Полина • Санд Жорж

Полина [современная орфография]
Жорж Санд


I

За три года перед этим, в Сен-Фронте, дрянном городишке, лежащем по соседству с моими имениями, которого вы не найдете даже на карте Кассини, случилось происшествие. О нем много говорили, хотя оно вовсе не было занимательно. Последствия его, однако же, были весьма важны, несмотря на то, что о них никто ничего не знал.

Была мрачная, холодная, дождливая ночь. Почтовая карета въехала во двор гостиницы Венчанного Льва. Женский голос требовал лошадей, скорее, скорее!.. Почтальон медленно подошел к карете и сказал, что легче говорить, чем делать, что нет лошадей: на прошлой неделе околело их тридцать семь от поветрия (такое поветрие постоянно свирепствует на некоторых станциях по малопроезжим дорогам), наконец, что можно выехать ночью, но надобно подождать, пока отдохнут лошади, возившие почту.

— Долго ли это продолжится? — спросил лакей, закутанный в шубу и сидевший на козлах.

— Да еще час, — отвечал полуодетый почтальон. — Мы тотчас зададим овса.

Лакей принялся браниться. Молоденькая и хорошенькая служанка, высунув из кареты голову, беспорядочно обвитую фуляром, тихонько нашептывала себе трогательные жалобы на скуку и усталость, сопровождающие путешествия. Сама госпожа медленно вышла из кареты на мокрую и холодную мостовую, отряхнула салоп, подбитый соболем, и пошла к кухне, не говоря ни слова.

То была женщина красоты редкой и очаровательной, но бледная от усталости. Она отказалась от особой комнаты, и пока слуги ее, закрывшись, спали в карете, она села перед очагом, на простом деревянном стуле, который всегда служит неблагодарным и жестким убежищем бедному путешественнику. Трактирная служанка, дежурившая в это время, заснула преспокойно, сидя на лавке и положив голову на стол. Кот, неохотно уступивший место путешественнице, снова свернулся кольцом на застывшей золе. В продолжение нескольких минут он уставил на гостью свои зеленые глаза, горевшие досадой и недоверчивостью, но мало-помалу они закрывались и скоро превратились в тонкую черную черту на изумрудном поле. Он погрузился в свое эгоистическое блаженство, свернулся в клубок и скоро заснул в объятиях огромной собаки. Она умела с ним уживаться, беспрерывными угождениями, которыми, для счастия общества, сильные жертвуют в пользу слабых.

Путешественница тщетно старалась заснуть. Смутные призраки являлись ей во сне и внезапно ее пробуждали. Все мелкие воспоминания, часто преследующие сильное воображение, теснились в ее уме и тревожили его без цели и без пользы, пока не вытеснила их одна главная мысль.

«Да, то был печальный городок, — думала путешественница, — с мрачными и кривыми улицами, с избитой мостовой. Жалкий и бедный городок, похожий на тот, что видела я сквозь запотевшие окна моей кареты. Здесь есть еще один, два, или даже три фонаря, а там не было и одного. После девяти часов вечера пешеходы носят там с собой фонари. Страшно подумать об этом городке, а я провела в нем годы юности и силы! Тогда и я была другой!.. Я была бедна деньгами, но богата чувствами и надеждой. Я очень страдала; жизнь моя таяла в тени и бездействии; но кто возвратит мне мучения души, обуреваемой собственным ее могуществом? О, юность сердца! Что с тобою сталось?»

Потом, после таких напыщенных восклицаний вовсе без причины, из одного только желания сделать драматическим свое положение в собственных своих глазах, молодая дама невольно улыбнулась, как будто внутренний голос отвечал ей, что она еше счастлива. Она старалась заснуть до минуты отъезда.

Кухня гостиницы освещалась только железным ночником, повешенным у потолка. Тень от ночника ложилась широкой, дрожащей звездой по полу комнаты, а бледный свет весь падал на закопченный потолок.

Гостья, войдя в комнату, ничего не рассмотрела, в полусонном своем состоянии.

Вдруг падение золы открыло два горевшие в камине полена. Пламя показалось, усилилось и наконец до того вспыхнуло, что осветило весь камин. Рассеянные глаза путешественницы, следя за переходами огня, вдруг остановились на белой надписи, ярко обозначавшейся на одном из почернелых боков камина. Она задрожала, протерла рукой отяжелевшие глаза, взяла тлевшую головешку, чтобы рассмотреть буквы и, бросив ее, вскричала трогательным голосом:

— Боже мой! Где я? Не сон ли это?

При восклицании ее служанка проснулась и, оборотившись к ней, спросила, не звала ли она ее.

— Да, да, — отвечала незнакомка, — поди сюда. Скажи, кто написал на стене эти два имени?

— Два имени, — сказала удивленная служанка, — какие?

— О, — продолжала незнакомка с восторгом, — вот ее имя, вот и мое — Полина и Лоренция! И даже год! 10 февраля 182..! Скажи мне, зачем тут эти имена, этот год?

— Сударыня, — отвечала служанка, — я их вовсе не замечала; да я и читать не умею.

— Да где же я? Как называется ваш городок? Кажется, Вилье, первая станция после Л..?

— Совсем нет, сударыня. Вы в Сен-Фронте, на дороге в Париж, в гостинице Венчанного Льва.

— Боже мой! — закричала путешественница, быстро поднимаясь со стула.

Испуганная служанка почла ее за сумасшедшую и хотела бежать, но дама остановила ее:

— Сделай милость, останься, и все расскажи мне. Как я здесь очутилась? Не сплю ли я? Если сплю, разбуди меня!

— Вы не спите, сударыня, да и я тоже. Вы, верно, хотели ехать в Лион, да забыли сказать о том почтальону, а он просто вообразил, что вы едете в Париж. В наше время, все почтовые кареты едут по дороге в Париж.

— Но я сама сказала ему, что еду в Лион.

— Вот что! Наш Батист так глух, что не услышит пушечного выстрела, да притом он почти всю дорогу спит, а лошади его привыкли возить по дороге в Париж…

— В Сен-Фронте! — повторила незнакомка. — Странная судьба приводит меня в те места, которых я избегала. Я нарочно ехала в объезд; заснула на два часа, и вот случай приводит меня сюда, против моей воли! Может быть, так Богу угодно! Посмотрим, что встречу я здесь — радость или горе… Скажи мне, — продолжала она, обращаясь к служанке, — не знаешь ли ты, где здесь Полина Д..?

— Я здесь никого не знаю, сударыня; я живу здесь только одну неделю.

— Ну, так спроси у другой служанки, у кого-нибудь; я хочу узнать о ней. Я здесь, так должна все узнать. Замужем она, или умерла? Ступай, узнай скорее; беги же!

Служанка отвечала, что все другие служанки спят, что почтальоны никого на свете не знают, кроме своих лошадей. Молодая дама дала ей несколько денег, и служанка решилась разбудить повара. Через четверть часа, которая показалась нашей путешественнице нестерпимо длинной, доложили ей, что девица Полина Д… не замужем и все еще живет в этом городе. Тотчас незнакомка приказала приготовить себе комнату, а карету поставить в сарай.

В ожидании рассвета она легла в постель, но не могла заснуть. Ее воспоминания, долго подавляемые, теперь снова восстали. Она узнавала все предметы, попадавшиеся ей на глаза в гостинице Венчанного Льва. Хотя древняя гостиница во многом изменилась к лучшему в течение десяти лет, однако ж мебель осталась почти в прежнем виде; стены были оклеены обоями, представлявшими лучшие сцены из Астреи[1]: лица пастушек были зашиты белыми нитками, а изорванные пастушки были прибиты к стене гвоздями, проходившими сквозь их грудь. На стене висела чудовищная голова римского воина, рисованная дочерью трактирщика и обделанная в четыре планочки, выкрашенные черной краской; на камине, под стеклянным колпаком, стояла пожелтелая восковая группа, представлявшая какое-то происшествие из греческой мифологии.

«Увы! — говорила сама себе путешественница, — я жила несколько дней в этой самой комнате, двенадцать лет тому назад, когда проезжала здесь с доброй матерью. В этом печальном городе она умирала от нищеты, и я едва не лишилась ее! В ночь отъезда я спала на этой же кровати. О, ночь горя и надежды, сожаления и ожидания! Как плакала бедная, добрая моя Полина, и целовала меня у этого самого камина, где я сейчас дремала, сама не зная, где нахожусь! Как я сама плакала, когда писала имя ее под моим именем, и время нашей разлуки! Бедная Полина! Какова жизнь ее с тех пор? Жизнь старой провинциальной девушки! Должно быть ужасно! Она могла любить! Она была выше всех, ее окружавших! И я хотела бежать от нее, обещала себе более с ней не видаться. Может быть, я принесу ей утешение, вплету один счастливый день в ее печальную жизнь!.. Но если она меня не примет? Если и она заражена предрассудками!.. А это, верно, так, — продолжала путешественница печально, — и можно ли еще сомневаться? Узнав про мои поступки, она перестала писать мне. Она боялась, что испортится или покроет себя позором, прикасаясь к такой жизни, какова моя! О, Полина, ты так меня любила, неужели станешь краснеть за меня?.. Не знаю, что и думать… Находясь так близко от нее, убедившись, что найду ее в прежнем положении, не могу устоять против желания видеть ее. О, я увижу ее, хотя бы она отвергла меня! Если она так поступит, пусть стыд упадет на нее! Я восторжествую над справедливыми опасениями моей гордости, не изменю верованию в прошедшее!.. А она изменит своей клятве!»

В таком волнении встретила она серое и холодное утро, подымавшееся за неровными крышами разбросанных домов, которые безобразно опирались один на другой. Она узнала колокольню, звон с которой, в прежнее время, извещал ее о часах успокоения или мечтаний. Она видела, как жители просыпались в обыкновенных бумажных колпаках; старые, сморщенные лица, о которых она сохранила неясное воспоминание, показывались в окнах. Она слышала, как застучал молот кузнеца под крышей полуразвалившегося дома; видела, как тащились на рынок фермеры, в синих плащах и клеенчатых фуражках. Все тут стояло на прежнем месте, все шло по-прежнему, как в былые дни. Каждое из этих незначительных обстоятельств приводило в трепет сердце путешественницы; все казалось ей ужасно безобразным и бедным.

«Как! — говорила она, — я могла выжить здесь два года, целые два года — и не умерла! Я дышала этим воздухом, говорила с этими людьми, спала под крышей, покрытой мхом, ходила по непроходимым закоулкам! А Полина, моя бедная Полина, и до сих пор живет здесь. Она прекрасна, любезна, умна… Она могла бы блистать, как я, в мире роскоши и блеска!»

Как скоро городские часы пробили семь, она оделась наскоро, и пока лакеи ее проклинали гостиницу и неудобства путешествия с тем нетерпением и тщеславием, которые отличают лакеев знатных господ, она шла по узкой, извилистой улице, касаясь мостовой только носком башмака, как настоящая парижанка. Жители смотрели на нее с удивлением: для них всякая новая фигура была важным событием.

Дом Полины не отличался живописностью, хотя был очень стар. От эпохи, в которую он построен, в нем остались только сухость и неудобство расположения комнат; не было ни романического предания о нем, ни изящных или странных лепных украшений, не было даже вида романтического феодализма. Все в нем мрачно и печально, от медной фигуры, помещенной на ручке калитки, до фигуры старой служанки, безобразной и сморщенной, которая отперла дверь, осмотрела непочтительно гостью с ног до головы и повернулась к ней спиной, сказав очень сухо: дома!

Путешественница радовалась и страдала, входя вверх по винтовой лестнице; замасленная веревка служила вместо перил. Этот дом напоминал ей лучшие годы ее жизни, прекраснейшие события ее юности; но сравнивая свидетелей своего прошедшего с роскошью нынешней жизни, она не могла не жалеть о Полине, которая осуждена была на забвение, как зеленый мох, покрывавший сырые стены.

Она вошла тихо и отворила дверь без стука. Не было перемены в первой комнате, которая получила от хозяев титул гостиной. Пол из красного кирпича, тщательно вымытый; мрачные стены, старательно вытертые; зеркало в дубовой рамке, некогда вызолоченной; тяжёлая мебель, украшенная шитьем какой-то прабабушки; и две или три благочестивые картины, завещанные дядей, бывшим городским пастором, — всё оставалось на прежнем месте, и в том же неизменном виде старости, как было за десять лет пред этим, а за эти десять лет путешественница прожила века! Все, что она видела, поражало ее, как сон.

Обширная и низкая зала представляла глазу довольно приятную, хотя и мрачную картину. В ее перспективе было что-то похожее на строгость и размышление, подобно картинам Рембрандта, в коих различаешь только, во мраке, старую фигуру философа или алхимика, мрачную и жесткую, как стены, печальную и болезненную, как искусно уловленный луч, которым она освещена. Небольшое окно со свинцовыми задвижками, украшенное горшками базилика и герани, одно освещало большую комнату. В окне рисовалась прелестная фигура; казалось, она была тут для украшения картины своей собственной красотой. То была Полина.

Она очень переменилась. Не видя ее лица, путешественница долго сомневалась, точно ли это она? В ее время Полина была ниже целой головой; теперь она стала выше и так тонка, что, казалось, переломится при малейшем движении. На ней было платье темного цвета, с белой манишкой, складки которой были сложены с особенным старанием. Прекрасные каштановые волосы были приглажены на висках со смешною тщательностью. Она обрубала кусок батиста крошечной иголкой. Во Франции жизнь большей части женщин проходит в этом торжественном занятии.

Подвинувшись вперед, путешественница могла, при свете окна, различить линии восхитительного профиля Полины: ее правильные и спокойные черты; ее большие глаза, подернутые туманом; ее чистый лоб, более открытый, чем возвышенный; ее прелестный рот, по-видимому, не сотворенный для улыбки. Она всё еще была удивительно прекрасна, но лицо ее было покрыто какой-то болезненной бледностью. В первую минуту прежняя подруга ее готова была сожалеть о ней; но, восхищаясь глубоким спокойствием ее задумчивого лица, поникшего над работой, она почувствовала к ней не жалость, а уважение. Она остановилась и смотрела на нее молча, не двигаясь с места. Но Полина почувствовала ее присутствие по инстинктивному движению сердца, вдруг обратилась к ней и пристально посмотрела на нее, не говоря ни слова и не изменяясь в лице.

— Полина! Ты не узнаешь меня? — вскричала гостья. — Ты забыла лицо Лоренции!

Полина вскрикнула, встала и упала опять в кресло. Лоренция бросилась к ней в объятия, и обе плакали.

— Так ты меня не узнала? — сказала наконец Лоренция.

— Что ты говоришь, — отвечала Полина. — Я тебя узнала, но не удивилась твоему приходу. Ты не знаешь, Лоренция, что со мной случается. У людей, живущих в уединении, бывают странные идеи. Как растолковать тебе! Это воспоминания, образы, живущие в их уме и проходящие перед их глазами. Моя мать называет их видениями. Знаю, что я не сошла еще с ума, но думаю, что часто, для моего утешения в уединении, любимые мои подруги являются передо мной в мечтах моих. Как часто я видала тебя перед этой дверью, как теперь, и ты смотрела на меня нерешительным взором. Я привыкла молчать и не двигаться с места, не желая прогнать видения. Я удивилась только тогда, как ты заговорила. О, твой голос разбудил меня, дошел прямо до моего сердца! Милая Лоренция! Так это ты! Скажи, уверь меня!

Когда Лоренция скромно объявила своей подруге опасения, препятствовавшие ей в продолжение стольких лет писать ей, Полина заплакала и поцеловала ее.

— О, Боже мой! — сказала она. — Ты вообразила, что я презираю тебя, краснею за тебя? А я всегда так высоко тебя ценила, так была уверена, что ни в каких превратностях жизни такая душа, как твоя, не может унизиться!

Лоренция покраснела и побледнела, слушая ее слова, удержала вздох и поцеловала руку Полины с преданностью.

— Правда, — продолжала Полина, — твое нынешнее звание вооружает против тебя всех близоруких и строгих людей, которых я здесь вижу. Только одна мать моя сохранила в строгости своей остаток привязанности к тебе и сожаления. Она бранит тебя, и ты должна была ожидать этого, но она старается извинить тебя, и видно, что она проклинает тебя с горестью. Ты знаешь, что она мало училась, но сердце у нее доброе.

— Как же она меня примет? — спросила Лоренция.

— Увы, — отвечала Полина, — нам легко бы обмануть ее: она слепа!

— Слепа? Боже мой!

