, надо отдать ему должное, ни разу даже не попытался оправдаться в своем решении раскрыть правду об Адаме. Он избегал ханжества и морализаторства. Зато задавал много вопросов о том, насколько приемлемо (или неприемлемо) обвинять близкого и любимого человека, если тот совершил преступное деяние. Ни разу он не попытался склонить читателя на свою сторону. Как редактор, я невольно восхищалась тем, с каким искусством Питер рассуждал о важнейших этических проблемах, поднимаемых в статье, ни разу не попытавшись навязать свои мысли читателям. Он предлагал им сделать собственные выводы, возможно, даже осудив его решение обнародовать преступления брата. Питер не боялся порицания и давал понять, что предвидит обвинения в беспринципности и предательстве.

Закончив читать, я несколько минут сидела молча, глядя на дно кофейной чашки и стараясь взять себя в руки, чтобы снова не впасть в тоску. Будь ты проклят, Питер, хорошо же ты пригвоздил нас, свою плоть и кровь. Обо мне он говорил скупо — упомянул лишь, что я подвергалась преследованию хулиганов в Олд-Гринвиче и всегда выходила за рамки конформистских норм (эта оценка мне понравилась). Но когда речь зашла о безумных маминых взрывах, постоянных изменах папы, об отцовском давлении на обоих сыновей, из-за которого один вынужден был пойти на разрыв с семьей и стать радикалом, а другой попытался стать тем, кем хотел бы видеть его отец, Питер сумел описать это с жестокой прямотой. Я не сомневалась, что мама взовьется до небес, если прочитает это, хотя Питер проявил определенную степень сострадания к матери и ее статусу домашней хозяйки в послевоенное время, высокообразованной, но вынужденной заниматься домашней работой, которую она искренне ненавидела, а тем более оказавшейся сосланной в «быдлобург», где к ней, бруклинской еврейке, относились с нескрываемым пренебрежением.

Однако вторая половина статьи была почти полностью посвящена Адаму и мошеннической схеме, в которой тот участвовал, с подробным описанием всех махинаций. Сухой рассказ Питера был разрушителен в своей доскональности — бесстрастный, подробный отчет об огромной жажде наживы и развращенности Адама. Теперь я поняла, почему Питер и «Эсквайр» так тщательно скрывали статью до публикации. Она читалась как судебное обвинительное заключение.

Рядом с туалетами в «Бургер Джойнт» был работающий телефон-автомат. Я взглянула на часы. Восемь утра. Я позвонила Хоуи домой. Он ответил на четвертом гудке, и по сонному голосу было ясно: ему необходима порция кофеина.

— Я так и думал, что это ты. Приезжай, кофе тебя ждет.

По пути к станции метро на Семьдесят второй улице я прошла мимо трансвестита. Стоя у отеля «Ансония» он/она рыдал/а во весь голос, тушь и подводка для глаз растеклись по щекам, а вопли, вырывавшиеся из его/ее груди, казались — а для него/ нее, несомненно, и были — выражением вселенской скорби.

Хоуи встретил меня в серой шелковой пижаме и бархатных тапочках, на худые плечи был наброшен шелковый халат с узором в турецкие огурцы.

— Ну, надеюсь, ты была умницей и выспалась? — спросил он, обнимая меня.

— Валиум имеет бесспорные достоинства, — признала я.

— Валиум — это фармацевтическая нирвана.

— Пока на него не подсядешь.

— Что плохого в том, чтобы подсесть на нирвану?

Махнув рукой, Хоуи пригласил меня к столу на крохотной кухоньке.

Нас ждал кофе в кофейнике френч-пресс.

Хоуи нажал на поршень и налил напиток в чашки:

— Могу я предложить тебе рюмку коньяка?

— Я всеми силами стараюсь не расклеиться. Так что коньяк… нет, не стоит. И курить не буду — знаю, какой ужас у тебя вызывают сигареты.

— Ну, пару-тройку ты уже выкурила за утро. Мой нос никогда не обманывает.

— Папа мог бы прожить дольше, если бы он бросил курить.

— Твой отец умер от гнева, если можно так выразиться. Это самая убийственная штука, которая разъедает нас изнутри. Сжирает душу.

— Я еще долго буду злиться на Питера. Но я еще больше злюсь на себя.

— На себя-то за что? За то, что не смогла предотвратить распад семьи?

— Потому что три дня назад я совершила жуткую ошибку. Совершенно идиотскую и, кажется, непоправимую.

— Выкладывай.

Я рассказала про письмо Дункана и свою ответную телеграмму, уничтожающую все. Хоуи слушал молча, только взял меня за руку, когда я начала хлюпать, сквозь слезы костеря себя за то, что всегда все только порчу в сердечных делах.

— Ответа от Дункана не было? — спросил он.

Я помотала головой.

— Я кретинка, — сказала я.

— Важнее другое: чего ты хочешь?

— Я не хочу, чтобы мне причинили боль.

— Хм… тогда лучше тебе не связывать свою жизнь ни с кем. Живи, блин, обычной серенькой жизнью, будто так и надо. Да только, милая моя, это не про тебя. Ты ведь уже однажды связала свою жизнь с кем-то. Потом много лет его оплакивала, потом потратила кучу времени на ни к чему не обязывающие отношения с Тоби — убивалась по эмоционально бездарному красавчику. Жаль Дункана… но что-то же заставило тебя убить все, не дав начаться. Прошло семьдесят два часа, но вопрос остается: чего ты хочешь?

— Как я могу думать об этом накануне похорон отца?

— Ну, так и не думай о этом. Но раз уж ты так сокрушаешься, что дала телеграмму, дай вторую — это может все исправить. Я тебе даже ее продиктую: У меня умер папа. Я ничего не соображала. Я скучаю по тебе. Мы можем поговорить?

— Я все испортила. Ты ведь знаешь Дункана. Он твой лучший друг.

— Отправь ему телеграмму.

Я помотала головой.

— Давай свой коньяк, — сказала я.

Мне хотелось пойти на работу. Но Си Си велел мне оставаться дома, и я это помнила. Мне хотелось быть в похоронном бюро, когда туда привезут тело отца. Но Хоуи сказал, чтобы я не мешала гробовщикам заниматься их делом и что о таких вещах, как выбор костюма, в котором его будут хоронить, позаботится мама.

— Лучше тебе пока держаться от нее подальше. Поскольку Питера поблизости нет, мать может обрушить весь свой гнев и обиду на тебя, сколько бы Сэл ни объяснял ей, что ты абсолютно ничего не могла поделать, чтобы спасти ситуацию. Ты же знаешь свою мать. Она, конечно, сильно изменилась к лучшему после того, как сбежала в город и стала королевой недвижимости, но старые привычки живучи. Особенно когда есть возможность на ком-то сорваться и повесить на другого вину, в том числе и собственную. Тебе, боюсь, не поздоровится. Так что держись подальше и не попадайся ей под горячую руку — если ей потребуется твоя помощь, она сама позвонит.

Мама и впрямь позвонила на другой день вечером, после того как в «Нью-Йорк таймс» появилось длинное интервью с Питером. Он дал его наутро после выступления у Сасскинда, сразу после смерти нашего отца. «Мистер Бернс сообщил, — писала журналистка, — что дает это интервью после бессонной ночи, с чувством огромного раскаяния. В то же время, однако, хотя он и признался, что смерть отца его потрясла, себя он в ней не винит».

«Папа десятилетиями жил в состоянии стресса, который он сам себе создавал, — говорил в интервью Питер. — Он был бомбой замедленного действия. Хотя он и верил в идею семьи, однако сам всегда избегал эмоциональной ответственности, которую она накладывает».

Журналистка задала много трудных вопросов. Она прямо спросила, сможет ли Питер теперь спать по ночам, зная, что его отец умер в момент, когда пытался публично обвинить сына. Питер, как она рассказывала, признал, что «ему потребуется очень много времени, чтобы все это осознать и осмыслить», и что, хотя он потрясен мгновенной смертью отца от сердечного приступа, «тот умер, пытаясь защитить сына, который, как и сам мой отец в Чили, очень вольно обращался с этическими принципами и представлениями о морали».

Но разве сейчас его самого не обвиняют в поступке, сомнительном с точки зрения этики, «в том, что он предал своего родного брата ради попытки реанимировать литературную карьеру, которая после бурного старта забуксовала… вплоть до этого смелого журналистского хода, заставившего снова о нем заговорить»?

Журналистка отметила, что Питер закрыл глаза, когда она задала этот вопрос-обвинение: «Казалось, ему хотелось оказаться подальше отсюда… но в то же время слишком велико было искушение дать „Таймс“ интервью на следующее утро после того, как его отец умер, выкрикивая обвинения, прямо на глазах у него и прессы, на Пятьдесят пятой Вест-стрит».

Ответ Питера был очень в духе Питера:

«Я смотрю на все это в совершенно экзистенциальном ключе. Мы все несем ответственность за принимаемые решения. И все мы в итоге одиноки в этом безжалостном мире. Я много, очень много думал о возможных последствиях этой статьи, о том, как она может повлиять на моего брата, на других моих родных. Одни назовут меня конъюнктурщиком. Другие сочтут, что я поступил смело и мужественно. Вот что я вам скажу: я смогу жить со своим выбором. И в то же время я буду оплакивать своего отца каждый день, каждый час. А теперь, извините меня, я исчезаю».

В завершении статьи журналистка сообщала что Питер действительно в тот же вечер собирался уезжать за границу, заявив на прощание, что это последнее и единственное его интервью по поводу статьи в «Эсквайре». Она предсказала, что за права на его будущую книгу начнется настоящая битва.

— Ты знаешь, где прячется этот гаденыш? — спросила мама.

— Понятия не имею.

— Врушка.

— Можешь называть меня, как хочешь. Сэл Грек с тобой связался?

— А как же! Он даже не поленился сегодня утром зайти ко мне на квартиру и первым делом сказал, что ты чиста и невинна, как Белоснежка.

Я промолчала.

После долгого томительного молчания мама снова заговорила:

— Если ты ждешь, что я тебя стану оправдывать…

— Я вешаю трубку.

— Давай-давай! Беги от разговора, как всегда.

— Моя самая большая ошибка в том, что я много лет назад не прекратила с тобой отношения. Каждый раз все надеюсь, что что-то поменяется к лучшему…

— Тебе нужно было сделать только одно, Элис, — рассказать мне. Просто предупредить одним словечком — и я бы вмешалась и…

— Ты как будто не слышала того, что тебе говорил Сэл Грек.

— Нет, я его слышала. Он очень хорошо изложил свои доводы. И все же, если бы ты сказала мне, я бы подключила все свои дипломатические навыки и нашла бы решение. Если бы ты мне обо всем рассказала, твой отец сейчас был бы жив.

Я бросила трубку. А когда телефон зазвонил снова, не стала поднимать. Я схватила куртку. И вышла в манхэттенскую ночь. Стояла ясная, прохладная погода. Я брела по тротуару к северу от Девяносто шестой улицы, избегая опасных переулков и думая, не позвонить ли Хоуи и не сбежать ли к нему, чтобы спрятаться, расслабиться и нареветься от души среди его бархатной роскоши, но потом одернула себя, осознав, что невозможно бегать к нему всякий раз, как в жизни наступает очередной кризис.

Поэтому я продолжала идти на север, миновав Сто шестую улицу, мимо кафе «Вест Энд», где мы с Арнольдом Дорфманом подростками открыли для себя джаз, одновременно открывая и многое другое. Арнольд… От него пришло поздравление, когда я получила повышение в «Фаулер, Ньюмен и Каплан». В нем говорилось, что он узнал из «Нью-Йорк таймс» о моем назначении ведущим редактором и ничуть не удивлен: «Я всегда был уверен, что ты займешься чем-то интеллектуальным и связанным с книгами». Сам Арнольд с отличием окончил Корнелльский колледж, поступил в Йель на юридический факультет, «угодив наконец моим занудным родителям», после чего «приземлился в крупной юридической фирме в Филадельфии». Он стал партнером фирмы через четыре года. Женился на женщине-раввине[156] по имени Джуда, они жили в Хейверфорде, ближнем пригороде Филадельфии, и у них уже был двухлетний сын Айзек.

«В общем, меня угораздило втянуться в обычную жизнь, — писал Арнольд. — Не за горами второй ребенок, а там, глядишь, и третий. Мы только что купили большой дом из красного кирпича — донельзя обывательский. Жизнь вполне приемлема. Но я жалею, что так и не прожил год в Париже. И не побродил с рюкзаком по греческим островам. Не нужно было вот так, очертя голову, бросаться на путь успеха и заниматься карьерой, как хотели родители. Однако я достаточно рационален, чтобы не винить во всем мамочку и папочку, иногда по ночам, когда начинают одолевать всякие мысли и сожаления из-за того, что взвалил на себя всю эту ответственность, я напоминаю себе, что это мой собственный выбор, что я очень люблю Джуду и Айзека, и понимаю, что мне повезло. Но все же я немного завидую тому, что ты не обременена семейными хлопотами, живешь в большом городе, работаешь с писателями… и у тебя есть та свобода действий, которой я лишил себя».

