Рождественские рассказы о детях: Произведения русских писателей
Серия «Рождественский подарок»
Аверченко А.
Аверьянова Е.
Авилова Л.
Андреевская В.
Засодимский П.
Кондурушкин С.
Лейкин Н.
Салиас Е.
Соловьев-Несмелов Н.
Чехов А.
Ясинский И.
Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви ИС Р22-211-0252

© ООО ТД «Никея», 2023
Иероним Ясинский (1850–1931)
У детей на елке
Дети в нарядных пестрых платьицах и праздничных курточках застенчиво столпились в зале. Я вижу белокурые маленькие лица, вижу черные и серые глазки, с наивным любопытством устремленные на красивую гордую елку, сверкающую мишурным великолепием. Бонна зажигает свечки, и, точно пожар, вспыхивает елка в этой большой комнате, где кроме детей сидят поодаль взрослые – мужчины и дамы.
От елки по паркету вытянулись легкие причудливые тени, и на разноцветную толпу детей, точно на букет цветов, рассыпавшийся в беспорядке, падают яркие лучи.
Я любуюсь детьми. Нельзя не заглядеться на этих милых крошек, чистых, как ангелы, с невинным прошедшим и с радужным будущим. Когда отцам цена грош, все надежды возлагаешь на детей. В самом деле, не стоило бы, да и нельзя было бы жить, если б не было детей. Жизнь точно река. Она берет начало из бесконечности и впадает в бесконечность. И если теперь волны ее мутны, то, может, со временем грязь осядет, и их сменят прозрачные, кристальные струи…
Я думал эту думу, глядя на детей. И меня особенно пленяла трехлетняя крошка, с коротко остриженными черными волосиками, с голыми пухлыми ручками, с голыми коленками. Она была в беленьком платьице, низко перевязанном лентой огненного цвета. Она посматривала на елку с восторгом и недоумением. Может быть, она первый раз видела елку. Но как только ей хотелось шумным движением выразить свою радость, она в страхе косилась на угол, где неподвижно стоял старик в черном сюртуке и с гладко выбритым лицом. Я вскоре заметил, что все дети боятся этого старика. Оттого они так застенчивы и так не по-детски приличны.
Когда детям были розданы подарки, и гувернантка заиграла на фортепьяно, и дети стали танцевать, чинно и скучно, каждый раз благодаря своих дам, усиленно шаркая ножкой и разговаривая между собою шепотом, я подозвал знакомую девочку-гимназистку и спросил:
– Скажите, кто этот старик?
Она покраснела, засмеялась и хотела убежать, но я удержал ее за руку.
– Отчего же вы не отвечаете?
– Это Старый год, я его так прозвала! – проговорила она чуть слышно, лукаво сверкнув своими карими глазками, и затем прибавила: – Потому что он самый старый здесь! Сейчас тот мальчик рассказал нам, что Старый год ужасно злой. И бедная Соня, – она указала на крошечную девочку, которая мне так понравилась, – чуть не заплакала от страха… А знаете, мне пришла мысль назвать ее Новым годом… потому что она самая молоденькая!
Сказав это, гимназистка бросилась от меня со всех ног и, схватив Соню на руки, закружилась по комнате. Старик нахмурил густые седые брови, нижняя губа его отвисла. Соня увидела его и расплакалась. Дети, разыгравшиеся было, притихли.
Я подошел к старику. Он тупо взглянул на меня и сказал:
– Веселятся!.. Глупые! Поставь им елку, навешай того, сего, прочего, и довольно… Юный возраст! Юный возраст!
– Дети как дети, – произнес я, чувствуя себя почему-то неловко перед этим глубоким стариком.
– Это ваша девочка? – с кислой гримасой спросил он, указывая на гимназистку, издали посматривавшую на нас не очень-то дружелюбно.
– Нет. У меня нет детей.
– Счастливый человек вы, милостивый государь, – проговорил старик.
Я взглянул на него с изумлением.
– А у вас есть дети?
Старик отыскал глазами икону, висевшую в противоположном углу, и набожно сказал:
– Благодарение Господу Богу моему, не имел и не имею… И не буду иметь! Я ненавижу детей, – убежденно произнес он.
– Откуда ж у вас такая ненависть к детям? – спросил я.
– Я, милостивый государь, вот уж двадцать лет директором учебного заведения и имел время возненавидеть их…
Он распространился в описаниях детских шалостей; губа его отвисала все больше и больше, и было неприятно смотреть на его брезгливое и жестокое лицо.
Когда он кончил, я сказал:
– А ведь они не ошиблись. Вы знаете, все эти дети, вот эти милые, хорошие дети, с неиспорченными благоухающими сердцами, не любят вас. Эту девочку, вон видите, в беленьком платьице…
– Знаю я ее, скверная девочка, – проговорил старик.
– Так эту девочку, – продолжал я, – дети прозвали Новым годом, а вас – Старым годом. И так как старый год был отвратительный год, то из этого вы можете заключить…
Старик посмотрел на меня, нахмурившись.
– Поверьте, что их наказывать надо. Сегодня елка, завтра розги. Я изумляюсь, милостивый государь, что вы находите в них милого и благоуханного. А впрочем – честь имею быть вашим покорнейшим слугою.
Он сухо и гневно поклонился. Больше мы не разговаривали. Ровно в двенадцать часов уехал этот старик. Моя гимназистка захлопала в ладоши. Маленьких увезли раньше. Остались только дети лет по десяти, по двенадцати. Но Соня тоже осталась. И когда, среди внезапного оживления, дети закружились с громким смехом около потухшей елки, крошечная девочка вертелась тут же, весело поедая конфеты, белая, как пушинка, в красном колпаке, доставшемся ей в подарок, и кричала:
– Я – Новый год! Я – Новый год!
Январь 1884
Антон Чехов (1860–1904)
На пути
Ночевала тучка золотаяНа груди утеса великана…Лермонтов
В комнате, которую сам содержатель трактира, казак Семен Чистоплюй, называет «проезжающей», то есть назначенной исключительно для проезжих, за большим некрашеным столом сидел высокий широкоплечий мужчина лет сорока. Облокотившись о стол и подперев голову кулаком, он спал. Огарок сальной свечи, воткнутый в баночку из-под помады, освещал его русую бороду, толстый широкий нос, загорелые щеки, густые черные брови, нависшие над закрытыми глазами… И нос, и щеки, и брови, все черты, каждая в отдельности, были грубы и тяжелы, как мебель и печка в «проезжающей», но в общем они давали нечто гармоническое и даже красивое. Такова уж, как говорится, планида русского лица: чем крупнее и резче его черты, тем кажется оно мягче и добродушнее. Одет был мужчина в господский пиджак, поношенный, но обшитый новой широкой тесьмой, в плюшевую жилетку и широкие черные панталоны, засунутые в большие сапоги.
На одной из скамей, непрерывно тянувшихся вдоль стены, на меху лисьей шубы спала девочка лет восьми, в коричневом платьице и в длинных черных чулках. Лицо ее было бледно, волосы белокуры, плечи узки, все тело худо и жидко, но нос выдавался такой же толстой и некрасивой шишкой, как и у мужчины. Она спала крепко и не чувствовала, как полукруглая гребенка, свалившаяся с головы, резала ей щеку.
«Проезжающая» имела праздничный вид. В воздухе пахло свежевымытыми полами, на веревке, которая тянулась диагонально через всю комнату, не висели, как всегда, тряпки, и в углу, над столом, кладя красное пятно на образ Георгия Победоносца, теплилась лампадка. Соблюдая самую строгую и осторожную постепенность в переходе от Божественного к светскому, от образа, по обе стороны угла, тянулся ряд лубочных картин. При тусклом свете огарка и красной лампадки картины представляли из себя одну сплошную полосу, покрытую черными кляксами; когда же изразцовая печка, желая петь в один голос с погодой, с воем вдыхала в себя воздух, а поленья, точно очнувшись, вспыхивали ярким пламенем и сердито ворчали, тогда на бревенчатых стенах начинали прыгать румяные пятна, и можно было видеть, как над головой спавшего мужчины вырастали то старец Серафим, то шах Наср-Эддин, то жирный коричневый младенец, таращивший глаза и шептавший что-то на ухо девице с необыкновенно тупым и равнодушным лицом…
Надворе шумела непогода. Что-то бешеное, злобное, но глубоко несчастное с яростью зверя металось вокруг трактира и старалось ворваться вовнутрь. Хлопая дверями, стуча в окна и по крыше, царапая стены, оно то грозило, то умоляло, а то утихало ненадолго и потом с радостным, предательским воем врывалось в печную трубу, но тут поленья вспыхивали, и огонь, как цепной пес, со злобой несся навстречу врагу, начиналась борьба, а после нее рыдания, визг, сердитый рев. Во всем этом слышались и злобствующая тоска, и неудовлетворенная ненависть, и оскорбленное бессилие того, кто когда-то привык к победам…
Очарованная этой дикой, нечеловеческой музыкой, «проезжающая», казалось, оцепенела навеки. Но вот скрипнула дверь, и в комнату вошел трактирный мальчик в новой коленкоровой рубахе. Прихрамывая на одну ногу и моргая сонными глазами, он снял пальцами со свечи, подложил в печку поленьев и вышел. Тотчас же в церкви, которая в Рогачах находится в трехстах шагах от трактира, стали бить полночь. Ветер играл со звоном, как со снеговыми хлопьями; гоняясь за колокольными звуками, он кружил их на громадном пространстве, так что одни удары прерывались или растягивались в длинный, волнистый звук, другие вовсе исчезали в общем гуле. Один удар так явственно прогудел в комнате, как будто звонили под самыми окнами. Девочка, спавшая на лисьем меху, вздрогнула и приподняла голову. Минуту она глядела бессмысленно на темное окно, на Наср-Эддина, по которому в это время скользил багряный свет от печки, потом перевела взгляд на спавшего мужчину.
– Папа! – сказала она.
Но мужчина не двигался. Девочка сердито сдвинула брови, легла и поджала ноги. За дверью в трактире кто-то громко и протяжно зевнул. Вскоре вслед за этим послышался визг дверного блока и неясные голоса. Кто-то вошел и, стряхивая с себя снег, глухо затопал валяными сапогами.
– Чиво? – лениво спросил женский голос.
– Барышня Иловайская приехала… – отвечал бас.
Опять завизжал дверной блок. Послышался шум ворвавшегося ветра. Кто-то, вероятно, хромой мальчик, подбежал к двери, которая вела в «проезжающую», почтительно кашлянул и тронул щеколду.
– Сюда, матушка-барышня, пожалуйте, – сказал певучий женский голос, – тут у нас чисто, красавица…
Дверь распахнулась, и на пороге показался бородатый мужик, в кучерском кафтане и с большим чемоданом на плече, весь, с головы до ног, облепленный снегом. Вслед за ним вошла невысокая, почти вдвое ниже кучера, женская фигура без лица и без рук, окутанная, обмотанная, похожая на узел и тоже покрытая снегом. От кучера и узла на девочку пахнуло сыростью, как из погреба, и огонь свечки заколебался.
– Какие глупости! – сказал сердито узел. – Отлично можно ехать! Осталось ехать только двенадцать верст, все больше лесом, и не заблудились бы…
– Заблудиться-то не заблудились бы, да кони не идут, барышня! – отвечал кучер. – И Господи Твоя воля, словно я нарочно!
– Бог знает куда привез… Но тише… Тут, кажется, спят. Ступай отсюда…
Кучер поставил на пол чемодан, причем с его плеч посыпались пласты снега, издал носом всхлипывающий звук и вышел. Затем девочка видела, как из середины узла вылезли две маленьких ручки, потянулись вверх и стали сердито распутывать путаницу из шалей, платков и шарфов. Сначала на пол упала большая шаль, потом башлык, за ним белый вязаный платок. Освободив голову, приезжая сняла салоп и сразу сузилась наполовину. Теперь уж она была в длинном сером пальто с большими пуговицами и с оттопыренными карманами. Из одного кармана вытащила она бумажный сверток с чем-то, из другого вязку больших, тяжелых ключей, которую положила так неосторожно, что спавший мужчина вздрогнул и открыл глаза. Некоторое время он тупо глядел по сторонам, как бы не понимая, где он, потом встряхнул головой, пошел в угол и сел… Приезжая сняла пальто, отчего опять сузилась наполовину, стащила с себя плисовые сапоги и тоже села.
Теперь уж она не походила на узел. Это была маленькая, худенькая брюнетка, лет 20, тонкая, как змейка, с продолговатым белым лицом и с вьющимися волосами. Нос у нее был длинный, острый, подбородок тоже длинный и острый, ресницы длинные, углы рта острые, и, благодаря этой всеобщей остроте, выражение лица казалось колючим. Затянутая в черное платье, с массой кружев на шее и рукавах, с острыми локтями и длинными розовыми пальчиками, она напоминала портреты средневековых английских дам. Серьезное, сосредоточенное выражение лица еще более увеличивало это сходство…
Брюнетка оглядела комнату, покосилась на мужчину и девочку и, пожав плечами, пересела к окну. Темные окна дрожали от сырого западного ветра. Крупные хлопья снега, сверкая белизной, ложились на стекла, но тотчас же исчезали, уносимые ветром. Дикая музыка становилась все сильнее…
После долгого молчания девочка вдруг заворочалась и сказала, сердито отчеканивая каждое слово:
– Господи! Господи! Какая я несчастная! Несчастней всех!
Мужчина поднялся и виноватой походкой, которая совсем не шла к его громадному росту и большой бороде, засеменил к девочке.
– Ты не спишь, дружочек? – спросил он извиняющимся голосом. – Чего ты хочешь?
– Ничего не хочу! У меня плечо болит! Ты, папа, нехороший человек, и Бог тебя накажет! Вот увидишь, что накажет!
– Голубчик мой, я знаю, что у тебя болит плечо, но что же я могу сделать, дружочек? – сказал мужчина тоном, каким подвыпившие мужья извиняются перед своими строгими супругами. – Это, Саша, у тебя от дороги болит плечо. Завтра мы приедем к месту, отдохнем, оно и пройдет…
– Завтра, завтра… Ты каждый день говоришь мне завтра. Мы еще двадцать дней будем ехать!
– Но, дружочек, честное слово отца, мы приедем завтра. Я никогда не лгу, а если нас задержала вьюга, то я не виноват.
– Я не могу больше терпеть! Не могу, не могу!
Саша резко дрыгнула ногой и огласила комнату неприятным визгливым плачем. Отец ее махнул рукой и растерянно поглядел на брюнетку. Та пожала плечами и нерешительно подошла к Саше.
– Послушай, милая, – сказала она, – зачем же плакать? Правда, нехорошо, если болит плечо, но что же делать?
– Видите ли, сударыня, – быстро заговорил мужчина, как бы оправдываясь, – мы не спали две ночи и ехали в отвратительном экипаже. Ну, конечно, естественно, что она больна и тоскует… А тут еще, знаете ли, нам пьяный извозчик попался, чемодан у нас украли… метель все время, но к чему, сударыня, плакать? Впрочем, этот сон в сидячем положении утомил меня, и я точно пьяный. Ей-богу, Саша, тут и без тебя тошно, а ты еще плачешь!
Мужчина покрутил головой, махнул рукой и сел.
– Конечно, не следует плакать, – сказала брюнетка. – Это только грудные дети плачут. Если ты больна, милая, то надо раздеться и спать… Давай-ка разденемся!
Когда девочка была раздета и успокоена, опять наступило молчание. Брюнетка сидела у окна и с недоумением оглядывала трактирную комнату, образ, печку… По-видимому, ей казались странными и комната, и девочка с ее толстым носом, в короткой мальчишеской сорочке, и девочкин отец. Этот странный человек сидел в углу, растерянно, как пьяный, поглядывал по сторонам и мял ладонью свое лицо. Он молчал, моргал глазами, и, глядя на его виноватую фигуру, трудно было предположить, чтоб он скоро начал говорить. Но первый начал говорить он. Погладив себе колени, кашлянув, он усмехнулся и сказал:
– Комедия, ей-богу… Смотрю и глазам своим не верю: ну, за каким лешим судьба загнала нас в этот поганый трактир? Что она хотела этим выразить? Жизнь выделывает иногда такие sal to mortale, что только гляди и в недоумении глазами хлопай. Вы, сударыня, далеко изволите ехать?
– Нет, недалеко, – ответила брюнетка. – Я еду из нашего имения, отсюда верст двадцать, в наш же хутор, к отцу и брату. Я сама Иловайская, ну и хутор также называется Иловайским, двенадцать верст отсюда. Какая неприятная погода!
– Чего хуже!
Вошел хромой мальчик и вставил в помадную банку новый огарок.
– Ты бы, хлопче, самоварчик нам поставил! – обратился к нему мужчина.
– Кто ж теперь чай пьет? – усмехнулся хромой. – Грех до обедни пить.
– Ничего, хлопче, не ты будешь гореть в аду, а мы…
За чаем новые знакомые разговорились. Иловайская узнала, что ее собеседника зовут Григорием Петровичем Лихаревым, что он родной брат тому самому Лихареву, который в одном из соседних уездов служит предводителем, и сам был когда-то помещиком, но «своевременно прогорел». Лихарев же узнал, что Иловайскую зовут Марьей Михайловной, что именье у ее отца громадное, но что хозяйничать приходится только ей одной, так как отец и брат смотрят на жизнь сквозь пальцы, беспечны и слишком любят борзых.
– Отец и брат на хуторе одни-одинешеньки, – говорила Иловайская, шевеля пальцами (в разговоре у нее была манера шевелить перед своим колючим лицом пальцами и, после каждой фразы, облизывать острым язычком губы), – они, мужчины, народ беспечный и сами для себя пальцем не пошевельнут. Воображаю, кто даст им разговеться! Матери у нас нет, а прислуга у нас такая, что без меня и скатерти путем не постелют. Можете теперь представить их положение! Они останутся без разговенья, а я всю ночь должна здесь сидеть. Как все это странно!
Иловайская пожала плечами, отхлебнула из чашки и сказала:
– Есть праздники, которые имеют свой запах. На Пасху, Троицу и на Рождество в воздухе пахнет чем-то особенным. Даже неверующие любят эти праздники. Мой брат, например, толкует, что Бога нет, а на Пасху первый бежит к заутрене.
Лихарев поднял глаза на Иловайскую и засмеялся.
– Толкуют, что Бога нет, – продолжала Иловайская, тоже засмеявшись, – но почему же, скажите мне, все знаменитые писатели, ученые, вообще умные люди, под конец жизни веруют?
– Кто, сударыня, в молодости не умел верить, тот не уверует и в старости, будь он хоть распереписатель.
Судя по кашлю, у Лихарева был бас, но, вероятно, из боязни говорить громко или из излишней застенчивости, он говорил тенором. Помолчав немного, он вздохнул и сказал:
– Я так понимаю, что вера есть способность духа. Она все равно что талант: с нею надо родиться. Насколько я могу судить по себе, по тем людям, которых видал на своем веку, по всему тому, что творилось вокруг, эта способность присуща русским людям в высочайшей степени. Русская жизнь представляет из себя непрерывный ряд верований и увлечений, а неверия или отрицания она еще, ежели желаете знать, и не нюхала. Если русский человек не верит в Бога, то это значит, что он верует во что-нибудь другое.
Лихарев принял от Иловайской чашку с чаем, отхлебнул сразу половину и продолжал:
– Я вам про себя скажу. В мою душу природа вложила необыкновенную способность верить. Полжизни я состоял, не к ночи будь сказано, в штате атеистов и нигилистов, но не было в моей жизни ни одного часа, когда бы я не веровал. Все таланты обнаруживаются обыкновенно в раннем детстве, так и моя способность давала уже себя знать, когда я еще под столом пешком ходил. Моя мать любила, чтобы дети много ели, и когда, бывало, кормила меня, то говорила: «Ешь! Главное в жизни суп!» Я верил, ел этот суп по десяти раз в день, ел, как акула, до отвращения и обморока. Рассказывала нянька сказки, и я верил в домовых, в леших, во всякую чертовщину. Бывало, краду у отца сулему, посыпаю ею пряники и ношу их на чердак, чтоб, видите ли, домовые поели и передохли. А когда научился читать и понимать читанное, то пошла писать губерния! Я и в Америку бегал, и в разбойники уходил, и в монастырь просился, и мальчишек нанимал, чтоб они меня мучили за Христа. И заметьте, вера у меня была всегда деятельная, не мертвая. Ежели я в Америку убегал, то не один, а совращал с собой еще кого-нибудь, такого же дурака, как я, и рад был, когда мерз за заставой и когда меня пороли; ежели в разбойники уходил, то возвращался непременно с разбитой рожей. Беспокойнейшее детство, я вам доложу! А когда меня отдали в гимназию и осыпали там всякими истинами вроде того, что земля ходит вокруг солнца или что белый цвет не белый, а состоит из семи цветов, закружилась моя головушка! Все у меня полетело кувырком: и Навин, остановивший солнце, и мать, во имя пророка Илии отрицавшая громоотводы, и отец, равнодушный к истинам, которые я узнал. Мое прозрение вдохновило меня. Как шальной, ходил я по дому, по конюшням, проповедовал свои истины, приходил в ужас от невежества, пылал ненавистью ко всем, кто в белом цвете видел только белое… Впрочем, все это пустяки и мальчишество. Серьезные же, так сказать, мужественные увлечения начались у меня с университета. Вы, сударыня, изволили где-нибудь окончить курс?
– В Новочеркасске, в Донском институте.
– А на курсах не были? Стало быть, вы не знаете, что такое науки. Все науки, сколько их есть на свете, имеют один и тот же паспорт, без которого они считают себя немыслимыми: стремление к истине! Каждая из них, даже какая-нибудь фармакогнозия, имеет своею целью не пользу, не удобства в жизни, а истину. Замечательно! Когда вы принимаетесь изучать какую-нибудь науку, то вас прежде всего поражает ее начало. Я вам скажу, нет ничего увлекательнее и грандиознее, ничто так не ошеломляет и не захватывает человеческого духа, как начало какой-нибудь науки. С первых же пяти-шести лекций вас уже окрыляют самые яркие надежды, вы уже кажетесь себе хозяином истины. И я отдался наукам беззаветно, страстно, как любимой женщине. Я был их рабом и, кроме них, не хотел знать никакого другого солнца. День и ночь, не разгибая спины, я зубрил, разорялся на книги, плакал, когда на моих глазах люди эксплуатировали науку ради личных целей. Но я недолго увлекался. Штука в том, что у каждой науки есть начало, но вовсе нет конца, все равно как у периодической дроби. Зоология открыла 35 000 видов насекомых, химия насчитывает 60 простых тел. Если со временем к этим цифрам прибавится справа по десяти нолей, зоология и химия так же будут далеки от своего конца, как и теперь, а вся современная научная работа заключается именно в приращении цифр. Сей фокус я уразумел, когда открыл 35 001-й вид и не почувствовал удовлетворения. Ну-с, разочарования я не успел пережить, так как скоро мною овладела новая вера. Я ударился в нигилизм с его прокламациями, черными переделами и всякими штуками. Ходил я в народ, служил на фабриках, в смазчиках, бурлаках. Потом, когда, шатаясь по Руси, я понюхал русскую жизнь, я обратился в горячего поклонника этой жизни. Я любил русский народ до страдания, любил и веровал в его Бога, в язык, творчество… И так далее, и так далее… В свое время был я славянофилом, надоедал Аксакову письмами, и украйнофилом, и археологом, и собирателем образцов народного творчества… увлекался я идеями, людьми, событиями, местами… увлекался без перерыва! Пять лет тому назад я служил отрицанию собственности; последней моей верой было непротивление злу.
Саша прерывисто вздохнула и задвигалась. Лихарев поднялся и подошел к ней.
– Дружочек мой, не хочешь ли чаю? – спросил он нежно.
– Пей сам! – грубо ответила девочка.
Лихарев сконфузился и виноватой походкой вернулся к столу.
– Значит, вам весело жилось, – сказала Иловайская. – Есть о чем вспомнить.
– Ну да, все это весело, когда сидишь за чаем с доброй собеседницей и болтаешь, но вы спросите, во что мне обошлась эта веселость? Что стоило мне разнообразие моей жизни? Ведь я, сударыня, веровал не как немецкий доктор философии, не цирлих-манирлих, не в пустыне я жил, а каждая моя вера гнула меня в дугу, рвала на части мое тело. Судите вы сами. Был я богат, как братья, но теперь я нищий. В чаду увлечений я ухлопал и свое состояние и женино – массу чужих денег. Мне теперь 42 года, старость на носу, а я бесприютен, как собака, которая отстала ночью от обоза. Во всю жизнь мою я не знал, что такое покой. Душа моя беспрерывно томилась, страдала даже надеждами… Я изнывал от тяжкого беспорядочного труда, терпел лишения, раз пять сидел в тюрьме, таскался по Архангельским и Тобольским губерниям… вспоминать больно! Я жил, но в чаду не чувствовал самого процесса жизни. Верите ли, я не помню ни одной весны, не замечал, как любила меня жена, как рождались мои дети. Что еще сказать вам? Для всех, кто любил меня, я был несчастьем… Моя мать вот уже 15 лет носит по мне траур, а мои гордые братья, которым приходилось из-за меня болеть душой, краснеть, гнуть свои спины, сорить деньгами, под конец возненавидели меня, как отраву.
Лихарев поднялся и опять сел.
– Если б я был только несчастлив, то я возблагодарил бы Бога, – продолжал он, не глядя на Иловайскую. – Мое личное несчастье уходит на задний план, когда я вспоминаю, как часто в своих увлечениях я был нелеп, далек от правды, несправедлив, жесток, опасен! Как часто я всей душой ненавидел и презирал тех, кого следовало бы любить, и – наоборот. Изменял я тысячу раз. Сегодня я верую, падаю ниц, а завтра уж я трусом бегу от сегодняшних моих богов и друзей и молча глотаю подлеца, которого пускают мне вслед. Бог один видел, как часто от стыда за свои увлечения я плакал и грыз подушку. Ни разу в жизни я умышленно не солгал и не сделал зла, но нечиста моя совесть! Сударыня, я не могу даже похвастать, что на моей совести нет ничьей жизни, так как на моих же глазах умерла моя жена, которую я изнурил своею бесшабашностью. Да, моя жена! Послушайте, у нас в общежитии преобладают теперь два отношения к женщинам. Одни измеряют женские черепа, чтоб доказать, что женщина ниже мужчины, ищут ее недостатков, чтоб глумиться над ней, оригинальничать в ее же глазах и оправдать свою животность. Другие же из всех сил стараются поднять женщину до себя, т. е. заставить ее зазубрить 35 000 видов, говорить и писать те же глупости, какие они сами говорят и пишут…
Лицо Лихарева потемнело.
– А я вам скажу, что женщина всегда была и будет рабой мужчины, – заговорил он басом, стукнув кулаком по столу. – Она нежный, мягкий воск, из которого мужчина всегда лепил все, что ему угодно. Господи Боже мой, из-за грошового мужского увлечения она стригла себе волосы, бросала семью, умирала на чужбине… Между идеями, для которых она жертвовала собой, нет ни одной женской… Беззаветная, преданная раба! Черепов я не измерял, а говорю это по тяжкому, горькому опыту. Самые гордые самостоятельные женщины, если мне удавалось сообщать им свое вдохновение, шли за мной, не рассуждая, не спрашивая и делая все, что я хотел; из монашенки я сделал нигилистку, которая, как потом я слышал, стреляла в жандарма; жена моя не оставляла меня в моих скитаниях ни на минуту и, как флюгер, меняла свою веру параллельно тому, как я менял свои увлечения.
Лихарев вскочил и заходил по комнате.
– Благородное, возвышенное рабство! – сказал он, всплескивая руками. – В нем-то именно и заключается высокий смысл женской жизни! Из страшного сумбура, накопившегося в моей голове за все время моего общения с женщинами, в моей памяти, как в фильтре, уцелели не идеи, не умные слова, не философия, а эта необыкновенная покорность судьбе, это необычайное милосердие, всепрощение…
Лихарев сжал кулаки, уставился в одну точку и с каким-то страстным напряжением, точно обсасывая каждое слово, процедил сквозь сжатые зубы:
– Эта… эта великодушная выносливость, верность до могилы, поэзия сердца… Смысл жизни именно в этом безропотном мученичестве, в слезах, которые размягчают камень, в безграничной, всепрощающей любви, которая вносит в хаос жизни свет и теплоту…
Иловайская медленно поднялась, сделала шаг к Лихареву и впилась глазами в его лицо. По слезам, которые блестели на его ресницах, по дрожавшему, страстному голосу, по румянцу щек для нее ясно было, что женщины были не случайною и не простою темою разговора. Они были предметом его нового увлечения или, как сам он говорил, новой веры! Первый раз в жизни Иловайская видела перед собой человека увлеченного, горячо верующего. Жестикулируя, сверкая глазами, он казался ей безумным, исступленным, но в огне его глаз, в речи, в движениях всего большого тела чувствовалось столько красоты, что она, сама того не замечая, стояла перед ним как вкопанная и восторженно глядела ему в лицо.
– А возьмите вы мою мать! – говорил он, протягивая к ней руки и делая умоляющее лицо. – Я отравил ее существование, обесславил, по ее понятиям, род Лихаревых, причинил ей столько зла, сколько может причинить злейший враг, и – что же? Братья выдают ей гроши на просфоры и молебны, а она, насилуя свое религиозное чувство, копит эти деньги и тайком шлет их своему беспутному Григорию! Одна эта мелочь воспитает и облагородит душу гораздо сильнее, чем все теории, умные слова, 35 000 видов! Я вам могу тысячу примеров привести. Да вот хоть бы вас взять! Надворе вьюга, ночь, а вы едете к брату и отцу, чтобы в праздник согреть их лаской, хотя они, быть может, не думают, забыли о вас. А погодите, полюбите человека, так вы за ним на Северный полюс пойдете. Ведь пойдете?
– Да, если… полюблю.
– Вот видите! – обрадовался Лихарев и даже ногою притопнул. – Ей-богу, так я рад, что с вами познакомился! Такая добрая моя судьба, все я с великолепными людьми встречаюсь. Что ни день, то такое знакомство, что за человека просто бы душу отдал. На этом свете хороших людей гораздо больше, чем злых. Вот подите же, так мы с вами откровенно и по душам поговорили, как будто сто лет знакомы. Иной раз, доложу я вам, лет десять крепишься, молчишь, от друзей и жены скрытничаешь, а встретишь в вагоне кадета и всю ему душу выболтаешь. Вас я имею честь видеть только первый раз, а покаялся вам, как никогда не каялся. Отчего это?
Потирая руки и весело улыбаясь, Лихарев прошелся по комнате и опять заговорил о женщинах. Между тем зазвонили к заутрене.
– Господи! – заплакала Саша. – Он своими разговорами не дает мне спать!
– Ах да! – спохватился Лихарев. – Виноват, дружочек. Спи, спи… Кроме нее у меня еще двое мальчиков есть, – зашептал он. – Те, сударыня, у дяди живут, а эта не может и дня продышать без отца. Страдает, ропщет, а липнет ко мне, как муха к меду. Я, сударыня, заболтался, а оно бы и вам не мешало отдохнуть. Не угодно ли, я сделаю вам постель?
Не дожидаясь позволения, он встряхнул мокрый салоп и растянул его по скамье, мехом вверх, подобрал разбросанные платки и шали, положил у изголовья свернутое в трубку пальто, и все это молча, с выражением подобострастного благоговения на лице, как будто возился не с женскими тряпками, а с осколками освященных сосудов. Во всей его фигуре было что-то виноватое, конфузливое, точно в присутствии слабого существа он стыдился своего роста и силы…
Когда Иловайская легла, он потушил свечку и сел на табурет около печки.
– Так-то, сударыня, – шептал он, закуривая толстую папиросу и пуская дым в печку. – Природа вложила в русского человека необыкновенную способность веровать, испытующий ум и дар мыслительства, но все это разбивается в прах о беспечность, лень и мечтательное легкомыслие… Да-с…
Иловайская удивленно вглядывалась в потемки и видела только красное пятно на образе и мелькание печного света на лице Лихарева. Потемки, колокольный звон, рев метели, хромой мальчик, ропщущая Саша, несчастный Лихарев и его речи – все это мешалось, вырастало в одно громадное впечатление, и мир Божий казался ей фантастичным, полным чудес и чарующих сил. Все только что слышанное звучало в ее ушах, и жизнь человеческая представлялась ей прекрасной, поэтической сказкой, в которой нет конца.
Громадное впечатление росло и росло, заволокло собой сознание и обратилось в сладкий сон. Иловайская спала, но видела лампадку и толстый нос, по которому прыгал красный свет.
Слышала она плач.
– Дорогой папа, – нежно умолял детский голос, – вернемся к дяде! Там елка! Там Степа и Коля!
– Дружочек мой, что же я могу сделать? – убеждал тихий мужской бас. – Пойми меня! Ну, пойми!
И к детскому плачу присоединился мужской. Этот голос человеческого горя среди воя непогоды коснулся слуха девушки такой сладкой, человеческой музыкой, что она не вынесла наслаждения и тоже заплакала. Слышала она потом, как большая черная тень тихо подходила к ней, поднимала с полу упавшую шаль и кутала ее ноги.
Разбудил Иловайскую странный рев. Она вскочила и удивленно поглядела вокруг себя. В окна, наполовину занесенные снегом, глядела синева рассвета. В комнате стояли серые сумерки, сквозь которые ясно вырисовывались и печка, и спавшая девочка, и Наср-Эддин. Печь и лампадка уже потухли. В раскрытую настежь дверь видна была большая трактирная комната с прилавком и столами. Какой-то человек, с тупым, цыганским лицом, с удивленными глазами, стоял посреди комнаты на луже растаявшего снега и держал на палке большую красную звезду. Его окружала толпа мальчишек, неподвижных, как статуи, и облепленных снегом. Свет звезды, проходя сквозь красную бумагу, румянил их мокрые лица. Толпа беспорядочно ревела, и из ее рева Иловайская поняла только один куплет:
Около прилавка стоял Лихарев, глядел с умилением на певцов и притопывал в такт ногой. Увидев Иловайскую, он улыбнулся во все лицо и подошел к ней. Она тоже улыбнулась.
– С праздником! – сказал он. – Я видел, вы хорошо спали.
Иловайская глядела на него, молчала и продолжала улыбаться.
После ночных разговоров он уж казался ей не высоким, не широкоплечим, а маленьким, подобно тому, как нам кажется маленьким самый большой пароход, про который говорят, что он проплыл океан.
– Ну, мне пора ехать, – сказала она. – Надо одеваться. Скажите, куда же вы теперь направляетесь?
– Я-с? На станцию Клинушки, оттуда в Сергиево, а из Сергиева 40 верст на лошадях в угольные шахты одного дурня, некоего генерала Шашковского. Там мне братья место управляющего нашли… Буду уголь копать.
– Позвольте, я эти шахты знаю. Ведь Шашковский мой дядя. Но… зачем вы туда едете? – спросила Иловайская, удивленно оглядывая Лихарева.
– В управляющие. Шахтами управлять.
– Не понимаю! – пожала плечами Иловайская. – Вы едете в шахты. Но ведь там голая степь, безлюдье, скука такая, что вы дня не проживете! Уголь отвратительный, никто его не покупает, а мой дядя маньяк, деспот, банкрот… Вы и жалованья не будете получать!
– Все равно, – сказал равнодушно Лихарев. – И за шахты спасибо.
Иловайская пожала плечами и в волнении заходила по комнате.
– Не понимаю, не понимаю! – говорила она, шевеля перед своим лицом пальцами. – Это невозможно и… и неразумно! Вы поймите, что это… это хуже ссылки, это могила для живого человека! Ах, Господи! – горячо сказала она, подходя к Лихареву и шевеля пальцами перед его улыбающимся лицом; верхняя губа ее дрожала и колючее лицо побледнело. – Ну, представьте вы голую степь, одиночество. Там не с кем слова сказать, а вы… увлечены женщинами! Шахты и женщины!
Иловайская вдруг устыдилась своей горячности и, отвернувшись от Лихарева, отошла к окну.
– Нет, нет, вам туда нельзя ехать! – сказала она, быстро водя пальцем по стеклу.
Не только душой, но даже спиной ощущала она, что позади нее стоит бесконечно несчастный, пропащий, заброшенный человек, а он, точно не сознавая своего несчастья, точно не он плакал ночью, глядел на нее и добродушно улыбался. Уж лучше бы он продолжал плакать! Несколько раз в волнении прошлась она по комнате, потом остановилась в углу и задумалась. Лихарев что-то говорил, но она его не слышала. Повернувшись к нему спиной, она вытащила из портмоне четвертную бумажку, долго мяла ее в руках и, оглянувшись на Лихарева, покраснела и сунула бумажку к себе в карман.
За дверью послышался голос кучера. Иловайская молча, со строгим, сосредоточенным лицом, стала одеваться. Лихарев кутал ее и весело болтал, но каждое его слово ложилось на ее душу тяжестью. Невесело слушать, когда балагурят несчастные или умирающие.
Когда было кончено превращение живого человека в бесформенный узел, Иловайская оглядела в последний раз «проезжающую», постояла молча и медленно вышла. Лихарев пошел проводить ее…
А на дворе все еще, Бог знает чего ради, злилась зима. Целые облака мягкого крупного снега беспокойно кружились над землей и не находили себе места. Лошади, сани, деревья, бык, привязанный к столбу, – все было бело и казалось мягким, пушистым.
– Ну, дай Бог вам, – бормотал Лихарев, усаживая Иловайскую в сани. – Не поминайте лихом…
Иловайская молчала. Когда сани тронулись и стали объезжать большой сугроб, она оглянулась на Лихарева с таким выражением, как будто что-то хотела сказать ему. Тот подбежал к ней, но она не сказала ему ни слова, а только взглянула на него сквозь длинные ресницы, на которых висли снежинки…
Сумела ли в самом деле его чуткая душа прочитать этот взгляд или, быть может, его обмануло воображение, но ему вдруг стало казаться, что еще бы два-три хороших, сильных штриха, и эта девушка простила бы ему его неудачи, старость, бездолье и пошла бы за ним, не спрашивая, не рассуждая. Долго стоял он как вкопанный и глядел на след, оставленный полозьями. Снежинки жадно садились на его волоса, бороду, плечи… Скоро след от полозьев исчез, и сам он, покрытый снегом, стал походить на белый утес, но глаза его все еще искали чего-то в облаках снега.
1886
Варвара Андреевская (1848–1915)
Рождественская елочка
На дворе стоял очень сильный мороз, но солнышко светило весело.
Дело подходило к рождественским праздникам, и по улицам Петербурга было заметно особенное оживление.
Каждый спешил что-нибудь купить своим детям к предстоящему празднику, и кто пешком, кто на извозчике, а кто в собственном экипаже – видимо, возвращался домой, нагруженный различными лакомствами и игрушками.
– Счастливые, – слабеньким голоском проговорила маленькая, бледная и очень плохо одетая девочка, сидевшая около тусклого оконца в подвальном этаже высокого каменного дома. – Счастливы те дети, у которых родители богаты и могут сделать им елку, а мне так и думать о чем-нибудь подобном невозможно.
И, опустив печально головку, Оля (так звали девочку) сначала заплакала, а затем, незаметно для самой себя, склонившись на подоконник, сладко задремала.
И вот снится ей, что дверь комнаты скрипнула… Она оглядывается, полагая, что, вероятно, вошла мама, отправившаяся около часа назад получить заработанные деньги в магазин, куда она от времени до времени относила заказы, – но вдруг, вместо мамы, девочка видит на пороге какую-то незнакомую белую фигуру, чрезвычайно привлекательную.
Чем дольше всматривается девочка, тем яснее и яснее узнает в ней одного из тех ангелов, которые нарисованы на образах в церкви и которыми она постоянно любуется, бывая там.
Вот этот ангел подходит ближе… ближе… Вот он стоит уже совсем рядом и подает небольшую рождественскую елочку, всю увешанную гостинцами.
Девочка очень рада.
«Скорее бы мама пришла, – думает малютка. – Скорее бы показать ей неожиданный подарок…»
А мама этим временем действительно, наяву, торопливыми шагами направляется к дому.
Она тоже довольна и счастлива, потому что хозяйка магазина, в виде праздничного сюрприза, подарила ей десять рублей, и бедная женщина, первым делом купив молока, булок и яиц на ужин только что поправившейся после болезни Оле, захватила ей также маленькую рождественскую елочку, которая хотя далеко не была такая нарядная, как елочка, виденная девочкою во сне, но тем не менее доставила собою бедняжке много-много радости.
1892
Лидия Авилова (1864–1943)
Маски
– Папочка, милый! Отчего нельзя? – просила Маруся, и хорошенькие глазки ее принимали трогательное, умоляющее выражение.
– Дурочка! Как это выдумать – проситься в маскарад? В твои-то годы!
– Папуся! Ведь я с тобой. Ну что со мной может случиться? Что? Если хочешь, никто и не узнает, что я была, даже никто из товарок; похожу, посмотрю, это так интересно! Если ты не соглашаешься только оттого, что молодым девушкам в маскарадах бывать не принято, так я же обещаю: никто не узнает, никто!
– Невозможно, Маруся, невозможно! Есть вещи… Поверь, если бы не одно дело, я бы и сам не поехал. Мне, собственно говоря, ужасно не хочется ехать, но надо встретить одно лицо, переговорить по делу.
Он кашлянул в ладонь, деловито нахмурил лоб и зашагал по комнате. Это был красивый, очень моложавый мужчина лет сорока с небольшим. Фигура его еще сохранила стройность, лицо было свежо несколько женской свежестью, а в подстриженной темной бородке еле-еле пробивалась серебристая седина. Маруся, высокая, худенькая, еще не вполне сложившаяся девушка-ребенок, сильно походила на него лицом и в скором будущем обещала быть красавицей. Темно-каштановые волосы ее окружали свежее тонкое личико золотистым сиянием, темные глаза блистали задором и оживлением, но теперь, когда она чувствовала себя почти несчастной, эти глаза сразу померкли и, грустные, умоляющие, следили за движениями отца. Маруся сидела на диване и как-то чисто по-детски жалась всем своим длинным худеньким телом.
– У, папка! – сердито отдувая губки, протянула она.
– Не проси, Маруся, невозможно. Ты знаешь, я никогда не отказываю тебе в развлечениях. Я понимаю, что молодость дается в жизни только один раз, надо пользоваться. В мои годы, например, будь покойна, не распрыгаешься… Но нужен выбор и в удовольствиях; по сорту развлечений познаются люди: скажи мне, как ты веселишься, я скажу тебе, кто ты. Вот как по-моему.
– И ты никогда не веселился в маскарадах, папа?
– Никогда, Маруся, никогда! Для умственно развитого, для нравственно чистого человека это веселие непонятно, недостойно.
– Ну да! Скажешь еще, что на наших пансионских балах веселее?
– Скажу! – быстро ответил он и остановился перед дочерью. – Скажу! – повторил он.
– Когда шерка с машеркой танцует? – полупрезрительно, полуудивленно допрашивала она.
– Так что же? Все равно. Очень весело! Премило! Для меня это невинное веселье, это чистое выражение молодости, это что-то такое непосредственное, наивное… Да! Для меня только это и могло бы быть настоящим, незапятнанным удовольствием.
– И эти противные синявки? – продолжала она.
– Синявки? Не понимаю.
– Наши пансионские классные дамы.
– A-а! Что же? В душе они все-таки, должно быть, славные.
– Славные! – возмутилась она. – Хороши славные! Совсем ты, папа, совсем странный какой-то. Поменяться бы нам: тебе бы в пансион поступить, а я стала бы по маскарадам ездить.
Она грустно вздохнула и опустила голову, он с недоумением пожал плечами и опять зашагал по комнате.
– Папа, – заговорила вдруг Маруся, и в тоне ее послышалась отчаянная решимость, – я не хочу, чтобы между нами было недоразумение. Ну да! Недоразумение… Ты, кажется, думаешь, что мы, пансионерки, как во времена наших бабушек, какие-то такие неземные, наивные создания, что мы совсем ничего не знаем и не понимаем? Не беспокойся! Отлично мы все знаем, отлично. У нас такие есть… Это прежде какие-то невинности из пансионов выходили, а мы, не беспокойся… мы такие… прожженные…
Он остановился и быстро повернулся к ней лицом.
– Что ты говоришь? Что? – удивленно переспросил он.
– Да, нас уж не удивить, не беспокойся, – продолжала Маруся. – Ты не хочешь брать меня в маскарад, потому что думаешь, что я еще ребенок. Хотела бы я, чтобы ты знал, какой я ребенок! Хорош ребенок!
Она сильно волновалась; хорошенькое личико ее оживилось, запылало, и в глазах вспыхнул задорный, насмешливый огонек.
– Маруся! – с напускным ужасом окликнул ее отец.
Но она продолжала быстро-быстро:
– Ведь это одна только слава про пансионерок, а на самом-то деле это такой народ!.. Такой народ! Ты думаешь, мы ничего не читаем? Все читаем, не беспокойся. Это ты там отшельник какой-то, святоша, а то ведь мы мужчин тоже знаем: такие!.. И прекрасно. Мы очень одобряем, сочувствуем… Ты думаешь, пансионерки – так уж непременно добродетель? Сам ты пансионерка в таком случае!
– Маруся! – все с тем же ужасом в голосе повторил он и не выдержал: он стал хохотать. Он вытянул по ее направлению руку с указательным пальцем, сморщил лицо.
– Прожженная, прожженная!.. – захлебываясь от смеха, повторял он. – Ох, пощади! Уморила, Маруська!
Маруся растерялась. Глядя на отца, ей тоже захотелось смеяться, но обидная мысль, что отец недостаточно серьезно отнесся к ее словам и потешается над ней, как над маленькой, задела ее за живое: она сразу съежилась, губы ее обидчиво дрогнули, а в глазах показались слезы.
– Ха, ха, ха! – заливался отец. – Так одобряешь мужчин? Одобряешь, Маруська!..
Она встала.
– Довольно! – вспыльчиво заявила она. – Я не девчонка, чтобы надо мною хохотать. Не умно тоже…
– Ну, прости, не сердись, – попросил он, удерживаясь от смеха и утирая глаза, – очень уж ты распотешила меня… уморили… Так одобряешь? Да? – не удержался он от шутки и опять громко, весело засмеялся.
Маруся молча и серьезно глядела на него. Вдруг глазки ее просветлели, а по лицу пробежала усмешка.
– Ну, хорошо, – загадочно проговорила она. – Хорошо… Запомни. – Она опять усмехнулась, и, видимо стараясь сдержать свою неровную еще, детскую походку, Маруся не без достоинства вышла из кабинета отца.
Было уже за полночь, когда Петр Сергеевич стоял в передней в модном фраке, моложавый, красивый, оживленный.
– Что барышня? – спросил он горничную, внимательно оглядывая себя в зеркало.
– Почивать легли, – ответила та и быстро отвернулась, отыскивая на вешалке шинель.
– Вернусь поздно. Ключ у меня, не жди, – сказал Петр Сергеевич, еще раз взглянул на себя в зеркало и вышел.
Маруся стояла за дверями столовой. Она слышала, как закрылась за отцом дверь, как упал железный крюк, и сердце ее ускоренно, беспокойно забилось.
– Ну, Глаша, скорей, скорей! – закричала она и возбужденно, по-детски захлопала в ладоши.
– Затейница наша барышня! – сочувственно засмеялась горничная. – Просите скорей у нашей мамзели шелковое платье черное да косынку кружевную. Она на папеньку вашего сердита и теперь наперекор ему все сделать готова.
– Платье? Кружева? – рассеянно переспросила Маруся.
Она прижала к груди свои тонкие, худые ручки, личико ее чуть-чуть побледнело, и что-то беспомощное, испуганное, нерешительное промелькнуло в глазах.
– Заробели никак? – смеясь, спросила ее Глаша.
– Я? Нет, ни капли! – возбужденно воскликнула Маруся. – Не таковская, не беспокойся! – развязно добавила она и побежала в комнату гувернантки своих меньших братьев и сестры.
* * *
Бесцельно и вяло бродили маски по разукрашенной зале театра. У самого входа толпилась группа мужчин во фраках; они улыбались и обменивались впечатлениями, бесцеремонно оглядывая проходящих женщин.
– Что ты изображаешь? – спросил тот, который стоял впереди.
Маска в очень короткой юбке, с большим запечатанным конвертом вместо шляпы на голове и сумкой через плечо остановилась и с деланым смехом протянула ему письмо.
– Почта! – тонким голоском ответила она.
Тот разорвал конверт, вынул сложенную бумагу и засмеялся. Листок стал переходить из рук в руки; мужчины смеялись коротким, резким смехом, закидывая назад головы, а Маска уже шла дальше и раздавала по пути свои лаконические послания. Маруся стояла у дверей. Ей казалось, что те, которые проходили мимо нее, слышали, как часто и громко стучало ее сердце. Она жадно вглядывалась в проходящих, надеясь увидеть отца, тонкие ручки ее прижимались к груди, и к глазам подступали слезы.
«Глупости какие! – мысленно ободряла она себя. – Пансионерка, ничего со мной не сделается и бояться уже совсем, совсем нечего».
Она робко сделала несколько шагов и опять остановилась.
– И под маской хорошенькое личико видно, – сказал ей кто-то, близко пригибаясь к ее лицу. – Деточка, сколько тебе лет? – На нее пахнуло смешанным запахом табаку и вина, и большая мужская рука слегка коснулась ее руки.
На миг Марусе показалось, что ей сейчас же сделается дурно: сердце ее уже не стучало, а словно закатилось куда-то мелкими, мелкими скачками, как резиновый мяч, в голове зашумело… Но мысль, что в этой огромной и страшной зале она одна, совсем одна и беспомощна, эта мысль сразу придала ей бодрость и силу, она отдернула свою руку и решительно, так, как идут только навстречу большой опасности, пошла через залу. Теперь кругом нее сдержанно гудела толпа, мелькали пестрые костюмы, сновали одинокие маски, мерно, автоматично двигались под руку парочки. Некоторые задевали ее мимоходом и шли дальше, увлеченные разговором.
Маруся растерялась.
– Господи, – шептала она, – Господи, сделай так, чтобы все это было во сне и чтобы я сейчас проснулась.
– Ротик какой прелестный! – сказал ей кто-то над самым ухом, и в новом ужасе она уже опять готовилась спасаться бегством, но мельком взглянула на говорившего и остановилась.
«Monsieur Строев!» – чуть не крикнула она, но спохватилась и, без слов, обрадованным, доверчивым движением кинулась к нему. Этот Строев был давнишний приятель, товарищ ее отца, она встречала его дома во время каникул, в будни Строев навещал ее изредка в пансионе и каждый раз привозил с собой большую, красивую коробку конфет. Маруся очень гордилась его вниманием. На таких всегда нетерпеливо ожидаемых приемах щечки Маруси горели особенно ярко; она подмечала завистливые взгляды своих подруг и особенно выразительно опускала глаза, разговаривая с своим гостем. В душе она была уверена, что не на шутку нравится Строеву, подруги ее были уверены в том же и в пользу этого убеждения своеобразно, но удивительно тонко толковались его взгляды, его улыбки, присочинялись недосказанные им, но слишком легко угадываемые слова. При чтении какого-либо романа и в мечтах своих перед сном Маруся всегда представляла себе Строева, его лицо, его голос; в таких случаях он неизменно горячо говорил ей о своей любви; сердце Маруси радостно трепетало, но она делала грустное лицо, и взгляд ее выражал тоску и состраданье. Такой взгляд, по мнению Маруси, шел к ней больше всего. Теперь вместе с чувством неожиданной радости и избавления к Марусе разом вернулись ее веселость и задор. Наконец почувствовала она то наслаждение запретным плодом, которое с таким нетерпением предвкушала дома.
– Я вас знаю, – задыхаясь от радости и волнения, прошептала она.
Он внимательно оглянул ее с головы до ног и улыбнулся какой-то совсем незнакомой ей улыбкой.
– В куклы играешь? – спросил он.
Маруся густо покраснела под маской.
– Не беспокойтесь! – задорно ответила она. – Очень ошибаетесь, очень.
– Вот как! – снисходительно протянул он, оглядывая ее еще раз. – Так в куклы не играешь? Впрочем, ротику тебя действительно прелестный.
– А я знаю, кого он вам напоминает и почему нравится! – с возрастающим задором заявила Маруся.
– Да ты пресмешная! Пресмешная, – все еще пристально оглядывая ее, процедил Строев. – Ну, кого же напоминает мне твой ротик?
Под этим взглядом его Маруся чувствовала себя очень неловко; незнакомая улыбка Строева смущала ее, и недавняя радость мало-помалу заменялась непонятным чувством тревоги, почти страха. Она стояла рядом с человеком, которого привыкла считать более чем другом, она видела знакомое, милое ей лицо, слышала любимый голос, и вместе с тем ей опять стало казаться, что в этой огромной зале она одна, что все окружающие ее, и даже этот друг с его лицом и голосом, как будто чужды и враждебны ей.
– Вы заинтересованы одной девушкой… пансионеркой, – с отчаянной решимостью сказала она.
«Все равно! – тут же успокоила она себя. – Он никогда, никогда не узнает, что это была я». Строев удивленно приподнял брови, сделал круглые глаза и, словно желая лучше разглядеть ее, откинулся немного назад.
– Вот видите, я знаю! – не помня себя от волнения, подхватила Маруся.
«Пусть, пусть он признается!» – внутренне молила она.
– Я? Пансионеркой? – спросил Строев, указывая пальцем на белоснежную манишку своей рубашки. – Ха-ха-ха!
– Я знаю, знаю… не отрицайте, – твердила Маруся. – Я знаю…
– Ха-ха-ха! – заливался Строев. – Ну, ты, по крайней мере, оригинальна.
– Но разве нельзя… нельзя заинтересоваться пансионеркою? – с обидной дрожью в голосе чуть не крикнула Маруся.
– Можно еще и не то, – все еще смеясь, ответил Строев, – но я признаюсь. – Он наклонился к ее лицу, смех его оборвался, голос стал глуше, вкрадчивее. – Признаюсь, я не увлекаюсь пансионерками.
Маруся вздрогнула.
«Как вы смеете! Как вы смеете лгать!» – чуть не крикнула она Строеву, но его лицо, склоненное к ней, так испугало и озадачило ее, что она только глядела на него и не могла произнести ни слова. Это он? Строев? Это глядит, улыбается, говорит с ней Строев? Отчего она не узнает его? Отчего она раньше никогда не видала его таким? Тот, прежний Строев, и мил, и дорог ей, а этот, новый, только страшен и противен. Притворяется он теперь или притворялся раньше?
– Прелесть! – чуть слышно, одними губами произнес Строев.
Маруся отшатнулась. Глазами, полными мольбы и отчаяния, обвела она залу.
«Где папа? Где папа?» – чуть не закричала она.
Навстречу ей непрестанным однообразным движением шли маска за маской; из глазных отверстий блистали зрачки, из-под легких кружевных оборок показывался край подбородка. Шли мужчины во фраках с широкой белой грудью рубашек, одни равнодушные, скучающие, другие оживленные, с той странной, незнакомой Марусе улыбкой на губах.
– Куда ты, малютка? – позвал ее Строев, но она уже не слыхала его.
Из большого пестрого павильона грянул хор; послышались дикие, неестественные крики, словно дразня и подстрекая кого-то, понеслись они в душном, пропитанном ароматами воздухе, и этот воздух, эти крики, блеск зрачков и жуткие лица мужчин слились в одно невыносимое, подавляющее общее, в один тяжелый, ужасающий кошмар. Словно не люди двигались и говорили кругом нее: навстречу ей шли все новые и новые чудовища, одно страшнее, одно враждебнее другого. Маруся прижалась к барьеру крайней пустой ложи, опустила голову, и под маской ее по побледневшим щечкам быстро покатились слезы.
– Ну, едем скорей, – картавил где-то недалеко от нее молодой женский голос. – Строев пропал, едем без Строева.
«Строев!» – с горьким чувством повторила про себя Маруся.
– Строев!..
– Он идет, Додо, идет, – говорил другой голос.
Маруся резким движением подняла голову: прямо перед ней, под руку с нарядной маской, стоял ее отец и, повернувшись в сторону залы, делал кому-то выразительный, призывный знак рукой.
– Одну секунду, Додо…
Маруся замерла. Неожиданность, радость, стыд и еще что-то грустное, горькое и обидное, как разочарование, захватили ей дух, ударили в голову. Дрожа, задыхаясь, она сорвала с себя маску и, делая над собой невероятное усилие, бросилась вперед.
– Папа! – крикнула она. – Увези меня, скорей, скорей!
* * *
В комнате Маруси горела лампа. Ее заслонили большой полураскрытой книгой, и белая кроватка девушки оказалась в тени. Маруся лежала лицом к стене. Как только она начинала засыпать, ей чудились дикие, разнузданные крики, жгучий блеск зрачков, и новое, отталкивающее лицо Строева склонялось к ее лицу, обжигая его своим дыханием.
«Я дома, я дома», – успокаивала себя Маруся, стараясь преодолеть тяжелую дремоту. И тут же из какой-то темной, безграничной дали выплывали к ней непонятные маски, доносились взвизгивающие, назойливые голоса.