Такая новость поразила Лоренцию. Думая об ужасном положении Полины, она пристально смотрела на нее, с выражением глубокого сострадания, удерживаемого чувством уважения. Полина поняла ее и, пожав ее руку с нежностью, сказала трогательно и простодушно:

— Есть добро в бедах, посылаемых от Бога. Пять лет тому назад я едва не вышла замуж. Через год матушка лишилась зрения. Видишь, какое счастье, что я не вышла замуж, и могу ухаживать за нею! То ли было бы, если б я вышла замуж?

Лоренция, пораженная удивлением, чувствовала, что слезы навернулись ей на глаза.

— Разумеется, — сказала она своей подруге сквозь слезы, — что тебя развлекали бы другие священные обязанности, и что твоей матери тогда было бы еще грустнее.

— Вот, она проснулась, — сказала Полина и перешла в другую комнату быстро и без шума.

Лоренция пошла за ней на цыпочках и увидела слепую старуху; она лежала в постели, имевшей вид гробницы. Кожа ее, совсем желтая, лоснилась. Мутные и безжизненные глаза придавали ей вид трупа. Лоренция отступила на несколько шагов в невольном ужасе. Полина подошла к матери, наклонила головку к ее обезображенному лицу и тихо спросила, спит ли она. Слепая не отвечала и повернулась на другую сторону. Полина поправила одеяло, прикрыла им ее полуразвалившееся тело, тихо задернула занавески и повела подругу свою в залу.

— Поговорим еще, — сказала она, — обыкновенно матушка встает поздно. У нас еще остается несколько часов. Мы найдем средство пробудить ее прежнюю дружбу к тебе. Может статься, достаточно будет сказать, что ты здесь. Но скажи, Лоренция, как могла ты подумать, что я… Не могу выговорить этого слова! Презирать тебя! Как ты меня оскорбила! Но я сама виновата. Я должна бы предвидеть, что ты усомнишься в моей любви; я должна была бы объяснить тебе все причины… Увы, трудно объяснить их! Ты обвинила бы меня в слабости, между тем как я показала столько силы — перестала писать тебе, следить за тобой в неизвестном мне мире, куда, против воли, мое сердце летало за тобой так часто! Притом, я не смела обвинять матушку; не смела написать тебе про мелочность ее характера и про ее предрассудки. Я стала их жертвою, но покраснела бы, рассказывая их. Когда живешь вдали от дружбы, одна, в печали, всякое трудное предприятие кажется невозможным. Смотришь за собой, боишься самой себя и убиваешь себя страхом скорой смерти. Теперь ты возле меня, и я снова бодра и отважна. Я тебе все расскажу, но прежде поговорим о тебе. Моя жизнь, в сравнении с твоей, так однообразна, так ничтожна и бесцветна! Сколько у тебя должно быть новостей!

Читатель поймет, что Лоренция рассказала не все. Рассказ ее вовсе не был так длинен, как Полина предполагала. Мы передадим его в трех строках, которых будет достаточно.

Прежде надобно сказать, что Лоренция родилась в Париже, в небогатом семействе. Она получила простое, но основательное воспитание. Ей было пятнадцать лет, когда родители ее впали в нищету, и она была принуждена оставить Париж и удалиться с матерью в провинцию. Она приехала в Сен-Фронт, где прожила четыре года, занимая место надзирательницы в пансионе, и тут тесно подружилась с одной из своих питомиц, Полиной, которой было тоже пятнадцать лет.

А потом, по ходатайству какой-то знатной дамы, Полина была вызвана в Париж для воспитания дочерей одного банкира.

Если желаете знать, как девушка предчувствует и открывает свое назначение, как выполняет его, не смотря на все предостережения и препятствия, прочтите прелестные Записки г-жи Ипполиты Клерон, знаменитой актрисы прошедшего века.

Лоренция поступила, как поступают все, рожденные артистами: прошла через все бедствия, через все страдания неизвестного или не признаваемого таланта; наконец, пройдя все перемены трудной жизни, которую сам артист должен создавать, она стала прекрасной и умной актрисой. Успех, богатство, почести, слава — все пришли к ней вместе и вдруг. Она уже пользовалась блестящим положением в обществе и уважением, которое, в глазах умных людей, оправдывалось ее высоким талантом и благородным характером. Она не рассказала Полине своих заблуждений, страстей, женских страданий, обманов и раскаяния своего. Не пришло еще время — Полина не поняла бы ее.


II

Однако же, когда в полдень слепая проснулась, Полина знала уже всю жизнь Лоренции. Даже то, что не было ей рассказано, и эту часть нерассказанную знала, может быть, лучше всех прочих, ибо люди, жившие в спокойствии и уединении, имеют чудную способность представлять себе чужую жизнь, полную бурь и бедствий, и в тайне радуются, что избежали их. Надобно предоставить им такое душевное утешение, потому что самолюбие их находит в том пищу, а одно добродушие не всегда вознаграждает за долгую скуку уединения.

— Кто здесь? — сказала слепая мать, сев на постели и опираясь на дочь. — Кто у нас? Я слышу запах, как будто здесь модница. Бьюсь об заклад, что это г-жа Дюкорне; она приехала из Парижа с разными щегольскими нарядами, которых я не увижу, и с крепкими духами, от которых у нас будет мигрень.

— Нет, матушка, — отвечала Полина, — не г-жа Дюкорне.

— А кто же? — спросила слепая, протягивая руку.

— Угадайте, — сказала Полина, дав Лоренции знак положить руку ее в руку матери.

— О, какая нежная и маленькая ручка! — вскричала слепая, ощупав костяными пальцами руку актрисы. — О, это не г-жа Дюкорне, правда! Эта не из наших дам; что бы они ни делали, а зайца всегда узнаешь по лапке. Однако же, я знаю эту руку, но не видала ее давно. Разве вы не умеете говорить?

— Голос мой изменился, как и моя рука, — отвечала Лоренция, приятный и сладкий голос которой от театральной декламации стал еще стройнее и звучнее.

— Я знаю и голос, — отвечала старуха, — но не узнаю его. — Она молча держала в руках руку Лоренции, подняв на нее мрачные и стекловидные глаза, неподвижность которых наводила ужас.

— Видит ли она меня? — спросила тихо Лоренция у Полины.

— О нет, — отвечала Полина, — но она в полной памяти, и в нашей жизни так мало событий, что она наверняка сейчас тебя узнает…

Едва Полина успела договорить, как слепая, оттолкнув руку Лоренции с отвращением, доходившим до ужаса, сказала сухим и дрожащим голосом:

— А, это несчастная, которая играет комедию! Зачем пришла она к нам? Ты не должна бы принимать ее, Полина!

— О матушка! — вскричала Полина, покраснев от стыда и печали, и прижала ее к груди, желая показать ей, что чувствует.

Лоренция побледнела, но скоро оправилась. — Я ждала этого, — сказала она с улыбкой, приятность и достоинство которой удивили и немного смутили Полину.

— Постойте, — сказала слепая, по инстинкту опасаясь оскорбить дочь, потому что имела нужду в ее преданности, — дайте мне время опомниться. Я так удивлена и, проснувшись, сама не знаю, что говорю… Я не хотела бы оскорбить вас, госпожа… Как зовут вас теперь?

— Все еще Лоренцией, — отвечала актриса спокойно.

— О, она все та же Лоренция, — с жаром сказала Полина, целуя ее, — все та же добрая душа, благородное сердце….

— Одень-ка меня, дочь, — прервала слепая, желая прекратить разговор, ибо не решалась ни противоречить дочери, ни извиниться в грубости своей с Лоренцией. — Причеши мне голову, Полина; я забываю, что другие не слепы и видят во мне чудовище. Дай мне вуаль и платок… Хорошо; принеси мне шоколаду и попотчуй… эту даму.

Полина бросила на подругу свою умоляющий взор, а та отвечала поцелуем. Старуха немного усмирилась, когда подсела к нероскошному завтраку и закуталась в платье темного цвета с красными огромными разводами, а на голову надела белый чепец с вуалем из черной дымки, которым прикрыла половину лица. Лета, скука и болезни привели ее к такой степени эгоизма, что она жертвовала всем, даже закоренелыми своими предрассудками, для нужд своего спокойствия. Слепая жила в такой зависимости от дочери, что малейшее неудовольствие, малейшая рассеянность Полины могли разрушить цепь неисчислимых угождений, из коих самое малое было необходимо, чтобы жизнь показалась старухе сносной. Когда слепая ловко покоилась на постели и была удалена от опасностей и лишений на несколько часов вперед, то позволяла себе горестное утешение, т. е. оскорбляла жестокими словами и несправедливыми жалобами людей, в которых не имела нужды. Потом, в часы зависимости, она умела удержать себя и заслуживать их усердие ласковым обращением. Лоренция успела заметить это в течение дня. С большим прискорбием еще заметила она, что мать действительно боялась дочери. Сквозь изумительное пожертвование всем своим временем Полина невольно выказывала немой и постоянный упрек, понятый вполне ее матерью и устрашавший ее чрезвычайно. Казалось, что обе женщины боялись обнаружить тяжесть, происходившую от взаимного их соединения, от соединения умиравшей матери с дочерью, полной жизни. Одна страшилась движений той, которая могла ежеминутно лишить ее последнего дыхания; другая опасалась могилы, куда могла быть увлечена этим трупом.

Лоренция, одаренная светлым умом и благородным сердцем, уверила себя, что отношения их не могут быть иными; что притом невидимые страдания Полины не отнимают у нее терпения, но умножают только ее достоинства.

Но, против воли, Лоренция почувствовала ужас и скуку, находясь между двумя жертвами. Глаза ее отуманились, все нервы трепетали. Вечером она была утомлена, хотя за весь день никуда не ходила. Ужас действительной жизни начинал выказываться из-за поэзии, в которую она, как артистка, сначала облекла чистое существование Полины. Она хотела сохранить свое заблуждение, думать, что Полина счастлива и довольна своими мучениями, как отшельница старых времен. Что и мать ее тоже счастлива, забывает свои бедствия в ее любви и угождениях. Смотря на мрачную картину этого семейства, она хотела видеть в ней светлых ангелов, а не печальные лица, грустные и холодные, как действительность. Малейшая морщинка на ангельском челе Полины набрасывала тень на картину; одно слово, холодно произнесенное ее чистыми устами, разрушало таинственную кротость, замеченную Лоренцией с первого взгляда. Однако же морщинка на челе была выражением молитвы, а слова служили к утешению; но все это было как-то холодно, без жизни, без того тихого, глубокого одушевления, которое делается постоянным, когда с необходимостью строгого долга мы умеем соединить свободный выбор и потребность собственного сердца.

Пока первый восторг простодушного удивления уменьшался в актрисе, в Полине и ее матери происходила противоположная перемена, столь же непринужденная и невольная.

Полина, трепеща при мысли о светских радостях своей подруги, незаметно почувствовала любопытство — узнать этот неведомый мир, полный ужаса и привлекательности, куда, по правилам своим, она не должна была заглядывать. Смотря на Лоренцию, удивляясь ее красоте, грации, ее обращению, то благородному, приличному театральной королеве, то свободному и милому, чисто детскому (ибо артистка, любимая публикой, похожа на дитя, которому весь мир — семейство), Полина ощущала в себе новое чувство, сладкое и печальное, занимавшее средину между удивлением и страхом, между нежностью и завистью.

Слепая мать была инстинктивно порабощена и как бы оживлена сладкими звуками голоса Лоренции, чистотой ее речи, одушевлением ее умного разговора, разнообразного и простого, отличающего всех истинных артистов. Мать Полины, полная суеверного упрямства и провинциальной гордости, все-таки была женщина отличная и довольно образованная сравнительно с обществом, в котором жила. Она нехотя была поражена и приятно удивлена, увидев что-то непохожее на всегдашних своих собеседниц, что-то необыкновенное, чего она никогда не встречала. Может быть, она сама себе не давала в этом отчета, но усилия, употребленные Лоренцией для истребления ее предрассудков, удались свыше ожидания. Старуха так начинала заниматься разговором актрисы, что слушала с сожалением, даже с ужасом, как та приказывала готовить почтовых лошадей. Она победила себя и просила ее остаться до следующего дня.

Лоренция не скоро согласилась. Мать ее была задержана в Париже болезнью младшей ее сестры. Контракт с орлеанским театром принудил Лоренцию ехать в Орлеан без матери и сестры. Она назначила им свидание в Лионе и хотела туда приехать в одно время с ними, зная, что мать и сестра после двухнедельной разлуки (первой за всю жизнь) будут нетерпеливо ждать ее. Однако же старуха так просила, а Полина, при мысли о новой разлуке с подругой, может быть, вечной, так искренно плакала, что Лоренция согласилась, написала матери, чтобы та не беспокоилась, если она приедет днем позже, и отпустила лошадей до вечера следующего дня. Увлеченная слепая старуха до того разнежилась, что продиктовала дружескую фразу к старой своей знакомой, матери Лоренции.

— Бедная г-жа С**! — сказала она, услышав, что вкладывают письмо в пакет и запечатывают его. — Как она была добра, умна, весела… и неосторожна! Ведь она будет отвечать перед Богом за то, что ты вступила на сцену, бедная Лоренция! Она могла удержать тебя, и не удержала! Я написала ей три письма по этому случаю, но Бог знает, читала ли она их! О, если бы она меня послушала, ты не дошла бы до этого!..

— Мы жили бы в крайней нищете, — отвечала Лоренция живо и ласково, — и страдали бы от мысли, что не можем помочь друг другу, а теперь я с радостью вижу, как она молодеет в довольстве. Она даже счастливее меня, если это возможно, потому что обязана безбедностью моему труду и терпению. О, она превосходная мать, и хоть я актриса, однако люблю ее точно так же, как вас любит Полина.

— Ты всегда была добра, я знаю, — отвечала слепая. — Но как все это кончится? Вы разбогатели, и верно, матушка твоя на это не жалуется: она всегда любила жить в удовольствии, в достатке… Но будущая жизнь, дитя мое… Вы обе о ней не думаете! Утешаюсь мыслью, что ты не всегда останешься на сцене, и придет день покаяния!


Между тем, по городу распространился слух, что случай привел в Сен-Фронт даму, ехавшую в почтовой карете по парижской дороге в Вилье, лежащий на пути в Лион; слух этот дал повод к странным предположениям. По какому случаю, по какому чуду эта дама, прибыв туда против воли, решилась остаться там на целый день? Что делает она в доме у г-жи Д**? Как она с ней знакома, и о чем могут они разговаривать, запершись у себя так долго? Секретарь мэра, игравший на бильярде в трактире как раз напротив дома г-жи Д**, видел или воображал, что видел, как в окнах дома мелькала приезжая дама, одетая странно — говорил он — и великолепно. Дорожный наряд Лоренции был очень прост, хотя и красив; но парижанка, особенно артистка, умеет придать самому пустому наряду особенную прелесть в провинции.

Все дамы, жившие в соседних домах, высыпали к окнам, даже раскрыли их до половины, и все простудились, более или менее, надеясь проведать, что происходит у соседки. Зазвали к себе служанку, когда она пошла на рынок, и стали ее расспрашивать. Она ничего не знала, ничего не слышала, ничего не поняла. Но приезжая дама была очень странна, по ее мнению: ходила быстрыми шагами, говорила грубым голосом и носила меховую шубу, от чего была похожа на зверей, показываемых за деньги в зверинцах, на львицу или на тигрицу, но на которую из двух более, служанка не могла решить. Секретарь мэра утверждал, что на ней была барсовая шкура, а помощник мэра — что она должна быть герцогиня Беррийская. Он всегда подозревал старуху Д** в приверженности к Бурбонам, потому что она отличалась благочестием. Мэр, задушенный вопросами своих родственниц, нашел чудное средство к удовлетворению их любопытства и своего собственного. Он приказал содержателю почты отпустить лошадей приезжей даме не иначе как по предъявлении ее паспорта. Отложив отъезд до следующего дня, она отвечала через своего лакея, что покажет паспорт в то время, когда ей понадобятся лошади. Ловкий лакей, настоящий комический фронтин[2], забавлялся любопытством жителей Сен-Фронта и каждому рассказывал особую сказку. По городу ходили тысячи рассказов и противоречили один другому. Умы взволновались, мэр боялся возмущения. Королевский прокурор отдал жандармам приказ находиться в готовности, и лошади, служащие к охранению общественного порядка, простояли оседланные весь день.

— Что делать? — говорил мэр, человек снисходительный, с сердцем, чувствительным к прекрасному полу. — Нельзя же грубо послать жандарма для рассмотрения паспорта приезжей дамы!