Любопытное письмо. Но невольно я задумалась, свободна, moi[157]? Да, у меня не было ни спутника жизни, ни детей, ни ипотеки, ни ссуд, ни номинальной задолженности по кредитной карте, которую я бы исправно погашала каждый месяц. Но я была точно таким же наемником, рабом зарплаты, как и все. Мне тоже приходилось постоянно думать о балансе своего бюджета, стараясь выйти в плюс, показывать начальству, какой я ценный сотрудник, чтобы не дать им повода выставить меня на улицу. В этом по большому счету и заключалась практическая сторона моей жизни. Да, я искренне любила свою работу и постоянно повторяла себе, что мне очень повезло, что, по сути, мне платят за удовольствие быть причастной к миру литературы, но, несмотря на это, были моменты, когда я кожей ощущала бег времени и задавалась вопросом: «И это все? Больше ничего не будет?» Почему именно этот вопрос не давал покоя, кажется, всем, кого я знала? Я думала о папе, лежащем в гробу и ожидающем, когда его опустят в сырую землю, и о том, что все мы одиноки, даже когда рядом есть кто-то. И о том, что самореализация и удовлетворение, о чем писал Арнольд в своем письме, не могут являться конечной целью, потому что, даже когда все кубики, из которых строится жизнь, уже стоят на месте, действительно ли мы довольны зданием, которое для себя возвели?

Пройдя мимо ворот Колумбийского университета, я повернула назад, на юг, и нырнула в «Вест-Энд-кафе». Был почти час ночи. Как раз начиналось ночное выступление. Я подсела к барной стойке. Заказала «Манхэттен». Молча выпила за память отца, до боли желая, чтобы он был здесь, со мной, чтобы последними его словами, сказанными мне, были не «Да пошла ты, Элис». Папа до конца оставался собой — вспыльчивым, скорым на гнев. Если бы мне удалось с ним поговорить, если бы он не вышел из себя и не потерял контроль, если бы он умел сначала досчитать до десяти…

Если бы да кабы… И все же отец меня любил. И я буду держаться за эту мысль как за точку отсчета, чтобы суметь трезво оценить его последнюю вспышку бешенства. Сидя и слушая, как стареющий тенор-саксофонист и его группа играют свинг «Когда-нибудь придет мой принц», я сказала себе: «Не надо себя грызть. Этим делу не поможешь».

Но боже, до чего трудно увернуться от ядовитой силы чувства вины. Оно сверлом вгрызается в самое нутро, в жизнь практически любой семьи, вот и меня заставило захлопнуть дверь перед человеком, с которым я по-настоящему хотела быть рядом и чья любовь ко мне — теперь я и это знала — была неподдельной.

Я собралась закурить, чтобы хоть немного унять пронизывающую меня печаль. Но оттолкнула пачку, вспомнив, как тяжело и хрипло дышал папа за обедом всего пару недель назад, как он зашелся в кашле, поднеся огонек зажигалки к сигарете, и, отдышавшись, сказал мне: «Да уж, мне всегда говорили, что это дурацкая привычка».

Смогу ли я жить без сигарет?

Вряд ли сегодня или завтра. Но они и впрямь вредны, и я постараюсь избавиться от этой привычки в ближайшее время.

Смогу ли я жить без чувства вины?

В сравнении с этим решение бросить курить казалось детскими игрушками. Потому что чувство вины вызывает даже большую зависимость, чем никотин.

Подняв свой стакан во второй раз, я беззвучно повторила тост за папу, мысленно обратившись к нему: «Надеюсь, теперь ты обрел покой. Вот и мне тоже хочется хоть немного покоя». А для этого необходимо наконец перестать верить в то, что я могу что-то изменить в этой жизни. Потому что правда, наконец добытая и усвоенная с огромным трудом, заключается вот в чем: почти ничего мы изменить не можем, разве что в лучшем случае немного исправить самих себя.

К этому моменту квартет на сцене доиграл мрачную аранжировку «Полуночного джаза». Когда публика — нас было человек десять — закончила аплодировать, к микрофону подошел саксофонист. Он заговорил тихо, задушевно, его бархатный голос напоминал прокопченную табаком амброзию.

— Я, знаете, всегда обращаю внимание на дам. И сегодня заметил прекрасную леди с грустными глазами, сидящую в одиночестве вон там, в баре.

Я оглянулась, гадая, о ком саксофонист говорит, поскольку единственным человеком в баре был лысый мужчина лет пятидесяти, в скверно сидящем костюме, чередовавший виски с пивом. Потом до меня дошло. Я повернулась к седеющему музыканту, слегка кивнула ему. И, внезапно смутившись, опустила взгляд вниз, на янтарный напиток в стакане.

Саксофонист снова заговорил в микрофон:

— Леди не только печальна и красива, но и великолепна в своей сдержанности. Что ж, следующая мелодия — это оригинальная композиция. А ее название… оно как бы отражает мой взгляд на все плохое, что встречается на жизненном пути, на тот факт, что, как однажды сказал мне мой отец, неудача — это просто часть гребаной сделки. Потому что, как он тоже любил говорить, как есть, так есть. Настоящий философ мой отец. И много оставил мне в наследство. В том числе название следующей песни, которую я посвящаю задумчивой красавице, которая грустит этим вечером в баре. Как есть, так есть, моя печальная леди. Как есть, так есть.


С мамой я увиделась в следующий раз только на отпевании отца в церкви Св. Малахии. Прибыл Адам в сопровождении Сэла Грека и двух внушительных типов в костюмах. Я видела, как они подъехали на машине без опознавательных знаков. И вывели моего брата в наручниках. Потом тихо перебросились несколькими фразами с Адамом и Сэлом Греком. Наручники были сняты. Но когда мы с мамой попытались обнять Адама, оба федерала выросли между нами и Адамом.

Мама негодовала:

— Я его мать!

— Мы не можем этого допустить, — сказал один из федералов.

— Он здесь на похоронах отца, — не унималась мама.

Сэл Грек положил руку ей на плечо:

— Бренда, радуйтесь, что ваш мальчик здесь.

— Как с тобой обращаются? — спросила мама Адама.

— Со мной обращаются прекрасно. Сэл Грек говорит, что завтра меня переведут в замечательную тюрьму, наименее строгую в штате Нью-Йорк.

— Почему его не выпустили под залог? — спросила мама.

— Мам, сейчас не время и не место, — не выдержала я.

— Не смей мне указывать… — огрызнулась она.

— Элис права, — вмешался Сэл. — Я полностью введу вас в курс дел, когда здесь все закончится. А до тех пор… — Он подхватил маму под руку и повел в церковь.

— Привет, сестренка, — сказал Адам.

От этого ласкового «сестренка», столь ненавистного мне раньше, у меня перехватило горло.

— С учетом обстоятельств ты неплохо выглядишь, — сказала я.

— Спать можно было бы и получше. Это место, где меня держат…

— Довольно, Бернс, — перебил брата один из фэбээровцев.

— Все, все, простите, — кивнул Адам.

— Как Дженет держится? — спросила я.

— Подала на развод.

— Быстро она подсуетилась.

— Видно, думает, что надо с этим поспешить, пока еще у меня есть деньги.

— Я ей звонила, оставила сообщение на автоответчик. Она не перезвонила.

— Она вспомнила о родне. Живет сейчас со своей семейкой… и я ее понимаю, того и гляди, роды начнутся.

— А от Серен что-нибудь слышно?

— Мы с ней не афишировали нашу связь. Но разве она с тобой не связывалась с тех пор, как это случилось?

Нет, зато литературный агент Серен определенно выходила на связь, равно как и специалист-рекламщик, которого модель наняла для раскрутки своей книги. Эти двое сообщили, что Серен намерена выждать несколько дней, чтобы понять, как будут развиваться дела у Адама. После этого они собирались выработать стратегию того, как максимально осветить связь Серен с Адамом во время рекламной кампании ее опуса. Ее агент фактически извинилась за «некоторое бессердечие в высказываниях, ведь речь идет о вашем брате, но я уверена, вы меня правильно понимаете — ничего личного, это только бизнес».

— Может быть, мы поговорим об этом после того, как я похороню отца, хорошо?

Хотя агент находилась на другом конце телефонной линии, я расслышала прерывистый вздох: она понимала, что преступает определенные границы приличия. Когда женщина начала извиняться — весьма многословно, — я заверила ее, что нисколько не обиделась. Но запомнила разговор и знала: у меня будет преимущество, когда мы в следующий раз будем вести переговоры о чем бы то ни было. Впрочем, меня ничуть не удивило то, что Серен — несомненно, прирожденная авантюристка и конъюнктурщица — пыталась извлечь максимум выгоды из своей интимной связи с крупным преступником с Уолл-стрит, который, так уж вышло, по совместительству был моим братом.

— Я уверена, Серен очень переживает из-за всего, что с тобой происходит, — сказала я Адаму, — и постарается добиться свидания, как только это будет возможно. Есть новости о залоге?

— Я знаю только, Сэл Грек этим занимается.

В первую голову Грек занимался сделкой о признании вины с целью скостить Адаму тюремный срок в обмен на его обещание свидетельствовать против Тэда и ряда других королей мусорных облигаций. Сам Тэд был задержан на следующий день после Адама. Его адвокат заявил прессе, что его клиент «не допустит, чтобы его имя было запятнано коррумпированным Адамом Бернсом, стоявшим за всем, в чем обвиняют моего клиента». Сэл Грек посоветовал мне не тревожиться из-за подобных заявлений, так как «Комиссия по ценным бумагам и биржам давно мечтает поймать Тэда Стрикленда на горячем. Комиссия готова заключить сделку с вашим братом, если он расскажет им все, что они хотят знать… а теперь и Адам готов пойти им в этом навстречу. Думаю, что я смогу добиться для него самое большее восьми лет в тюрьме с мягкими условиями содержания и сохранить примерно четверть его накоплений, что обеспечит Дженет и детям не такой роскошный, но все же вполне достойный уровень жизни. А через три-четыре года, когда ваш брат выйдет на свободу после условно-досрочного освобождения, ему эти деньги тоже смягчат процесс возвращения к жизни».

В церкви Св. Малахии рядом с моей матерью в первом ряду сидел Сэл Грек. Я присела на скамью с самого края, рядом с братом, зажатым между двумя федералами. Эти парни явно были вооружены, я заметила характерно оттопыренные полы пиджаков. Они заранее продумали, как сделать так, чтобы Адам не попытался ускользнуть из-под их опеки… впрочем, ему бы и в голову не пришло совершить нечто подобное. Я замечала, что все взгляды в церкви были обращены не столько на гроб, задрапированный флагом, сколько на человека, чье лицо в последние несколько дней не сходило со страниц таблоидов. Адам улыбался и кивал всем, кто встречался с ним взглядом. Но печать глубокой усталости на лице в сочетании с несколько затравленным выражением придавала брату вид человека, осознающего, что жизнь катится под откос и возврата к прежнему нет.

У папиного гроба стоял почетный караул — двое мужчин. Оказалось, что это воинские почести Корпуса морской пехоты США для любого из их ветеранов, уходящих из жизни. Их затребовала мама. Папа бы одобрил. В церкви было много народу, среди них Си Си и несколько моих коллег из издательства, а также Хоуи, храни его Господь. Мамины партнеры по торговле недвижимостью также присутствовали. Примечательно, что никто с папиной работы на похороны не пришел, кроме единственной женщины, которая назвалась его секретарем и сказала мне:

— Президент компании попросил меня сегодня быть его представителем. Мы отправили цветы на могилу.

Не появился никто и из прошлых времен, когда отец занимался медью, хотя я решилась позвонить в его старую компанию, попросила связать меня с начальником отдела кадров и рассказала ему, что скончался Брендан Бернс, который создал их рудник в Икике и работал в их компании почти двадцать лет. Если кто-то захочет присутствовать на прощании…

Священник начал службу. Он читал поминальные молитвы, окропляя гроб святой водой. Затем вкратце рассказал о жизни моего отца, позаимствовав фрагмент тех двух страниц с описанием основных событий папиной жизни, которые я ему послала. Как он, мальчишка из очень скромной бруклинской семьи, рос. О том, чем занимался во время войны. Как начал путешествовать по миру, как выкладывался на работе, оставив после себя нечто важное — тот рудник в Чили, который стал его детищем. Как он любил жену и детей. Как часто, будучи истинным ирландцем американского происхождения, позволял эмоциям взять верх… и в конце концов упал замертво, защищая своего сына, которым, несмотря ни на что, он гордился бы и сегодня. На другом конце прохода Адам громко всхлипнул, услышав этот комментарий, который я предоставила отцу Миану и который был им повторен слово в слово.