«Не буду спать», – решила Маруся. Быстрым движением спустила она с постели ноги, и, вся содрогаясь от холода и необычного нервного напряжении, она закуталась в одеяло и тоскливо, сосредоточенно уставилась перед собой. Что за беда, что она испугала, быть может, даже рассердила папу? Не важно, пожалуй, и то, что Строев узнал ее и ей стыдно будет теперь взглянуть ему в глаза. Маруся чувствовала, сознавала в себе что-то другое: то, именно то, было и важно, и серьезно, и больно… Еще больней, еще тревожнее оттого, что не находила Маруся слов для передачи своего нового чувства. Серьезно и вдумчиво глядели ее глаза.
«Это ты там какой-то отшельник, святоша, а то ведь мы мужчин тоже знаем», – вдруг вспомнились ей ее же слова. Она быстро закрыла лицо руками. Холодные ладони ее почувствовали жгучий прилив крови к лицу, и опять перед ней ярко встала картина бальной залы, и отец ее, молодой и красивый, делал кому-то выразительный, призывный знак рукой.
«Отчего больно? Отчего?» – тоскливо пытала Маруся свою встревоженную душу. И в новом полусне она пыталась приподнять дрожащими руками невидимые ей маски с знакомых когда-то, понятных и милых ей лиц.
1894
Евгений Салиас (1842–1908)
Две елки
I
– Ну… Господи благослови!.. Может, и отдаст… Завтрева к ночи оберну… А ты, Хфедор, сиди-тко дома, родной. Без валенок – куда же? Да и мороз-то здоров.
– Ладно.
– То-то, родной, посиди. Отдаст Захар – я не замешкаюсь. Машу поглядывай…
– Ладно.
– Сенца-то зараз не вали. Теперь с нее буде. А с солнышком подложи. Смотри, родной.
– Да уж ладно… Ты, матка, зря не запропастись.
Солдатка Авдотья собралась за двадцать верст к куму Захару, что в рассыльных у барина живет. Об осень взял у нее кум холста на рубахи, а деньги пообещал к Покрову, а там к Миколам и до самых вот праздников проводил. Жалованье сам не получал которое уже время. Почитай, с Петровок барин задолжал, не платит. Сам он еле чем пробавляется. Бьется не хуже крестьянского состоянья.
Деверь Авдотьин, мужик Антон, из соседней деревни заехал за ней по пути, взявшись ее свозить и обратно доставить. Вот и собралась она за долгом. Деньги тоже немалые – пять рублей. Из них два с четвертью отдать надо, зато остальные к празднику пойдут. Авдотья умащивается на розвальнях, хлопочет, возится, и так сядет, и эдак… Захлопоталась баба. И не от спеха, а куражится на радости. Будто посаженой на свадьбу собралась и в купецкие сани усаживается. А важность эту она на себя напустила не зря… Должок-то давно желается и давно на куме терпится… А теперь отдаст. Беспременно отдаст. Праздники.
Парнишка Федюк, солдаткин сын, провожает мать к крестному и тоже доволен, но не ухмыляется, как мать, а брови сдвинул и руки на груди сложил, вот как писарь волостной на сходе, Миколай Миколаич, когда собирается мир выругать «гольтепами».
– Глянь-ка, Федюша, гужи-то… – сказал мужик.
– Чего глядеть, трогай… – важно говорит Федюк.
– Не ровен час, родной.
– Ничего… Ладно все… С Богом! Ну…
– Господи благослови…
Мужик тронул лошаденку, и шагом двинулись они от избушки, на самом краю деревни, и тотчас выехали в открытое белое поле.
– Машу-то… Машу смотри поглядывай! – вдруг визгливо закричала баба, обернувшись из розвальней к сыну.
Федюк, глядя вслед, пробурчал тихо, будто себе одному:
– Ладно. Заладила.
Парнишко мамку свою, вестимо, любит, да все ж таки она баба. У нее все будто семь пятниц, швыряется, лопотошит, разов десять скажет одно слово, разов десять начнет какое дело, бросит и за другое возьмется. И так весь день, к вечеру умается, и все зря, по бабьей своей сноровке.
Федюк, хоть ему и всего тринадцатый годок пошел, совсем деловитее матери выглядит. Зря не тормошится, не болтает языком попусту, работает не хуже большенького какого. Все умеет и все смыслит. Когда кому нужно парнишку смышленого, мужики на всей деревне всегда Хфедора Солдаткина норовят взять. И живут Авдотья с Федюком не голодают, разве что от Фоминой до уборки, когда мука на убыль, а нового-то еще жди. Да и у всех его мало, и поделиться с солдаткой всякий боится.
Но теперь куда жить лучше. Вот прежде житье было каторжное, как жив был муж Авдотьин. Все тащил в кабак. Чего уж лучше… Зазвал сынишку купаться. Вылез первый из воды, взял рубашонку Федюшкину, новую, что мать ему состроила, да смехом унес… Попужать… Смехом, смехом… а рубашонка осталась у кабатчика до завтрева. До завтрева, да опять, значит, до завтрева. Так и сгинула. Родного сына раздел пьяница непросыпная.
А вот, как помер тятька Федюка – замерз в Великий пост на дороге, тоже спьяну, – так благодаря Бога жить стало солдатке с сыном куда легче. Не прибери Господь мужа – совсем бы по миру иди.
II
Авдотьина избушка на отлете от деревни с самого краю. Стоит она, здорово покосившись набок. Сдается, вот ляжет совсем. А уж вот семь годов так-то валится. И чудный вид у избенки. Крыша старая сколько годов уже не сменялась, и солома вся почернела и взлохматилась, будто вихры у мужика спросонья, и два оконца, будто два глаза, смотрят на улицу из-под лохматых нависших кудрей. И один глаз будто подбит и мигает. Одно оконце, где разбили ребятки стекло в третьем годе, заделано дощечкой.
И смотрит избушка на улицу, будто пригорюнившись своего сиротства ради. Одна-то она в сторонке. И чего она не изведала тут! Подымется буря, завоет вьюга, заметет метель и в одну минуту завалит избушку с поля так, что выше окон нанесет сугроб, и не вылезешь, откапывайся прежде у дверки… Да нет худа без добра. Зато от пожару лучше. Раза четыре горела деревня, один раз вся дотла сгорела, и головней не много осталось. А Солдаткина осталась цела и невредима. У нее же староста, перебравшись, месяц прожил…
Федюк, проводив мать, сдвинул шапку на самые глаза и стал чесать за затылком, зевнул и выговорил:
– О Господи, Царь Небесный… О-о-ох-хо-хо… Грехи тяжки…
Так всегда делает сосед их Аким, мужик богатый и первая голова на деревне. Непьющий. В город часто ездит.
Мужики его часто в пример ставят и с него пример берут – но в пустяках, что полегче…
Вот и Федюк, оставшись один-одинехонек хозяином в избе, ради важности зевнул и слова Акимовы сказал.
«Пойти на Машку глянуть», – подумал он и, обойдя избенку, приотворил тесовую дверцу в закуте… Теплом навозным пахнуло…
– Маша, а Маша… Чего?.. Жуешь?.. Жуй.
Маленькая пеструха корова обернулась на зов, поглядела своими большими навыкате глазами… Зорко, пристально глядят эти глаза, а ничего не говорят. Будто стеклянные. Видно только, что они, глаза, твари безгневной, безобидной… Знай день-деньской жует, чтобы молоко дать – выдоят, опять за жвачку. И стоит Маша так недвижимо, неслышно от Покрова и до Егорья, более полгода, покуда не выгонит пастух в поле. Всю зиму молчит Маша, но весной уже мычит не переставая, чует теплынь, траву, чует пору иную, и после закуты на свет Божий захотелось и ей…
Рядом с коровой в своем углу стоит привязана Сивка, маленькая, шершавая, грива косматая. Ей житье хуже. Она и голодная бывает в зиму. Машу нельзя не кормить. А Сивка бывает часто почти без корму… А все-таки запрягают, коли нужда. Гонять ее зря Авдотья не любит, а нельзя же… Бывает, сосед попросит в город съездить по делам и овсецом зато покормит ее.
Федюк оглядел корову, оглядел и лошадь, поправил сено у обеих и вспомнил про поросенка, что в избе под печкой сидит. Надо его выпустить побегать, небось скучает.
Затворил мальчуган закуту и, обойдя угол, вошел в избенку. Одна горница всего, да и мала. Темна, сыра, угарна… Пол, стены, потолок, углы – все-то черно, будто сажей вымазано. Все-то кажет корявое, только лавка да стол гладки, будто глянцем покрыты.
– Ну, хрюшка, подь, побегай, разомни косточки! – сказал Федюк, отнимая доску, которой была заставлена печка.
Поросенок захрюкал и со всех ног бросился из-под печки. И пошел по избе тыкаться обо все мордой и фыркать… И побегать-то рад, да и глуп.
Федюк снял шапку и сел в углу на лавку, хотелось бы хлебушка, думалось ему. Ввечеру больше захочется и лучше обождать. Ввечеру он возьмет каравай, сам себе отрежет кусок, и молока крынку достанет, и половину опростает…
«Да кабы не Маша – беда!» – думает мальчуган. Она на пятак в день молока дает, а они его продают мужику Акиму, а он торгует. В город возит молоко, творог, сметану, масло. За ним пятаков много этих, а ни одного они с маткой не видали – все мукой да крупой у Акима берут. А все-таки за молоко же. Стало быть, Маше спасибо. Оттого матка так об ней и печется. Пред отъездом подоила. А завтра Арина придет доить. А то беда. Долго ли испортить. Корова не конь.
Ill
Тоска взяла мальчугана одного. С матерью все-таки словом перекинется, а теперь сиди вот. Даже хрюшка, набегавшись, прикурнул. Спать средь дня негоже, делать нечего, а уходить матка не велела…
«Что ж так-то сидеть… Небось никто тут не обворует. Корову не уведут. А из избы разве одного порося унести можно, так его и не приметно… Чего ж я тут буду зря глаза-то на стены таращить…»
Подумал мальчуган, решил и, надвинув шапку, вышел. Прошел он улицей, дошел до оврага. По дороге баба Маремьяна окликнула его:
– Ты куды это?..
– Никуды… Вот…
– Матка-то ушла, что ль? За должком-то?
– Уехала, – важно промычал Федюк в нос.
– Лошадку-то зачем погнала?
– Антон заехал, – еще важнее назвал мальчуган богатого соседа-мужика.
Хотел было Федюк от оврага назад вернуть домой, да рано, еще и смеркаться не начало… Постоял, постоял он над оврагом и стал спускаться. Пройдя мостик, поднялся он на другую сторону, где бывало всегда люднее и веселее.
На этой стороне и было село, не чета их деревнишке. У них все бедняки голь, а тут мужики богатые, что ни двор, то лошадь, две, корова, овцы с свиньями. А у них всего три коровки на всю деревню, считая и Солдаткину.
В стороне от села большущий сад и усадьба барская. Дом и флигеля каменные, надворное строенье деревянное, но свежее и все-то везде железом крыто. Была это когда-то усадьба князя одного московского, а как вышла воля, да оброк-то большущий перестали ему платить мужики, да в надел получили, почитай, всю землю, какая была при селе, князь и отказался. Ездить перестал на лето, как прежде, а там скоро и продал все, кроме усадьбы… Землицы немного соседу-помещику, алее – купцу. Купец Агап Брюхов лес вырубил, разжился и чрез год и усадьбу у князя купил. Теперь уж он все земли снимает кругом у помещиков, благо все мелкопоместные, а то в городах живут. И деньжищев у Брюхова – куры не клюют. Хозяйка его Матрена Ильинишна почти с постели не слезает – и почивает, и так лежит покряхтывает, не от болезни, а от сыта и купецкого удовольствия.
– Молода была, набегалась, – говорит. – Ноне при капиталах – полежу. Другие пущай бегают.
Федюк прошел село и завернул к усадьбе поглазеть. Давно не бывал он здесь. Может, что и есть поглядеть.
Дошел он до ворот… Ему навстречу трое сынков Брюхова с салазками выскакали. Шапки, тулупчики мехом обшиты, кушаки красные. На руках варежки, тоже красные. Да и салазки тоже красные, обшиты чудной материей и позументом, будто у отца Андрея отрезали кусок от ризы. Блестит – сиянье кругом…
У Федюка глаза разгорелись на купецких ребят.
Увидели парнишку озорники балованью – и к нему, все трое… Окружили…
– Ты чего, музлан? – пищит самый махонький, Ванюшкой звать.
– Гляди, тетеря какая, – тычет ему в рожу другой, Семен, по батюшке – Агапыч.
– Кланяйся, дурень. Скажи «бонжур»…
И старший, Митрий Агапыч, лет четырнадцати парень, живо сорвал с Федюка шапку и бросил в сугроб.
– Зачем? Чего обижаете… Что я вам… – заворчал Федюк и полез за шапкой.
Старший подкрался, ткул его в зад, и полетел Федюк торчмя рылом в сугроб.
– Господа… Негоже так-то. Я вашему тятеньке пожалуюсь. Что я вам… – разобиделся Федюк и, стряхнувшись от снега, достал шапку и надел.
– Поди, жалуйся тяте. Он тебя высечь велит! – кричит Митрий Агапыч, смеясь.
– Ты зачем прилез к нам? Тут наш двор. Сиди на деревне, тетеря… Я вот тебя! – грозится кулаком Семен.
– Давайте его снежками бомбардировать. Он будет турка, а мы Скобелевы…
– Давай…
Бросили мальчуганы салазки и, забирая пригоршнями снег да сжимая в комок, начали палить в Федюка. Так и зачастили… Покраснел мальчуган.
«Эх, кабы не боялся ответу матки за себя, – думает Федюк, – разнес бы всех троих барчат. Таких ли колачивал!»
Пришлось Федюку удирать бегом, а купецкие озорники разладились, гогочут и до села пальбой провожают. Федюк бежит, и они за ним.
– Турка! Турка! – кричат.
– Ура! Урра!
Уж на селе только бросили озорничество и вернули. Не приказано им было ходить на село. А то бы не отстали.
Федюк, обозлясь, тоже остановился и крикнул издали, не стерпев:
– Ишь их поднимает! Дьяволята! Крапивное семя!
– Сам дурак! Турка! – кричит горласто Митрий Агапыч.
– Твое турково рыло, – отзывается Федюк. – Аспид. Приходи к нам, вас я отхворощу по-своему, дьяволята.
Мальчуганы вернули опять на парнишку, будто догнать. Федюк припустился. Они остановились, и он тоже. Он стал грозиться, кричать, и купецкие мальчуганы тоже.
– Аспиды! Ас-пи-ды! – орет Федюк, что есть в нем духу.
Кричат и купецкие ребята что-то в ответ… Митрий Агапыч надседается, орет, но уж издалече не разберешь…
– Озорные! – злится еще Федюк. – Были ли вы, дьяволята, нашинские, с деревни, измочалил бы всех троих.
Стал уже Федюк спускаться к оврагу – оглянулся снова на ребят брюховских. Нету их. Уж добежали, знать, домой.
А вместо них вышел из ворот усадьбы мужик и идет шибко: должно быть, купецкие детки выслали кого из своих батраков догнать да отдуть Федюка.
Припустился мальчуган рысью от мужика, перебежал мост и оглянулся на ту сторону… Кажись, это кто-то знакомый, шапка-то страсть мохнатая, да больно уж большущая. Очень знакома… Одна такая на всю деревню.
«Э-э, да то Софрон…» – узнал Федюк.
Софрон – свой мужик, с деревни, и Федюка ни в жизнь не тронет, хоть бы и просили его ребята купецкие. Добрый мужик, только куда пьет… Все пропил и так на улице живет, где случится, ночует, где покормят. Ну и плохо ничего не клади при нем. Мир уже собрался начальство просить его отписать куда-то далече.
Когда кому нужно состряпать какое дело опасливое, негожее, всегда зовут Софрона. Он и мастер на всякие такие дела, да и взять с него нечего, с голого. Все с рук и сходит, пока мир еще терпит. Был на него раз след, что лошадку свел и конокрадам передал, да улик не нашлось. А то бы уж улетел далеко.
Впрочем, пообещал ему мир, коли еще раз где конь пропадет, забить его до смерти. С тех пор не пропадало еще коней. Зато телок у одной бабы пропал. Не то волки утащили, не то Софроновых рук это дело. Впрочем, и волков страсть кругом. Отбою от них нету. Бывает, иной раз на деревне забегают ночью и собак таскают. Много они их пережрали. Прежде на деревне, сказывают, было до ста собак, а ныне трех десятков не наберешь. Прошлую зиму у Акима жеребенка утащил волк, да далеко не мог унесть, так по близости избы Авдотьиной зарезал и только половину сожрал. Всю дорогу и пригорок кровью полил серый зубоскал.
IV
Федюк, узнав Софрона, обождал его, чтобы сказать про озорство купецких ребят. Может, Агап Силантьич узнает – не велит им.
«А то и вихры надерет аспидам! – думает Федюк. – То-то бы гоже».
– Эй! Федюша! Во ладно! – заорал Софрон, завидя парнишку, и руками замахал.
– Чего?
– Тебя-то мне и надыть! – кричит Софрон.
Подошел мужик и рад. Веселый, ухмыляется, а ничего, еще не пьян.
– Чего тебе? – говорит Федюк.
– Дело, паренек. Золотое дело. Подсоби. Шел было я к Макару. Да вот ты попался. Еще того лучше. Пятак наживешь, во какое дело.
– Каки у тебя пятаки?! – смеется Федюк.
– Сейчас издохнуть, пятак тебе дам. Одному, вишь, мне не покладно. А взять с собой некого. Своих ребят нету. С села не пойдут, а с вашей деревни некого. Глупы щенки. Хошь мне помочь? Пойдешь?
– Что ж… Почему не пойти…
– Матка, коли заругает, – плевать. Ты ее ведь не боишься. Она не драчлива. Холит тебя.
– Матка уехамши.
– Во! Славно. Стало, тебе в самый раз. А я тебе пятак. Ей-богу! Сейчас мне издохнуть, коли я вру. Я сам-от полтину зашибу. Во как!
– Чем же ты это? Не воровать же мне с тобой идтить! – решил мальчуган.
– Что ты, паря. Кой леший! На что нам воровать. Мы, значит, так, полегонечку, потихонечку. Да и дело-то плевое. Коли и узнается – ничего. Поругается малость староста и плюнет. Ладно, что ль?
– Да что? Что? Ты наперед сказывай.
– Нет, ты наперед сказывайся. В подмогу пойдешь? Пятак хошь получить?
– Ну?
– Пойдешь со мной, как смеркнется, в лес. Вот, недалече за селом. Ну, за версту, что ли. И того не будет. Знаешь, где летом малинник? Версты нет.
– Верста будет.
– Ну, верста, нехай. Пойдешь со мной. К полуночи все дело готово будет.
– Да какое дело-то? Дерева валить, что ль? Так за эфто, дядя, знаешь, что бывает?
– Зачем дерева? То порубка. Дело сибирное. А мы махонькую елочку положим. Ей цена в лесу – алтын. А я за нее полтину получу и тебе пятак дам.
Задумался Федюк… Что матка скажет… Ночью со двора уйти и оставить избу. Машу одну бросить. Не ровен час… Воровства у них нет! А все как-то негоже. Пустая изба ночью. Помилуй Бог.
– Ну? – спрашивает Софрон.
– Да как же, дядя… Изба-то вот… Опять коровушка. Кабы матка даже была, а то…
– О, дурень! Да ведь мы в два часа время все оборудуем и домой будем. Хошь два пятака?
– Да зачем тебе елка?
– Глупый! Рождество. Праздник. Всем детям барским елки, значит, ставят в горницах и на них орехи вешают.
– Зачем? – удивился Федюк.
– Зачем! Про то баре, помещики знают. Такая заведенья. Ну, вот и Агапу Силантьичу надыть елочку детям. Он мне и приказал раздобыться.
– Чего ж это он тебя-то позвал?
И Федюк подозрительно глянул. Чего это купцу звать Софрона-пьяницу, да полтину платить! Пошли своего батрака. Даром сделает.
– Стало, так нужно… У него ельнику в саду нету. Лесов своих нету. Есть, да за двадцать верст отсюдова. Кланяться опять нашим мужикам не хочет. Он с ними ныне из-за потравы летошней на ножах, судиться хочет. Вот он меня и сговорил.
– Батрака бы послал. Даром бы…
– Батрака? Ох ты!
И Софрон думает про себя, как же купцу с своего двора слать человека – и пакостить. Из-за плевого дела. Ведь в лесу-то и накрыть могут. Как на грех, встренутся с села свои мужики.
– Тут, дядя Софрон, дело, стало быть, негоже. Эдак-то и я с тобой попадусь, – догадался мальчуган.
– Хошь три пятака?! – заорал Софрон отчаянно.
Задумался Федюк. Три пятака… И ведь не обманет. Пьяница и на руку нечист Софрон, а не обманет. Этого за ним не слыхать.
– Да ты один бы… – выговорил Федюк, подумав.
– Не могу я один. Ты лошадку запряги и топор припаси. У меня ничего нет. Один Бог на тесемочке.
– А ты у самого Агапа Силантьича попроси коня да топор. У него коней много…
Злится Софрон и сопит даже со зла.
«Ох, глуп мальчуган, – думает он. – Станет купец на воровское дело, хоть и малое, давать лошадь да свой топор. Накроют мужики да учинят мировой спрос: „Чей конь? Чей топор? Купца, мол, Брюхова…“ Ах, глуп мальчуган».
– Ты, паря, глуп. Этих делов не понимаешь. Я вот тебе, думаючи, умный ты парень, три пятака нажить даю, а ты артачишься да ломаешься. Будь матка твоя дома, сейчас бы к ней…
И стал дядя Софрон пояснять мальчугану, как они дело справят.
Как ночь придет, проедет Федюк все село, а он его у кабака ждать будет. Доедут в лес, живо елочку срубят – на дровни, и рогожами прикроют, и до усадьбы. Тут он на себе ее дотащит во двор, а Федюк домой поедет. А после сам купец будет хвастать, что елка у него была из мирского леса. А кто рубил? Батраки, а то и сам рубил – не накрыли. Прозевали. И дело с концом.
– А коли нас накроют?
– Ты скажешь – себе рубил. Матка послала. За дровами. А я тебе в помочь был. Вам не запрет рубить, да еще махонькое деревцо. Ему цена – грош.
Подумал, подумал мальчуган и согласился.
– Так бы скорее… – решил Софрон. – Как ночь, приезжай к кабаку. Да не становися. Мимо проезжай да посвистывай таково. Я буду на крылечке ждать да поглядывать, на свист выйду и догоню.
– Ладно.
Мальчуган побежал домой и всю дорогу думал да рассуждал, что ему на три пятака купить. У Еремки три кона бабок купит он. Да стрючков осьмуху в воскресенье на базаре. Пятак матке отдаст. Скажет… А что скажет? Откуда он? Нашел. Да нешто деньги по земле валяются? Ну, подброшу ей же, пущай ходит, спрашивает: чей пятак? Все откажутся. Себе и возьмет… Дело-то не совсем гоже. Да небось сойдет. Софрона выпорют, может, на сходе. А его и не тронут. Он махонький. Софрон-пьяница подучил. А то и не узнает никто. Ночь-то темная будет. Да и метель, никак, собирается.
V
Смерклось… Пришла и ночь, хоть и безлунная, но светлая… Небо все ясное рассыпало над землей тысячи тысяч звездочек, и все они блещут, искру сыпят, будто дрожат и мигают.
Мороз все сильнее трещит… Снег на полях тоже засиял и заблистал. Будто и по ним малиновые и синие огоньки да искорки перебегают. Пуще всего злится мороз на человека, духу него спирает, будто душит, нос щиплет и за лицо, за руки хватает, будто кусается…
Запряг Федюк Сивку в дровни, захватил топор и, перекрестясь, отъехал от двора. Страшно ему, а чего – сам не знает. Матки нет, а он двор середь ночи бросил. Маша одна будет. Наказывала матка со двора и засветло-то не отлучаться, а он ночью в лес собрался с пьяницей Софроном. Негоже… Ох, негоже!
Миновал деревню Федюк, никого не повстречал. Спят мужики давно. Только в одной избушке огонек и светился.
Проехал мальчуган и мост, въехал в село. Тут огоньков побольше засияло в избах, народ богаче, да и живет по-купецки, ложится поздно, встает тоже со светом. Адо свету никто себя не тревожит, хоть и поздно рассветает зимой.
Среди села попался Федюку встречный, разъехались уж было, да увидел мужик парнишку одного в дровнях середь ночи и спросил зря:
– Эй, паря, кто таков? Откедова?
– Оттедова – где теперь нету! – крикнул Федюк, как часто слыхал. Аким так сказывает, когда ему соседи опросами прискучат.
– Вишь, прыткий… – сказал мужик и крикнул, уж разъехавшись: – В кабак, что ль?.. Раненько, парень, за сивуху принялся.
– Ладно! – кричит Федюк. – Тебе пора, вишь, бросить, вот я заместо тебя учал пить!..
Мужик расслышал, головой тряхнул и проворчал:
– Вишь, ноне и малые ребятки норовят кажинного облаять. И не сговоришь.
Поравнялся Федюк с кабаком и стал посвистывать… С крылечка сбежал мужик Софрон – и к нему. С размаху, с двумя рогожами в руках, как мешок, ввалился он в дровни и весело крикнул:
– Козырь ты, парень. Ей-богу! Сейчас мне издохнуть. Золотой!
Глядит Федюк, не напился ли уж дядя Софрон. Нет. Не пьян. Сел мужик, как должно, около парня и заговорил:
– Топор-от припас, Федюша?
– А то нет. Вот он…
– Молодца, парень. Гляди, как мы все объегорим. Чрез часок назад будем… Ну-тка трусцой…
Мальчуган нахлестал лошаденку. Она задрала хвост и пошла скоком тихо, без шума прыгая по гладкой морозной дороге. Только и слыхать, как хомут шлепает по Сивке да оглобли поскрипывают, свежим лыком прикрученные к полозьям.
– Вот до того буерака, Федюша, и сейчас вправо, – показал Софрон на лесок, что темнеет за белым полем.
– Я чай, занесло тамо-тка? Езды нет.
– Где? Как нынче зима. Только все трещит анафема мороз. А снегу и не видал. Беда это, Федюша, морозы эфти.
– Да. Хлебушка не прикрыт снежком, вестимо. Аким сказывает вот, что…
– Озимый-то?.. Верно… А я не про то. А вот нарежешься в эфтоть мороз, да на улицу выйдешь… И жарко-то тебе, и студено. И пуще тебя хмель разбирает… Будто бес тебя наущать учнет… Ляг, мол, ляг. А ляжешь на улице, тоись бултыхнешься ненароком, – и аминь. Готово…
– Что?
– Замерз…
– Да… А зачем пьешь? Не пей…
– Не пей! Ах, парнишка… Эка забавник! – захохотал Софрон. – Сейчас издохнуть, забавник!
И Софрон залился дробным сиповатым смехом.
– О-ох… – вздохнул он наконец. – Насмешил ты, паря.
И вдруг тут же Софрон насупился, мотнул головой и будто даже и пригорюнился малость.
– Не пить… – заговорил он, помолчав. – Нечто можно человеку да не пить… Что я? Тварь!.. Свиное рыло. Темнота. А выпьешь, так тебя вот и носит, будто птица, летаешь под небеса. Ей-ей! Я вот как захмелел – во мне душенька моя со мной сейчас возговорит. Я ей сказываю всякое вот такое… И она ответствует. Ей-ей… Часто спрашивают, смеются люди. Вишь, мол, сам с собой рассуждает спьяну. Враки! Не сам с собой. А душенька возговорит. И уж как это тебе чудесно все сдается во хмелю. Все-то распрекраснее, и сам-от ты не мужик – музлан. Сам-от сейчас храбер! Никто не трожь. Убью!.. Да!.. – Софрон прибавил грубым басом: – Убью-у!!!
Федюк даже рассмеялся голосу Софрона.
– То-то вот, паря, – заговорил мужик опять своим голосом. – Ты этого уразуметь не можешь. Трезвый-то маешься, маешься… Всяк то тебя выругает негоже, да велит молчать, а то пихнет, а то и по рылу… А ты терпи. Ты что? Бобыль, пропойца. Хуже тебя нету… Ходи да завидки закидывай. У кого изба, у кого скотинка, у кого жена молодуха. Кто на жалованье, кто шинкарь при деньгах, кто купец при капитале, кто сам становой… А ты вот… Тьфу! Голь непокрытая. И всяк тебя хуже всякой свиньи почитает… Вот тут, паря, первое дело – в кабак.
– Зачем?
– А вот вишь. Пришел ты в кабак. Темнота ты, голь, свинья… Хуже свиньи! Званья тебе нет такого скверного… А нарезался, вышел – и что тебе сосед-мироед? Что у него, вишь, пара коней? Важность?! Аль купец какой, аль барин, что кричит: «Куда лезешь, раздавлю!» А ты ему: «Я те сам раздавлю, такой-сякой…» Становой увидит: «Эй, Софронка, мотри ты, отдеру…» А ты ему: «Ваше благородие, не замай. Гуляю. Никто меня не трожь. Убью».
Федюк захохотал.
– Да что становой! Раз, паря, прошлым летом пошел это я в кабак раным-рано, еще к обедне не ударяли. Вышел, сел на крылечко… И мотает меня, и туды и сюды, и опять туды, и опять сюды. А солнышко прямо в глаза и режет, так вот наскрозь режет. Обозлился я, встал на ноги-то, да и заорал: «Я тебя, дьявола! Чего рыло-то свое на меня обернуло? Пошло прочь! Уходи! Убью…»
– Кому тоись?.. – не понял Федюк.
– То-то, паря… Вот! Кому? А солнышку Божью самому. Ей-богу! Грех даже.
Федюк покачал головой.
– Шел тут Аким ваш мимо кабака. «С кем ты тут говоришь, чего орешь?» – «А во, – говорю, – чего оно места своего не знает? На меня лезет». – «Кто?» – спрашивает меня Аким и даже диву дался. «Да вот солнце, – сказываю, – анафемское». Только тут Аким руками развел да плюнул на меня: «Тьфу, окаянный!»
Софрон гуторил всю дорогу, не горласто, не озорно, а будто жалился парню на себя. Будто не он пьет, а обида от людей в нем застряла и пьет. Ноет, ноет душа в нем от обид и захочет облегчиться, и пойдет Софрон в кабак, как сказывается, «душу отвести».
Выпьет – и весело. Все будто други-приятели. Все-то хорошо на свете, ладно да складно. А первое дело: никого он не бойся! Вот что!
«Молчать!» – орет хоть бы и становой, а сам знает, что ори не ори, а пьяного не тронешь, не ударишь, не выпорешь, как он ни согруби. Завсегда только плюнет и бросит. А коли чего и натворит Софрон, спросят трезвого… Скажет: «Виноват, выпимши был. Не помню…» И сошло.
VI
Проехав с полверсты по большой дороге, Федюк свернул влево на проселок, где чернелся поблизости лес. Дорога и тут была наезжена довольно. Тут мужики и в лес за дровами ездят, да и в волость проехать тут верст на пять ближе. Когда зима снегом богата – бросают тут езду, а когда малы сугробы – всю зиму ездят напрямки. Православный человек смерть не любить кружить, норовит все напрямки взять, через овраги ли, через брод. А пешком – через кусты шагает, через плетень и изгородь лезет.
Въехали Софрон с Федюком в лес. Сначала мелкота пошла, а там выше, да выше, да гуще вырастал лес. Дорога пошла вилять, то вправо, то влево, обходя чащу иль высокие дерева. Наконец направо показалась прогалина и ельник на ней. Елочки все в одиночку, молодые, круглые, развесистые, не в тесноте, а на просторе выросшие.
– Стой, парень. Во наша елочка. Находка!.. Вертай.
Федюк направил Сивку на прогалину, сугробу была самая малость, на четверть, объехал кусты и, завернув коня назад, поставил мордой к селу, саженях в трех от дороги. И близко, да и с опаской. За кустами их с дороги не видно.
– Вот эвту… – решил Софрон. – Ахти-тельная.
Выбрал мужик елочку пряменькую да кругленькую и давай ее, аршина на два от земли, по стволу чикать да чикать потихонечку. Не ровен час, проезжие еще издали услышат топор.
А Сивка не стоит, ежится, дергает.
– Чего тебя разбирает! – сердится Федюк. – Тпру! Черт!
Софрон почиркает да прислушается и смеется, глядя на мальчугана. Даже Федюк понукает.
– Небось никого. Кому тут теперь разъезжать!
– На грех мастера нет, паря.
А Сивка опять с места… Фыркает да дергает.
– У, дьявол! – кричит Федюк. – Овода, что ль, крещенские кусают. Че-орт!
Свалил наконец Софрон елочку. Хрястнул ствол, завернулась маковка набок и тихо накренилась. Еще малость – и, шурша ветками об ветки, свалилась совсем, будто поклонилась Софрону в пояс.
Стащили Софрон с Федюком елку и бухнули на дровни. А Сивка фыркнула и прыгнула… Не поймай Федюк вожжу, побежала бы с места.
– Ишь ведь ее разбирает! Николи такого и не бывало.
– Леший, знать, щекочет, – смеется Софрон.
– Ну-те… – оробел мальчуган.
В лесу, ночью – да эдакое сказывает мужик, прямо пьяница бесстрашный.
Приладил Софрон елочку, пригнул все ветви к стволу, накрыл двумя рогожками, что припас, и полез в пазуху за бечевой, что раздобыл в кабаке.
– Просто диво. Сядешь и не видать будет, что под нами лежит, – хвастал Софрон, увязывая рогожи бечевой.
А Сивка проклятая вдруг «фырк» опять, да дерг с места. Софрон с одной-то ногой на дровнях, чуть с маху об земь не грянулся.
– Ах ты, дьявол!.. Тпррру… Чтоб те разорвало! – крикнул Софрон, ухватя вожжу, и заспешил уж обвязывать скорее.
Сивка стала, но приложила уши, поджала хвост, и будто всю ее коробит, будто ей и впрямь леший ноги выворачивает. Обернулась она из-за дуги, а глаза у нее просто вот огнем горят. Кровью налилися…
Фыркнула Сивка еще раз-два, да вдруг, как стояла, подобралась передом, села совсем на задние ноги по-собачьи да и взвилася, будто укушенная. Да как из лука стрела – шаркнула с места во всю ивановскую…
– Стой… Ах… Тпрру… Стой! Стой!.. Ах! Анафема… – заорал Софрон и бросился за дровнями.
Сивка на дорогу, мужик за ней, Федюк за ним… Бежит мужит по лесу что есть мочи, а догнать не может. Валяет Сивка вскачь, будто невидимая сила ее нажаривает кнутом по спине… Скачет лошаденка, откуда сила да удаль взялись, так и частит копытами по дороге…
– Тпрру!.. Тппрру-у! – надседается Софрон на бегу. Хотелось бы ругней засыпать ее, треклятую, да мочи нет, уж дух стало ему захватывать.
«Беда бедовая… – думает мужик. – Прискачет лошадь на село. Завидят, словят. Узнают Сивку Авдотьину. Дерево надровнях… Здорово выпорют на сходе. А то и хуже. Велико дерево… Подведут дело со зла под порубку заеды мирские».
VII
Приложив уши и задрав хвост, ретиво выскакала Сивка из лесу. Но в поле, будто умаявшись, рысью пошла… Софрон отстал далече, еще только на опушке бежит, и в грудь кулаками уперся. Давно не бегал. Дух сперло морозиной, душеньку выпирает…
– Ох! Ох! Ох! – стонет он на бегу, будто от боли какой нестерпимой.
Выбежал мужик из лесу, а лошадь далеко в поле. Хотел он уж рукой махнуть: плевать!
Да вдруг смекнул мужик, что ему делать. Лошаденка проселком уж перестала скакать, рысцой пошла, а завернет на большую дорогу, поди, сейчас и шажком примет, отпрыгавшись, треклятая. А ему напрямки хватить, наперерез. Сивке более версты до села еще, а ему целиком четверти не будет. Сугробов, спасибо, нету совсем, чуть только пашня мерзлая прикрыта. И зашагал Софрон наперерез. Тяжело все-таки по снегу, да зато рукой подать до большой дороги.
Оглянулся мужик на лес. Парня не видать еще на опушке. Прошел мужик саженей двадцать целиной и взопрел наконец. Морозина страсть трещит, а у него из-под шапки пот валит и от рыла пар пошел. Смотрит он, и Сивка, знать, умаялась – видать, хоть и далеко, – не то шагом пошла поганая, не то вовсе стала. Напрыгалась… Пошел и Софрон с роздыхом.
«Выйду на дорогу много прежде треклятой», – сообразил мужик, и полегчало у него на душе. Лишь бы теперь словить коня да, обождав парня, доехать удачливо до двора Агапа Силантьича.
Оглянулся опять Софрон на лес. Все видно, светлехонько, вон и кустики малые видны… А мальчугана нету. Ишь ведь, ленивый какой! Бежать не может, барином пошел. Ау него так все нутро не то обмерзло, не то пожгло и распирает бока, будто распорки вставили в ребра поперек тела.
Добрался наконец мужик целиной до дороги и вернул уж коню навстречу… Прошел шагов сорок… Идет Сивка поганая, будто на смех, еле-то еле ногами передвигает.
– Акты, распроанафема! – встретил мужик Сивку и не стерпел, начал ее тузить по морде кулаками, даже назад попятил.
– Ишь ведь, ишь ведь, дьявола эдакая, распротреклятая! Напрыгалась, чертово твое рыло…
Оттузил Софрон лошаденку, и будто полегчало у него на сердце. Сел мужик на дровни, отодрал сосульки от усов и, сняв шапку, стал голову потную рукавами обтирать – за ушами у него на волосах, глядь, тоже сосульки висят.
– Ишь ведь, как нагрелся, будто на пожар драл. Что-ж это Федька-то застрял? Скажи на милость! Паршивый. Я тут намаялся, а он барином шагает.
Оглядел Софрон поле до опушки, не видать мальчугана, зато сзади на дороге показалось что-то темное да длинное.
«Ахти, никак наши мужики, обоз! – струхнул мужик. – Увидят тут, середь дороги ночью, беда! От одного отгрызешься, а от десятка – нельзя. Заедят. А то и изобьют до полусмерти».
И, недолго думая, тронул мужик лошадь с места рысцой.
«Не бойсь, не купец какой! Щенок! И пешком дойдет, – думает Софрон. – Далече ли тут, двух верст нету. Правда, вестимо, махонький тоже, напужаться может в лесу, а у нас волки тоже. Страсть что их ноне развелось, конпаньями ходят, окаянные! Будто девки за грибами! Нарвись на них в лесу – съедят, ничего тоись не оставят, шапку да варежки и те сожрут, дьяволы. А махонькому и совсем негоже. По лесу пешком, да ночным делом, и большому человеку жутко».
А сам мужик все знай настегивает вожжами Сивку, вот уж и в село въехал, вон усадьбу Купцову видать. Проехал Софрон мимо Миколая-Андреянычева кабака, поглядел в окна освещенные и вздохнул, будто по зазнобушке какой сердечной.
Миновал он три избы села и свернул на аллею, ракитами обсаженную, что вела во двор усадьбы купца Брюхова. Везде на селе все уж спит, ночь и темь кругом, а тут все окна огнями горят, будто праздник какой. По-барски живет Агап Силантьич.
VIII
Чего же паренек в лесу замешкался? А простое дело, нету его проще. Как шаркнула с полянки, неведомо почему, лядащая Сивка да бросился за ней со всех ног Софрон, мальчуган так перепугался, крича: «Тпру, стой, стой!» Пробежал он саженей десять по дороге да и ахнул:
– Атопор-от?!
Топор у пенька от елочки остался. Вернулся паренек назад на полянку по следам, что остались на снегу от дровней, и прямо к месту, где рубили елку. Без Софрона-то здесь совсем не то, будто помертвело все сразу, жутко и на сердце щекочет. Темная чаща кругом обступила и топорщится на полянку, вот-вот, помилуй Бог, что привидится парню. Жмурит он глаза, а сам, будто нехотя, все-таки оглядывается.
– И-их, Господи! Вон чтой-то видать темное середь снега на опушке, а вон и еще… Собаки! И с красными глазами.
Взял мальчуган топор да бежать, а собаки за ним запрыгали, две большущие, а вона и третья, махонькая.
– Волки, волки! – задохнулся паренек и взвыл благим матом, волосы будто дыбом шапку подняли, и искры в глазах засияли.
Пробежал он до кустов – оглянулся, волки саженях уж в пяти от него, и в кучке. Бросился парень к дереву, прислонился к стволу спиной и замахал зря топором.
– Матка, матка! – завыл мальчуган.
Волки тоже стали середь поляны, как раз у срубленной елки. Один сел, а махонький волчонок ближе подскочил, вот сейчас вблизь к Федюку прыгнет.
«Лезь на дерево, полезай… Живо!» – приказал будто кто-то Федюку на ухо. Бросил паренек топор и, не учиться стать, в один миг на сажень от земли на сучке уж сидит.
И пора была… Махнул в два прыжка к парню самый большущий волк… и взвился у дерева на дыбки… Глазища, что два огня полыхают, зубы белые блестят, длинный язык на сторону, и пар от него дымком вьется… Положил лапы передние серый зубоскал на ствол и щелкает зубами…
Мальчуган смотрит – и ни жив ни мертв. Руки трясутся, в голове полыхает будто полымя и мысли путает, на душе захолонуло все, будто нету ее. Но все ж таки с грехом пополам полез парень еще выше и чуть не до самой верхушки высокой ели добрался по сучкам.
Только шибко плачет да зовет:
– Матка, матка!.. Господи Батюшка! Угодник чудотворец Микол ай Андреянович!
Со страху угодника святого с целовальником спутал бедняга.
Волк сел под деревом и глядит вверх, другой подскочил ближе и тоже сел. Волчонок прыгает кругом них, балуется и заигрывает, кидается на них и, шлепаясь, катается по снегу.
– Дядя Софрон! Софрон! – прокричал и раз и два мальчуган, но нету мужика.
Прошло много времени… Федюк умостился верхом на толстом суке, обхватил ногами ствол, обнял его и ручонками и сидит, плачется тихонько, молится, мамку зовет, угодников Божьих поминает. А волки, отойдя мало, легли на полянке, будто стерегут парня, когда слезет. Понемногу стало легче парню, отлегло малость от души! Ведь волки на дерева не лазают. То не медведь. А вернется Софрон, они живо уберутся.
– Дядя Софрон, а дядя Софрон! – прокричал опять Федюк на весь лес.
Но тихо все.
IX
Час уже десятый был, когда доложил Брюхову приказчик, что Софрон елку детям привез и за труд просит. Приказали елку внести в кухню, чтобы просохла живее, а к Софрону вышел в переднюю сам купец Агап Силантьич, мужчина высокий, плотный и уж малость животом стал вперед подаваться с беспечного житья. Широкое и чистое лицо, круглая русая борода обросла, глаза добрые и голос ласковый; только будто кислота у него какая в глазах веки вечные. Так чудно глядит, что кажется тебе, будто ты обронил что, а он поднял, да не сказывается.
– Ну, здравствуй, – говорит Агап Силантьич, – на вот, получай за свой алтынный товар полтину серебра.
Кланяется Софрон, жмется, ухмыляется.
– Не в товаре тут, ваше степенство, а коли бы накрыли меня свои мужички?..
– Ну, отстегали бы.
– То-то…
– Не впервой, кожа-то, я чай, уж обтерпелась, привыкла. Ну, да что ж… За то вот получай.
– Прибавить бы надо… на чаек… Мороз эв-вона какой, снег опять… иззябся…
– Вестимо, мороз и снег, на то зима.
Взял Софрон деньги мелочью и хотел было еще пятак выклянчить у купца, но тот только сказал: «Ладно, ладно…» И видать было сразу, что ты его тут хоть обухом бей – ничего больше не вышибешь.
– А будут коли спрашивать, откуда елочка, я этим сутягам подлецам прямо говорить буду назло: «Из вашего, мол, лесу, общественного. А кто рубил да предоставил мне? На, мол, вот!» – И Агап Силантьич показал Софрону шиш.
Сердит был Брюхов на все село за то, что мужики смеют с ним в суде тягаться, а не повинуются, как барину бы.
Вышел Софрон от купца и, сев на пустые дровни, выехал из усадьбы. Провозился он да промешкал у Брюхова немало. Федюк небось уж дома давно. Шажком миновал мужик овраг и мост, а там и всю деревнишку. Как почуяла Сивка двор, сама рысцой взяла. Подъехал Софрон к избе Авдотьиной и крикнул:
– Федюша! Ай, Федюша! На-для?
Но тихо все… Не отзывается мальчуган, знать, еще нету.
– Чудно! Чего ж это он? Неужто в лесу застрял? Волки, что ль, съели? – смеется Софрон. – Были бы волки, так и я бы видал их. А вот Сивка-то шаркнула не от волков ли?! Тоды дрянь дело!..
Распряг Софрон Сивку, поставил во двор, дровни стащил тоже на место, хомут с дугой внес в избу.
«Не спит ли уж?» – подумал мужик, озираясь середь темноты.
– Эй, Федюша, ты тут, что ль?.. Нету… Чудно!
Постоял, постоял Софрон и вышел тихо из избы, почесываясь. Надо ведь идти туда, в лес. Вот оказия, отхватывай опять по морозу две версты, да назад две, да ночью, когда люди спят себе.
Прошел мужик деревню, вот и овраг опять.
Авось, думает, встретится ему паренек.
Ни души на улице, и Федюка нет. Вот и село все прошел. Нету тоже… Ничего не поделаешь, надо в лес.
– Чудно! Право слово, чудно! Застрял!..
Поравнялся Софрон с кабаком, там все еще свет. Не ложился еще Миколай Андреяныч.
– Небось деньги считает.
Хотел было мужик мимо кабака пройти по дороге, да ноги пристают, знобит. Умаялся, что ли? Аль мороз горазд не в меру…
– Недужится как-то, ей-ей! Кто его знает, что такое?.. Вот и нутро подводит, ей-богу!.. Выпить надо, выпьешь – пройдет… непременно… вот те Христос!.. Как рукой сымет! – говорит Софрон. – На минуту всего, один шкалик – и готово! Живо до лесу добегу. Эй, Миколай Андреянович, можно, что ли? – стучит уж мужик в окошко.
– Кто тут? – крикнул тот изнутри, заслоняя собой свет в окне.
– Я, Софрон! И деньги есть, вот те Христос, – полтина, вот те Христос, сейчас издохнуть, Брюхов дал на чай.
Застучал засов, отворилась дверь, и рослый мужик молча впустил Софрона и опять заперся.
Выпил Софрон стаканчик… Миколай Андреянович ни слова не говорит, прибирает горницу и не гонит. Выпил мужик еще стаканчик, мурашки побежали по телу и светлее будто стало вдруг в кабаке.
– Идти бы надоть, да уж славно больно тут!.. Еще один выпью и пойду. Вот ведь оказия. И чего он это застрял?..
Выпил Софрон третий стаканчик и совсем удивительно стало… Только язык во рту завязать зачал.
– Ахтительно! С морозу в тепло… Расправляет это всего тоись… косточки-то разминаются… ключевая-то… Миколая Андреяновича! – еле-еле вертит языком Софрон. – Душа ты человек, Миколай… Миколаевич… Андреянович… люблю я тебя… Вот… – стучит он кулаком по столу. – Вот я что!.. Я ничего, убей ты меня, Мати Божья, Миколай Андреянович. А ты, ты совсем… ты вот что… Подь ко мне, слышь-ка, Миколай Андреянович, а Миколай… Люблю… И коего я эвто лешего… Где еще пятак?.. Мик… Еще… Давай… Душа ты, душа… Давай, дьявол, еще… Миколашка, черт… Че-о-орт!
Но с четвертого стаканчика у Софрона дух вышибло… Повис он на лавке и заклевал носом, а там бултыхнулся на пол и замычал не по-человечьи.
– Гони энтого ко двору да иди спать, – говорит из-за перегородки баба, проснувшись от крику.
– Это Софрон, – мычнул целовальник.
– Софрон? При деньгах? Вишь…
– Да. Куцы ж его гнать? Его двор в ухабе, середь улицы. Мороз горазд, подохнет, пущай уж до утрова тут.
Потушил скоро хозяин свечу и ушел за перегородку спать. Софрон, раскидавшись на полу, уже мертвым сном спал, намаялся, да и на старые дрожжи много ль надо…
X
Долго просидел паренек на дереве, ухватившись крепко… Сколько раз принимался он звать Софрона, умаялся и охрип, кричавши, но, кроме его крика, все было мертво кругом.
Волки долго не отходили от дерева, сидели да лежали… поглядывая наверх. Мороз будто все сильнее разгорался и стал пробирать мальчугана… Сначала щипал да кусал его злюче за руки да за лицо, ноги тоже все ломало, и скоро они, будто онемелые, повисли с сука.
– Свежо! Замерзнешь… Господи!..
Прошло еще времени немало, и Федюк понемногу будто попривык к морозу. Стало ему ничего, не холодно, совсем даже вдруг хорошо стало, будто тепло. Мурашки по телу побежали, будто к печке спиной приложился…
И все-то ему теплее да теплее, знать, вдруг на дворе на оттепель пошло. Только вот в сон клонит, и шибко даже в сон ударяет его. То и дело затуманивает.
«А беда – задремать, к волкам свалишься… А уж как хорошо-то стало…» – думает он.
Хотел мальчуган одну руку принять – не слушается, будто чужая. Хотел ногой двинуть – нельзя. Окостенела. Поглядел он вниз, а волков-то – ни одного. Когда же это он прозевал их? Дремал, что ли, и впрямь? Кажись, нет. Чуть только носом клевал, да все больше за ствол крепче держался, чтобы не свалиться.
«Нету волков, слезать можно, домой убечь…
Да… Вот…»
И хочет мальчуган двинуться, руки от ствола отнять и перехватить ниже, хочет ногу поднять, с сука слезть. И не может… Не слушаются ни руки, ни ноги… Иль уж ему самому не хочется слезать… Будто вот и впрямь самому не хочется, ей-ей! Захоти он руку поднять, вестимо, сейчас поднимет, эко мудрено!.. А он не хочет… Вот что!..
«Хорошо уж больно, теплынь! Двигаться-то неохота…» – думает он.
И опять затуманилось все…
«Волки, волки!» – крикнул кто-то на самое ухо. Встрепенулся мальчуган. Кто кричит?.. Никого нету… Привиделось.
«Нет, слезу, а то задремлешь и впрямь. Что ж тут в лесу? Нешто можно… Ну-тка… с Богом… Не ленися, паря… Не ленися, не ленися…»
Поднял парень сразу руку, сцепился с сука легко и, будто белка, пополз вниз по сукам, и ползет, все ползет… С сука на сук, с сука на сук, и как хорошо, сердце замирает, будто на качелях. Ниже… ниже… ниже… А теплынь-то оттуда, будто паром поддает. Вестимо, в бане завсегда так, а матка еще поддает. «Буде! Уж больно много, взопрел совсем!» – ворчит Федюк на матку. «Так-то лучше, Хфедор, глупая твоя голова. Грязен дюже, отмоешься», – отвечает матка. Но вдруг большущий волк хвать его за ногу со всей мочи.
– Ох, Господи!.. Что ж это?! – очнулся Федюк.
Сидит мальчик на дереве, на том же суку, и все тело в мурашках, не то жарко, не то немота какая одолела, рук и ног нет у него. Видит их, а чьи они?!
– Да ведь я же слезал… Нет, это дрема… А надо ведь слезать… Чего же это я?.. И с чего это я тут на дереве, да в лесу… Чудно… А хорошо… Как хорошо… А надо слезать… долой… ну-тка, руку прежде… Еще… еще… Аль не хочет… Но, но!..
И машет шибко Федюк рукой, кнут-то позабыл, а Сивку одними вожжами не проймешь.
– Но, но, окаянная… Наваливай! Но, но!
Помчалась Сивка вихрем, страсть! Да с маху налетела на пенек и выкинула парня из розвальней торчком в снег.
– Ах ты, окаянная!.. – кричит Федюк с дерева.
А перед ним полянка пустая середь леса, а высокое, далекое небо, в звездах, раскинулось надо всем.
– Дрема… Какая дрема?.. Это тепло все. Небо-то, звездочки-то вишь как прыгают. А уж как мне хорошо, матка. Уж как это хорошо… Уж как… Матка!..
А матка в санях со свояченицей своей катит к нему, да не по дороге лесной, а по маковкам лесным, по воздухам несется… Подкатили сани к Федюку… И осветило мальчугана сиянье нестерпимое… Смотрит, а это не мать, а большущая барыня какая-то подъехала, в золотой бричке.
– Ай да бричка, что тебе иконостас в храме сияет. А кони завиваются, белые, длинные, будто не кони, а холсты сушить вывесили.
– Подь сюда… Иди… – кличут его.
Глядит паренек, из золотой брички манит его уж не та барыня, а барышня. Розовая вся, да какая уж с лица пригожая, да ласковая, да с божеским ликом, да с белыми крылышками.
Потянула она его к себе в сиянье свое, взяла на коленки, одно шелковое крыло распустила над собой высоко, другое загнула и его прикрыла, да прижала к себе на грудочку… Приголубила так-то, да ласкает и шепчет на ушко:
– Федюша, что тебе тут, родненький. Брось… Тамо-тко лучше… Хорошо, хорошохонь-ко там…
Взвились, что ль, кони махом могучим к звездам небесным, аль сама барышня с божеским ликом на крыльях воспарила… Уносит она младенца от мира к мирам, туда, в свою обитель, «идеже нет печали ни воздыханий, а жизнь бесконечная».
XI
Добралась Авдотья с деверем до кума Захара, где шажком, подремывая в розвальнях, а где в горку, по овражкам – пешком. Лошадка, впроголодь службу свою справляющая, еле ноги тащила. Деверь еще чаще солдатки вылезал, иной раз и на ровном месте, чтобы облегчить своего Гнедка, а в горку так даже вытягивал и помогал ему, шагая около и упираясь в передок саней, да приговаривая:
– Ну-тко ее, еще малость… Но, но! Недалече, еще навали, Гнеденький, еще чуточку.
Приехала Авдотья к куму к вечеру и тотчас получила должок. На радостях кума с деверем и кум с женой распили полштофа и долго до вечера пробеседовали о мудреном житье-бытье.
– Вот Маша все выручает, – говорила солдатка. – Аким молоко, творог да сметану берет, в город возит… А то ложись и помирай, ежели б не Маша.
Наконец в десятом часу все спать разлеглися и живо заснули. Скоро уж прихрапывают да присвистывают все, только одна Авдотья середь ночи все вертится, не спится ей, вздыхает да охает. Проснулся да услыхал ее и Захар.
– Чего ты? – спрашивает кум.
– Так, не знамо, что деется.
– Зазнобилось, что ли?
– Нетути, куманек, а так не спится, ноет у меня серденько…
– С чего ноет-то?
– Да вот что-то дома, мой-от что? Хфедор!
– Чего ему? Спит, поди, теперь.
– То-то, да. Вестимо, спит… Ночь ведь.
– Ну и тебе спать… Бабы вы!
– Не могу, родный, ноет сильно у меня серденько: что он, мой соколик, теперича… Коровушку бы как не увели…
– У вас эдак опасливо баловать. У станового под боком, – ворчит Захар.
– Дело-то предпраздничное, и всякому разживиться охота, хотя бы чужим добром. Ноне вишь времена какие.
– Не бойсь, у вас воров нету.
– Нету, нету, какие у нас воры. Господь еще миловал… Этого и в заводе нет.
– Ну вот и спи!
– Не могу, ноет мое серденько.
Захрапел опять Захар. А Авдотье не спится, ворочается она, охает да вздыхает. Кое-как задремала баба под утро уж, и сразу полез к ней сынишка Федюк. Красавец писаный, в тулупчике с оторочкой, кушак да шапка! Ахти мне! Просто он не он!.. Барчонок!
«Матка, я в город! – говорит. – Пусти…»
Не хочется Авдотье отпускать его, да не слушает… Идет. «Родненький! – плачется Авдотья. – Не ходи… Что тебе там? Я тебе анисовый пряник куплю на базаре…» Но не слушает сынишка… Рукой важно таково машет: «Прости, мама, не поминай лихом…» И с глаз чисто сгинул.
Встрепенулась Авдотья, вскочила на лавке и заорала. На дворе светает уж.
– Уж как явственно-то привиделось… И к чему бы это?! – вздыхает баба. – Помилуй нас, Матерь Божия… Чуден сон-от, ох чуден!
Да, чуден этот сон! Авдотья ничего не ведает, а душа-то материнская уж почуяла. Бывает так-то на свете. Частое это дело, и какое это дело – один Господь про то знает.
Раным-рано собралася Авдотья ко двору и в сумерки уж въезжала на село. У кабака Микалая Андреяновича народ галдел, как всегда, и внутри, и на крылечке, и кругом на улице, кто стоя, кто сидя рядком на большущем срубе.
Сочельник – день постный и молитвенный, под великий праздник, когда до звезды даже есть не полагается христианину. А ребята с села все знай льнут к кабаку. Грех, да ничего не поделаешь!..
Проехала Авдотья кабак и вздохнула: ее-то покойник тут все иждивение свое положил, да и помер от пьянства.
Недалече от кабака середи села ковылял кто-то по улице, мотаясь из стороны в сторону… Чуть под лошадь не попал.
– Это Софрон, – говорит солдатка, – ишь как его пошвыривает.
Софрон пропустил розвальни и заорал вслед басом:
– Я вас! Убью-у!.. Не смей меня… Никто!..