— Я не поцеремонился бы на вашем месте, — отвечал его помощник, строгий молодой чиновник, метивший в королевские прокуроры и старавшийся похудеть для большего сходства с Юнием Брутом[3].

— Не хочу употреблять власти во зло, — отвечал миролюбивый мэр.

Жена его составила совет из жен прочих местных властей. Решили, что сам мэр, лично, с возможной вежливостью, извиняясь необходимостью выполнить предписания высшего начальства, пойдет к незнакомке требовать паспорта.

Мэр повиновался, но не сказал, что повеления высшего начальства получены им от жены. Старушка Д** немного испугалась этого посещения; Полина, хорошо его понимая, была беспокойна и оскорблена; Лоренция только смеялась, расспрашивала мэра о его семействе и близких знакомых, называя по имени всех его детей, мучила его с четверть часа и потом вспомнила о себе. В шутке своей она была так любезна и мила, что добряк мэр влюбился в нее до безумия, захотел поцеловать у ней руку и ушел только тогда, когда г-жа Д** и Полина обещали позвать его в тот день откушать с прекрасной столичной актрисой.

За обедом было очень весело. Лоренция постаралась освободиться от новых печальных впечатлений и вознаградить слепую старушку за принесенные для нее в жертву предрассудки несколькими часами непритворного веселья. Она рассказала презабавные истории о своих поездках по провинциям, а за десертом согласилась даже, для г-на мэра, продекламировать несколько отрывков из классических трагедий, которые возбудили в нем такой восторг, что его жена испугалась бы, если б увидела его. Никогда еще слепая так не веселилась. Полина была в странном волнении: она удивлялась, что чувствовала себя печальной в радости. Лоренция, желая развеселить других, наконец и сама развеселилась. Вступив в мир своих воспоминаний, она помолодела десятью годами и думала, что видит это все во сне.

Перешли из столовой в гостиную и пили кофе, когда стук деревянных башмаков на лестнице известил о прибытии новой гостьи. Жена мэра не могла уже устоять против своего любопытства и пришла ловко и случайно повидаться с г-жой Д**. Она не привела с собой дочерей, опасаясь, что встреча с актрисой повредит их замужеству. Дочери не спали целую ночь, и материнская власть показалась им несносным злом. Самая младшая даже плакала от досады.

Супруга мэра, не знавшая, как обходиться с Лоренцией (которая в старые годы учила ее дочерей), не решилась быть неучтивой. Она была даже ласкова, заметив спокойное достоинство в приемах Лоренции. Но через несколько минут, когда пришла вторая гостья, тоже случайно, жена мэра отодвинула стул и разговаривала с актрисой меньше. За ней присматривала одна из самых близких ее приятельниц, и не преминула бы критиковать ее любезность с комедианткой. Вторая гостья надеялась, что рассказы Лоренции удовлетворят ее любопытство, но Лоренция становилась молчаливее и скромнее, а присутствие супруги мэра подавило и стеснило все прочие любопытства. Третья гостья очень стеснила двух первых и, в свою очередь, была еще более стеснена приходом четвертой.

Через час старая гостиная Полины была набита, как будто созвали весь город на большой вечер. Никто не мог устоять, несмотря на неучтивость, против желания посмотреть на бедную пансионскую надзирательницу, ума которой вовсе не подозревали, теперь знаменитую и осыпанную рукоплесканиями целой Франции. Для оправдания настоящего любопытства и прежней недальновидности старались еще сомневаться в таланте Лоренции и говорили друг другу на ухо: «Полно, правда ли, что г-жа Марс[4] приятельница с ней и покровительствует ей?» — «Говорят, что она имела страшный успех в Париже!» — «Может ли это быть?» — «Должно быть, когда славнейшие авторы пишут для нее пьесы». — «Может быть, все это слишком преувеличено?» — «Говорили ли вы с ней?» — «Станете ли с ней говорить?» и прочее.

Никто, однако же, не мог сомнениями своими уменьшить грациозность и красоту Лоренции. За минуту до обеда она позвала свою горничную, и из небольшой картонки, похожей на заколдованный орех, из которого волшебницы ударом очарованного жезла добывают приданое принцесс, достала наряд простой, но изящный и чудесно свежий. Полина не постигала, как можно, путешествуя, в такое короткое время и без хлопот так переодеваться, и милый наряд приятельницы произвел в ней головокружение. Городские кумушки наперед радовались, что им придется критиковать странность ее наряда и обращения, о чем уже ходила по городу молва, но принуждены были удивляться и пожирать глазами мягкую материю, не изысканную, но богатую; изящную выкройку платья, которой провинциальная модница никогда не достигнет, хоть бы и верно подражала столичным модницам; все подробности обуви, белья и прически, доводимые женщинами без вкуса до уродливости или пренебрегаемые до неопрятности. Но больше всего их поражала и приводила в смущение совершенная свобода Лоренции — тон лучшего общества, какого провинция не надеется встретить в актрисе и каким не могла похвалиться ни одна дама в Сен-Фронте. Лоренция казалась важной и ласковой по своему желанию. Она внутренне смеялась над смущением всех гостей, которые пришли тайно один от другого. Каждый из них думал, что только он один осмелился позабавить себя цыганкой; и все сидели тут, стыдясь и стесняясь присутствия друг друга, а еще более того, что принуждены были завидовать той, которую хотели осмеять, может быть и унизить!.. В одном углу гостиной сидели все женщины, как разбитый полк, а в другом царствовала Лоренция, окруженная Полиной, ее матерью и немногими умными людьми, слушавшими ее почтительно; она блистала здесь как ласковая королева, улыбающаяся своему народу и держащая его в отдалении. Роли переменились: беспокойство вырастало на одной стороне, а истинное достоинство торжествовало на другой. Не смели шушукать, не смели и смотреть, разве только украдкой. Наконец, когда удаление обманувшихся очистило ряды, некоторые осмелились приблизиться, вымолвить словечко, взглянуть, дотронуться до платья, спросить об адресе швеи, о цене брильянтов, о самых модных пьесах в Париж, и попросить билетов на то время, когда поедут в столицу.

По мере прихода гостей слепая сначала смущалась, потом рассердилась, потом была оскорблена. Когда она услышала, что ее холодная и покинутая гостиная наполняется гостями, она решилась не краснеть из-за дружеского приема, оказанного Лоренции, быть с ней еще ласковее, и принимала гостей с едкими и насмешливыми приветствиями.

— Да, сударыни, — говорила она, — я гораздо здоровее, чем воображала. Теперь моя болезнь никого уже не пугает. Вот уже два года, как никто ко мне не заходил вечером, и сегодня чудный случай свел ко мне весь город. Уж не сочинили ли нового календаря, и не сегодня ли день моего ангела, который прошел уже с полгода?

Потом, обращаясь к другим, никогда ее не посещавшим, она злобно говорила им в глаза: — Ага! Вы поступаете, как я, заставляете совесть молчать, и пришли против воли поклониться таланту? Так всегда бывает; ум торжествует везде и над всем. Вы порицали девицу С**, что она вступила в театр; вы делали, как я, находили это ужасным, страшным! А вот и вы у ее ног! Надеюсь, вы не станете мне противоречить: ведь не могла же я вдруг стать такой любезной и хорошенькой, что все вы пришли толпою наслаждаться моими разговорами.

С начала до конца Полина была изумительна в обращении с подругой. Ни разу не краснела она за нее. С храбростью, истинно геройской в провинции, решилась она вытерпеть все приготовленные порицания и быть с Лоренцией при всех точно так же, как была наедине. Она расточала ей ласки, угождения, даже почтение; сама подставила ей под ноги скамейку, сама подносила ей поднос с лакомством, потом отвечала жарким поцелуем, когда Лоренция благодарила ее; и наконец, сев возле подруги, не выпускала ее руки из своей весь вечер.

Без сомнения, такая роль была прекрасна. Присутствие Лоренции производило чудеса, ибо такая храбрость испугала бы Полину, если б ей накануне объявили о ней, как о необходимости, а теперь храбрость стоила ей так мало, что она сама удивлялась. Если б она могла проникнуть в глубину своей души, то открыла бы, что только такая великодушная роль могла поставить ее в собственных глазах на равную степень с Лоренцией. Сначала прелесть, благородство и ум актрисы немного ее смутили; но, приняв ее под свое покровительство, Полина перестала замечать ее превосходство. Когда женщины, и даже мужчины, решатся признать чье-нибудь превосходство?

Когда обе подруги и слепая мать остались одни у пылающего камина, Полина удивилась и даже немного оскорбилась, заметив, что Лоренция выказывала всю свою благодарность только старушке. Целуя руку у г-жи Д** и провожая ее до спальни, актриса с благородной откровенностью сказала ей, что чувствует цену всего, что она сделала для нее в этот вечер.

— Тебя, милая Полина, — сказала она, оставшись с ней наедине, — я рассержу, если стану также благодарить. В тебе нет таких закоренелых предрассудков, и презрение к провинциальной глупости не стоило тебе больших усилий. Я тебя знаю, ты изменила бы самой себе, если бы с истинной радостью не возвысилась на целую голову над этими бабами!

— Я делала это для тебя, и потому мне было приятно, — отвечала смущенная Полина.

— Не лукавь, — прервала Лоренция, целуя ее, — ты так поступала для самой себя!

Почему подруга Полины так говорила? Неужели из чувства неблагодарности? Нет. Лоренция была очень хитра с другими и очень искренна с собой. Если бы усилие подруги показалось ей великим, то она и не подумала бы унизиться изъявлением ей благодарности. Она так твердо, так сильно чувствовала свое собственное достоинство, что почитала храбрость Полины столь же естественной, столь же легкой, как свою. Лоренция не подозревала, что возбуждает в смущенной душе Полины тайные мучения. Она не могла угадать их, даже не могла бы их понять.


Полина, не желая расстаться с ней на минуту, уложила ее в свою постель, а сама легла возле нее, на софе; обе они могли разговаривать как можно дольше.

Ежеминутно усиливалось беспокойство молодой отшельницы и ее желание узнать жизнь, наслаждения искусства и славы, деятельности и независимости. Лоренция избегала подобных вопросов. Ей казалось, что Полина поступает неосторожно, стараясь узнать выгоды другого положения, столь мало похожего на ее образ жизни, и ей казалось неприличным описывать эту картину привлекательно. Лоренция старалась отвечать на ее вопросы другими вопросами; хотела слышать от нее о душевных радостях, доставляемых ее тихой жизнью, и обратить разговор на поэзию долга, которая должна быть уделом благородной и решительной души. Но Полина, отвечая, скрывала мысли свои. В первом разговоре, утром, она истощила всю гордость, все лукавство своей добродетели для прикрытия страданий своих. Вечером она уже не думала о своей роле. Ежеминутно увеличивалась ее жажда жизни; ей хотелось расцвести, как цветочку, долго лишенному солнечных лучей и воздуха. Полина восторжествовала и принудила Лоренцию предаться величайшему наслаждению, излить душу с доверенностью и простодушием. Лоренция любила сценическое искусство не только за него самого, но и за то, что оно доставило ей свободу, простор ума и эстетический образ жизни. Она могла похвалиться благородными друзьями, видала страстных любовников у ног своих; она не говорила о них Полине, но живость воспоминаний придавала ее обыкновенному красноречию новую силу, полную прелести и увлечения.

Полина пожирала слова ее. Они падали ей на сердце и ум, как капли огненного дождя. Бледная, с распущенными волосами, блистающими очами, опершись рукой на девичье изголовье, она была прекрасна, как древняя нимфа, при бледном свете лампады, горевшей между кроватями. Лоренция, взглянув на нее, была поражена выражением ее лица; испугалась, что рассказала слишком много и упрекала себя, хотя все ее слова были чисты, как слова матери, беседующей с дочерью. Потом, невольно обратившись к своим театральным думам и забыв свои собственные упреки, она вскричала от удивления:

— Боже мой! Как ты прекрасна, душа моя! Классики, отдававшие мне роль Федры[5], не видали тебя! Твоя нынешняя поза годится для новой школы, но ты — вся Федра!.. Не Расиновская, а Федра Еврипида, когда она говорит: «О Боги! Зачем я не под сенью лесов!»

Я сказала бы тебе по-гречески, — прибавила Лоренция, зевая, — если бы знала греческий язык… Бьюсь об заклад, что ты знаешь по-гречески.

— По-гречески? Ты шутишь! — отвечала Полина, улыбаясь. — На что мне греческий язык?

— О, если бы у меня было свободное время, как у тебя, — сказала Лоренция, — я выучилась бы всему, все бы знала!

Обе замолчали. Полина горько задумалась, обратившись к своему прошедшему, и спрашивала себя, к чему эти чудные швейные работы, занимавшие столько долгих часов ее уединения и вовсе не занимавшие ни ее мысли, ни сердца? Она испугалась, что потеряла так много прекрасных годов; ей казалось, что она употребила благороднейшие свои способности и драгоценнейшее время на цель нелепую, почти безбожную. Она снова оперлась на руку и сказала Лоренции:

— Почему ты сравниваешь меня с Федрой, с характером столь ужасным? Неужели ты можешь порок и преступление возвышать до поэзии?..

Лоренция не отвечала. Истомленная бессонницей предыдущей ночи, но спокойная душой, как всегда бывает с теми, кто нашел в себе истинную цель и истинные средства своего существования, не смотря на приходящие бури. Она заснула, разговаривая.

Такой скорый и мирный сон еще больше увеличил мучения и грусть Полины. «Она счастлива… — подумала Полина. — Счастлива и довольна собой, без усилий, без борьбы, без сомнений… А я!.. Это несправедливо!»

Полина не заснула за всю ночь. На следующее утро Лоренция проснулась так же спокойно, как заснула, и показалась при дневном свете свежей и отдохнувшей. Служанка явилась к ней с изящным белым платьем, заменявшим пеньюар во время одевания. Пока служанка расчесывала и заплетала ее роскошную черную косу, Лоренция прочитывала роль, которую должна была играть через три дня в Лионе. Теперь, в свою очередь, и она была прекрасна, с распущенными волосами, с трагическим своим лицом. Часто она вырывалась из-под рук служанки, ходила по комнате и говорила:

— Нет, не так!.. Хочу сказать так, как чувствую!

У нее вырывались восклицания, драматические фразы; она изучала свои позы перед старым зеркалом Полины. Хладнокровие служанки, привыкшей к таким сценам, и совершенное забвение внешних предметов, в котором, по-видимому, Лоренция находилась, чрезвычайно удивили молодую провинциалку. Она не знала, что делать, смеяться или плакать над поступками вдохновенной актрисы, но была поражена трагической красотой Лоренции, как Лоренция, за несколько часов до того, была изумлена ее прелестью. Полина думала: «Она все это делает хладнокровно, с рассчитанным жаром, с выученной грустью. В душе она совершенно спокойна, совершенно счастлива, а я… Я должна носить на челе спокойствие ангела… А я похожа на Федру!»

В эту самую минуту Лоренция сказала:

— Стараюсь, сколько могу, вспомнить вчерашнюю твою позу, когда ты опиралась на руку… но никак не могу! Она была превосходна! После припомню по вдохновению! Вдохновение есть только воспоминание, не так ли, Полина? Ты не умеешь причесываться, душа моя; надо заплести волосы, а ты их приглаживаешь. Постой, Сусанна тебя научит.

Служанка заплела косичку на одной стороне, а Лоренция на другой, и в одну минуту Полина была так хорошо причесана и так мила, что вскричала от удивления:

— Ах, Боже мой, как это мило! Я никогда не причесывалась так, боясь потерять много времени, а ведь причесывалась вдвое дольше.

— Ведь мы, актрисы, — отвечала Лоренция, — принуждены прикрашиваться как можно более и как можно скорее.

— А к чему мне украшения? — сказала Полина, опустив голову к туалету и смотря печально и неутешно в зеркало.

— Вот, — вскричала Лоренция, — ты опять Федра! Посиди еще так, я тебя изучаю.

Глаза Полины наполнились слезами. Желая скрыть свои слезы от Лоренции (чего Полина более всего желала в эту минуту), она убежала в другую комнату и горько рыдала. В ее душе бушевали горе и гнев, но она сама не знала, почему в ней поднялась такая буря.