Когда плач Адама стал громче, я встала и подошла к брату, желая обнять его, чтобы дать понять, что он не один в этот трудный момент. Но стоило мне приблизиться к нему, как двое конвоиров встали, отрезая меня от своего подопечного. Маму это привело в настоящее исступление.

— Выродки, уроды! — по-змеиному зашипела она на них.

Это привлекло внимание священника, готовившегося к причащению вместе с юным алтарником-латиноамериканцем (эта нотка Адской кухни показалась мне трогательной). Брови его взлетели вверх.

В нескольких рядах сзади себя я услышала хихиканье Хоуи, потом кто-то прошептал маме:

— И не говори, милая.

На кладбище я ехала на лимузине вдвоем с мамой, поскольку федералы настояли на том, чтобы Адама туда отвезли на их служебном автомобиле. Как и я, мама была вся в черном. В отличие от меня на ней была маленькая черная шляпка-таблетка, как на Лане Тернер в какой-то черно-белой мелодраме пятидесятых.

Она не скорбела, а возмущалась:

— Мои агенты в городе сообщили, что за книгой Питера пошла охота — торги начались с сотни тысяч. Этот говнюк, глядишь, всерьез заработает. Ты так и не знаешь, где он?

Я отрицательно покачала головой.

— Но догадываешься, — уверенно сказала мама.

— Нет.

— Спасибо, что была рядом и поддерживала мать в эти ужасные дни.

— Ты вроде бы сама меня прогнала, мама.

— Я не виновата, что ты такая ранимая.

— Священник хорошо говорил.

— Я удивлена, как это ты не настояла на том, чтобы прочитать над телом отца стихи.

— У католиков такие вещи не приняты.

— Позвонила бы мне.

Я взглянула матери прямо в глаза:

— После того, что ты сказала?

— Так ты что же, ждешь извинений?

— Я вообще ничего не жду от тебя, мама.

Эти слова, как удар, заставили маму откинуться на спинку сиденья, по ее лицу потекли слезы.

— Когда-нибудь и у тебя будут дети… Надеюсь, ты на своей шкуре узнаешь, какими неблагодарными они могут быть к матери, которая всю душу в них вложила.

Остаток пути мы ехали молча.

У могилы я сумела сохранить спокойствие. Еще святая вода, еще молитвы, плачущие мама и Адам, слова священника о бренности нашего земного существования: «Все прах и в прах вернется…» Гроб поставили на землю и призвали всех подойти и сказать последнее «прости». Положив руку на простые сосновые доски, я молча пожелала отцу обрести вечный мир. Адам, казалось, забыл обо всем и ошеломленно вздрогнул, когда один из федералов, похлопав его по плечу, сообщил, что пора возвращаться в машину и дальше в тюрьму, местоположение которой нам не открыли. Я видела, как мама что-то шепчет Сэлу Греку. Тот подошел к федералам и переговорил с ними, после чего жестом пригласил меня и маму подойти:

— Вы можете обняться с Адамом.

Мама обхватила сына обеими руками и тут же отпустила. Заливаясь слезами, она повторяла, что с ним все будет в порядке, что она поможет ему пройти через все это. Адам все время повторял одну фразу: «Прости меня, прости меня, прости меня…» Через минуту федерал слегка похлопал ее по плечу, показывая, что пора отойти. Настала моя очередь торопливо попрощаться.

— Ты со всем этим справишься, — сказала я.

— Дженет отказывается приходить ко мне на свидания.

— Твоя Дженет на сносях, вот-вот родит.

— Вчера ее адвокат послал Сэлу Греку сообщение. Они собираются меня ободрать как липку — после того, конечно, как правительство США обчистит меня первым. Вся эта чудовищно тяжелая работа, все безумные риски, на которые я пошел и за которые сейчас расплачиваюсь, все было напрасно.

— Сэл Грек позаботится о том, чтобы снизить ущерб на всех фронтах. И я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь тебе все это пережить. Я буду рядом, что бы ни ждало впереди.

— Почему Питер сделал это? Почему?

— По той же причине, по которой ты сделал то, что сделал: увидел возможность и ухватился за нее.

Адама снова постучали по плечу. Я прижала его к себе в последний раз, после чего федералы подхватили его под руки и повели к ближайшей машине без опознавательных знаков. Они снова надели на брата наручники, затем открыли заднюю дверцу и пригнули ему голову, как всегда делают копы, сажая преступника в машину.

Когда они уезжали, мама долго качала головой, затем повернулась ко мне:

— Почему ты сегодня даже слезинки не проронила?

Мой ответ на этот вопрос был прост: я молча отошла, не сказав ей ни слова.


В тот вечер после небольших поминок в маминой квартире, во время которых я старалась держаться от нее на почтительном расстоянии, чтобы не попасть под обстрел, Хоуи затащил меня в ближайший бар «Хлопнем по стакану» на Восьмидесятой улице. После второго «Манхэттена» он сказал мне:

— В эти выходные умерли еще двое друзей — ребята с Файер-Айленда. Итого из тех, кого я знал лично, зараза унесла сто двенадцать человек.

— Но ты по-прежнему с нами.

— В сообществе ходят слухи, что скоро появится тест на наличие этой гадости.

— А пока ты чувствуешь себя обреченным, да?

— Ты меня винишь?

— Нет, разумеется. Но до сих пор тебе удавалось увернуться.

— Я все забыть не могу той идиотской промашки месяца два назад. Может, пронесет, но не исключено, что окажется бомбой замедленного действия.

— По крайней мере, с тех пор ты предохраняешься?

Хоуи кивнул.

— Не хочу спрашивать, отправила ты Дункану вторую телеграмму или нет, — заговорил он после паузы.

— Не спрашивай.

— Ты ответила на вопрос, который я не осмелился задать.

— Видимо, я не умею быть счастливой.

— Но однажды у тебя получилось.

— Когда у тебя все отбирают, счастье превращается в Албанию — закрытую страну.

— А я уверен, что многие албанцы ждут не дождутся момента, когда смогут свергнуть правящий авторитарный режим.

— Моя метафора была неудачной, зачем ее развивать?

— Несчастье авторитарно, потому что оно нас контролирует. Другими словами, это тоже вопрос выбора.

— Я не выбирала того, что случилось в Дублине.

— Но выбрала все, что происходило с тех пор.

— Несчастье — это эмблема семьи Бернсов.

— Пока один из вас не решит изменить сюжет.

Я очень долго сидела, уставившись в свой коктейль.

— Все это чересчур сложно.

— Рассмотри альтернативные варианты. Я и сам этим занимаюсь с тех пор, как все вокруг меня начали умирать слишком молодыми.

Хоуи уговаривал меня вместе поужинать, но я отказалась. Усталость валила меня с ног. Я пообещала, что мы наверстаем упущенное завтра, и согласилась взять у него валиум, чтобы ночью не попасть в ловушку бессонницы.

Вернувшись домой, я решила сделать один телефонный звонок, прежде чем лечь и попытаться уснуть. Чтобы найти номер, пришлось покопаться в одной из пяти коробок с разным барахлом, стоявших у меня под кроватью. В одной я хранила свои старые записные книжки. Потратив не меньше пятнадцати минут, я обнаружила блокнот на пружинке, купленный в Дублине на О’Коннелл-стрит, который был со мной во время единственной поездки в Париж. Номер, который я искала, был записан на внутренней стороне обложки. Я постаралась успокоиться, потому что не была уверена, что впоследствии не пожалею об этом звонке. Но потом потянулась к телефону, набрала код международной связи, затем 33 — код Франции — и следом оставшуюся часть номера, начинающуюся с единицы, кода Парижа. Я сверилась с часами. 9:08 вечера — это означало, что в Городе Света сейчас около трех ночи.

Гудки, гудки, гудки… Примерно на двенадцатом трубку наконец-то сняли. Мне ответил сонный голос, который явно принадлежал человеку, только что вытащенному из постели.

— Hotel La Louisiane… oui?[158]

— Je veux parler avec Peter Burns[159], — сказала я на своем более чем скромном французском.

— Qui?

— Питер Бернс.

— Qui?

— Бернс. Б-Е-Р-Н-С.

— Moment.

Связь прервалась. После долгого, показавшегося мне бесконечным молчания в трубке раздался рокочущий гудок. На этот раз трубку сняли почти сразу. Я услышала голос своего старшего брата:

— Да… désolé… oui?[160]

— Итак, ты в Париже, — сказала я.

Последовало долгое молчание. Потом снова его голос:

— Зачем ты мне звонишь?

— Потому что, как ни странно, мне на тебя не наплевать. И я хотела знать, куда ты подевался.

— Твой тон свидетельствует о крайнем неодобрении.

— Думай что хочешь.

— Так и сделаю.

Щелчок — Питер бросил трубку.

Удовольствия мне этот разговор не доставил. Но теперь, по крайней мере, я представляла, в какой географической точке мира находится мой брат, но делиться с мамой этим знанием я определенно не собиралась. И я дала Питеру понять важную вещь: вопреки всему, что случилось, вопреки здравому смыслу я все же готова к общению с ним. Я отдавала себе отчет в том, что Питеру потребуются недели, а то и месяцы, чтобы решиться выйти на связь. Но этот момент настанет — и я отвечу на звонок. Так же, как с мамой: когда она начнет выходить из безумного круговорота горя и злобы, остынет и сможет посмотреть на ситуацию более трезво, поняв, что ее обвинения несправедливы, она тоже позвонит. И я тоже сниму трубку. И постараюсь не демонстрировать обиду или боль. Нас было пятеро. Осталось всего четверо, причем одному предстоит провести несколько лет вдали от мира. Всю жизнь я старалась держаться подальше от семейных дрязг, хотя все равно была в них вовлечена. Но сейчас система эмоциональных отношений в корне переменилась: я буду рядом с моими братьями и моей иногда доброжелательной, а чаще злой и истеричной матерью. Но с этого момента я должна в совершенстве освоить искусство, жизненно необходимое среди семейных неурядиц, — искусство уходить.

Я сняла с себя черный костюм. Долго стояла под горячим душем. Потом надела спортивные брюки и футболку. И решила, что лягу через час, немного почитаю в постели и посмотрю, вдруг получится заснуть без лекарств. Усевшись в неудобное кресло — отличительную особенность этой квартиры, — я закрыла глаза. И только сейчас все горе, которое я скрывала в течение последних нескольких дней, — чувство огромной потери вкупе с безумной лавиной событий, которые к этой потере привели, — прорвалось наконец и выплеснулось наружу. Я, должно быть, проплакала навзрыд минут десять, не меньше, пока не обессилела настолько, что, пошатываясь, доковыляла до ванной. Наполнив раковину холодной водой, я опустила в нее лицо.

Это помогло. Я посмотрела на себя в зеркало, и мне не понравилось то, что я увидела. Но, по крайней мере, я наконец дала волю чувствам — у меня не ледяное сердце, мама. И теперь, почувствовала я, может начаться процесс оплакивания отца — долгий и медленный. Я устояла перед искушением выкурить сигарету и откупорить бутылку вина. Лечь спать, ограничившись двумя выпитыми раньше коктейлями, показалось мне умным решением.

Но тут нежданно-негаданно зажужжал домофон. Я посмотрела на часы. Восемь вечера. Да чтоб тебя, Хоуи. Я, конечно, очень тебя люблю, но угомонись хоть немного, не пытайся вытащить меня из дома в манхэттенскую ночь. Но хотя мне очень хотелось буркнуть в домофон, чтобы он отвалил и для разнообразия дал мне как следует выспаться, я не могла так поступить — слишком благодарна я была этому замечательному парню, одной из немногих постоянных величин в крайне нестабильном мире. Всякий раз, когда я думала о Хоуи, мне всегда приходила в голову одна мысль: друзья даны нам Богом в качестве извинения за родных.

Схватив трубку домофона, я рявкнула в динамик:

— Если хочешь увидеть меня в обличье злой Бастинды, поднимайся.

Я нажала кнопку, отпирающую дверь. Услышала шаги человека, поднимающегося по трем длинным лестничным пролетам, ведущим к моей крепости. В дверь постучали. Я открыла.

Но передо мной стоял не Хоуи.

Мужчина с бородой, отраставшей несколько недель, и коричневым от длительного пребывания на солнце лицом. Он выглядел растрепанным, усталым, как будто вернулся из долгого путешествия. Рядом с ним валялся небрежно брошенный набитый рюкзак, на плече висела кожаная сумка. Он посмотрел на меня и улыбнулся:

— Ты совсем не похожа на ведьму. Такая же красивая, как всегда.