Проехали сани, а здоровый пес вылез на пьяный голос и залился… На шее веревка волочится за ним, знать, перегрыз да сорвался со двора. Лихо и злюче наскочил он на Софрона, за ноги раза два уж цапнул ловко и кружит. Вертится кругом, а сам заливается хрипло и вот съесть живьем готов пьяницу.
– Тютинька, не признал своих… Что ты, Тютинька! – ласково грозится Софрон, покачиваясь.
Пуще злится дворной пес и лезет на пьяницу.
– Тютинька, шавочка родненькая… – жалобно говорит Софрон, наклоняясь.
Пес обозлился не в меру, подскочил да и цап за грудь. Застрял, что ль, зуб длинный в дырявом армяке, но дернул он на себя мужика… Споткнулся и шлепнулся Софрон прямо на пса, но зато ради потехи сгреб его под себя.
– Стой, стой!.. Тютинька… – смеется Софрон, – давай бороться. Давай-кось я тебе салазки загну. – Ухватил Софрон пса поперек спины и, лежа на боку, обнимает да жмет крепко к себе. Собака ошалела от удивительной оказии и грызет, рвет армяк, а Софрон пищит ласково: – Тютинька, родименький, крестничек!..
Пес бьется, вертится, струсил совсем, да не совладает с мужиком и со страху остервенился и работает зубами, рвет на мужике что ни попало, от рукавов уж клочья летят, и вот цапнул пес раз и два наскрозь…
– Тютинька, родненький! – бормочет мужик.
Пес все рвет пьяного, клочья летят, а руки от плечей до пальцев все уж изгрызены, да ухо и щека прокушены. А Софрон чует только, как жгет да пощипывает ему тело, не то от мороза, не то от зубов песьих. Вырвался пес и удрал далече… А пьяница лежит, снег кровью своею красит и охает чувствительно:
– Вишь, Тютинька! Погрыз меня, крестничек, я тебя люблю, а ты меня во как обделал…
XII
Вечер. Час девятый. В усадьбе купца Агапа Силантьича все окна огнем горят, а пуще всего середи дома итальянское большое окно.
Середи залы белой елка зеленая растопырилась и вся в сиянии стоит, по веткам свечек видимо-невидимо, орехи золотые, пряники, суслики, яблоки, груши, леденцы. В глазах рябит. А внизу под елкой, на столе и на полу лошади, солдаты, телеги, домики, барыни, коровы, сабля, разносчик с лотком, дрожки, башня, труба и собачка белая, будто живая. Растворили двери залы, и махнули дети числом десять. Агап Силантьич, усмехаясь, за ними изволит шествовать, пропуская вперед себя – будто из почтения – свое пузо. За ним, поднявшись ради елки с постели, переваливается его супруга, а там и все домочадцы за ней… Дети постояли, поглядели и полезли к дереву. Крик, гам, шум, возня… дым коромыслом. Скоро растащили елочку и всю большую горницу засорили. Одни свечки остались, догорают и дымятся. В углу старший, Митрий Агапыч, заполучив дрожки, корову и саблю, командует над братьями меньшими. Усадил он солдата братнина на свои дрожки и возит.
– Отдай… Митя, отдай!.. – кричит младший брат, Семен.
– Мы в город, дурак, едем в гости. Ты чай готовь да ужин. Приедем к тебе, ты принимай.
– Отдай, не хочу… Отдай солдата…
– Да пойми, глупая голова, бал сделаем, танцы ты готовь. – И упрямо везет по зале чужого солдата на своих дрожках Митрий Агапыч.
– Ну, так я за твое… Голову корове оторву!
Ухватил Семен Агапыч братнину корову и с ней тягу… Митрий увидал, кричит: «Не смей, моя!..» Догнал брата и потащил свою корову Митрий Агапыч, потащил и Семен Агапыч. Заорал Митрий, и уж как это вышло – корова замычала, и хвост отвалился. И неведомо как… Раз! Раз!! И глядь, Семен Агапыч растянулся, на полу лежит. Орет удивительно благим матом маменькин любимчик, словно его ножом пырнули под самое сердце… Как на коньках по льду, выкатилась из гостиной мамушка старая… За ней и Агап Силантьич сановито пожаловал.
– Что такое?..
– Что? Да все то же. Вот, ваш баловник опять убил братца… – говорит мамушка.
– Чтой-то ты, Митрий?.. И-их! – укоряет отец. – Право слово. Нет у тебя другой повадки, только и знаешь, что братьям да сестрам в рыло заезжаешь. Добро бы большой человек был, а то ребенок. А чуть что, всякому накладываешь. Вон третевось Аленку-ключницу вдарил в живот кулаком, она по сю пору жалится: вертит у ней там. Вырастешь, что денег в судах истратишь эдак-то. Ей-богу!..
XIII
В ту же пору, в вечер тихий, тоже елочка чудная стоит среди леса в сиянье алмазном инея. Небо ясное, синеватое со звездами, будто вот серебристым бисером усыпанное, сводом далеким да высоким стоит над лесом… Мороз силен… Одеваются дерева с корней до маковки в белые уборы, будто ризки расшитые кружевные… Мертво все кругом… Затишье, безлюдье, полутемь. Только алые огоньки беззвучно по сугробам снеговым играют, будто перебегают да прыгают.
Там, где срубили накануне ту елочку, вокруг которой весело теперь резвятся да гудят детки купцовы, на краю полянки, на елке высокой сидит на суке, сгорбившись и голову уронив, человечин, засыпанный снегом. Обхватил он рученьками ствол, крепко прижался к нему грудью и лицом, будто к матери родной… Лицо синевато, глаза прищурены шаловливо, губы белые будто усмехаются… И по нем по всему тоже бегают искорки морозные…
На поляне лежит серый зубоскал. То встанет, то сядет, поглядит красными глазами на елку и опять ляжет в сугроб и лежит не шелохнувшись. Был он здесь вчера, долго сидел, с другими серками; ночью спугнули их, и он ушел далече; много изрыскал он по лесу и опять на старое место пришел. Знает, чует, что пожива тут есть… Но тут уж теперь бояться серого волка некому… Кто боялся – давно перестал.
XIV
Вокруг избы солдатки, в самый праздник Рождества Христова, народ стоит кучей, галдит, ахает… Мужики, бабы, ребята… Кто уйдет, на его место другой бежит…
Солдатка лежит в избе на лавке да околесицу несет с горя.
Бегает по деревне, по селу, до усадьбы купца добежала чудная весточка: пропал у солдатки парнишка. Сгинул!.. Другой день уж нету. Дошла весть и до Софрона… Хмель, что был в нем, вышибла, и побежал мужик опрометью в лес на полянку…
Увидел и обомлел… Атам ахнул да заплакал:
– Мой грех!.. Бросил… Вот и загубил младенца. Мое дело, чье ж больше!.. Ах, грех-то…
Полез Софрон на дерево, хоть и жутко самому, отцепить да снять парня. Долез до бедняги, подергал его, потащил за руку… Не дается, что каменный. Закостенел паренек. Только с плечей да с шапки его снег на Софрона обсыпался… Глянул мужик в лицо покойнику, и жутко ему стало… Зажмурился, ахнул и, заспешив долой вниз, чуть не свалился кубарем.
Пустился, не оглядываясь, Софрон на село, идет, руками машет, сам с собою разговаривает и все присказывает:
– Ах, грех-то! Мой грех!.. Сказаться ль?!
Дошел Софрон до села, а все еще не знает, сказаться иль не говорить. Пойдет допрос. Что выйдет? Выпихнут из общества, ссыльный будешь…
Три дня ходил Софрон по селу да по деревне, таскался из угла в угол, по ночам спал, где пустят, и все во сне кричал. Днем от зари до зари он только поглядывал на всех исподлобья. Пьян, не пьян Софрон, а хуже пьяного. В голове будто что захлестнулось… На третий день пришел мужик к старосте, повинился во всем и место указал, где полянка… Послал староста становому дать знать. Собрали понятых. Повалило громадой в лес, чуть не все село…
– Что ж мне за это будет? – пытает Софрон старосту, стоя у него на крылечке с шапкой в руках.
– Ничего, что ж, не убил ведь!.. Грех только, – говорит староста. – Богу молись, свой грех отмоли. А от нас – ничего.
– И ни же ни? Ни чуточки, ничего?.. – пытает Софрон жалостливо.
– Говорят, оголтелый, ничего. Убирайся! – прогнал мужика-дурака староста.
В сумерки повалил народ назад из лесу. Впереди несут покойничка на рогоже. Солдатка идет около, но не голосит, как завсегда требуется… Идет баба, шагает размашисто, а в лице ни кровинки, глаза шалые.
Пришли на село – а тут новое что-то стряслося… Бегут с моста мужики, бабы, ребята. Орут… Под мостом на льду лежит шапка мохнатая и армяк рваный, а на перекладине прилажена бечева и висит человек, ноги и руки вытянул. Двора своего нету, чужой портить негоже, так уж он под мостом удавился.
В усадьбе, куда дошла весть об беде на деревне, купец Брюхов пригрозился на всех домочадцев и батраков, что в бараний рог согнет того, кто проболтается насчет елочки, срубленной на шаромыжку в общественном лесу.
– Товар-то алтын – да вишь, что вышло.
И волей-неволей собрался идти на шум людской Агап Силантьич, но не спеша, вальяжно, вышел, будто на прогулку. Пальто на нем серое, мерлушковое, шапочка такая же, красивый шарфик вокруг шейки, одна рука за пазуху воткнута, а левая висит в перчатке шерстяной.
Идет тихо Агап Силантьич и рукой этой играет, то растопырит всю пятерню, то в кулак сожмет, то опять будто ее пауком растаращит. Иль от приятности своего времяпрепровождения он так забавляется, иль от непривычки на пальцы выдумки немецкие напяливать.
– Что такое? – спрашивает он, войдя в толпу, что галдит без толку.
Десять голосов сразу принимаются пояснять ему, и каждый-то вступается, поправляет другого, укоряет во вранье, а сам начинает врать того больше.
Слышно со всех сторон: «Федюк солдаткин! Софрон! На елке! Под мостом!»
Глядит доброхотно Агап Силантьич – не дивится и головой не трясет, а бровями поводит. И сейчас рассудил:
– Что ж мудреного! Эвтот махонький, а эн-тот пьяный. Так тому стало и быть следоват.
– Грешное дело, – говорят мужики.
– Глупство человеческое! – объясняет Агап Силантьич поучительно.
Об себе же молчка, ничего не поясняет, только ласково да доброхотно смотрит на всех. И будто та же кислота в глазах… И кажет тебе все, будто ты обронил что, а он поднял, да не сказывается.
1906
Павел Засодимский (1843–1912)
Зима
(Из воспоминаний)
I
Однажды, в начале ноября, около Михайлова дня, проснувшись утром, я с изумлением заметил, что в моей комнате какое-то странное освещение. Солнечный луч не играл на стене, как бывало в ясные дни, но вместо серого, сумеречного освещения, к какому я привык в течение последних недель, в комнате разливался какой-то белесоватый свет. Я вскочил с кровати, подбежал к окну и был приятно поражен.
За окном все было бело, кроме заоболочавшего неба и далей, синевших на горизонте и резко отделявшихся от белой пелены, покрывшей землю. Двор, деревья в саду, изгороди, крыши сараев и изб, поля и луга – все было покрыто, увешано, запорошено пушистым снегом. Впервые видел я зимний сельский пейзаж.
– Няня, снег! – с восторгом вскрикнул я.
– Да, батюшка, и зимушка настала… – отозвалась няня. – Будем теперь печки топить, станем на лежанке греться…
Но мне в то утро было не до печки и ни до чего… За уроками я был рассеян и поминутно взглядывал в окно на березы, увешанные снежными хлопьями, и на нахохлившихся ворон.
По окончании уроков я мигом сбежал в свою комнату, натянул валенки, полушубок, подпоясался красным кушаком, нахлобучил шапку и, на ходу напяливая на руки теплые рукавички, побежал в людскую избу; там, на чердаке, в ожидании зимы, хранились мои маленькие лыжи. Осенняя непогодь, дожди и грязь надоели мне, и я был рад-радешенек зиме. Еще бы!.. Столько удовольствий являлось мне впереди! Беганье на лыжах, катанье с «горы», катанье в саночках со Всеволодом Родионовым на «Карьке»… О, да мало ли еще какие наслаждения принесет мне красавица-зима!..
Снегу оказывалось еще мало на полях, снег был рыхлый, и бегать на лыжах было еще тяжело. Но все-таки я обежал одно поле, край болота и проскользнул по ручью, скованному льдом. Знакомые места под снежной пеленой являлись мне теперь совсем в другом виде; иные знакомые уголки я почти не узнавал… Когда я возвращался к обеду домой, пошел снег, и я с живейшим удовольствием смотрел, как снежные хлопья, крутясь и мелькая, летали в воздухе.
От усиленной ходьбы на лыжах я согрелся, щеки мои пылали, чувствовалась какая-то приятная усталость, но дышалось легко, и на душе было так хорошо, светло и ясно. Весь запорошенный снегом, явился я к няне и, не дав ей вымолвить слова, остановился среди комнаты и, с величественным видом подняв руку, глухим гробовым голосом продекламировал:
– Раздевайся, раздевайся, батюшка, скорее! Полушубок-то надо стряхнуть… Эк, снегу-то натащил!.. – говорила няня.
Так торжественно-радостно отпраздновал я встречу первой зимы в деревне, посреди побелевших полей и лесов.
Гор в нашей стороне не было и в помине. Искусственной горы для катанья мне не делали; вместо горы мы с Сашкой пользовались «взъездом».
Взъездом в нашей стороне называется довольно широкий высокий и крутой помост из тонких бревен, приделываемый к стене скотного двора для того, чтобы по нему лошадь могла поднимать воз с сеном в верхнее помещение двора. Зимою, после первой же оттепели, взъезд у нашего скотного двора слегка обледенел, запорошился снегом и представил довольно гладкую поверхность.
Я поднимался на верх взъезда, таща за собой саночки; Сашка следовал за мной. Добравшись до площадки, мы усаживались каждый в свои саночки и стремглав летели вниз. Саночки подпрыгивали на бревнах взъезда, раскатывались, поворачивались боком, и при этом часто катальщик перекувыркивался и попадал носом прямо в снег. Но подобные злоключения, как известно, в счет не идут…
Раскат внизу взъезда был довольно большой, по направлению к пруду.
Летишь, бывало, зажмуришься, просто дух захватывает, сердце так и замирает. А иногда вдруг со всего размаху – бух в снег… Уж чего веселее! Смеешься, бывало, вскочишь, стряхаешься…
Иногда Всеволод катал меня с Сашкой на моем любимом «Карьке», давал и поправить… Но все-таки я всего более любил бегать на лыжах. Когда снегу намело везде сугробы и он слежался, осел, тогда образовался «наст», тонкая ледяная кора на снегу. Тогда даже следов от лыж не оставалось, лыжи скользили, как по паркету, и бегать было легко и весело. Мчишься, бывало, на лыжах, и нет тебе удержу и никаких препятствий… Снег сровнял все неровности почвы, и я мчался по полям, по болоту, по оврагам, по льду речки.
В лес я не забегал: мама запретила, боясь волков. Но вдоль опушки леса я часто бегал и из-за кустов, занесенных снегом, заглядывал в лес. По снегу во всех направлениях шли, путались следы зайцев, волков и собак, забегавших сюда с охотниками. Видал я не раз и зайцев, шмыгавших за кустами. В лесу, на полянке, стоял сеновал, и при виде его в моем воображении мелькал разбойничий лесной притон или вспоминалась избушка, где жила сказочная Ба-ба-яга…
Зимою, в ясный солнечный день лес в снеговом убранстве казался мне великолепным. Впрочем, лес, как и вообще сельский пейзаж, мне всегда был по душе – во всякое время года, во всякую погоду. В летние дни, когда солнце с безоблачного, лазурного неба лило потоки яркого света и тепла на землю, утопавшую в зелени и в цветах, тогда эти знакомые мне места казались жизнерадостными и внушали мне тоже светлое, жизнерадостное чувство. Теперь в этих белоснежных равнинах, в этих лесах, запушенных снегом и дремлющих под серым, холодным небом в ожидании весны, была грустная, задумчивая прелесть, и я своей детской душою чувствовал эту прелесть нашей зимней северной природы, хотя словами я и не мог бы выразить своих ощущений. Вечером, возвращаясь домой, я останавливался у околицы и оглядывался на соседний лес, уже подернутый синеватой тенью зимних сумерек, на снежные равнины… Все было пустынно, безмолвно, безжизненно, но и в этом мертвенно-бледном зимнем виде было что-то привлекательное…
Зимние дни с белесоватым освещением, синие сумерки ясного морозного дня, лунные звездные сверкающие ночи и полумрак пасмурных зимних ночей – все было полно для меня таинственности и очарования… Нет в природе такого времени и такого уголка, где бы не было своей поэзии – светлой, торжествующей, или грустной, или мрачной и величественной. Поэзия в природе всюду, надо только уметь найти ее, почувствовать, а найти и почувствовать ее может тот, кто просто, как ребенок, всматривается в ее таинственный лик…
II
Я и не заметил, как подошло Рождество, и Рождественская звезда ярко загоралась в ясном вечернем небе над нашим садом. За обедом, поданным в тот день позже обыкновения, при свечах, появилась у нас на столе вареная пшеница и медовая сыта, как всегда бывало в нашем доме в сочельник.
В тогдашней моей хрестоматии было одно святочное стихотворение. Я помню, что вечером в сочельник, глядя из окна в сад на деревья и куртины, озаренные луной, я шептал:
Утром в первый день праздника к нам пришли со звездой деревенские ребятишки «славить» и принесли с собой запах овчинных полушубков и струю свежего, морозного воздуха. После «славленья» я с интересом принялся рассматривать их «звезду».
Ободок решета был оклеен глянцевитой цветной бумагой, и по всей окружности ободка были наклеены красные бумажные зубчики. Дно решета снаружи было также оклеено цветной бумагой, а посредине красовалась лубочная картина, изображавшая Еруслана Лазаревича в борьбе с каким-то трехглавым змием. Все это было сделано неумело, грубо, аляповато и мало напоминало звезду, но ребятишки, по-видимому, чрезвычайно были довольны своим изделием.
Вечером была у нас «елка», зеленая, стройная, горевшая огнями, увешанная гостинцами и всякой всячиной. Сашка и его маленький братишка, Витя, вместе со мной радовались, глядя на елку, и получили с нее свою долю подарков и гостинцев. Мне с елки достались три особенно ценные подарка: «Сказки Перро» с рисунками, какое-то путешествие по Африке и картина с изображением арабов, охотящихся на львов.
Восковые свечи ярко горели, в комнате припахивало воском и свежей еловой хвоей, а я, сидя у елки на полу, с восторгом заглядывал в книжки и любовался на великолепную картину.
Живы воспоминания детства!.. Проживи я хоть еще сто лет, они останутся в моей душе так же ярки и свежи… Все разошлись, я один остался в потемневшей зале. Свечи на елке догорали и гасли одна за другой, и лишь дымок, синеватой струйкой поднимавшийся там и сям среди зеленой хвои, указывал на то место, где догорела свеча. С каждой потухавшей свечкой в комнате становилось темнее, и ель погружалась в тень…
Я, как сказано, был склонен к мечтательности. Даже и теперь, в праздничные, веселые минуты, зеленая разукрашенная елка навеяла на меня грусть… Я представлял себе елку живым, чувствующим существом и, глядя на нее, думал: «Может быть, ей было больно и страшно, когда острие топора вонзилось в ее крепкий, стройный ствол…» Срубили елочку, лишили ее жизни. А как хорошо ей жилось в родном лесу! Спокойно, привольно, в тиши стояла она там, прикрытая сыпучим снегом, в ожидании светлых дней весны… Заяц, может быть, иногда под нею лежал; белка, распушив хвост, прыгала по ее ветвям; может быть, серый волк пробегал мимо нее. Летом порхали по ней птички и пели свои песенки…
Теперь с отрубленными корнями стоит она в комнате, и не радует ее ни ее блестящий наряд, ни блеск свечей. Высохнет ее хвоя и начнет осыпаться; снимут с нее все украшения, и очутится бедная елочка за кухней; изрубят ее, и кухарка, старуха Матрена, вместе с дровами сожжет ее в печке.
III
Тихо проходила зима в нашем Миролюбове. Метели наносили высокие сугробы вокруг усадьбы. В саду на снегу были видны следы заячьих лапок.
Я занимался своими уроками, читал, катался со взъезда, бегал на лыжах… Зимнее житье-бытье для меня приятно разнообразилось появлением раза два в зиму коробейников. Как, бывало, обрадуешься ему!..
Разносчик притащит в залу большой лубяной короб и начнет его развязывать. А я уж тут как тут и пожираю глазами короб, где, кроме массы разных вещей, были самые привлекательные для меня предметы – картины и книги. И с замиранием сердца жду, когда появятся книги и толстые пачки картин, еще пахнущих типографской краской. Мне нравился даже этот самый запах… И вот появлялись книги с рисунками и без рисунков и картины в красках и черные – глаза у меня разбегались.
Сам же разносчик, обладатель всех этих богатств, казался мне счастливейшим человеком в мире, и я от души завидовал тому, что он мог сколько угодно любоваться на свои картины и читать все эти книги.
Из книг я выбирал обыкновенно описание каких-нибудь путешествий или рассказы. Однажды, помню, купил книжку об Александре Македонском, составленную по Курцию. В детстве у меня были две-три картины, особенно любимые, купленные у разносчиков. Одна изображала внутренность двора позади дома; тут у телеги стояла лошадь, под навесом лежала собака, куры рылись в кучах соломы, на краю крыши сидела кошка, из двери хлева показывалась морда коровы. На другой картине по зимней дороге на тройке мчались путники по лесу, а стая волков гналась за ними.
Книжки, купленные у коробейника, через неделю оказывались уже прочитанными. В темную зимнюю пору, когда время так медлительно проходит в деревне, я вообще очень много читал. Читал историю Петра I, Фридриха Великого, Наполеона, приключения Робинзона Крузо, описания различных путешествий – в Америку, в полярные страны, на острова, населенные людоедами-дикарями; читал и заучивал басни Крылова, сочинения Пушкина, Жуковского, романы и повести русских и иностранных писателей. Но я не довольствовался отцовской библиотекой и иногда доставал из людской серые растрепанные книжки, пахнувшие махоркой. У нас в людской тоже были грамотеи, любители чтения… От них, помню, в разное время я добывал «Франциля Венециана и королеву Ренцивену», «Битву русских с кабардинцами», «Георга, милорда английского», «Стригольников», «Ведьму за Днепром»…
Нынче над этими серыми книжками смеются. Правда, иные из них были плохо, неумело написаны, но было между ними немало и таких книг, которые производили на читателей лучшее впечатление, чем многие из нынешних книжек. В них героями являлись люди великодушные, благородные, мужественные, защищавшие слабых от злых; такие герои могли служить идеалом.
IV
Зимой я ложился спать рано, тотчас же после ужина, в десятом часу, и, понятно, к пяти-шести часам утра я уже высыпался. Проснешься, бывало, полураскроешь глаза и видишь: на столе горит свеча, на окнах, разрисованных морозом, выступают белые узоры – какие-то фантастические листья, цветы, а за окном еще темнотемно… Няня с черным платочком на голове и в серой телогрейке ставит у печки самовар, старательно раздувая уголья; лицо ее то озаряется красноватым светом разгорающихся угольев, то пропадает в тени.
В доме тихо, все еще спят. Только мы с няней встаем с петухами, ни свет ни заря.
Несколько минут я лежу в полудремоте, потягиваюсь под теплым одеялом, то сомкну глаза, то открою, не то сплю, не то бодрствую, и какое-то отрадное чувство довольства и уюта охватывает меня, как будто в ту пору я чувствовал себя под чьим-то крылом, защищавшим меня от всех житейских бед и напастей. Давно уже я не испытываю этого отрадного, сладостного чувства, порывов наивной детской веры в то, что меня берегут, хранят и люди, и ангелы Божии, что никто меня не обидит под таким надежным покровом…
Когда же, бывало, я услышу, что самовар уже шумит и начинает закипать, я окончательно пробуждаюсь и бормочу:
– Здравствуй, няня!
– Здравствуй, батюшка! Вставай-ка, поднимайся! Станем чай пить, – ласково говорит няня, приготовляя на столе чай.
Я сбрасываю с себя одеяло, соскакиваю с постели и начинаю умываться. Я мигом одет, наскоро причесан и сижу за столом с няней перед весело шипящим самоваром. Няня наливает мне чашку чая, я беру ломоть ржаного хлеба, щедро посыпанный солью, и с аппетитом ем его, прихлебывая ароматный чай.
В это время няня иногда рассказывала мне свои сны. Иногда же я вытаскивал из-под подушки книгу и, попивая чай, принимался за чтение. Как были хороши эти тихие ранние часы, когда за окном в саду еще лежала ночная тень, а деревья и кусты, запорошенные снегом, мерещились, как привидения, в белесоватом сумраке!..
Давно уже кончились наши ранние зимние вставанья при огне, питье чая и чтение в ночной тишине… Давно уж нет на свете моей милой няни, нет мамы, папы и Всеволода Родионова, и Сашки, и старухи Матрены, и дядюшки Андрея; но теперь, когда я пишу эти воспоминания, они оживают передо мной. И страстно хотелось бы мне снова пожить с ними той далекой, прежней жизнью, побеседовать по душе, но они безмолвны, они молча проходят передо мной…
В девять часов я шел наверх, в столовую, пить чай, уже «настоящий», с мамой и папой. Тут уж были сливки, булки, еще теплые, только что вынутые из печки. Но чай с няней ранним утром был для меня милее и живее сохранился в памяти… Вскоре после чая я забирал книги, тетради и шел заниматься с мамой, а затем до обеда бегал на лыжах, гулял с Сашкой по усадьбе, устраивал из снега батареи… В сумерки я усаживался иногда на полу перед топившейся печкой и смотрел на груды горячих угольев, где рисовались передо мной всякие фантастические картины – горы, прорезанные темными ущельями, огненные пропасти, башни на скалах, замки, тут же на моих глазах превращавшиеся в развалины… Вечером, когда зажигали огонь, я принимался за арифметические задачи, заучивал французские и немецкие стихотворения, читал хрестоматию, чертил географические карты на память; помню, что мне хорошо удавались Аппенинский и Пиренейский полуостровы, Дания, Швеция, Норвегия и Балканский полуостров с Мореей. Франция, а уж в особенности Австрия, Пруссия и Германия выходили плохо. Я никак не мог освоиться с королевствами, герцогствами и княжествами, составлявшими в ту пору Германский союз. Ведь в среде владетельных особ в Германии бывали тогда, например, и такие микроскопические правители, как граф фон Лимбург-Штирум, армия которого состояла из одного полковника, шести офицеров и двух солдат…
После вечернего чая я шел наверх, и мама читала мне вслух, или же я оставался в своей комнате, рисовал карандашом или тушью (я очень любил рисовать), то брался за книгу и читал или про себя, или няне вслух. Няня любила слушать сказки Пушкина, но баллад Жуковского терпеть не могла и вообще недолюбливала рассказы о привидениях и мертвецах. По поводу «страшных» рассказов няня, бывало, с укором говорила:
– Умные люди… а нагородят такой чепухи, что ночи три не уснешь…
Иногда няня рассказывала мне сказки об Иване-царевиче, о Жар-птице и золотых яблоках, о Волке и Лисице, о Ветре Ветровиче… Этот Ветер Ветрович, по словам няни, жил со своими тремя дочерьми в большом доме, стоявшем в саду, а вокруг сада шла высокая стена… И мне почему-то всегда казалось, что дом Ветра Ветровича должен был походить на наш миролю-бовский дом, также стоявший почти весь в саду; только наш сад был окружен не высокой стеной, а обыкновенным забором.
Только одну нянькину сказку я не любил – сказку про «белого бычка». Иногда, когда я приступал к Тарасьевне за сказкой, старушка подсмеивалась надо мною:
– А не сказать ли тебе, батюшка, сказочку про «белого бычка»?
– Ну, няня! – с досадой отзывался я, надув губы.
– Ты говоришь: «Ну, няня!», да я говорю: «Ну, няня!..» А не сказать ли тебе сказочку про «пестрого бычка»? – с невозмутимым видом продолжала Тарасьевна.
Поневоле приходилось молчать, а иначе пришлось бы еще долго слушать эту однообразную, скучную до одури сказочку.
В девять часов подавали ужин, и тем наш деревенский день кончался. Тотчас же после ужина я прощался – целовал у отца руку, усаживался к маме на колени, обнимал ее за шею и целовал ее несчетное число раз. Она ласково приглаживала мои вихрастые волосы и говорила:
– Ну-ну, будет! Иди же… Пора спать!
И я по полуосвещенной широкой лестнице спускался вниз, для краткости иногда скатываясь по перилам. Ложась спать, закутываясь в одеяло, я обыкновенно говорил:
– Спокойной ночи, няня!
– Спи, голубчик, с Богом! – неизменно отзывалась няня.
И я спокойно скоро засыпал… Так шла и проходила зима…
1908
Николай Лейкин (1841–1906)
Христославы
I
Раза два просыпался Никитка в долгую рождественскую ночь, будил спавшую с ним на кровати мать и спрашивал с тревогой:
– Мама, не пора ли? Кажется, пора уж идти?
– Фу, Боже мой! Что такое? Что ты меня теребишь? – спросонок бормотала мать.
– Не пора ли идти Христа славить… – повторял Никитка.
– Какое теперь славление, ежели еще и петухи не пели. Спи!
Никитка заснул, но через несколько времени опять проснулся и опять тронул мать за бок.
– Мама! А мама! Я встану. Акинфьевна уж копошится в своем углу, должно быть, сбирается в церковь.
– Вот мальчишка-то неугомонный! И чего ты меня будишь, подлец!
– Акинфьевна уж встала. Я пойду Христа славить.
– Ну, куда ты теперь пойдешь? Все еще заперто. Все спят. Акинфьевна ведь сбирается к заутрене, а тебе ежели сейчас после ранней обедни – и то будет в самый раз. Спи.
Никитка лежал, но заснуть сразу не мог. До подвала, где он квартировал с своей матерью, прачкой, доносился слабый звон колокола приходской церкви. Акинфьевна, старуха, занимавшая в том же подвале угол, отгороженный ситцевой занавеской, продолжала копошиться, и вскоре за ситцем занавески показался свет ее маленькой керосиновой лампочки.
– Который теперь час, бабушка? – спросил ее Никитка.
– Спи, спи. Еще рано. Пятый час. Слышишь, к заутрене звонят… – прошамкала старуха.
Вскоре старуха вышла из-за занавески уже одетою в ветхую заячью кацевейку и в платке на голове, держа в руке жестяную лампочку и освещая себе путь.
– Я, бабушка, Христа славить сбираюсь, – сказал ей Никитка. – Вот из-за чего проснулся.
– Рано еще. Какое теперь славленье! Кто не у заутрени, тот спит.
Старуха ушла. В подвале опять воцарилась темнота. Никитка лежал около матери с открытыми глазами и думал:
«Ежели мы с Давыдкой за славленье рубль наберем – сейчас себе салазки куплю. Ведь ежели рубль, то это, стало быть, по полтине на брата… По полтине… А салазки стоят три гривенника… На заднем дворе, около помойной ямы, гору устроим. У Давыдки лопатка есть для снегу… Его лопатка, а мои салазки… Да нет, я ему не дам кататься… Разве чуточку… А то он сломать может. Пусть свои салазки покупает. И Васютке поварову не дам. А возить он меня на салазках может… Пусть возит. Я даже так… Пусть он меня с Давыдкой вместе возит – и будет пара лошадей. Вот как докторский кучер ездит на паре, что у нас в доме живет. И вожжи… И веревки им в рот… Вот так и я», – мечтал Никитка.
Но глаза его мало-помалу закрылись. В его воображении мелькал Давыдка и поваров Васютка, бегущие перед ним, взнузданные веревками и тащащие салазки. Затем замелькали какие-то радужные круги, превратились во что-то серое, и он заснул.
Когда заутреня кончилась и старуха Акин-фьевна вернулась уже из церкви, мать Никитки проснулась и сама уже начала его будить.
– Вставай-же, – толкала она его в бок. – Чего ты? Ночью угомону на тебя не было, спать мне не давал, а теперь дрыхнешь. Вставай, Никитка. Христа славить пора идти. Вставай! Эк разослал ся-то как! Вставай! А то ковш воды холодной за пазуху вылью…
Мать подняла его и посадила на кровати. Он сидел, почесывался и заспанными глазами смотрел на мать, которая накидывала на себя ватную юбку.
– Очнись, олух! Иль забыл, что Христа славить сбираешься идти! – повторила мать.
– Нет, я помню… – заспанным голосом отвечал Никитка. – Где мои валенки?
– Где обронил, там и стоят. Чего-ж ты, дурашка, не слезаешь с кровати? Слезай, ступай в кухню к ушату, мойся у рукомойника и живо очухаешься.
– Сейчас.
Никитка слез с кровати, опустился на колена и заглянул под кровать – лежит ли там спрятанная с вечера его бумажная звезда с фонарем из бумаги.
– Тут… Цела звезда-то.
– А то куда ж ей деться-то? Здесь воров нет. Иди умывайся, а потом я тебе голову деревянным маслицем от Бога помажу и расчешу гребешком.
– Ты, мама, дай мне еще стерлиновый огарок, а то я боюсь, что этот скоро сгорит, – сказал Никитка.
– Да откуда же мне взять-то еще? Ведь у меня не стерлиновый завод. Сгорит этот огарок – зайдешь в лавочку и купишь полсвечки. Ведь деньги будут у тебя… Получишь деньги-то за славленье.
Никитка натянул валенки на ноги и пошел в кухню к рукомойнику умываться. Со сна его пошатывало. Через минуту он вернулся с мокрым лицом и с растопыренными руками.
– Мама, дай полотенца утереться…
Мать утерла его и пошла сама умываться. Вернувшись умытая, она застала Никитку совсем уже проснувшимся. Он вытащил из-под кровати звезду и рассматривал ее. Она была сделана из картона и оклеена цветной бумагой от папиросных обложек. Прилеплены были на цветную бумагу то там, то сям кусочки фольги с шоколадных конфет. Коробка из-под табаку, прикрепленная сзади звезды, изображала из себя фонарь, из которого, сквозь промасленную белую бумагу, должен сквозить свет огарка. Звезду эту смастерил он при помощи проживавшего в том же подвале на квартире и ожидающего места писаря, который выговорил себе за это с Никитки на стаканчик.
– Ну, давай сюда скорей свою голову, – сказала мать, достала из божницы полубутылку из-под сельтерской воды с остатками деревянного масла, налила себе на руки и стала мазать сыну голову.
– Скорей, маменька… Давыдка, я думаю, уж ждет меня, – торопил Никитка.
– Ну и подождет. Не велика птица! Такой же прачкин сын.
Причесав сына, мать надела на него новую розовую ситцевую рубашку, которая стояла колом, и сказала:
– Ну, иди. Да не баловаться по улицам! Прежде всего зайдите в мелочную лавку и там прославьте. Потом в булочную.
– Мы, маменька, и по чужим лавкам пойдем, – сказал Никитка, накидывая на себя пальто.
– Можете. В мясную зайдите.
– Мы и в портерную, и в погребок.
– Портерная и погребок будут сегодня утром заперты. И лавочки-то только после обеда. Так вот… Лавочки обойдете – по жильцам нашего дома ступайте. К купцу, что во втором этаже, не забудьте зайти. Я ведь его знаю, я ведь у него прежде стирала. Теперь только они другую поденщицу для стирки берут. Он добрый и она добрая…
Но Никитка уж нахлобучил на себя шапку, схватил звезду и помчался вон из подвала.
На дворе было еще совсем темно, горел фонарь. В окнах дома светились огоньки. Было еще рано, но уже по двору сновали дворники. Пробежала горничная из булочной с булками в салфетке, кучер Пантелей нес два ведра воды в конюшню.
– С праздником, Пантелей! – крикнул ему Никитка. – Христа славить жду.
– Иди, иди… иди к нам на кухню. Прославь Христа кухарке Василисе.
– А какая же мне польза от Василисы? Ведь она мне пятачка не даст?
– Ах ты, корыстный! Корыстный! Маленький, а смотри какой корыстный, – сказал кучер.
– Даром зачем же?.. – проговорил Никитка, вбежал в подъезд черной лестницы и стал взбираться по ступенькам на чердак к Давыдке, где Давыдка жил с отцом своим слесарем и матерью, ходящей поденщицей по стиркам.
На чердак он вбежал запыхавшись. Многочисленная семья слесаря была уже вставши. Ревели маленькие ребятишки. Мать варила в русской печке на шестке кофе на тагане, подкладывая под таган щепок. Сам слесарь в опорках на босую ногу сидел у стола, на котором горела лампа, и кормил кашей плачущего ребенка.
– Здравствуйте, – сказал Никитка. – Я за Давыдкой. Давыдка дома?
– Сейчас придет. Он в булочную за сухарями послан, – отвечала мать Давыдки.
– Пора уж Христа славить идти.
– Вернется из булочной, так и пойдете, – проговорил слесарь. – Покажи-ка звезду-то…
– Звезда хорошая, только не вертится. Наш Кузьмич хотел ее сделать мне, чтоб вертелась, но не смог.
– Живет и эта…
– Дяденька, голубчик, нет ли у вас стерлинового огарочка для Давыдки, а то все я да я?.. Моя и звезда, мой и огарок, а от Давыдки ничего… – просил Никитка.
– Откуда у нас огарки! Видишь, керосин горит.
– Ну, что ж это такое! Идем вместе, а от Давыдки ничего…
– А как же бы ты один-то пошел? Нешто одному петь сподручно? – спросил слесарь. – Фасону настоящего не выйдет, коли один. По одному христославы не ходят. Еще и двух-то мало.
– Я не просил бы, дяденька, но у меня огарок мал. Весь сгорит, так как нам тогда?
– Ну, и без огня хорошо! Сгорит – и без огня славить будете.
Прибежал Давыдка с сухарями в корзинке.
– Пришел? А я тебя уж давно жду, – проговорил он, увидав Никитку, поставил корзинку на стол и прибавил: – Я одевшись, я давно уже готов, даже в пальте. Пойдем.
– Да выпей ты, постреленок, прежде хоть кофею-то с сухариками, – сказала мать.
– Нет, маменька, мы пойдем. А три сухаря я с собой… По дороге съем.
Давыдка закусил один сухарь, два другие опустил в карман пальто и выбежал с Никиткой на лестницу.
– Булочник ждет нас, – сказал Давыдка Никитке. – Я сказал ему, что мы придем Христа славить. Он сказал, что по сладкой булке нам даст.
Они стали спускаться с лестницы.
– «Христос раждается, славите», – запел Никитка, репетируя.
Давыдка стал ему подтягивать.
II
В нижнем этаже отворилась дверь на лестнице. Дворник Панкрат в новой полосатой шерстяной фуфайке и чистом переднике выносил из кухни ведро разных отбросов, накопившихся с вечера.
– С праздником, дяденька Панкрат! – хором крикнули ему Никитка и Давыдка.
– А, христославы! – откликнулся дворник. – Ну, здравствуйте, здравствуйте! И вас с праздником… Куда? По жильцам?.. Да спят еще все.
– Прежде по лавкам норовим.
– Зайдите в полковницкую-то кухню. Там все вставши, кофе пьют.
Панкрат распахнул двери в кухню и крикнул:
– Надо вам христославов? Христославы на лестнице. Давыдка слесарев и Никитка.
– Ну что ж… пусть зайдут, – послышалось из кухни. – Трешенку дадим.
Никитка уж чиркал спички о коробку и зажигал звезду.
Вот они в кухне. За большим некрашеным кухонным столом, наполовину накрытым красною скатертью, сидели за кофеепитием кухарка – полная женщина, молодой лакей – тщедушный человек с усами и по-утреннему не во фраке, а в гороховом пиджаке и горничная – рябоватая женщина. Горничная рассматривала подаренную ей с вечера с елки господами шерстяную материю и говорила кухарке:
– Как хочешь, Афимья, а твоя материя, что тебе подарили, куда лучше. Твоя, прямо я скажу, на пятиалтынный в аршине дороже.
– Полно, полно тебе. В чужих руках всякий кусок больше кажет, – отвечала кухарка.
Христославы стали перед образом и запели «Христос раждается», потом «Дева днесь»… Кухарка выдвинула ящик в кухонном столе и гремела медяками, перебирая их. Наконец христославы кончили петь, поклонились и произнесли:
– С праздником!
– Спасибо, спасибо, и вас также… – отвечала кухарка. – Вот вам три копейки… Спрячьте.
Давыдка посмотрел на трехкопеечную монету и сказал лакею:
– Анисим Павлыч, прибавь и ты хоть что-нибудь.
– По загривку – изволь, – проговорил лакей.
– Зачем же по загривку-то? – вступилась за христославов кухарка. – Дай им медячок.
– Ну вот… Из каких доходов? Я с лавочников на праздник не получал.
– С гостей сегодня получишь. У каждого свой доход.
Лакей вынул из брючного кармана портмоне, долго рылся в нем, нашел две копейки и дал мальчикам.
– Дай им и за меня, Афимьюшка, две копейки. Я после тебе отдам, – сказала горничная кухарке.
Христославы вышли на лестницу.
– Семь копеек все-таки… – проговорил Давыдка и спросил Никитку, который взял деньги: – Сейчас поделимся?
– Ну вот… Дележку будем делать по окончании. Я буду в карман складывать, а потом и отдам тебе половину.
– А не зажилишь?
– Вот леший-то! Сам без звезды, сам без огарка – и такие слова!.. – попрекнул Никитка Давыдку.
Из полковницкой кухни они прямо побежали в булочную. В булочной за прилавком стоял толстый булочник к белой рубахе с засученными по локоть рукавами и в белом переднике. Нарочно, для ансамбля, должно быть, у него белелась и щека красного лица, вымазанная мукой. Он сам и его жена, тоненькая, вертлявая и нарядная, с розовым бантом на груди, отпускали покупателям сухари и булки. Булочница была полная противоположность своего мужа и в довершение всего русская, тогда как сам булочник был немец, хотя и обрусевший.
– С праздником, Карл Иваныч… – заговорили христославы и, встав перед ремесленными и торговыми правами, заключенными в рамку, под стекло, запели «Христос раждается» и «Дева днесь»… Булочник и булочница, не останавливаясь, продолжали отбирать булки и сухари покупателям, а когда христославы кончили петь, булочник дал им по сахарной булке и пятачок и сказал:
– Ну, уходите, уходите. И так тесно…
Из булочной христославы прошли в мелочную лавочку. В лавочке покупателей совсем еще не было. Лавочник, прифрантившийся для праздника в новый синий кафтан, кончал свой туалет. Заколупнув из кадки русского масла, он только что смазал себе волосы и теперь расчесывал их гребнем. Христославы, поздравив его с праздником, запели перед темной иконой старого письма, перед которой теплилась хрустальная висячая лампада. Оставив расчесывать волосы, лавочник и сам с ними пел козлиным голосом. Когда ирмос и кондак были пропеты, спросил христославов:
– Выручка-то у вас общая?
– Общая.
– Ну, вот вам пятиалтынный. Только из-за того пятиалтынный даю, что оба вы наши покупатели, а то у меня положение по три копейки на нос.
Из лавочки христославы побежали в лабаз.
– Постой… Сколько у нас теперь денег-то?.. – говорил Давыдка. – В полковницкой квартире получили семь копеек, у булочника пять…
– Да чего ты боишься-то? Не надую! – оборвал его Никитка.
Лабазник, суровый мужик в нагольном новом полушубке, пивший чай за прилавком в прикуску с карамелью, жестяная коробка с которой стояла тут же, дал три копейки и по паре карамелек на брата.
Из лабаза христославы толкнулись в аптеку, но оттуда их протурили. Постояв на улице в раздумье, они загнули за угол улицы и зашли еще в две мелочные лавки. В результате приращение выручки на восемь копеек. Трактиры были заперты, мясные и зеленные лавки также.
– Ну что же, пойдем к купцу… – сказал Давыдка.
– Надо с парадного подъезда идти, а то кухарка может и не допустить к купцу-то, – рассуждал Никитка, который был опытнее Давыдки и ходил уже славить Христа в прошлом году с одним мальчиком, быв у него подручным.
– А с парадного швейцар не впустит, – возразил Давыдка.
– Впустит. Швейцару мы даром Христа прославим.
Они побежали к своему дому. Швейцар той лестницы, по которой жил купец, выметал щеткой сор из подъезда.
– Дяденька Калистрат Кузьмич, мы к вам Христа прославить, – сказал Никитка.
– Ага! Ну что ж, славьте… – сказал швейцар и спросил: – Вы из здешнего дома, что ли?
– Из здешнего, дяденька.
– Ну, славьте, славьте, пойдемте.
Швейцар привел христославов к себе в каморку, под лестницу. Христославы пропели. Швейцар протянул им пятак.
– Мы, дяденька, это вам не за деньги, а за милую душу. Не надо нам денег, – сказал Никитка. – Пустите нас только пройти к купцу Родоносову по парадной лестнице.
– Берите уж, берите… И так пущу, – кивнул им швейцар. – Сегодня пятаков-то мы этих наковыряем еще.
III
И вот Никитка и Давыдка у дверей купца. Они позвонились с парадной лестницы. Им отворила нарядная горничная в шерстяном фиолетовом платье и в белом переднике от груди до колен, с ярким красным бантом у горла и пахнувшая жасминной помадой.
– Христославы, – отрекомендовался ей Никитка. – Дозвольте у господ Христа прославить. Мы здешние, со двора…
– А зачем по парадной лестнице лезете? У нас сам этого не любит, – сказала горничная и прибавила: – Ну, погодите, я спрошу.
Она заперла дверь перед их носом и вскоре опять отворила и объявила:
– Идите в столовую, а только прежде ноги хорошенько о половик оботрите.
Купец Родоносов в сообществе всей семьи своей сидел в столовой и пил утренний чай. Блестел громадный, ярко вычищенный самовар, тут же помещался на столе и никелированный кофейник, стояла на блюде сдобная польская баба, черневшая изюмом. В углу горела елка для потехи ребятишек купца, которые сидели вокруг стола и макали в чай и ели сухари и булки. Около ребятишек стояли и лежали, вчера еще подаренные им, игрушки. Ребятишки положили еще с вечера эти игрушки с собой в постели, спали с ними и до сих пор еще не разлучаются. Купец Родоносов был в новом шелковом халате нараспашку, а жена его в юбке и ночной кофточке с множеством кружев и вышивок.
Христославы, войдя в столовую, покосились на ребятишек, встали перед образом и запели.
– Ребятки, подтягивайте, подтягивайте! Петя! Коля! – командовал Родоносов своим ребятишкам, но те стыдились и молчали.
Родоносов, чтобы ободрить их, стал подтягивать христославам сам, но его ребятишки упорно молчали.
– Эка дурья порода! – выбранился он на своих детей и, когда христославы кончили петь, спросил Никитку: – Чьи вы?
– Я прачкин сын, а он слесарев сын. С здешнего двора. Маменька моя Матрена. Она стирала у вас.
– Матрена? Ах да, да… Помню… – подхватила Родоносова.
– Звезду-то сами клеили? – допытывался Родоносов.
– Сами.
– Молодцы! Вот, ребятишки, у кого учитесь. Видите, звезду себе склеили, – обратился Родоносов к своим детям. – А вы умеете только ломать все да в носу у себя ковырять. В школе учитесь, что ли? – спросил он христославов.
– В городской школе.
– Ну, молодцы… Варвара Митревна! Дай-ка им гостинцев с елки…
Жена купца подошла к елке и стала снимать с нее гостинцы. Никитка тотчас же сообразил, что их хотят отблагодарить за христославленье одними гостинцами, и сказал Родолосову:
– Нам, господин купец, лучше денег дайте, потому мы салазки сбираемся купить, чтобы кататься.
– Дам и денег, а это само собой. Ну, вот вам по двугривенному, а хозяйка гостинцев даст! Хотите чаю?
– Пожалуй… – сказал Давыдка, переглянувшись с Никиткой.
– Только поскорее, – отвечал тот. – Деньги зарабатывать надо.
– Вишь ты, какой торговый человек, – подмигнул ему Родоносов. – В лавку, что ли, поступишь, когда в школе обучишься?
– Куда матка отдаст, туда и поступлю. Матка ладит меня в портные, к своему куму.
От купца христославы уходили веселые. Никитка подпрыгивал, сходя с лестницы, и говорил Давыдке:
– По двугривенному дал… Добрый… Еще бы в трех местах по двугривенному получить, так я себе салазки-то с железными тормозами купил бы…
– А сколько у нас теперь денег? – спросил Давыдка.
– Да должно быть больше восьми гривен.
– Ты не говори моей мамке, сколько на мою долю очистится, а то она у меня отнимет половину. Я скажу, что только тридцать копеек.
– Ну вот… я и своей-то матери не скажу, сколько.
После купца, однако, сборы были плохи, и по двугривенному уже никто больше не давал. У повивальной бабки, проживавшей на том же дворе, куда христославы пришли уже с догоревшим и погасшим огарком, дали гривенник, сапожник дал пятачок, доктор, к которому ходили тоже, только выглянул в кухню и выслал пятиалтынный, от актрисы просто-напросто горничная выгнала их вон, да еще выбранила пострелятами и охальниками: зачем смеют звониться и барыню будят?!
Больше идти было некуда. На дворе уже рассвело. Никитка стал считать собранные деньги. Оказалось рубль двадцать две копейки.
– По шестьдесят одной копейке, стало быть, на брата? – сообразил Давыдка.
– Да, но я тебе шестьдесят одну копейку не дам, – отвечал Никитка.
– Это еще отчего? Не имеешь права! – воскликнул Давыдка, и на глазах его блеснули слезы.
– Нет, имею. Гривенник я должен Кузьмичу-писарю за звезду отдать, за то, что он мне звезду помог смастерить, я ему гривенник на стаканчик обещал.
– Так это твое дело.
– Как мое? Ведь и ты со звездой ходил? Вишь, какой вострый! Вот тебе полтину, и будет с тебя. На, получай.
– Ах ты, подлец, подлец!
– А! Ругаешься! Так я же еще за цветную бумагу, и за клей, и за огарок возьму. С пустыми руками ты со мной пошел и ругаться смеешь! Гривенник еще беру. Довольно тебе и сорока копеек.
Никитка положил на ступеньку каменной лестницы, на которой они считали деньги, сорок копеек для Давыдки и, схватив звезду, побежал. Давыдка бросился за ним, нагнал и схватил за звезду.
– Звезду, коли так, сломаю. Отдай гривенник! – кричал он.
– Не отдам. Пошел прочь!
Никитка размахнулся и ударил Давыдку кулаком в ухо. Давыдка не остался в долгу и, сшибив с него шапку, вцепился в его волосы. Началась свалка. Оба мальчика упали на звезду и дрались лежа. Подбежавший дворник растащил их. Оба христослава ревели. У Давыдки была рассечена губа. Никитка поднял звезду – звезда была помята, разорвана. Вороту новой рубашки Никитки был также разорван, на щеке виднелась царапина. Его мать Матрена, видевшая драку из окна, выбежала на двор с веником, хлестнула веником Никитку по затылку, хлестнула Давыдку и крикнула Никитке:
– Иди, мерзавец, домой, иди! Вот я сейчас попрошу кума Захарыча, чтоб он тебе здоровую баню для праздника Христова задал.
Никитка, плача, стал опускаться в подвал.
1908
Николай Соловьев-Несмелов (1849–1901)
Христославы
Картинки с Поволжья
Бледнеет морозная ночь, алмазами искрятся в голубом небе далекие звезды; светлыми точками мигают огни по всему селу Чардыму, тихо дремлющему под пушистыми снегами; белые пары клубятся над широкими полыньями крепко скованной льдами Волги. На версту, на две по ее равнине светятся ярко горящие огни в старой деревянной церкви, стоящей на высоком холме, на самом берегу теперь молчаливой реки. Церковь полна народом; простые люди горячо молятся в эту морозную ночь в своем храме Новорожденному Младенцу Христу; лица всех обращены к маленькому иконостасу, освещенному копеечными, грошовыми свечками; умиленные взоры устремлены на святые лики темных икон. Тихий голос старца-пастыря в светлых ризах, белого как лунь, мягкий и ясный, сердечно исходит из синего, звездного, как небо, маленького алтаря. Смирение и покорность видны на лицах молящихся. Эти люди, кажется, ясно видят Чудного Младенца, лежавшего в Вифлеемских яслях, Который принес мир на землю, мир для кротких сердцем. За тихими возгласами пастыря светло и радостно разливается по всему храму стройное пение детей-поповичей. Гаврюша и Митя Пимерковы, Андрюша и Сеня Мансветовы уже с неделю приехали к родителям – причетникам Петровичу и Тихонычу – на рождественские праздники. Они отдохнули от тяжелой науки, покатались вволю с маленькими сестренками с ледяной горы, ждали, день ото дня нетерпеливее, этой Божьей ночи – и дождались. Скоро кончится утреня, и пойдут поповичи славить Христа к батюшке с матушкой, к старосте Михеичу, к бурмистру, к управителю. Гаврюша, два-три вечера перед этой ночью, уходил из низенькой горенки от брата Мити на простор, в ограду, и там, сидя за алтарем на камне, шептал что-то, глядя с пригорка в белую даль, расстилавшуюся над Волгой. Это была его тайна и пока для всех оставалась тайной.
Утреня близилась к концу; вдруг посреди стройного пения голос у Гаврюши оборвался, и мальчик ясно прошептал над ухом брата Мити: «Шла звезда и над Вифлеемом стала!» Митя вздрогнул и шепотком протянул:
– A-а! Скрыл… Ты речь приготовил!
Щеки у Гаврюши зарделись, он смутился и отрицательно тряхнул головой, отнекиваясь:
– Нет, что-о ты!
Петрович строго посмотрел на детей и погрозил пальцем. Гаврюша и Митя затихли и потупили взоры. Сладкозвучное пение снова раздалось по храму.
Прошло десять, пятнадцать минут; в церкви звенел только голос Сени – он читал отчетливо, ясно псалмы первого часа. Послышался последний возглас о. Геннадия и тут же смолк. Восковые свечи догорали, народ в храме заколыхался и волной двинулся в ограду.
Наплывало белое утро над проснувшимся селом Чардымом. В морозном воздухе серебром звенели голоса. Бледнели звезды и угасали по краям неба. За оградой кучкой стояли поповичи – Гаврюша, Митя, Андрюша и Сеня; они поджидали, когда поедет по площади домой старый батюшка, о. Геннадий. Около них прыгала косматая собака, но поповичи, казалось, ее не замечали; они не замечали и мальчонка, прижавшегося вблизи них к ограде. Собака, попрыгав с минуту, ткнулась мордой в ноги к Андрюше, гамкнула отрывисто на мальчонка. Андрюша крикнул: «Прочь, Бездомка!» – и оглянулся.
– Ты что стоишь тут, Авдюшка, что? – бросил он раздраженно вопрос мальчику.
Авдюшка, державший все время шапчонку в руках, надвинул ее на затылок и, переминаясь с ноги на ногу и посматривая на новые лапотки, не спеша ответил:
– А так… Нешто нельзя поглядеть на вас минутою?!
– Чего глядеть-то, голова с мозгом! – оборвал его Андрюша.
– А так… Голосисты вы – стра-асть! Голосом-то заведете дружка за дружкой – не уйти!..
– Ишь ты, любитель какой, а все-таки иди домой…
– Послушаю вот ваше славленье – и пойду…
– За нами хочешь ходить? Нельзя!
– Я за дверкой постою… Гляньте, батюшка старенький чу-уть бредет! – махнул рукой Авдюшка влево.
– Молчи! – сдержанно остановил его Митя.
Поповичи отошли вправо, не спеша, обошли кругом ограды и направились к шатровому дому о. Геннадия.
Не прошло и десяти минут, они робко входили уже в маленькую переднюю батюшки. Андрюша, притворяя дверь, махнул рукою в холодные сени – там послышался глухой кашель.
– Авдюшка-то не отстает, – приложив ладонь к губам, чуть слышно сказал Андрюша Сене.
– Пусти его… вишь, он любит пение – ну, и послушает… Не бойся, не помешает, – ответил Сеня и, приотворив дверь, шепнул: – Иди, Авдюшка, иди знай!
Авдюшка как-то боком, словно кто его отталкивал, вошел в переднюю…
«Рождество Твое, Христе Боже наш…» – затянул Митя светлым дискантом.
«Возсия мирови свет разума…» – подхватил Гаврюша.
«В нем бо звездам служащий звездою учаху-ся…» – слились альты Сени и Андрюши.
«Тебе кланятися, Солнцу Правды, и Тебе ведети с высоты востока: Господи, слава Тебе!» – разлились по светлой горенке голоса детей.