Вечером Лоренция уехала. Полина плакала, сажая ее в карету, но в этот раз от сожаления, ибо Лоренция дала ей жизнь на целых тридцать шесть часов, и она думала о завтрашнем дне с ужасом. Она бросилась от усталости в постель и уснула в истомлении, не желая вовсе просыпаться. Проснувшись, она с мрачным беспокойством осматривала стены, на которых не оставалось и следа от снов, созданных рассказами Лоренции. Она медленно встала, безмысленно села за туалет и старалась заплести косы по-вчерашнему. Она была вызвана к действительности пением чижика, который просыпался в клетке весело, не чувствуя своего заточения, и тотчас встала, отперла клетку, раскрыла окно и выпустила птичку, но та не хотела лететь.

— А, ты недостойна воли! — сказала Полина, увидев, что птичка опять прилетела к ней.

Она села к туалету, с бешенством разобрала косу и опустила голову на дрожащие руки. Так просидела она до пробуждения матери. Окно было отворено, а Полина не чувствовала холода. Чижик влетел в клетку и пел так громко, как сил доставало.


III

Прошел год с тех пор, как Лоренция проехала через Сен-Фронт, а там все еще толковали про замечательный вечер, в который знаменитая актриса появилась с таким блеском посреди своих сограждан, ибо весьма ошибется тот, кто вообразит, что трудно победить провинциальные предубеждения. Что бы ни говорили о провинции, а нет места, где легче приобретается благосклонность и где она скорее теряется. В других местах говорят, что время — великий деятель, а в провинции надо сказать, что все изменяется и оправдывается скукой. Первое столкновение какой-нибудь новости с привычками маленького городка, разумеется, ужасно, если подумать о нем накануне; но на другой день узнаешь его ничтожность. Тысячи любопытных с беспокойством ждали только первого примера для вступления на поприще нововведений. Я знаю, что в некоторых провинциальных городах первая дама, решившаяся ездить верхом на английском седле, была прозвана казаком в юбке, а на следующий год все тамошние дамы заказали себе амазонский костюм, до хлыстика включительно.

Едва Лоренция ухала, в умах произошла быстрая и общая перемена. Каждый старался оправдать свое желание посмотреть на нее тем, что увеличивал репутацию актрисы или объяснял действительные ее достоинства. Мало-помалу дошли до того, что стали спорить, кто первый имел честь заговорить с ней, и не решившиеся видеться с ней уверяли, что они убедили к тому всех прочих. В этом году появился дилижанс из Сен-Фронта в Мон-Лоран, и важнейшие жители города (имеющие до 15 тысяч франков дохода и не трогающиеся с места под предлогом того, что без них город опустится до варварства) отважились наконец ехать в столицу. Они возвратились восвояси, полные славой Лоренции, и гордились, что могли сказать театральному соседу, в балконе или первой галерее, в ту минуту, когда зала, как говорится, трещала от рукоплесканий: «Милостивый государь! Эта великая актриса долго жила в нашем городе. Она была близкой подругой моей жены, почти всякий день у нас обедала. О, мы уже тогда предчувствовали ее талант! Уверяю вас, когда она читала нам стихи, мы говорили: она далеко пойдет!» Возвратившись в Сен-Фронт, все эти люди с гордостью рассказывали, как явились на поклон к великой актрисе, как обедали у нее, как провели вечер в ее великолепной гостиной: «О, какая гостиная, какая мебель, какая живопись! И какое общество, любезное и отборное, артисты и депутаты! Г-н N, портретный живописец, и г-жа N, славная певица, и притом мороженое, и даже музыка!..» У слушателей кружилась голова, и каждый повторял: «Я всегда говорил, что она пойдет далеко! Никто не разгадал ее, кроме меня!»

Все эти ребячества имели только один важный результат — вскружили голову бедной Полине и довели ее скуку до отчаяния. Через несколько недель она перестала бы даже ухаживать за матерью, но мать впала в тяжкую болезнь, которая привела Полину к чувству долга. Она внезапно почувствовала в себе прежнюю нравственную и физическую силу, ходила за бедной слепой с усердием, достойным удивления. Ее любовь и преданность не могли спасти ее. Г-жа Д** скончалась на ее руках через полтора года после того, как Лоренция посетила Сен-Фронт.

С тех пор обе подруги исправно вели постоянную переписку. В своей деятельной и бурной жизни Лоренция любила думать о Полине, переноситься мыслью в ее тихое и мрачное жилище, успокаиваться от шума толпы у кресла слепой и у окна, заставленного геранью. А Полина, испуганная однообразием своей жизни, чувствовала необходимость сбросить с себя эту медленную смерть, которая веяла над ней, и мысленно улетать в вихрь, где жила Лоренция. Мало-помалу тон нравственного превосходства, соблюдаемый молодой провинциалкой по благородной гордости в первых письмах к актрисе, сменился тоном печальной решимости, и это не только не уменьшило уважения в ее подруге, но даже глубоко ее тронуло. Наконец, жалобы вырвались из груди Полины, и Лоренция должна была признаться, что некоторые требования убивают женскую душу, не укрепляя ее.

— Кто же счастлив, — спросила она в один вечер у своей матери, кладя на стол письмо, носившее следы слез Полины, — и где нужно искать спокойствия души? Та, которая так много обо мне жалела, когда я стала артисткой, жалуется теперь на свое затворничество так, что раздирает мне душу, и рисует мне такую страшную картину скуки в уединении, что я почти готова считать себя счастливой под тяжестью труда и душевных волнений.

Получив известие о смерти слепой, Лоренция пришла посоветоваться со своей матерью, которая умела мыслить, умела любить, умела остаться лучшим другом своей дочери. Она хотела удалить Лоренцию от намерения, давно ей нравившегося: взять к себе Полину и разделить с нею свою жизнь, когда она будет свободна.

— Что теперь будет с бедной девушкой? — говорила Лоренция. — Долг, связывавший ее с матерью, уже исполнен. Какое чувство облагородит и оживит ее жизнь? Ей ли жить в скучном, маленьком городке? Она живо чувствует, ум ее ищет развития. Пусть приедет к нам. Ей необходима жизнь, она будет жить.

— Да, будет жить глазами, — отвечала г-жа С**, мать Лоренции. — Она увидит чудеса искусства, но душа ее станет еще беспокойнее и жаднее.

— Так что же, — прервала актриса, — жить глазами и понимать, что видишь, — значит жить умом, а Полина и жаждет этой жизни!

— Она так говорит, — отвечала г-жа С**, — но она обманывает тебя и сама обманывается. Бедная! Она хочет жить сердцем!

— Разве ее сердце, — прервала Лоренция, — не найдет пищи в моей привязанности? Кто полюбит ее в маленьком городишке, как я ее люблю? Если дружбы недостаточно для ее счастья, неужели она не найдет здесь человека, достойного ее любви?

Добрая госпожа С** покачала головой. — Она не захочет такой любви, какой любят артисток, — сказала она с улыбкой, уныние которой ее дочь умела понять.

Тот же разговор продолжался на следующий день. Новым письмом Полина уведомляла, что небольшое имение ее матери пойдет на уплату старых отцовских долгов, и что она хочет выплатить их непременно и немедленно. Терпение кредиторов основывалось на старости и болезнях г-жи Д**, но ее молодая дочь могла работой снискивать себе пропитание и не имела прав на такое снисхождение. Не краснея, они могли отнять у нее незначительное наследство. Полина не хотела ни ждать угроз, ни умолять о пощаде, отказалась от наследства и решила завести магазин шитья.

Такое известие уничтожило все сомнения Лоренции, а мать ее замолкла со своими умными предсказаниями. Обе отправились в дорогу, и через неделю возвратились в Париж с Полиной.

Не без затруднения Лоренция предложила Полине ехать с собой и жить в ее доме. Она думала найти в ней остатки предрассудков и благочестие.

Полина не была, в самом деле, идеальной. То была душа гордая и ревнивая к своему собственному достоинству. Душа ее не украшалась чувствами кротости, любви и смирения, которые отличают людей истинно благочестивых. В ней было так мало отчуждения от мира, что она считала себя несчастной, потому что приносила себя в жертву долга. Она больше нуждалась в собственном своем уважении и, может быть, в уважении других, чем в любви к Богу и в счастье ближнего. Лоренция, менее сильная и менее гордая, утешалась в лишениях и пожертвованиях улыбкой матери, а Полина привыкла к эгоистической сосредоточенности на самой себе. Она не решалась принять предложение подруги не по строгости возвышенного чувства, а по тому только, что не знала, будет ли у нее жить пристойно.

Сперва Лоренция не поняла ее и вообразила, что ее удерживает страх подвергнуться осуждению строгих умов. Но не этой причине покорялась Полина. Мнение ее соседок переменилось; дружба знаменитой актрисы почиталась не стыдом, а честью. Теперь хвастали ее вниманием или воспоминанием. Во второй приезд ее в Сен-Фронт торжество ее превзошло триумф первого приезда. Она была принуждена защищаться от многочисленных поклонников, а исключительное предпочтение, оказанное Полине, породило тысячу соперниц, перед которыми Полина могла гордиться.

После долгого разговора Лоренция увидела, что Полина не принимает ее одолжений из чувства гордой щекотливости. Лоренция не совсем постигала этот избыток гордости, которая не смеет принять на себя бремени признательности, но она уважила ее и опустилась до просьбы, до слез для победы над высокомерием бедности, которое было бы предурным чувством, если б тысячи тщеславных покровительниц не служили к его оправданию. Должна ли Полина опасаться такого тщеславия от Лоренции? Нет. Но она все-таки боялась, а Лоренция, оскорбленная недоверчивостью, решилась и надеялась скоро победить ее. На этот раз Лоренция над ней восторжествовала с помощью своего сердечного красноречия. Тронутая, любопытствующая, увлеченная Полина ступила дрожащей ногой на порог новой жизни, обещая себе возвратиться назад при первой неудаче.

Полина провела первые недели в Париже спокойно и весело. Лоренция взяла отпуск на два месяца и посвятила его дельному учению. Она жила с матерью в красивом доме, посреди сада, куда едва долетал городской шум, и где она принимала весьма немногих. В это время года богачи уезжают в деревни, театры не блестят, истинные артисты любят предаваться размышлению и беседе с собой. Красивый дом, простой, но отлично отделанный, мирная и умная жизнь, созданная Лоренцией в мире интриг и развращения, теперь служили удовлетворительной развязкой всех ужасов, которыми в прежнее время Полина мутилась на счет своей подруги. Правда, Лоренция не всегда была так осторожна, так хорошо обставлена, не всегда так умно распоряжалась жизнью, как теперь. Собственным опытом дошла она до такой разборчивости, и хотя была еще молода, однако испытала уже и неблагодарность и злобу. Пострадав, поплакав о потере мечтаний и много пожалев о сильных порывах юности, она решилась сносить земную жизнь в том виде, в каком она устроена — не бояться общего мнения и не поступать вопреки ему, жертвовать часто упоением мечтаний исполнению доброго совета, а раздражительность справедливого гнева покорять святой радости прощения. Словом, она начинала разрешать трудную задачу, как в искусстве, так и в частной жизни. Она утихла, но не охладела; она умерила свой характер, но не уничтожила его.

Провидением ее была мать, ум которой часто раздражал ее, а доброта всегда ее покоряла. Если г-жа С** не всегда умела избавить ее от некоторых заблуждений, зато умела спасти ее вовремя. Лоренция иногда заблуждалась, но никогда не терялась. Г-жа С** при нужде жертвовала ей, по-видимому, своими мнениями, и что ни говори, что ни думай, а такое пожертвование есть самое высокое из всех, внушаемых родительской любовью. Стыд матери, которая оставляет свою дочь, опасаясь, что будет названа потворщицей или ее соучастницей! Г-жа С** решилась сносить такое обвинение, и ее не пощадили. Доброе сердце Лоренции это осознало, и, спасенная матерью, избавленная от головокружения, которое привело ее было на край пропасти, Лоренция пожертвовала бы всем, даже пылкой страстью, даже законными надеждами, опасаясь навлечь на свою мать новое оскорбление.

Все, что происходило в душе этих двух женщин, было так нежно, так высоко и окружено такой тайной, что Полина, неопытная в двадцать пять лет, как пятнадцатилетняя девочка, не могла ничего ни понять, ни даже предчувствовать. Сначала она и не думала ничего разгадывать, только была поражена счастьем и совершенным согласием этого семейства — матери, дочери-артистки и двух младших сестер, ее воспитанниц, ибо она устраивала будущую их участь в поте благородного чела своего и посвящала их воспитанию сладкие часы досуга. Их привязанность, их общая веселость составляли странную противоположность со скрытностью и страхом, которыми были скреплены взаимные отношения Полины с матерью. Полина заметила это с душевным страданием, похожим не на угрызения совести (она сто раз победила покушение покинуть свои обязанности), но на стыд. Не унизительно ли было для нее найти в жилище актрисы больше преданности и истинных семейных добродетелей, нежели в своем строгом доме? Как часто жгучие мечты вызывали краску на ее лице, когда она сидела одна, при свете лампы, в своей девичьей комнате! А теперь она видела, как Лоренция, покоясь на диване, подобно султанше, читала вслух стихи Шекспира своим маленьким, внимательным и скромным сестрам, а между тем их мать, еще живая, свежая и изящно одетая, готовила им наряды к следующему дню и бросала взгляды, полные блаженства, на прекрасную группу, столь милую ее сердцу. Тут соединялись восторг артистки, доброта, поэзия, любовь, а над ними носилась мудрость, то есть, чувство нравственно прекрасного, самоуважение, отвага сердца. Полина думала, что мечтает; не решалась верить тому, что видит; не верила, может быть, опасаясь сознать превосходство Лоренции над собой.

Несмотря на тайные сомнения и беспокойства, Полина была удивительна в первые минуты своей новой жизни. Сохраняя гордость в бедности, она была так благородна, что умела принести собой пользу, а не одни лишние траты. Она отказалась с твёрдостью, необычной в молодой провинциалке, от изящных нарядов, предложенных Лоренцией. Она придерживалась строго обыкновенного своего траура, своего черного платья, белой пелеринки, прически без лент и украшений. Она охотно вмешалась в управление домом; Лоренция занималась им синтетически (так говорила она сама), а все подробности тяготели над доброй г-жой С**. Полина ввела экономические перемены, не уменьшив ни изящности, ни удобств в доме. Потом, в свободные часы, принимаясь за иголку, она жертвовала своим вышиванием в пользу двух малюток. Она стала их надзирательницей и репетитором уроков Лоренции — помогала ей учить роли, выслушивая их. Словом, она умела занять скромное и высокое место в этом семействе, и ее справедливая гордость была вознаграждена достойной платой — нежностью и почтением.

Такая жизнь протекла без бурь до самой зимы. Ежедневно у Лоренции обедали два или три старинных друга, а вечером семь или восемь близких знакомых приходили к ней пить чай и толковать об искусствах, литературе, даже немного о политике и общественной философии. Подобные вечера, по приятности и занимательности своей и по отличию гостей, по их вкусу, уму и учтивости напоминали о вечерах девицы Веррьер, которая в прошлом веке жила на углу улицы Комартен и бульвара. Но в тех вечерах было гораздо более истинного одушевления, ибо ум нашей эпохи гораздо глубже, и довольно важные вопросы могут быть разрешаемы, даже в присутствии женщин, без смешного и без педантства. Настоящий ум женщин долго еще будет заключаться в умении спрашивать и слушать, но им позволено уже понимать услышанное и ожидать дельного ответа на вопросы.

В продолжение всей осени случилось, что общество Лоренции состояло из пожилых мужчин и дам, не имевших ни на что притязании. Скажем мимоходом, что такой выбор зависел не от одного случая, но и от Лоренции, которая все более и более привязывалась к вещам и людям серьёзным. Вокруг замечательной женщины все стремится прийти в согласие с ее чувствами и мыслями и принять их оттенок. Полина не видела человека, который мог бы разрушить спокойствие ее ума, и ей самой показалось странным, что она находит такую жизнь однообразной, такое общество — бесцветным. Она спрашивала у самой себя: неужели мечта, созданная ею о вихре, в котором живет Лоренция, не осуществится яснее? Она опять впала в бесчувственность, с которой так долго сражалась в уединении, и для объяснения этого странного, тревожного чувства вообразила, что получила в одиночестве наклонность к сплину, совершенно неизлечимую.