Дункан!

У меня на глазах выступили слезы.

— Три дня назад Хоуи прислал мне телеграмму в Каир. Я пытался успеть на похороны. Но билеты были только на рейс сегодня утром через Афины, а оттуда…

— Заткнись, — сказала я. — Ты приехал.

Дункан снова улыбнулся:

— Я приехал.

Он взял меня за руки.

— Войти можно? — просил он.

Наши пальцы переплелись.

— Если ты не убегаешь.

— Никуда я не убегаю.

И я втащила его прямо через порог — в свою жизнь.


В ноябре того же года Рейган одержал громкую победу. Разгромную победу. За его политику неоконсерватизма проголосовали сорок девять штатов. Акции взлетели еще выше. На Манхэттене процветал рынок недвижимости. Повсюду были статьи о новом виде обитателей мегаполисов: яппи — молодые городские профессионалы, — которым деньги жгли карман. Шопинг внезапно стал основным культурным мероприятием нашего времени. Целые газетные колонки тратились на описание кулинарных чудес новых престижных ресторанов, и люди бились за то, чтобы заполучить столик в особо популярных местах, где меню читалось как научная фантастика для гурманов: гидропонный салат со нежирной сметаной и фенхелем.

Некогда скромные рыбацкие поселки в глубине Хэмптонса[161] внезапно стали местом притяжения для плутократов. Дизайнерские лейблы были теперь всеобщей навязчивой идеей. А мнение, что сбылись все опасения по поводу потребления с целью подчеркивания своего статуса, теперь называлось слишком левацким. Новая реальность заключалась в том, что основной точкой отсчета стали деньги, которые теперь решали вообще все. Конечно, они и раньше всегда были важным компонентом американской жизни, но теперь деньги буквально заворожили всех, даже тех из нас, кому эти нынешние крайности были откровенно не по душе.

Понимая, что у нас в руках настоящий символ эпохи, удивительно точно отражающий дух времени, я решила приурочить выход книги Серен к неделе выборов. Многие в издательстве считали это большой авантюрой. Но Си Си поддержал меня на редакционном совещании, когда я в общих чертах обрисовала, почему мы точно сможем извлечь выгоду из этой истории, типичной для эпохи Рейгана и идеалов, которые она воплощала и которые отразились в чисто деловом отношении современной женщины — Серен — к сексу как средству достижения цели.

О да, тюремное заключение своего любовника Серен также использовала самым хитроумным образом и с максимальной для себя выгодой. В тандеме со своим экспертом-рекламщиком она прежде всего обратилась ко мне, чтобы все согласовать. И не ошиблась — в прессе, в частности в рубрике «Интеллектуалы» в журнале «Нью-Йорк мэгезин», действительно поднимались некоторые неудобные вопросы, например о том, насколько этично я поступила, став редактором книги, написанной возлюбленной моего брата-мошенника. Разумеется, в прессе продолжали муссировать и то, как ловко Питер воспользовался семейными тайнами для того, чтобы читать мораль публике.

Я, продуманно выбрав издание, дала единственное интервью для «Уолл-стрит джорнал», а уж отдел по связям с прессой нашего издательства позаботился о том, чтобы оно разошлось повсеместно. В нем я подчеркивала, что, хотя мой брат действительно знакомил меня с Серен, их роман с Адамом никак не повлиял на мое намерение опубликовать ее рукопись. Мое издательство поддержало книгу Серен в первую очередь из-за ее коммерческих достоинств, а также потому, что это очень яркое, колоритное, остроумное и познавательное чтение. Это подтверждается тем фактом, что книга уже занимает пятую строчку в списках бестселлеров, и мы уже подумываем о выпуске ее в твердом переплете тиражом сто тысяч экземпляров.

Когда дело дошло до вопросов о Питере и его контракте на новую книгу на сумму сто пятьдесят тысяч долларов, я твердо сказала, что не общаюсь со старшим братом, и это была чистая правда. Из уважения к нашему общему семейному горю я отказалась как-либо комментировать произошедшие события. Через несколько дней после выхода моего интервью пришла короткая открытка от мамы, с которой мы до сих пор не разговаривали. Ее сообщение уместилось в две строчки:

Читала интервью — молодец.

Совершенно правильные ответы и тон.

Больше там не было ни слова… даже простого «мама». Тем не менее для Бренды Бернс это была высокая оценка. Я ответила в том же стиле — следуя предложенному ей протоколу, тоже отправила открытку:

Рада, что ты одобряешь.

Люблю, Элис.

Си Си тоже был доволен тем, как я справилась с многочисленными негативными отзывами прессы.

— Вы владеете искусством, — заметил он, — сказать, казалось бы, много, но при этом раскрыть очень мало. Кроме того, у вас, похоже, немалый опыт в том, чтобы не выносить сор из избы — вы почти не распространяетесь о себе, и не только в прессе, но и здесь, в издательстве. Да, открытой книгой вас не назовешь. И все же, хотя я и уверен, что не получу прямого ответа, рискну спросить: с чем связано то, что заметил и я, и другие — вы летаете как на крыльях, уж не влюбились ли?

Я одарила своего начальника еле заметным намеком на улыбку:

— Возможно.

— Не волнуйтесь, подробности я выспрашивать не стану. Но я за вас рад, Бернс. Вы заслуживаете большого счастья после всего, что на вас свалилось в этой жизни.

Вот так-то…

Сэл Грек оказался мастером заключения юридических сделок, что неудивительно. На другой же день после похорон отца он добился перевода Адама в менее строгую тюрьму в округе Гудзон. Сэл звонил мне регулярно и держал меня в курсе всех дел, связанных с судебным процессом. Он объяснил мне свою стратегию, которая заключалась в том, чтобы не просить об освобождении под залог и таким образом дать возможность Адаму безотлагательно приступить к работе с ФБР и КЦББ, давая показания относительно мошеннических схем Тэда и его компании.

— Адам согласился сотрудничать, — рассказывал Сэл. — Очень умно с его стороны. Потому что так мы можем ускорить весь процесс. По договоренности с бюро окружного прокурора, если ваш брат сразу же признает себя виновным — что он и намерен сделать, — он получает восемь лет, штраф в размере восьми миллионов…

— Кошмар.

— И у него остается около трех миллионов долларов. Мы занимаемся также и его разводом. Дженет получает выплату в размере двух миллионов долларов чистым. Большой дом придется продать, но она получит еще и на полмиллиона акций, это позволит ей с детьми приобрести очень неплохое жилье где-нибудь в Байраме или Райе. Алиментов на детей не будет, хотя Адам недвусмысленно дал понять, что, как только снова встанет на ноги, он позаботится об их образовании и безбедном существовании. После того как он рассчитается с Дженет и выплатит все штрафы, что позволит серьезно снизить ему срок — он выйдет из тюрьмы максимум через пять лет, может быть, даже немного раньше, — на его банковском счету к моменту освобождения останется, вероятно, около шестисот тысяч. Не безумное богатство. Но, учитывая то, что суды и разгневанные алчные жены норовят в таких случаях ободрать человека до нитки, и принимая во внимание, что за подобные преступления в наши дни обычный средний срок — пятнадцать лет, я смею сказать, что Адам легко отделается. Кстати, он попросил, чтобы я лично проинформировал вас об условиях сделки, которую он заключил с правительством и со своей бывшей.

— Вы все проделали блестяще, — сказала я.

— К вашим услугам.

С этого момента я стала еженедельно навещать Адама в тюрьме. Он почувствовал облегчение, зная, что наказание будет сильно смягчено и в итоге он выйдет из тюрьмы с немаленькой суммой на банковском счете, и все же его самочувствие и настроение тревожили меня. Брат был явно подавлен, переедал, мало двигался, не мог сосредоточиться. Я приносила ему книги. Таскала журналы и газеты. Покупала все лакомства, какие он просил: M&M, вяленую говядину, кукурузные чипсы. Он все время жаловался: на бессонницу, на вялость и апатию, на переполняющие его стыд и грусть, и тогда я посоветовала ему попытаться поговорить с тюремным психологом. Такового в штате не оказалось, только приходящий психиатр, который появлялся каждые две недели. Поскольку тюрьма была нестрогого режима, руководство пенитенциарных учреждений штата не считало, что психическое состояние ее заключенных заслуживает особого внимания. Вот тогда-то на сцене и появился вездесущий евангелистский пастор Уилли. Он сблизился с Адамом в первую же неделю, проведенную им там. К тому моменту, когда подошло время выборов, Адам заметно воспрянул духом, будто заново родился. Вот почему в этот свой приезд в тюрьму, в утро победы Рейгана, меня — бывшую не в себе от недосыпа и перспективы еще четырех лет жизни с актером из второразрядных фильмов в роли президента — застало врасплох неожиданное заявление брата:

— Пастор Уилли говорит, что до конца извиниться за прошлые грехи невозможно, всегда будет недостаточно. Что единственный способ все загладить — это идти путем праведности и искупить вину за содеянное в прошлом. Мне нужно сообщить тебе правду кое о чем.

— Не уверена, что именно сегодня я хочу услышать о какой-то правде.

— Но есть кое-что, о чем необходимо сказать.

— Почему сейчас?

— Мне необходимо этим поделиться.

— Я так и слышу в этом «поделиться» голос пастора Уилли…

— Он и правда сказал, что, пока я не признаюсь в этом беззаконии…

— Беззаконие — неоднозначное слово с множеством смыслов.

— Да послушай меня наконец, пожалуйста!

Удивленная тем, с каким пылом прозвучали эти слова, я откинулась на спинку жесткого металлического стула. Видя, как Адам разволновался, я вынула из стоящей у моих ног сумки пачку «Орео» и протянула ему. Он вскрыл ее, вытащил три черно-белых печеньица и практически проглотил их разом. Получив порцию углеводов, он вроде бы немного успокоился. Затем прикрыл глаза, словно для краткой молитвы, но тут же снова открыл их и начал говорить:

— Помнишь, я попал в автомобильную аварию?

— Это когда ты учился в колледже?

— Одиннадцатого января семидесятого года. В тот самый день, когда «Канзас-Сити Чифс» разгромили «Викингов Миннесоты» в четвертьфинале Суперкубка. Со счетом 23:7.

— Такие вещи запоминаешь только ты.

— Я всегда буду помнить одиннадцатое января семидесятого года и то, что случилось около часа ночи, когда я возвращался в колледж после поражения в игре с Дартмутом.

Речь шла о хоккее, в который Адам тогда играл блестяще. Настолько блестяще, что он получил спортивную стипендию в довольно посредственном колледже — Сент-Лоуренс — и его усиленно готовили к возможному вступлению в НХЛ. Моему отцу все это льстило донельзя. Он и сам играл в хоккей в католической школе-интернате, туда его поместили, когда он обнаружил свою мать на кухне мертвой — эмболия! Папе тогда было всего тринадцать лет. Адам был гордостью и радостью отца. Беспечный и, кроме спорта, мало в чем разбиравшийся, парень слушался отца всегда и во всем. К шестнадцати годам он стал настоящим качком, получившим полную стипендию в колледже за свое умение кататься на коньках и махать клюшкой. За ним охотились «Нью-Йорк рейнджерс» и «Филадельфия флайерс», пока не случилась та авария.

— Ты, кажется, не так уж сильно пострадал в той аварии? — спросила я, а в мозгу вспыхнуло воспоминание, отбросившее меня сквозь годы к телефонному звонку на рассвете из полиции недалеко от Ганновера, Нью-Хэмпшир.

У мамы тогда началась истерика, а папа прыгнул в семейный автомобиль-универсал и помчался к Адаму разруливать его дела.

— Я получил сотрясение мозга, когда машина врезалась в микроавтобус «фольксваген» — они тогда были популярны, особенно среди хиппи. В том столкновении погибли молодая пара и их маленькая дочь.

— Я все это помню. И помню, как тебе повезло остаться в живых. Потому что ты был на переднем сиденье. И ты не пристегнулся ремнем безопасности.

— Тогда ремнями безопасности вроде как пользовались только нервные мамаши и старушки. А у меня была крутая машина — тот большой «бьюик» 1965 года выпуска, который папа подарил годом раньше, когда меня назначили капитаном команды. У него еще было такое длинное переднее сиденье, обитое бежевым винилом.

— Машину я тоже помню. А еще припоминаю, что за рулем тогда был твой товарищ по команде. Папа вроде был очень зол тогда за то, что ты позволил этому парню сесть за руль. Он тоже погиб в той аварии, верно?

Адам кивнул, затем замолчал на некоторое время, упершись взглядом в потертый линолеум под ногами.