Подтянул было им в дверях передней и Авдюшка, но Андрюша отмахнулся рукой, как от навязчивой мухи, недовольно бросил через плечо: «Не вздорь! – И тут же громко запел: – Дева днесь Пресущественного раждает…» За ним продолжили трое его товарищей: «И земля вертеп Неприступному приносит…» И звенели, переливаясь в комнате, голоса: «Ангели с пастырьми славословят, волсви же со звездою путешествуют». Авдюшка разинул рот и, то сдерживая дыхание, то беззвучно шевеля губами, боясь помешать «настоящим» певцам, все-таки воображал, что поет. Авдюшка развел руками, шапка у него упала, он шептал себе под нос: «Волсви же со звездою путешествуют» – в то время, когда поповичи пели: «Нас бо ради родися Отроча младо, Превечный Бог». И когда Сеня и Митя уже разом проговорили: «Батюшка с матушкой, с праздником вас поздравляем», Авдюшка все еще повторял себе: «Волсви же со звездою…»
В эту минуту Гаврюша выступил вперед и, глядя на светившуюся лампадку перед Ликом Спасителя, заговорил:
– Была холодная ночь; Вифлеем спал; дремали пастухи за городом. Далеко за полночь они услышали пение с неба, очнулись – увидели сонмы ангелов; ангелы пели: «Слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение…» Предстал пред ними один ангел и сказал: «Родился вблизи Вифлеема Христос – идите, поклонитесь Ему…» Ангел указал им пещеру. Пришли в ту пещеру пастухи и увидели Младенца в яслях, при Нем Матерь Его и старца Иосифа, и поклонились Христу. – Голос Гаврюши дрогнул, он на минуту растерялся. Батюшка поднял руку и благословил его, он думал, что мальчик уже окончил свою речь, но Гаврюша припомнил забытое и продолжал: – Мудрые волхвы в эту ночь увидели дивную звезду на Востоке и сказали друг другу: «Там родился Царь, каких еще не было на земле, – пойдем, увидим Его, поклонимся Ему…» И пошли к Нему с дарами мудрые волхвы. Дивная звезда шла впереди них. Пришли волхвы по звезде в Вифлеем, и звезда стала над тем местом, где были Младенец Христос, Его Матерь и старец Иосиф. Пали мудрецы пред Младенцем Христом, поклонились Ему, положили Ему злато, ливан и смирну… Нету нас злата, нет смирны, нет Ливана, мы – бедные дети бедных служителей Младенца Христа, приносим Ему, как смиренные вифлеемские пастухи, нашу веру: Христос, спаси нас! – Гаврюша сказал это с чувством, трогательно, в голосе его дрожали слезы.
О. Генннадий смотрел на небо умиленно просветленными очами; он подошел к нему, благословил и душевно молвил:
– Умна и проста твоя речь, отрок! – Поцеловал его и обратился к худенькой старушке: – Мать, одели их… Присядьте, дети, на софу, отдохните. – Прошелся по комнате к двери, ведущей в переднюю, заметил там Авдюшку и сказал: – А ты, малец, что же тут стоишь? Чей? По обличью-то, кажется, и знаком, а сию минуту не припомню, из какой семьи…
Авдюшка, мешковато покачиваясь, проговорил:
– Беспаловых… Бабушку Домну, слепенькую, помнишь?
– A-а… как же… Добрая старушка, добрая… богобоязненная… Горюны вы… Без работников изба-то… Мать у тебя работящая – Бог ей силы дает… Иди, иди присядь! – О. Геннадий указал Авдюшке на стул у двери.
Авдюшка подошел к стулу и опустился на пол. Батюшка прошел к двери направо и тихо сказал:
– Мать, одели еще паренька…
– Хорошо, отец! – послышался тихий голос из-за двери.
Сухенькая старушка вскоре вышла из спаленки и, подойдя к детям, ласково промолвила:
– Вот вам, милые, по серебряному пятачку, а тебе, умник, – обратилась она к Гаврюше, – гривенник за хорошую речь… Тронул ты нас с отцом, до сердца тронул… Да! Нет у нас злата, мы, бедные, служим Христу верой… Умный мальчик, мал ростом, а уж в третьем классе, и первым идешь… Надежда матери – попомни это!
– Покорно благодарю! – тихо обронил Гаврюша.
– Ну, растите, голуби… мужайте! – И, обратившись к Авдюшке, старушка спросила: – А ты, паренек, зачем сел на пол-то? Али не попал на стул? Как тебя звать-то?
– Авдююшкой, – глухо ответил, немного приподнявшись на руках, Авдюшка и тут же снова опустился на пол.
– На и тебе, христослав! – сунула было ему большую гривну матушка.
Но Авдюшка уперся ладонью в пол и, смотря исподлобья, скороговоркой прошептал:
– Спасибо… не надо… Я не умею славить-то Христа… Я так… за ними хожу… пенье слушаю…
– Ну и ходи, с Богом! – сказал, улыбаясь добродушно, батюшка. – А три-то копейки возьми… Отдашь слепенькой бабушке… Тебе ежели они в тягость, ей пригодятся…
– Благодарим, батюшка… Отдам бабушке…
– Да что ее не видно?
– Вишь, не можется ей эту неделю… удушье одолело… Лежит на печи…
– Жалко старую, жалко… Дай-ка, мать, ему чего-нибудь съестного, помягче, для старушки.
Вскоре поповичи поднялись с софы, подошли под благословение к старому батюшке и вышли из шатрового дома о. Геннадия.
Авдюшка шел следом за поповичами, но, идя по большой улице, дом от дома отставал от них. Он не зашел в избу, крытую тесом, к церковному старосте, и простоял в сенцах. У бурмистра просидел на резном крылечке, придерживая руку на груди, где за пазухой лежала у него булка, что дала ему матушка для слепенькой бабушки Домны. К управителю Авдюшка не зашел даже во двор и стоял, прислонившись к воротам. Около него вертелась Бездомка, собака дьячка Петровича. Она, чуя, что у Авдюшки хлеб, шла за ним по пятам весь этот путь, то забегала справа, то слева, то бросалась к нему на грудь и жалобно взвизгивала. Бездомку баловали дети, и она часто бродила с ребятами из двора во двор, потому Петрович и звал ее то Баловнем, то Бездомкой; на ту и на другую кличку она, виляя хвостом, бежала одинаково и ото всех ждала подачки.
Когда поповичи вышли от управителя за ворота, Гаврюша, увидев Авдюшку, смеясь, сказал:
– Что, христослав, не замерз ли тут? Неуж-ли и отсюда ты слушал пение?
– Не-е… Вас дожидал… Теперя куды?
– По домам! – заявил Митя. – Отдохнем до обедни: скоро Антоныч ударит в большой колокол… Вишь, совсем уж бело…
– А по избам разве не пойдете?
– По избам с тятеньками будем славить, – ответил Сеня.
– А то пошли бы к нам… Бабушке слепенькой прославили… она недужная, до церкви-то ей не дойти… К нам, поди, не скоро придете…
– Братцы, пойдем к ним! Вон как он ценит пение! – воскликнул Сеня.
– Ты вправду молвил… страсть люблю пенье… Птица ежели поет – и то любо! – сказал, улыбаясь во все лицо, Авдюшка, и сказал это так горячо, искренне, что поповичи в один голос выкликнули:
– Идем к ним!
Изба Авдюшки пряталась в глухом закоулке. Поповичи повернули направо, прошли ускоренно длинный кривой переулок, где многие избенки, казалось, то низко припадали к земле, занесенные снегом, то от старости склонялись набок, и на самом углу, пройдя крайние ворота, вошли в низенькую калитку на небольшой снежный двор. Прямо под навесом лежала корова, закрыв глаза, вяло пережевывала жвачку; вблизи нее стояла, опустив голову над соломой, буланая лошаденка с большим отвислым животом; в стороне стонала свинья; ей отвечали жалобным блеяньем две овцы. Поповичи быстро подошли к маленькому крылечку в три ступеньки, и Митя сказал Авдюшке:
– Хозяин, иди вперед!
Авдюшка выдвинулся и, поправив шапочку, ответил: «Милости просим!» – толкнулся в низенькую дверку, тут же ввалился в темные сенцы и с усилием дернул дверь в избу, но она застыла и не поддавалась его маленькой ручонке. Гаврюша и Сеня ухватились за скобку, дернули вдвоем, дверь распахнулась, и христославы все разом вошли в облаке пара в избу. Авдюша крикнул в чуланчик:
– Мамушка, славельщики! Сведи бабушку-то с печи… Погодите малость, бабушку приведем!..
Высокая женщина с изжелта-бледным лицом степенно вышла из чуланчика, коротко молвила: «Здравствуйте, ласковые! Присядьте к столу», – и пошла к печи. Она на ходу случайно задела ногой за овцу, лежавшую с ягненком у рукомойника; ягненок поднялся, сунулся мордой к привязанному вблизи теленку и жалобно заблеял – овца ответила ему протяжным блеяньем. Авдюшка вспрыгнул за матерью на приступок; с печи послышался удушливый кашель, прерванный возгласом: «Бабушка, поднимись, мы тебя с мамой сведем… Христа будут славить… помолишься». Медленно, с трудом свели слабую старушку с печи и, поддерживая под руки, довели ее до переднего угла. Авдюшка сказал ей:
– Стой так… Вон там божница-то! – и вытянул ее правую руку вперед.
Сгорбленная старушка широко раскрыла незрячие глаза, по морщинистым щекам ее разлилась умиленная улыбка: бабушка Домна, казалось, внутренно видела темную икону Богоматери с Предвечным Младенцем на руках, видела и чуть мигавший огонек в синей лампадке и внятно прошептала: «Царица Небесная, утоли мою печаль!» Поповичи запели. Старушка выпрямилась, затрепетала, как встревоженная птица, и медленно, с отрывистым кашлем опустилась на колени – кашель ее вскоре утих, и она повторила за поповичами слова пения. «Ангелы с пастырьми славословят, и земля вертеп Неприступному приносит», – повторила она громко, из незрячих очей ее струились слезы, а на бледных губах играла радостная улыбка. «Батюшка Христос! Благодарю Тебя, что дал грешной услышать пение ангельское!» – проговорила старушка и склонила седую голову на земляной пол… Авдюшка, стоявший слева, взял бабушку под руку и помог ей подняться.
Бабушка Домна заговорила отрывисто, поминутно откашливаясь:
– Ах, милые! Где они? Авдюша, покажи их!.. Даша, принеси квашонку, накрой шубой, посади на ее, кой поменьше!
Дарья быстро принесла из чуланчика высокую квашонку, повернула дном кверху, накрыла тулупом белой шерстью наружу и сказала Мите:
– Милый, присядь минутою! Примета такая идет от старых людей: посидит дите в христославленье на квашонке да на шубе, урожай добрый будет на лето… А вы, касатики, присядьте вот на лавочке… Посиди и ты, матушка!
Настало глубокое безмолвие. Затих запутавшийся в веревке и бившийся теленок, затих и снова заблеявший было ягненок, вытянул голову к овце, и овца беззвучно лизала его шею. Из двери чулана высунула головенку белобрысая девчоночка, карие глазенки ее с любопытством смотрели на поповичей, рот ее полуоткрыт, веснушчатые щеки ярко зарумянились. Прошло минут пять раздумчивого молчания, и бабушка Домна снова повторила:
– Где они, милые, где? Покажи их, Авдюша!
Авдюша подвел ее к поповичам. Бабушка Домна провела костлявой рукой по волосам Сени, осторожно ощупала его лицо, проговорив:
– Круглолицый, кудрявый и волос мягкий… Доброе дите… Петровичев сынок али Тихонычев?
– Тихонычев, бабушка.
– Так, так! Тебя, должно, грудным еще на руках носила, когда зрячей была… Агевну-то, маменьку твою, довольно знаю… тихая она… По маменьке и ты пошел… добрый!.. А Петровичевы ребятки кои тут?
– Вот мы, бабушка, – откликнулись Гаврюша и Митя.
– A-а, чую по голосам-то… Забыли, поди, старую. Бывало, в страдную пору, как родители ваши на поле выезжали, сиживала тоже с вами. Хорошие ребята, хорошие, храни вас Бог!.. Дарьюшка, дай им по кокурочке!
– Не надо, бабушка! – отозвался Митя.
– Нельзя, ласковый, чем Бог послал, делиться надо… Знаю, Дарьюшка ко курочки пекла, хоть из ржаного теста, а с маслицем, с запеченным яичком, вкусны они… Горазда на это Дарьюшка…
– Ах, бабушка, забыл! Тебе матушка попадья булку прислала… – торопливо воскликнул Авдюшка.
– Радельщица, вспомнила… Где ты ее повстречал?
– Да вот с ребятами к батюшке от заутрени заходил.
– Неужто славил?
– Не-е… да-а…
Дарья прошла в чулан, на ходу отвела в сторону девчоночку, на ходу обронила тихо: «Не мешайся тут, Фроська!» – и вскоре вынесла на деревянном кружке горку круглых рассыпчатых лепешек с запеченными яйцами в скорлупе и, не спеша, раздала поповичам по лепешке, сунула одну и сыну Авдюшке, сказав:
– На и тебе, да смотри, не съешь до обедни!
– Не-е! Разве можно! – протянул Авдюшка, осклабив довольной улыбкой белые зубы.
Босоногая Фроська крепко держалась за синий сарафан матери и печально заглядывала ей в глаза. Дарья отдернула ее от себя, проговорив твердо:
– Не ласться, не дам… В соблазн войдешь, кой грех, поешь… Прогневишь Бога…
– Дай, маменька… я подержу-у… – облизывая пухлые губы, пропищала Фроська.
– Что держать-то! Обедня отойдет – дам, поешь.
По селу гулко прогудел первый призывный звон колокола к обедне. В маленьком одиноком оконце, в улицу, по морозным узорам алмазами блеснули первые лучи восходившего солнца и озарили ярким светом темную избенку. Бабушка Домна и незрячими очами, казалось, увидала этот свет.
– Господи! Как светло и радостно у нас в избе! Спасибо, касатики, что пришли к нам, горьким, обрадовали старую!..
– Благодарим, бабушка, благодарим! Зайдем еще к вам на праздник! – отозвались поповичи.
– Заходите, родные, проведайте! Старым-то с малыми всегда легче и светлее на душе…
А с деревянной колокольни преподобного Антония Печерского шире и шире разливался призывный звон по всему селу Чардыму, уходил он в темный лес, расплывался по неоглядной равнине Волги, скованной льдом, тонул в морозном воздухе. А светлый шар солнца, поднимаясь выше и выше, бросал яркие снопы горящих лучей на белые равнины, белые горы, белое село… И на призывный звон со всех дворов шли большие и малые к своему храму поклониться там кроткому Младенцу Христу, принести Ему, с робостью душевной, в простоте сердечной, свой дар – веру и терпенье…
1908
Евгения Аверьянова (1853-?)
Иринкино счастье
I
Познакомились они еще детьми.
Леве было четырнадцать, а Иринке семь лет.
Вот как они встретились.
– Дарья Михайловна! – спросил однажды Лева у своей учительницы гимнастики. – У вас сколько детей?
– Да всего одна только Иринка. Стойте прямо, Левочка!
– Только одна, а сколько ей?
– В прошлом месяце семь минуло. Да будет вам болтать-то, смотрите, опять левое плечо опустили, возьмите палку!
– А хорошая она у вас, Иринка? – немного погодя спросил Лева.
– О своих трудно судить, кажется, хорошая, мы ее все Черным Жуком называем!
– Черным Жуком? Как странно! Почему же Черным Жуком?
– Полезайте на лестницу, Левочка, потом поговорим.
Мальчик взобрался на лестницу, но, очевидно, сегодня он не был расположен заниматься гимнастикой.
– А что, Черный Жук тоже делает гимнастику?
– Тоже делает.
– А Иринка послушная?
– О да, очень послушная и, главное, на редкость правдивый, открытый ребенок!
Дарья Михайловна долго крепилась, стараясь оставаться сдержанной во время урока, но, по-видимому, Лева задел ее чувствительную струнку, и кончилось тем, что она увлеклась-таки расспросами мальчика и начала подробно описывать свою Иринку, а Лева, совсем не по правилам, свесился с лестницы одним боком и теперь с большим интересом, внимательно слушал ее.
– Недавно, знаете, просто смех с девчонкой! – говорила Дарья Михайловна. – Одна знакомая дама жаловалась при ней на свою дочь, что та потихоньку какую-то книгу прочла. Иринка была ужасно возмущена, степенно так сложила ручки, лицо серьезное, и покачивает эдак головкой: «Какая же, мама, она нечестная, какая нечестная!» И говорит так это важно, знаете, мы даже все удивились.
– Нечестная, нечестная! – повторил несколько раз в раздумье Лева.
Мальчик был сам чрезвычайно правдив, и этот маленький рассказ про Иринку очень заинтересовал его.
– Приведите ее когда-нибудь к нам, Дарья Михайловна!
– Хорошо, когда-нибудь приведу, да только что она будет делать, ведь у вас маленьких в доме нет.
– Я сам займусь с нею, мою коллекцию бабочек покажу. Непременно приведите!..
С тех пор Лева постоянно расспрашивал про Иринку, и каждый раз, когда Дарья Михайловна приходила на урок гимнастики, он прежде всего осведомлялся:
– Как Черный Жук поживает? – И затем посылал ей то коробочку, то какую-нибудь картинку, а то и просто пару леденцов, бережно завернутых в бумажку.
– Непременно передайте, Дарья Михайловна, вы скажите ей, что от меня, только не забудьте, пожалуйста!
И Дарья Михайловна очень добросовестно исполняла поручения мальчика и искренне благодарила его за внимание к своей маленькой дочурке.
Скоро и Иринка уже знала, что у мамы есть ученик Лева Субботин, который посылает ей приветы и всегда расспрашивает о ней.
Девочка, в свою очередь, начала посылать ему картинки, но только, за неимением готовых, она рисовала их сама на больших листах белой бумаги.
При этом Иринка крепко захватывала тонкими пальчиками малюсенький кусочек карандаша (другого не было), поминутно слюнила его и затем принималась энергично рисовать, глубоко убежденная, что у нее выходит прекрасная картина, содержание которой вполне ясно для всех.
А содержание это обычно бывало очень сложным, так как Иринка обладала неисчерпаемой фантазией.
– Ты только скажи ему, мамочка, чтобы он не боялся, – убеждала она. – Это очень страшная картина! Вот тут, видишь, лес, дремучий-дремучий лес, а над ним луна и звезды светят! А вот тут маленькие мальчик и девочка сидят под деревом, и они заблудились, и им ужасно страшно, а из-за дерева на них волк глядит, и он их съесть хочет! Видишь, мамочка, какие у него злые глаза, так и горят, так и горят!
Для большего эффекта девочка ставила в этом месте две огромные черные точки, изображавшие глаза голодного волка. Но затем, впрочем, оказывалось, что злому волку не удалось съесть бедных детей: его вовремя убивает добрая волшебница, после чего она возвращает мальчика и девочку папе и маме. За неимением, однако, места на бумаге, оба родителя были изображены только небольшими крестиками в самом углу листа, сбоку. Но девочка была убеждена, что фигуры их прекрасны, хотя и немножко маловаты.
– Знаешь, это оттого, мамочка, что уже больше места не было, – серьезно объясняла она, – а на другой стороне нельзя же было рисовать!
Дарья Михайловна передавала эти сложные картины Леве, и мальчик каждый раз долго смеялся, разглядывая со всех сторон произведения Иринки, и по ошибке нередко поворачивал их вверх ногами.
– Не так, не так, Левочка! – улыбалась Дарья Михайловна. – Ведь это звезды, кружочки-то, а вы картину вниз головой поворачиваете!
И она в подробностях принималась рассказывать содержание рисунка, что всегда особенно забавляло мальчика.
Однако, несмотря на просьбы своего ученика, Дарья Михайловна почему-то медлила приводить Иринку к Субботиным.
«Ну зачем по урокам за собою ребенка таскать! – думала она. – Да и что мой Жучок будет делать у них, тут все взрослые».
Знакомство детей состоялось совсем случайно.
Лева был страшный любитель всякого спорта, но в особенности он гордился своим умением кататься на коньках. И когда стройный, красивый мальчик несся голландским шагом по льду, то нередко случалось, что прохожие невольно останавливались у катка, а маленькие гимназистки и гимназисты принимались громко и с жаром аплодировать ему.
– Молодец! Чудно! Прелесть! – раздавались их восторженные восклицания, но Лева, самоуверенно заложив руки в карманы и слегка покачиваясь, гордо проносился мимо них, совершенно равнодушный ко всем этим шумным овациям.
Лева казался гораздо старше своих лет, но, в сущности, он находился еще в том периоде, когда мальчики почему-то презрительно и даже отчасти враждебно относятся к девочкам-подросткам. Разумеется, впоследствии это настроение меняется и бывшие враги нередко становятся лучшими друзьями, но для Левы это время еще не наступило, а потому неудивительно, что мальчик более был увлечен самим катаньем, чем восторженными похвалами своих юных поклонников и поклонниц.
К тому же Лева вовсе не был тщеславен.
Однажды он почему-то не пошел в гимназию и явился на каток несколько ранее, чем всегда.
Гимназисты и гимназистки обыкновенно собирались сюда только по окончании дневных занятий, и на этот раз каток был совершенно пустой.
«Вот чудно-то, никто мешать не будет», – с удовольствием подумал мальчик и, быстро надев коньки, помчался по ровной поверхности льда. Лева и не заметил, что около одного из больших кресел возилась какая-то маленькая девочка, испуганно цепляясь за него и всеми силами стараясь удержаться на ногах.
Но, очевидно, она в первый раз надела коньки и совсем не умела справляться с ними.
Слабые, тоненькие ножки девочки разъезжались в разные стороны, и бедный ребенок каждую минуту готов был расплакаться.
– Брось кресло, говорят, брось, Иринка! – сердилась нянька. – Ведь сказывала тебе соседская барышня, что этак никогда не научишься бегать!
И нянька силою отодвинула кресло.
Маленькая девочка внезапно очутилась на льду без всякой опоры, растопырила руки, инстинктивно стараясь сохранить равновесие, и с ужасом озиралась по сторонам.
Но никто не приходил на помощь, нянька далеко отодвинула кресло, сама же она по-прежнему не решалась сделать ни шагу вперед, и кончилось тем, что бедняжка принялась громко и жалобно всхлипывать.
Лева только теперь заметил ее тоненькую фигурку в белом салопике и, услыхав плач девочки, тотчас же подкатил к ней.
– Ты о чем это?! – спросил он ласково.
– Боюсь! – тихонько ответила девочка. – Нянька кресло отняла… я боюсь.
– Не бойся, я поддержу тебя. Хочешь, будем кататься вместе? Давай руку!
Но девочка не трогалась с места и продолжала дрожать.
– Боюсь! – повторила она еще тише. – Очень боюсь!
– Экая ты трусишка, право! – засмеялся Лева и, недолго думая, крепко обнял за талию девочку, в другую руку захватил обе ее холодные, дрожащие ручонки и начал осторожно увлекать ее за собою по льду.
– Вот так, сперва одной, потом другой ногой! – терпеливо учил он маленькую незнакомку.
Девочка долгое время трусила, непривычные к движению по льду ноги то и дело подкашивались и разъезжались в стороны, но она чувствовала сильную, уверенную руку мальчика, слышала его ласковый голос, и понемногу ее страх начал проходить, и она невольно стала усваивать указания Левы. Сперва, конечно, очень неумело и неловко, поминутно рискуя упасть, но затем все лучше и лучше, все с большей и большей уверенностью.
– Э, да я вижу, ты совсем молодец! – смеялся Лева. – Хочешь, еще один круг сделаем, не устала?
– Еще! – коротко ответила девочка. По-видимому, она начинала входить во вкус.
На этот раз маленькая незнакомка сама уцепилась обеими ручками за руку Левы и послушно последовала за ним.
Но разговаривать со своим учителем она еще не решалась, и только по временам, когда ей особенно удавалось какое-нибудь движение, девочка принималась тихонько смеяться и доверчиво поднимала к Леве свое смуглое, раскрасневшееся личико.
– Ну, будет с тебя на сегодня! – объявил наконец Лева.
Они только что во второй раз прокатились вокруг катка и теперь подъезжали к тому месту, где их ожидала няня.
– На первый раз довольно, а то завтра станут ножки болеть. Прощай, малыш!
– Да-да, и нам пора, пойдем, Иринка! – торопила нянька. – Скоро маменька к обеду придут!
– Как вы сказали – Иринка? – быстро переспросил Лева. – Тебя Иринкой зовут, малышка?
– Иринкой.
– А твою маму как зовут?
Ребенок с удивлением вскинул на него свои большие глаза:
– Мою маму мамой зовут!
– Ах какая же ты глупенькая! Как зовут вашу барыню? – спросил мальчик, обращаясь к прислуге.
– Дарьей Михайловной.
– Дарьей Михайловной? А, так это ты, значит, Черный Жук? – радостно засмеялся Лева, очень довольный своим новым знакомством. – Ну а я Лева, ученик твоей мамы, Лева Субботин, тот самый, которому ты такие чудные картинки присылала. Смотри же, ты мне еще нарисуй, я их все на память сберегу, хорошо?
– Хорошо!
Девочка смотрела на него большими удивленными глазами; по-видимому, ее поразила эта неожиданная встреча, а раскрасневшееся личико ее так и сияло от удовольствия.
– А то вот что, – продолжал Лева, – хочешь, давай вместе кататься, я тебя учить буду, приходи сюда с няней каждый день, так… около четырех часов.
– Ты лучше няне скажи когда, я часов не знаю, – созналась Иринка. – А то вдруг мы опоздаем, а ты и уйдешь!
– Ну хорошо, я няне скажу!
И, нагнувшись к девочке, Лева хотел чмокнуть ее в щеку, но Иринка приподнялась на цыпочки, обвила руками его голову и сама крепко поцеловала Леву.
– До завтра, Черный Жук! – засмеялся мальчик и, ловко повернув на одной ноге, помчался вперед, огибая большой круг по самой рамке катка.
Иринка неохотно следовала за нянькой, то и дело оборачиваясь и провожая глазами удаляющуюся фигуру мальчика.
В воображении ее создавалась теперь уже новая, чудная картина. Она сейчас дома нарисует ее: всюду лед, лед, только лед… бесконечное белое пространство, а посреди него, как большая черная птица, летит Лева, тот самый Лева, для которого она уже давно рисовала свои лучшие картины, сочиняла свои лучшие сказки.
На другой день, когда Лева пришел в условленный час на каток, Иринка уже ждала его.
Девочка сидела в большом кресле, а сторож прилаживал хорошенькие никелированные коньки к ее высоким сапожкам.
– Подождите, я лучше сам, – проговорил мальчик, отстраняя сторожа и быстро опускаясь перед нею на колени. Он заботливо осмотрел коньки, подтянул левый ремешок, поправил шнуровку и затем весело объявил: – Ну, теперь все в порядке, едем, Черный Жук, молодец, что не опоздала!
Иринка не спускала с него своих блестящих глаз, но все еще немного стеснялась и не решалась вступать в разговор.
На этот раз урок был гораздо успешнее, девочка почти не трусила, и Леве не пришлось таскать ее за собою. Иринка кое-как сама держалась на ногах и старательно копировала все движения, которые показывал ей Лева.
Вообще под руководством мальчика дело шло необычайно успешно, и с каждым днем Иринка становилась все увереннее и отважнее.
Оказалось, что девочка вовсе не такая трусиха, как сначала думал Лева, и вскоре сам учитель смог гордиться успехами своей маленькой ученицы.
Не прошло и трех недель, а Иринка уже могла свободно следовать за Левой голландским шагом, так же как и он, слегка покачиваясь, девочка преуморительно откидывала при этом свои маленькие ножки, обутые в белые гамаши.
Лева не держал уже ее за талию, они катались, взявшись за руки, и прохожие теперь невольно заглядывались на эту пару: высокого, стройного мальчика и его маленькую спутницу, так легко и изящно летевшую за ним.
Пока Иринка училась кататься, Лева нарочно приходил на каток несколько раньше, прямо из гимназии, не заходя домой.
Каток в это время был совершенно пуст, и им никто не мешал. Девочка больше всего любила кататься вдвоем, наедине с Левой.
В эти дни Иринка бывала особенно весела.
Порою шутя она вдруг нарочно выдергивала у мальчика руку и быстро неслась вперед, делая вид, что хочет убежать от него.
Разумеется, Лева сейчас же настигал ее, так как все еще боялся далеко отпускать свою ученицу.
К счастью детей, зима в этом году стояла очень хорошая, и тихая ясная погода как нельзя лучше благоприятствовала урокам на льду.
Иногда, впрочем, несмотря на яркое солнышко, выпадал легкий, пушистый снежок, и маленькие елочки у изгороди катка становились мохнатыми и загорались сотнями разноцветных огней, а Иринка в своем светлом костюме напоминала Снегурочку.
– Смотри, – говорила девочка Леве, она уже совсем освоилась со своим учителем и больше не стеснялась его. – Смотри, какое все белое вокруг нас: и деревья, и крыши, и мы оба. Ты прищурь глаза… правда, совсем как в сказке про Деда Мороза? Лед так и блестит, точно дорога к солнцу, а мы с тобою, как две птицы, летим, летим, все вперед, все вперед…
Девочка, прищурив глаза и широко раскинув руки, быстро неслась по льду, действительно воображая, что она в царстве Деда Мороза несется по блестящей серебряной дороге прямо к солнцу. Рассудительный Лева очень боялся такого настроения у маленькой Иринки, так как при этом она совершенно забывала всякую осторожность и совсем не смотрела себе под ноги.
Обыкновенно кончалось тем, что мальчик крепко схватывал ее за руку и больше не отпускал от себя.
А Иринка с пылающим лицом продолжала на ходу сбивчиво рассказывать ему свои удивительные сказки про Деда Мороза, и дорогу к солнцу, и маленькую Снегурочку…
Фантазия Иринки была неисчерпаема, и когда у нее недоставало готовых историй, она сочиняла их сама и с самым серьезным видом рассказывала Леве, о чем, например, сидя на крыше, сегодня спорили маленькие воробушки, про что думает в своей клетке ее канарейка.
– Ну а о чем мечтает вон та ворона на заборе, может быть, ты и это знаешь? – пошутил однажды Лева, указывая на большую черную птицу неподалеку от них, желая озадачить девочку.
Но Иринка не задумалась над ответом.
– Ох, у нее очень дурной характер, у этой вороны! – серьезно объявила маленькая выдумщица. – Она со всеми птицами перессорилась и теперь завидует нам, потому что осталась одна и ее никто не любит!
Словно в ответ на эти слова, ворона пронзительно закаркала и, тяжело хлопая крыльями, поднялась с забора и улетела.
– Ты видишь, ты видишь, как она рассердилась! – тихонько заметила Иринка. – Это оттого, что мы догадались, а ей это ужасно неприятно!
Но Иринке, к сожалению, не всегда удавалось кататься с Левой вдвоем; иногда он запаздывал, и тогда на каток собиралась молодежь – гимназисты и гимназистки, его отзывали, нужно было каждую минуту раскланиваться, и все это им обоим очень надоедало.
II
Уездный городок Вельск, где жила семья Левы, был очень небольшой, и, разумеется, все местное маленькое общество отлично знало друг Друга.
Гимназистки-подростки, восхищавшиеся Левой Субботиным как главным танцором и спортсменом в их кружке, были теперь крайне возмущены его дружбой с Иринкой.
– Нечего сказать, нашел себе компанию! – презрительно поджимала губки хорошенькая Милочка Назимова, слывшая первой красавицей среди подруг по гимназии. – Терпеть не могу эту Чернушку, даром что маленькая и все молчит, а посмотрите, как она смело глядит в глаза! Чертенок этакий!
Сама Милочка была довольно полной блондинкой, почти одних лет с Левой, с прелестными ямочками на пухлых розовых щеках и с васильковыми глазами. Она ужасно возмущалась тем, что Лева не обращал на нее никакого внимания.
Милочка и на коньках-то начала бегать, главным образом, чтобы иметь случай ежедневно встречаться с Субботиным, и в душе надеялась, что он будет учить ее. Но перспектива учить тяжеловесную и не особенно ловкую Милочку нисколько не прельщала Леву, он предпочитал по-прежнему отмеривать голландским шагом каток вместе с Иринкой и оставался совершенно равнодушным ко всем улыбкам своей хорошенькой поклонницы. Зачастую она нарочно притворялась, что ужасно боится, то и дело вскрикивала и подзывала Субботина на помощь…
Это страшно надоедало и Леве и Иринке, темные глаза ее становились совсем черными и мрачно устремлялись на Милочку.
– Какая противная девчонка! – не утерпела она однажды. – Я не хочу больше, чтобы ты катался с нею!
Мальчик с удивлением поглядел на Иринку, он никогда еще не видал ее такою сердитой.
– Что с тобою, Черный Жук, почему я не должен кататься с Милочкой? Она наша знакомая и бывает у нас, ее мама обидится, если я буду невежлив с нею.
Иринка ничего не ответила, но только стала ужасно молчалива, и всякий раз теперь, когда Лева болтал с Назимовой, девочка отходила в сторону и ждала поодаль.
Однажды был праздник. Дети в гимназию не пошли, а так как на дворе стояла ясная и довольно мягкая погода, то понятно, что вся молодежь собралась на катке, где к тому же в этот день ожидалась музыка.
Лева тоже пришел.
Милочка уже ждала его. Ради праздника она надела бархатную голубую шапочку, отделанную белым пухом, на шею повязала такой же голубой шелковый шарфик, выпросила у матери пару новеньких светлых перчаток и была уверена, что на этот раз затмит всех подруг изяществом.
Милочка уже несколько раз пробегала мимо Левы, грациозно наклоняя голову и посылая ему самые очаровательные улыбки, но Лева и не думал следовать за нею.
Он оставался у эстрады, где играла музыка, медленно прилаживая свои коньки и нетерпеливо поглядывая на улицу в ожидании Иринки.
Почему-то она сегодня немного запоздала, а мальчик так привык к своему маленькому другу, что ему явно не хватало его.
Милочка наконец не вытерпела.
– Кого вы тут поджидаете, Левочка? – насмешливо спросила она. – Уж не вашу ли Чернушку?
– Да, я жду Иру, что-то долго нет ее сегодня, – откровенно ответил мальчик.
– Ну, вот тоже охота ждать ее, не пропадет она, ваша Ира, сделаем лучше один тур со мною, вы еще не хвалили меня за успехи!
Лева неохотно подал ей руку, и они быстро помчались вперед…
– Ну что, разве не удобнее кататься с ровесниками? – спросила немного погодя Милочка, нагибаясь к нему и всеми силами стараясь обратить внимание Субботина на ее голубую бархатную шапочку. – Правда ведь, гораздо удобнее?!
– Пожалуй, удобнее, – равнодушно согласился Лева, – но зато Ира лучше вас всех катается и при этом умеет бегать голландским шагом, чего ни одна из вас не умеет.
Самолюбивая Милочка даже покраснела с досады и сердито закусила губки. «Противный, противный цыганенок!» – мысленно возмущалась она. Ну почему Лева предпочитал эту девчонку? Милочка была готова отколотить бедную Иринку.
А «цыганенок», словно нарочно, как раз появился в эту минуту у входа, и девочка уже издали делала знаки Леве, призывая его помочь ей надеть коньки, так как она привыкла, что он всегда это делал.
– А вот и Черный Жук! – обрадовался Субботин. – А я-то горевал, что она не придет сегодня!
И, не обращая более внимания на Милочку, Лева быстро покатил навстречу своему маленькому другу.
Милочка Назимова видела, как радостно повисла у него на шее Иринка, как затем он бережно усадил ее в кресло, а сам стал на колени и начал прилаживать ей коньки… и Милочке стало еще досаднее. С этой минуты она уже окончательно невзлюбила «чернушку».
А между тем на катке становилось все оживленнее и оживленнее, музыка так и гремела, молодежь разбрелась попарно в разные стороны и теперь, взявшись за руки, весело неслась под звуки вальса по гладкому, блестящему льду.
Присутствие на катке военного оркестра, разумеется, увеличивало удовольствие катающихся. Иринка, очень музыкальная от природы, невольно старалась двигаться в такт музыке.
Субботин сегодня никак не мог угодить ей.
– Ты спешишь, Лева, не так, не так! Слышишь, как тихонько играет музыка, не делай таких больших шагов!
Девочка сильно раскраснелась от быстрого бега, белый капор ее съехал назад, и вся она так и сияла от удовольствия.
Иринка была прехорошенькая, и даже Лева, в общем очень мало обращавший внимание на внешность, сегодня не мог не любоваться девочкой.
– А вы, кажется, по обыкновению, неразлучны со своей дамой? – поддразнивали его более взрослые девушки.
– Чернушка, чем это ты приворожила так нашего Левочку?!
– А посмотрите-ка, как она голландским шагом махает! Небось ни одной из вас не угнаться за ней! – посмеивался Лева. – Даром что маленькая, а вас, больших, за пояс заткнет! Вот она какая, Чернушка-то моя!
И Лева с гордостью наставника указывал на свою ученицу.
А Иринка в пуховом капоре и белом пальто, как маленькая Снегурочка, грациозно неслась вперед, нисколько не обращая внимания на насмешливые взоры вокруг и только радуясь, что может угодить Леве.
– Иринка, у тебя капор сейчас свалится! – крикнула ей вдогонку Милочка, когда девочка пробегала мимо нее. – Давай я тебе поправлю!
Иринка остановилась и доверчиво наклонила голову.
Милочка делала вид, что поправляет капор, но при этом, как бы нечаянно, так сильно ущипнула девочку за ухо, что бедная Иринка едва не вскрикнула от боли и обиды. У нее даже слезы выступили на глаза. Однако она ничего не сказала и только, вспыхнув, мрачно посмотрела на Милочку.
– Ах, прости, пожалуйста, я, кажется, нечаянно твои волосы задела! – с самым невинным видом заметила Назимова и, быстро отойдя от девочки, покатила дальше.
Но Иринка отлично чувствовала, что это вовсе было не нечаянно с ее стороны, и, затаив обиду в маленьком сердце, решила, в свою очередь, отомстить ей.
Случай не замедлил представиться.
У самой изгороди катка была сложена довольно большая куча рыхлого, свежего снега. Иринка выждала момент, когда Назимова, щеголявшая своим умением кататься, грациозно пробегала мимо нее. Недолго думая, девочка ловко толкнула ее, и Милочка со всех ног полетела в снег.
Грузная и неповоротливая, она сердито барахталась на льду и, не имея опоры, никак не могла подняться, а Иринка спокойно стояла тут же, но и не думала помогать ей.
К счастью Милочки, скоро другие подоспели ей на выручку и кое-как общими усилиями помогли встать на ноги. Назимова, впрочем, нисколько не ушиблась, но только, Боже, как испачкался и на что стал похож теперь ее чудный костюм! Голубая бархатная шапочка покрылась густым слоем мокрого снега, волосы растрепались и развились, а новые светлые перчатки совсем промокли.
Хуже всего, однако, было, конечно, сознание, что она, Милочка, так некрасиво упала и теперь выглядела такой смешной в глазах всех.
– Это вот, вот кто виноват! – кричала она, стряхивая снег со своей шубки и сердито показывая на Иринку.
Но Иринка стояла на месте все с тем же невозмутимым спокойствием и, по-видимому, даже не считала нужным оправдываться или опровергать обвинения.
Лева, который перед тем заболтался с товарищами немного поодаль, теперь, услыхав сердитые возгласы Милочки, также подоспел к их маленькой группе – узнать, в чем дело.
– Иринка, неужели ты действительно толкнула ее?! – спросил он недовольным тоном.
– Да!
– Нарочно?
– Нарочно!
– Но зачем, зачем, скажи на милость?! – возмущался мальчик. – Разве ты не понимаешь, что Мила могла сильно разбиться?
Иринка ничего не ответила, только холодно посмотрела на него, и в темных больших ее глазах не видно было ни единой искры раскаяния.
– Фу, какая ты нехорошая девочка! – рассердился Лева. – Я и не знал, что ты такая злая! Говори сейчас, зачем ты это сделала?!
Но Иринка вместо ответа повернулась к нему спиной и молча покатила вперед.
– Нет, матушка, шалишь, не уйдешь, не уйдешь, изволь раньше сказать, зачем ты это сделала?! – решительно воскликнул Лева, нагоняя девочку и сердито хватая ее за руку. – Говори сейчас!
– Хотела так! – коротко ответила Иринка и, вырвав у него руку, быстро направилась к выходу.
Лева с удивлением посмотрел ей вслед, однако удерживать не стал.
«Ну что ж! – думал он с досадой. – Пусть она бегает, если хочет! Небось соскучится и опять придет!»
Но Иринка не пришла, и Леве Субботину стало самому скучно без нее. Немного погодя он отправился отыскивать девочку в толпе катающихся.
Леве было неприятно теперь, что он так резко обошелся с ребенком, даже не узнав хорошенько, в чем дело.
«Нужно было расспросить ее как следует, – думал Лева. – Непременно расспросить…»
Но, увы, расспрашивать было некого: Иринка уже ушла домой, впервые не попрощавшись с ним!
– Левочка, о чем вы мечтаете тут?! – неожиданно раздался около него голосок Назимовой. – Давайте вальсировать вместе!
Милочка была теперь особенно нежно к нему настроена, так как считала его своим рыцарем. Разве он не заступился за нее, не возмущался поступком этой противной девчонки, даже больше того – он совсем рассорился с Чернушкой, и все ради нее, ради Милочки.
– Давайте вальсировать, Левочка! «По синим волнам Дуная» – такой упоительный, такой чудесный вальс!
Мила Назимова уже успела немного оправиться после своего недавнего падения в снег. Она кое-как отчистила бархатную шапочку, снова пригладила прическу и отыскала в кармане другие перчатки.
Милочка тянула немного в нос, стараясь казаться томной и таинственной…
– Вы не находите?
– Может быть, вальс-то и упоительный, кто его знает! – равнодушно ответил Лева. – Я в этом мало, признаться, понимаю, но зато лететь вверх тормашками вовсе не упоительно и не поэтично, а вы, кажется, уже испытали это сегодня, так зачем же еще раз повторять? – усмехнулся Лева.
– Но почему же непременно вверх тормашками?! – обиженно проговорила Милочка, возмутившись прозаичностью своего рыцаря.
– Да где же вам вальсировать под музыку, когда вы еще еле на ногах держитесь! – Он холодно поклонился и направился к выходу.
– Куда же вы, Левочка, неужели домой уже?!
– Да, домой, надоело что-то, да и обедать пора!
Лева был не в духе и сам хорошенько не понимал, что, собственно, так сильно раздражало его.
Как ни смешно, быть может, для его возраста, но случайная размолвка с Черным Жуком была очень неприятна Субботину, и теперь среди веселящейся компании на катке ему недоставало его маленького друга.
«Какая противная эта Милочка! – почему-то подумал Лева совершенно неожиданно для себя и вдруг решил еще более неожиданно: – А это хорошо, впрочем, что Иринка ей подножку дала!»
III
Ни на другой, ни на третий день Иринка не появилась на катке.
Лева уже начал беспокоиться, здорова ли она.
Как нарочно, у Дарьи Михайловны разболелись зубы, и она также последние два дня не приходила на гимнастику, так что мальчику и спросить было некого, как поживает Черный Жук.
«Быть может, впрочем, Иринка теперь пораньше приходит, пока на катке никого нет?!» – подумал он и однажды нарочно забежал туда прямо из гимназии, не заходя домой.
Но каток был совершенно пуст, и нигде не белел знакомый маленький капор.
Лева пробежался раза два взад и вперед, и ему сделалось скучно.
Огромная черная ворона сидела на шесте у самого входа на каток и, точно смеясь над ним или предвещая что-то недоброе, громко каркала на своем непонятном языке.
Лева невольно вспомнил, как несколько дней тому назад они бегали тут вместе с Иринкой, и на изгороди сидела вот такая же большая черная ворона, и Иринка пресерьезно уверяла его, что у нее очень, очень дурной характер и что она завидует им.
«Должно быть, и у этой дурной характер! – подумал Лева, и ему стало еще грустнее. – Вот что! – внезапно обрадовался мальчик. – Надо зайти к ней, а кстати, я узнаю заодно, как поживает Дарья Михайловна. Удивительно, право, как это мне раньше не пришло в голову?!»
Лева закинул за спину коньки и, очень довольный своим решением, быстро направился к соседней улице, где жила Дарья Михайловна Фомина, его учительница гимнастики.
Он застал Иринку одну в гостиной за круглым столом.
Девочка что-то писала на доске, серьезно выводя большие печатные буквы.
При его появлении она вскрикнула от неожиданности и густо покраснела, однако поздоровалась с ним довольно сдержанно и не кинулась к нему на шею, как бывало прежде.
«Должно быть, все еще сердится!» – подумал мальчик.
– Ты чего это исчезла, сударыня? – начал Лева, усаживаясь рядом и заглядывая в ее доску.
Но девочка быстро отодвинула доску и ни за что не хотела показать ему свое писание.
Однако мальчик все-таки успел прочесть первое слово крупным детским почерком: «Лева». Он улыбнулся, и ему захотелось расцеловать девочку, но она держалась сегодня почему-то ужасно чинно.
– Ну, говори скорей, Черный Жук, ты чего запропала и на каток не приходишь? – снова спросил Лева.
Иринка продолжала сидеть, опустив голову, но упорно молчала.
– Ты думаешь, мне очень весело кататься там одному? Я даже начал бояться, что ты нездорова, и пришел справиться, как видишь!
Иринка быстро вскинула на него большие глаза, но сейчас же опять опустила их.
– Ты это о маме пришел справляться! – заметила она тихонько.
– Ну да, и о маме, конечно, – согласился Лева. – Но и о тебе тоже! Когда же ты теперь придешь на каток?
– Я не приду больше, катайся с Милочкой. Я злая, нехорошая девочка, ты сам сказал! – При этом воспоминании у Иринки задрожал голосок, она, видимо, боялась расплакаться и повернулась спиной.
– Ах, какая же ты злопамятная! – засмеялся мальчик. – Ну давай мириться, когда так, Черный Жук. Я готов самым смиренным и почтительным образом просить у вас извинения, прелестная девица, только позвольте вашу лапку и перестаньте гневаться!
Иринка повернула к нему свое улыбающееся личико и звонко рассмеялась.
– Ну, слава Богу, наконец-то! – обрадовался Лева. – А теперь, Черный Жук, так и быть, сознайся-ка мне, почему ты в тот раз толкнула Милочку?
– Тебе жаль ее?! – быстро спросила Иринка.
– Да нет, нисколько, ведь с нею ровно ничего не случилось, она только так смешно барахталась в снегу!
– Как медведь, – нахмурилась Иринка.
– Ты не любишь ее, Черный Жук! За что?
– Не-на-ви-жу! – страстно проговорила девочка и для большей убедительности даже руками взмахнула в воздухе.
Лева с удивлением смотрел на нее:
– Но почему же, почему ты так ненавидишь ее?!
– Она злая, злая, как та черная ворона на катке, – помнишь? – и тоже завидует нам, потому что мы вместе катаемся.
Иринка с возмущением поведала Леве, как противная Милочка больно ущипнула ее за ухо и сделала вид, что это случайно.
– Но это неправда! Я знаю! – горячилась девочка. – Совсем не случайно, у меня потом долго болело даже!..
Лева рассердился:
– Отчего же ты мне тогда не сказала этого?!
– Я думала, ты не поверишь, ты так жалел ее!
– Глупая девчонка! – не то шутя, не то серьезно воскликнул Субботин и слегка притянул ее к себе. – Ну, покажи, которое ухо?!
– Вот это!
– Бедное, бедное ухо!
Он не мог представить, как можно было нарочно причинять боль такому крошечному ушку, и в эту минуту он и сам готов был искренне ненавидеть Милочку.
Мир был окончательно заключен между детьми, и они условились на другой же день снова встретиться на катке, Лева даже обещал приходить теперь пораньше, прямо из гимназии, чтобы им никто не мешал.
– А ворона пусть сидит и завидует! – лукаво заключила Иринка и многозначительно посмотрела на мальчика.
«Ну разумеется, пусть себе завидует!» – думал и Лева, возвращаясь домой, и на этот раз в наилучшем настроении.
Для учеников частной гимназии, где занимался Субботин, наступило трудное время: приходилось сдавать за вторую четверть перед рождественскими каникулами, и Лева учился с утра до вечера.
Он считался одним из лучших учеников и хотел получить хорошие отметки. Теперь ему некогда было ходить на каток, прямо из гимназии мальчик спешил домой, чтобы поскорей опять усесться за книги.
– Противные, гадкие книги! – сердилась Иринка. Без Левы она тоже не ходила на каток – и очень скучала.
– Мама, много еще осталось Леве книг выучить? – спрашивала она то и дело у матери.
– Много, девочка!
– А он закончит когда-нибудь?
– Ну разумеется, закончит – наступит елка, и Лева будет свободен!
– И я увижу его?
– Увидишь, увидишь, – утешала мать, и Иринка понуря голову снова принималась за свои рисунки для Левы и ежедневно заполняла ими все карманы Дарьи Михайловны.
Однажды, впрочем, она не ограничилась только рисунками, но прибавила к ним еще и маленькое письмо.
Иринка выпросила у матери несколько копеек, купила красивую почтовую бумагу и большими печатными буквами написала:
«МИЛЫЙ ЛЕВА, И Я ОЧЕНЬ ДАЖЕ
СКУЧАЮ И ОЧЕНЬ ЦЕЛУЮ ТЕБЯ.
ЧЕРНЫЙ ЖУК».
Лева был тронут. Он положил письмо себе на стол и велел передать Иринке, что искренно благодарит ее и сохранит письмо на память.
Однажды Дарье Михайловне нужно было зачем-то послать к Субботиным. Она отправила к ним кухарку и предложила Иринке идти вместе с нею.
– Пройдись немного, Жучок, погода хорошая, а кстати, может быть, и Леву застанешь!
Иринка ничего не ответила, только вся вспыхнула от удовольствия и, видимо волнуясь, принялась сейчас же натягивать свои гамаши.
– От кого? – спросил Лева, выходя в полутемную переднюю, когда ему подали записку его учительницы.
– Лева! – прозвучал около него тоненький знакомый голосок.
Лева быстро нагнулся:
– Как, неужто это ты, Черный Жук? Дайте лампу скорее, почему тут темно? Иди-ка, иди на свет, малыш, я сто лет не видал тебя!
Иринка еще ни разу не была у Субботиных.
Мальчик ужасно обрадовался. Он потащил ее к себе в комнату, и на столе у Левы на самом видном месте она заметила свое письмо.
– Видишь, как я берегу его! – улыбнулся Лева. – Ну а теперь раздевайся, ты должна немного посидеть у меня, мы давно не видались, поди скажи своей прислуге, что я вечером сам отведу тебя домой. Ладно?
Иринка с восторгом побежала раздеваться в переднюю и там очень гордо заявила кухарке, что она остается по просьбе молодого барина, который обещал вечером сам проводить ее домой, – пусть мама не беспокоится.
Когда Иринка минуту спустя вернулась обратно в комнату Левы, она застала его уже за письменным столом с какой-то книгой.
Мальчик опустил голову на руки и что-то серьезно, вполголоса твердил про себя. Иринка тихо уселась на ближайший стул, сложила руки и молча, не спуская глаз, следила за Левой. Некоторое время он продолжал читать, даже не замечая ее присутствия.
– Однако где же это Черный Жук? – спохватился наконец Лева, вспомнив про свою маленькую гостью.
Мальчик оглянулся.
– А, ты тут, а я и не слыхал, как ты вошла. Что ты там делаешь в темноте? Иди же сюда, поближе к лампе!
– Я боялась мешать тебе! – робко проговорила Иринка, подходя к столу.
– Ты мне не будешь мешать, садись вот тут, а я тебе дам картинки разглядывать.
– Нет, дай мне лучше бумагу и карандаш, я рисовать буду! А ты учись, учись, Лева, не теряй время, пожалуйста! – очень серьезно прибавила девочка, степенно усаживаясь за стол рядом с ним.
Мальчик положил перед нею несколько листов белой бумаги и сам очинил карандаш.
Иринка была чрезвычайно довольна, и когда часом позднее их пришли звать пить чай, то оба приятеля никак не ожидали, что уже так поздно. Они и не заметили, как пролетело время, и Лева даже находил, что ему было гораздо веселее и приятнее учить уроки в присутствии Иринки.
– Вот как, и ты, Чернушка, явилась? – ласково улыбнулась ребенку Прасковья Андреевна, бабушка Левы, разливавшая чай у самовара. – Ну, садись, садись, гостьей будешь!
Старушка очень любила девочку, которую знала еще грудным ребенком и не раз видела, навещая свою приятельницу Дарью Михайловну.
Но мать Левы, Надежда Григорьевна, слегка поморщилась и казалась недовольной:
– Не понимаю я, право, к чему это Дарья Михайловна посылает ребенка именно теперь, когда Лева так занят, ведь понятно, я думаю, что присутствие девочки может только мешать ему!
Она говорила по-французски, но чуткая Иринка сразу поняла, что речь идет о ней, и большими беспокойными глазами следила за говорившей.
– Разумеется, мешать! – подтвердила Лиза, сестра Левы, на год старше его, которой почему-то всегда доставляло удовольствие дразнить младшего брата.
– Пожалуйста, замолчи! – вспылил мальчик. – Нисколько, нисколько не мешает даже!
Иринка будто муха, ее и не слыхать вовсе, а вот ты действительно мешаешь, когда то и дело врываешься ко мне по пустякам: то за книгой, то за чернилами – или начинаешь рядом в комнате петь свои цыганские романсы, да еще все время детонируешь и врешь!
Мальчик ушел к себе сильно раздосадованный, он даже второго стакана не допил.
В качестве младшего сына и любимца бабушки Лева считался баловнем в семье, и ему дозволялось очень многое, чего не разрешалось другим.
– Ну почему вы придираетесь к Левочке? – тотчас же недовольным тоном заметила Прасковья Андреевна. – Разве недостаточно, что ребенок весь исхудал и побледнел и целыми днями сидит за книгами? Что же тут такого, в самом деле, если ему доставляет удовольствие присутствие этой милой крошки? Не понимаю, право! – И старушка ласково наклонилась к девочке: – Иринушка, еще сухарик вот этот возьми, сладенький, да давай чашку, я тебе еще налью!
Но девочка молча поцеловала бабушку и, также оставив недопитую чашку, быстро побежала вслед за Левой в его комнату. Она боялась, что ее задержат за чаем, а потом, может быть, и вовсе больше не пустят к нему. За столом же у Субботиных Иринке было как-то не по себе: тут сидело столько чужих, посторонних людей – и все они, за исключением только бабушки, как ей казалось, холодно и недружелюбно смотрели на нее.
В седьмом часу Лева, как обещал, отправился провожать Иринку домой.
Вечер был морозный, но тихий.
Маленькие фонарики тускло горели на улицах, но сверху на них смотрело звездное небо, и луна ярко освещала снежную дорогу, по которой теперь весело и бодро шли за руку дети, как два товарища, отдыхавшие после дневной серьезной работы.
– Я не совсем еще окончила мою картину! – серьезно заявила Иринка. – Ты спрячь ее, пожалуйста, я как-нибудь опять приду и тогда дорисую ее!
– Да, непременно приходи! – также серьезно соглашался мальчик. – Мне с тобою как-то веселее, да и полезно потом немножко пройтись, я тебя буду сам домой отводить, хорошо?
Иринка в знак согласия только тихонько пожала его руку, и дети условились встречаться теперь каждый день в определенный час.
Иринка будет приходить к Леве.
Однако на другой день мальчик напрасно прождал ее. Он уже с утра освободил для девочки целый угол письменного стола, придвинул к нему большое удобное кресло с высокой подушкой для сидения, разложил ее неоконченную картину и снова отточил карандаш.
Но, увы, Иринка не пришла!
В четвертом часу Леву позвали в столовую, мальчик вышел в комнату сильно не в духе и казался пасмурным и недовольным.
Как назло, за чаем у Субботиных сидели гости, и, между прочим, Милочка с матерью, по-видимому уже давно ожидавшая случая поболтать с Левой.
Но Лева был положительно нелюбезен сегодня. Он уселся у самовара, поближе к бабушке, уткнулся в свой стакан и еле-еле отвечал на вопросы и шутки Милочки.
Надежда Григорьевна несколько раз строго взглянула на сына, но мальчик делал вид, что не замечает красноречивых взглядов матери, и продолжал по-прежнему упорно отворачиваться от гостьи.
Ему все время вспоминалось бедное пострадавшее ушко Чернушки, и румяная, хорошенькая Милочка была в эту минуту неимоверно противна Леве.
– Отчего это наш Левочка такой хмурый сидит? – кокетливо допытывалась Милочка.
– Его пассия изменила ему на сегодня! – громко расхохоталась Лиза, и они принялись смеяться и дразнить мальчика.
Лева сердито отодвинул стул и направился к себе.
– Куда ты? – закричала ему вслед бабушка.
– Голова болит! – коротко ответил мальчик. – Пойду пройдусь!
– Знаем мы, знаем, отчего у него вдруг так голова разболелась и куда он идет теперь! – смеялась Лиза, и Лева еще долго слышал за собою резкий голос сестры и насмешливое хихиканье Милочки, но мальчику было все равно; у него действительно немного болела голова, и он с удовольствием вышел на улицу.
«Пойду навещу Иринку, – сейчас же надумал Лева. – Здоров ли мой Черный Жук?»
И он быстро повернул на знакомую улицу, где жила Дарья Михайловна Фомина. Лева застал свою учительницу за какой-то работой у большого круглого стола в гостиной. Как тихо и уютно показалось мальчику в этой мирной комнатке с белыми занавесками, старинным широким диваном, маленьким пианино в углу и большим круглым столом, у которого работала теперь Дарья Михайловна. Низенькая лампа под розовым абажуром мягко освещала всю комнату, в печке весело трещал огонь, а на ковре, у ног матери, играла Иринка, расставляя какие-то кубики и, конечно, воображая при этом, что у нее выходит роскошный замок.