Но скоро, с наступлением зимы, все изменилось, хоть актриса и старалась удалиться от отвратительного светского шума и усердно старалась избавиться в домашнем кругу от всех легкомысленных и опасных частых посетителей. Замки отпустили в Париж своих владельцев, театры оживили репертуар, публика потребовала своих любимых артистов. Движение, поспешная работа, беспокойство и заманчивый успех вторглись в мирное жилище Лоренции. Следовало принимать и других гостей, кроме старых друзей. Литераторы, артисты, государственные люди, имеющие начальство над главными театрами, особы, замечательные по таланту, или по красоте и обращению, или, наконец, по знатности и богатству начали проходить помаленьку, а потом и толпой перед бесцветным занавесом, на котором Полина нетерпеливо желала видеть лица, созданные ее мечтами. Лоренция, привыкнув к этой свите знаменитостей, не чувствовала в своем сердце сильнейшего биения. Только ее образ жизни невольно изменился; часы ее были заняты более, ум ее углубился в учение, а чувства артистки более напрягались от соприкосновения с публикой. Мать и сестры последовали за ней, как скромные и верные спутники на ее блестящем пути. А Полина?.. Тут началась жизнь ее души, а в душе начала бушевать драма ее жизни.


IV

Между молодыми людьми, обожателями Лоренции, был некто Монжене, писавший прозу и стихи для своего удовольствия, но по скромности или по высокомерию не называвший себя литератором. Он был умен, ловок в обращении, несколько учен и немного талантлив. После отца своего, банкира, он получил значительное наследство, не думал умножать его и благородно тратил его на покупку лошадей, заводился ложами в театрах, вкусными обедами, прекрасной мебелью, картинами и долгами. Хотя в нем не было ни великого ума, ни великой души, однако ж можно сказать в его оправдание, что он был не столь ветрен и неучен, как другие молодые богачи нашего времени. Он был человек без правил, но, из приличия, — враг неприличностей. Довольно испорченный, но сохранявший некоторое изящество даже в испорченной нравственности. Он мог делать зло случайно, но не по расчету; был скептик по воспитанию, по привычке и по моде. Имел склонность к светским порокам, более по недостатку хороших правил и хороших примеров, нежели по природе и уму. Впрочем, он был умный критик, замечательный писатель, приятный собеседник, знаток и любитель по всем отраслям изящных искусств, милый покровитель, знавший и делавший всего понемногу. Являлся в хорошем обществе без хвастовства, а в дурном без наглости, а большую часть своего дохода посвящал на роскошный прием знаменитостей, не помогая несчастным артистам. Везде его принимали хорошо, и везде он вел себя чрезвычайно прилично. Глупцы считали его великим человеком, а обыкновенные люди — человеком просвещенным. Умные люди ценили его разговор по сравнению с болтовнёй других богачей, а гордецы сносили его, потому что он умел льстить им, смеясь над ними. Монжене был именно то, что в свете называют умным человеком, а артисты величают человеком со вкусом. Будь он беден, его смешали бы с толпой самых обыкновенных умов; но он был богат, и ему были благодарны, что он не жид, не дурак и не бешеный.

Он принадлежал к числу тех людей, которых встречаешь везде, которых всякий знает в лицо и которые каждого знают по имени. Не было общества, где бы его не принимали, театра, куда бы не входил он за кулисы и в фойе, предприятия, в которое не вложил бы он капиталов, управления, где не имел бы он влияния, клуба, где он не был бы одним из основателей и ревностнейших членов. Не франтовство доставило ему ключ к дверям всех обществ, а его умение жить, полное эгоизма, бесстрастное, соединенное с суетностью и поддерживаемое умом. Он показывал себя более великодушным, более умным, более страстным к искусству, нежели был на самом деле.

Уже несколько лет знал он Лоренцию, но сначала они виделись редко, только из учтивости, и Монжене был чрезвычайно вежлив, не переходя границ пристойности. В первое время Лоренция его боялась, зная, что для репутации молодой актрисы нет ничего вреднее общества некоторых светских людей. Видя, что Монжене за ней не волочится, ездит к ней довольно часто и мог бы чего-нибудь домогаться, но ничего не ищет, она привыкла к его посещениям, принимала их за знак лестного уважения и, боясь показаться жеманной или кокеткой от излишней осторожности, допустила его в число своих близких знакомых, доверчиво принимала незначительные его услуги, которые он оказывал с почтительным усердием, и не боялась называть его своим верным другом, ставя ему в большое достоинство его красоту, богатство, молодость, влияние и удаление от всякого волокитства.

Поведение Монжене допускало такую доверенность; но, странно, этим она обижала его, и в то же время льстила ему. Принимали ли его за любовника или за друга Лоренции, самолюбие его радовалось. Когда он думал, что она в самом деле обращается с ним, как с человеком незначительным, то чувствовал тайную досаду и замышлял отмстить ей при удобном случае.

Он не был в самом деле влюблен в Лоренцию. Он видел ее очень часто в продолжение трех лет, и апатическое спокойствие его сердца не было возмущено. Он принадлежал к числу людей, ослабленных тайными беспорядками и имеющих сильные желания только тогда, когда их подстрекает тщеславие. Он познакомился с Лоренцией при начале ее репутации и таланта, но эти достоинства не были еще достаточно прославлены, и он не мог дорого ценить победу над ней. Притом же, он был умен и понимал, что в наше время светская любезность не служит верной порукой успеха. Он узнал по слухам и по собственному опыту, что высокая душа Лоренции не уступит никаким требованиям, кроме требований сердца. Кроме того, он был уверен, что она, жертвуя даже мнением света для благородных чувств души, все-таки захочет удалить от себя рассказы о покровительстве и услугах любовника. Он расспрашивал о ее прошедшей жизни и убедился, что всякий подарок, кроме простого букета, будет отвергнут и принят за жестокое оскорбление. Такие открытия заставили его уважать Лоренцию, но они же подали ему мысль восторжествовать над ее гордостью: это было трудно, но могло придать ему вес. С такой целью ловко он втерся в ее близкое знакомство, не забывая, что должен удалить все опасения на счет своих намерений.

За три года много утекло воды, а всё не было случая отважиться на решительное объяснение. Талант Лоренции был признан всеми, слава ее выросла, существование ее обеспечилось и, что всего удивительнее, сердце ее было свободно. Она жила в себе самой, твердо, спокойно, иногда печально, и решила не играть с бурями. Может быть, от размышлений она стала разборчивее, или не нашла еще достойного человека… Что тут за причина, презрение или отвага? Монжене с беспокойством задавал себе такой вопрос. Некоторые воображали, что он любим втайне, и требовали у него отчета за его наружное равнодушие. Монжене умел ловко скрываться и отвечал, что почтение заставляет его думать, что он может быть только другом и братом Лоренции. Ей были пересказаны его речи; у нее спрашивали, неужели ее гордость не избавит бедного Монжене от объяснения, на которое он никогда не отважится?

— Почитаю его скромным, — отвечала она, — но все-таки он сумеет заговорить о своей любви, когда полюбит.

Ответ ее дошел до Монжене, но он не знал, за что принять его: за насмешку досады или за снисхождение равнодушия? Его тщеславие так страдало, что нередко он был готов на все решиться для объяснения вопроса, но его удерживал страх, что все будет испорчено и потеряно. А между тем, время шло, и он не видел средств, как бы выйти из очарованного круга, где каждая неделя вела его от надежды к отчаянно, от притворства к дерзости, и никак не находил удобной минуты для объяснения, которое не было бы безумно, или для разрыва, который не показался бы смешным. Больше всего на свете он боялся дать повод к насмешкам, потому что по самолюбию представлял себя важным человеком. Приезд Полины помог ему, а красота неопытной девушки породила в нем новые мысли, не изменив его намерений.

Он начал сообразоваться с весьма обыкновенной тактикой, которая почти всегда удается, так как женщины доступны глупому тщеславию. Притворяясь влюбленным в Полину, он думал, что возбудит в ее подруге желание отнять у нее победу. Пробыв несколько месяцев вне Парижа, он явился в гостиную Лоренции в то самое время, когда Полина, удивленная, изумленная ежеминутным увеличением числа гостей, начинала страдать, находя свое черное платье слишком узким, а пелеринку слишком простой. В числе гостей она замечала многих актрис, хорошеньких или, по крайней мере, искусственно-привлекательных. Сравнивая себя с ними и даже с самой Лоренцией, она справедливо думала, что красота ее правильнее, замечательнее, и что наряды могли бы доказать это всем и каждому. Когда она проходила по гостиной, по обычаю приготовляя чай, присматривая за лампами и заботясь о малейших подробностях, которые она добровольно приняла на себя, ее печальные взоры останавливались на зеркалах, и ее полу-монашеский бедный наряд начинал впадать в немилость. В одну из таких минут она встретила в зеркале взор Монжене, следившего за ее движениями. Она не слышала, как о нем докладывали, встретила его в передней, когда он вошел, но не посмотрела на него. В первый раз она видела такого мужчину, настоящего красавца и истинного франта. Он поразил ее почти ужасом. Она посмотрела на себя с беспокойством; ей показалось, что платье у нее изношенное, руки красные, башмаки неопрятные, походка неловкая. Она желала бы спрятаться, скрыться от взгляда, который ее преследовал, подмечал ее смущение, был довольно опытен в обыкновенных чувствах и тотчас понял, что с ней происходило. Через несколько минут она заметила, что Монжене говорил о ней с Лоренцией; они разговаривали вполголоса и смотрели на нее.

— Кто это, ваша горничная или компаньонка? — спросил Монжене у Лоренции, хотя знал уже весь роман Полины.

— Ни то, ни другое, — отвечала Лоренция. — Это моя провинциальная подруга, я часто вам о ней говорила. Она вам нравится?

Сначала Монжене нарочно не отвечал и пристально рассматривал Полину. Потом сказал странным голосом, новым для Лоренции, ибо он сберегал эту интонацию для эффекта при нужном случае.

— Удивительная красавица! Прелестно хороша!

— В самом деле! — вскричала Лоренция, удивляясь его одушевлению. — Какое счастье! Пойдемте, я познакомлю вас с ней.

Не дождавшись ответа, она взяла его за руку и повела в другой конец гостиной, где Полина принялась устанавливать пяльцы, желая скрыть свое смущение.

— Позволь, душа моя, — сказала ей Лоренция, — представить тебе одного из моих друзей. Ты еще не знаешь его, а он уже давно хочет с тобой познакомиться.

Потом, сказав имя Монжене Полине, которая в смущении ничего не могла слышать, она заговорила с другим гостем, отошла на другое место и оставила Монжене и Полину лицом к лицу, почти наедине, в углу гостиной.

Никогда еще Полина не разговаривала с человеком, столь тщательно завитым, одетым, обутым и надушенным. Увы, нельзя и вообразить, какое магическое влияние имеют эти мелочи на воображение провинциальной девушки. Белая рука, бриллиантовая запонка, лакированный башмак, цветок в петличке замечаются в гостиной только по их отсутствию; но если путешествующий приказчик блеснет такими невиданными безделушками в маленьком городке, все взоры обратятся на него. Не говорю, что все сердца устремятся к нему навстречу, но он будет очень глуп, если не завладеет несколькими.

Детский восторг Полины продолжался недолго. По уму и гордости она скоро стряхнула с себя остатки провинциальности, но не могла не удивляться отличию и прелести слов, сказанных ей г-м Монжене. Она стыдилась, что пришла в смущение только от его наружности, но примирилась с первым впечатлением, находя в уме этого человека ту же печать изящества, какой отличалась его наружность. Она была извлечена из своего обычного спокойствия его особенной внимательностью, старанием представиться ей, хоть она скрывалась между китайскими чашками и горшками цветов; его скромным, но видимым удовольствием, когда он расспрашивал о ее вкусе, впечатлениях и склонностях, обращаясь с ней, как с дамой просвещенной, способной все понимать и обо всем судить; его светскими, утонченными учтивостями, плоскости и коварства которых Полина еще не знала. Она извинялась за своё незнание, а Монжене, казалось, принял ее застенчивость за удивительную скромность или за недоверчивость, на которую лицемерно жаловался. Мало-помалу Полина ободрилась и желала показать, что и у нее есть ум, вкус, ученость. В самом деле, она была очень умна, особенно по сравнению с ее прошедшей жизнью; но среди артистов, привыкших к блестящему разговору, она непременно должна была иногда говорить общими местами. Хотя она остерегалась пошлых выражений, однако же видно было, что ум ее едва только начинал сбрасывать грубую оболочку. Человек поумнее г-на Монжене тем более занялся бы его развитием, а тщеславный Монжене почувствовал тайное презрение к уму Полины и с той минуты решил, что она послужит ему игрушкой, средством и, если нужно, жертвой.

Кто мог бы подозревать в человеке, с виду холодном и беспечном, такую хладнокровную и жестокую решимость? Разумеется, никто. Лоренция, при всей своей проницательности, не могла подозревать его, а Полина и подавно.

Лоренция возвратилась к ней, вспомнив, что оставила ее с Монжене, в смущении, похожем на лихорадку, в беспокойстве, доходившем до страдания, и очень удивилась, увидев ее довольной, веселой, оживленной небывалой прелестью и до такой степени свободной, что, казалось, она провела весь свой век в свете.

— Посмотри-ка на свою провинциальную подругу, — сказал ей старый театральный товарищ. — Чудно, как ум мгновенно является в девушках!

Лоренция не обратила внимания на его шутку. На следующее утро она опять не заметила, что Монжене приехал к ней часом раньше. Он знал, что Лоренция будет на репетиции до четырех часов, а приехал в три и ждал в гостиной, но не один: он присел к пяльцам Полины.

Днем он показался Полине довольно старым. Ему было только тридцать лет, но лицо его было обезображено невоздержностью, а по провинциальным понятиям красота нераздельна со свежестью и здоровьем. Полина еще не понимала (слава ей и честь!), что следы разврата могут придавать лицу печать поэзии и величия. В нашу романтическую эпоху столько людей прослыли мыслителями и поэтами единственно за впалые глаза и за лоб, преждевременно изрытый морщинами. Столько людей показались гениями единственно потому, что они были больны!

Его сладкие речи очаровали Полину еще сильнее вчерашнего. Пустая лесть, по достоинству ценимая самой вздорной светской женщиной, западала в бесплодную и жадную душу отшельницы благодатным дождем. Ее тщеславие, столь долго не удовлетворяемое, развивалось от опасного дыхания соблазна, и от какого жалкого соблазнителя? От человека совершенно холодного, презиравшего ее доверчивость: он хотел превратить ее в ступеньку для достижения до Лоренции.


V

Безумную любовь Полины прежде всех заметила г-жа С**. По инстинкту материнского чувства она предчувствовала и угадала замысел и тактику Монжене. Она никогда не ошибалась на счет его притворного равнодушия, всегда была с ним осторожна, отчего Монжене и говорил, что г-жа С**, как все матушки артисток, глупа, сердита, мешает развитию дочери. Когда он начал волочиться за Полиной, г-жа С**, увлеченная осторожностью, испугалась, что его хитрость может иметь успех, и Лоренция оскорбится, что не была замечена модным франтом. Она не должна была бы приписывать Лоренции таких ничтожных чувств, но г-жа С**, при своем высоком уме, была заражена материнской слабостью, которая страшится всякой опасности без причины. Она боялась минуты, когда Лоренция увидит интригу, заведенную г-м Монжене и, не призвав ее ума и нежности на помощь Полине, одна пыталась разочаровать и предостеречь неопытную девушку.

Она приступила к делу с любовью и осторожностью, но была принята очень дурно. Полина, в упоении, скорее согласилась бы отдать жизнь, нежели потерять тщеславную мысль, что ее обожают. Ее сухие ответы огорчили г-жу С**. В споре с одной стороны выказалось чувство унижения Полины, с другой — гордость победы, одержанной над Лоренцией. Испугавшись своих слов, Полина все рассказала Монжене, а он с радостью вообразил, что г-жа С** была выражением и отголоском дочерней досады. Он думал уже, что достиг цели и, как счастливый игрок удваивает ставку, стал еще учтивее и нежнее к Полине. Он уже решился подло лгать ей о любви, которой вовсе не чувствовал. Она притворялась, что не верит, а на самом деле верила… бедняжка! Хоть она и защищалась, Монжене уверился, что глубоко поразил ее. Он презирал довершение победы и решился продолжать или бросить ее, смотря по тому, как это примет Лоренция.

Углубившись в учение и проводя весь день в театре — утром на репетициях, вечером на представлениях, Лоренция не могла следить за успехами победы Монжене над Полиной. В один вечер она была поражена смущением Полины, когда Лавалле, старый и умный актер, служивший ей покровителем во время ее дебютов, строго осуждал характер и ум Монжене. Он признавал его пустейшим человеком из пустейших. Лоренция защищала его душевные качества, но Лавалле сказал ей в ответ:

— Знаю, что против меня восстанут; здесь все желают ему добра. Знаете ли, почему его все любят? Потому что он не зол.