— Того парня за рулем звали Фэрфакс Хэкли. Он был черный — стипендиат из Южного Бронкса. Это было удивительное явление, прямо аномалия какая-то: чувак из гетто, который так играет в хоккей. Вроде бы в этой большой нищей государственной школе, куда он ходил, нашелся какой-то учитель-энтузиаст, он заинтересовал Хэкли коньками, а уж когда познакомил с любительской командой из Вестчестера, парень просто взлетел до небес. Только представь, этот парень, у которого старший брат отсидел в Аттике за вооруженный грабеж, гоняет в хоккей с придурками из старшей школы в Тэрритауне, и равных ему нет. Естественно, за ним гнались многие колледжи, а Сент-Лоуренс предложил ему, как и мне, полную стипендию. Хотя я и сам был классным игроком, до Фэрфакса мне было далеко. Да, ко мне присматривались скауты НХЛ, но не так, чтобы прямо завтра — на игру. А Фэрфаксу в «Бостон брюинз» предложили контракт на следующий сезон. Но тогда он не смог бы закончить Сент-Лоуренс, а Фэрфакс мечтал о более крупной награде: он хотел стать первым в своей семье, кто окончит колледж. Тогда НХЛ предложила ему… ну, может, тысяч шестьдесят в год — хорошие деньги, но не те дикие, безумные суммы, которые они начали платить в последнее время. У Фэрфакса был такой план — закончить с отличием Сент-Лоуренс, поиграть в профессиональный хоккей около восьми лет, сколотить кругленькую сумму и поступать на юридический. А потом Уолл-стрит и, наконец, в Вашингтон. Это парень был олицетворенным Новым Черным Карьеристом. А потом… потом, после игры с «Дартмутом»…

Адам вскочил и снова неистово забегал по комнате.

— Он заснул за рулем, так? — напомнила я. — Вы, ребята, выпили тогда слишком много пива. Почему ты вдруг об этом вспомнил? Это ты накачал его пивом?

— Фэрфакс не пил и не курил травку. В отличие от остальной команды — все постоянно этим занимались. В те годы нажраться в хлам и сесть за руль было в порядке вещей практически везде. Помнишь, как один раз папа в выходные принял три мартини, а потом повез тебя на встречу герлскаутов?

— Мне больше вспоминается, что я от души ненавидела эти герлскаутские встречи… каждую их минуту. Нет, погоди, помню! Тогда папа прихватил с собой шейкер для коктейлей и бокал для мартини и за полтора часа, пока шло наше собрание, выкурил штук пять «Лаки Страйк» и допил оставшийся мартини. Но к чему ты все это сейчас вспоминаешь? Если память мне не изменяет, папа был очень рад, что оформил на твою машину доверенность без ограничения допущенных к вождению лиц, потому что прекрасно знал, что во время учебы в колледже легко может получиться, что кому-то пришлось бы отвезти тебя домой. Никогда не забуду, как рады были мама с папой, что ты жив. Но ты можешь мне объяснить, почему заговорил на эту тему сейчас, почти пятнадцать лет спустя?

Адам внезапно перестал расхаживать, он подошел к дальней стене и уперся в нее ладонями.

Затем, повернувшись ко мне спиной и глядя прямо перед собой, на паутину потрескавшейся штукатурки, он сказал:

— Я все это тебе сейчас рассказываю, потому что…

Повисла долгая пауза, которую я не прерывала.

И вот наконец-то:

— Потому что Фэрфакс Хэкли не вел машину. За рулем был я.

Стало тихо. Моей первой мыслью было: стоп, я не хочу ничего об этом знать.

Но признание уже прозвучало, и мне ничего не осталось, кроме как задать неизбежный вопрос:

— Но если машину вел ты, почему же в этом обвинили Фэрфакса?

Адам продолжал смотреть в стену:

— Когда все случилось, я поменялся с Фэрфаксом местами.

— Что?

— Я вел… Пока мы еще не сели в машину, Фэрфакс все время просил меня отдать ему ключи — он, мол, трезвый, он и поведет. Но во мне взыграл тупой мачо… как это я позволю какому-то негру привезти меня домой? Да, это некрасиво, и стыдно сейчас в этом признаваться. Но я должен выложить тебе все.

Я промолчала, думая: как часто, признание в своих проступках — особенно перед родными или супругами — является средством уменьшить свое собственное чувство вины, перевалив его на чужие плечи и заставив близких разделить его с тобой.

Адам продолжил:

— После игры, которую мы проиграли, большая часть команды уехала домой на автобусе. Но я убедил Фэрфакса остаться в кампусе за компанию со мной. Что мы делали? Под конец оказались в доме какого-то студенческого братства, где я основательно перебрал пива, а засранцы из дартмутской Дельты-Каппа-Эпсилон тем временем отпускали шуточки насчет того, как это они пустили негра на свой порог.

— А ваше братство в Сент-Лоуренсе его принимало с распростертыми объятиями?

— Конечно нет. Тогда считалось, что негры…

— Сейчас, мне кажется, принято говорить «афроамериканцы».

— Насчет правильных слов… это по твоей части. Ты у нас редактор. Но спорить не стану, пусть так: афроамериканцы. Так или иначе, около часа ночи я засобирался назад, в штат Нью-Йорк, потому что в понедельник утром должен был сдать письменную работу, чтобы не завалить курс. Я рассчитал, что если ехать всю ночь, то к шести утра вернемся в колледж. Я тогда смог бы еще поспать, потом встать, написать работу и избежать провала. Но когда мы уезжали, я был сильно пьян. Настолько, что даже слушать не стал Фэрфакса, хотя он дело говорил: «Я умею водить, чувак. Давай я поведу машину». Нет, я настоял на том, что сам сяду за руль. Никогда не забуду, с какой неохотой он опускался на сиденье рядом со мной. У меня уже тогда все плыло перед глазами. Настолько, что я свернул не туда, пропустил выезд на шоссе и оказался на какой-то проселочной дороге. Поняв, что ошибся, я и сделал тот безумный разворот на сто восемьдесят градусов, даже не посмотрев, едет ли кто-нибудь за мной или навстречу. И врезался в тот микроавтобус. Полная катастрофа. Меня вырубило от удара. Когда я очнулся — думаю, прошло не больше минуты, — та машина уже была в огне. Я видел эту пару и ребенка внутри — они были уже мертвы. А рядом со мной… был Фэрфакс. Он ударился головой о приборную доску, шея была сломана…

— А ты?

— Я? Кто-то явно очень хотел, чтобы я остался жив, потому что я стукнулся башкой о лобовое стекло, но стекло не выбил. Вот грудная клетка у меня была вся в синяках — это когда меня швырнуло на руль. Сотрясение мозга, сломанные ребра… но у меня все же хватило ума распахнуть дверь. Я выбрался наружу, потом снова сунулся внутрь и вцепился в тело Фэрфакса. По сиденью я сумел подтащить его ближе к себе. Я посадил его на место водителя, положил руки на руль. Потом захлопнул дверь, доковылял до другой стороны машины и открыл пассажирскую дверцу, чтобы создалось впечатление, что я выбрался через нее. Сделав все это, я отошел на шаг и рухнул на дорогу. Когда я снова пришел в себя, было очень холодно, кругом уже было полно копов и несколько «скорых». Две пожарные машины пытались погасить огонь, охвативший микроавтобус и мою машину. По дороге в больницу один фельдшер со мной заговорил: «Повезло тебе, что четверть часа назад мимо проезжал грузовик, водитель увидел весь этот ад, доехал до ближайшего телефона и вызвал спасательные службы. Если бы не это, ты бы мог замерзнуть насмерть. Счастливчик! Из такой мясорубки выбрался живым». Только я-то себя счастливчиком не чувствовал. Мне тогда умереть хотелось…

Адам потянулся за следующим печеньем и проглотил его, не жуя.

— Когда меня привезли в реанимацию, я слышал, как врачи обсуждают, что у меня вся грудь в кровоподтеках, и гадают, как же это произошло, если я сидел на пассажирском сиденье. Но у меня было такое сотрясение, что трое суток меня накачивали наркотиками, чтобы мозг пришел в себя. Капельницу поставили, чтобы не было обезвоживания. Когда я снова пришел в себя, рядом с моей кроватью сидел папа. Медсестра убедилась, что я в сознании, и после этого он спросил, нельзя ли ему побыть наедине с сыном. Когда медсестра вышла из палаты, он наклонился ко мне и зашептал: «Ты правильно сделал, что вовремя сориентировался. Из-за сломанных ребер и врачи, и полицейские догадались, что за рулем был ты. Но обе машины сгорели чуть ли не дотла, а кроме того, тот парнишка цветной и вроде как сидел на месте водителя… И я постарался, сразу привез сюда Уолтера Бернстайна, умного юриста-еврея из Нью-Йорка… словом, дело уже закрыто. Машину вел твой товарищ по команде. Ты спал на сиденье рядом с ним. Он не справился с управлением. Врезался в автобус хиппи, погибли они сами и их ребенок. Ты был без сознания. Очнулся, когда машина уже была готова загореться. Сумел выбраться незадолго до того, как оба автомобиля взорвались. Ты потерял сознание в снегу. Нашел вас какой-то дальнобойщик. Вот и вся история. Ты понял? Все было так, как я только что рассказал, и никак иначе. Так все и останется. Мы все уладили с врачами, полицейскими, страховой компанией. Все согласились с тем, что все произошло именно так, и утвердили официальную версию. Считай, что тебе повезло. Чертовски повезло! Знай, ты передо мной в большом долгу. Но запомни главное: мы больше никогда это не будем обсуждать». И правда, мы с ним никогда об этом не заговаривали.

Молчание. Которое тянулось очень долго. Адам так и стоял ко мне спиной, не отрывая взгляда от стены.

Первой заговорила я:

— Значит, спустя пятнадцать лет ты решил все это выложить мне. И, делая это, ты настаиваешь на том, чтобы я разделила с тобой эту тайну и сохранила все в секрете.

— Можешь всем рассказать, если хочешь.

— Не собираюсь я никому рассказывать. За последние годы ты навлек на свою голову достаточно неприятностей. Но я должна тебя спросить: кто еще, кроме пастора Уилли, об этом знает?

— Никто.

Я обшарила глазами все углы мрачной комнатушки, пытаясь разглядеть камеры или микрофоны. Как будто нет. И все же, прежде чем снова заговорить, я понизила голос до шепота:

— Так пусть и остается. Не слушай своего проповедника и не вздумай еще с кем-то поделиться этой историей, если, конечно, не хочешь, чтобы дело вновь открыли, а ты оказался на скамье подсудимых. Только на этот раз тебя обвинят не только в убийстве по неосторожности, но еще и в подкупе ответственных лиц, а семья Фэрфакса может поднять такое, что ты и правда пожелаешь, что не погиб тогда. Ты уверен, что пастор Уилли будет молчать?

— Он всегда уверяет, что все, о чем мы говорим наедине, остается между нами, что он большой специалист по хранению «вечных тайн».

И готова поспорить, что у пастора этого, как у очень многих сверхнабожных людей, наверняка имеются собственные страшные тайны.

— Ну, твои секреты носят глубоко временный характер. Поэтому… я намерена забыть, что слышала этот рассказ.

— Сейчас ты говоришь совсем как папа.

— Я кто угодно, только не наш отец.

— А почему же сговариваешься со мной точно так же, как он много лет назад?

— Потому что мы, увы, родственники. И из этого следует, в частности, что теперь мне придется как-то жить, зная то, о чем ты мне поведал.

— Даже несмотря на то, что минуту назад ты обещала забыть все, что слышала?

— Это было бы слишком просто. Я никогда не забуду эту историю. Но никогда не стану ее обсуждать. И учти, я очень жалею, что ты мне все рассказал.

— Ты должна была знать. Это же про нас. Про то, что мы такое.

Но тут же, оторвав взгляд от потрескавшихся потолочных панелей и люминесцентных ламп, Адам уставился на меня, будто снайпер, нашедший свою цель.

— А ведь ты теперь замешана, — произнес он.

Да, так оно и было. А на обратном пути в город, когда голова моя шла кругом от мыслей обо всем, что только что открылось, меня посетила другая мысль: это секрет, который я никогда никому не открою. Ни матери. Ни, разумеется, Питеру. Ни Хоуи, потому что, хотя ему я доверяла безоговорочно, тайна, которой делишься, перестает быть тайной. Однако, когда мой поезд прибыл на Гранд Сентрал и я пересела на метро до Лексингтон-авеню, я пересмотрела данное себе обещание не рассказывать об этом никому. Выйдя из метро на Астор-плейс, я прошла два квартала на восток до Второй авеню и Одиннадцатой улицы улице и вошла в многоквартирный дом постройки двадцатых годов, в который только что переехал Дункан. Поднялась на лифте на одиннадцатый этаж и вошла в его квартиру.