Лева сейчас же присел рядом с нею на ковер и начал показывать девочке, как нужно строить необычайно высокую и красивую башню.
Иринка никак не ожидала его прихода, зная, насколько он занят, а потому появление мальчика было для нее настоящим сюрпризом.
Оказалось, что Дарья Михайловна не хотела пускать ее к Субботиным, боясь, что присутствие Иринки будет мешать занятиям Левы.
– Уверяю вас, что нисколько не будет мешать, Дарья Михайловна, нисколько! – горячо убеждал ее мальчик. – Но если вы мне не верите, то я попрошу бабушку написать вам, и вот увидите, что она подтвердит мои слова.
Прасковья Андреевна, впрочем, всегда подтверждала все, о чем только ни просил ее Лева, а потому неудивительно, что на другой день она уже с утра писала Дарье Михайловне:
«Душечка, пришлите к нам вашу милую крошку, мы все очень ее полюбили, и при ней Лева как-то меньше хандрит и веселее учится…»
Иринка с торжествующим видом глядела на мать.
– А что, мамуся, – с гордостью проговорила она, – ты теперь сама убедилась, что при мне он лучше учится!
И, полная собственного достоинства, девочка в тот же день отправилась с нянькой к Субботиным.
IV
Но вот наконец это трудное и скучное время прошло: зачеты были сданы, и, к чести Левы нужно сознаться, сданы блестяще.
Всякий раз, когда мальчик приносил хороший балл, Иринка с торжеством летела к Левиной бабушке и уже издали кричала ей: «Бабуся, бабуся, а у нас опять пятерка!» – и шумно бросалась в объятия старушки.
Гимназистов распустили за неделю до праздников, и Лева начал серьезно обдумывать теперь, какой бы сюрприз приготовить для Иринки.
Он решил устроить маленькую елку и попросил у бабушки денег.
– Неужели тебя еще интересует такой вздор, как устройство елок?! Ведь ты теперь уже большой мальчик! Милочка будет смеяться над тобою! – возмущалась Лиза.
– Ну и пусть себе смеется! – презрительно пожимал плечами Лева. – Можешь передать ей, что мне в высшей степени безразлично, что обо мне думает эта глупая девчонка!
И Лева продолжал очень серьезно совещаться с бабушкой относительно покупок всевозможных сластей и необходимых украшений для елки.
Увы, мальчику не удалось устроить задуманный им сюрприз для маленького Жучка. Перед самым праздником Лева сильно простудился, у него разболелось горло, и перепуганная Прасковья Андреевна быстро уложила его в постель.
Разумеется, Иринку не стали пускать к нему, несмотря на все слезы и горячие мольбы девочки разрешить ей ухаживать за Левой.
Дарья Михайловна, желая как-нибудь утешить ребенка, в свою очередь, устроила для нее маленькую елочку, но девочка все время оставалась печальной и даже как будто осунулась и немного побледнела за последние дни.
– Уж и ты не расхварываешься ли у меня? – озабоченно говорила Дарья Михайловна, щупая лоб дочери.
Но Иринка была здорова, она просто скучала по Леве.
За три дня до Нового года мальчику стало легче, горло его перестало болеть, и старшим братьям и Лизе разрешено было входить в его комнату.
Однако это нисколько не радовало больного.
– Ах, они только шумят и надоедают мне! – жаловался Лева, немного капризничая после болезни. – Бабушка, пошлите за Ирой, я хочу с ней повидаться, ведь теперь уже нет опасности для нее?
– Ну вот еще что придумал, к чему это ребенка тащить сюда! – ворчала Надежда Григорьевна, не любившая маленьких детей. – Неужели и без того у нас мало кутерьмы перед праздниками? Целыми днями толчея стоит!..
– Так что ж, матушка, пусть у вас и стоит толчея! – сухо заметила бабушка. – А Жучок посидит у Левы, и тут девочка никому не помешает! Да и, кроме того, мальчику после болезни нужен покой, а весь этот шум только раздражает его, и я даже очень рада, если около него побудет Ирочка, она такой тихий и кроткий ребенок!
И бабушка после завтрака сама заехала за ней к Дарье Михайловне.
– Будьте спокойны, душечка, – говорила она, – опасности никакой больше нет, он только еще немного слаб и не должен вставать с постели, но доктор решительно всех пускает к нему!
И вот, к великой радости своей, Иринка наконец водворилась у постели больного.
Девочка прицепила себе на грудь большой крест, вырезанный из красной бумаги, повязала голову белой косынкой, надела большой передник и серьезно уверяла всех, что теперь она Левина «милосердная сестра»!
Ее и называли все в доме «милосердной сестрой», и скоро оказалось, что она не только никому не мешает, но даже, напротив того, чрезвычайно полезна всем.
Никто лучше ее не угождал больному, когда мальчик начинал хандрить и беспрестанно требовал то одного, то другого.
Девочка умела исполнять его желания со свойственной ей кротостью и спокойствием и нисколько не раздражала его. Она подавала лекарство, приносила питье, укрывала ноги, если он жаловался, что ему холодно, тихонько гладила его голову, когда он не мог заснуть, и скоро сделалась необходимой своему больному другу.
Все же остальные в доме, и в особенности шумливая Лиза, ужасно раздражали его, и мальчик был рад, когда около него оставались только бабушка и Жучок.
Теперь и Надежда Григорьевна переменила свое мнение об Иринке и сама начала просить Дарью Михайловну почаще и подольше оставлять у них девочку, а накануне Нового года было решено даже, что Иринка придет к ним с утра и останется ночевать у Субботиных.
В этот день Лева был как-то особенно раздражителен и капризен.
Мальчик страшно скучал. Вечером ожидалось много гостей, предполагалось устроить танцы, гадание, petits jeux (комнатные игры, забавы), а он должен был лежать один в своей комнате и не мог даже выйти к ужину, чтобы встретить Новый год со всеми.
– Мы придем в двенадцать часов поздравлять тебя с шампанским! – в виде утешения говорили ему старшие братья. – Доктор и тебе разрешил выпить один бокал!
Но это мало утешало мальчика, и он продолжал хандрить и капризничать.
В десятом часу вечера Иринку отправили спать. Ее уложили в комнате бабушки, рядом с Левиной.
– Ты только постучи немножко в стенку, если тебе что понадобится! – убеждала девочка. – А я уж услышу!
Она еще раз заботливо поправила одеяло больного и осмотрела столик около его постели, где были приготовлены на ночь питье, лекарство и коробочка с облатками от кашля.
Иринка ушла, и Лева остался один.
Спать ему не хотелось, он лежал с открытыми глазами и невольно прислушивался к оживленному говору в доме.
Прислуга гремела посудой в столовой, приготовляя все к ужину, молодежь громко болтала и смеялась в гостиной, а рядом в зале раздавались веселые звуки рояля.
Весь этот праздничный шум глухо доносился теперь по коридору в отдаленную комнату Левы, где, напротив, царила полная тишина, и сегодня, среди этой удручающей тишины, мальчик чувствовал себя почему-то особенно одиноким.
«Хоть бы кто по коридору прошел!» – думал Лева.
Словно в ответ на это желание около его двери послышались осторожные шаги…
На минуту бабушка тихонько заглянула в его комнату, но, убедившись, что мальчик лежит спокойно, она решила, что он заснул, и медленно направилась дальше.
– Бабушка! – нетерпеливо окликнул ее вслед Лева, но старушка не слыхала его голоса, и скоро шаги ее совсем затихли в конце коридора.
«Ну, шабаш, значит! Теперь до двенадцати часов уже никто больше не придет ко мне!» – печально подумал Лева, и ему стало даже немного жутко.
Засуетившаяся прислуга, должно быть, позабыла опустить у него темные шторы, и теперь в окна смотрела морозная звездная ночь, и лунный свет, проникая широкими серебристыми полосами в спальню мальчика, придавал нечто призрачное всей обстановке этой просторной комнаты.
Лева попробовал было заснуть и, закрыв глаза, повернулся даже на другой бок, но заснуть он не мог; как нарочно, сегодня ему лезли в голову самые невероятные ужасы и разные, давно позабытые, старые истории.
Мальчику почему-то все вспоминалась теперь одна сказочка бабушки, которую Прасковья Андреевна прежде часто рассказывала внуку:
«Однажды под Новый год, вот в такую же морозную, лунную ночь, к одному больному мальчику является маленькая фея… Мальчик слышит легкий шум ее шагов, слышит шелест ее одежды, но сама фея так прозрачна и так светла, что он сначала принимает ее только за бледный луч месяца. Волшебная гостья, однако, тихонько подходит к его кроватке и склоняется над изголовьем ребенка.
– Кто ты?! – спрашивает очарованный мальчик.
– Я сказка! – отвечает фея и кладет свою нежную ручку на горячий лоб больного. – Ты закрой глаза и слушай! Я буду рассказывать тебе разные чудные истории до тех пор, пока ты не уснешь, и тогда мы полетим вместе с тобою в мои волшебные страны, где зимою горит яркое солнышко, цветут фиалки и распускаются белые розы…»
«Белые розы… белые розы…» – машинально повторял про себя Лева, веки его понемногу смыкались, он начинал дремать…
Внезапно легкий шум в коридоре заставил мальчика снова очнуться. Лева быстро открыл глаза и насторожился: ему почудилось, что он слышит чьи-то осторожные шаги…
Затаив дыхание, мальчик неподвижно смотрел на белую дверь своей комнаты, освещенную луною, и ему казалось, кто-то стоит за нею и тихонько дергает ее ручку…
«Тьфу ты, Господи, неужели у меня опять лихорадка начинается и я брежу?» – подумал Лева и приподнялся на подушке.
В эту минуту дверь действительно неслышно отворилась, и на пороге показалась маленькая фигурка, вся в белом…
– Лева, Лева, ты спишь? – послышался тихий, нерешительный шепот.
Маленькая фигурка в белом стояла теперь в полосе лунного света и походила на волшебную героиню бабушкиной сказки.
– Ах, Иринка, как ты напугала меня! – с облегчением вздохнул Лева, и ему стало ужасно смешно. «Какой же я дурак, однако!» – подумал он и вдруг весело расхохотался. – Ну иди, иди сюда, Черный Жук, побудь со мною! – Мальчик был очень доволен, что теперь не один. – Только как же это ты не спишь, ведь уже поздно, должно быть? Верно, и тебе немножко страшно одной в комнате, Жучок, так, что ли, признавайся?
– Нет, мне не было страшно, я нарочно не спала! – проговорила девочка. – В мою комнату тоже светила луна, и окна казались совсем-совсем голубыми, а стекла замерзли, знаешь, и на них такие странные, такие чудные рисунки! Ну вот, я смотрела да смотрела и длинные сказки про себя сочиняла. Хочешь, расскажу тебе?
– Ну полно, Иринка, какие теперь сказки, тебе спать пора!
– Нет-нет, я уже сказала, что нарочно не спала. Я все ждала, когда в коридоре станет совсем тихо и все уйдут к гостям. У них там весело, музыка – верно, танцевать будут… а ты тут один, Левочка… Я и решила, что приду к тебе и мы будем вместе Новый год встречать! Хочешь?!
– Ах ты, мой славный, добрый Жучок! – Мальчик был искренне тронут. – Ну давай вместе встречать Новый год тогда. Не беда, если ты один день ляжешь немного позднее, а мне, признаться, тоже не спалось, да такая скука, такая тоска брала!.. Я рад, что ты пришла, Иришка, спасибо тебе! Полезай скорей на кровать, тут холодно в комнате! Однако в чем это мы, матушка? Никак босиком? Ах, глупая, глупая девчонка, долго ли простудиться!
– Да ты не бойся! – успокаивала Иринка. – Самой-то мне не холодно, разве только ногам немножко… Я, видишь, закуталась в свой белый пуховый халат, а вот туфель-то я никак и не могла найти в темноте!
– Ну, скорей, скорей полезай сюда! – торопил Лева, приподымая девочку с пола.
Он усадил ее к себе на кровать и укрыл ноги краем одеяла.
Иринка, все еще под впечатлением своих сказок, глядела вокруг широко раскрытыми глазами, и в воображении ее вставали все новые чудные картины.
– Вон и у тебя на окнах такие же красивые узоры, – задумчиво проговорила девочка. – Точно кружево тонкое. Ты разве никогда не сочиняешь сказок?
– Ну вот еще что выдумала, конечно, никогда! – засмеялся Лева. – И что тут хорошего в замерзлых стеклах? Даже и смотреть-то на них холодно!
– Ах, какой ты смешной! – удивлялась Иринка. – Да смотри же, смотри, что за прелесть, и как блестит все! Точно замок серебряный! А вон там, на горе, видишь? – указывала девочка. – Видишь, там Снегурочка стоит, и она плачет горько, горько плачет! Дед Мороз ее домой не пускает… – таинственно и почти шепотом проговорила Иринка, низко склоняясь над Левой. – Но ты не бойся, не бойся! – все так же тихо продолжала девочка. – У Снегурочки есть жених, прекрасный молодой принц, и он приедет за ней на белом коне, и кафтан на принце будет тоже белый. Но по дороге перед ним вырастет хорошенькая белая елочка, и принц захочет сначала объехать ее, но вдруг окажется… это уже вовсе и не елочка, а…
– А мой Черный Жук дорогой! – весело засмеялся Лева и, обхватив девочку обеими руками, крепко прижал к себе.
С минуту дети сидели молча.
Тихо было в их комнате. Только из столовой по-прежнему доносился отдаленный говор гостей да звуки вальса…
Но вот звуки замолкли… казалось, в столовой вдруг наступила полная тишина…
«Бум, бум, бум!..» – торжественно и протяжно раздался бой старинных больших часов.
– Десять, одиннадцать, двенадцать!.. – медленно считал про себя Лева.
И вдруг громкое, радостное «ура» огласило весь дом и понеслось по коридору в их комнату, зазвенели бокалы, задвигались стулья, и снова заиграла музыка, но на этот раз еще торжественнее, еще веселее…
– Новый год!.. – тихонько прошептала Иринка, быстро приподнимая голову. – Они там чокаются теперь, и нам пора с тобой! – Девочка быстро достала из кармана своего халата небольшой белый узелок. – Ты не думай, я ведь не с пустыми руками к тебе пришла, – проговорила она с таинственной и немного лукавой улыбкой. – Смотри-ка, это я еще с елки для тебя берегла! – Иринка с гордостью принялась развязывать узелок, где у нее бережно сохранялись с десяток золотых орехов, несколько пряников и немного пастилы и мармеладу.
Девочка очень аккуратно разложила все эти сокровища на постели перед собою и теперь с торжествующим видом глядела на Леву.
– Ну, давай есть, Левочка! – весело предложила она, поудобнее усаживаясь на кровати. – Ты что хочешь? Выбирай сам! Или нет, постой, я лучше попробую раньше и скажу тебе, что вкуснее.
Девочка откусила маленький кусочек мятного пряника и немного пастилы.
– Пастила лучше! – решила она. – Мягче, ты бери пастилу, а я буду есть пряники!
Леве стало совсем весело, и он теперь послушно исполнял все, что ему приказывала девочка. Она ужасно занимала его.
«Этакий смешной Жучок, право! – внутренне потешался мальчик. – Чего-чего не придумает только!»
– А ты знаешь, я ведь уже гадала в этом году! – не без важности проговорила Иринка. – И представь, как странно, все совпало, как взаправду, все верно мне вышло!
– Вот как, и что же вышло-то? – еле удерживаясь от смеха, спросил Лева.
– А вот, видишь ли, няня моя имена спрашивала у извозчиков, ну и я тоже спросила у одного, и представь, он мне сказал: «Лева!»
– Как, неужели «Лева», так прямо и сказал: «Лева»?! – удивился мальчик.
– Нет, не совсем так, он не сказал прямо «Лева», а сказал «Леонтий», но няня говорит, что это то же самое и все равно что Лева!
– А ты разве так убеждена, что твой жених будет непременно называться Леонтием? – весело расхохотался мальчик.
– Ну конечно же, я ведь на тебе женюсь! – совершенно спокойно и с полной уверенностью проговорила Иринка.
– А, вот как, на мне?! – засмеялся Лева. – Ну что ж, на мне так на мне, будем знать! Решено, значит, моя невеста! – И он церемонно поднес к губам ее маленькую смуглую ручку. – А теперь, Черный Жук, – шутливо продолжал мальчик, – для такого торжественного момента следовало бы нам и чокнуться с тобою. Как жаль, право, что у нас тут шампанского нет!
– Ах, Господи, да что ж это я! – спохватилась Иринка. – Чуть не позабыла совсем! Погоди, погоди, Левочка, ведь и у нас есть шампанское, ты увидишь! – И девочка принялась озабоченно шарить в карманах своего халата.
Оказалось, что она действительно захватила с собою два небольших игрушечных бокала и такой же маленький граненый графинчик с настоящим сладким белым вином, которое она выпросила у бабушки.
Иринка осторожно разлила вино по бокалам, и оба, жених и невеста, преважно чокнулись теперь, поздравляя друг друга с Новым годом.
– Однако что же нам пожелать себе в будущем Новом году? – спросил Лева.
– А пожелай, чтобы я поскорее на тебе женилась! – серьезно проговорила Иринка.
В эту минуту в противоположном конце коридора послышались торопливые шаги и сдержанный говор приближающихся молодых людей.
Братья сдержали слово и с бокалами в руках спешили в комнату Левы, чтобы поздравить его с Новым годом.
– Сюда идут! – тихонько шепнула Иринка. – Прощай, я теперь побегу к себе, а то меня забранят, что я так долго не сплю да еще без туфель, босиком бегаю!
Девочка снова обняла Леву и, быстро соскользнув на пол, скрылась неслышно за дверью, как настоящая маленькая волшебница.
– Покойной ночи, мой Жучок! – ласково прошептал ей вслед мальчик и, повернувшись на бок, спиною к двери, сделал вид, что спит.
Лева уже встретил свой Новый год и больше не хотел ни с кем чокаться!
V
Прошло два года. Казалось бы, два года – не ахти какой долгий срок, а между тем много воды утекло за это время, и в семье Субботиных произошли серьезные перемены.
Старое бабушкино гнездо почти совсем опустело.
Трое сыновей Надежды Григорьевны окончили гимназию и укатили в Петербург, чтобы поступить в университет, две старшие дочери вышли замуж, и дома оставались только Лиза да Лева.
Лева, впрочем, также кончал гимназию в этом году и также, разумеется, стремился в университет.
Надежда Григорьевна все чаще и чаще поговаривала теперь о том, чтобы к осени всей семьей перебраться в Петербург, и Лиза горячо поддерживала ее в этом намерении.
– Господи! – вздыхала девушка. – Скоро ли мы наконец выберемся из этого захолустья!
Мне просто до смерти надоел наш противный муравейник!
Но Лева не разделял мнения сестры, ему жаль было расставаться со своим маленьким родным городком, где прошло его счастливое детство, и сердце мальчика каждый раз болезненно сжималось, когда Лиза нарочно принималась с восторгом говорить при нем об их скором отъезде в Петербург.
Лева знал, что, уезжая из Вельска, они покинут на долгие годы не только родные места, но также и самых дорогих, самых близких ему людей.
Бабушка и Дарья Михайловна с Иринкой не могли следовать за ними в Петербург.
Бабушку не пускал доктор, уверяя, что петербургский климат будет для нее вреден, а Дарья Михайловна не имела материальной возможности оставить тот город, где с годами у нее сложился довольно большой круг учеников.
Однако более самого Левы сожалела об этом отъезде маленькая Иринка.
С течением времени дружба девочки и Левы не только не остыла, но стала еще глубже, еще горячее.
Благодаря расположению бабушки Иринка теперь постоянно бывала в семье Субботиных, считаясь у них почти родною, и посторонние нередко действительно принимали ее за младшую сестру Левы.
В свою очередь, и юноша очень искренне привязался к ней.
Сильный и мужественный по натуре, он в то же время обладал очень нежной душою.
Лева любил детей, как любил вообще все маленькое, слабое, все, что нуждалось в его покровительстве, защите.
Несмотря на внешность почти взрослого молодого человека, Лева оставался в душе все тем же наивным, добродушным мальчиком, в сердце которого старая бабушка и маленькая Иринка по-прежнему занимали самое первое место.
Иринка почти не изменилась за эти два года; она осталась такою же хрупкой и маленькой. Короткие волнистые волосы девочки по-прежнему ниспадали беспорядочными прядями на смуглый лоб, и темные глаза казались по-прежнему чересчур большими для ее худенького и тонкого личика.
– Не черный, а пучеглазый твой Жук! – нарочно говорила Лиза, чтобы позлить Леву, и искренне удивлялась, как это он мог находить прелестной эту Чернушку, если у них постоянно бывала в доме хорошенькая Милочка Назимова.
Милочке минуло шестнадцать лет, она уже перешла в седьмой класс гимназии и, нужно сознаться, действительно очень похорошела за последние два года.
Золотистая коса ее стала еще гуще, еще красивее. Девочка сильно похудела, отчего казалась теперь гораздо выше и стройнее, и, к великой радости своей, начала носить платья почти длинные и высокую модную прическу, как у взрослых барышень.
Милочка слыла первою красавицей в их маленьком городке, она по-прежнему оставалась неравнодушной к Леве и искренне ненавидела пучеглазую Чернушку, так привязавшую к себе мальчика.
Все это, разумеется, нисколько не занимало Леву, да вряд ли он даже и замечал улыбки и красноречивые взгляды хорошенькой Милочки.
Серьезный и искренний по натуре, он предпочитал иметь дело с такими же простыми и искренними людьми, как и он сам, и неестественная, изломанная Назимова вызывала у него всегда только презрительную улыбку.
Впрочем, за последнее время Лева, кроме своих домашних и Иринки, вообще никого не видел и нигде не бывал.
Сейчас же после Пасхи у гимназистов начались выпускные экзамены, и юноша более, нежели когда-нибудь, прилежно готовился в своем кабинете, выходя оттуда только к завтраку и к обеду.
В первых числах мая как Субботины, так и Назимовы обыкновенно переезжали на дачу, в село Муриловку, живописное маленькое местечко неподалеку от города. Обе семьи имели там свои собственные большие, удобные дачи, и, к немалому удовольствию Лизы, Милочка могла летом почти все время проводить у них.
Дарья Михайловна также перебиралась весною за город, и также в Муриловку, но только немного позднее, когда оканчивались ее занятия.
У нее, конечно, не было своей дачи, и она занимала только маленький крестьянский домик в конце села, над оврагом, почти у самой опушки леса.
Домик этот стоял совсем одиноко, и Дарья Михайловна, избегавшая всякого шума и суеты, очень любила свой тихий, заброшенный уголок.
В глубине оврага струилась небольшая, но очень быстрая речка Черная.
Извилистые берега ее почти сплошь заросли высокой травой и густыми плакучими ивами, отчего вода в ней казалась всегда совсем темной.
В жаркую летнюю пору тут было хорошо и прохладно.
Тяжелые зеленые ветви, точно в истоме, низко склонялись над водой, а под ними тихо шумела осока, и пели кузнечики, и весело журчала темная речка…
Маленькая Иринка, сидя наверху в своем палисаднике, иногда часами прислушивалась к этим звукам, и ей казалось, что трава и плакучие ивы тихонько переговариваются с речкою и рассказывают друг другу длинные чудные сказки.
Впрочем, и над оврагом, около самой хатки Дарьи Михайловны, было также очень хорошо.
Небольшой палисадник у крыльца оканчивался за домом зеленой лужайкой, откуда узенькая тропинка вела прямо вниз к речке.
Посреди этой лужайки стояла обособленно группа из трех молодых березок, а под ними Лева сам пристроил для Иринки низенькую скамейку из зеленого дерна.
Кусты высокого белого тмина окружали эту скамейку почти со всех сторон и окончательно скрывали собою Иринку, когда девочка играла там со своею куклой или усаживалась плести венки.
Вся лужайка была усеяна полевыми цветами, и у ног Иринки всюду пестрели одуванчики, анютины глазки, желтый цикорий, колокольчики, дикая гвоздика, незабудки… но больше всего тут было ромашки и белого тмина, отчего вся лужайка казалась тоже белой. Это особенно нравилось Иринке.
– Смотри, Лева! – говорила она юноше, слегка прищуривая глаза. – Смотри, точно мы с тобою в саду у Снегурочки, а вокруг нас все снег, снег, снег!.. Правда?
– Да, да, правда!.. – машинально соглашался Лева, зачастую не отрываясь даже от своей книги и еле слушая, что болтала около него Чернушка.
Но Иринка и не требовала большого внимания, она была кротким, тихим ребенком, привыкшим к одиночеству, и ей доставляло удовольствие уже одно присутствие Левы: все же она могла, хоть изредка, поделиться с кем-нибудь своими впечатлениями…
С этих пор дети прозвали свою лужайку «Садом Снегурочки», но это название было известно только им двоим и держалось в тайне.
И Лева и Иринка очень ревниво охраняли свой тихий уголок под сенью белых березок, и в «Сад Снегурочки» никто из посторонних не допускался.
Лева даже отыскал новый, кратчайший путь, который вел от дачи Субботиных прямо лесом к оврагу. Правда, этот путь был не из особенно удобных: приходилось дорогою два раза перелезать довольно высокий плетень и один раз перепрыгивать через небольшое болотце. Но Лева был силен и ловок и не смущался такими ничтожными неудобствами.
Зато теперь ему не нужно было проходить мимо знакомых дач, по большой дороге, где он всегда мог встретить Милочку Назимову.
– Куда ты, Лева, по такой жаре? – заботливо спрашивала бабушка, когда он сразу же после завтрака забирал свои книги и направлялся в лес. – Неужели тебе не нравится в нашем саду, смотри сколько тени! Читай себе спокойно!
– Да как же, посидишь тут спокойно! – хмурился Лева. – Разве вы не знаете, бабушка, что у Лизы с утра до вечера гости и что приходится целыми днями с ними из пустого в порожнее переливать!!! Много тут начитаешь, нечего сказать! Нет уж, спасибо, с меня и одного воскресенья довольно!
По воскресеньям Надежда Григорьевна не позволяла детям расходиться в разные стороны. Все члены семьи должны были проводить этот день вместе, и волей-неволей Леве приходилось сидеть дома и, к немалой досаде своей, занимать молоденьких подруг Лизы.
– Пожалуйста, бабушка, если кто будет спрашивать обо мне, то не говорите, что я пошел в лес, направо… – добавлял он скороговоркой, и с этими словами Лева быстро исчезал за калиткой сада.
Он спешил к оврагу.
А наверху, в «Саду Снегурочки», его давно уже ожидала Иринка.
Девочке не позволялось сходить вниз одной, речка была быстрая, и Дарья Михайловна, да и сам Лева боялись, что она упадет в воду.
Иринка с куклой обыкновенно усаживалась на свою дерновую скамейку и начинала нетерпеливо прислушиваться к знакомым шагам внизу.
Она ждала…
Но вот в конце лужайки, у спуска, появлялся сначала околышек гимназической фуражки, потом кусочек белого кителя, потом…
– Лева! – радостно вскрикивала девочка, срываясь с места и бросая в сторону куклу. – Лева, Лева!
И она неслась навстречу своему другу.
Иринка каждый раз с одинаковым восторгом встречала его, словно после долгой разлуки.
– Тише, тише, Жучок, не свались! – улыбался Лева.
Он быстро подхватывал ее за талию и, смеясь, несколько раз высоко-высоко поднимал над головою.
– Еще, еще, Лева! – с восторгом кричала Иринка, размахивая руками в воздухе, как крыльями. – Улечу, улечу, улечу!!
– Ну как же, так я и дам тебе улететь! – шутил Лева, усаживал малышку себе на плечи и так нес до их любимого места под белыми березками.
Девочка снова усаживалась со своими игрушками на скамеечку, и Лева с наслаждением растягивался у ее ног под сенью деревьев, доставал из кармана книгу и совсем погружался в свое любимое чтение.
Иринка никогда не мешала ему, только изредка, когда уж чересчур надоедало молчать, она робко и осторожно спрашивала у него:
– А что, Лева, это очень ученая книга, тебе нельзя мешать?
– Очень, очень ученая! – серьезно отвечал мальчик, увлеченный романом Достоевского. – Нельзя мешать, детка.
И девочка покорно смолкала и снова принималась за свою куклу, или шла собирать цветы, или просто молча смотрела в синее небо, где носились легкие, прозрачные облачка, и в воображении ее рисовались самые причудливые, самые фантастические картины.
Тихо и незаметно летело время в «Саду Снегурочки», тихо клонился день, и когда в шестом часу Леве необходимо было спешить домой к обеду, он всегда уходил неохотно.
– Пойдем со мной, Черный Жук! – нередко говорил юноша. – Скажи своей маме, что после обеда я тебя сам домой отведу!
Впрочем, Лева не всегда только читал в присутствии Иринки. Иногда он брал ее с собою кататься на лодке, и они вместе удили рыбу, а то уходили в соседнюю рощу за грибами или забирались в самую чащу леса и там разыскивали разные виды мха, интересовавшие Леву.
Он страстно любил природу и с увлечением занимался ботаникой; разумеется, Иринка помогала ему сушить цветы и составлять его будущий гербарий.
Если дорога в лесу оказывалась почему-нибудь неудобной или вела через болото, то мальчик сажал девочку себе на плечи, и оба таким образом спокойно продолжали свой путь.
В лесу они разыскивали какой-нибудь тенистый уголок и усаживались там для отдыха.
Случалось, однако, что утомленная Иринка сладко засыпала, и Лева приносил ее тогда сонную домой, где бережно сдавал с рук на руки Дарье Михайловне.
– Нет, даже удивительно, бабушка, до чего глуп этот Лева! – говорила Лиза. – Ну что за удовольствие он находит всюду таскать за собою этого пучеглазого цыганенка?! Точно нянька возится с ней, право, Дарья Михайловна должна быть очень благодарна ему!
– Иринка тихий ребенок, ее нельзя не любить! – недовольным тоном замечала бабушка. – К тому же она никогда не мешает Леве заниматься делом, не то что вы с Милочкой, две вертушки, целыми днями готовы торчать перед зеркалом или висеть на заборе! Лева вам не товарищ, Лева умный, серьезный мальчик! – И бабушка нетерпеливо поправляла очки и, не желая дальше продолжать разговор, сердито удалялась из комнаты.
Так протекали эти два последних лета, пока Лева был в шестом и седьмом классах гимназии.
Чудное то было время для Иринки, оставившее навсегда неизгладимый след в ее маленьком любящем сердце.
Но вот Лева перешел в восьмой класс и собирался весною сдавать последние, выпускные экзамены.
В этом году он уже не мог, как бывало прежде, переезжать в начале мая со всеми остальными на дачу. Занятия его задерживали в городе до конца месяца, и на время экзаменов он переехал к одному товарищу, семья которого жила летом в городе.
Раза два в неделю он посылал теперь коротенькие записки в Муриловку, чаще всего к бабушке, сообщая домашним о ходе своих занятий.
Однако, несмотря на всю краткость этих посланий, он никогда не забывал упоминать в них о маленькой Иринке, и бабушка с особенным удовольствием передавала каждый раз его поклоны девочке.
Иринка ужасно гордилась этим и, в свою очередь, обыкновенно приписывала ему несколько слов в конце писем бабушки.
«Ты приезжай скорей, Лева, – постоянно умоляла она. – Я очень соскучилась, все жду да жду, и очень целую, и затем твой
Черный Жук».
Впрочем, юноша и сам изрядно скучал. Его тянуло на свежий воздух, в Муриловку, на дачу, и в одном из писем к бабушке он откровенно сознавался:
«Вы не поверите, бабушка, до чего мне осточертели эти экзамены и что тут за духота у нас в городе! Счастливые! Как, должно быть, хорошо теперь в Муриловке; в палисаднике у Иринки сирень распустилась; когда я приеду, она уже отцветет… Я не дождусь, когда буду с вами на даче! Как-то мой Черный Жук поживает? Вы давно мне ничего о ней не пишете. Представьте, бабушка, я ведь серьезно соскучился по Иринке. Какой славный Жучок, положительно мне недостает ее! Как жаль, что она не может по-прежнему сидеть вот тут у моего стола и рисовать свои бесконечные картины! Я часто думаю об этом, и иногда мне даже кажется, что при ней мне было бы не так скучно заниматься!»
– Хорош, нечего сказать, вот глупый-то мальчишка! – возмущалась Лиза. – Соскучился по Иринке, а о нас даже и не спрашивает. Надеюсь, бабушка, что вы не покажете этого письма вашей Чернушке! Она и так-то уж Бог знает что о себе думает, а теперь и совсем зазнается!
– Лишь бы вы-то только с вашей Милочкой не зазнавались, вертушки! – рассердилась бабушка. – А Иринку уж оставьте в покое, пожалуйста, это не ваша забота! – И старушка, всегда готовая горячо защищать свою любимицу, разумеется, в тот же день показала ей письмо Левы и даже сама прочла его, заранее радуясь удовольствию девочки.
И бабушка не ошиблась. Иринка от волнения даже слегка побледнела и с широко раскрытыми глазами молча и чуть ли не с благоговением слушала бабушку.
– Бабуся, милая бабусенька! – начала она затем робко. – Отдайте мне этот листочек, ну хоть не весь, знаете, а только тот маленький кусочек, где все такое хорошее про меня написано, я его с собою возьму, бабуся! – И девочка смотрела на старушку такими умоляющими ласковыми глазами, что Прасковья Андреевна решительно не в состоянии была в чем бы то ни было отказать ей в эту минуту.
Иринка с торжествующим видом ушла домой, унося в кармане письмо Левы.
Ах, как она ждала, как она ждала его!
Но об этом знали только три белые березки в «Саду Снегурочки» да дерновая скамейка под ними.
VI
Но вот наконец и настал счастливый, столь давно ожидаемый день – день окончания экзаменов. Лева уже заблаговременно послал телеграмму в Муриловку, сообщая домашним, что он вернется в четверг к обеду поездом, который приезжает в шестом часу вечера.
В Муриловке между тем шли оживленные приготовления к приему младшего сына.
Надежда Григорьевна заказала его любимый обед и приготовила ему в подарок большие золотые часы с его монограммой и такой же золотой цепочкой, а бабушка накупила ему массу интересных книг, все любимых авторов Левы: Тургенева, Достоевского, Толстого… и между прочим несколько прекрасных ботанических атласов с чудными раскрашенными рисунками.
Прасковья Андреевна старательно уложила их в Левиной комнате на большом письменном столе и сама позаботилась, чтобы эта комната выглядела как можно уютнее, недаром Лиза уверяла всех, что бабушка перетащила туда всю лучшую мебель.
Иринка нарисовала ему синим карандашом большую картину, изображавшую «Сад Снегурочки» и себя, сидящую с Левой под белыми березками.
По просьбе девочки бабушка приколола ее булавками над письменным столом внука.
Иринка уже с утра начала волноваться, то и дело спрашивая свою няньку, который час.
Она нарядилась в новое розовое кисейное платье, собрала огромный букет полевых цветов и сияющая, с раскрасневшимися от ожидания щеками вошла в шестом часу в комнату Дарьи Михайловны.
– Мама, как, разве ты в этом капоте пойдешь к Субботиным? – удивилась девочка.
– Зачем мне идти к ним?
Дарья Михайловна спокойно продолжала свое шитье.
– Как зачем? Да ведь сегодня в шесть часов Лева приезжает!
– Ах да, сегодня, а я и забыла совсем! – спохватилась Дарья Михайловна. – Ну что же, можно будет, пожалуй, вечерком зайти на минуту, а то, знаешь что, ты лучше завтра утром навестишь его, когда няня пойдет за провизией, она и сведет тебя. Лева, поди, устанет с дороги, и ему совсем не до нас будет, к тому же он так давно не видал своих, и, наверное, его мама и бабушка захотят первое время побыть с ним наедине, к чему тут посторонним соваться!
Дарья Михайловна только теперь подняла голову и посмотрела на девочку.
– Это ты для него так нарядилась? – спросила она с улыбкой.
Но Иринка ничего не ответила.
Слова матери ее глубоко огорчили, на глаза девочки навернулись крупные слезы, и, боясь тут же расплакаться, она круто повернулась и быстро выбежала из комнаты.
Дарья Михайловна перестала улыбаться и задумчиво и немного печально посмотрела вслед убегавшей девочке.
«Что же будет, когда Субботины уедут в Петербург?» – подумала она и в первый раз обеспокоилась за свою маленькую Иринку. Инстинкт матери подсказал ей, что девочка нелегко перенесет эту разлуку, перенесет ли?!
Дарья Михайловна снова нагнулась над шитьем, но рука ее теперь немного дрожала.
«Бедная, бедная моя Чернушка!»
Почтовый поезд остановился на станции Д** ровно в половине шестого вечера.
От станции до села Муриловка оставалось всего восемь верст.
Лева сложил в первый попавшийся тарантас свой легонький чемодан, быстро вскочил в экипаж и велел кучеру ехать как можно скорее, обещая ему полтинник на чай.
Он спешил домой, ему не терпелось поскорее увидеть своих, и юноша уже заранее боялся, что его задержат по дороге, у дачи Назимовых.
«Как бы это мне сделать, чтобы незаметно проехать мимо их дачи?» – думал Лева, поглубже нахлобучивая на лоб фуражку и, несмотря на жару, высоко приподнимая воротник гимназического пальто.
Однако ему не удалось проехать незамеченным.
Около палисадника Назимовых уже собралось маленькое общество, и все присутствующие с нетерпением поглядывали на большую дорогу.
Тут была сама Екатерина Петровна Назимова, Милочка, разряженная в голубое платье, с большим пунцовым розаном на груди, Кокочка Замятин, молодой офицер, ее двоюродный брат, приехавший погостить к ним на дачу, и, наконец, Лиза, которой никогда не сиделось дома.
Все они немного скучали в Муриловке и потому давно уже поджидали Леву, невольно радуясь всякому новому лицу в их уединенной деревенской жизни.
– Едет, едет!! – весело закричал наконец Кокочка, указывая на облачко пыли вдали, на большой дороге, и еле заметный пока тарантас Левы.
– Вы увидите, что на этот раз я не ошибаюсь, mesdames! Это он, наверное он, гимназическое пальто… фуражка…
– Да, да, Николай Александрович прав, это Лева! – воскликнула Лиза и тихонько толкнула подругу.
Милочка оправила на груди свою пунцовую розу и в выжидающей позе грациозно облокотилась на забор палисадника.
Еще минута – и Лева действительно подъехал к даче Назимовых.
«Эх, не уд ал ось-таки! – с досадой подумал он. – Я так и знал, впрочем. Наверное, весь день дежурили у калитки…»
А между тем маленькое общество уже спешило к нему навстречу, обступая со всех сторон его тарантас.
– Здравствуйте, здравствуйте, наконец-то! – раздавались вокруг него радостные восклицания. – Добро пожаловать, как экзамены? Поздравляем с успехом!..
Делать нечего, Леве пришлось вылезать из экипажа и раскланиваться, здороваться, пожимать руки, благодарить.
Милочка отколола от груди свой большой пунцовый розан и непременно желала вдеть его в петлицу Субботину.
– Это я для вас, Левочка, для вас сорвала! – говорила она, опуская глазки и жеманясь. – Самый лучший, самый большой цветок из нашего сада!
– Очень благодарен, но зачем же… – немного сухо процедил Лева и, чувствуя на себе насмешливые взгляды Кокочки, немного покраснел и сконфузился. – Зачем же, вы бы лучше его моей сестре дали, к ее белому платью он скорее пойдет, чем к моей старой, пыльной тужурке.
Однако Милочка настаивала, и опять-таки волей-неволей пришлось разыгрывать галантного кавалера и, слегка нагнувшись перед девушкой, покорно выжидать, пока она медленно вдевала свой пунцовый розан в петлицу его дорожной тужурки.
«Воображаю, как я хорош в эту минуту! – внутренне злился Лева, чувствуя себя смешным. – Настоящий кулич пасхальный!»
И сознание, что Кокочка и Лиза также, вероятно, находят его смешным, еще более сердило юношу.
– Однако домой пора! – проговорил он, быстро выпрямляясь и решительно отходя от Милочки.
– Лиза, ведь ты со мною, конечно? Едем! А то к обеду опоздаем, бабушка и мама уже, вероятно, ждут нас!
Лиза неохотно последовала за братом: ей было гораздо веселее у Назимовых, особенно с тех пор, как к ним приехал гостить молодой и веселый Кокочка Замятин.
– Вы, разумеется, зайдете к нам вечерком? – любезно проговорила она, обращаясь к подруге и молодому офицеру.
– Ну уж не знаю, право, не лучше ли будет до завтра отложить наш визит? – ломалась Милочка, кокетливо поглядывая на Леву. – Ваш брат, кажется, очень устал сегодня, и ему, вероятно, не до гостей!
Она надеялась, что Лева начнет упрашивать ее, но Лева и не подумал об этом.
– О да, я ужасно устал! – поспешил он согласиться. – И сегодня нам впору вместе с курами спать залечь!
«Вот урод-то! – сердито подумала Лиза. – Хоть бы уж из вежливости промолчал!»
Она бросила красноречивый взгляд в сторону Замятина и с недовольным лицом направилась к тарантасу.
– Какой ты невежа, Лева! – начала Лиза укоризненно, как только они немного отъехали. – Неужели ты не мог из учтивости пригласить их?
– Ах, отстань ты от меня, ради Бога, с этой кривлякой! – рассердился Лева. – Очень-то мне нужно весь вечер возиться с нею! Во-первых, я действительно устал, а во-вторых, я вовсе не желаю занимать посторонних в первый же день моего приезда, ты ведь знаешь, как давно я не видел бабушку и маму!
– Скажите пожалуйста, какие сентиментальности! – презрительно проговорила Лиза, пожимая плечами, и хотела еще что-то прибавить, но в эту минуту тарантас уже подъехал к даче Субботиных. На крыльце стояли Надежда Григорьевна и бабушка.
– Господи, да никак ты еще вырос за это время! – весело воскликнула Надежда Григорьевна, обнимая сына.
– Ах нет, нет, это только кажется, потому что он так осунулся и похудел! – уверяла бабушка, тревожными глазами оглядывая с ног до головы своего любимца.
Юноша переходил из объятий в объятия, но, по-видимому, ему еще кого-то недоставало, кого-то он искал глазами, с удивлением и беспокойством оглядываясь кругом.
– Бабушка! – проговорил Лева тихонько. – А где же Иринка, почему ее нет с вами?
Но Прасковья Андреевна расплачивалась в эту минуту с кучером и не слыхала его вопроса.
– Пойдемте обедать! – громко позвала Надежда Григорьевна. – Лева, должно быть, ужасно проголодался.
– Да, да, это правда! – согласился юноша. – Но позвольте мне раньше немного помыться и сбросить эту пыльную тужурку, я прямо умираю от жары! Бабушка, где вы устроили мою комнату в этом году? Отведите меня, пожалуйста.
Леве хотелось улучить минутку, чтобы остаться наедине с Прасковьей Андреевной.
Отсутствие Иринки начинало серьезно беспокоить его.
– Пойдем, пойдем! – охотно согласилась старушка, гордившаяся комнатой для внука.
– Ах, какая прелесть! – воскликнул Лева, останавливаясь на пороге и с удовольствием оглядывая свою уютную комнату с кисейными занавесками, белоснежной постелью и широким турецким диваном. – Какая прелесть, бабушка, вот где хорошо-то будет мне отдыхать теперь! А это что?
В простенке между двух окон, над письменным столом, висел большой лист бумаги, густо исчерченный синим карандашом.
Лева быстро подошел к столу.
«А!.. Ну, слава Богу, значит, здорова!» – подумал юноша и с ласковой улыбкой принялся разглядывать знакомые ему размашистые фигуры.
Леве, разумеется, не нужно было называть автора этого чудного произведения.
– Бабушка, но почему ее нет? – спросил он наконец. – Разве Иринка не знала, что я должен был приехать сегодня?
– Разумеется, знала, я и сама, признаться, немного дивлюсь! – ответила старушка. – Ведь вон она тебе эту картину в подарок приготовила. Вчера чуть ли не целый час работала над нею в моей комнате, а потом все хлопотала, чтобы я непременно ее на самое видное место повесила, и даже сама для этого две булавки принесла. Такты уж, пожалуйста, не бросай этот лист до ее прихода, а то Иринка обидится и подумает, что я не хотела исполнить ее просьбу.
– Да что вы, что вы, бабушка! – даже возмутился Лева. – Пусть он, пожалуй, всегда висит тут! Милый Жучок! Но почему ее нет?
– Должно быть, Дарья Михайловна не пустила, ты ведь знаешь, какая она чудачка: наверное, решила, что посторонние сегодня помешают.
Лева сменил тужурку на белый китель и отправился с бабушкой в столовую.
За обедом он все время рассказывал домашним подробности о своих экзаменах и казался страшно доволен, что наконец вернулся к себе.
За кофе, который прислуга принесла на балкон, Леве были торжественно переданы подарки. Он сейчас же надел подаренные золотые часы и начал с увлечением рассматривать купленные бабушкой книги. Прекрасные ботанические атласы также имели большой успех.
«Ну, этим мы будем вместе с Иринкой наслаждаться! – подумал Лева, и ему вдруг стало ужасно скучно без своего маленького Жучка. – Хорошо бы повидаться с нею!»
– О чем ты так задумался, Лева? – ласково спросила бабушка, положив руку на его плечо.
– А вот мы сейчас развеселим его! – засмеялась Лиза и с сияющим лицом выбежала в сад.
На большой дороге уже виднелись голубое платье Милочки и высокая, сухощавая фигура Кокочки Замятина в белом кителе.
– Бабушка! – тихонько проговорил Лева, прижимая к губам руку старушки. – Вы не рассердитесь, если я на часочек уйду теперь?
– В овраг?
– Да, в овраг!
– Ну, беги, беги, там рады будут! – улыбнулась Прасковья Андреевна. – Да смотри только по дороге с гостями не повстречайся – задержат. Пройди лучше через мою комнату, она во двор выходит.
Лева еще раз прижал к губам руку бабушки и быстро прошел в ее комнату.
Летний жаркий день медленно догорал, заходящее солнце золотило верхушки деревьев, и в его розовых лучах и небо, и речка, и «Сад Снегурочки» – все казалось розовым.
Иринка сидела на своей дерновой скамейке, окруженная высоким тмином, и в сиянии этой вечерней зари сама походила немного на большой полевой цветок.
Девочка сидела печальная, уронив руки на колени. У ног ее валялся большой букет белых ромашек, сорванных для Левы, которые ей так и не удалось преподнести ему.
Другие встретили Леву и теперь, вероятно, сидят с ним и разговаривают… Милочка, Замятин, только ее, Иринки, там нет, она посторонняя, сказала мама… помешать может.
Крупные слезы навернулись на глаза девочки и повисли на длинных ресницах.
Но, Боже, что это? Уж не показалось ли ей?.. Чьи-то быстрые шаги… неужели сюда? Да, сюда… шаги приближаются… И вдруг в конце лужайки промелькнула знакомая гимназическая фуражка!..
– Ау! Черный Жук, где ты?
– Лева! – слабо вскрикнула Иринка и почувствовала вдруг, что не может бежать – ноги не слушаются. – Лева!
Лева уже стоял около нее.
– Иринка, ты плачешь? О чем? – Он с беспокойством вглядывался в личико девочки, мокрое от слез. – Жучок мой, о чем?
– Нет, нет, я не плачу, это только так… – силилась скрыть свое волнение Иринка. – Я, видишь ли, хотела встретить тебя и большой букет приготовила, а мама… мама… сказала, что я помешаю… я посторонняя…
И вдруг, не выдержав долее, девочка расплакалась.
– Ну полно, полно, Жучок! – утешал Лева. – Я все время скучал по моей Иринке и, видишь, не вытерпел и сам пришел за тобой. Пойдем к нам, ты мне поможешь мои вещи разобрать. А в чемодане у меня есть и для тебя кое-что, я привез тебе в подарок сказки Андерсена и уж знаю, что угожу тебе этой книгой! Ну, перестань же, перестань плакать, а то я буду думать, что ты вовсе и не рада меня видеть!
Иринка перестала плакать и на минуту устремила на него все еще влажные, но уже радостные глаза.
– Лева! – сказала она вдруг серьезно. – Ты похудел и такой бледный стал, ведь это пройдет, ты поправишься, Лева?!
«Точь-в-точь как бабушка!» – невольно подумал Субботин и крепко прижал к губам смуглые маленькие ручки.
– Разумеется, поправлюсь, Черный Жучок, будем вместе в лесу гулять, рыбу ловить, вот я и поправлюсь. А теперь пойдем к твоей маме и объявим ей, что, несмотря на ее запрещение, я все-таки увожу тебя или, вернее, даже уношу с собой.
И Лева по старой привычке высоко-высоко поднял над головою развеселившуюся девочку и затем, смеясь, осторожно усадил к себе на плечи.
– Ну, едем, значит! Держись крепче, Черный Жучок! А букет-то, где же букет твой?! – внезапно вспомнил юноша и остановился. – Ведь ты его для меня собирала. Я хочу букет с собой взять!..
– Вон он там, у скамейки валяется!.. – указала Иринка и покраснела. – Я его с досады на землю бросила!
– Ну уж это совсем, совсем нехорошо, сударыня! Подарок мой да вдруг на землю швырять! – шутя, ворчал Лева и бережно поднял цветы. – Извольте теперь, сударыня, эти цветы сами нести в наказание, а я понесу вас.
Иринка звонко засмеялась и высоко подняла свой букет над головою Левы.
Оба друга направились к Дарье Михайловне.
VII
Между тем на балконе у Субботиных собралось целое маленькое общество: Милочка Назимова, Кокочка и еще несколько молодых людей и девушек, знакомых Лизы.
Кокочка стоял в дверях балкона и, сильно жестикулируя, что-то напевал своим красивым баритоном, должно быть, что-то смешное, так как голос его то и дело заглушался взрывами веселого хохота.
«Ах, как скучно!» – подумал Лева, подходя к даче вместе с Иринкой.
Юноша надеялся, что Назимовы из деликатности долго не останутся и к тому времени, как он вернется, их уже не будет, а между тем оказывалось, что еще и новые гости подоспели.
– Иринка, пойдем ко мне! – предложил он. – Нужно наши цветы в воду поставить!
Они прошли в его комнату задним крыльцом, минуя гостей.
Лева достал в кухне большую кружку воды, сам подровнял и подрезал букет и затем торжественно поставил его у себя на письменном столе, под картиною Иринки.
– А я-то и не поблагодарил тебя за нее! – проговорил Лева с улыбкой, нагибаясь к девочке.
Иринка подняла к нему свое счастливое личико, и Субботину в первый раз бросилось в глаза, как прелестно было оно – смуглое, тонкое, с такими большими лучистыми глазами.
«Какой красавицей, однако, обещает сделаться со временем моя Чернушка! – с гордостью подумал юноша, и ему вдруг стало досадно, что она и на самом деле не его родная сестра. – Вот ведь уедем теперь… расстанемся навсегда, быть может… что-то с нею будет потом?..»
– Черный Жук, ты скорее учись, – проговорил он совсем неожиданно. – Зимою мы переписываться будем! Хорошо?
Но девочка не слыхала его вопроса, она была занята другим.
– Цветок, какой чудный цветок! Кто тебе дал?! – с удивлением воскликнула Иринка, увидев на ковре пунцовую розу Милочки и теперь бережно поднимая ее с пола.
– Ах, это Назимова вздумала награждать меня, когда я давеча проезжал мимо их сада… – равнодушно ответил Лева. – Сунь его в воду, голубка, и пойдем, мама и бабушка ждут нас.
– Мил… – начала было Иринка и вдруг остановилась.
– Ну да, Милочка, оставь это, идем же!
Но девочка не двигалась с места и, опустив ресницы, продолжала мрачно вертеть цветок.
– Поставь же в воду, говорят тебе, Иринка, и идем скорей!
– Я не стану! – проговорила она наконец, сердито швыряя розу на стол.
– Черный Жук, а Черный Жук, да никак ты сердишься?! – расхохотался юноша. – Ну о чем тут говорить, не хочешь опускать в воду цветок – и не надо, и я не хочу, значит, брось его опять на пол, если желаешь, и пойдем. – Лева направился к двери.
– Тебе не жаль его? – спросила Иринка.
– Ни чуточки даже, ты ведь видишь, он валялся на полу, я совсем и забыл о нем. Должно быть, давеча из петлицы выпал, когда я к обеду переодевался!
– Из петлицы? Значит, она тебе в петлицу вдела его?
– Ну да, в петлицу, так что же? Чудачка ты этакая, право!
– А если так, то и я в петлицу хочу! – быстро проговорила девочка и, выдернув из своего букета одну ромашку и немного куриной слепоты, приподнялась на цыпочки и начала старательно продевать их в петлицу Левы.
– Мне не достать, ты такой высокий, сядь на стул, – приказала Иринка.
– Извольте, извольте, сударыня, могу и сесть, и даже на колени встать, если желаете! – смеялся юноша и шутя опустился на одно колено.
Иринка с большой важностью засунула в петлицу пучок куриной слепоты и затем, видимо очень довольная, объявила, что теперь они могут идти к бабушке.
На балконе гости уже давно поджидали Субботина.
– А вот и наш принц-невидимка, mesdames! – весело проговорила Лиза, увидев брата.
– Где это вы так долго пропадали, принц-невидимка? – напустилась на него Милочка. – Нечего сказать, хорош тоже, не успел приехать, как и сбежал сейчас!
– Где пропадал, еще спрашиваешь, – дразнила Лиза, – известно где, разве не видишь Чернушку, даму сердца его?!
– Это она, должно быть, наградила вас такой изящной бутоньеркой? – насмешливо кинула Назимова.
– А где же пунцовая роза Милочки? – недовольным тоном спросила Лиза.
– Моя дама сердца не разрешает мне носить других цветов, кроме тех, которые она сама собирает для меня! – с напускной важностью ответил Лева. – А потому, как видите, mesdames, я, вероятно, буду вынужден в течение всего лета носить куриную слепоту! – И, тихонько обняв Иринку, Лева ласково притянул ее к себе.
Девочка с гордостью смотрела на окружающих, и счастливая, торжествующая улыбка не сходила с ее лица.
Зато Милочка вся вспыхнула от досады, и на минуту хорошенькое личико девушки утратило свое обычное выражение вербного херувима.
«Однако и неземные создания, по-видимому, тоже умеют злиться!» – внутренне радовался Лева, очень довольный, что ему удалось рассердить Назимову.
– Ай-ай-ай! Кузиночка! – принялся дразнить ее Замятин. – А я и не подозревал, что у вас такая хорошенькая соперница!
Кокочка в первый раз видел Иринку.
– Скажите, пожалуйста, где это наш принц-невидимка такую красавицу выискал? Настоящая цыганочка, да и только. Глазищи-то, глазищи одни чего стоят, у-у-у-у какие! – восторгался Кокочка и, наклоняясь к девочке, старался насильно притянуть ее к себе. – Цыганочка, вы позволите мне расцеловать ваши прелестные глазки, надеюсь, что ваш принц будет менее строг, чем вы на этот раз, и не вызовет меня на дуэль?!
Жесткие рыжие усики уже касались нежной ее щеки, но Иринка так резко и с таким явным отвращением вырвалась от него, что Кокочка даже опешил немного, а окружающие невольно расхохотались, глядя на его смущенный и раздосадованный вид.
– Ну, на этот раз вам не повезло, Замятин! – не без злорадства усмехнулся Лева.
– Фиаско полное!
– Что ж это ты, Иринка, право, так немилостиво отнеслась к молодому человеку? – шутил Субботин. – Разве он не нравится тебе? Смотри, какие у него красивые усики!
– Как у рыжего таракана… – сердито пробормотала девочка и, увидав входившую на балкон бабушку, со всех ног кинулась ей навстречу, уткнулась в ее платье и вдруг громко заплакала.
– Противный, противный… как он смел… – всхлипывала она, полная негодования. – Таракан рыжий, противный, я ненавижу его, противный!
– Да что с тобою, кто посмел обидеть мою Иринку? – заволновалась бабушка, крепко прижимая к себе черную головку ребенка. – Кто посмел, уж я его, я ж его!.. – Бабушка обвела недовольным взглядом присутствующих. – Что случилось? – спросила она, обращаясь к Леве. – В чем дело?
Лева казался смущенным и не знал, что сказать.
Он злился и на Кокочку, и на себя. Ему было досадно теперь, что он сразу же не оборвал его, но ведь кто же мог подумать, что Иринка так обидится и так близко примет к сердцу глупую выходку этого болвана.
Кокочка также казался сконфуженным и смущенно покручивал свои рыжие усики.
Скорее всех нашлась Лиза:
– Ах, бабушка, что случилось, да ничего особенного. Не понимаю, как вы можете придавать такое значение капризам этой девчонки. Просто Николай Александрович немного пошутил и хотел поцеловать ее – вот и все, а ваша недотрога, видите ли, обиделась и нашла нужным разреветься! Ее не жалеть, а выбранить следует!
– Может быть, и следует, да только не ее! – сухо ответила бабушка и, обняв девочку, увела ее с балкона к себе в комнату.
– Господа, не будем больше думать об этой глупой истории и поедемте лучше кататься на лодках, – быстро предложила Лиза, желая изменить немного общее настроение. – Смотрите, какой чудный вечер!
Предложение хозяйки было принято с большим воодушевлением, и маленькое общество начало оживленно собираться на прогулку.