— И это уже достоинство, — отвечала Полина значительно, злобно поглядывая на старого артиста, добрейшего человека, который не принял на себя ее намека.

— Вовсе не достоинство, — отвечал актер, — ведь он не добр, и вот почему я не люблю его, если вы хотите знать причину. Нечего надеяться на человека, который ни добр, ни зол, и всегда нужно страшиться его.

Несколько голосов защищали Монжене, и голос Лоренции раздавался громче прочих. Только не могла она защищать его, когда Лавалле объяснил ей с доказательствами, что у Монжене нет истинного друга, что в нем никогда не видели движений честного гнева, показывающих сердце благородное и великое.

Тогда Полина, не удержась, сказала, что Лоренция более всех других заслуживает упреки Лавалле, позволяя осуждать своего вернейшего и преданнейшего друга, не сердясь на такое осуждение и не огорчаясь им. При такой странной выходке Полина дрожала и переломила иголку; ее волнение было так заметно, что все замолкли и обратились на нее с изумлением. Тогда она поняла свою неосторожность и хотела загладить ее, принявшись осуждать светскую привычку бранить людей.

— Как грустно видеть в Париже, — сказала она, — хладнокровие, с которым бранят людей, а через минуту не стыдятся принимать их хорошо и подавать им руку. Я проста, я провинциалка, не знающая светского обращения, но не могу привыкнуть к этому… Вы, господин Лавалле, должны согласиться со мной: я теперь показываю именно одно из тех движений грубой добродетели, отсутствие которых вы порицаете в Монжене.

При последних словах Полина принудила себя улыбнуться для смягчения сказанного. Ей удалось, все ей поверили, кроме Лоренции, взор которой, полный снисходительности и проницательности, подметил слезу на ее ресницах. Лавалле согласился с Полиной и превосходно прочел тираду из Мизантропа[6] о друге человечества[7]. Он играл эту роль по традиции Флёри[8] и так ее любил, что невольно свыкся с характером Альцеста больше, нежели было нужно. Так часто бывает с артистами; инстинкт доводит их вполовину до типа, который они изображают с любовью; приобретенный в создании успех доставляет им другую половину, и таким образом искусство, выражение нашей жизни, часто становится жизнью в нас самих.

Оставшись вечером наедине с подругой, Лоренция начала расспрашивать ее с доверенностью, внушаемой чистою любовью. Она изумилась осторожности и страху ответов и даже обеспокоилась ими.

— Послушай, душа моя, — сказала она Полине, уходя, — все твои усилия доказать мне твое равнодушие заставляют меня подозревать, что ты в самом деле его любишь. Не говорю, что это меня огорчает. Считаю Монжене достойным твоей любви, но не знаю, любит ли он тебя, и желала бы в том увериться. Если бы он тебя любил, то должен был поговорить со мной, прежде чем тебе открыться. Я заменяю тебе мать! Знание света и его коварства дает мне право и налагает на меня обязанность руководить и предостерегать тебя. Умоляю тебя, не верь лестным речам мужчин, не спросив меня. Я первая должна заглянуть в сердце, тебе предлагаемое. Я спокойна и не думаю, чтобы успели меня обмануть, когда речь идет о Полине, которую я люблю больше всех в мире, после матери и сестер моих.

Нежные слова глубоко оскорбили Полину. Ей казалось, что Лоренция хочет над ней возвыситься, присваивая себе право управлять ею. Полина не могла забыть того времени, когда Лоренция казалась ей погибшей и униженной, когда ее гордые молитвы выпрашивали прощение этой отверженной, изгнанной из храма. Лоренция избаловала ее, как ребенка, излишком нежности и привязанности. Она слишком часто повторяла ей в письмах, что почитает ее светлым и чистым ангелом, небесный вид которого удержит ее от всякой дурной мысли. Полина привыкла считать себя перед Лоренцией таким высшим существом, и теперь оскорбилась ее материнским советом; так огорчилась и рассердилась, что не могла заснуть. На следующее утро она победила свой несправедливый гнев и дружески поблагодарила ее за ее нежное беспокойство, но не решилась высказать ей своих чувств к Монжене.

Раз пробудившись, беспокойство Лоренции уже не угасало. Она поговорила с матерью, упрекнула ее, что та не сказала ей тотчас всего, что заметила, и, уважая скрытность Полины, которую приписывала ее стыдливости, принялась наблюдать за поступками Монжене. Скоро она убедилась, что г-жа С** не ошиблась, и за три дня успела разрешить свое сомнение. Она застала Полину и Монжене наедине, притворилась, будто не замечает смущения Полины, и вечером позвала к себе в кабинет г-на Монжене и сказала ему:

— Я считала вас другом, а вы изменили моей дружбе. Вы любите Полину, и мне ничего не говорите. Вы волочитесь за ней, не спросив у меня согласия.

Она говорила со смущением, потому что в душе обвиняла Монжене, а его скрытность возбуждала в ней некоторые опасения за Полину. Монжене старался приписать упреки ее личным чувствованиям. Он притворился равнодушным и решил защищаться до тех пор, пока Лоренция не выскажет всей досады, которую он надеялся видеть в ней. Он отрекался от любви к Полине, но с добровольной неловкостью, желая более и более взволновать Лоренцию.

Его неоткровенность беспокоила Лоренцию, но она заботилась только о подруге, не думая вмешивать себя в эту интригу.

Хоть Монжене и был светский человек, однако же, он глупо ошибся, думая, что уже пробудил в Лоренции гнев и ревность, и признался ей, что притворяется в любви к Полине, что таким отчаянным усилием, может быть, бесполезным для рассеяния глубокой печали, хочет излечить себя от несчастной страсти… Гневный взор Лоренции остановил его в ту минуту, как он губил себя и спасал Полину. Он понял, что время еще не настало, и отложил последний удар до другого удобного случая. Гонимый строгими расспросами Лоренции, он извивался, как умел, выдумал целый роман, уверял, что не думает, что Полина любит его, и ушел, не обещав любить ее, не согласившись разочаровать ее, не успокоив Лоренцию и не дав ей, однако же, права обвинять его.

Если Монжене поступил так нехитро, то умел ловко все поправить. Он принадлежал к тем запутанным и пустым умам, которые медленно и систематически идут к жалкому фиаско. В продолжение нескольких недель умел он держать Лоренцию в полной неизвестности. Она не подозревала в нем пустого человека, и ни решалась считать подлецом. Она видела любовь и страдания Полины и так желала ее счастья, что не могла избавить ее от опасности удалением Монжене.

— Нет, он не мне делал бесчестный намек, — говорила она матери, — когда говорил, что его удерживает несчастная любовь. Я было подумала об этом, но это невозможно! Я считаю его честным человеком. Он всегда был со мной почтительно-учтив и деликатен. Он не мог вдруг решиться оскорблять мою подругу и смеяться надо мной. Он не думает, что я так глупа и что меня можно так обмануть.

— Он на все способен, — сказала г-жа С**. — Спроси у Лавалле, откройся ему: он человек верный, проницательный и преданный тебе.

— Знаю, — отвечала Лоренция, — но не могу располагать тайной, которой Полина мне не доверяет: нельзя изменить тайне, когда я узнала ее невольно. Полина оскорбится и, из гордости своей, во всю жизнь не простит меня. Притом же, Лавалле предубежден против Монжене, не терпит его и не может судить о нем беспристрастно. Если ошибемся, то как поможем Полине? Если Монжене ее любит (а это может быть — она хороша, молода, умна), то мы уничтожим ее будущность, разлучим ее с человеком, который может жениться на ней и дать ей место в свете, какого она, конечно, желает. Вам известно, что она страдает, зная, что живет у нас. Ее жизнь ей в тягость, она хочет независимости, и только богатством может ее достигнуть…

— А если он не женится? — прервала г-жа С**. — Я полагаю, что он вовсе не думает о женитьбе.

— А я, — отвечала Лоренция, — не могу думать, что он так глуп или так бесчестен, чтобы вообразить, что может иначе обладать Полиной.

— Если так, — сказала мать, — попробуй их разлучить, откажи ему от дома. Он будет принужден объясниться. Если он любит, то сумеет победить препятствия и доказать любовь честными предложениями.

— Может быть, он сказал правду, — возразила Лоренция, — когда обвинил себя в любви, которая мешает ему решиться. Не то ли случается ежедневно? Иногда мужчина в продолжение нескольких лет колеблется между двумя женщинами: одна удерживает его при себе кокетством, другая привлекает скромностью и добротой. Настает минута, когда дурная страсть уступает хорошей, ум видит недостатки неблагодарной повелительницы и достоинства великодушной подруги. Если мы станем понуждать нерешительного Монжене, если приступим к нему с ножом к горлу, он с досады может бросить Полину, которая умрет с печали, и возвратится к ногам коварной, которая измучит или иссушит его сердце. Если же мы поведем дело терпеливо и осторожно, Монжене, ежедневно видя Полину, сравнивая ее с другой, узнает, что она одна достойна его любви и наконец открыто отдаст ей предпочтение. Бояться ли такого испытания? Полина уже любит его, но не может погубить себя. Он не посмеет, она не падет!

Такие доводы убедили г-жу С**. Она принудила только Лоренцию согласиться, что надо мешать свиданиям, которые становились слишком легки и часты между Полиной и Монжене. Лоренция решилась возить ее с собой в театр. Думали, что Монжене, лишившись случаев говорить с ней, полюбит сильнее, а часто видя ее, останется в прежнем упоении.

Но трудно было уговорить Полину выехать из дома. Она ни слова не отвечала, и Лоренция принуждена была играть с ней в детскую игру, убеждая ее доводами, в которые она не могла верить. Лоренция сказала ей, что ее здоровье расстроено домашними хлопотами, что ей нужно движение, развлечение. Даже упросила доктора предписать ей жизнь не сидячую. Все было пересилено бесчувственным упорством, которое составляет силу холодных характеров. Наконец, Лоренция догадалась попросить подругу, чтобы она помогала ей в театре одеваться и переменять костюмы. Полине сказали, что служанка неповоротлива, г-жа С** нездорова и устала от хлопотливой жизни, а сама Лоренция утомилась. Одни только нежные попечения подруги могли уменьшить ежедневную заботу артистки. Полина, стеснённая со всех сторон, по прежней дружбе и преданности покорилась, но с тайным неудовольствием. Видеть вблизи и ежедневно торжество Лоренции было для нее страдание, к которому она не могла приучиться; а теперь это страдание увеличивалось еще более.

Полина начинала предчувствовать свое несчастье. Когда Монжене вообразил, что может иметь успех у актрисы, то иногда невольно выказывал свое презрение к провинциалке. Полина не хотела ничего видеть, не верила очевидности, но, против ее воли, печаль и ревность вторглись в ее душу.


VI

Монжене заметил, что Лоренция принимает меры к его удалению от Полины; также заметил, что Полина впадает в мрачную грусть. Он обратился к ней с расспросами, но ничего не узнал, потому что она была с ним осторожна, и они виделись только украдкой. Он видел только, что Лоренция, в искренней своей дружбе, присваивала себе власть над подругой, а Полина покорялась ей с досадой, едва удерживаемой. Он вообразил, что Лоренция мстит ей из ревности; он не мог думать, что предпочтение, оказываемое им другой, не изменит равнодушия Лоренции.

Он продолжал разыгрывать ту же фантастическую роль, с намерением несообразную, которая должна была оставить их обеих в неизвестности. Он нарочно не показывался им по целым неделям, потом вдруг появлялся часто, принимал вид беспокойный, показывал себя равнодушным, когда предполагали, что он раздосадован. Его нерешимость надоела Лоренции, а Полину приводила в отчаяние. Характер ее с каждым днем изменялся в дурную сторону. Она спрашивала себя: почему Монжене, показавший сначала столько усердия, теперь так мало старается победить препятствия? Она втайне злилась на Лоренцию за такое разочарование и не хотела понять, что ей оказали услугу, открыв ей глаза. Когда она спрашивала Монжене с притворным спокойствием о его частых отлучках, он отвечал ей наедине, что у него есть хлопоты, нужные дела, а в присутствии Лоренции он извинялся просто желанием уединиться или развлечься. Раз Полина, при г-же С**, присутствие которой казалось ей наказанием, сказала ему, что он должен быть влюблен в кого-нибудь в большом свете, ибо так редко показывается в обществе артистов. Монжене отвечал довольно грубо:

— Если бы и так, то какое вам дело до шалостей молодого человека?

В ту же минуту Лоренция вошла в гостиную и, взглянув на Полину, увидела на ее лице печальную и принужденную улыбку. Смерть была в душе ее. Лоренция подошла к ней и ласково положила руку ей на плечо. Полина, возвращенная к нежности страданием, в котором не могла обвинить свою соперницу, по крайней мере, в ту минуту, повернула голову и поцеловала руку Лоренции. Она, казалось, просила у нее прощения, что в душе ненавидела и оклеветала ее. Лоренция поняла ее движение вполовину и прижала свою руку сильнее к плечу бедной девушки в знак глубокой любви. Тогда Полина, удерживая слезы и с новыми усилиями, сказала ей с принужденной улыбкой:

— Я начинала бранить вашего друга за то, что он редко нас навещает.

Лоренция обратила на Монжене испытующий взор. Он принял ее строгость за женскую досаду и, подойдя к ней, сказал с выражением, от которого Полина затрепетала:

— И вы на меня жалуетесь, Лоренция?

— Да, жалуюсь, — отвечала Лоренция еще строже.

— Ну, так я утешаюсь, что выстрадал, находясь далеко от вас, — продолжал Монжене, целуя ей руку.

Лоренция чувствовала, что Полина задрожала.

— Вы страдали? — прервала г-жа С**, желавшая проникнуть в душу Монжене. — Минуту назад вы совсем не то нам говорили. Вы рассказывали о шалостях, которые утешали вас во время отсутствия.

— Я подделывался под ваши шутки, — отвечал Монжене, — но Лоренция не ошиблась бы в смысле моих слов. Она знает, что для человека, которому она оказывает уважение, нет уже шалостей и сердечных игрушек.

В это время его глаза горели необыкновенным огнем, и выражали не одно спокойное чувство дружбы. Полина следила за ее движениями, подметила его взор, и была поражена в самое сердце. Она побледнела и оттолкнула руку Лоренции грубо и горделиво. Лоренция изумилась, взором просила объяснения у матери, а та отвечала ей знаками. Через минуту они обе вышли и, взявшись под руку, пошли прогуливаться по саду. Наконец, Лоренция начала догадываться о гнусной тайне подлого любовника Полины.

— То, что я угадываю, ужасает меня, — сказала она с волнением своей матери. — В ужасе, я еще не верю…

— А уже я давно убеждена, — отвечала г-жа С**, — что он разыгрывает комедию, достойную презрения. Но его замыслы подымаются до тебя, а Полина принесена в жертву его честолюбивым намерениям.

— Так я все открою Полине, — сказала Лоренция, — но для этого я должна быть вполне убеждена. Я позволю ему идти вперед и выведу его на чистую воду, когда он сам попадет в западню. Он хочет вести со мной театральную интригу, очень простую и очень известную, так я буду отражать его теми же средствами, и увидим, кто из нас лучше сыграет комедию. Я никогда не думала, что он станет соперничать со мной, когда это не его ремесло.

— Поберегись, — сказала ей г-жа С**, — ты наживешь смертельного врага, и что еще хуже, литературного.

— И без того всегда есть враги между журналистами, — отвечала Лоренция. — Одним больше или меньше, все равно. Я должна спасти Полину, а чтобы она не вообразила измены с моей стороны, я сейчас расскажу ей все мои намерения…

— И потому они не удадутся, — прервала г-жа С**. — Полина связана с ним больше, чем ты думаешь. Она страдает, любит без ума. Она не хочет, чтобы ее разочаровывали. Она возненавидит тебя, если ты ее разочаруешь.

— Если так, пусть ненавидит, — сказала Лоренция, заплакав. — Скорее снесу горе, чем увижу ее жертвой коварства.

— В таком случае ожидай всего. Но если хочешь успеть, не говори ей ничего. Она все расскажет Монжене, и тебе нельзя будет поймать его.

Лоренция послушалась советов матери. До возвращения их в залу Полина и Монжене успели сказать между собой несколько слов, успокоивших бедную девушку. Полина была радостна и поцеловала подругу с таким видом, в котором проглядывали ненависть и насмешка триумфа. Лоренция скрыла свою жгучую грусть и вполне разгадала игру Монжене.