Пока Дункан разъезжал по Северной Африке, его близкому другу и коллеге, который потерял место в Нью-Йоркском университете, предложили должность доцента в Висконсине. После недолгих переговоров и небольшой взятки Дункан получил возможность за весьма умеренную плату занять его квартиру с двумя спальнями, с окнами, выходящими на восток, в сторону Алфабет-сити[162]. Через неделю после его появления на моем пороге Дункан вручил мне связку ключей и сказал, что теперь его дом и мой тоже. Я, в свою очередь, отыскала в битком набитом ящике письменного стола связку ключей и отдала ему со словами, что моя квартира в его распоряжении.

Началась наша совместная жизнь, но с уговором, что не менее года мы не будем отказываться от отдельных квартир, чтобы получить возможность постепенно притереться друг к другу, имея необходимое личное пространство. При этом как-то сразу так сложилось, что мы проводили вместе практически каждую ночь. Стоило одному из нас войти в квартиру другого, как мы почти сразу оказывались в постели.

— Как ты думаешь, у твоих родителей тоже так было? — спросила я у Дункана в тот вечер, свернувшись калачиком в его объятиях и деля с ним бутылку пива, которую он нашел в холодильнике.

— Вначале наверняка была какая-то страсть, — сказал он. — Но потом что-то пошло наперекосяк — видно, Богу так было угодно, — и, подозреваю, они десятилетиями не прикасались друг к другу. В чем-то мой отец был похож на твоего — вечно искал утешения в объятиях других женщин, но так никогда и не мог оставить маму.

— Это не про нас, — сказала я, сразу же пожалев о своем замечании.

Дункан улыбнулся:

— Меня не надо в этом убеждать, не говоря уже о тебе самой. Это определенно не про нас.

— Прости, не смогла справиться с нервами.

— Твое семейство, моя семейка — тут у кого хочешь нервы разыграются. Но у нас с тобой все будет по-другому, лучше.

— На это вся моя надежда.

— И моя.

— И никаких секретов.

Дункан наклонился и поцеловал меня:

— Секреты будут всегда. Это в природе человека — скрывать некоторые вещи, особенно от самого себя.

— Тогда никаких больших тайн, — поправилась я.

— Это разумно. У меня нет ни одной. Ни тайных бывших жен, ни детей, прижитых вне брака с полоумной мормонской вдовушкой, ни пристрастия к порно или петушиным боям. А у тебя?

Я прижала к губам бутылку пива и сделала большой глоток. Потом заговорила:

— Мой брат рассказал сегодня, что он виноват в гибели четырех человек в автокатастрофе. Он пьяным сел за руль, а потом переложил вину на погибшего друга, ехавшего на пассажирском сиденье. Наш отец помог ему скрыть все от полиции.

Дункан посмотрел на меня широко раскрытыми глазами:

— Вот это разоблачение. Удивительно, что ты столько времени держала это в себе и не рассказала сразу.

— Я хотела, чтобы ты сначала уложил меня в постель.

После чего я пересказала Дункану все, что услышала от Адама. Упомянула и о том, что, когда я убеждала брата помалкивать и никому об этих событиях не сообщать, как предлагает его пастор, он сказал мне: А ведь ты теперь замешана.

— Сегодня днем, перед тем как уйти, я получила от Адама обещание ничего не предпринимать, не поговорив со мной. На это он согласился.

— Как ты думаешь, не стоит ли позвонить Сэлу Греку? Скажи, что тебе нужно сообщить ему кое-что важное, и затащи его в Отисвилл. И пусть Сэл строго-настрого запретит Адаму распускать язык и упоминать об этом случае. А заодно он мог бы прижать немного хвост этому засранцу-святоше.

— Слушай, это очень мудрый план.

— Рад стараться.

У меня был домашний номер Сэла Грека. («В случае чего звоните Сэлу в любое время», — неоднократно повторял он мне, говоря о себе в третьем лице.) Чувствуя, что дело не терпит отлагательств, я сняла трубку стоящего рядом с кроватью телефона и набрала этот номер. Номер был с кодом Манхэттена. Я понятия не имела, где живет Сэл Грек. Парк-авеню в районе Семидесятых улиц? Один из шикарных многоквартирных домов позолоченного века на западе от Центрального парка? Уж точно не здесь, в стремном Ист-Виллидже, с видом на ширяющихся наркоманов в парке Томпкинс-сквер, и не рядом со мной, где по вечерам на углу Амстердам-авеню шеренгами бродили проститутки в поисках клиента.

Да, город был пропитан новым духом гиперкапитализма и потребительства, но при этом оставался полным суровой правды жизни и совсем не соответствовал превозносимым в других местах стерильно чистым и безопасным нормам. И это давало мне основания надеяться, что рано или поздно растущую угрозу джентрификации[163] и нашествия яппи все-таки удастся остановить.

На второй звонок ответила экономка Сэла. Когда я объяснила, что являюсь сестрой клиента и у меня срочное дело, она попросила не вешать трубку. Через минуту Сэл Грек был на линии.

— Стряслось что-то серьезное, Элис? — спросил он.

— Сегодня в тюрьме Адам рассказал мне кое-что очень важное, что может иметь серьезные последствия для его…

— Ни слова больше. Остановимся на этом, не будем обсуждать такие вопросы по телефону. Ваш брат — важный клиент. А значит, можем мы встретиться с вами в баре отеля «Карлайл», скажем, через час?

— Я буду, сэр.

Дункан предложил мне ехать на такси, а позже встретиться с ним в «Свит Бэзил», где в тот вечер выступала великая джазовая пианистка Мэриан Макпартленд. Я быстро приняла душ, опять облачилась в костюм — на встречу с Сэлом Греком в «Карлайл» нужно было прийти прилично одетой — и не стала ловить такси, а поехала на метро. Пробежав небольшое расстояние от станции до Семьдесят седьмой улицы, я добралась до отеля как раз к назначенному часу. Сэл Грек был приверженцем пунктуальности, и, понимая к тому же, что он отменил свои планы на вечер, чтобы увидеться со мной, я просто не имела права опаздывать. Он уже ждал меня в укромном уголке сбоку — как всегда, в безукоризненном костюме-тройке. Увидев меня, Сэл поднялся и ждал стоя, пока я подойду к столу. Официант появился незамедлительно. Мы заказали напитки.

Сэл начал разговор с вопроса:

— Вы уже слышали, у нашего друга Говарда прекрасные новости?

— Вы про тест?

— Именно.

— Вы замечательный! Как прекрасно, что помогли ему это устроить.

— Говард никогда не подведет, этому парню можно доверять в любой ситуации — настоящий друг. Я услышал о блестящем исследователе-медике из университета Джонса Хопкинса, который разработал тест на ВИЧ. Я позвонил. Сказал, что у меня есть близкий друг, которому нужно развеять свои понятные страхи и который согласился бы стать волонтером, чтобы принять участие в одном из пробных тестов.

Все это я узнала еще в понедельник: во время нашего традиционного ужина Хоуи рассказал, что дважды сдал кровь в лаборатории «Нью-Йорк медикал», а образцы отправили в Бельгию, в университет Джонса Хопкинса. С того момента до нашего ужина прошло четырнадцать дней.

— Первый тест дал отрицательный результат, второй — через шесть дней — тоже отрицательный. Похоже, мне каким-то образом удалось увернуться, — сказал тогда мне Хоуи.

Мне хотелось запрыгать на одной ножке. Вместо этого я крепко обняла своего чудесного и близкого друга:

— Береги себя. Я хочу, чтобы мы с тобой вместе состарились.

— Сэл Грек сказал мне то же самое. Это ведь он все это для меня устроил. Сэл, кажется, может исправить все, кроме смерти.

Сейчас, в баре «Карлайл», я сказала Сэлу:

— Вы сняли огромный груз с души Хоуи, нашего общего друга. У меня нет слов…

— Благодарю, это очень любезно с вашей стороны. Но довольно хороших новостей… расскажите мне все.

Я пересказала Сэлу все, что сказал мне Адам. Он лишь один раз поднял палец — нам подали коктейли, и Сэл показал, что я должна замолчать, пока не отойдет официант: он был одержим секретностью. Как только официант ушел, палец был опущен, и я продолжила. Когда я закончила, Сэл Грек сказал, что о пасторе Уилли он позаботится и ему не составит труда сделать так, чтобы тот навсегда забыл, что когда-либо слышал эту историю. Еще он пообещал завтра же нанести Адаму визит и строго поговорить с ним, потребовав никогда и никому не повторять эту сказку.

— Касательно вашего молодого человека… — Грек вопросительно посмотрел на меня.

— Ему можно полностью доверять. И, кстати, именно он предложил мне немедленно позвонить вам.

— Он все больше мне нравится. Но позвольте мне дать вам один простой совет, который, я уверен, не будет для вас открытием. Все что-то скрывают. Каждый человек, так или иначе, лжет. У каждого есть секреты. Полная прозрачность — это миф, сказка. Особенно между супругами… и тем более членами семьи. Потому что одновременно мы сами, так же как и подавляющее большинство людей, пытаемся разгадать самую большую загадку — самих себя. — Сэл поднял свой стакан с мартини с джином и коснулся им моего. — Вы правильно поступили, обратившись ко мне сегодня вечером с такой важной информацией. У вас хорошая интуиция. Оттачивайте ее. Она вам еще не раз потребуется, расслабляться пока еще рано. И в будущем не забывайте вот о чем: если вы хотите сохранить секрет, вы должны скрывать его даже от самой себя.


В пустыне по ночам очень холодно. Это было интригующее открытие. Так же и вид снега там, в красных, как кровь, песках.

В Гранд-Каньоне было ниже нуля. На обратном пути, когда мы возвращались во Флагстафф, выпал такой снег, что нам пришлось заночевать в сомнительном мотеле. В соседнем номере пьяная парочка вела словесную перепалку, и нам благодаря тонким, как облатка для причастия, стенам, по выражению Дункана, было слышно каждое их слово, а потом у них был очень шумный, суетливый секс и какая-то громкая посткоитальная отрыжка.

— А теперь предлагаем вам послушать прекрасную песню Роджерса и Харта «Ах, как же это романтично!», — прокомментировал Дункан.

— Говори тише, — попросила я. — А то еще услышат и подумают: вот приперся какой-то нью-йоркский сноб и подслушивает.

— Это обо мне — нью-йоркский сноб? По-моему, тут у тебя сплошная мешанина. Как бы то ни было, мы получили полное представление об их неандертальской похоти. Пусть теперь они послушают умные разговоры от жителей мегаполиса.

— Умные разговоры я люблю и одобряю, — сказала я, наклоняясь, чтобы поцеловать Дункана. — Спасибо, что вывез меня наконец на Дикий Запад.

— Рад стараться, — сказал он, целуя меня в ответ.

Поездка в Аризону была рождественским подарком Дункана. Он уговорил меня взять целых десять дней отпуска, чтобы своими глазами взглянуть на этот уголок Америки, окутанный легендами и мифами. Мы посетили Лас-Вегас — место странное, даже парадоксальное — и за двое суток, что там провели, в полной мере насладились его мишурным блеском, обилием неона и вакханалией китча. После этого на арендованном автомобиле мы направились на юго-восток, к легендарному каньону. При первом же взгляде он не только пробуждает в вас истинно дарвинский масштаб восприятия времени, но и напоминает о том, что это место существовало в первобытную эпоху, за много тысячелетий до того, как люди начали выходить из пещер. Рядом с этим чудом природы подавляющее большинство человеческих устремлений, порывов и чаяний кажутся возней муравьев, о которой никто и не вспомнит, когда вы и связанные с вами люди перестанете существовать.

Долго я смотрела на этот огромный, сверхъестественный разлом, на эту трещину, проходившую через земную кору до самого горизонта. Невольно это зрелище навеяло мысли об отце, ставшем частью необъятного сообщества исчезнувших душ. Я вспоминала обо всем, чего он желал, но так и не обрел. И о том, с чем он не хотел мириться. Обо всех тайнах, которых за его жизнь накопилось немало. Обо всей той грусти, которой могло бы и не быть. Все ушло теперь. Он стал частью прошлого, столь же неохватного, как этот каньон, ушел в то таинственное место, куда попадем мы все, которого не миновать ни одному из когда-либо топтавших эту землю. Каждый из нас, людей, эфемерен. Вот почему жизнь так абсурдна и в то же время абсолютно бесценна. Все мы движемся к неизвестности. А по пути все мы тратим массу времени, стараясь как можно больше запутать и испортить свое пребывание здесь, на земле. Влезаем в ситуации, которые нам совсем не нужны, и сами создаем такие ситуации. Упираемся, мешая сбываться мечтам. Стоим на месте, когда должны двигаться вперед. Обделяем себя во многом.