– Вы с нами теперь или опять исчезнете, принц-невидимка? – спросила Милочка, кокетливо наклоняясь к Леве.
Она решила на первый раз быть великодушной и простить ему маленький инцидент с ее розою. Не станет же она, в самом деле, соперничать с какой-нибудь глупенькой девчонкой.
– Неужели опять исчезнете?
– Опять исчезну! – спокойно ответил Лева. – Я должен Ирину отвести домой.
– Ну, это глупости! – вмешалась Лиза. – Это может сделать и Аннушка!
– Нет, я обещал Дарье Михайловне и должен сам отвести ее! Впрочем, вы идите вперед на пристань, господа, я постараюсь нагнать вас! – нарочно хитрил Субботин, чтобы как-нибудь отделаться и отлично понимая, что иначе от него не отстанут.
Лева поднял соломенную шляпу Иринки, которую она оставила на стуле около него, и отправился разыскивать девочку.
Она сидела в столовой и вместе с бабушкой внимательно рассматривала его новые ботанические атласы.
– Мне нужно сказать тебе пару слов! – несколько сухо проговорила Прасковья Андреевна. – Пойдем в мою комнату!
– Вы, разумеется, меня бранить будете? – сейчас же начал Лева, как только они остались одни.
– Да, разумеется! Скажи, пожалуйста, как это могло случиться, чтобы при тебе так обидели ребенка? – с укором проговорила бабушка.
– Ах, вы только не сердитесь, не сердитесь, я и сам на себя злюсь теперь! – искренне сознался Лева. – Но, право же, мне и в голову не могло прийти, что Иринка так странно отнесется к этой глупой шутке Кокочки!
– Иринка очень чуткая и чистая натура, – серьезно проговорила Прасковья Андреевна. – Ее инстинктивно отталкивает и возмущает всякая пошлость, а тебе, как старшему другу и нареченному брату ее, следовало бы ограждать девочку от таких впечатлений. Этот ребенок так трогательно и безоговорочно предан тебе, что, право, заслуживает немного большего к себе внимания!
Юноша молча и почтительно поцеловал руку бабушки, и оба почувствовали, что они поняли друг друга и что между ними снова заключен мир.
Лева пошел провожать Иринку. Девочка уже успела позабыть свои недавние слезы и теперь, следуя за ним по дороге, без умолку болтала.
– Ах, какие чудные картинки тебе купила бабушка! – говорила она с восторгом. – И столько цветов там! И такие все красивые! Я таких никогда и не видала еще, верно, не растут у нас. Ты мне должен все прочесть о них, и я еще хочу знать, как они называются! Хорошо?
– Хорошо, хорошо…
Юноша почти не слушал, что она говорила. Он все еще находился под впечатлением последнего разговора с бабушкой и чувствовал свою вину перед девочкой.
Иринка вдруг замолкла и остановилась.
– Лева, ты о чем думаешь? – спросила она неожиданно. – Ты отчего такой?
Большие темные глаза с тревогою устремились на юношу.
– Какой такой?
– Да вот такой… ну, такой скучный, знаешь! – не умея выразиться, пояснила девочка, разводя руками. – Ты, может быть, сердишься, Лева?
И она тихонько потянула его за рукав.
– Я сержусь на тебя, Жучок мой, да за что же, за что? – удивился Лева.
– А вот за то, что я плакала тогда… Ты не любишь, когда я плачу…
Девочка покраснела и опустила ресницы, но вдруг, сразу изменив тон, она заговорила быстро, горячо, с негодованием:
– Ты не сердись, Лева, я не могла, не могла! Ах, он такой противный, противный… И потом, как он смел, ведь я не его невеста, не его ведь, правда? Как он смел?..
Но Лева молчал, не зная, что сказать, и его снова и еще с большей силой охватило прежнее неприятное чувство вины.
– Ты сердишься, Лева? – спросила она, и в голосе девочки послышались слезы. Иринка робко подняла к нему свое опечаленное личико. – Ну, если ты сердишься, Лева, то в другой раз объясню… в другой раз… – Она не договорила.
– В другой раз я шею сломаю тому, кто осмелится тебя обидеть при мне! – неожиданно вырвалось у Левы, и при этом он так крепко сжал ручку Иринки, что ей даже немного больно сделалось. Но она ничего не сказала, только слегка потерла покрасневшие пальцы и сейчас же опять вложила руку в большую, сильную ладонь своего друга.
Лева свернул с большой дороги на соседнее поле, откуда узенькая межа спускалась вниз, прямо к речке. После пыльной дороги тут было прохладно и хорошо.
Легкий туман белою дымкой стоял над полем, и во влажном воздухе пахло свежей травою, кашкой и медом.
Иринка почему-то замолкла.
Лева тоже молчал, и все молчало кругом: и лес, и зеленое поле, и тихое небо над ними с бирюзовою далью… все, все смолкло…
Даже речка перестала журчать, словно утомленная дневным жаром, и теперь, неподвижная и прозрачная, сверкала, как зеркало, среди густой зелени.
Местами в ней все еще отражались багровые облака, но вечерняя заря медленно угасала, и вдали у леса речка уже бледнела, постепенно совсем теряясь в синеватом тумане вечерних сумерек.
Охваченные прелестью наступающей ночи, Лева и Иринка невольно замедляли шаги, подходя к оврагу. Девочка задумчиво любовалась догорающим небом.
А над опушкой деревьев уже выступал молодой месяц, и вдруг целая сеть золотистых нитей заискрилась и засверкала у леса, покрывая блестящей рябью почерневшую речку…
– Лева, как ты думаешь, – тихонько спросила девочка, – у месяца серебряные или золотые лучи?..
– Право, уж не знаю, какие лучи у месяца, – ответил Лева, – но я знаю одно: что ты у меня золотой, золотой Жучок!
И, приподняв девочку, юноша горячо и крепко прижал ее к себе…
В этот вечер Субботин не пошел кататься на лодках, и молодежь напрасно прождала его у пристани.
Проводив Иринку, он сейчас же вернулся домой. Когда Лева входил к себе, то в открытое окно к нему смотрел тот же молодой месяц и в комнате пахло полевыми цветами…
«Милый, милый Жучок!» – еще раз подумал юноша, уже засыпая. Ему казалось, что чей-то нежный голосок тихонько спрашивает: «Как ты думаешь, у месяца серебряные или золотые лучи?»
VIII
Для Иринки наступило теперь счастливое время: снова возобновились ее любимые прогулки в дальний лес с Левой, катанье с ним на лодке, уженье рыбы, собирание и сушка цветов для его гербария и, наконец, в жаркие дни, когда не хотелось никуда уходить далеко, совместное чтение Андерсена в «Саду Снегурочки», под сенью белых березок.
Девочка страстно увлекалась этими сказками и готова была часами слушать, когда Лева ей читал.
Субботин зачастую даже раскаивался теперь, что купил эту книгу, до того она возбуждала и без того уж чересчур развитое воображение ребенка.
Девочка представляла себя то маленькой русалкой, то воздушным эльфом, то ледяной королевой, но более всех ей все-таки нравилась русалочка, так беззаветно полюбившая принца и готовая ценой собственной жизни спасти его от смерти…
Лева вынужден был несколько раз перечитать ей эту сказку, и потом Иринка долгое время видела ее во сне, причем принцем был всегда Лева, а она – маленькой бедной русалочкой.
При свидании девочка каждый раз подробно рассказывала эти сны Субботину и очень сердилась, когда рассудительный Лева серьезно убеждал ее, что все это глупости и что она так плохо спит только потому, что ее чересчур поздно укладывают.
– Здоровые люди никогда снов не видят! – уверял он. – Тебе следует вечером пораньше пить молоко и пораньше спать ложиться, и тогда все будет хорошо.
«Угораздило меня подарить ей эти дурацкие сказки! – ругал теперь сам себя юноша. – Девчонка и во сне и наяву только и бредит ими!» И он перестал читать Андерсена, предпочитая рассказывать ей почаще что-нибудь из естественной истории.
Субботин частенько поражался странной мечтательности и чересчур пылкому воображению ребенка.
– Ну, Иринка понесла свою ахинею! – не раз смеялся Лева, когда девочка, увлекаемая своею фантазией, уносилась невесть в какие неведомые страны и, конечно, напрасно старалась и его увлечь за собою.
– Ну как же ты не понимаешь?! – возмущалась Иринка. – Да ты только послушай, послушай, Лева!
– Чего тут не понимать, матушка, отлично все понимаю! Говорю тебе, ахинею несешь! Принц на коне, а конь на осле, а осел на солнце, а солнце на луне!.. Черт знает, что ты тут мелешь! – вышучивал ее нарочно Лева. – Пойдем лучше, глупыш, червей копать, я сегодня после обеда собираюсь рыбу ловить, говорят, в нашей речке окуней развелось много!
Девочка обижалась, но все-таки шла копать червей и затем отправлялась вместе с ним на речку.
У Иринки также была своя маленькая удочка, и она закидывала ее около удочки Левы.
Субботин со страстью любителя внимательно следил за поплавком, а Иринка смотрела в воду, и ее больше интересовали маленькие черные колюшки, мириадами игравшие на поверхности речки. «Как это им не холодно целый день в воде, и куда это они все спешат так? – с удивлением думала девочка. – Бегут, бегут!..»
– Лева, куда это они так бегут? – неожиданно прерывая молчание, спрашивала Иринка.
– Ах, не мешай, пожалуйста, только рыбу спугнула! – нетерпеливо отвечал Лева и снова закидывал свою удочку.
Иринка замолкала и принималась опять глядеть на колюшек, а июньское солнце ярко освещало речку, и вода в ней казалась совсем золотою и местами так блестела, что было больно даже смотреть на нее.
«Должно быть, у маленьких гномов в горах все так блестит!» – думала девочка, вспоминая сказку о подземном царстве карликов, где дома и улицы были из чистого золота, а деревья из драгоценных камней.
Девочке очень хотелось бы поговорить об этих интересных гномах с Левой, но Лева сказок не любил, он ничего хорошего не любил. Лева совсем не понимает ее, такой уж он, Лева.
Девочка тихонько вздыхала, на этот раз очень недовольная своим другом.
Впрочем, размолвки бывали между ними довольно редки и обыкновенно быстро оканчивались по первому ласковому слову юноши.
Однажды, придя к ней со своими книгами еще до завтрака, Лева с удивлением заметил, что девочка все утро возится с каким-то небольшим ручным зеркалом.
– Уж не на себя ли ты так любуешься, Черный Жук?! – начал дразнить ее Лева.
Иринка ничего не ответила. Она была слишком занята.
Девочка стояла посреди лужайки, окруженная высокой травой, и, опрокинув зеркало себе на грудь, молча, очень серьезно направляла его на небо.
– Смотри, смотри, Лева! – воскликнула она вдруг с восторженным оживлением, медленно подходя к тому месту, где он читал на траве. – Смотри! – И девочка указывала на отражение в зеркале.
– Видишь, видишь, это мир падает, и облака меня обнимают, и я на небе!
– Ну, мир-то, пожалуй, еще не падает! – спокойно усмехнулся прозаический Лева. – А вот ты, наверное, кувырнешься, сударыня, если будешь на ходу смотреть в зеркало! Брось, пожалуйста, эту глупую затею, Иринка, и отнеси поскорее зеркало к маме!
Девочка обиделась:
– Какой, право, этот Лева, ничего-то не понимает!
Она совсем неожиданно сделала чудное открытие: все небо как будто сразу опрокинулось вниз, и ей казалось, что она по облакам ходит, а Лева и не посмотрел даже и называет все это глупой затеей. Какой, право, Лева!
Иринка, однако, послушно отнесла зеркало на место, но затем, вернувшись обратно, нарочно повернулась спиною к молодому человеку и уселась довольно далеко от него.
– Сударыня, вы сердитесь? – Лева, заметив, что девочка обиделась, отломил длинную ветку тмина и начал тихонько щекотать ею сзади смуглую шейку Иринки. – Пожалуйте сюда, сударыня!
Но Иринка отодвинулась еще дальше.
– Говорят тебе, иди сюда, Черный Жук, и принеси мне твоей куриной слепоты в петлицу!
Углы губ ее слегка вздрагивали, ей очень хотелось улыбнуться, однако она все еще выдерживала характер и продолжала неподвижно сидеть спиною к юноше.
– Ах, ты так, ну хорошо же, хорошо же, если так! – в свою очередь делая вид, что серьезно сердится, объявил Субботин. – В таком случае я сейчас же отправляюсь к Назимовым и буду просить у Милочки какого-нибудь цветочка из ее сада, может быть, она будет подобрее ко мне!
Лева медленно собрал свои книги и начал разыскивать в траве фуражку…
Но Иринка моментально загородила ему путь.
– Левочка, Левочка! – взмолилась Иринка испуганно. – Не буду, не буду больше, Лева, только не уходи, не уходи! – И две смуглые руки крепко обняли Леву за шею.
Лева швырнул обратно свою фуражку и с явной охотой уселся на старое место.
– Ну, если не будешь, то так и быть уж, на этот раз остаюсь! – объявил он серьезно. – Поди-ка да собери поскорее большой букет в мою комнату, а я пока немного почитаю еще, хотелось бы до обеда закончить эту книгу. Ты ведь не станешь мешать мне, Черный Жучок?
IX
Да, для Иринки наступило счастливое, хорошее время, но только, увы, как все хорошее, это время неслось неимоверно быстро.
Давно ли, казалось, окончились экзамены у Левы и он приехал на дачу, а между тем золотая весна с ее белыми ночами и бирюзовым небом уже давно отлетела. Наступили более темные вечера, и лето в Муриловке было в полном разгаре.
Но Иринка, беспечная, как все дети, не задумывалась о будущем и была несказанно счастлива.
Лева по-прежнему почти все время проводил с нею. Над ними сияло горячее июльское солнце, у ног расстилался целый ковер полевых цветов, и девочке казалось, что этому чудному лету не будет конца. Теперь, когда Лева был с нею, мысль о его близком отъезде уже не волновала девочку.
«Ведь это еще так не скоро будет! – думала Иринка. – Только осенью, когда холодно станет и все цветы завянут».
Но в семье Субботиных, очевидно, думали иначе и все чаще и чаще теперь поговаривали о предстоящем отъезде.
Впрочем, пока говорили об этом только бабушка и Надежда Григорьевна, так как молодежи совсем не до того было.
К концу сезона дачная жизнь в Муриловке значительно оживлялась.
Приезжие к этому времени уже успевали перезнакомиться между собою и устраивали совместно всевозможные любительские концерты, спектакли и даже базары с благотворительной целью, причем местная молодежь принимала, разумеется, самое деятельное участие во всех этих хлопотах.
Теперь и Лиза уже больше не жаловалась на их скучный дачный муравейник; она совсем завертелась и среди всей этой кутерьмы, казалось, окончательно позабыла о своем близком отъезде в Петербург.
Разумеется, Назимова и Кокочка всегда были с нею, благодаря чему в доме Субботиных стояла все время такая страшная сутолока, что Лева уже с раннего утра забирал свои книги и спешил поскорее уйти к Иринке, в знакомый нам тихий уголок над оврагом.
В этом году было решено между дачниками устроить большой благотворительный базар в пользу приходской церковной школы, о которой особенно хлопотал сельский священник отец Гаврила.
Базар был назначен на шестое июля, в день рождения Иринки, и должен был состояться в три часа дня на небольшой лужайке за оградою церкви.
Эти хлопоты сильно занимали и волновали все местное маленькое общество Муриловки.
Для большего эффекта решено было устроить на лужайке фантастические киоски, причем продавцы и продавщицы должны были явиться в костюмах.
Оставалось теперь решить, кто и чем будет торговать и в каком костюме.
Вопрос не только сложный, но и щекотливый, так как участвовать в продаже желали почти все молодые и даже не совсем молодые дамы, а между тем приходилось выбирать среди них наиболее подходящих и интересных.
Назимова и Лиза, как самые хорошенькие, были назначены продавать цветы, шампанское и конфетти.
Кокочка вызвался помогать им.
Среди молодежи закипела работа; многие семьи даже выписали своих портных из города. Уборные и будуары дам превратились в настоящие склады всевозможных лент, кружев и кисеи.
Молодые люди то и дело летали в город за покупкой необходимого материала для устройства и украшения разных киосков и палаток, и всем было ужасно весело, и в глубине души каждый старался отличиться и перещеголять другого.
К немалому удивлению Лизы и Милочки, Лева также пожелал принять участие в устройстве базара и объявил, что он и сам будет продавать и даже для этой цели уже придумал себе совсем необыкновенный киоск, о котором, впрочем, заранее никому не скажет.
– Ах нет, Левочка, мне, мне вы непременно должны сказать, ну, хоть по секрету, на ушко, на ушко!.. – кокетничала Назимова.
– Не слушай его, он, наверно, все врет, только чтобы подразнить нас! – уверяла Лиза. – Где такому увальню раскачаться! Да и продавать-то ведь разрешено только в костюмах, а уж он, конечно, не станет возиться с этим!
– А вот и ошибаешься, матушка! – смеялся Лева. – Обязательно в костюме буду продавать, у меня и костюм уже готов, только ты-то вот ничего о нем не узнаешь!
– Левочка, давайте продавать вместе! – приставала Назимова. – Я буду Ундиной, вся в бледно-голубом, и распущу волосы, а вы будете рыцарем, в средневековом костюме, – это так пойдет вам.
Но Лева серьезно уверял, что в таком случае он предпочел бы сам быть Ундиной и даже мог бы для этой цели нарочно заказать себе парик из пакли, – этим он ужасно изводил Милочку.
Раздразнив таким образом вконец обеих барышень, Лева обыкновенно спокойно уходил вместе с Иринкой в комнату бабушки, и там втроем они начинали о чем-то долго и таинственно совещаться, после чего Иринка появлялась в столовой с сияющим личиком и загадочно поглядывала то на Лизу, то на Милочку…
Все это ужасно интриговало обеих девушек, особенно с тех пор, как они заметили, что Лева действительно несколько раз съездил в город и всякий раз возвращался оттуда с разными пакетами, которые все также таинственно складывал в комнате бабушки.
«Что бы там могло быть и какой такой костюм придумал себе Лева?» – ломали голову подруги, однако им так и не удалось узнать, в чем дело. Лева и Иринка только молча посмеивались, а бабушка категорически объявила всем: «Много будете знать, скоро состаритесь!»
Но вот наконец наступил и знаменательный день шестого июля, день открытия базара в пользу муриловской школы.
Молодежь еще накануне собралась за церковной оградой, чтобы там на месте все устроить для следующего дня.
Левы, однако, между ними не было, и, пока все остальные суетились и хлопотали на лужайке, устанавливая свои столики и украшая разноцветными флагами и гирляндами киоски, юноша как ни в чем не бывало преспокойно зачитывался своим Достоевским в «Саду Снегурочки».
Зато на другой день Лева проснулся чуть свет и уже с восходом солнца тихонько вышел из дому в сопровождении своего дворника Ивана и знакомого столяра.
Все вместе они направились к церковной ограде и там втроем, трудясь не покладая рук, что-то долго устраивали.
Юноша вернулся к себе только к десяти часам, когда в доме уже все отпили утренний чай и самовар давно остыл.
Он казался усталым и вошел в столовую раскрасневшийся, запыленный, в измятой рубахе и с засученными снизу брюками.
– О Боже, в каком ты виде, откуда вы, принц-невидимка?! – изумилась Лиза. – Бабушка, я не понимаю, как это вы позволяете ему являться к столу таким растрепой!
Лиза сидела вся в папильотках, в хорошенькой розовой matinee и прилежно подшивала кружева к батистовому передничку своего костюма цветочницы.
Серые глаза девушки с презрительным возмущением оглядывали небрежный костюм брата.
– Бабушка, я безумно устал и страшно есть хочу! – не обращая на нее внимания, объявил Лева.
По-видимому, бабушка находила своего любимца всегда одинаково прекрасным, так как вместо ожидаемого Лизой строгого выговора она заботливо усадила внука в свое мягкое кресло, велела поскорее заварить ему свежего кофе и затем все время старательно подливала в его стакан самые густые пенки.
– Прямо возмутительно, до чего у нас балуют этого противного мальчишку! – обрушилась Лиза. – Подумаешь, какое несчастье, он устал, видите ли! Мы с Милочкой за последние дни еще и не так уставали, просто с ног сбились, можно сказать, а вот нам никогда такой чести не было!
– То вы, а то я! Большая разница, матушка! – наставительно замечал Лева, поддразнивая ее и в то же время с аппетитом уплетая горячие булочки и крендельки, которые ему подсовывала бабушка.
Лиза хотела что-то ответить, но передумала – сегодня не следовало слишком сердить брата, сегодня у нее были виды на него.
После базара был назначен танцевальный вечер у Субботиных, и Лева еще заранее должен был обещать Лизе взять на себя обязанность дирижера; в этом отношении ее брат не имел себе равных, и даже великолепный Кокочка далеко уступал ему в искусстве дирижировать танцами.
Девушка поэтому благоразумно замолчала и, собрав свою работу, направилась в спальню. Однако перед уходом она не вытерпела и уже в дверях несколько сухо заметила брату:
– Пожалуйста, не засиживайся за кофе и не вздумай потом бежать в овраг. Помни, что к часу распорядители уже должны быть на месте и в костюмах.
– Ладно, ладно, сама-то не запаздывай только, тебе ведь еще локоны закрутить надо! – смеялся Лева и снова подал бабушке свой пустой стакан, уже третий.
X
Маленькая Иринка также волновалась в этот день с самого утра.
Шестое июля был день ее рождения, а потому для нее знаменательный день!
Дарья Михайловна обыкновенно еще с вечера, когда девочка засыпала, тихонько ставила около ее кроватки маленький столик и раскладывала на нем подарки.
Иринка просыпалась, разумеется, очень рано и сейчас же с восторгом принималась рассматривать свои новые игрушки.
На этот раз ее ожидала особая радость: одна богатая пациентка ее матери привезла из-за границы в подарок девочке прекрасную фарфоровую куклу, и Дарья Михайловна нарочно приберегла ее, чтобы подарить эту куклу в день рождения дочери.
Иринка была бесконечно счастлива и целое утро не расставалась с нею. Сейчас же после чая она убежала к своей любимой скамеечке под белыми березками и там, завернув новую куклу в какую-то розовую тряпку, принялась нежно убаюкивать и укачивать ее, тихонько напевая над нею.
Утро было ветреное. Верхушки берез тревожно раскачивались над головою девочки, у ног ее во все стороны беспокойно метались полевые цветы, белый тмин низко склонялся над дерновой скамейкой… Иринка вдруг замолкла и, закрыв глаза, начала внимательно прислушиваться…
Ей казалось в эту минуту, что тысяча разных голосов раздается вокруг нее, словно весь сад, все листья и цветы разом заговорили, заспорили, застонали…
«О чем это они?! – думала девочка. – Не то плачут, не то смеются?!»
– Как, вы все еще не одеты, сударыня? – раздался неожиданно над нею веселый знакомый голос. – Ты о чем же это думаешь, Иринка, ведь к часу нам необходимо уже на базаре быть?!
Лева стоял над нею и с улыбкою смотрел на замечтавшуюся девочку.
– Лева, закрой глаза, вот так, и прислушайся. Как ты думаешь, о чем они говорят? – вместо ответа спросила девочка.
– Как «говорят», кто говорит, да ты про что это, матушка? – изумился Лева.
– Да вот цветы, – задумчиво указала девочка. – И ромашка, и анютины глазки, и колокольчики… ты послушай только, и увидишь – точно все спорят, жалуются, спешат куда-то!.. Правда? Ты послушай!..
– Чудишь, ваше благородие, вот что я доложу-с вам, – засмеялся юноша. – Эх ты, фантазерка моя, фантазерка неисправимая! Ну ладно, ладно, впрочем, пусть твои цветы ссорятся и бранятся сколько им угодно, а ты иди одеваться, сударыня, а то мы и правда опоздаем с тобою и нам попадет от Лизы!
Субботин явно торопился.
Иринка послушно встала и направилась к дому, но в душе она немного обиделась и не без горечи теперь думала: «Какой, право, Лева, самых простых вещей не понимает, и не знаешь даже, как объяснить ему!»
Ей казалось таким простым, что цветы могли разговаривать и даже спорить и ссориться между собою, а вот Лева не понимал этого.
Но зато Лева отлично понимал и чувствовал, когда его маленький друг был недоволен им.
Он сейчас же заметил, что Иринка обиделась, а между тем сегодня было ее рожденье, и в этот день Субботин менее чем когда-нибудь желал бы огорчить свою Чернушку.
– Иринка! – закричал он обиженным голосом. – А что же, здороваться-то не надо сегодня?
Девочка замедлила шаги и нерешительно оглянулась, но, заметив, что Лева слегка присел и широко раскинул руки, она быстро кинулась назад и, как всегда, радостно повисла у него на шее.
– Левочка, Левочка, что ты! Как же не надо, Левочка! – Иринка крепко прижалась к нему. – Ты не сердись, Левочка, это я только так, знаешь, так!.. А посмотри-ка на мою новую куклу, это мне мама сегодня подарила, видишь, какая чудная! Ты должен также поздороваться с нею, поцелуй мою Надю, я ее Надей назвала!
Субботину не понравилась кукла, он нашел, что эта новая Надя до смешного напоминала румяную Милочку, но, разумеется, ничего не сказал и, чтобы не огорчать ребенка, слегка прикоснулся губами к фарфоровому улыбающемуся лицу.
– Ну а теперь марш, сударыня, одеваться! – скомандовал он, смеясь, и оба друга весело направились к дому.
Маленькая лужайка за оградою церкви пестрела разноцветными флагами и гирляндами из зелени и живых цветов, всюду виднелись красивые палатки, фантастические киоски, и молодые девушки в нарядных костюмах торопливо разбирали и развешивали в них свои товары.
Распорядители явились первыми, и теперь каждый был занят устройством своего столика.
Хорошенькая Лиза, в кокетливом костюме французской цветочницы, старательно раскладывала на большом подносе, обвитом дубовыми листьями, бутоньерки из роз и махровой гвоздики, а рядом с нею Милочка, изображавшая Ундину, с распущенными волосами и в целом облаке голубого газа, поспешно устанавливала бокалы для шампанского и вынимала розовые и сиреневые пакетики с конфетти.
Несколько взрослых гимназистов и два правоведа суетились около нее, в качестве помощников и распорядителей. Но сегодня Милочка еле удостаивала вниманием своих несчастных поклонников. Она считала себя верхом совершенства в костюме Ундины и нисколько не сомневалась, что на празднике будет центром всеобщего внимания. Только вот Левы почему-то до сих пор не было! Интересно, однако, чем это он торговать собирается?!
Милочка нетерпеливо оглядывалась по сторонам, но вдруг нахмурилась и с досадой обернулась к Лизе:
– Смотри-ка, Лизочка, вон там, направо, а ведь мы и не видали еще этой палатки, это что-то новое, наверное, твой брат устроил?!
– Да, это он устроил сегодня рано утром, – подтвердил Кокочка, стоявший неподалеку от них. – Мне его дворник сказал, и смотрите, mesdames, как коварно задумано! Ай да Лева, молодец Лева, вы увидите, что он еще нас всех за пояс заткнет сегодня и прекрасно торговать будет. На такие вещи всегда большой спрос!
Неподалеку от них стояла хорошенькая, довольно высокая палатка, связанная из зеленого тростника, с боковой дверью и большим отверстием спереди в виде окна. Вся палатка была снизу доверху увешана разноцветными пряниками и производила действительно очень оригинальное впечатление.
– Фи! – поморщилась Милочка. – Охота ему торговать пряниками и коврижками, точно простой мужик-лоточник! Кроме уличных мальчишек, наверно, никто и не пойдет к нему! Как жаль, Лиза, что Левочка такой упрямый и не захотел в костюме рыцаря торговать у нашего столика! Он бы мог помогать мне разливать шампанское!
Милочке казалось, что состоять при ней в качестве помощника и разливать шампанское – большая честь.
Но более практичная Лиза сразу поняла, что в данном случае могло быть даже выгоднее торговать пряниками, чем цветами и шампанским, и потому уже заранее завидовала возможному успеху брата.
– Интересно, однако, какой же он костюм выберет для этого? – не унималась любопытная Милочка. – Ведь, по условию, можно продавать только в костюме!
– Ах, почем же я знаю, душка! – нетерпеливо оборвала Лиза. – Да и не все ли равно нам?! Должно быть, какую-нибудь рубаху у дворника Ивана возьмет, какой тут костюм нужен, чтобы торговать коврижками!
Девушка презрительно отвернулась и от нечего делать принялась снова переставлять вазы с цветами на своем столике.
Между тем любопытная публика стекалась со всех сторон на базар, местные жители и приезжие спешили сюда целыми семьями, и скоро небольшая лужайка за оградою церкви покрылась многочисленной праздничной толпою обывателей, дачниц и дачников села Муриловка. Детей собралось особенно много, для них была устроена верховая езда на маленьких пони вдоль берега речки и, кроме того, поставлено несколько бочек с отрубями, где были зарыты разные небольшие дешевые игрушки.
Воспитанники приходской церковной школы также присутствовали на базаре и теперь, разгуливая попарно на лужайке, не без любопытства разглядывали красивые киоски, где так заманчиво для них были выставлены всевозможные вкусные вещи: торты, пирожки, испанская земляника, мороженое…
Но больше всего их интриговал пряничный домик.
«Какие чудесные коврижки висят! – с восхищением думали дети. – Но только почему же это окно домика задернуто красною занавеской и там никто не торгует?!»
– А вот подождите, сейчас и торговать будут, сейчас придут! – с улыбкою уверял дворник Иван, стороживший палатку Левы. – Должно, задержались маленько.
– Господа! – громко раздалось в эту минуту на лужайке. – Смотрите, смотрите, Волк, Волк идет! Волк и Красная Шапочка с ним!
Дети шумною и веселою гурьбой бросились в ту сторону, тесно обступая оригинальную парочку, которая только что появилась на базаре и теперь с трудом пробиралась в толпе к пряничному домику.
Костюм молодого человека, изображавшего Волка, был, впрочем, очень несложен: он ограничивался одним головным убором в виде большой волчьей морды с оскаленною пастью. Но зато хорошенькая спутница его была прелестно одета и представляла маленькую сказочную героиню.
Смуглую головку девочки украшала кокетливая красная бархатная шапочка, из-под которой живописно выбивались непокорные пряди вьющихся темных волос; миниатюрный черный атласный лиф, белоснежная кисейная рубашка, кружевной передничек и пунцовая шелковая юбочка довершали этот костюм. На ногах – красные сафьяновые туфельки, а в руках она несла соломенную корзиночку с завтраком для больной бабушки.
Маленькая Иринка действительно была прелестна в новом костюме, и недаром на нее были обращены восхищенные взоры всей публики.
– Дай ручку, иди к нам, Красная Шапочка, улыбнись хоть разочек… подними свои чудные глазки!.. – раздавалось то и дело вокруг нее.
Но Иринка ни на кого не смотрела, она застенчиво опустила длинные ресницы и, вся красная от смущения, крепко ухватившись за руку Левы, почти со страхом, молча следовала за ним среди этой шумной толпы чужих людей.
– У-у-у-у, Волк-то, Волк какой страшный, он съест, съест тебя, Красная Шапочка! – смеялись дети. – Смотри, как он зубы скалит, иди лучше к нам!
Красная Шапочка, однако, так доверчиво прижималась к свирепому Волку, и он, в свою очередь, с такой нежностью глядел на свою маленькую спутницу, что, вопреки ужасам старой сказочки, на этот раз было вполне ясно для всех, что между ними были самые хорошие, можно сказать, даже приятельские отношения.
Лева довел Иринку до их пряничного домика, дворник Иван раскрыл перед нею боковую дверь палатки, и вот наконец-то красная занавесь у окна взвилась кверху, и в окне, обрамленном зеленою рамкою тростника, появилась смуглая головка Красной Шапочки.
– А, так, значит, вот кто будет продавать!
– Господа! – кричали обрадованные дети. – Красная Шапочка будет торговать коврижками, марш к ней за пряниками!
И скоро веселая толпа ребятишек всевозможных возрастов с шумом обступила ее палатку со всех сторон.
Лева остался снаружи, чтобы руководить торговлей и помогать Иринке, которая с непривычки страшно конфузилась и терялась.
Однако, благодаря присутствию молодого человека и его ласковому, спокойному голосу, девочка понемногу оправилась и скоро, в свою очередь, начала улыбаться, глядя на веселые, довольные лица окружавших ее детей.
В пряничном домике торговля шла очень бойко.
Лева нарочно назначил довольно низкие цены, доступные для всех, и не прошло и получаса, как у них уже весь наличный товар был продан, и пришлось прибегать к запасным ящикам, отставленным Иваном про всякий случай в сторонку.
– Молодец, Иринка! – весело шепнул ей Лева. – Представь-ка, мы уже на целых двадцать пять рублей наторговали с тобою!
– Правда, Лева, на двадцать пять рублей? А это разве очень много? Сколько копеек? – деловито и также шепотом переспросила девочка, еле поспевая протягивать в окно палатки пряники и коврижки.
– Много, много! – улыбнулся Лева. – Потом скажу, теперь некогда, смотри, вон там карапуз в красной рубашонке, он уже давно у тебя мятную рыбку просит, передай ему поскорей!
– Рыбку, рыбку мне, и самую большую! – кричал белокурый мальчик лет трех, тщетно стараясь приподняться на толстеньких ножках и дотянуться до окна. – Красная Шапочка, рыбку мне поскорей!
Иринка выбрала самую большую мятную рыбку и, перегнувшись в окно, протянула малышу.
Ей было ужасно весело.
Она никак не ожидала, что все пойдет так легко и удачно.
Отправляясь на базар вместе с Левой, она страшно боялась, что не сумеет справиться с делом и окажется в глазах своего друга неловкой и нелепой. Этого она боялась больше всего. И вдруг такой неожиданный успех, торговать оказалось просто и легко: нужно только поживее протягивать в окно желаемые пряники.
Все же остальное делал сам Лева: он получал деньги и давал сдачу, а Иринке оставалось только опускать в маленький ящик серебряные и медные монеты.
Между тем в соседнем киоске, разукрашенном сверху донизу разными флагами и пестрыми лентами, где продавали Лиза и Милочка, торговля шла далеко не так успешно.
Правда, несколько знакомых молодых людей из любезности купили себе по хорошенькой бутоньерке в петлицу, а Кокочка Замятин даже выбрал две самые большие, лучшие розы и тут же очень галантно преподнес их Лизе. Но больше покупателей не было.
Остальная публика равнодушно проходила мимо хорошенькой цветочницы и еще более равнодушно отнеслась к продаваемому рядом шампанскому.
Дачницы и дачники Муриловки в этот жаркий день предпочитали уютно усесться с семьей за самоварчиком и попросту напиться чайку с тортом и пирожками, которые по сходной цене продавались тут же, по соседству с пряничным домиком.
Лиза завистливо поглядывала в сторону брата и с досады успела перессориться со всеми, не исключая даже и Кокочки Замятина.
Милочка также была не в духе, несмотря на эффектный костюм Ундины, который, впрочем, некоторые дамы находили чересчур театральным. Ей еще не удалось продать ни одного бокала шампанского.
Один из ее поклонников, гимназист шестого класса, попробовал было прицениться и спросил, сколько стоит бокал. Но, узнав, что сдачи не дают, очевидно, передумал и спрятал обратно свою трехрублевку.
Такая досада, право!
Милочка после этого даже перестала говорить с ним, нахал этакий!
– Не унывайте, очаровательная Ундина! – утешал ее чахоточный правовед, которому строго-настрого были запрещены все спиртные напитки. – Вы увидите, что настоящая торговля начнется позднее!
– Когда все уйдут, должно быть? – сердилась Милочка. – Не на вас ли прикажете рассчитывать в таком случае?
Обиженный правовед собрался было ответить ей колкостью, но в эту минуту среди публики обнаружилось какое-то странное волнение, и, позабыв о Милочке, молодой человек вместе с остальными распорядителями поспешно кинулся к церковной ограде.
Хорошенькие продавщицы также почему-то заволновались и начали старательно оправлять свои столики, выдвигая наперед самые изящные и красивые вещи, назначенные к продаже.
Некоторые из них даже не преминули при этом украдкой взглянуть на себя в карманное зеркальце и как бы беспричинно сунуть себе в волосы две-три живые розы.
Их было так много, этих роз, под рукою!
Милочка также приколола две водяные лилии к своим золотистым локонам и теперь, полная ожидания, в мечтательной позе Ундины, так и застыла у своего столика.
– Муриловский барин, Муриловский барин идет! – раздавалось теперь возбужденно в толпе.
– Где, где? Вы не ошибаетесь? – спрашивали друг у друга присутствующие.
– Действительно, разве он? Ведь, говорили, не будет, он за границей!
– Нет, нет, он самый, третьего дня приехал и сейчас идет сюда!
– Вон видите, у церковной ограды, кажется, его батюшка задержал!..
Воспитанники сельской школы под предводительством своего учителя выстроились в ряд и, по-видимому, также кого-то ожидали теперь, нетерпеливо поглядывая по сторонам.
У входа на базар показалась небольшая группа мужчин.
Сам батюшка, отец Гаврила, в новой парадной рясе, за ним несколько молодых людей, распорядителей, с пестрыми бантиками в петлицах, а впереди всех высокая, статная фигура какого-то господина в сером, с тросточкой в руках и в мягкой, тоже серой, фетровой шляпе с широкими полями.
Господин шел медленно, слегка сгорбившись, и казался усталым и рассеянным.
Его красивое, благородное лицо имело отпечаток затаенной грусти, а темные прекрасные глаза оставались серьезными даже и тогда, когда он любезно разговаривал с молодежью и приветливо раскланивался с окружающими.
Владимир Павлович Стегнев, или Муриловский барин, как его чаще привыкли называть в селе, был одним из наиболее крупных местных помещиков и славился своим богатством, роскошной усадьбой и очень щедрой благотворительностью.
Естественно, что присутствие его на благотворительном базаре в пользу приходской школы было особенно желательным как для отца Гаврилы, радевшего об этой школе, так и для всех устроителей праздника. Но продавщицы радовались приходу щедрого помещика не только поэтому.
Муриловский барин был богат и еще далеко не стар. Правда, прекрасные глаза его глядели всегда сурово, а на висках и в темной шелковистой бороде уже начали появляться серебристые нити, но ведь это зависело не столько от его лет, сколько от пережитого им глубокого горя, а это делало Муриловского барина еще более привлекательным в глазах молодых девушек. Года три тому назад Стегнев перенес очень тяжелую утрату: в течение двух месяцев он поочередно схоронил и молодую, нежно любимую им жену, и маленькую красавицу-дочь, девочку лет восьми, погибшую от дифтерита. С тех пор богатый помещик никогда не оставался слишком долго в своей роскошной усадьбе и большую часть года проводил за границей. Когда же возвращался домой, то избегал веселых собраний, редко показывался в обществе и только по просьбе отца Гаврилы, его приятеля, иногда соглашался появляться на благотворительных базарах, где, разумеется, его встречали всегда с радостью, как самого желанного гостя.
Стегнев считался попечителем приходской школы и вместе с отцом Гаврилой принимал самое деятельное и живое участие в устройстве и усовершенствовании этой школы.
Но в этом году устроители праздника не рассчитывали на его приход. Пронесся слух, что он еще не возвращался из-за границы, и потому внезапное появление его теперь на базаре произвело всеобщую сенсацию.
Муриловский барин был тут же встречен воспитанниками школы громким, дружным приветствием. Он ласково кивнул в сторону детей, любезно поздоровался с учителем и затем в сопровождении отца Гаврилы и распорядителей праздника медленно направился далее по лужайке, рассматривая на ходу разные палатки и киоски.
Но временами из вежливости он останавливался то у одного, то у другого столика, покупал без разбора все, что ему предлагали, массу всяких ненужных безделушек и затем шел далее все с тою же приветливой, но несколько рассеянной улыбкой.
Как ему надоели, в сущности, эти базары! Сколько раз он уже видел эти киоски в русском, японском, неаполитанском стилях!..
Муриловский барин направился теперь как раз к палатке, где продавали Лиза и Милочка Назимова.
Обе девушки, невольно немного волнуясь, еще издали следили за ним и, разумеется, приготовились с самой очаровательной улыбкой встретить у себя важного гостя.
Милочка только не знала хорошенько, следует ли ей при этом закинуть волосы за спину или предоставить им ниспадать длинными локонами на грудь и что лучше – оставаться ли ей несколько отрешенной, томной и мечтательной или, напротив того, держаться более кокетливо и развязно?
Как жаль, что она не успела заранее посоветоваться об этом с Лизой!
– А вот тут, Владимир Павлович, наши главные участницы… – предупредительно начал было Кокочка Замятин, в качестве распорядителя стараясь направить богатого помещика к киоску Лизы и Милочки.
Но в эту минуту взрыв веселого детского хохота и густая, шумная толпа ребятишек, обступивших пряничный домик, невольно обратили на себя внимание Муриловского барина.
Стегнев обожал детей.
– Ну а там что? – спросил он, обращаясь к священнику.
– Атам Красная Шапочка с Серым Волком пряниками торгуют, Владимир Павлович, – засмеялся отец Гаврила, хорошо знакомый с Прасковьей Андреевной и очень любивший и Леву и маленькую Иринку.
– Вот как, Красная Шапочка с Серым Волком? – улыбнулся Стегнев, которому эта мысль, очевидно, показалась оригинальной. – Ну что ж, нужно пойти полюбоваться на Красную Шапочку, раз это так интересно!
И он, минуя киоск молодых девушек, круто повернул в сторону и направился к пряничному домику.
Замятин следовал за ним с вытянутой физиономией, предчувствуя, как ему попадет теперь от Лизы и в особенности от Милочки. Но чем же он виноват? Противный Субботин, чтоб ему пусто было с его пряниками и этой черномазой девчонкой!
Кокочка совсем позабыл, что еще недавно он сам находил Чернушку красавицей, но после сцены на балконе с его неудавшимся поцелуем Замятин невзлюбил маленькую Иринку, осмелившуюся так дерзко сравнить его великолепные усики с тараканьими.
Воспитанники школы при виде Стегнева и священника вежливо отступили назад, и Лева поспешил навстречу дорогим гостям, почтительно пропуская вперед отца Гаврилу и Муриловского барина.
– Ну, этот Серый Волк не из особенно грозных! – шутил помещик, которому открытое, располагающее лицо юноши очень понравилось. – Ну а где же ваша Красная Шапочка, господин Волк? – продолжал он с улыбкой. – Ведите нас к ней поскорей, мы тоже пришли за пряниками!
У окошка палатки по-прежнему сидела маленькая Иринка, которая, увидав подходившего священника, еще издали принялась весело кивать ему.
– Ну что, много наторговала, шалунья? – проговорил отец Гаврила, останавливаясь около нее и ласково потрепав девочку за щечку. – Довольна ли ты, моя козочка?
Муриловский барин стоял рядом с ним и молча, не отрывая внимательного взора, следил за каждым движением девочки.
Он казался взволнованным, и на лице барина не осталось и следа от прежней скуки…
– Боже… что это, уж не сон ли!.. – Стегнев невольно провел рукою по лбу.
Перед ним, словно живой, воскресал образ его маленькой покойной Марины.
Сходство было разительное: те же большие лучистые глаза, те же вьющиеся, как смоль черные волосы, горячий румянец на смуглом личике и, наконец, эта ласковая, тихая улыбка с маленькой ямочкой на левой щеке.
– О Господи! – вырвалось из груди Владимира Павловича. Он едва владел собою.
Лева и священник с удивлением смотрели на помещика.
– Вам, кажется, нездоровится, Владимир Павлович? – заботливо обратился к нему отец Гаврила. – Сегодня жарко очень, не хотите ли чего-нибудь холодненького, освежиться?
– Может быть, бокал шампанского? – поспешил предложить Кокочка.
Но Муриловский барин отказался, он объявил, что от жары у него действительно слегка закружилась голова, но что это случается с ним и ему ничего не нужно, кроме возможности немного посидеть и отдохнуть около Красной Шапочки.
Лева поспешил вынести два стула – для помещика и для отца Гаврилы.
– Ну а теперь, моя маленькая красавица, я бы также желал получить от тебя пряник! – ласково проговорил Стегнев, обращаясь к Иринке.
Голос его еще слегка дрожал, но он уже успел овладеть собою и казался спокойным. – Только с одним условием, Красная Шапочка, – продолжал помещик, – я бы хотел, чтобы ты сама выбрала для меня этот пряник по своему собственному вкусу.
Иринка густо покраснела. До сих пор ей приходилось иметь дело только с детьми, теперь же к ней обращался совсем чужой господин, да еще такой важный, серьезный…
«Но он все-таки добрый, должно быть! – подумала девочка. – Какие у него хорошие глаза, только ужасно грустные!» И ей стало почему-то немножко жаль его. «Нужно будет для него получше выбрать, если уж он так любит пряники», – решила девочка.
И Иринка принялась озабоченно пересматривать оставшийся у нее товар, стараясь как можно добросовестнее исполнить просьбу помещика.
– Вот этот! – проговорила она наконец с убеждением, протягивая Стегневу большого, розового мятного коня. – Этот самый хороший!
Дело в том, что он ей самой нравился больше всех и она даже хотела по окончании базара попросить у Левы одну такую розовую лошадку для себя.
Муриловский барин с признательной улыбкой принял мятного коня из рук девочки и, вынув радужную сторублевую бумажку, положил ее перед Красной Шапочкой на окно.
«Какая смешная картинка, разве такие бывают деньги?» – подумала Иринка. По ее мнению, настоящими деньгами могли быть только серебряные и медные монетки.
Но Лева быстро схватил бумажку и, возвращая ее Стегневу, почтительно проговорил:
– Простите, Владимир Павлович, но эта сумма чересчур велика, наша касса недостаточно богата, чтобы разменять такие крупные деньги.
– Зачем же менять, сдачи не требуется! – спокойно возразил помещик, отдавая обратно бумажку, и затем любезно добавил, обращаясь в сторону Красной Шапочки: – Я только что получил такого славного коня и из таких прелестных ручек, что, право, эта сумма мне вовсе не кажется чересчур большой!
– Вот видишь, Лева! – укоризненно заметила Иринка. – Я всегда говорила, что розовые лошадки – самые чудесные пряники, а ты все не верил!
Наивность Иринки невольно рассмешила присутствующих, но Муриловский барин казался совсем очарованным девочкой и не спускал с нее глаз.
– Послушайте! – проговорил он поспешно, обращаясь к Субботину. – Насколько я могу судить, мне кажется, торговля у вас идет очень удачно, я почти не вижу больше наличного товара, неужели вы все уже продали?
– Нет, у нас осталось еще несколько запасных ящиков с пряниками! – ответил Лева.
– Ну вот и прекрасно! – обрадовался помещик. – В таком случае я беру все, что у вас осталось, и заплачу за это отдельно, а теперь прикажите, пожалуйста, выкатить сюда какой-нибудь небольшой столик, мы поставим на него нашу маленькую Красную Шапочку, и я попрошу ее раздать от моего имени оставшиеся пряники крестьянским детям и ученикам приходской школы. Идет?!
Разумеется, все были согласны. Субботин ликовал.
Дворник Иван мигом раздобыл где-то у церковного сторожа небольшой деревянный стол и, казалось, сам радовался не менее Левы успеху маленькой барышни.
– Вот только бы скатерочку каку призанять где! – нерешительно проговорил Иван. – Стол-то, вишь ты, больно корявый попался!
– На что скатерочку? – усмехнулся Муриловский барин. – Мы его лучше цветами застелим! Ведь, наверное, тут где-нибудь можно будет цветов достать?!
– Конечно, конечно, как не достать? – засуетился Кокочка. – Пожалуйста, я сам провожу вас, Владимир Павлович, вот тут рядом, в соседнем киоске… наши главные устроительницы базара…
Стегнев нехотя следовал за ним, рассеянно слушая болтовню молодого человека, – казалось, ему жалко было расставаться с пряничным домиком.
Однако, увидав, сколько еще оставалось непроданных чудных цветов в киоске Лизы, он обрадовался и даже как будто немного повеселел. Муриловский барин скупил все, что было лучшего там, он выбрал самые большие и красивые розы и всю махровую бледно-розовую гвоздику. Но несмотря на такую щедрость помещика, хорошенькая цветочница чувствовала себя немного разочарованной.
Разве сама по себе она не заслужила хотя бы некоторого внимания? А между тем Муриловский барин даже и не взглянул на нее. Он был все время так занят выбором цветов, казался таким озабоченным… так спешил… Интересно бы узнать, для кого это ему понадобилось столько роз?
Милочка Назимова еще более возмущалась. Она ожидала, что Стегнев непременно попросит у нее бокал шампанского и, вероятно, даже пожелает, чтобы она предварительно немного отпила из этого бокала, а затем уже, конечно, подсядет к ее столику и рассыплется в комплиментах по адресу прелестной Ундины. А между тем ожидания ее нисколько не оправдались. Муриловский барин самым прозаическим образом попросил себе стакан сельтерской воды, заявив, что у него после шампанского смертельно болит голова, он, казалось, вовсе не заметил ее оригинального костюма.
«Урод, тюфяк, медведь этакий!» – мысленно награждала его Назимова самыми любезными эпитетами. Досада ее не имела границ.
Разве легко было, в самом деле, перенести такую неудачу на глазах у всех ее знакомых молодых людей!
Вот уж положительно ей не везло на этот раз! А тут, как нарочно, чахоточный правовед не спускал с нее своих насмешливых, золотушных глаз, и взгляд его, казалось, говорил: «Да, не везет, не везет вам что-то сегодня, прелестная Ундина».
Милочка готова была расплакаться от злости, и только мысль о предстоящем бале еще немного утешала ее. Она надеялась, что котильон будет танцевать с Левой, и тогда… О, тогда наконец!..
– Барышня, позвольте мне несколько пакетиков с конфетти? – любезно обратился к ней Муриловский барин.
Желая оставаться корректным по отношению к главным участницам базара, как ему говорили, Стегнев не захотел покидать киоска Лизы, не купив также чего-нибудь и у ее подруги. Он набрал целую массу конфетти, и затем, нагруженный всеми своими покупками, с большою охапкой махровой гвоздики и чайных роз, помещик быстро направился обратно к пряничному домику.
Там уже ожидали его.
Лева поднял на руки Иринку и поставил ее на стол, а Муриловский барин сложил у ног Красной Шапочки все свои цветы и пакетики с конфетти.
Девочка от восторга даже не знала, что сказать. Широко раскрыв глаза, она неподвижно стояла посреди стола, боясь, как бы не помять чудные цветы.
Неужели все эти алые и чайные розы принадлежали ей, ей одной?!
Стегнев любовался восторгом девочки. Казалось, в эту минуту он был счастлив не менее самой Красной Шапочки. Какою трогательной лаской светилось теперь печальное, серьезное лицо этого чужого человека!
Иринка подняла на него лучистые глаза и вдруг, поддавшись невольному порыву своего маленького благодарного сердца, закинула обе руки за шею Муриловского барина и крепко поцеловала его.
«Что это, неужели ему опять дурно?» – с тревогою подумал отец Гаврила, заметив, как внезапно побледнело смуглое лицо Стегнева.
Впрочем, это продолжалось только минуту.
– Hommage a la plus belle! (Мое почтение прекраснейшей!) – с шутливой улыбкой проговорил Муриловский барин, почтительно поднося к губам маленькую ручку ребенка, и вдруг, словно вспомнив неожиданно о каком-то спешном деле, наскоро распрощался с окружающими и быстро направился к выходу…
– Что с ним?
Лева с удивлением взглянул на священника.
Но старик с тихою грустью провожал глазами удаляющуюся высокую фигуру помещика. Он понял наконец, в чем дело. Боже мой, как это ему раньше не пришло в голову!
– Ах, Левушка, Левушка! – проговорил отец Гаврила печально. – Да ведь наша маленькая Иринка – живой портрет его покойной дочери, а он безумно любил ее.
Между тем десятки загорелых детских рук шумно тянулись теперь к стоящей на столе девочке.
– Красная Шапочка, мне, мне пряник! – кричали почти все разом толпившиеся вокруг нее дети.
Лева поспешил на помощь, стараясь, по возможности, водворить порядок и помогая Иринке наделять ребятишек оставшимися пряниками и коврижками. После пряников последовала раздача розовых и сиреневых пакетиков с конфетти.
Дети начали с восторгом осыпать им друг друга и Красную Шапочку. Лева снял Иринку со стола и снабдил ее конфетти. Началась общая возня, в которой Иринка с наслаждением принимала самое живое участие, и, вероятно, этот веселый праздник еще бы долго не кончался, если бы снова не поднялся сильный ветер и на небе не показались большие черные тучи.
Публика начала поспешно расходиться.
Лиза и Милочка, боявшиеся за свои костюмы, также собирались домой. Замятин вызвался провожать их. Обе подруги были не в духе: праздник, по их мнению, прошел вяло и неудачно, а тут еще начал накрапывать дождь и они рисковали испортить свои костюмы.
– Возьмите и Иринку с собой, – попросил Лева, которому нужно было сдавать кассу священнику и потому некогда было самому проводить девочку домой.
Девушки, высоко приподняв подолы своих платьев, молча и с кислыми физиономиями возвращались с базара, а впереди всех, сияющая и радостная, бодро шла Иринка с огромным букетом в руках.
– Прощай, Красная Шапочка! Что за милый ребенок, вот душка-то! – то и дело раздавалось позади нее, а это еще более раздражало Лизу и Милочку.
«Эта противная Чернушка была прямо-таки царицею дня сегодня. Муриловский барин не только накупил у нее пряников за баснословную цену и засыпал ее цветами, но на прощание еще изволил поцеловать ей ручку, а при этом громогласно заявил: „Hommage a la plus belle! Дань уважения самой красивой!“ Каково! Воображаю, как теперь зазнается эта глупая девчонка!» – с досадою думала Лиза, и ей вдруг захотелось чем-нибудь рассердить Чернушку, сорвать злобу на ней.
Как нарочно, в эту минуту Иринка взобралась как можно выше на соседний холмику большой дороги и, еще раз обернувшись назад, посылала оттуда воздушные поцелуи Леве, надеясь, что он увидит ее на этом возвышении. Ей было так весело сегодня, в день ее рожденья! Как чудно прошел этот день, и как она благодарна Леве!
– Пожалуйста, не кривляйся! – сердито одернула ее Лиза. – Нам некогда ждать тебя, и оставь, наконец, в покое несчастного Леву! Воображаю, как ты надоела ему за целый день, положительно, надо удивляться его терпению! Словно нянька возится с тобой целый день!
– Ах, но ведь Левочка такой добрый, такой милый! – не без умысла протянула Милочка. – Разумеется, ему было бы гораздо веселее с нами, у нашего столика, он даже говорил нам об этом, – соврала она. – Но ведь в таком случае кто бы стал заниматься с Чернушкой, а бабушка так балует ее, нужно же ведь исполнить прихоть старушки!
– Это неправда, неправда! – воскликнула Иринка, сверкая глазами и с возмущением останавливаясь перед Милочкой. – Лева сам хотел, чтобы я продавала, и сам придумал для меня костюм Красной Шапочки, бабушка совсем не просила его об этом!
– Ты так думаешь?! – насмешливо кинула Милочка. – А что, если мне Лева говорил совсем иное?!
На минуту голубые глаза девушки злобно задержались на Иринкином личике.
– Право, мне кажется, – продолжала она, – ты способна вообразить, что бедному Левочке может доставить удовольствие возиться с такой маленькой глупой девчонкой!
Иринка бросила в ее сторону негодующий взгляд, но не прибавила больше ни слова и, гордо отвернувшись, быстро пошла по дороге вперед.
Кокочка находил эту маленькую сценку очень забавной, и ему тоже захотелось немного подразнить Чернушку. И то сказать, уж больно тут все носятся с нею!
– Кузиночка, а вы не заметили, как Лева все время смотрел в нашу сторону?! – проговорил он нарочно громко. – Вы какую кадриль танцуете с ним?
– Он просил меня оставить для него котильон, как наиболее продолжительный танец, – опять соврала Назимова. – Вероятно, это будет наш последний бал в Муриловке, а перед отъездом нам нужно еще так много… так много сказать друг другу!..
Замятин и Милочка рассчитывали, что Иринка опять рассердится и повернет к ним свое негодующее, пылающее личико, но ребенок, казалось, даже и не слыхал их.
Молча, с поникшей головой, возвращалась теперь домой Красная Шапочка. Все ее недавнее оживление потухло.
Так, значит, вот что! Лева только из жалости так много возился с нею на базаре, чтобы угодить бабушке, а теперь, отправив ее домой, вероятно, даже рад, что отделался от нее, и, конечно, не дождется вечера, когда он будет танцевать и веселиться с большими, с этой противной злюкой Милочкой.
Непрошеные слезы обиды так и навертывались ей на глаза, но из гордости Иринка ни за что не хотела показать, что она плачет, и усердно закрывала лицо огромным букетом Муриловского барина. Не умея лгать сама, бедная девочка всему поверила и теперь желала только одного – как бы ей поскорей добраться домой и там на воле хорошенько выплакаться.
Ах, если бы мама догадалась и послала за нею кухарку к Субботиным!
XI
– Ну что же, моя ласточка, как удался базар?! – ласково встретила ее на балконе бабушка, с нетерпением поджидавшая свою любимицу.