Не желая дать этому презренному человеку надежду, она стала подражать его обращению и прикрыла себя сеткой таинственных странностей. Она изображала то беспокойную меланхолию непризнанной любви, то насильственную веселость отважной решимости, потом впадала опять в глубокую тоску. Она не могла обратить на Монжене просительный взор и выбирала то время, когда Монжене наблюдал за ней, а Полина отворачивалась, и следила за ней глазами с нетерпением притворной ревности. Она так удачно изобразила лицо женщины отчаянной, но гордой, желающей скорее умереть, чем снести унизительный отказ, что Монжене с радостью забыл свою роль и занялся только разгадыванием ее роли. Его тщеславие объясняло ее согласно с его желаниями, но он не смел еще рисковать объяснением, потому что Лоренция не подала к тому явного повода. Хоть она и была превосходная артистка, однако же, не могла хорошо представлять лицо неправдоподобное, и однажды сказала своему другу Лавалле, которому ее мать против ее воли вверила секрет:

— Я очень стараюсь, а все-таки дурна в этой роли. Когда играю в дурной комедии, помогу хорошенько войти в положение лица. Ты помнишь, как мы, играя с Мелидором, который прехладнокровно рассказывал самые страстные вещи, всегда старались отворачиваться от него, чтобы не захохотать. И с Монжене точно так же: когда ты тут, и мои взгляд встречается с твоим — я готова расхохотаться; для печального вида я должна подумать о несчастье Полины, и это приводит меня в театральное положение, но тяжко, потому что сердце мое раздирается. Я не знала, что труднее играть комедию в свете, нежели на сцене.

— Я помогу тебе, — сказал Лавалле. — Ты одна не сорвешь с него маски. Предоставь мне атаковать его и взять приступом без вреда для тебя.

Однажды Лоренция играла Гермиону в Андромахе. Давно уже публика ждала ее в этой пьесе. Может быть, она изучила роль превосходно, или многочисленная и блестящая публика придала ей новые силы, или она имела нужду излить в это превосходное творение все силу и искусство, которые неприятно тратила с Монжене в последние две недели, только она превзошла себя и имела такой успех, какого еще никогда не имела.

Монжене искал Лоренцию не за гений, а за ее репутацию. Когда Лоренция уставала, и публика казалась к ней холодной, он засыпал спокойнее при мысли, что может не успеть в своем предприятии. Но когда ее вызывали и бросали ей венки, он не спал и проводил ночи в обдумывании планов соблазна.

В тот вечер он был в театре, в ложе близ сцены с Полиной, г-жой С** и Лавалле. Он был так взволнован восторженными рукоплесканиями, раздававшимися перед прекрасной Гермионой, что вовсе не замечал присутствия Полины. Два или три раза он задевал ее локтями (ложи там очень узки), когда принимался с жаром хлопать. Он желал, чтобы Лоренция его заметила, услышала его хлопанье в шуме целой залы, а когда Полина жаловалась, что его хлопанье мешает ей слышать последние слова каждой реплики, он грубо сказал:

— Зачем вам слышать? Ведь вы этого понимать не можете.

В некоторые минуты, несмотря на свои дипломатические привычки, Монжене не мог скрыть своего грубого презрения к несчастной девушке. Он не любил ее, хотя она была хороша и достойна любви, и досадовал на доверчивую самоуверенность провинциалки, которая воображала, что затмевает перед ним великую актрису. Он также устал, утомился своей ролью. Как бы зол ни был человек, он не может делать зла с наслаждением. Если не раскаяние, то стыд часто отнимает все средства у злобы.

Полина чувствовала, что слабеет, и молчала, но через минуту сказала, что не может сносить жара, встала и вышла. Добрая г-жа С**, душевно о ней жалевшая, повела ее в уборную Лоренции, где Полина упала на софу без чувств. Пока г-жа С** и служанка распускали ей корсет и старались привести ее в чувство, Монжене, не думая о зле, которое ей сделал, продолжал восхищаться и аплодировать актрисе.

По окончании акта Лавалле завладел г-н Монжене и, изобразив самое искреннее лицо, сказал ему:

— Никогда еще Лоренция не была так изумительна, как сегодня! Ее голос и взор отличались блеском, какого я не видывал. Это меня беспокоит.

— Почему же? — спросил Лавалле. — Разве вы боитесь, что это происходит от лихорадки?

— Разумеется, это лихорадочная сила, — отвечал Лавалле. — Я знаю дело. Знаю, что женщина нежная и страждущая, как Лоренция, не достигает таких эффектов без вредного возбуждения. Бьюсь об заклад, что Лоренция лежит без чувств весь антракт. Так всегда бывает с женщинами, у которых вся сила происходит от страсти.

— Пойдем к ней! — сказал Монжене, подымаясь.

— О нет! — прервал Лавалле, сажая его на место с торжественностью, над которою сам внутренне смеялся. — Этим мы не успокоим ее чувств.

— Что вы хотите сказать? — вскричал Монжене.

— Ровно ничего, — отвечал актер с видом человека, изменившего самому себе.

Такая комедия продолжалась во все время антракта. Монжене был недоверчив, но не был проницателен. В нем было слишком много самоуверенности, и он не мог заметить, что над ним смеются. Притом же он вступил в неравную борьбу, и Лавалле говорил себе: «Ага! Ты вздумал тягаться с актером, который в продолжение пятидесяти лет заставлял публику смеяться и плакать, не вынимая даже руки из карманов! Увидишь!..»

К концу спектакля Монжене потерял голову. Лавалле ни разу не сказал ему, что он любим, но тысячу раз намекнул, что его обожают. Едва Монжене открыто поверил, как Лавалле начал его разуверять с такой искусной неловкостью, что, обманутый более и более, он убеждался в своей мысли.

Во время пятого акта Лавалле пошел к г-же С**.

— Отвезите Полину домой, — сказал он. — Возьмите с собой служанку, и пришлите ее сюда не ранее, как через четверть часа после окончания спектакля. Надо устроить свидание Монжене с Лоренцией наедине в ее уборной. Время пришло; теперь он наш. Я спрячусь за трюмо и не оставлю вашу дочь ни на минуту. Поезжайте, и положитесь во всем на меня.

Все пошло, как Лавалле задумал, а случай еще более помог ему. Лоренция возвратилась в уборную, опираясь на руку Монжене, и, никого не видя (Лавалле спрятался за костюмы, прикрытые занавеской, и за зеркало), спросила, где ее мать и подруга. Капельдинер[9], проходивший по коридору, отвечал на ее вопрос, что принуждены были увезти девицу Д**, с которой сделались конвульсии (и это, по несчастью, была сущая правда). Лоренция вовсе не знала о сцене, приготовленной ее другом Лавалле, но забыла бы ее, узнав такую печальную новость. Сердце ее сжалось, и при мысли о страданиях подруги, соединенной с усталостью и душевным волнением, она бросилась в кресла и зарыдала.

Дерзкий Монжене, почитая себя обладателем и мучителен обеих приятельниц, потерял свое благоразумие и решился на объяснение самое беспорядочное и хладнокровно-страстное. Он клялся, что любил только Лоренцию, что только она может удержать его от самоубийства или от поступка худшего — от самоубийства нравственного, от женитьбы с досады. Он всячески старался излечиться от страсти, по его мнению, несчастной: он бросился в свет, в искусства, в критику, в уединение, но ничто не помогало. Полина прекрасна и могла бы ему понравиться, но он чувствовал к ней только холодное уважение, потому что всегда видел возле нее Лоренцию. Он знает, что им пренебрегают, и от отчаяния, не желая больше обманывать Полину и быть причиной ее бедствий, решается навсегда удалиться!.. Объявив о своей покорной решимости, он осмелился схватить руку Лоренции, но она вырвала ее с ужасом. Сначала она так рассердилась, что хотела остановить его, но Лавалле, желавший прямых доказательств, пробрался к двери, которую нарочно прикрыли занавеской, начал стучать, кашлять и вдруг вошел. Одним взглядом он укротил справедливое негодование актрисы, и пока Монжене проклинал его, он увлек за собой любовника, не дав ему узнать о последствиях объяснения. Служанка приехала и принялась одевать свою госпожу.

Лавалле прокрался к Лоренции и все рассказал ей в двух словах. Он убедил ее сказаться больной и не принимать Монжене на следующее утро. Потом воротился к влюбленному и поехал к нему в дом, где остался почти до утра; распалял ему голову и забавлялся, с комической важностью, всеми романами, которые ему рассказывал. Лавалле вышел, убедив его написать Лоренции, а в полдень он снова явился к Монжене и хотел прочесть письмо, писанное и тысячу раз переделанное во время упоительной бессонницы. Актер притворился, что находит его слишком робким, недостаточно ясным.

— Не забывайте, — сказал он, — что Лоренция долго еще будет в вас сомневаться. Ваша страстишка к Полине вселила в ней беспокойство, которое вы не скоро истребите. Вы знаете женскую гордость; надо пожертвовать провинциалкой и ясно показать, как мало вы ей занимаетесь. Можно устроить все это, не изменив правилам учтивости. Скажите, что Полина, может быть, ангел, но что Лоренция выше всех ангелов; скажите все, что вы так хорошо пишете в ваших повестях и статьях. Не теряйте времени. Бог знает, что может случиться с этими двумя женщинами! Лоренция — женщина романическая; в ней все высокие мысли трагической царицы. Великодушие и опасение могут заставить ее принести себя в жертву сопернице… Объяснитесь вполне, и если она вас любит, как я думаю, как я уверен, хоть мне об этом ничего не говорили, то уверяю вас, что радость победы заглушит угрызения совести.

Монжене не решался, писал, рвал письма, снова писал… Наконец Лавалле понес письмо Лоренции.


VII

В течение целой недели Монжене не мог видеть Лоренции и не смел спросить у Лавалле о причине такого отказа и молчания: так страшился он мысли, что над ним пошутили, так боялся он убедиться в справедливости своей догадки!

Между тем, Полина и Лоренция жили под домашними бурями. Лоренция старалась привести подругу к откровению, но без успеха. Чем больше искала она случая отвратить Полину от Монжене, тем больше Полина страдала, не прибегая к благодетельному средству, которое могло спасти ее.

Полина оскорблялась, видя, что у нее хотят выведать тайну души. Она знала о хитростях Лоренции против Монжене и объясняла их так же, как он. Она чрезвычайно сердилась на подругу за то, что та старалась и успела отнять у нее любовь человека, которого она до сих пор не считала обманщиком. Поведение Лоренции она приписывала гнусному желанию видеть всех мужчин у своих ног. «Лоренции нужно было, — думала она, — привлечь самого равнодушного, когда она увидала, что он меня любит. Я стала для нее ненавистной и презренной с той минуты, когда меня заметил один мужчина в ее присутствии. Вот источник ее нескромного любопытства и шпионства: она хотела узнать, что происходит между ним и мной. Она старалась, чтобы он не мог меня видеть. Она расстроила слабого человека, очарованного ее славой, которому надоела моя печаль».

Полина не хотела обвинять Монжене в другом преступлении, кроме невольного увлечения. По гордости, она не могла предаваться невознагражденной любви, и страдала только от стыда, что покинута; но такая печаль сильнее всех других! В Полине не было нежной души, и гнев терзал ее больше сожаления. Ее благородные чувства заставляли ее действовать и мыслить благородно даже среди заблуждений, в которые она была погружена оскорбленной гордостью. Она считала Лоренцию достойной презрения, и в этой мысли, которая сама по себе уже была жалкой неблагодарностью, не было ни чувства, ни воли неблагодарности. Она утешалась, вознося себя выше своей соперницы и предоставляя ей поле битвы без унижения и без злобы. «Пусть утешается, — думала она, — пусть торжествует. Я согласна. Решаюсь служить трофеем. Когда-нибудь она принуждена будет отдать мне справедливость, удивляться моему великодушию, оценить мою непоколебимую преданность, краснеть своего коварства. И Монжене откроет глаза, узнает, какой женщиной пожертвовал ради блестящего имени. Он раскается, но поздно: моя добродетель отмстит за меня!»

Есть души возвышенные, но не добрые. Не нужно смешивать тех, кто творит зло с сознанием, и тех, кто творит зло поневоле, не думая удаляться от справедливости. Последние несчастнее первых; они ищут идеал, не существующий на земле, и не имеют в себе нежности и любви, которые заставляют сносить человеческое несовершенство. Можно сказать про подобных людей, что они снисходительны и добры только тогда, когда спят.

В Полине был здравый рассудок и истинная любовь к справедливости, но между теорией и практикой возвышалась стена: ее неизмеримое самолюбие, ничем неудержанное и развитое всеми обстоятельствами. Ее красота, ум, прекрасное поведение с матерью, чистота ее нрава и мыслей казались ей трудно добытыми драгоценностями, и надо было непрерывно напоминать ей о них, чтобы она не завидовала другим. Она тоже хотела играть роль, и чем более притворялась, что желает попасть в число обыкновенных женщин, тем более восставала против мысли, что ее могут причислить к ним. Если бы она могла рассмотреть себя с проницательностью, какую дает глубокая мудрость или великодушная простота сердца, то узнала бы, что ее домашние добродетели не всегда были без пятна, что ее прошлое снисхождение к Лоренции не всегда было такое полное, такое дружеское, как она воображала. Она непременно открыла бы личную потребность жить не так, как она жила прежде, развиваться, выказывать себя. Такая потребность священна и принадлежит к святым правам человека, но не следует превращать ее в добродетель и обманывать себя, желая придать себе больше величия в собственных глазах. От этой мысли до желания обмануть других — один только шаг, и Полина сделала его. Ей невозможно было возвратиться назад и согласиться на удовольствие быть простой смертной, когда она позволила боготворить себя.

Не желая порадовать Лоренцию своим унижением, она притворилась равнодушной и твердо перенесла горе. Ее спокойствие не обмануло Лоренцию, которая испугалась и страдала, видя, что она сохнет. Лоренция не хотела нанести ей последний удар, рассказав о постыдной измене Монжене; она решилась сносить немое нарекание, что соблазнила и отняла Монжене у Полины. Она не хотела принять письмо. Лавалле рассказал ей содержание, а она попросила его сохранить запечатанное письмо, если оно будет нужно для Полины. Как она желала, чтобы это письмо было писано к другой женщине! Она знала, что Полина ненавидит больше причину, нежели творца своих несчастий.

Однажды Лавалле, выходя от Лоренции, встретился с Монжене, которому отказали в десятый раз. Он был вне себя и, все позабыв, осыпал старого актера упреками и угрозами. Актер сначала только пожимал плечами. Но когда Монжене начал обвинять даже Лоренцию и, жалуясь на обман, стал говорить о мщении, добрый и правдивый Лавалле не мог удержать гнева и сказал ему:

— Теперь только жалею, что я стар. Седые волосы запрещают мне драться на дуэли, и вы подумаете, что я пользуюсь этой привилегией против вас. Признаюсь, если б я был двадцатью годами моложе, я бы дал вам пощечину.

— И угроза уже есть подлость, — прервал Монжене, побледнев, — и я вам отвечаю тем же. Если б я был двадцатью годами старее, то первый дал бы вам пощечину.

— Так берегитесь! — вскричал Лавалле. — Я могу, отбросив стыд и совесть, нанести вам публично оскорбление, если вы решитесь огорчить женщину, честь которой мне дороже моей собственной.

Возвратившись домой и успокоившись, Монжене понял, что всякая публичная месть обратится ему же во вред, и выдумал самую гнуснейшую: возобновить интригу с Полиной и разорвать ее дружбу с Лоренцией. Ему не хотелось снести двух поражений разом. Он думал, что после первой бури обе подруги вместе станут над ним смеяться или презирать его. Он решился погубить одну, чтобы этим испугать и огорчить другую.

С такой целью написал он Полине о своей вечной любви и о гнусных сетях, расставленных Лоренцией и Лавалле. Он требовал позволения объясниться, обещая не являться более на глаза Полине, если она не признает его невинным при свидании, которое должно быть тайным, ибо Лоренция хочет разлучить их. Полина назначила свидание; ее гордость и любовь равно нуждались в утешении.

Лавалле, следивший за всеми происшествиями в доме Лоренции, узнал про письмо Монжене. Он решил не останавливать письма, но не бросил Полину и с этой минуты следил за ней. Он пошел за ней, когда она вышла из дома еще в первый раз, одна и вечером, и так дрожала, что при каждом шаге готова была упасть без чувств. На углу улицы он остановил ее и предложил ей руку. Полина думала, что ее хочет оскорбить незнакомый человек, закричала и хотела бежать.