— У тебя экзистенциальное прозрение? — спросил Дункан, будто прочитав мои мысли. — Ощущаешь себя ничтожной перед лицом суровой, первозданной красоты?

— Что-то вроде того. Но еще я восхищаюсь, мистер Кендалл, вашим умением говорить красиво.

— Это помогает мне скрывать тревожность. И тот факт, что, несмотря на всю внешнюю самоуверенность, внутри я чувствую смятение и растерянность, как потерявшийся ребенок.

Я обняла Дункана:

— Считай, что тебя нашли.

Наутро (все еще ниже нуля) мы выехали из Флагстаффа на юг по двухполосному асфальтированному серпантину, головокружительными виражами бегущему меж крутых гор. Но вот снова открылось небо, и перед нами раскинулся неземной пейзаж. Алая пустыня в обрамлении горных вершин, каменистая и будто излившаяся из жерла вулкана здесь, посреди этой неведомой земли.

— Давай остановимся, — попросила я Дункана.

Он остановил машину, заглушил двигатель. Мы вышли, асфальт у нас под ногами накалился и плавился, а воздух был такой сухой, словно из него выкачали всю влагу. Мы сошли с дороги на красный песок, захрустевший под ногами. Стояла тишина — полная, всеобъемлющая.

— Только представь, что подумали первые поселенцы, пришедшие на Запад, когда увидели это, — сказал наконец Дункан.

— Они же понятия не имели, что лежит дальше, за пределами этого места.

— Они достигли края света… или его начала.

— Бескрайняя ширь. Так они это назвали. Безграничные возможности жизни, олицетворенные этим огромным пустым простором, известные также под названием «будущее».

— Что еще у нас есть, кроме будущего? — спросил Дункан, беря меня за руку.

Мне хотелось многое сказать в ответ, в голове роились обрывки рассуждений о прошлом, настоящем и грядущем — обо всем, что уже случилось с нами и чему суждено было случиться. Но только одну мысль мне удалось осмыслить до конца: никому не дано по-настоящему увидеть будущее. Невозможно узнать, что ждет нас впереди. Можно лишь строить планы и надеяться. Но мелодия случая всегда звучит где-то рядом — вечный и непрестанный хоровод жизненных перемен не дает нам забывать, что интересное, хорошее, чудесное всегда уравновешивается плохим, трагичным, подчас совершенно ужасным. Такова цена необыкновенного, безумного дара — нашей жизненной истории, в которой все непредсказуемо, за исключением одного-единственного… того, что наше время в великой бескрайней шири неизбежно подойдет к концу. И момент, когда мы до него доберемся, станет истинным концом пути.

Но тем из нас, кто еще здесь, кто продолжает путешествие, что еще можно сказать о том, что ждет нас впереди? Какой краткой фразой можем мы подвести итог предстоящей истории?


Продолжение следует

Примечания

1

Позолоченный век (1877–1895) — эпоха быстрого роста экономики США после Гражданской войны и реконструкции Юга. Название принадлежит Марку Твену и Чарльзу Уорнеру и обыгрывает термин «золотой век», намекая на то, что в американской истории он был позолочен лишь на поверхности. В этот период представители элиты строили в городах роскошные особняки. — Здесь и далее примеч. пер.

(обратно)

2

Позолоченный век (1877–1895) — эпоха быстрого роста экономики США после Гражданской войны и реконструкции Юга. Название принадлежит Марку Твену и Чарльзу Уорнеру и обыгрывает термин «золотой век», намекая на то, что в американской истории он был позолочен лишь на поверхности. В этот период представители элиты строили в городах роскошные особняки. — Здесь и далее примеч. пер.

(обратно)

3

Today Show (или Today) — американское утреннее ежедневное телешоу на канале NBC.

(обратно)

4

Боудин-колледж — частный университет в г. Брансуик, штат Мэн, США.

(обратно)

5

Schwarzer (идиш) — черный, в данном случае пренебрежительная кличка чернокожих.

(обратно)

6

Власть черных — лозунг негритянского движения в США, требующий большего участия негров в политической и культурной жизни страны.

(обратно)

7

Проспект-Хайтс — район в Бруклине.

(обратно)

8

Битва за Окинаву — операция по захвату японского острова Окинава войсками США при поддержке американского и британского флотов. Битва стала предпоследней операцией по высадке морского десанта во время военных действий и последним перед советско-японской войной значительным сражением Второй мировой войны. Бои шли 82 дня и окончились 23 июня 1945 г.

(обратно)

9

Аммон (Амон) — имя, распространенное среди мормонов.

(обратно)

10

Хлопья для завтрака.

(обратно)

11

Йом-кипур («День искупления», «Судный день» или «День всепрощения») — важнейший праздник в иудаизме, день поста, покаяния и отпущения грехов. По иудейским верованиям, в этот день Бог выносит свой вердикт, оценивая деятельность человека за прошедший год.

(обратно)

12

Йорквилл — квартал в верхнем Ист-Сайде. К началу XX века его населяли ирландцы, немцы, евреи, венгры, чехи, словаки и итальянцы.

(обратно)

13

Эн-Би-Си (NBC) — американская телевизионная компания.

(обратно)

14

Эббот и Костелло, Сид Сизар — американские комедийные актеры.

(обратно)

15

«Атлантик» и «Харперс» — американские литературные журналы.

(обратно)

16

БАСП (англ. WASP) — белые англо-саксонские протестанты. Популярное идеологическое клише в Северной Америке середины XX века; термин, обозначавший привилегированное происхождение.

(обратно)

17

«Бензиновый переулок» (Gasoline Alley) — комикс Фрэнка Кинга, рассказывающий о жизни маленького американского городка. В данном контексте выражение можно перевести как «воронья слободка».

(обратно)

18

Представитель субкультуры хиппи.

(обратно)

19

Sub judice (лат.) — в стадии обсуждения (юридический термин).

(обратно)

20

Обфускация (здесь) — замалчивание, сокрытие информации.

(обратно)

21

Оливер Уэнделл Холмс (1841–1935) — американский юрист и правовед, многолетний член Верховного суда США.

(обратно)

22

Температура по шкале Фаренгейта, то есть, +10 и +6 по Цельсию соответственно.

(обратно)

23

Старинный сорт китайского черного чая, копченного в дыме сосновых веток.

(обратно)

24

Беннингтонский колледж — частный колледж свободных искусств в Вермонет (США).

(обратно)

25

Антиохийский университет, основан в 1852 году как Антиохийский колледж. Его первым президентом был политик, аболиционист и реформатор образования Гораций Манн. Статус университета получил в 1977 г.

(обратно)

26

«Bath Iron Works» (BIW) — американская судостроительная верфь, расположенная на реке Кеннебек в городе Бат (штат Мэн).

(обратно)

27

Синий воротничок — термин, обозначающий принадлежность работника к рабочему классу или к технической интеллигенции.

(обратно)

28

Эдмунд Маски — американский политик-демократ. Избирался губернатором штата Мэн, сенатором. Занимал пост госсекретаря США и был кандидатом в вице-президенты США.

(обратно)

29

«Всегда верен долгу» (девиз морской пехоты США).

(обратно)

30

Grateful Dead — американская рок-группа, основанная лидером Джерри Гарсией в 1965 году. После выступлений на фестивалях в Монтерее (1967) и в Вудстоке (1969) группа заняла значимое место в американской музыкальной сцене и контркультуре.

(обратно)

31

Procol Harum — британская рок-группа.

(обратно)

32

«Л. Л. Бин» — американская компания, которая специализируется на одежде и снаряжении для отдыха на природе.

(обратно)

33

Уильям Максвелл Перкинс — американский литературный редактор, известный своим сотрудничеством с такими классиками американской литературы, как Эрнест Хемингуэй, Фрэнсис Скотт Фицджеральд и Томас Вулф.

(обратно)

34

Джон Симмонс Барт, Доналд Бартелм, Томас Пинчон — американские писатели-постмодернисты.

(обратно)

35

Ирвин Аллен Гинзберг — американский журналист и поэт второй половины XX века, основатель битничества и ключевой представитель бит-поколения наряду с Джеком Керуаком и Уильямом Берроузом, с которыми они вместе учились в Колумбийском университете.

(обратно)

36

Гарольд Блум (1930–2019) — известный американский историк и теоретик культуры, литературный критик и литературовед, библеист, религиовед.

(обратно)

37

Скотт Джоплин (1868–1917) — афроамериканский композитор и пианист, автор сорока четырех регтаймов.

(обратно)

38

«Шлитц» («Schlitz») — марка пива.

(обратно)

39

Пэдди — презрительная кличка ирландцев.

(обратно)

40

Плезант-стрит (англ. Pleasant street) — Приятная улица.

(обратно)

41

Позиция игрока в американском футболе — игрок защиты.

(обратно)

42

Розарий — католические четки и форма молитвы с использованием этих четок.

(обратно)

43

Позиция игрока в американском футболе — защитный линейный игрок.

(обратно)

44

«США» — трилогия Дж. Дос Пассоса, в которую вошли романы «1919», «42-я параллель» и «Большие деньги».

(обратно)

45

Федеральный театральный проект (англ. Federal Theatre Project) в рамках программы «Новый курс» президента Франклина Рузвельта способствовал популяризации театров и созданию рабочих мест для актеров.

(обратно)

46

«Новый курс» (англ. New Deal) — система реформ президента Ф. Рузвельта, направленных на преодоление Великой депрессии.

(обратно)

47

Линия Мэйсона — Диксона — граница, проведенная в 1763–1767 гг. английскими землемерами Ч. Мэйсоном и Дж. Диксоном для разрешения длительного территориального спора между британскими колониями Пенсильванией и Мэрилендом. Служит символической границей между штатами Севера и Юга.

(обратно)

48

«Грейхаунд Лайнс» (англ. «Greyhound Lines») — североамериканская автобусная компания.

(обратно)

49

Американские торговые названия транквилизатора и наркотического анальгетика.

(обратно)

50

Гарвардский университет расположен в г. Кембридже (штат Массачусетс).

(обратно)

51

«Бостон Ред Сокс» — профессиональная бейсбольная команда, базирующаяся в Бостоне, штат Массачусетс.

(обратно)

52

Ричард Никсон.

(обратно)

53

Coup d’état (франц.) — государственный переворот.

(обратно)

54

Raison d’être (франц.) — смысл жизни.

(обратно)

55

Жак Мари Эмиль Лакан — французский психоаналитик, философ и психиатр; одна из самых влиятельных фигур в истории психоанализа.

(обратно)

56

Мелани Кляйн — британский психоаналитик.

(обратно)

57

Либераче (1919–1987) — американский пианист, певец и шоумен, широко известный виртуозной техникой игры на фортепиано и ярким сценическим имиджем. На сцене воплощал «эксцентричный и особенный стиль».

(обратно)

58

Игра продолжается четыре периода по 15 минут каждый с перерывом после второго периода. Каждый такой период называется «четверть».

(обратно)

59

Сэк (англ. sack) — остановка квотербека с мячом.

(обратно)

60

Квотербек (quarterback) и тайт-энд (tight-end) — игроки нападения.

(обратно)

61

«Knute Rockne All American» — биографический художественный фильм (1940), посвященный игроку в американский футбол Кнуту Рокни, норвежцу по национальности.

(обратно)

62

Борщовый пояс (The Borscht Belt) — разговорное название курортной области в США, в 1920–1960-е годы популярной у американских евреев. Отели «Борщового пояса» повлияли на моделирование курортов Майами-Бич и позднее — Лас-Вегаса, а его сценические подмостки иногда называют родиной американского шоу-бизнеса.

(обратно)

63

Криминальные кварталы Манхэттена.

(обратно)

64

Эдит Уортон (1862–1937) — американская писательница, род. в Нью-Йорке в аристократической семье.

(обратно)

65

Коллегиат, или Университетская школа для мальчиков в Нью-Йорке — одна из самых престижных частных школ США; является подготовительной школой Лиги плюща.

(обратно)

66

Сосновый лес, примыкающий к кампусу колледжа.

(обратно)

67

Мешугенэ (идиш) — сумасшедший.

(обратно)

68

ЦРУ.

(обратно)

69

Традиционная в ирландских домах масляная или электрическая лампа, часто красного стекла, перед изображением Иисуса и Его Пресвятого Сердца.

(обратно)

70

Порт-Лиише — административный центр графства Лииш.

(обратно)

71

Неточность автора. Компания «Parker» выпустила легендарную авторучку «Parker Duofold» (или как его позднее прозвали — BIG RED) в 1921 году.