Старушка была уверена, что Иринка с восторгом кинется ей навстречу и начнет рассказывать обо всем случившемся, а между тем ребенок стоял молча перед нею и выглядел таким печальным и бледным, что бабушка даже испугалась:
– Да что с тобою, ты здорова?
Вместо ответа Иринка порывисто бросилась на шею старушке и, спрятав личико у нее на плече, горько и жалобно разрыдалась.
Чудный букет махровой гвоздики и чайных роз выпал из рук девочки на пол, но она уже не думала о нем.
Бабушка совсем растерялась:
– Иринка, говори же, здорова ты, что опять случилось с тобою?
– Ах, Господи, бабушка, как скучно, ну вот опять: что случилось да что случилось! – с досадой воскликнула Лиза, вошедшая вслед за Иринкой на балкон. – Да говорю вам, одни ломанья только! Выругайте ее хоть раз хорошенько! Право, даже противно, до чего вы с Левой избаловали ее, скоро никому в доме проходу не будет от ее капризов.
Бабушка начала догадываться, в чем дело, и строго взглянула на Лизу.
– Опять, значит, дразнили ребенка.
В эту минуту у калитки сада показались несколько разодетых молодых дам и молодых людей, и хозяйка дома должна была поспешить навстречу своим гостям.
– Мы с тобою еще после поговорим об этом! – сухо заметила Прасковья Андреевна, обращаясь к Лизе, и, взяв Иринку за руку, быстро отвела ее к себе в комнату. – Посиди тут! – ласково проговорила она. – Успокойся немножко, я сейчас вернусь к тебе, и ты тогда мне подробно расскажешь, что с тобою случилось, хорошо?
Прасковья Андреевна ушла, и Иринка осталась одна в ее спальне.
– Ну что, небось рада теперь, маленькая сплетница! – с сердцем кинула ей Лиза, заглядывая в комнату. – Смотри же, не забудь в подробностях рассказать бабушке, как тебя тут все мучают и обижают. Должно быть, приятно сознавать, что из-за тебя вечно делают замечания другим?!
Лиза сердито захлопнула за собою дверь и, стараясь придать своему лицу как можно более приветливое и любезное выражение, быстро побежала за бабушкой встречать гостей.
Наконец-то Иринка осталась совсем одна! Слава Богу. О нет, Лиза напрасно думает, ей вовсе не надо, чтобы из-за нее бранили других, она не сплетница, да и зачем, разве это могло утешить ее теперь, когда ее горе столь велико! Нет, она никому не скажет о нем, никому!
«И Лева тоже ничего не узнает, вот только бы успеть уйти домой до него!» – думала девочка. Ах, какая досада, право, что мама не присылает за нею кухарку! Она, конечно, решила, что, как всегда, Лева сам проводит ее. Но Иринка вовсе не желает этого, пусть он веселится с большими, она не станет надоедать ему. Иринка ничего не боится, она и сама дойдет домой, если так, ей никого не нужно!
При мысли, что ей не нужно и Левы, слезы снова навернулись на глаза девочки, но она гордо смахнула их рукой и, приотворив дверь, тихонько выбежала из комнаты.
Теперь оставалось только решить, каким образом лучше всего добежать домой, чтобы ее никто не заметил. Большою дорогою разве? Это проще всего, конечно, но там она, наверное, сейчас же наткнется на самого Леву; значит, остается лесом, той лесной тропинкой, где она так часто ходила вместе с ним!
При этом воспоминании Иринке опять захотелось плакать, но она удержалась.
Лесом так лесом, ведь она ничего не боится!
Девочка по задворкам тихонько проскользнула к калитке, которая вела на знакомую тропинку через ржаное поле в лес.
Однако ей не удалось убежать совершенно незамеченною для всех. Маленький Бобик, любимый мопс бабушки, увидал, как она проходила по двору, и, вероятно благоразумно решив, что в такой поздний час детям совсем не следует бегать одним по лесу, припустил за нею.
Иринка сначала шла очень бодро, дорога была ей хорошо знакома, и она быстро достигла леса, но тут ей стало вдруг почему-то ужасно страшно.
«А если теперь настоящий волк выскочит навстречу?!»
Однако что это, о Боже! Она вдруг почувствовала, что земля под нею становится все более и более бугристой, топкой, кое-где даже как будто просачивается вода и ноги начинают понемногу вязнуть и погружаться во что-то мягкое, холодное…
«Болото! – с ужасом вспомнила Иринка. – То самое болото, через которое Лева уже столько раз благополучно переносил ее на руках».
Но теперь под влиянием последних дождей оно сделалось широким, и маленькая Иринка прекрасно сознавала, что самой ей никак не перескочить через него.
Как быть? В лесу становилось и холодно, и темно, и страшно, назад она идти не решалась… Бедная девочка опустилась на траву под большою сосною и горько заплакала. Ей почему-то казалось, что она никогда уже не выберется из этого леса, так и погибнет тут, и не видать ей больше ни мамы, ни бабушки, ни Левы!
– Ах, Лева, Лева! – всхлипывала Иринка.
Это ради него она умрет…
А он, наверное, теперь с большими веселится… с Милочкой какой-то длинный котильон танцует… и не знает, что его бедную Иринку скоро волки съедят!
Горькие слезы неудержимо лились из глаз.
Маленький Бобик, не зная, чем утешить ее, принялся жалобно визжать и лаять.
Иринка только теперь заметила его и, несмотря на свое горе, ужасно обрадовалась ему.
Все же она была не одна в лесу, хоть кто-то немножко жалел и любил ее.
– Бобик, милый Бобик! – радостно позвала его девочка. – Иди, иди сюда, мы теперь с тобою вместе погибнем!
Но мопс почему-то вдруг быстро рванулся с места и кинулся в сторону.
– А, Бобик! Ты как сюда попал?! – послышался знакомый голос. – Значит, я не ошибся, это ты так жалобно визжал и лаял тут, с кем ты?
– Лева! – громко воскликнула Иринка и вдруг, позабыв все свои обиды и недавние слезы, кинулась ему навстречу.
– Наконец-то! Слава Богу! Ах, как ты меня напугала, Иринка! – Лева был ужасно рад.
Он вернулся домой почти тотчас же после того, как девочка убежала в лес.
Бабушка, задержавшаяся с гостями, не успела переговорить с Иринкой. Она наскоро передала Леве, в чем дело, и послала его к себе в спальню, думая, что девочка все еще ждет ее, но Иринки не было там, и никто не видел, как и куда она ушла.
Лева обошел весь сад, заглянул в свою комнату и, нигде не найдя девочку, начал серьезно беспокоиться и решил отправиться к Дарье Михайловне, чтобы узнать, в чем дело.
Лиза рассердилась:
– Ах, Господи, да когда же ты бросишь, наконец, возиться с этой девчонкой?! Ну ушла, и слава Богу, чего тебе еще? Целый дом гостей, сейчас подают чай, после чая собираются танцевать, а ты опять уходишь!
Но Лева только холодно взглянул на сестру и, отыскав свою фуражку, быстро отправился в лес, нисколько не обращая внимания на воркотню и недовольство Лизы, бессердечный эгоизм которой глубоко возмущал юношу.
Он спешил в овраг кратчайшим путем, через ржаное поле и лес, и тут благодаря Бобику совершенно случайно наткнулся на Иринку. Ну, слава Богу! Лева действительно был искренне рад. Какое счастье, что он нашел ее! Что бы сказала Дарья Михайловна, если бы он вдруг явился теперь без нее.
При одной этой мысли Лева пришел в ужас. Но он не хотел обнаруживать своей радости перед девочкой. По его мнению, Иринка заслуживала строгого выговора, а потому Субботин старался казаться как можно строже и серьезнее.
– Это еще что за новая фантазия, сударыня? – проговорил он сурово, недовольным тоном. – Кто позволил тебе убегать без меня домой, да еще лесом, в такую пору?! Ты, должно быть, и не подумала, как мы все будем тревожиться о тебе?
– Кто «все»? – резко спросила девочка.
В эту минуту темные тучи над лесом слегка рассеялись и полный месяц разом озарил всю небольшую лесную прогалину на краю болота, где стояли теперь Лева и Иринка.
– Кто «все»? – Темные глаза девочки пристально и вызывающе смотрели на Леву.
– Как – кто? Ну, мама, бабушка… я, наконец…
– Мама и бабушка да, это правда! – Иринка виновато опустила голову.
– Ну а я-то что же, меня-то ты забыла? – Леве даже стало немножко обидно.
– Тебе… тебе все равно!.. – тихонько проговорила Иринка и вдруг заплакала.
Лева с удивлением смотрел на девочку, но, вдруг вспомнив, что ему говорила бабушка, тоже начал смутно догадываться, в чем дело.
– Ирина! – проговорил он серьезно. – Расскажи мне подробно все, что случилось после того, как мы расстались с тобой на базаре.
Но Иринка стояла, молча опустив голову.
– Пойдем домой, Лева! – проговорила она наконец тихо, каким-то измученным голосом. – Я устала… и мама ждет нас!
Девочка действительно еле держалась на ногах.
Лева быстро нагнулся, чтобы взять ее на руки.
«Все равно завтра узнаю, в чем дело! – решил он. – Бедняжка и вправду совсем измучилась сегодня! А я-то еще собирался бранить ее».
Молодой человек чувствовал в эту минуту безграничную нежность к этому беспомощному существу.
– Хорошо, пойдем домой, коли так! – согласился он. – Полезай скорей ко мне на плечи!
Но девочка опять тихонько отстранилась от него.
– Не надо! – проговорила она решительно. – Я пойду сама, тут близко!
– И через болото пойдешь сама? – усмехнулся Лева.
С минуту Иринка колебалась.
– Ну хорошо! – проговорила она наконец. – Через болото перенеси меня, но больше я не пойду лесом!
– Скажите, пожалуйста, почему же это вдруг такая немилость?
Лева старался шутить, но непривычный тон девочки начинал серьезно задевать его.
– Я не хочу, чтобы ты носил меня, я буду сама ходить!
– Ну хорошо, хорошо, ходи сама! – согласился опять Лева, не желая противоречить. – Только в другой раз, а сегодня ты устала, и я донесу тебя на руках!
Он, как перышко, поднял ее с земли и в два прыжка очутился по ту сторону болота.
– Ну вот и спасибо, а теперь спусти меня, я пойду сама! – снова и на этот раз еще решительнее заявила Иринка.
Это было уже слишком. Лева наконец не выдержал.
Нет, он не станет откладывать, он еще сегодня узнает, он должен узнать, в чем дело. Субботин никогда и не предполагал, что он так близко к сердцу примет странное настроение этого ребенка.
– Ирина! – проговорил он резко, спуская девочку на землю. – Я хочу знать, что случилось, сейчас же хочу знать, понимаешь! И если действительно ты меня любишь и считаешь своим другом и братом, то ты должна мне по-прежнему все откровенно рассказать! Иначе я никогда больше не приду в «Сад Снегурочки» и не стану даже говорить с тобою!
Последняя угроза оказала действие. Иринка опять заплакала.
– Но, Лева… я… я… не могу тебе все рассказывать, я не должна… – жалобно всхлипывала девочка. – Лиза будет сердиться, она говорит, что я маленькая сплетница, что мне приятно, когда из-за меня бранят других!
– Лиза – дура!.. – невольно вырвалось у Субботина. Теперь он уже не сомневался более, в чем дело, опять, значит, эта злючка раздразнила бедного Жучка!
Лева был страшно зол. Но странно, чем больше злился и волновался Лева, тем спокойнее и веселее становилось на душе у девочки.
Леве уже не нужно было оправдываться и убеждать ее, теперь, когда Иринка была с ним, слышала его голос, смотрела в его открытое лицо, она верила ему без слов.
Девочка инстинктивно понимала теперь, что все, что ей говорили о нем, была неправда и что она не могла надоесть ему, потому что по-прежнему оставалась его маленьким другом, его дорогим Жучком.
Разумеется, кончилось тем, что Иринка совершенно искренне и откровенно все рассказала Субботину: как сильно ее огорчили слова Милочки и Лизы, когда они возвращались с базара, как она собиралась потом нарочно ничего не говорить об этом даже ему и бабушке, чтобы не заслужить названия маленькой сплетницы, и, наконец, как она решилась уйти одна домой, не желая долее надоедать и мешать ему веселиться с большими!
Лева шел рядом с нею, молча слушая наивную исповедь ребенка.
Но в душе его кипело самое искреннее негодование, и суровая складка пролегла между темных бровей.
Нежное, любящее сердце Левы не могло постигнуть жестокости девушек по отношению к этому маленькому доверчивому существу. Как он жалел теперь, что отпустил Иринку одну! Какой бы это был счастливый день для нее, день ее рожденья! Он так заботился об этом, так радовался ее успеху, ее детскому веселью!
Лева знал, что скоро уезжает, и ему с бабушкой особенно хотелось еще раз порадовать девочку и хорошенько отпраздновать это последнее рожденье, проведенное вместе.
И вот теперь все было отравлено, и вместо радости бедная девочка испытала незаслуженное горе и пролила много слез.
«Черт знает что такое!» – возмущался Субботин. Нет, он этого не простит! Они еще пожалеют о своей жестокости, сегодня же пожалеют!
– Ирина! – проговорил он серьезно, и голос его звучал странно, почти торжественно. – Выслушай меня внимательно и обдумай хорошенько мои слова. Я требую от тебя одного обещания, с тем чтобы впоследствии ты никогда больше не забывала о нем!
Они подошли в эту минуту к оврагу, как раз в том месте у речки, где когда-то, в начале лета, оба с восхищением любовались последними лучами вечерней зари.
Теперь над ними расстилалось звездное небо, и полная луна заливала фосфорическим светом речку и овраг и белые стены маленького домика Дарьи Михайловны.
Лева остановился и, взяв обе руки Ирины, глядел на нее любящим взором.
– Ирина! – проговорил он тихо. – Обещай мне, что с этих пор ты никогда больше не будешь ничего скрывать от меня и не станешь слушать других, если они будут утверждать, что ты надоедаешь мне. Я смотрю на тебя как на родную, для меня ты – моя маленькая нареченная сестренка, и ты должна верить мне, Ирина! Обещаешь?
Лева нагнулся к девочке, стараясь поближе заглянуть в ее милое заплаканное личико:
– Обещаешь?
Вместо ответа Иринка обвила руками голову Левы, крепко и горячо прильнула к нему губами.
Много лет спустя Лева все еще помнил и эту тихую лунную ночь, и этот горячий порыв ребенка, так беззаветно, навсегда подарившего ему свое любящее сердце.
Силы между тем совсем изменяли бедной девочке, утомленной всеми волнениями дня и поздним часом, она еле держалась на ногах.
Лева взял ее на руки. Иринка не противилась больше, она приникла головой к его плечу и сейчас же закрыла глаза. Недавние слезы еще дрожали на ее длинных ресницах, но на душе ребенка уже было по-прежнему светло и отрадно.
– Лева! – проговорила она со счастливой улыбкой, почти засыпая. – Как хорошо, как хорошо было на базаре… вот только розы… розы мои… я, кажется, их у бабушки забыла… Лева, собери их, пожалуйста…
Вечером Лиза, разодетая в бальное платье, с гирляндою живых цветов в волосах, торопливо вошла в спальню бабушки.
Старая горничная поправляла в углу лампадку, и, кроме нее, в комнате никого не было.
– Аннушка! – нетерпеливо спросила девушка. – Мне говорили, что Лева вернулся, ты не видала его?!
– Как же, как же, он тут был, только не сейчас, а, почитай, уже минут двадцать тому назад!
– Минут двадцать? Что же он тут делал?
– Да вот все с какими-то цветами возился, кружку требовал, а сам за водой ходил, чтобы, значит, посвежее были…
– Ну а потом?
– Ну а потом к себе ушел и двери запер.
– Дверь запер?
Лиза всплеснула руками и, подобрав подол своего бального платья, поспешно кинулась в комнату брата.
Увы, Аннушка была права. Дверь была закрыта, и сквозь щель ее огня уже не было видно.
– Лева, Лева, да никак ты с ума сошел! – сердито стучалась к нему Лиза. – Неужели ты уже разделся и лег? Это чистейшее безобразие, зала полна народу, все ждут, начали танцевать… а дирижера нет! Отвечай сейчас, скоро ли ты придешь и что мне сказать гостям?
– Скажи им, что я извиняюсь, что мне нездоровится и я совсем не приду! – послышался за дверью решительный ответ Левы.
Ни угрозы, ни просьбы Лизы не могли повлиять на его решение, он остался непоколебим и в этот вечер к гостям не вышел.
Роль дирижера пришлось волей-неволей взять на себя Кокочке Замятину, но бал прошел вяло, и молодой офицер напрасно выбивался из сил, стараясь оживить танцы. Он не обладал в этом отношении талантом Левы, и отсутствие молодого хозяина оказалось гораздо более ощутимым, чем могла ожидать этого даже сама Лиза.
XII
Прошло несколько дней. Погода на дворе стояла все время дождливая и пасмурная, нельзя было ни кататься на лодках, ни устраивать веселых пикников, и молодежь поневоле сидела дома и смертельно скучала.
Летом в дурную погоду почему-то бывает всегда особенно тоскливо на дачах, а тем более людям праздным и не умеющим заняться никаким делом.
Лиза и Милочка целыми днями бесцельно слонялись по комнатам, то приваливаясь на кровать под предлогом головной боли, то забираясь с ногами на кушетку с каким-нибудь романом, который, однако, так и не раскрывался, то, наконец, принимаясь за вышиванье, но в результате по всем углам валялись только мотки шелка и наперстки.
От нечего делать они придирались к прислуге, дразнили Бобика и, пользуясь отсутствием Левы, который по делам уехал на несколько дней в город, отчаянно изводили Иринку. Девушки все еще не могли простить ей недавнего успеха на базаре и их неудавшегося танцевального вечера из-за отсутствия Левы.
Но, к немалому удивлению и досаде Лизы и Милочки, девочка с некоторых пор относилась очень холодно ко всем их придиркам и намекам о Леве.
Последний разговор с ним в лесу произвел на Иринку глубокое впечатление. Девочка обещала не слушать, когда другие будут нарочно дурно отзываться о нем, и она действительно больше никого не слушала, и это новое, столь необычное поведение еще более подзадоривало и раздражало обеих подруг.
Не желая с ними ссориться, Иринка обыкновенно отмалчивалась или убегала в комнату к бабушке.
– Беги, беги, маленькая сплетница! – кричали ей тогда вслед Лиза и Милочка. – Беги к бабушке и постарайся хорошенько нажаловаться ей на нас!
Кончилось тем, что девочка почти совсем перестала бывать у Субботиных и только изредка по утрам, и то ненадолго, прибегала повидаться с бабушкой, пока Лиза еще спала.
– Ты что-то загордилась, моя девочка? – шутя укоряла ее Прасковья Андреевна, не подозревая, в чем дело. – С тех пор как Лева уехал, и не показываешься больше, совсем позабыла меня, старуху!
Иринка краснела, опускала глаза и затем принималась горячо целовать и обнимать бабушку, однако ни разу не проговорилась о том, что заставляло ее теперь так редко бывать у Субботиных.
Впрочем, Иринке и дома не было скучно. Маленькая дачка Дарьи Михайловны состояла из трех небольших, светлых и чистеньких комнат, тут было тепло и уютно.
Девочка, сидя на полу в детской, где был отведен большой угол для ее куклы, целыми днями с наслаждением возилась со своей Надей. Она теперь почти не расставалась с нею и даже на ночь пробовала сначала укладывать ее с собою. Но Дарья Михайловна запретила это делать, боясь, что во сне она нечаянно может уронить и сломать дорогую куклу. Иринка устроила для нее кроватку около своей постели и каждый день вечером, ложась спать, раздевала и укладывала свою куклу и при этом никогда не забывала попрощаться с нею, покрывая поцелуями румяные щеки и вечно улыбающиеся глазки хорошенькой Нади.
Бабушка и Дарья Михайловна надарили ей всяких лоскутков, и в дождливую погоду Иринка все время проводила в своем углу, тихонько играя с куклой и старательно работая над ее приданым.
Однажды, в один из таких пасмурных, сереньких деньков, когда с самого утра беспрерывно моросил мелкий дождь, у калитки их палисадника показалась высокая фигура Замятина, а за ним Лиза и Милочка.
Бабушка послала Лизу к Дарье Михайловне, чтобы пригласить ее и Иринку назавтра к ней на шоколад по случаю ее именин.
Иринка, как всегда, сидела в своем углу и тихонько играла с Надей. Она только что закутала ее в голубой кашемир и, распустив белокурые волосы куклы, старательно заплетала их в две косы и перевязывала голубою ленточкою.
– Иринка, иди сюда! – окликнула ее Дарья Михайловна. – Гости пришли, бабушка нас завтра к себе на именины зовет!
Иринка с куклою в руках весело вбежала в столовую, где сидели гости, но, увидев Лизу и Милочку, инстинктивно попятилась назад.
– Что же ты не поздороваешься как следует? – рассердилась Дарья Михайловна. – Разве учтиво стоять таким истуканом?
– Ах, Дарья Михайловна, не браните ее, мы уже привыкли к этому! – протянула своим слащавым голоском Милочка. – Ириночка не очень-то балует нас своим вниманием, а за последнее время так почему-то даже и совсем разлюбила нас! Правда, Чернушка?
Милочка с самой обворожительной улыбкой смотрела теперь на девочку.
– Правда! – ответила Иринка совсем искренне, и ее темные глаза вызывающе уставились на Милочку.
Всем сделалось немного неловко, Милочка сильно покраснела, а Дарья Михайловна с удивлением глядела на свою Иринку, совершенно не понимая, в чем дело.
Увы, как и многие матери, Дарья Михайловна слишком мало вникала в душевное состояние Иринки, считая, вероятно, излишним серьезно относиться к детским настроениям, а потому она часто и не подозревала о том, что происходило в душе ее дочери.
Вечно занятая делом и удрученная всякого рода материальными заботами, она не имела возможности подолгу заниматься с Иринкой, и нередко случалось, что даже Лева и бабушка гораздо лучше ее понимали и знали, что могло радовать или огорчать девочку.
– Можешь убираться к себе в детскую, если не умеешь быть вежливой! – строго обратилась она к девочке. – Право, мне даже совестно за тебя! На месте Лизочки я бы никогда не пришла по такой погоде, чтобы приглашать тебя!
– Я к бабушке пойду на именины, а вовсе не к ней! – угрюмо ответила Иринка.
– Ты ни к кому не пойдешь, если будешь продолжать в таком духе! – еще строже заметила Дарья Михайловна, положительно не понимая, что сталось с ее кроткой Иринкой. – Теперь я сама вижу, что Лизочка действительно была права, утверждая, что бабушка и Лева ужасно избаловали тебя, ты совсем испортилась!
Обе подруги ликовали. Наконец-то Чернушку выругали, поделом ей!
Иринка собралась уходить к себе, но Милочка задержала ее.
– А у тебя новая кукла, Чернушка, – ласково проговорила она. При чужих Милочка всегда была ласкова. – Что ж это ты не похвастаешься нам? Какая нарядная, кто тебе подарил? Дай-ка ее сюда!
Иринка не двигалась с места и еще крепче прижала к себе свою Надю.
Как нарочно, в эту минуту Дарью Михайловну зачем-то отозвали на кухню.
– А я так догадываюсь, кто ее подарил Чернушке! – засмеялся Кокочка, пользуясь отсутствием Дарьи Михайловны. – Mesdames, неужели вы не замечаете, кого напоминает эта прелестная кукла в таком фантастическом голубом одеянии и с этой распущенной золотистой косой? Не замечаете?!!
– Ундина, Ундина! – воскликнула Лиза, угадав тайную мысль Кокочки, и вдруг громко расхохоталась.
– Ну понятно, Ундина! – подтвердил Замятин, очень довольный своей выдумкой. – Как понятно и то, что ее подарил Чернушке Лева. Разумеется, он выбрал эту красавицу нарочно и только потому, что она напоминала ему знакомые черты! Вы понимаете, что я хочу сказать, кузиночка? Зна-ко-мы-е черты! – значительно протянул Кокочка, кивая в сторону Милочки.
– Эту куклу мне подарила мама, а вовсе не Лева! – послышался негодующий, звенящий голосок. – И Лева никогда не находил ее красавицей, он даже раз сказал мне, что у нее очень глупое лицо, только потом добавил, что, верно, это оттого, что она еще маленькая, а у маленьких детей иногда бывают такие лица… Но теперь, теперь… – Девочка вдруг запнулась, она в первый раз критически взглянула на свою Надю. О Боже, как она прежде не замечала этого! Рыжий таракан был прав! Эти светлые волосы, эти противные голубые глаза, это улыбающееся румяное лицо… Да, да, рыжий таракан был прав!
Иринка почти с отвращением глядела теперь на свою красивую куклу. Нет, она не станет больше любить ее… не станет, не станет!
– Теперь, – проговорила она решительно, – я и сама вижу, что она глупая. Лева говорил правду, и я больше не буду играть с нею!
Девочка пренебрежительно швырнула куклу на стол и молча, вся бледная, со сжатыми губами и потемневшими глазами, вышла из комнаты.
– Иринка, ты свою куклу на столе в столовой забыла! – несколько минут спустя, когда ушли гости, заметила ей Дарья Михайловна, входя в детскую. – Пожалуйста, чтобы этого не было в другой раз! – прибавила она недовольным тоном. – Если ты будешь так швырять свои игрушки и так мало дорожить ими, то я лучше подарю эту куклу Машутке, вероятно, она будет больше беречь ее!
Дарья Михайловна положила куклу на кровать девочки и, захватив свой зонтик и шляпу, вышла из комнаты. Иринка осталась одна.
Девочка подошла к постели и сосредоточенно всмотрелась в свою куклу…
«Нет, все так… так, она не ошибается!..» Улыбающееся, румяное лицо куклы по-прежнему сохраняло выражение вербного херувима и безмятежно глядело лазурными глазками.
– Машутка! – проговорила вдруг девочка, резко отворяя дверь в кухню. – Машутка, иди сюда!
Машутка была дочерью кухарки, четырехлетняя толстенькая кубышка, отличавшаяся необычайными разрушительными способностями, вследствие чего она вечно ходила заплаканная, так как ее постоянно кто-нибудь за что-нибудь бранил.
– Машутка, иди сюда!
Машутка выбросила осколки только что разбитой ею чашки и, очень довольная, что на этот раз матери не оказалось на кухне, заспешила на коротеньких ножках к Иринке.
– Машутка, возьми Надю, ты можешь играть с нею! – решительно проговорила Иринка, передавая куклу ребенку. – Только унеси ее поскорее отсюда, я не хочу ее больше видеть!
– А мамка не выпорет? – усомнился ребенок, не веря своему счастью и не осмеливаясь дотронуться до нарядной куклы, предмета ее давнего и тайного вожделения.
– Не выпорет, не выпорет, – успокаивала Иринка. – Я скажу, что сама дала, бери скорей и уходи!
– Машутка сломает Надю, Иринка не выпорет Машутку? – снова спросила кубышка.
– Нет, нет, ничего тебе не будет, только уходи, пожалуйста!
Иринка чуть не насильно сунула куклу в руки Машутке и, осторожно отстранив девочку, быстро захлопнула перед нею дверь своей комнаты.
Ей стало вдруг невыразимо тяжело, она бросилась на постель, где только что лежала ее Надя, уткнулась в подушку и горько заплакала.
Машутка постояла с минуту перед закрытой дверью детской, но, убедившись, что действительно никто не собирается отнимать у нее куклу, крепко схватила ее обеими руками и, очень довольная таким неожиданным чудным подарком, быстро ретировалась с ним за печку.
Девочка благоразумно решила, что в этом укромном уголке ее все-таки не так-то легко найдут, а потому если и выпорют (в чем она, впрочем, нисколько не сомневалась), то выпорют не сейчас, а до тех пор она еще успеет насладиться новой игрушкой.
Несколькими минутами позднее Ульяна, Машуткина мать, вернувшись из прачечной, была очень удивлена, не найдя в кухне своей дочери.
«Видно, притомилась и заснула где-нибудь в углу», – решила Ульяна и спокойно принялась чистить к ужину рыбу.
Но Машутка и не думала спать: она по-прежнему сидела за печкой и была поглощена своим новым занятием. Неразлучный товарищ ее, Васька, большой серый кот, свернулся клубочком у ног девочки и тихонько мурлыкал, но сегодня ей было не до него, она была занята очень серьезным делом.
На коленях у Машутки лежала красавица Надя, и девочка, вооружившись толстою шпилькой, которую нашла тут же за печкой, самым старательным образом выковыривала глаза несчастной кукле – Машутка никак не могла понять, как это Надя сама подымает и опускает веки.
– Наверное, там внутри кто-нибудь ей глазки за веревочку тянет! Нужно бы посмотреть, что там у нее внутри.
Она была убеждена, что для этого ей стоит только проковырять малюсенькую-малюсенькую дырочку, и тогда она сразу поймет, в чем дело, и увидит, что скрывается внутри куклы.
– Вот подожди, подожди, сам увидишь! – деловито замечала она, обращаясь к коту, но Василий не выражал ни малейшего любопытства. Умудренный долгим опытом, старый кот заранее предвидел, чем все это кончится, и был прав: новая затея девочки окончилась весьма плачевно. Она так долго и так усердно сверлила голову куклы, что наконец оба глаза провалились внутрь головки и красавица Надя ослепла.
Машутка была поражена.
Она никак не ожидала такого результата и серьезно перепугалась.
«Ну, значит, порки не миновать!» – подумала она.
Вместо прежних голубых глаз два больших темных отверстия зловеще смотрели на не в меру любознательную Машутку.
Она попробовала просунуть внутрь толстенький дрожащий пальчик, надеясь как-нибудь подцепить провалившиеся глаза куклы и снова водворить их на место, но, разумеется, ничего не вышло.
Машутка растерянно поглядела на Ваську, потом на куклу, потом опять на Ваську и вдруг громко и отчаянно разревелась. Все равно уж, если пропадать, так лучше разом, пусть слышат!
– Ах, батюшки, да никак это моя Машутка за печкой! – удивилась Ульяна. – И где ее только, прости Господи, нелегкая носит, в самый-то что ни на есть грязный и темный угол затесалась! Не я буду, коли девчонка там опять чего-нибудь не нашкодила, недаром так долго молчала!
Ульяна довольно бесцеремонно вытащила из-за печки измазанную сажей и копотью Машутку и только открыла рот, чтобы как следует отчитать грязнулю, как из рук девочки выпала на пол изувеченная кукла Иринки, не менее грязная, чем сама Машутка.
Ульяна так и ахнула.
В эту минуту она, наверное, перепугалась не менее самой Машутки.
– Ох ты доля, доля моя несчастная! – завопила в отчаянии кухарка. – Пропала моя головушка, что-то теперь нам от барыни будет?! Не дите ты мне родное, а убыток один, как есть убыток!
Машутка принялась реветь еще громче.
– Чего орешь без памяти?! – накинулась на нее Ульяна. – Я те заткну глотку, вот подожди у меня, будешь знать, как чужие игрушки таскать да портить!
И кухарка, быстро выдернув из веника несколько сухих прутьев березы, приподняла сзади рубашонку бедной кубышки и собиралась уже на этот раз серьезно и как следует отстегать ее. Но тут дверь в кухню из детской отворилась, и на пороге показалась бледная, взволнованная Иринка.
– Ульяна, не трогай Машутку! – громко проговорила она. – Она не виновата, я сама дала ей Надю!
– Сама? – усомнилась кухарка, недоверчиво покачав головой. – Да полно вам, барышня, ни в жисть не поверю, что сама, да нешто возможно такую-то куклу да вдруг ей давать! Известное дело, вечная вы заступница, только балуете дрянную девчонку, выпороть ее следует, тогда бы и помнила впредь, как чужие вещи таскать.
Кухарка опять было принялась за розги.
Но Машутка со всех ног бросилась к Иринке, уцепилась за ее платье и начала жалобно всхлипывать.
Иринка заслонила собою ребенка и еще раз громко и отчетливо повторила:
– Машутка говорит правду, она не виновата, я сама дала куклу!
– Ты дала сама? – послышался вдруг строгий голос за нею, и Дарья Михайловна, незаметно вошедшая в кухню, теперь с изумлением остановилась перед девочкой.
– Да, сама! – тихонько повторила Иринка, краснея.
Дарья Михайловна положительно больше не узнавала ее.
– Ульяна! – проговорила она серьезно. – Я не позволяю бить Машутку, она маленькая и действительно ни в чем не виновата. Наказана будет одна Иринка!
Дарья Михайловна подняла с полу несчастную куклу и, полная искреннего негодования, вышла из кухни.
Иринка с виноватым видом медленно последовала за нею.
Было решено, что в наказание она не пойдет на другой день на шоколад к Субботиным.
– Можешь сидеть одна дома, если ты такая скверная девчонка! – объявила Дарья Михайловна и, очень недовольная дочерью, ушла к себе в комнату.
Иринка покорно выслушала приговор матери.
«Да, я злая, злая, я скверная!» – мысленно в отчаянии повторяла девочка, стараясь не глядеть в ту сторону, где лежала теперь искалеченная Надя.
Дарья Михайловна положила куклу на диван.
Иринка взяла свой шерстяной платок и тихонько прикрыла им куклу.
Взглянуть на нее она не решалась.
Что значили все угрозы и жестокие слова матери по сравнению с теми укорами совести, которые внутренне испытывала сама девочка?! Иринке казалось, что она совершила преступление, и она несказанно, глубоко страдала.
Всю ночь изувеченная кукла не давала покоя девочке: то ей снилось, что она лежит тут же рядом с нею и жалобно плачет, то ей казалось, что кукла сбросила с себя шерстяной платок и теперь украдкой насмешливо поглядывает на нее лазурными глазками.
Девочка в волнении бросалась к дивану, но на нем по-прежнему неподвижно лежала слепая Надя, а вместо глаз у нее были две большие черные дыры.
Иринка громко бредила и металась во сне.
Дарья Михайловна несколько раз ночью подходила к ее постели и с беспокойством щупала лоб: нет ли жару?
Теперь она уже досадовала на себя и сожалела о своей недавней строгости.
– Стоило, право, из-за куклы подымать такую кутерьму, ишь ведь как разгорячилась, бедняжка! Это все потому, верно, что я ее завтра не хотела на именины к бабушке брать!
И Дарья Михайловна решила, что непременно простит Иринку и возьмет ее с собой.
Но, к удивлению матери, Иринка хотя и извинилась за сломанную куклу и за то, что она была такою злою и скверною девочкой, но тем не менее сама отказалась идти на именины к бабушке и объявила, что желает остаться дома.
– Ну ладно, ладно, уж полно тебе грустить-то! – уговаривала теперь девочку сама Дарья Михайловна. – Мало что было да прошло, и поминать не следует, пойдем-ка лучше со мной к бабушке, она, наверное, ждет нас.
Но девочка так настойчиво отказывалась и был у нее при этом такой мрачный, убитый вид, что Дарья Михайловна не стала более уговаривать ее и отправилась на именины одна.
До именин ли было бедной Иринке? Она знала, что сегодня из города должен был вернуться Лева, а как она покажется ему после того, что случилось, как сознается ему в своей вине?! Лева, конечно, сейчас же заметит, что у нее заплаканные глаза, но что подумает он, когда узнает, какая она злая, скверная девочка? Будет ли он еще любить ее после этого? Наверное, нет!
Иринка в сотый раз задавала себе эти вопросы и, не находя ответа, сидела бледная, с потухшими глазами в своей детской, а рядом с нею на диване лежала прикрытая шерстяным платком слепая кукла, и Иринка по-прежнему не решалась смотреть в ее сторону.
XIII
У Субботиных между тем набралось довольно много народу.
Бабушка велела накрыть на балконе. По случаю ее именин длинный обеденный стол был уставлен сегодня всевозможными тортами и печеньями, а посредине стояла большая ваза с шоколадом, и Аннушка в парадном белом переднике и белом чепчике разносила его гостям.
Милочка Назимова, как самая близкая подруга Лизы, разумеется, пришла одной из первых. Вся в белом, с пучком розовой гвоздики в волосах, она казалась сегодня особенно интересной. Рядом с нею сидел Кокочка Замятин, а около него Лиза, в ярко-пунцовой блузке и с красными маками в темной косе.
Молодежь весело и оживленно болтала между собою, и с общего согласия было решено сейчас же после шоколада отправиться кататься на лодках – благо погода совсем разгулялась и дождя не предвиделось.
Самой последней пришла Дарья Михайловна. Она казалась расстроенной.
– А где же Иринка? – сейчас же заметил Лева.
– Надеюсь, она здорова? – с участием спросила, в свою очередь, бабушка.
– Здорова-то здорова… – нерешительно проговорила Дарья Михайловна, усаживаясь между Левой и бабушкой. – Да только…
– Да только что? – нетерпеливо перебил Лева.
– Да уж не знаю, как и сказать, право, странная она у меня со вчерашнего дня, не пойму ее.
– И вы поэтому решили оставить ее одну и не взяли к нам? – нахмурился молодой человек.
– Ну да, поэтому, то есть нет, не поэтому, я сначала было решила… Да вы не злитесь, пожалуйста, Левочка, дайте досказать по порядку!..
– Ну что ж, говорите, говорите, слушаем-с!.. – Субботин нетерпеливо барабанил по столу кончиком чайной ложечки. – Слушаем-с, слушаем-с!
– Ну так вот… – начала Дарья Михайловна. – У нас, видите ли, вчера целая драма разыгралась!
– Когда вчера? – почему-то полюбопытствовала Лиза.
– Да, кажется, сейчас же после того, как вы все ушли!
Лиза и Милочка быстро и значительно переглянулись. Это, однако, не ускользнуло от Левы.
– Вы говорите «все». Кто же все, Дарья Михайловна? – еще более хмурясь, переспросил юноша, и черные глаза его пытливо остановились на сестре. – Ты там была, Лиза, с кем?
– Ах, оставь, пожалуйста, эти инквизиторские взгляды! – вспылила вдруг Лиза, неизвестно почему. – Что за допросы такие! Меня бабушка послала туда пригласить Дарью Михайловну на сегодня.
– А нам с Кокочкой было скучно, и мы пошли провожать ее! – слегка жеманясь, протянула Милочка с самой очаровательной улыбкой.
– И ради развлечения, вероятно от скуки, принялись дразнить маленького ребенка! – угрюмо добавил Лева, бесцеремонно отворачиваясь.
– Ах, ничего подобного! – быстро вступилась Дарья Михайловна. – Да не сердитесь вы, ради Бога, уверяю вас, никто и не думал обижать Иринку. Дайте мне досказать по порядку!..
– В самом деле, дай же досказать, Лева! – проговорила бабушка и тут же тихонько шепнула ему: – Будь полюбезнее с гостями, мой друг, ведь так нельзя, наконец, ты хозяин.
Лева замолчал, но не стал любезнее и, угрюмо опустив голову, продолжал по-прежнему тихонько барабанить по столу ложечкой.
– Ну так вот, – снова начала Дарья Михайловна. – На прошлой неделе я подарила на рождение Иринке прекрасную, дорогую куклу, мне ее одна моя пациентка из Парижа привезла. Разумеется, Иринка никогда такой чудной куклы не имела и вначале казалась очень довольна ею, можно сказать, не расставалась со своей Надей (она ее Надей назвала). И вот вдруг почему-то вчера сразу разлюбила ее, понимаете – сразу! И я даже представить себе не могу – почему?
– Зато, может быть, вы с Милочкой могли бы объяснить нам почему! – не утерпел Лева, обращаясь к сестре.
Лиза густо покраснела.
– Яне понимаю твоего вопроса! – презрительно ответила она. – Уверяю тебя, что нам с Милочкой совершенно безразлично, любит или не любит свою куклу твоя Иринка.
– Ну что же, что же дальше? Однако, душечка, продолжайте, пожалуйста! – вмешалась Прасковья Андреевна, желая предупредить новую вспышку между братом и сестрою.
– Вчера, после вашего ухода, господа, – принялась снова рассказывать Дарья Михайловна, – нахожу я эту самую куклу брошенною на столе в столовой. Меня, признаться, немного рассердило невнимание девочки к своим вещам и удивило отчасти, так как, в сущности, это вовсе не похоже на Иринку.
– Это правда. Иринка – замечательно аккуратный ребенок! – подтвердила бабушка.
– Ну вот, господа, взяла я эту куклу и говорю Иринке так строго, знаете: «Сударыня, мол, если вы не умеете беречь ваших игрушек, то, пожалуй, лучше будет мне эту куклу нашей Машутке подарить!» И что же, как бы вы думали? Возвращаюсь я вечером с практики и узнаю, что моя Иринка уж и сама отдала свою Надю Машутке, ну а та, конечно (ведь вы знаете нашу Машут-ку), сейчас же распорядилась с ней по-свойски, и смотрю, кукла уже без глаз!
– Ай да Машутка! Молодец Машутка! Вот и прекрасно! – совершенно неожиданно для всех воскликнул Лева и даже как будто повеселел.
– Как так прекрасно?!
Бабушка и Дарья Михайловна с недоумением смотрели на него.
– Такую-то дорогую куклу и вдруг сломать, и это, по-твоему, прекрасно! – воскликнула с деланым пафосом Лиза.
– Ах, как жаль, как жаль, право, а мы с кузеном еще вчера только так любовались ее белокурыми волосами и голубыми глазками! – лицемерно протянула Милочка и кокетливо перебросила через плечо золотистую прядь своих длинных волос.
– Не знаю уж, право, чем вы там любовались с кузеном! – резко проговорил Лева. – А по-моему, так у этой куклы всегда была необычайно глупая физиономия, и я давно желал, чтобы она как можно скорее разбилась. Разумеется, Иринка, как умная девочка с тонким вкусом, не могла под конец не заметить этого, а потому прекрасно сделала, что отдала ее. При первой же встрече с Машуткой непременно что-нибудь подарю ей! Славная девочка!
Лева был груб и чувствовал, что бабушка недовольна им, но он не мог сдерживаться, так как теперь для него совершенно ясно было настроение бедной Иринки.
И эту маленькую радость, значит, нужно было отравить ребенку!
– Однако, кузиночка, – рассмеялся довольно бестактно Замятин, – нужно сознаться, что наш принц-невидимка не особенно любезный кавалер! Вы, кажется, только что сказали, что восхищались голубыми глазками этой куклы, а она между тем после этого… после этого… – Кокочка из вежливости не докончил.
Милочка густо покраснела. Она метнула злобный взгляд в сторону Замятина и, пожимая плечами, небрежно заметила:
– Мне кажется, мы уже давно привыкли к такого рода любезностям со стороны Левочки, а потому ему было бы трудно теперь удивить кого-нибудь из нас в этом отношении!
– Ах, простите, пожалуйста, Людмила Сергеевна! – очень сухо и церемонно проговорил Лева, наклоняясь к девушке через стол. – Я ведь, разумеется, никак не мог предположить, что вы находили сходство между собою и этою несчастною куклой! Извините меня в таком случае за мою невольную бестактность! – Субботин холодно смотрел на Милочку.
– Однако почему же вы все-таки не взяли Иринку с собою? – снова обратился он к Дарье Михайловне.
– Я полагаю, мой друг, понятно почему! – наставительно заметила Лиза. – Вероятно, вы на этот раз в виде наказания оставили ее дома, Дарья Михайловна? Не правда ли? И прекрасно сделали в таком случае! – добавила она авторитетно. – Вам следует быть построже с Иринкой, она ужасно избаловалась за последнее время!
– Можешь быть покойна! – язвительно оборвал ее Лева. – С этих пор Дарья Михайловна будет, конечно, всегда обращаться к тебе за педагогическими советами. – Молодой человек был страшно возмущен и с досады даже побледнел немного. – Значит, вы попросту наказали Иринку? – повернулся он к Дарье Михайловне с негодованием.
– Ах, Господи, да умоляю вас, не злитесь так, Левочка! Ну да, наказала, то есть нет, я только хотела наказать, но потом раздумала… – немного путаясь, стала оправдываться Дарья Михайловна, которая и без того уже с самого утра чувствовала себя почему-то виноватой. – Понимаете, только хотела!.. Но Иринка так плохо спала всю ночь и так бредила, что я испугалась за нее и сейчас же утром предложила ей идти вместе со мной. Но, представьте, она сама отказалась, и я никак не могла уговорить ее, вот ведь какая упрямая девочка, так и осталась одна дома. Да бледная, хмурая такая сегодня, молчит все, просто не знаешь, как и быть с нею, я и решила лучше не принуждать ее, пусть остается, если хочет!
– Это вы напрасно, душечка, напрасно! – укоризненно заметила бабушка. – Вам бы не следовало оставлять ребенка одного в таком настроении!
– Бабушка, позвольте, я сейчас сбегаю за Иринкой и приведу ее сюда? – предложил Лева, которому уже давно не сиделось на месте.
– Да, да, голубчик, – согласилась бабушка. – Я и то хотела предложить тебе, приведи-ка ты ее сюда поскорее, мне тоже недостает сегодня моей Иринки!
– Ах, бабушка, да куда же вы усылаете его, ведь мы собирались на лодках кататься! – воскликнула Лиза.
– Разве вы не понимаете, милая барышня, что наш принц соскучился без своей дамы сердца? – решил подразнить ее Замятин.
– Но, может быть, ему просто захотелось в куколки поиграть, – в свою очередь, язвила Милочка.
– А почему бы и нет, вот именно в куколки, – с вызывающим видом обратился к ней Лева. – Уверяю вас, Людмила Сергеевна, что иногда фарфоровые куклы бывают куда интереснее живых. Положим, те и другие одинаково глупы, но зато первые, по крайней мере, только глупы, между тем как вторые часто и злы к тому же!
Лева отыскал свою фуражку и, не прощаясь, быстро вышел из комнаты.
Иринка сидела на низенькой скамеечке около кровати и, печально опустив голову, по-прежнему думала все одну и ту же свою неотступную, грустную думу.
Девочке представлялась столовая бабушки, наполненная народом. Много, много собралось там гостей сегодня, и Лева тоже с ними.
Но вот входит мама.
«А где же Иринка?» – спрашивает бабушка, но мама молчит, ей совестно за свою Иринку, а Лева ничего не спрашивает, он уже догадывается, что Иринка наказана и что она злая, гадкая девочка!..
И наконец мама рассказывает правду! И все гости и Лева сразу узнают, почему она сидит одна дома, и Лева уже больше не любит ее и теперь больше не придет к ней! Никогда, никогда!
Иринка так увлеклась, что последнее слово произнесла вслух трагическим тоном:
– Никогда!!!
– То есть что, собственно, «никогда»? – неожиданно раздался над ее головой знакомый голос.
Иринка испуганно подняла голову. В дверях детской стоял Лева и с насмешливой улыбкой смотрел на девочку.
– Что «никогда»? – повторил он. – Позвольте полюбопытствовать, сударыня: почему это вы не соблаговолили явиться сегодня на именины к нам?
«Почему, почему! – думала девочка. – Разве это легко сказать – почему?! Лева, очевидно, еще ничего не знает, он по-прежнему шутит с нею, но когда он узнает… тогда…» О, ей было совсем не до шуток теперь!
Иринка опустила голову на руки и горько заплакала. Худенькие плечики девочки вздрагивали под ситцевым красным передничком. Лева с нежностью глядел на плачущего ребенка, и его сердце было переполнено самым искренним возмущением против тех, кто осмелился незаслуженно обидеть его дорогого Жучка.
«Жестокие, бессердечные!» – думал юноша, но старался казаться веселым. Прежде всего ему хотелось поддержать и успокоить девочку.
– Иринка! – проговорил он. – Если ты будешь так плакать, то кончится тем, что и я заплачу, а тогда и Машутка, пожалуй, заревет, и у нас в комнате будет настоящий потоп!
– Ах, ты ведь еще не знаешь, ничего не знаешь, Лева! – сквозь слезы проговорила девочка. Ей, право, было не до шуток!
– Извините, пожалуйста, сударыня, я прекрасно все знаю и даже нарочно пришел, чтобы с вами переговорить об этом!
Иринка подняла к нему испуганное, заплаканное лицо.
– Ты знаешь? Что ты знаешь?
– Я все знаю! – делая ударение на слове «все», объявил Лева. Он нарочно забегал вперед, желая как можно скорее избавить ребенка от необходимости неприятных признаний. – Я все знаю! – повторил он. – Я знаю, что ты отдала свою куклу Машутке, что Машутка, как и следовало ожидать, сейчас же выколола ей глаза и что твоя Надя временно ослепла!
– Не временно, а совсем, навсегда ослепла! И это я нарочно, нарочно сделала, ты не знаешь! – Иринка опять заплакала.
Лева чувствовал, что нужно переменить тон.
– Ирина! – проговорил он решительно. – Я сейчас же уйду, если ты не перестанешь плакать. Терпеть не могу слез! И затем встань, пожалуйста. Невозможно говорить с человеком о деле, когда он сидит где-то под ногами, поворачивается спиной и к тому же еще все время ревет!
Иринка вытащила носовой платок и принялась усердно тереть глаза.
– Ну вот и прекрасно, давно бы так. А теперь иди сюда и изволь слушать! – все так же серьезно продолжал Лева. – Сейчас будет разбираться твое дело, ты подсудимая, а я судья.
Судья уселся в кресло и посадил подсудимую к себе на колени.
– Прежде всего, – начал он важно, обнимая девочку, – ты заслуживаешь строгого выговора за то, что осмелилась предпринять такой серьезный шаг, не посоветовавшись раньше со мною, твоим старшим товарищем и другом!
У подсудимой немного отлегло от сердца, и она виновато просунула свою ручку в руку судьи.
– Во-вторых, – продолжал судья, – я нахожу твой поступок крайне легкомысленным, так как существует много других, более благоразумных способов отделаться от тех вещей, которые нам почему-нибудь надоели. Допустим, например, что тебе перестала нравиться твоя новая кукла, чему я вполне сочувствую, между прочим, так как она и мне никогда не нравилась. Оба мы не любим светлых волос и голубых глаз, но ведь это еще не значит, что светлые волосы и голубые глаза некрасивы, это только вопрос вкуса, Черный Жук, и то, что не нравится нам, может легко понравиться кому-нибудь другому. Почему бы не подарить ее какой-нибудь бедной девочке, только, разумеется, постарше и поумнее Машутки. Стой! – воскликнул он неожиданно. – Мне пришла сейчас блестящая мысль: представь себе, что твоя Надя отправилась гулять по сырой погоде, промочила себе ноги и сразу ослепла, что случается иногда при сильной простуде. И вот я везу ее в игрушечный магазин, то бишь в лечебницу для глазных больных, а дня через два она возвращается к тебе опять совершенно такою же, какой была прежде! И после этого мы отдаем ее от твоего имени в городскую больницу для хронически больных детей. Идет?
– Ох, Лева! – с облегчением воскликнула девочка, поднимая к нему счастливое, благодарное лицо. Иринке даже не верилось, что ее горе можно было так легко и скоро уладить. Милый, милый Лева, как она любит его!
Девочка крепко прижалась к Леве, она почувствовала, как что-то тяжелое отлегло у нее от сердца, и в эту минуту она была бесконечно благодарна своему другу.
– Ну вот, значит, и сговорились! – весело воскликнул Субботин, очень довольный, что девочка опять стала улыбаться. – Тащи ее скорее сюда, твою Надю, сейчас посмотрим, в чем дело!
Иринка пошла за куклой. Она осторожно откинула платок и теперь в первый раз решилась взглянуть на свою Надю вблизи.
О Боже, неужели это ее прежняя любимица, когда-то такая красивая, такая нарядная! Волосы всклокочены, лицо и платье испачканы сажей, а вместо глаз два глубоких темных отверстия.
Иринка вдруг позабыла о своей бывшей ненависти к кукле и о ее сходстве с Милочкой, в эту минуту перед нею лежал лишь ребенок, искалеченный и больной благодаря ей.
Девочка опустилась на колени около дивана, обвила обеими руками изуродованную голову своей Нади и горько заплакала.
– Ах, а я ведь так любила, так любила ее! – приговаривала Иринка сквозь слезы, и сердце ее переполняло раскаяние и бесконечная жалость к истерзанной кукле.
Лева вернулся к себе таким взбешенным, каким его давно уже не видели домашние. Он сейчас же прошел в комнату к бабушке и там о чем-то долго и горячо говорил с нею.
В результате оба они на другой день поехали в город и вернулись оттуда только к обеду с длинной большой картонкой в руках.
– Уж опять не новый ли костюм для твоей Чернушки? – усмехнулась Лиза.
– Нет, новый костюм «болотной ведьмы» для твоей Милочки! – огрызнулся Лева. – Ты послезавтра, кстати, приглашена на шоколад к Назимовым, так можешь ей передать это от меня!
– Бабушка, слышите, он опять не желает идти к Назимовым! – заволновалась Лиза. – А там танцевать собираются днем! Скажите ему, что это невежливо, наконец, ведь сама Екатерина Петровна приглашала его! Противный мальчишка! – С досады Лиза даже покраснела.
– Ах, матушка, оставь ты нас, пожалуйста, в покое с твоими Назимовыми! – неожиданно разгневалась бабушка. – Удивляешь ты меня, право, со своей Милочкой! Да неужели эта пустоголовая девица все еще не могла заметить, до какой степени ее кривлянья противны Леве и как мало он желает бывать у них? Решительно не вижу основания приневоливать его к этому. Да послезавтра оно было бы и невозможно, так как в этот день у нас у самих гостья к трем часам на шоколад приглашена!
– Вот как! – удивилась Лиза. – Что же это за важная особа такая, для которой назначают отдельный прием и без нас?
– Очень даже важная! – спокойно ответил Лева. – Мы послезавтра к трем часам к себе Иринку на шоколад ждем!
XIV
– Бабушка, вы уж этак как-нибудь поторжественнее, знаете! – хлопотал Лева в назначенный день перед приходом Иринки. – Нужно, чтобы она видела, что мы ее действительно как настоящую гостью принимаем!
– Да уж успокойся, успокойся, пожалуйста! – смеялась бабушка. – Останется довольна твоя Иринка, я, кажется, ничего не забыла!
– Вы где велели накрыть?
– Да на балконе, как в тот раз.
– И шоколад будет?
– И шоколад будет, и ее любимый миндальный торт, и сладкие пирожки с яблоками, и дыня, и конфеты! Ну что, доволен, ничего не забыла? – Прасковья Андреевна с ласковой улыбкой смотрела на своего любимца. – А вот и гостья дорогая, легка на помине! – воскликнула старушка. – Иди скорей, встречай свою Иринку!
За решеткой сада показалось розовое кисейное платьице и белый передник девочки.
Иринка осторожно отворила калитку сада и с беспокойством заглянула на балкон, но, убедившись, что там, кроме Левы и бабушки, никого не было, радостно кинулась к ним навстречу.
– Бабуся, бабуся, ведь вы никого больше не ждете сегодня? Лева обещался, что мы только втроем будем, это правда, только втроем? – Девочка нежно прижалась к старушке.
– Ну нет, не совсем втроем, – таинственно усмехнулась бабушка. – Будет и еще одна особа с нами.
Личико Иринки невольно вытянулось. «Господи, неужели Милочка?» – подумала она с испугом.
– А кто, бабуся?
– Увидишь потом, нечего любопытствовать заранее, мы ее тебе за шоколадом представим, ну, иди пока в комнату Левы, а я велю Аннушке все приготовить тут.
Проходя по балкону мимо накрытого стола, Иринка не могла не заметить, как парадно он был сервирован и сколько на нем стояло вкусных вещей. Только вот таинственный четвертый прибор сильно смущал и беспокоил ее. Для кого-то он предназначался сегодня?
– Иринка, мне нужно кое-что показать тебе, – проговорил Лева, как только она вошла в его комнату. – Посмотри-ка!
Молодой человек вынул из комода длинную картонку и поставил ее перед девочкой.
Иринка подняла крышку и, к великому удивлению своему и радости, увидела в ней свою старую куклу Надю. Кукла глядела на нее смеющимися лазурными глазами, и румяное лицо ее более прежнего напоминало краснощекого вербного херувима. Но голубого одеяния, напоминавшего Ундину, на ней уже не было. Его заменило простое, темно-коричневое платье, какие носят сестры милосердия в больницах. Светлые волосы Нади были прикрыты белым чепцом, белая пелеринка и белый передник с большим красным крестом на груди довершали новый костюм куклы.
– Иринка! – проговорил Лева, внимательно наблюдая за девочкой. – Помнишь, мы решили с тобою несколько дней тому назад, когда твоя Надя поправится, пожертвовать ее в детскую городскую больницу? Ты не передумала?
– Конечно, нет, Лева! – живо воскликнула Иринка.
Теперь, когда она убедилась, что ее Надя по-прежнему хороша и здорова, тяжесть спала с ее сердца, но зато к ней вернулась и ее прежняя странная антипатия к этой смеющейся, красивой кукле.
– Отдай ее, отдай, Лева! – проговорила она настойчиво, быстро закрыв крышку картонки, в которой лежала теперь ее прежняя любимица в новом одеянии сестры милосердия.
Лева казался очень довольным.
– Ну и прекрасно, коли так, прекрасно! – весело проговорил он. – А теперь, Черный Жук, пойдем шоколад пить, нас бабушка на балконе, верно, уже давно ждет!
Иринка доверчиво повисла у него на руке, но, перед тем как войти на балкон, однако, не удержалась и на ходу еще раз тихонько спросила:
– Лева, скажи мне по секрету, а кто у вас будет за шоколадом?