— Не бойся, бедняжка, — сказал ей Лавалле с отцовской нежностью, — но вот чему ты подвергаешься, когда выходишь одна вечером! Ты хочешь сделать глупость, — продолжал он, взяв ее под руку, — так делай же ее прилично. Знаю, куда ты идешь. Я сам поведу тебя, буду за тобой смотреть. Я ничего не услышу; вы поговорите, а я буду стоять далеко и потом провожу тебя домой. Только помни: если Монжене узнает, что я тут, или ты вздумаешь уйти с моих глаз, то я попотчую его палкой!

Полина не отпиралась. Она была поражена уверенностью Лавалле. Не зная, как понять его поведение, решившись сносить все унижения, кроме измены любовника, она позволила вести себя до парка Монсо, где Монжене ждал ее. Актер спрятался за дерево и следил за ними, когда Полина, повинуясь его приказаниям, прогуливалась с Монжене вблизи и решительно не объясняла, почему не хочет идти дальше. Он приписал ее упрямство провинциальной стыдливости, очень смешной по его мнению. Он притворился печальным, и дрожащим голосом произносил речи, полные чувства и уважения. Скоро он понял, что Полина ничего не знает ни о несчастном объяснении, ни о роковом письме, и ему легко было уничтожить все замыслы Лоренции. Он притворился, что терзается полным раскаянием и принял неизменное решение, выдумал новый роман, признался в прошлой страсти к Лоренции, о которой прежде не смел говорить Полине и которая просыпалась в нем против воли, даже в то время, когда он стоял на коленях перед Полиной, милой, чистой, скромной Полиной, которая так несравненно выше горделивой актрисы. Он увлекся ее обольщением, неотразимым кокетством и недавно был еще так глуп, так мало заботился о своем достоинстве и о своем счастье, что написал Лоренции письмо, которое теперь проклинал, но считал нужным передать Полине его содержание. Он пересказал письмо слово в слово, повторял самые виновные, самые непростительные фразы, не надеясь, как он говорил, на прощение, покоряясь ее гневу и забвению, но не желая заслужить ее презрения.

— Лоренция никогда не покажет вам это письмо, — говорил он. — Она так старалась завлечь меня, что не захочет дать вам доказательства своего кокетства; с этой стороны мне нечего опасаться. Но я не хотел потерять вас, не сказав вам, что покоряюсь приговору без ропота, с раскаянием и отчаянием. Знайте, что я от всего отказываюсь, и прошу вас доставить новое письмо Лоренции. Вы увидите, как я ценю ее, как презираю эту гордую и холодную женщину, которая меня никогда не любила, а вечно желала быть обожаемой. Она отравила мою жизнь, не только обманув мои надежды, ею же созданные, но и помешав мне любить вас, как я мог, как должен был и как могу теперь, если вы простите мне измену, преступление и глупость мою. Разделяясь между двумя страстями, между бурной, роковой и жгучей, и другой, чистой, небесной и живительной, я изменил второй, которая могла возвысить мою душу, ради первой, которая меня погубила. Я глупец, а не преступник. Смотрите на меня, как на человека, истомленного и побежденного долгими страданиями любви, достойной сожаления. Но знайте, что я не переживу угрызений совести, только прощение могло бы спасти меня. Не смею молить о нем, зная, что его не стою. Я спокоен, потому что уверен, что не буду страдать долго. Не беспокоитесь, покажите мне сострадание: скоро узнаете, что я отдал вам справедливость. Вы оскорблены, вам нужен мститель. Виновен я, я же буду и мстителем.

В продолжение двух часов Монжене занимал Полину такими речами. Она плакала, простила его, поклялась все забыть, упросила его не стреляться, запретила ему уезжать и обещала с ним видаться, если бы даже принуждена была поссориться с Лоренцией. Монжене не надеялся на многое и не просил большего.

Лавалле привел ее домой. Она не сказала ему ни слова за всю дорогу. Ее спокойствие не удивило его; он знал, что Монжене успокоил ее сладкими речами и бесстыдной ложью. Старый актер вообразил, что она потеряна, если он не употребит сильных средств: уходя, в дверях, он всунул в карман нераспечатанное письмо Монжене к Лоренции.

Вечером, ложась спать, Лоренция очень удивилась, увидев, что Полина вошла в ее комнату тихо и ласково, — Полина, всю неделю говорившая с ней сухо и насмешливо. Она отдала Лоренции письмо, сказав, что оно прислано от Лавалле. Узнав почерк и печать Монжене, Лоренция подумала, что Лавалле имел свои причины дать Полине такое поручение, и что пришло время дать больной сильное лекарство. Дрожащей рукой распечатала она письмо, пробежала его глазами, не решаясь показать его подруге: так боялась она рокового удара! Но каково было ее удивление, когда она прочла следующее:


Лоренция, я вас обманул. Я люблю не вас, а Полину. Не обвиняйте меня, я сам обманул себя. Я сказал все, что думал в ту минуту, но теперь навсегда отказываюсь от моих слов. Я обожаю вашу подругу и желал бы посвятить ей свою жизнь, если б она могла забыть мои странности и заблуждения.

Вы хотели обмануть, обольстить, уверить меня, что можете, что хотите подарить мне счастье, но вам не удалось, ибо вы не любите, а мне нужна любовь истинная, глубокая, прочная. Простите мне мою слабость, как я прощаю вам вашу прихоть. Вы великодушны, но вы женщина; я откровенен, но я мужчина; не совершив важной ошибки, то есть, не обманувшись взаимно, мы одумались и остановились, не так ли?

Я готов броситься на колени перед вашей подругой и посвятить ей всю жизнь, а вы позволите мне видеться с ней, если она сама не откажет мне.

Если будете вести себя без притворства и благородно, то найдете во мне преданного и верного друга.


Лоренция смутилась, не могла понять такого бесстыдства. Она положила письмо в стол, не показав своего изумления, но Полина думала, что видит ее сердце, и гнушалась дурными ее намерениями, о которых догадывалась. «Было оскорбительное для меня письмо, — думала она, уходя в свою комнату, — и мне его отдали. Вот другое, которое, по их мнению, может меня утешить, и мне его не показывают…» Она заснула, с презрением к подруге и в душевной радости от того, что чувствовала себя выше Лоренции. Она не пожалела даже о разрыве дружбы. Бедняжка думала торжествовать в ту самую минуту, когда злобно содействовала своему собственному несчастью.

На следующий день Лоренция долго разбирала письмо вместе с Лавалле. По случаю или привычке, Монжене сложил и запечатал второе письмо точно так же, как первое, писанное при Лавалле. У Полины спросили, не было ли у нее еще другого подобного письма, но она, торжествуя над их смущением, притворилась удивленной, уверяла, что не понимает, к чему такой вопрос, и что не знает, от кого письмо, как и для чего попало в ее руки. Другое письмо было уже передано Монжене. В безумной радости, желая дать ему верное и романическое доказательство своего доверия и прощения, Полина отослала письмо, не распечатав его.

Лоренция хотела еще верить честности намерений Монжене, а Лавалле не мог так ошибаться. Он рассказал ей о свидании, на которое провожал Полину, и бранил сам себя. Он думал, что после свидания, после бесстыдной лжи Монжене письмо произведет на Полину чрезвычайное действие. Он никак не понимал, что Полина так чудно помогает обманщику торжествовать над препятствиями. Лоренция не хотела верить, что Полина вмешивается в интриги и принимает в них участие, столь для нее вредное.

Что могла сделать Лоренция? Попробовать последнее средство. Полина, потеряв терпение и веря только словам Монжене, уязвила ее сердце горечью упреков и гордым своим презрением. Лоренция должна была сказать ей несколько строгих слов, которые еще больше ее рассердили. Полина объявила, что свободна, может располагать собой и не хочет повиноваться произвольным прихотям той, которая так жестоко ее обманула. Лоренция отвечала ей, что не может содействовать ее несчастью и дозволять в доме своем, в своем семействе исполнение предприятий подлого соблазнителя.

— Я отвечаю за тебя перед Богом и людьми, — сказала она. — Ты хочешь броситься в пропасть, но не я столкну тебя!

— И ваша преданность, — отвечала Полина, — зашла так далеко, что вы сами хотели броситься вместо меня.

Оскорбившись такой несправедливостью и неблагодарностью, Лоренция встала, бросила на Полину строгий взгляд и, боясь, что не удержит гнева, указала ей на дверь с таким выражением лица, что Полина остолбенела. Никогда еще актриса не была столь прекрасной, даже тогда, когда произносила в Баязете[10] известное, повелительное «Sortez![11]»

Оставшись одна, Лоренция ходила по комнате, как львица в клетке, разбивала свои этрусские вазы и статуэтки, рвала на себе платье и свои черные волосы. Ее величие, искренность, нежность души не признаны и унижены той, кого она так любила, за кого отдала бы жизнь! Есть гнев святой; земля заколебалась бы, если б чувствовала, что происходит в оскорбленной великой душе!

Меньшая сестра пошла к Лоренции, воображая, что она разучивает роль, и посмотрела на нее безмолвно, не двигаясь с места. Потом, испугавшись ее бледности и ужасного выражения лица, вышла и сказала г-же С**:

— Маменька, поди к Лоренции. Она так работает, что будет больна. Она меня испугала.

Г-жа С** побежала к дочери. Лоренция бросилась в ее объятия и зарыдала. Через час, успокоившись, она просила мать привести Полину и хотела просить у нее прощения за свою вспыльчивость, чтобы иметь вместе с тем случай простить и ее.

Полину искали везде: по комнатам, в саду, на улице… Пришли, с ужасом, в ее горницу. Лоренция все рассматривала, искала следы побега, страшилась найти следы самоубийства. Она была вне себя, когда пришел Лавалле и сказал, что встретил Полину в фиакре, по дороге к бульварам. С нетерпением ждали ее возвращения, но она не приехала к обеду. За обедом никто ничего не ел, все семейство было огорчено. Не смели оскорбить Полину мыслью, что она бежала. Лавалле хотел уже идти к Монжене, спрашивать о ней, решаясь на бурную сцену, как вдруг Лоренция получила следующее письмо:


Вы меня выгнали, и я благодарю вас; давно уже ваш дом мне противен. С первого дня я чувствовала, что буду в нем несчастна. В нем происходило столько неприятностей и бурь, что спокойная и честная душа не могла в нем не поблекнуть или не пасть.

Вы довольно меня унизили! Превратили в служанку, в игрушку и в жертву свою! Никогда не забуду, как в театральной уборной вы вырвали из моих рук диадему, сердясь, что я не скоро вас одеваю, и сказали мне: «Я увенчаюсь без тебя и против твоего желания!» Вы в самом деле увенчались! Мои слезы, мое унижение, мой стыд, мое бесчестие (вы обесчестили меня в вашем семействе и между вашими друзьями) — вот драгоценные листки вашего венца! Но это венец театральный, подрумяненное величие; им обманываете вы себя и публику, которая вам платит.

Прощайте. Я удаляюсь навсегда, стыдясь, что жила вашими благодеяниями. Я дорого за них заплатила.


Лоренция не дочитала письма. В нем было одно и то же на четырех страницах. Полина излила в нем яд, медленно собранный в течение четырех лет их соперничества и ревности. Лоренция смяла письмо и бросила его в камин, не желая читать дальше.

Она легла в постель в лихорадке и пролежала целую неделю, страдая душой. Она любила Полину, как мать и как сестра.

Полина наняла чердачок и бедно жила в нем в продолжение нескольких месяцев трудами рук своих. Монжене скоро отыскал ее, виделся с ней ежедневно, но не мог легко победить ее твердости. Она сносила нищету, не принимая от него помощи. С ужасом отвергала она подарки, которые подсылала к ней Лоренция разными ловкими, хитрыми способами. Все было бесполезно. Полина, отвергая пособие Монжене с кротостью и достоинством, угадывала подарки Лоренции инстинктом ненависти и отсылала их с геройскою гордостью. Она не хотела ее видеть, хотя Лоренция беспрерывно о том старалась, и возвращала ее письма нераспечатанными. Злоба ее была непоколебима, а великодушное участие Лоренции придавало ей только новые силы.

Она никогда действительно не любила Монжене, а хотела только, привязав его к себе, восторжествовать над Лоренцией. Бездушный любовник, желавший ее соблазнить или отделаться от нее, просто стал с ней торговаться. Она его выгнала, но он уверил ее, что Лоренция его простила, и что он опять будет ходить к ней. Полина тотчас пригласила его к себе, и таким образом он владел ею целые полгода. Он привязался к ней, чувствуя, что трудно победить ее добродетель, и достиг цели средством постыдным, сообразным с его методами и сильно подействовавшим на Полину. Он ежедневно и ежеминутно повторял ей, что Лоренция стала добродетельной по расчету, чтобы выйти замуж за человека богатого или знатного. Безукоризненное поведение Лоренции, всем известное в течение нескольких лет, часто возбуждало, в дурные минуты, досаду Полины. Она желала видеть Лоренцию обесславленной, чтобы иметь над ней блестящее преимущество. Монжене успел показать ей дело в новом свете. Он доказал ей, что, отказывая ему, она унижается до положения Лоренции, которая нарочно не сдается, желая выйти замуж. Он уверил ее, что отдавшись ему совершенно без цели, она дает миру великий образец страсти, бескорыстия и великодушия. Он повторял свои слова так часто, что бедняжка наконец ему поверила. Желая быть не похожей на Лоренцию, которая обладала душой великой и страстной, холодная и осторожная Полина притворялась, что действует под влиянием страсти и великодушия. Она пала…

Когда она стала матерью, и разнеслись слухи об этом происшествии, Монжене женился на ней из тщеславия. Он притворялся эксцентриком, человеком нравственным, хотя был, по своему признанию, испорчен излишком ловкости и владычества над женщинами. Он старался, сколько мог, чтобы о нем говорили. Он бранил Лоренцию, Полину и самого себя и терпеливо сносил обвинения и порицания, думая произвести большой эффект тем, что отдал имя и имение сыну любви своей.

Этот глупый роман, как видите, кончился свадьбой, и в ней-то и заключалось величайшее бедствие Полины. Монжене не любил ее больше, если даже и любил когда-нибудь. Разыгрывая в свете роль превосходного мужа, а дома оставляя жену в жертву слезам, он занимался своими делами или удовольствиями, вовсе не думая, что у него есть жена. Никогда суетная, гордая женщина не была так покинута, забыта, унижена!

Она повидалась с Лоренцией, надеясь уязвить ее своим наружным счастием. Лоренция не далась в обман, но избавила ее от нового огорчения, скрыв свою проницательность.

Лоренция все простила, забыла ее проступки и заботилась только о ее страданиях.

Полина никогда не могла простить актрисе, что Монжене любил ее, и ревновала ее всю жизнь.

Многие добродетели зависят от отрицательных способностей. Тем не менее, следует уважать их. Не сама роза создала себя. Ее запах, тем не менее, приятен, хотя она испускает его без сознания. Но не следует слишком удивляться, что роза блекнет в один день, и что великие семейные добродетели скоро уничтожаются на сцене, для которой они не созданы.


Примечания

1

Астрея — французский пасторальный роман Оноре д’Юрфе.

(обратно)

2

Фронтин — персонаж комедий, хитрый и нахальный слуга, ловко помогающий своему хозяину, но действующий больше в своих интересах.

(обратно)

3

Марк Юний Брут — римский политический деятель, военачальник и оратор. Убийца Гая Юлия Цезаря.

(обратно)

4

Мадемуазель Марс — знаменитая французская актриса.

(обратно)

5

Федра — в древнегреческой мифологии жена афинского царя Тесея. Воспылав страстью к своему пасынку Ипполиту (сыну Тесея от первого брака) и будучи отвергнута им, оклеветала его, что привело к его гибели, и покончила с собой. Сюжет трагедий «Ипполит» Еврипида и «Федра» Жана Расина.

(обратно)

6

Мизантроп — комедия Мольера.

(обратно)

7

L’ami du genre humain n’est point du tout mon fait. (Кто общий друг для всех, тем я не дорожу!)

(обратно)

8

Флёри — знаменитый французский актер.

(обратно)

9

Служащий в театре, проверявший входные билеты, следивший за порядком и т. п.

(обратно)

10

Баязет — опера Антонио Вивальди.

(обратно)

11

Вон! (фр.)

(обратно)

Оглавление

  • Начало
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • 2024 raskraska012@gmail.com Библиотека OPDS