(обратно)

72

Боллсбридж — очень престижный деловой район в Дублине.

(обратно)

73

«Фианна Фойл», «Шинн Фейн» и «Фине Гэл» — ирландские политические партии.

(обратно)

74

Штурмовая винтовка Armalite AR-18 — самое распространенное среди ирландских повстанцев стрелковое оружие.

(обратно)

75

Гогарти, Оливер Сен-Джон (1878–1957) — ирландский поэт и прозаик.

(обратно)

76

«Шерри трайфл» — десерт из бисквитного теста, пропитанного хересом, с заварным кремом, взбитыми сливками и фруктами.

(обратно)

77

«Моррис-майнор» — модель британского автомобиля, выпускается с 1928 г.

(обратно)

78

Холихед — валлийский портовый город, отправной пункт паромной переправы, соединяющей Великобританию с ирландскими портами в Дублине и Дун Лэаре.

(обратно)

79

Gombeen (ирл.) — 1) делец; 2) идиот.

(обратно)

80

Ольстерские добровольческие силы (англ. Ulster Volunteer Force, сокращенно UVF) — ольстерская протестантская вооруженная группировка, образованная в 1966 г. для борьбы с ИРА и сохранения Северной Ирландии в составе Великобритании.

(обратно)

81

Временная Ирландская республиканская армия — ирландская национально-освободительная организация, целью которой является достижение полной независимости Северной Ирландии от Соединенного Королевства. Создана в 1969 г. в результате раскола в ИРА на «Временную» и «Официальную». Причастна к большинству терактов, совершенных на территории Северной Ирландии и остальной Великобритании с 1972 по 1998 г.

(обратно)

82

Синоптики (англ. Weathermen) — леворадикальная боевая организация, действовавшая в США в 1969–1977 гг.

(обратно)

83

Шива — в еврейской традиции период траура по умершему, длящийся семь дней после похорон.

(обратно)

84

Рoissons (франц.) — здесь: рыбам.

(обратно)

85

Cafe au lait (франц.) — кофе с молоком.

(обратно)

86

Un coup de foudre dans un ciel serein (франц.) — как гром среди ясного неба.

(обратно)

87

Cojones (исп.) — яйца.

(обратно)

88

Лотерея для выборочного призыва на службу в вооруженные силы США проводилась дважды — в 1969 и 1970 гг.

(обратно)

89

Один из аэропортов в Нью-Йорке.

(обратно)

90

Дублинский замок — главный правительственный комплекс зданий в Дублине.

(обратно)

91

Джон Драйден — английский поэт и драматург XVII века.

(обратно)

92

Имеются в виду область залива Сан-Франциско и окружающая ее городская агломерация Сан-Франциско.

(обратно)

93

Coups d’état (франц.) — государственные перевороты.

(обратно)

94

Пограничный контрольно-пропускной пункт, который с 1961 по 1990 год служил для перехода союзников из Западного Берлина в Восточный.

(обратно)

95

Chez nous (франц.) — дома.

(обратно)

96

«Моррис-майнор» — британский автомобиль.

(обратно)

97

Безумие, сумасшествие (идиш).

(обратно)

98

«Mother’s Little Helper» — песня группы The Rolling Stones, описывающая увлечение домохозяек транквилизатором «валиум».

(обратно)

99

В США — учебные заведения довузовской подготовки.

(обратно)

100

On verra (франц.) — там видно будет.

(обратно)

101

«Little, Brown and Company» — американское издательство в Нью-Йорке.

(обратно)

102

Джордж Эймс Плимптон (1927–2003) — известный американский журналист, писатель и литературный редактор.

(обратно)

103

Эдит Уортон (1862–1937) — американская писательница и дизайнер, лауреат Пулицеровской премии.

(обратно)

104

Музыкальный колледж Беркли (Бостон, штат Массачусетс) — высшее музыкальное учебное заведение, особенность которого — специализация на джазе и других новейших неакадемических музыкальных направлениях (так, в 1999 году там был открыт курс хип-хопа).

(обратно)

105

Миз (Ms) — нейтральное обращение к женщине, не указывающее на ее брачный статус.

(обратно)

106

Рied-а-terre (франц.) — здесь: пристанище.

(обратно)

107

Гэй Тализ (род. 1932) — американский писатель и журналист. Писал для «Нью-Йорк таймс», «Эсквайр», «Нью-Йоркер» в жанре литературной журналистики. Наиболее известны его очерки о Джо Ди Маджо и Фрэнке Синатре.

(обратно)

108

См. прим. на стр. 44.

(обратно)

109

Трентон — город в штате Нью-Джерси.

(обратно)

110

«Харперс базар» — американский женский журнал о моде, стиле и обществе. Выходит в США с 1867 года.

(обратно)

111

Глория Мари Стайнем — американская феминистка, журналистка, социальная и политическая активистка конца 1960-х и начала 1970-х годов.

(обратно)

112

Приставка к фотоаппаратам «Кодак», рассчитанная на использование четырех одноразовых вспышек, объединенных в общем пластмассовом корпусе в виде куба.

(обратно)

113

Quelle surprise (франц.) — какой сюрприз.

(обратно)

114

АСЗГС (англ. ACLU) — Американский союз защиты гражданских свобод.

(обратно)

115

Норман Роквелл (1894–1978) — американский художник и иллюстратор. Его работы до сих пор пользуются популярностью в Соединенных Штатах.

(обратно)

116

День «Д» (6 июня 1944 г.) — дата высадки союзных войск в Нормандии во время Второй мировой войны. Омаха-Бич — кодовое название одного из пяти секторов вторжения сил союзников на побережье оккупированной нацистами территории Франции.

(обратно)

117

Дэймон Раньон (1880–1946) — американский журналист и автор коротких рассказов, описывающих мир Бродвея. Его рассказы отличал характерный разговорный язык, известный как «раньоновский»: смесь официального стиля и яркого, красочного сленга.

(обратно)

118

«Кордебалет» (англ. «A Chorus Line») — мюзикл композитора М. Хэмлиша.

(обратно)

119

«Сарди» (англ. «Sardi’s») — ресторан, расположенный между Бродвеем и Восьмой авеню, в театральном районе Манхэттена, Нью-Йорк.

(обратно)

120

Un coup de foudre (франц.) — как гром среди ясного неба.

(обратно)

121

Экономика предложения — макроэкономическая теория, согласно которой экономический рост можно эффективно стимулировать за счет снижения барьеров для производства (предложения) товаров и услуг, то есть за счет снижения налогов и снятия запретов, создаваемых государственным регулированием.

(обратно)

122

Halston (Рой Холстон Фроуик, 1932–1990) — американский модельер, получивший в 1970-х годах мировую известность.

(обратно)

123

Шмата (идиш) — здесь: одежда.

(обратно)

124

Шейкеры — одна из самых старых религиозных сект Америки.

(обратно)

125

Курорт в небольшом историческом городке на острове в штате Массачуссетс.

(обратно)

126

Глоссолалия, или говорение на языках, — одна из практик, распространенных в некоторых протестантских деноминациях, а также в ряде сект.

(обратно)

127

Даго — презрительное прозвище итальянцев, португальцев, испанцев в США.

(обратно)

128

Флэтбуш — район в Бруклине (г. Нью-Йорк).

(обратно)

129

Сеть отелей и мотелей, распространенная в США в 1960–1970-е гг.

(обратно)

130

«Дитмас-авеню» — станция нью-йоркского метрополитена, расположенная в Бруклине.

(обратно)

131

Роман Трумэна Капоте.

(обратно)

132

Айн Рэнд (урожд. Алиса Розенбаум, 1905–1982) — американская писательница и философ, родившаяся в Российской империи. Создательница философской системы, названной ею объективизмом, Рэнд превозносила разум как единственный источник приобретения знаний, отвергая веру и религию. Она поддерживала рациональный и этический эгоизм и отрицала альтруизм.

(обратно)

133

См. прим. на стр. 144.

(обратно)

134

Derrière (франц.) — задница.

(обратно)

135

Судебные слушания по делу «Штат Теннесси против Джона Томаса Скоупса» начались в США в июле 1925 года. Суд требовал наказания для школьного учителя естествознания, который, вопреки официальному запрету властей штата, преподавал детям теорию эволюции Дарвина. Обвиняемому выписали штраф в размере $ 100, но впоследствии от штрафа его освободили.

(обратно)

136

Сикокес — город в Нью-Джерси с населением 15 000 человек.

(обратно)

137

«Кризис здоровья у гомосексуалов» (англ. «Gay Men’s Health Crisis») — некоммерческая волонтерская организация, цели которой — профилактика эпидемии СПИДа и улучшение жизни ВИЧ-позитивных людей.

(обратно)

138

Биафра — самопровозглашенное частично признанное государство в юго-восточной части Нигерии, существовавшее с 30 мая 1967 года (дата провозглашения независимости) до 15 января 1970 года.

(обратно)

139

Сокращение от Semper fidelis (см. прим. на стр. 78).

(обратно)

140

Клод Рейнс — англо-американский актер, исполнитель одной из главных ролей в культовом фильме «Касабланка» (1942).

(обратно)

141

Хеди Ламарр — австрийская и американская киноактриса и изобретательница. Один из популярных фильмов с ее участием — «Алжир» (1938).

(обратно)

142

Милдред Рэтчед — безжалостная медсестра, державшая в страхе пациентов клиники в романе Кена Кизи «Пролетая над гнездом кукушки».

(обратно)

143

Политический американский журнал о политике, экологии, правах человека и культуре. Получил название в честь Мэри Харрис Джонс [Mary Harris Jones (1837–1930 гг.)], известной как Мать Джонс, американки, родившейся в Ирландии, профсоюзной активистки и ярой противницы детского труда.

(обратно)

144

Сэр Видиадхар Сураджпрасад Найпол — британский писатель индийского происхождения, выходец с Тринидада. Лауреат Нобелевской премии по литературе.

(обратно)

145

No-Jeux (смеш. англ. и франц.) — без игр.

(обратно)

146

No-Juice (смеш. англ. и франц.) — без сока.

(обратно)

147

Блумсберийская группа — кружок английской творческой интеллигенции. Блумсберийцы противостояли викторианскому ханжеству, они отстаивали принципы художественного поиска, независимость в жизни и в искусстве.

(обратно)

148

В 1984 году Демократическая партия выдвинула Мондейла кандидатом в президенты, однако он потерпел сокрушительное поражение от шедшего на второй срок Рейгана.

(обратно)

149

Кит Руперт Мердок — австралийский и американский предприниматель, медиамагнат, владелец СМИ, кинокомпаний и издательств в США, Австралии, Европе, Латинской Америке и Азии. Основатель, председатель совета и CEO холдинговых компаний «News Corp» и «21st Century Fox».

(обратно)

150

КЦББ (англ. SEC) — Комиссия по ценным бумагам и биржам США.

(обратно)

151

См. прим. на стр. 56.

(обратно)

152

Майкл Роберт Милкен (р. 1946) — американский финансист и филантроп, известный как основатель рынка мусорных облигаций.

(обратно)

153

Уильям Стюард Берроуз (1914–1997) — американский писатель, практически всю жизнь страдавший наркотической зависимостью. В одном из его романов, «Джанки», описывается жизнь героинозависимого наркомана.

(обратно)

154

C’est le destin, le destin (франц.) — это судьба, судьба.

(обратно)

155

Consigliere (итал.) — советник (в т. ч. главы мафиозного клана).

(обратно)

156

Раввин — в иудаизме ученое звание, обозначающее квалификацию в толковании Торы и Талмуда. Не является священнослужителем. В реформистском и консервативном течениях иудаизма раввином может быть женщина.

(обратно)

157

Moi (франц.) — здесь: я.

(обратно)

158

Гостиница «Ля Луизиан»… да? (франц.)

(обратно)

159

Я хочу поговорить с Питером Бернсом (франц.).

(обратно)

160

…виноват… да? (франц.)

(обратно)

161

Хэмптонс, часть Ист-Энда Лонг-Айленда — группа деревень и поселков в городах Саутгемптон и Ист-Хэмптон, штат Нью-Йорк. Хэмптонс — популярный морской курорт на северо-востоке США.

(обратно)

162

Алфабет-сити (Алфавитный город) — квартал нью-йоркского Манхэттена, где расположены авеню Эй, Би, Си и Ди, названные по первым буквам английского алфавита.

(обратно)

163

Джентрификация — благоустройство пришедших в упадок городских кварталов с последующим выселением жителей с низкими доходами и их заменой на более состоятельных.

(обратно)

Оглавление

  • Начало
  • Часть первая
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  • Часть вторая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  • Часть третья
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Глава тридцать первая
  • 2024 raskraska012@gmail.com Библиотека OPDS