– Ах какая ты любопытная! – расхохотался юноша. – Ну, так и быть, уж изволь, скажу: одна молодая особа. Ты ее еще не знаешь, но сейчас познакомишься и, как я надеюсь, даже скоро и подружишься. Бабушка! – громко проговорил он, входя на балкон. – Иринка сгорает от нетерпения познакомиться с нашею новой гостьей, представьте их, пожалуйста, друг другу!
Смущенная девочка застенчиво следовала за ним и теперь нерешительно остановилась в дверях.
Но что это?
Внезапно яркий румянец залил ее смуглое лицо и даже шею.
Девочка неподвижно, в немом восторге смотрела перед собой.
За столом перед четвертым прибором сидела прелестная большая кукла с длинными черными локонами и темными глазами. На ней был костюм Красной Шапочки, а на коленях лежал букет чайных роз и розовой махровой гвоздики.
Стоит ли говорить, как счастлива была Иринка?
Радости девочки не было границ: она то принималась целовать куклу, то бросалась в объятия Левы и бабушки, то зарывала нос в чайные розы и, наконец, от счастья совсем растерялась.
– Смотри, смотри, Лева, у нее ведь черные волосы и темные глаза, каку тебя! – повторяла Иринка с восхищением.
– И как у тебя! – улыбался Лева.
– Она будет нашей дочкой! – объявила девочка. – Но как же мы назовем ее, Лева? Ты должен придумать для нее самое-самое хорошее имя!
Лева тихонько откинул со лба девочки непокорные черные кудри и, невольно любуясь оживленным ее видом, проговорил серьезно:
– Мы назовем ее Иринкой, нашей Иринкой, Черным Жучком, это самое хорошее имя!
XV
В семье Субботиных начали серьезно готовиться к отъезду.
Несмотря на пасмурную, довольно дождливую погоду, конец июля и первая половина августа пролетели совсем незаметно для маленькой Иринки. И она очень удивилась, когда ей сказали, что лето уже прошло и что скоро наступит осень, та холодная, темная осень, которой она всегда так боялась и про которую почему-то совсем забыла.
С каждым днем Муриловка все более и более пустела: приезжие спешили обратно в город, знакомые разъезжались, и по большой дороге с утра до вечера тянулись возы, загроможденные имуществом дачников.
Какое грустное время!
Иринка сидела печально на дерновой скамейке в «Саду Снегурочки» и старательно укутывала в пуховый платок свою новую куклу, а у ног ее летали желтые листья березок, и осенний ветер с каждым новым порывом относил их все дальше и дальше от родимых деревьев.
В последнее время девочка нередко оставалась одна.
Дворник Иван раздобыл где-то парусную лодку для своего молодого барина, и теперь они часто проводили вместе целые дни на воде, несмотря на пасмурную и иногда даже ненастную погоду. Лева страшно увлекся этим новым для него спортом.
Вместе с Иваном он нередко с утра уезжал на дальнее озеро, под названием Чертово, очень глубокое и очень бурное, а так как эти прогулки считались небезопасными, то, несмотря на все просьбы и мольбы Иринки, Лева никогда не соглашался брать ее с собой.
– Сиди дома, малыш, еще какая-нибудь щука проглотит, – отшучивался он.
И бедная девочка послушно оставалась дома, тихонько поверяя свое горе новой любимице, черноглазой Иринке.
Однажды, почти перед самым отъездом своим в Петербург, Лева заранее обещал девочке в случае хорошей погоды зайти за нею после завтрака, с тем чтобы вместе отправиться в лес и там в последний раз попрощаться со всеми их любимыми местами.
Иринка была ужасно рада: она так давно не гуляла с Левой. И вечером, засыпая, она все время поглядывала в окно своей детской.
«Ну, слава Богу! – думала Иринка. – Уж если звезды, то, значит, небо чистое и завтра будет хорошая погода!»
Но назавтра все небо заволокло темными тучами, и с самого утра уже начал моросить мелкий дождь.
Лева забежал только на минуту предупредить, чтобы его не ждали, так как, пользуясь ветреной погодой, он уезжал с Иваном на Чертово озеро.
Иринка была очень огорчена, ей даже плакать захотелось, но, зная, как сердится на это Лева, она делала неимоверные усилия, чтобы удержаться от слез.
Дарья Михайловна, не любившая лодок и боявшаяся за Леву, также была недовольна.
– И куда это вас только несет, Левочка, по такой погоде! Смотрите-ка, что на дворе делается, хороший хозяин собаку не выпустит, а вы на озеро собираетесь! Не понимаю я, право, вашу маму и бабушку, о чем они только думают, мало ли бывало несчастий на этом проклятом озере, каждое лето кто-нибудь да тонет!
– Полно вам каркать-то, Дарья Михайловна! – смеялся Лева. – Волков бояться – в лес не ходить!
И молодой человек, наскоро попрощавшись с Иринкой, бодро выбежал из дому, направляясь к речке, где его уже поджидал Иван с парусной лодкой.
Иринка незаметно проскользнула в сени и со всех ног бросилась за ним.
– Лева, подожди, подожди! – громко кричала она на ходу, боясь, что не успеет нагнать его.
Но тоненький голосок ее относило ветром в сторону, и молодой человек ничего не слышал.
– Барин, а барин, смотрите-ка, это, кажись, маленькая барышня бежит за вами! – проговорил Иван, стоявший внизу у берега и издали заметивший тоненькую фигурку, спускавшуюся в овраг.
Лева быстро обернулся.
В эту минуту запыхавшаяся Иринка уже почти настигла его.
– Иринка, иди сейчас же домой! – проговорил Субботин недовольным тоном, подходя к девочке. – Как ты смела выбежать по такой погоде, марш домой сейчас!
Но Иринка крепко ухватилась за его рукав и всеми силами старалась оттащить его от берега.
– Лева! Не уезжай, не уезжай! – повторяла она с возрастающим ужасом. – Ты потонешь, непременно потонешь. Мама говорит – если такая погода, всегда тонут!
– Перестань говорить глупости, Иринка, я не люблю этого! – рассердился Лева, довольно резко высвобождая свою руку. – Я не маленькая девочка, чтобы всего бояться и вечно сидеть около мамы. Ступай домой, говорят тебе, ты вся промокнешь и еще простудишься, ступай сейчас, или я серьезно рассержусь на тебя!
Молодой человек вскочил в лодку и начал отчаливать. Однако в последнюю минуту ему стало немножко жаль девочку.
– Постараюсь вернуться к восьми часам и тогда забегу к тебе чай пить! – крикнул он ей на прощанье, и лодка, слегка покачиваясь, быстро понеслась вниз по течению, постепенно превращаясь на горизонте в небольшую черную точку, над которой широко раздувался белый парус.
Иринка стояла на берегу, пока эта маленькая точка совсем не скрылась из глаз.
– Постараюсь вернуться к восьми часам, к восьми часам!.. – машинально повторяла девочка, медленно возвращаясь домой.
Она не замечала, как ветер рвал ее волосы, как промокли ноги, как вымокло платье…
– Ты что это у меня сегодня такая скучная? – несколько раз спрашивала у нее Дарья Михайловна, с удивлением глядя на девочку, неподвижно сидевшую у окна и почему-то сегодня не игравшую даже со своею любимой куклой. – Болит, что ли, где? Отчего не играешь с Иринкой?
– Я сейчас буду играть, ничего не болит! – вяло отвечала девочка и для виду брала куклу и начинала укачивать ее, но уже минуту спустя снова забывала о ней, по-прежнему задумчиво глядя в окно, откуда виднелась светлая полоска воды Чертова озера.
– Мама, скоро ли будет восемь часов? – то и дело спрашивала девочка, как только немного стемнело и прислуга внесла зажженную лампу в их маленькую столовую.
– Да что с тобой, устала ты, что ли, спать хочешь? – удивлялась Дарья Михайловна. – Здорова ли?
– Ах нет, мама, я не хочу спать, я здорова, пойдем гулять, пойдем на речку!
Иринка беспокоилась, она так и рвалась из дому, и чем более приближался назначенный час, тем тревожнее и тревожнее она становилась.
– Да что вы, барышня! Какая тут речка! – возмутилась кухарка. – Нешто не видите, что за ненастье стоит! В кухне чуть всю раму не сорвало с петель, еле успела закрыть окно. Вот ветрище-то, давно такого не было. Ну уж выбрал же времечко молодой барин для прогулок на Чертовом озере. Сейчас только наш хозяин оттуда домой вернулся, кого-то отвозил на ту сторону, так, говорит, еле домой добрался, не думал, что и живой останется, чуть его лодку не перевернуло, и даже парус сломался. Как-то наш молодой барин теперь домой доберется, поди, маменька ихняя и бабушка сокрушаются, долго ли до греха-то, и то сказать?!
Как нарочно, в эту минуту от Субботиных прибежала перепуганная прислуга, справляясь, не тут ли молодой барин и не вернулся ли он с прогулки.
– Старая барыня, дескать, очень беспокоятся и велели спросить, не у них ли сидит Лев Павлович?
Дарья Михайловна и сама страшно перепугалась.
– Да нет же, нет, голубушка! – воскликнула она с тревогою. – Мы сейчас только что говорили о нем и тоже ужасно беспокоимся! Нужно бы лодку встречную послать за ним!
– Надежда Григорьевна уже послали, да только старая барыня все надеялись, что, может, они у вас сидят!
– Ах ты Господи, какое несчастье! – засуетилась Дарья Михайловна. – Нужно будет мне пойти к Прасковье Андреевне, в такую минуту не следует оставлять бабушку одну! А ты раздевайся поскорей, Иринушка, и ложись в постель. Будь умница, не волнуйся понапрасну и постарайся заснуть. Бог милостив, ничего не случится с Левой, он такой ловкий у нас и так хорошо научился управлять парусом. Ульяна, уложи барышню!
Дарья Михайловна перекрестила Иринку, накинула на себя непромокаемый плащ и вслед за прислугой Субботиных отправилась к бабушке.
Кухарка приготовила девочке постель, помогла ей раздеться и, убедившись, что все в порядке, ушла к себе на кухню.
Маленькая Машутка уже давно спала, раскинувшись на постели матери. Ульяна прикрыла ее стареньким ситцевым одеялом и, достав с полки кусок полотна, собралась было немного пошить в ожидании барыни, но, утомленная дневною работою, она не в силах оказалась долго сидеть: глаза так и слипались от сна.
Ульяна свернула полотно, помолилась на образ в углу кухни, убавила немного огонь в маленькой стенной лампе и улеглась рядом с Ма-шуткой.
«Хоть спать-то по-настоящему я и не буду, – решила она, – а все-таки подремать немного не мешает, авось услышу, когда барыня вернется!»
Но не прошло и пяти минут, как она уже спала не менее крепко, чем Машутка, и громкий храп ее монотонно раздавался из кухни.
Иринка с широко раскрытыми глазами лежала в постели и невольно прислушивалась к этому храпу. Она не могла заснуть, ее возбужденное воображение рисовало перед ней самые ужасные картины.
Ей казалось, что она уже никогда больше не увидит Леву и что он непременно погибнет в эту ненастную ночь.
«Правда, мама говорит, что Лева прекрасно научился управлять парусом, но что, если этот парус сломается, как сломался парус у хозяина, и лодку его захлестнет водой! Конечно, Лева отлично плавает, но разве он в силах будет доплыть до берега, и к тому же эта ужасная буря, эта темнота, ветер!..»
Девочка в смертельной тоске прислушивалась к завываниям ветра в трубе, и мучительная уверенность, что Лева непременно погибнет, все сильнее и сильнее охватывала ее маленькую душу.
В эту минуту Иринке показалось, что она слышит чьи-то торопливые шаги на дворе, кто-то громко разговаривал там, как будто звал кого-то…
«А вдруг это Лева! – обрадовалась девочка. – Он ведь хотел зайти!»
Иринка быстро вскочила с постели, зажгла свечу и начала одеваться на скорую руку, как умела. Увы, шаги на дворе затихли, и опять ее окружила та же зловещая ночная тишина, нарушаемая только воем ветра в трубе да храпом кухарки за стеною.
Иринка решила не ложиться и ждать. Но чего? Девочка не могла бы ответить, но предчувствие близкого страшного несчастья не давало ей покоя.
Вот, вот… сейчас это будет, сейчас!., она узнает!..
Внезапно громкий стук в наружную дверь в сенях заставил ее вздрогнуть и разбудил кухарку.
– Кто там?.. – спросила Ульяна, лениво слезая с кровати. – Вы, что ли, барыня?!
– Я, хозяин, отворяй скорей! – послышался снаружи нетерпеливый мужской голос. – Отворяй, говорят, чего завалилась спозаранку, огня надоть, фонарь задуло ветром!
Ульяна неохотно отворила дверь в холодные сени и протянула вошедшему коробочку со спичками.
– На что тебе огонь-то? – поинтересовалась она, зевая и запахивая потеплее на груди шерстяной платок.
– Да вот, слышь, на речке несчастье случилось, говорят, утонул кто-то, кажись, тело-то вытащили, наши молодые откачивать побежали, ну вот и я туда же, а парнишку своего за фельдшером в село послал.
– Ах ты Боже мой, Боже мой, грех-то какой! – разохалась кухарка. – Уж не барчук ли наш потонул-то?
– Как барчук! Какой барчук?!!
– Да субботинский барин-то!
– Да нешто он не вернулся еще?!
– Не вернулся!..
Хозяин быстро схватил свой фонарь и, не слушая, что кричала ему вслед кухарка, опрометью кинулся к речке.
Лева был общим любимцем в Муриловке, его знали все местные крестьяне, и все по первому зову были готовы лететь на помощь молодому барину.
Иринка все слышала.
Ее детская отделялась от кухни только тонкой дощатой перегородкой, и девочка не упустила ни одного слова из того, что говорил кухарке их дачный хозяин.
Она не заплакала и даже не вскрикнула, а только сразу как-то похолодела, словно окаменела вся.
Удар был чересчур силен. С минуту она стояла неподвижно, и ее большие глаза, полные ужаса, почти бессознательно смотрели в темную ночь…
«Кто-то потонул там… вытащили… откачивать побежали…»
Эти отрывочные слова смутно проносились в уме, и вдруг она поняла, что этот «кто-то» был он, что это его побежали откачивать, и ей ясно представилось бледное, закоченевшее лицо Левы.
«А что, если он еще жив, если еще спасти можно?» Она слышала, в таких случаях оттирают чем-то… чем только? Спиртом, кажется?!
Девочка схватила с комода матери маленький флакончик с одеколоном и в одном платьице, как была, быстро отворила входную дверь и, не обращая внимания на холод и ветер, со всех ног пустилась бежать в овраг. Тропинка к речке была ей хорошо знакома, она могла бы легко найти ее, несмотря ни на какую темень, но сегодня ноги почему-то совсем не повиновались ей, они так сильно дрожали и все скользили… скользили…
Иринка уже несколько раз спотыкалась и падала, но девочка делала страшные усилия над собою и, крепко сжимая в руках маленький флакон с одеколоном, всякий раз снова подымалась с мокрой земли и опять бежала…
Ах, только бы ей поспеть, только бы поспеть, она спасет его, спасет! Какие ноги, право, зачем они так дрожат… и еще слабость эта… неужели она опять упадет!
Девочка с ужасом чувствовала, что тогда уже больше не встанет, силы совсем изменяли ей!
Но вот и речка наконец-то!
В темноте Иринка с трудом различила силуэты каких-то движущихся фигур с фонарями, но сильный ветер то и дело задувал огонь, и девочка не могла ясно различить их лица.
Эти люди несут что-то… носилки, кажется…
– Осторожнее! – раздается громкий голос дворника Ивана. – Тут не пройти, вода, берите больше влево, на село, сейчас фельдшер придет!
– Качать, братцы, что ли?! – нерешительно спрашивает кто-то в толпе.
– Не надо качать, не приказано! – раздается снова тот же громкий голос дворника. – Фельдшера ждут!
Темные фигуры с носилками медленно приближались к девочке… Иринка знала теперь, кого несут эти черные люди.
– Лева, Лева, я тут, я спасу тебя! – закричала девочка в отчаянии, но буря заглушила ее голос, и Иринка в изнеможении опустилась на мокрую, холодную землю… Черные фигуры прошли мимо нее и исчезли во мраке ночи…
Между тем над оврагом появлялись все новые и новые фигуры: несмотря на поздний час, весть о несчастии на речке, по-видимому, уже успела облететь деревню, и крестьяне спешили на помощь.
– Братцы, куда? Что случилось? – торопливо остановил носилки какой-то приземистый старичок в широком непромокаемом плаще и с большим саквояжем в руках. – Что случилось!
– А вот и фельдшер, слава Богу!
Из толпы отделилась фигура Левы Субботина и направилась к нему.
– Василий Кондратьевич, как хорошо, что вы поспешили, спасибо, голубчик! Тут больной, должно быть, рыбак из соседней деревни. Беднягу чуть не захлестнуло на Чертовом озере, да, по счастью, мы подоспели на парусной лодке, и нам с Иваном удалось спасти его. У бедняги рана на голове, вероятно, сильный ушиб.
– Ну, счастлив же ваш Бог, Лев Павлович! – приветливо улыбнулся фельдшер. – Нечего сказать, выбрали тоже погодку для прогулок по Чертову озеру! А я, признаться, испугался: тут распустили слух, что с вами случилось несчастье! Не хотите ли рому глоточек? Чай, продрогли? А со мною бутылочка в кармане.
– Нет, нет, спасибо, мне ничего не надо, я рад, что могу сдать вам на руки больного! Бегу домой – воображаю, какой там переполох подняли из-за меня!
По приказанию фельдшера крестьяне осторожно опустили носилки на землю. Василий Кондратьевич раскрыл свой саквояж и при свете фонаря начал тщательно осматривать и перевязывать рану больного, которая, к счастью, оказалась не особенно серьезной.
– Ну, скорей, скорей, Иван, идем… – торопил между тем Лева дворника, помогая ему скатывать парус и привязывать лодку к берегу. – Скорее, Иван, воображаю, как беспокоятся дома!
– Темень-то какая, ни зги не видать! – ворчал Иван. – Да уж правду сказал Василий Кондратьевич, счастлив наш Бог с тобою, Лев Павлович, признаться, я не думал, что вернемся сегодня!
Дворник зажег фонарь и пошел вперед.
– Я светить буду, а ты ступай за мной, барин! – приказал он.
Лева с трудом начал взбираться по скользкой тропинке в гору.
Внезапно дворник остановился и, всматриваясь, нагнулся к земле…
– Ну что же ты, братец мой, застрял? Двигайся! – сердился Субботин. Молодой человек был не в духе, он чувствовал себя виноватым и страшно спешил домой. – Двигайся, Иван, этак мы и до завтра не дойдем!
Но дворник продолжал что-то внимательно разглядывать у своих ног на земле.
– Барин, а барин! – испуганно проговорил он наконец. – С нами крестная сила, да никак кто-то лежит… помер, кажись… только махонький совсем, дите словно!..
В мгновение ока Лева уже был около него, куда и усталость исчезла!
– Фонарь! – крикнул он не своим голосом, быстро опускаясь на землю там, где указывал дворник. – Фонарь!
Но Леве уже не нужно было света, он и в темноте почувствовал, кому принадлежали эти похолодевшие руки, эта маленькая курчавая головка.
Увы, предчувствие не обмануло его.
Глухой стон, полный отчаяния, вырвался из его груди.
Перепуганный дворник склонился над барином, стараясь при свете фонаря рассмотреть мертвое тело, – и вдруг с ужасом отшатнулся назад, фонарь чуть не выпал из рук Ивана.
– С нами крестная сила! – прошептали побелевшие губы дворника.
На земле лежала ничком похолодевшая и бесчувственная Иринка, все еще судорожно сжимая в закоченевшей руке маленький флакон с одеколоном, который она захватила с собою.
Прошло семь дней, целая неделя со времени той ужасной ночи, над Муриловкой снова расстилалось ясное голубое небо, и осеннее солнышко золотило верхушки обнаженных березок и осыпающийся пожелтелый тмин в «Саду Снегурочки».
В маленьком домике над оврагом царила глубокая, почти мертвая тишина. Шторы на окнах были опущены, все ходили на цыпочках, говорили шепотом…
Каждый день, около двух часов, перед садиком останавливался тарантас местного врача, и каждый раз врач отъезжал в нем обратно все с тем же пасмурным и озабоченным лицом.
– Господи, хоть бы разочек попросил закусить! – сокрушалась Ульяна. – Только бы рюмочку, одну только рюмочку пропустил!
За местным врачом Муриловки водилась одна странная, маленькая примета: в тех домах, где он просил закусить и «пропускал рюмочку», близкие уже могли быть уверены, что опасность миновала и дело идет на поправку. Но в маленьком домике над оврагом доктор ничего не просил и, выходя из комнаты больной, каждый раз сухо и быстро откланивался.
Дарья Михайловна безнадежно протягивала ему руку и даже ничего не спрашивала. Зачем? Разве она не знала, что может услышать только один ответ: никогда больше не поправится ее маленькая Иринка, никогда больше не увидит она ее тихой улыбки, не услышит ее веселого смеха.
Разве мог хрупкий организм девочки перенести все, что ему пришлось выстрадать в ту ужасную ночь, когда Лева принес Иринку домой без чувств, закоченевшую от стужи?
Взаимными усилиями Дарьи Михайловны и Левы удалось отогреть и привести ее в чувство, но сознание к девочке так и не вернулось.
Иринка лежала с широко раскрытыми глазами, но никого не узнавала.
К утру у девочки сильно поднялась температура, она стонала, хваталась за голову и, видимо, очень страдала.
Лева в ту же ночь сам помчался верст за десять, в соседнее село, за местным врачом.
– Нервная горячка на почве сильного душевного потрясения! – объявил доктор, внимательно осмотрев девочку. – Надежды мало… пока только лед на голову и полный покой, а там увидим!..
Но вот прошла уже почти целая неделя с тех пор, а состояние ребенка не улучшилось.
Иринка стала только немного спокойнее, не так часто хваталась за голову, не так сильно металась, но по-прежнему никого из близких не узнавала и все бредила, бредила, бредила…
Ах, этот бред, этот ужасный бред – он больше всего надрывал сердце несчастной Дарьи Михайловны!
Девочка почти все время что-то тихонько бормотала про себя и как-то странно при этом перебирала дрожащими пальчиками; иногда она даже улыбалась, но вдруг снова принималась стонать и звать к себе то маму, то бабушку, то Леву, чаще всего Леву.
– Иринка, милая, да я тут, тут, жив твой Лева, дитенок мой дорогой, успокойся, я тут с тобой! – с отчаяньем повторял юноша, низко наклоняясь к девочке, но она не слыхала его, а если и слыхала, то не понимала, и ее широко раскрытые глаза ничего не видели.
– Ах, Левочка, я не могу, не могу больше слышать этого бреда, я с ума сойду! – говорила Дарья Михайловна. – Ради Бога, не уходите, побудьте с нею! – И она убегала в свою комнату, запиралась на ключ и там на коленях перед образом принималась горько рыдать.
А Лева оставался с Иринкой и продолжал ухаживать за нею, как самая добросовестная сиделка.
Он то прикладывал ей лед на голову, то осторожно поил с ложечки лекарством, то мерил и записывал температуру – и все дни и ночи почти безотлучно проводил у постели больного ребенка.
Бабушка, заходившая каждый день навещать Иринку, теперь с невольным беспокойством смотрела на своего любимца – до того он осунулся и изменился за последние дни.
– Поди, Левушка, поспи хоть немножко, я посижу за тебя! – предлагала старушка, но Лева не соглашался.
Он никому не доверял уход за Иринкой, и, кроме того, из слов доктора он уже давно понял, что девочка, вероятно, не долго протянет, а потому последнее время ни на минуту не желал разлучаться с нею.
Разве не он был причиной страданий Иринки? Как молила она его остаться тогда, не ехать, а он так грубо оттолкнул ее, и вот теперь этот милый, так отчаянно преданный ему ребенок умирал на его глазах, и это он, он убил его!!!
Эта мысль, как кошмар, преследовала Леву и не давала ему покоя. Он прямо с ума сходил.
А между тем Иринка с каждым днем становилась все слабее и слабее. Лицо ее приобрело желтоватый восковой оттенок, черты заострились, глаза, обведенные темными кругами, казались непомерно большими, пульс слабел…
– Голубушка, уходит она от нас, уходит! – рыдала Дарья Михайловна, поверяя свое горе бабушке.
Лева и сам видел, что дни и даже часы жизни ребенка были сочтены.
Однажды, по просьбе Дарьи Михайловны, доктор заехал к ним во второй раз за день, вечером.
Свет лампы под зеленым абажуром слабо освещал осунувшееся восковое лицо ребенка.
Иринка лежала неподвижно и больше не бредила. Доктор, заложив руки за спину, молча стоял над нею и прислушивался к частому, прерывистому дыханию девочки. Он даже не справлялся о температуре больной.
По выражению лица его Лева понял, что все почти кончено.
– Доктор, неужели ничего нельзя сделать?! – спросил он тихо, когда Дарья Михайловна вышла из комнаты.
– Ничего нельзя! – ответил доктор. – По крайней мере, медицина тут больше ничего не может, разве чудо какое спасет ее, вероятно, сегодня ночью будет кризис, и тогда…
– Тогда что?! – Лева почти с ненавистью смотрел теперь на человека, который так холодно и равнодушно, как ему казалось, предсказывал смерть его маленькой Иринки. – Что тогда?!
Доктор пожал плечами.
– Видите ли, иногда во время кризиса наступает перелом болезни, – проговорил он нерешительно. – Но в данном случае я не предвижу этого: потрясение, по-видимому, было чересчур сильно, и ребенок не вынес его. Впрочем, если бы к больной вернулось сознание…
Доктор недокончил. Вероятно, это и было бы тем чудом, о котором он только что говорил и в которое не верил, а потому, как человек добросовестный, он не желал внушать ложных и напрасных надежд.
Вскоре он уехал.
Дарья Михайловна заняла свое обычное место у постели Иринки. Лева оставался в соседней комнате и нарочно не входил в детскую, стараясь овладеть собою.
После разговора с доктором он был не в силах встретиться с глазу на глаз с Дарьей Михайловной, так как чувствовал, что несчастная мать все еще продолжает надеяться.
Молодой человек был в отчаянии.
«Итак, все кончено! Медицина бессильна, и только чудо, одно только чудо может спасти ее! Ну так пусть же будет это чудо, пусть оно совершится! – молил Лева. – Там, где люди и наука бессильны, Ты, Ты можешь все. Ты Один можешь! Спаси ее, спаси ее, о Боже!» Лева опустил голову на руки и почувствовал, что плачет.
Никогда еще он так страстно не молился, так горячо не верил.
«Спаси ее!»
Кто-то неслышно вошел в комнату и тихонько остановился позади него…
– Левушка… Лева… – раздался хриплый, словно совсем чужой голос. – Она…
Лева быстро вскочил.
В дверях стояла Дарья Михайловна и как-то странно покачивалась вся, точно ей трудно было держаться на ногах, и лицо у нее тоже было странное, не бледное, а какое-то серое.
– Левушка, она…
Лева как сумасшедший кинулся к дверям.
– Нет, не может быть! Не может быть!
Но Дарья Михайловна продолжала покачиваться и все глядела на него мертвым, неподвижным взглядом.
– Уже… уже… Левушка, – проговорила она хриплым шепотом и молча несколько раз кивнула в сторону детской.
Но Лева уже был там.
Он бросился на колени перед кроваткою девочки и приложил голову к ее груди.
Иринка по-прежнему лежала неподвижно, только темные круги под глазами стали будто еще чернее.
«Господи, спаси ее! Неужели не дышит, кончено?! Нет, нет, вот что-то бьется, но, быть может, это только его сердце бьется?!»
Лева уже не верил себе и снова и снова прислушивался…
Нет, это не его сердце так слабо бьется, его сердце громко-громко стучит в груди.
Да, теперь ясно… она еще дышит, дышит, еще не все кончено…
– Дарья Михайловна, скорей, где мускус? Давайте капли!
Молодой человек быстро влил лекарство в полуоткрытый рот больной. Последнее время было почти бесполезно давать его, так как лекарство сейчас же выливалось обратно, но на этот раз, к счастью Левы, Иринка как будто проглотила часть жидкости, и только несколько капель вылилось на подушку.
Лева с напряженным вниманием следил за девочкой. Прошло еще несколько минут – что это, уж не мерещится ли ему? Леве показалось, что дыхание Иринки становится как будто ровнее, покойнее, на лбу выступает легкая испарина, худенькие руки спокойно протянуты вдоль одеяла, и в них уже не заметно прежнего судорожного сжатия… Лева вынул часы. Первый час ночи…
«Должно быть, кризис, тот кризис, о котором говорил доктор… О Боже, спаси, спаси ее!!!»
Утро.
Лампа под зеленым абажуром все еще горела на комоде, но сквозь открытую дверь столовой дневной свет широкою, белесоватою полосою вливался в комнату больной.
Иринка после долгих дней в первый раз повернулась на бок, подложила по старой привычке правую руку под щеку и тихо спит…
Дыхание ее еще очень слабо, но уже ровно, почти спокойно…
Измученная Дарья Михайловна прилегла в соседней комнате и скорее забылась, чем задремала.
Лева был с Иринкой. Он по-прежнему сидел около ее постели, слегка прислонив голову к ее подушке. Молодой человек всю ночь не смыкал глаз, наблюдая за больною, но под утро утомленные веки его незаметно сомкнулись, усталая голова тяжело опустилась на грудь, и Лева заснул.
Ему снилась Иринка, он слышал ее голос, но где-то далеко-далеко…
«Лева, я тут, тут, дай руку!» – жалобно донесся до него плач ребенка.
«Где – тут?» – Лева с ужасом заглянул в черное зияющее пространство у ног его… и вдруг он почувствовал, что чья-то маленькая, холодная рука тихонько гладит его по лбу…
– Лева! – слышался над ним, но уже совсем близко ее слабый, ласковый голосок. – Лева!
Молодой человек открыл глаза,
Как он заспался!
Господи, но что это, уж не сон ли это?!
Иринка, повернувшись на бочок в его сторону, с тихою ласкою глядела на своего Леву теперь уже вполне осмысленным взглядом.
– Лева, какой у тебя тоненький нос стал! – улыбнулась она и тихонько провела худенькой ручкой по его лицу.
В этот день старый доктор что-то долго засиделся в маленьком домике над оврагом.
– Вы уж меня извините! – проговорил он, выходя от больной и весело потирая руки. – Я, должно быть, немного прозяб по дороге, нельзя ли будет рюмочку пропустить?
– Батюшка, голубчик вы мой родной, да давно бы, давно бы так!.. – суетилась, не помня себя от восторга, Дарья Михайловна. – Ульяна, тащи скорей все, что есть! Бутылочку коньяку, ту, что получше, знаешь, откупоривай живей да кофейку горяченького, кофейку спроворь.
Но Ульяна и без того уже как сумасшедшая летела на ледник и по дороге чуть не сбила с ног свою толстенькую Машутку…
«Кофей-то, кофей-то, кажись, весь вышел у барыни, – озабоченно думала кухарка. – Ну да ништо, пустое это, и говорить не стану, я сво-во, свово уж…»
А доктор между тем стоял посреди комнаты и приветливо посматривал на всех из-под своих нависших седых бровей. Чудо, на которое он не смел надеяться и в которое еще вчера не верил, теперь совершилось – девочка пришла в сознание, она была спасена!
XVII
Надежда Григорьевна, Лиза, Кокочка Замятин и Назимовы уехали в город.
Надежда Григорьевна особенно спешила.
Ей приходилось осенью перебираться целым домом в столицу, а это, разумеется, требовало и немало времени, и немало хлопот.
Лева, однако, вместе с бабушкой остался в Муриловке. Он еще недели на две отложил свой отъезд в Петербург, не решаясь покинуть Иринку, пока она была так слаба, тем более что доктор рекомендовал ей избегать всяких душевных волнений.
И бабушка, и Лева теперь почти совсем переселились к Дарье Михайловне.
Среди этих близких, дорогих ей людей девочка быстро поправлялась.
Лева был бесконечно счастлив.
Он завалил всю детскую новыми игрушками, не было такого желания ребенка, которое он не старался бы немедленно исполнить, каждое утро он приносил ей из своего сада большой букет штокроз и целыми днями, как нянька, возился с ней.
Если лекарство было горькое и девочка неохотно принимала его, то Лева сначала сам принимал его и затем серьезно уверял, что оно вовсе уж не так дурно и что он готов пить его сколько угодно!
Если девочка отказывалась от еды, то Лева накрывал маленький столик около ее постели, усаживал перед ним куклу и сам тоже садился обедать.
Это очень занимало Иринку, и она охотнее и с большим аппетитом принималась за еду.
Старый доктор сделался теперь почти своим человеком в семье Фоминых и каждый раз подолгу засиживался у постели своей маленькой пациентки. Он очень полюбил кроткую Иринку и с удовольствием рассказывал ей всякие смешные истории, искренне радуясь, если ему удавалось при этом вызвать веселую улыбку на бледном лице девочки.
Но здоровый организм ребенка лучше всяких лекарств способствовал восстановлению сил, и Иринка с каждым днем видимо крепла и поправлялась. Лицо ее уже не имело прежнего воскового оттенка, черные круги под глазами исчезли, на бледных щеках появился легкий румянец, и в доме снова раздавался ее веселый, ласковый голосок.
В конце второй недели ей уже было разрешено на несколько часов вставать с постели и переходить в столовую, пока ее комнату проветривали и убирали.
Лева придвигал к большому столу уютное кресло, укладывал на него подушки и сам переносил на руках Иринку, так как от слабости она первое время совсем не могла ходить.
О предстоящем скором отъезде Субботина в Петербург старались при девочке вовсе не говорить, и сама она никогда не спрашивала о нем, словно совсем позабыла об отъезде.
Только по временам Иринка казалась теперь немного грустной, и взор ее иногда подолгу останавливался на молодом человеке.
Случалось, что она целыми днями была как-то особенно молчалива, вяло и неохотно играла с игрушками, и старому доктору тогда с трудом удавалось вызвать бледную улыбку на ее печальном лице.
Если Лева почему-нибудь случайно запаздывал и не являлся в условленное время, она всякий раз начинала сильно волноваться и успокаивалась, только когда Субботин наконец входил в ее комнату, садился у постели и брал ее руку.
А между тем время летело неимоверно быстро, и Лева не мог дольше откладывать отъезд в Петербург.
В начале сентября начинались занятия в университете, и его присутствие в городе было необходимо.
Как тут быть?
Лева решил посоветоваться с доктором, которого очень полюбил за последнее время.
Однажды вечером, вернувшись домой, он застал у себя на столе письмо от матери.
Надежда Григорьевна требовала немедленного приезда сына в Петербург, она напоминала ему об университете и сердилась, что бабушка не хотела понять этого и так долго задерживала его в Муриловке.
Лева чувствовал, что мать права и что ехать необходимо. Он решил, не откладывая, в тот же день переговорить с доктором.
– Э, полноте, батюшка, ничего больше не случится, теперь справимся и без вас! – утешал его старик. – Уезжайте, уезжайте, голубчик, и то сказать, не сидеть же вам вечно под юбками у бабушки!
И вот наконец настал и этот последний день, день окончательного отъезда Левы из Муриловки, когда, одетый по-дорожному, он в последний раз спешил в маленький домик над оврагом.
С Дарьей Михайловной Лева уже попрощался накануне, но Иринка пока еще ничего не знала.
Субботин решил сразу не говорить всей правды девочке. Он откровенно сознавался, что боится этой минуты, – так тяжело ему было огорчать своего маленького больного друга. Пусть лучше бабушка и доктор после его отъезда постепенно приготовят ее к этой мысли, а пока он скажет только, что временно уезжает по делам в соседний городок и через несколько дней снова вернется в Муриловку.
Лева застал Иринку одну.
Дарья Михайловна ушла на практику, и ее ждали только к обеду. Девочка сидела на широком диване в столовой и тихонько играла с куклой.
– А, Лева! – просияла Иринка, увидав своего друга, но, заметив его дорожный костюм, сразу изменилась в лице.
– Ты едешь?.. – спросила она испуганно.
Лева всеми силами старался казаться спокойным и даже веселым.
– Вот видишь ли, – начал он с притворным равнодушием, – я совсем позабыл сказать тебе: тут пришло одно письмо нужное, так мне необходимо по делу на несколько дней поехать в город, ну а ты обещай, что не станешь скучать, не станешь капризничать и по-прежнему будешь во всем слушаться нашего милого, старого доктора, – обещаешь? – Лева уселся рядом с девочкой и, ласково захватив обе руки ее, старался глубоко заглянуть в испуганные, тревожные глаза Иринки. – Обещаешь?
Девочка молча несколько раз кивнула головой.
– Ты когда едешь, сейчас? – тихонько, каким-то упавшим голосом спросила она.
– Да, сейчас… я спешу! – нарочно торопился Лева, желая по возможности сократить эти тяжелые минуты. – Видишь ли, – продолжал он все тем же деловитым тоном, – мне необходимо еще забежать домой… Я кое-что позабыл там… а поезд уже отходит через час! Собственно, я зашел к вам только на минутку, попрощаться… Кланяйся маме, как жаль, что ее нет!.. Ну, до свиданья, до свиданья, будь умницей, в сущности, ведь и прощаться-то не стоило бы… каких-нибудь дня два, три… – Лева говорил очень быстро, стараясь скрыть свое волнение. Молодой человек никак не ожидал, что так расстроится в последнюю минуту, и теперь его деланый, притворно-равнодушный тон не особенно удавался ему. – До свиданья, Черный Жук…
Лева нагнулся, желая поцеловать девочку, но Иринка вдруг быстро обхватила слабыми руками его колени и горько зарыдала.
– Лева, Лева, ты говоришь неправду! – с отчаянием повторяла девочка, прижимаясь к нему и стараясь задержать его. – Я знаю, я вижу, ты совсем уезжаешь, совсем, навсегда! Лева, возьми, возьми меня с собою. Иринка не станет мешать тебе, возьми, Лева, Иринку с собою!
Субботин и сам чуть не плакал, но всеми силами старался подавить свое волнение и по-прежнему казаться спокойным и веселым.
– Да полно же тебе, Черный Жук! С чего это ты взяла, право, я вовсе и не думаю уезжать совсем. Бог милостив, мы еще вдоволь набегаемся с тобою по лесу, вот только смотри у меня, поправляйся скорей. А там, быть может, и все вместе в Петербург укатим, и маму твою возьмем с собою, хорошо?
Лева искренне желал тогда, чтобы именно так все и получилось.
Уверенный, веселый тон друга невольно подействовал на Иринку. Она начала понемногу успокаиваться, перестала рыдать и доверчиво смотрела на Леву.
Почему, право, и ей с мамой не поехать в Петербург? Не все ли равно, в каком городе жить, если уж нельзя всегда оставаться на даче?
Эта возможность прежде никогда не приходила ей в голову. Лева, заметив, что девочка как будто немного утешилась, решил воспользоваться этой минутой, чтобы поскорей уйти, прежде чем она начнет опять сомневаться.
– До свиданья! – проговорил он быстро, притягивая к себе курчавую головку. – Будь здорова! – Но вдруг что-то острою болью отдалось в сердце юноши, Лева ясно почувствовал, что, быть может, он в последний раз видит прелестное, бледное лицо девочки, ее доверчивые глаза…
И неожиданно, позабыв всякую осторожность, Лева крепко прижал к себе смуглую голову Иринки, покрывая ее горячими поцелуями.
Еще минута – и дверь с шумом захлопнулась за ним. Молодой человек, в последний раз огибая «Сад Снегурочки», быстрыми нервными шагами спустился к оврагу…
«Эгоист бессовестный, квашня! Не сумел совладать с собою! Только расстроил ребенка! – мысленно ругал теперь себя Субботин, невольно ускоряя шаги и боясь даже оглянуться назад. – Она наверное, наверное все поняла!»
Увы, Лева был прав.
В «Саду Снегурочки», над оврагом, стояла маленькая фигурка в белом передничке и издали делала ему какие-то отчаянные знаки…
– Лева, Лева, вернись!
Но Лева не слышал ее, он был уже внизу, почти у самой речки. На повороте к лесу еще раз мелькнула его темная тужурка, и… и все… Он ушел, навсегда ушел!
Иринка беспомощно глядела перед собою. Что с нею? Где она?
Девочка ничего не понимала, вокруг все было чужое. Даже сад ее, любимый «Сад Снегурочки», куда-то исчез. Где же полевые цветы, ромашка, высокий тмин?..
Среди скошенного, пожелтелого поля одиноко стояли обнаженные белые березки, а под ними такая же одинокая, почерневшая и размытая дождем ее дерновая скамейка… Иринка хотела подойти к ней, но скамейка прямо на глазах становилась почему-то совсем маленькою и уходила все дальше от нее…
– Ай, ай, ай, барышня, так нельзя, так нельзя! – раздался с балкона возмущенный голос седого доктора. – В первый раз, без пальто и в такую погоду! Так нельзя!..
Доктор поспешил к своей маленькой пациентке. Он спешил не зря: спустя минуту Иринка потеряла сознание и бессильно опустилась на руки своего старого друга…
– Ничего, ничего, – бормотал доктор, успокаивая девочку, – все будет хорошо, только надо окрепнуть… все будет хорошо…
1910
Аркадий Аверченко (1880–1925)
Большое сердце
Рождественский рассказ
Серое, темное небо нависло над землей… Снег валил большими хлопьями, устилая белым покровом улицы, по которым сновала веселая предпраздничная толпа, совершая разные закупки, необходимые для великого праздника…
Старый чиновник Слякин стоял у запорошенного снегом окна и печально глядел на улицу, полную озабоченных, спешащих людей.
«Боже, – думал он, и его добрые, сияющие глаза туманились непрошеными слезами. – Боже! Такая великая праздничная ночь, и сколько в это же время обездоленных людей, лишенных крова, теплого угла и маленькой, изукрашенной игрушечками елочки. О, как бы мне хотелось принести радость хоть немногим, обогреть хотя одного несчастного и дать малым ребяткам, лишенным этого, хотя одну веселую, праздничную елочку. Боже ты мой… Сколько на свете холода, горя и несчастья!»
Чиновник Слякин надел шубу, шапку и, полный грустных и сладких мыслей, – вышел из дому.
Оживленная толпа мощным потоком неслась мимо него, а он, остановившись на углу, долго стоял и думал:
«Какие они все равнодушные, сухие… Никому ни до кого нет дела… А в это же самое время среди них, может быть, сотни голодных, нуждающихся, лишенных тепла и участия…»
Около него остановилась собака, уткнула нос в его галоши и, тихонько повизгивая, тряхнула спиной, занесенной снегом.
– Бедная, бесприютная собачка, – сказал растроганный Слякин, наклоняясь к ней. – Бродишь ты по улицам и никому нет до тебя дела. Пойдем со мной, я накормлю тебя и уложу на теплый-теплый коврик.
Слякин протянул руку к собаке, но она громко залаяла, открыла пасть и крепко впилась в Слякинову руку острыми белыми зубами.
– Вы зачем, черт вас забери, мою собаку дразните? – послышался около него сердитый голос, и вышедший из магазина офицер сурово поглядел на растерявшегося Слякина.
– Я хотел собачку… домой отвести… согреть.
– Ха-ха! – грубо расхохотался офицер. – У вас губа не дура. Породистого сторублевого водолаза взять домой! В участок бы вас свести нужно, а не домой!.. Неро, ко мне!
А волны озабоченных, равнодушных людей по-прежнему неслись куда-то вдаль, заменяемые все новыми и новыми волнами…
Шагая по улице, Слякин, закутанный в теплый воротник пальто, грустно думал: «Ветер воет, и в степи теперь страшно, как будто тысячи разбушевавшихся дьяволов справляют свой праздник… Плохо в это время путнику, которого застигает в пути непогода… Ветер, забираясь в прорехи его жалкого платья, будет леденящим дыханием морозить несчастного, и вой далеких волков, чующих скорую поживу, зазвучит ему похоронной песней. И он идет пешком, утопая по колена в снегу, так как несчастному не на что было нанять бойкую неутомимую лошадку… И он идет, сгорбившись, пытаясь закутаться в плохо греющий воротник, молча, без единого звука…»
Слякин смахнул непрошеную слезу и свернул в малолюдный переулок.
Мимо него прошел, сгорбившись, пытаясь закутаться в воротник пальто, неизвестный человек.
Сердце Слякина сжалось.
– Послушайте… эй! Путник! Обождите.
Он догнал прохожего и молча сунул ему в руку три рубля.
Прохожий остановился, поднял из воротника изумленное лицо и поглядел на Слякина.
– Это… что значит?
– Это вам, путник. Дорога вам, я знаю, предстоит дальняя, а лошадок нанять не на что. Не благодарите! Чем могу, помог. А в поле будто тысячи разбушевавшихся дьяволов празднуют…
– Да как вы смеете! – взревел прохожий. – Да вы знаете, кто я? Да я вас в двадцать четыре часа… Этакая наглость!
Его щегольская шинель распахнулась, и на груди блеснуло золотое шитье и несколько искрящихся при свете фонаря орденов.
– Извините… – пролепетал Слякин.
– Безобразник! С каких пор успел нарезаться!.. Проходите!
Ветер все крепчал.
Декабрь давал себя знать, и Слякин, выйдя снова на многолюдную, широкую улицу, печально размышлял:
– А сколько детей, этих – по выражению поэта – цветов жизни, бродят сейчас по улице, рассматривая выставленные в роскошных витринах вкусные вещи, которые, увы, не для них… Не для этих пасынков на жизненном пиру.
Горло его перехватило от слез, и сердце сжалось.
У роскошной витрины кондитерской стояла девочка и жадно рассматривала выставленные торты и конфекты.
– Бедное дитя! – пробормотал Слякин, хватая девочку за руку. – Несчастный бесприютный ребенок… Пойдем со мной, я тебя накормлю и обогрею в эту святую ночь.
– Maman! – закричала испуганная девочка. – Maman! Оu mê tire-t-il?[1]
Рассматривавшая соседнюю витрину модного магазина дама ахнула и подбежала к девочке.
– Оставьте ее, скверный старикашка! – закричала она. – Пустите ее, или я ударю вас по голове зонтиком. Как вы смеете хватать ее за руку и тащить?!
– Наглость этих сладострастных павианов переходит всякие границы, – сказал господин, проходя мимо.
– Они уже стали хватать свои жертвы на многолюдных улицах среди тысячной толпы!..
– Уверяю вас, – сказал Слякин. – Я только хотел взять эту девочку к себе домой и приютить ради этой ночи, которая…
– Вы негодяй! – сказала возмущенная дама. – Nadine, ты не должна слушать того, что он говорит. Пойдем скорее…
А снег все падал…
Слякин снова свернул в безлюдный переулок и, печальный, шагая по обледеневшей мостовой, думал: «О, как бы хотелось мне принести радость, облегчить нужду и горе хотя бы одному человеку… Но настоящая бедность горда и прячет свои лохмотья… Нужно много деликатности и такта, чтобы не оскорбить бедняка и не подчеркивать своего благодеяния».
С ним поравнялся, заглядывая ему в лицо, высокий человек в рыжем пальто, подпоясанном веревкой, и в фуражке с полуоторванным козырьком.
«Вот оно», – подумал умиленный Слякин и начал тихим деликатным голосом:
– Погода дурная, не правда ли?
– Погодка сволочная, – согласился незнакомец.
– Вы, вероятно, выходя из дому, забыли тепло одеться? – деликатно спросил Слякин. – Я думаю, десять рублей, взятые у меня заимообразно, могли бы до известной степени урегулировать этот пустяковый вопрос… А?
– Нет, ты мне лучше пальто дай, – возразил незнакомец. – Снимай-ка его, живей!
– А… как же я?.. – удивился Слякин.
– А я тебе свое барахло дам. Ну, живей, старичок. А где твои десять рублей? Дай-ка мне их, дядя. Тут больше? Ну, все равно. А часики… золотые? Чего ж ты, дьявол, серебряные носишь?
Вьюга разыгралась, и снег беспрерывными хлопьями падал на белую землю.
По улице шагал старик в рваном, подпоясанном веревкой полушубке и изорванных сапогах и что-то ворчал про себя.
Маленький, одетый в женскую кацавейку мальчик подошел к нему и, дрожа от холода, пролепетал:
– Дядинька… Ради праздничка…
– Ради праздничка?! – закричал Слякин. – Вот тебе, маленький негодяй!
Слякин схватил мальчишку и, дав ему несколько шлепков, принялся усердно драть за уши…
И это было единственное доброе дело, совершенное Слякиным, потому что оборванный мальчишка совсем замерзал, а шлепки и пощечины быстро согрели его спину и красные уши…
1911
Степан Кондурушкин (1874–1919)
Ночь
Так мы и не спали всю эту ночь перед праздником. Куда тут! До сна ли было.
Метель поднялась. Да ведь как неожиданно! Весь сочельник было ясно, тихо и морозно. К вечеру вдруг потеплело немного, снег пошел, поднялся ветер.
И зашумел!
До сих пор мне страшно и радостно вспоминать эту рождественскую ночь.
Семья наша большая. Пятеро нас – детей, отец с матерью, дедушка да Боленец.
Боленец – бродяжка. Попал в село наше, Переловку, проходом, на Масленицу. А пьяный кузнец, Тюрин, катался на своем Гнедке, наехал на Боленца, ноги ему и сломал. Случилось это как раз против нашего дома. К нам его внесли. У нас он лечился, да так у нас и остался потом до самой смерти.
– Куда я, – говорит, – пойду? Находился. Дошел до своей точки.
– До какой это точки, Боленец? – спрашивали его мы с сестренкой Ганькой, маленькие дети.
– А до такой, – говорит. – У каждого человека на земле своя точка есть. Он еще и не родился, а точка уж готова. И сколько бы человек ни ходил по белу свету, а к смерти на свою точку придет. Вот и я пришел.
– Да где же она, твоя точка? Покажи нам, Боленец.
Боленец смеется.
– Ах вы, – говорит, – дурачки! Погодите, не торопите. Помру, так и сами увидите.
Помню, я все по двору и вокруг двора ходил, Боленцову точку искал. Жутко мне было, чуял я тут что-то, не понимал. И казалась мне эта точка вроде шампиньона-гриба. Где-то сидит гриб под землей – не видно. А как вырастет – маленький бугорок поднимется над ним, – тут и копай, найдешь.
Боленец работал по хозяйству, за скотиной ходил, корзины, даже самовары из прутьев плел, вил веревки, сказки нам рассказывал.
Дедушка был совсем старый. Летом жил на коннике, а зимой на печке. Когда отец, бывало, выпьет, начнет под веселую руку над дедушкой и Боленцом шутить.
– Вы, – говорит, – у меня для погоды живете, баромеры. А ну, скрипите, какая завтра погода будет?
Дедушка больше насчет летней погоды предсказывал, а Боленец – зимой отгадывал. Он и в этот день с утра отца уговаривал.
– Не езди, Ларивон. Праздник на носу, да и погода как бы не подула. Нога у меня что-то ноет.
Отец-то еще и пошутил над ним.
– Испортился, – говорит, – наш баромер. Мороз, тихо, ясно, а он скрипит.
Так и уехал.
– Вечером, – говорит, – вернусь.
Было так празднично у нас в доме в этот Рождественский сочельник. Весело и полно радостно-тревожных ожиданий. Вымыли в избе пол, засыпали желтой душистой соломой. Мы с сестрой по соломе катаемся, как щенята, возимся. В печке-галанке дрова горят. Сестры и брат из избы да в избу. Кто по хозяйству, кто из укладок наряды приносит. Известно дело, наряжаться скоро будем, к заутрене пойдем. Христославы придут. Радуемся.
Только прав оказался Боленец. К солнечному-то закату и поднялся буран. Слышим мы, в галанке вдруг что-то сильно загудело, и в окнах темнеть стало. Выбежали мы с Ганькой на улицу, а там уж бушует.
Село наше, Переловка, вытянулось по степи в одну улицу. Труба в степи, а не село! Взглянешь вдоль улицы – спереди степь, сзади степь. И степь эта кругом на десятки верст, ровная, как море. Поднимется буран – защиты нигде нет. Холодом холодит, ветром бьет и крутит, снизу и сверху снегом заметает.
Налетел тогда на Переловку буран, точно стая белоснежных птиц.
Слыхали вы, как большими стаями птицы над головой пролетают? Например, скворцы или воробьи осенью по жнивам носятся?
Налетит этакая стая внезапно, зашумит, загудит, опахнет ветром, ароматом поля, леса. Темно станет и жутко. Шумит, гудит и несется, позванивая тысячами крыл. Пролетит, и долго вслед глядишь, как темная стая над полем несется, точно полог по ветру колышется.
А тут налетела стая во все небо. Кружатся белые птицы, валят по небу сине-белыми тучами.
Падают тучи на землю снежным пухом, снежным пером, снежными птицами. Падают и снова с земли в небо взвиваются.
Гомон, звон, шум, хлоп крыльев, свист и вой.
Белая смерть пришла!
Поплыла белая степь. А над степью закрутилось, свернулось вихрями, опустилось белыми воронками, заплясало небо.
В каком доме не скажут:
– Не дай Бог теперь в поле! Смерть! Слава Богу, наши все дома.
Да, надо знать, какие в степи бураны бывают.
Сразу у нас в доме печально сделалось. Сначала-то надеялись: вот-вот отец подъедет, с минуты на минуту ждали. Ахали все, как бы не заплутался, как бы не закружился в степи-то, не замерз. А потом и говорить об этом перестали. Все думают, и видно, что об одном думают, а выговорить жутко.
Темно стало. Зажгли огонь. Вся наша семья в избе собралась. Сидим тихо. Кто на печке, кто на лавке, кто на коннике. Не разговариваем, слушаем – не стукнет ли где, не заскрипят ли ворота.
А окна черные. Крутится что-то за окнами, мельтешит, скребется лапами, хлопает крыльями, белым саваном машет. Воет в трубе, свищет на потолке.
Застучит ветром в ворота, звякнет калиткой – выбежит старший брат Николай или сестры.
Никого нет. Войдет в избу и молчит уж, не сказывает, как на дворе буран буранит.
Зазвонили в колокол. Когда буран, у нас всегда в колокол звонят. Если кто заплутается, на звон приедет.
Звону мы сначала обрадовались. Показалось нам, что вот уж тятька услыхал, повернул лошадь и едет на звон. Скоро приедет. Брат вышел, говорит, что будто и буранит потише.
Мы с Ганькой Боленца уговорили сходить в сторожку, посмотреть, как нашему тятьке в колокол звонят. Насилу дошли. Чуть на улице-то не заплутались, друг за дружку держались. Куда тут – тише! Чуем мы, все сильнее буран буранит.
Сторож в сенях сторожки стоит. Веревка у него протянута с колокольни прямо в сени. Стоит, стоит, да и дернет за веревку.
Дон-н!
Подхватит ветер колокольный звон да кинет на сторожку, точно колокол с колокольни сорвался да на землю упал. А иной раз – ничего не слышно, ровно и не ударило совсем. Взлетит звон наверх и пропадет, только тинькнет чуть-чуть.
Сторож нас спрашивает:
– Вы что, ребятки?
– Да вот, – говорим, – тятька у нас в Змеевку уехал. Боимся.
– Это, – говорит, – уж Божья воля теперь… Ветер-то, кажись, на Змеевку дует. Вот я сейчас погромче ударю – он и услышит.
Я попросил у сторожа веревку. Хотелось мне самому тятьке в колокол позвонить. Мне думалось, если я, его сын, своими руками в колокол ударю, так уж он непременно услышит. Взялся я за веревку, дергаю, а колокол не звонит.
Сил-то у меня мало было.
А Ганька стояла, стояла, выбежала к ограде, да как закричит во весь голос:
– Тятька-а!
А бурей ее и сдунуло в сугроб. Она барахтается там, плачет да кричит истошным голосом, надрывается, сердечная:
– Тятька-а!
Я-то понимал, что голосу нашего отец не услышит. А все-таки и мне страшно стало, я тоже заревел. Ну и повел нас Боленец домой, обоих со слезами.
– А ну вас, – говорит, – крикуны-плакуны, чего разревелись?
Идем мы и сами не знаем, где идем. Боленец нас ведет.
А вокруг нас – светопреставление. Белый потоп, белый страх, белое землетрясение.
У-у-у, волчья смерть!
Катятся за нами колокольные удары, как раненые гуси кричат, над головами пролетают.
Привел нас Боленец домой в слезах. Мать нас утешает, а чуем мы, что у самой-то у нее кошки на сердце скребут. Тихая была у нас мать да ласковая.
А отец был суровый. Часто обижал нас и бил. Ну, только в эту ночь нам казалось, милее его никого на свете нет. Только бы он вернулся, только бы не замерз где-нибудь в поле.
Все сидят, молчат, прислушиваются. Дедушка на печке лежит, кряхтит, тоже не спит.
– Свечку, – кричит, – свечку-то зажгите! Свечка-то ему в буране посветит. Свечка перед иконой – она далеко светит. Далеко-о, свечка-то!..
Боленец начал было какую-то историю рассказывать.
– Был я, – говорит, – в такой стране, Бухара прозывается. А бухарцы, они вроде как и татары али мордва, тоже на своем языке говорят. И по-русски, ежели не побить, ничего не понимают. И волосом они черные, как жуки… Вот говорил я Ларивону: не езди сегодня, буран будет. Так оно и вышло по-моему. Вот и похлебай теперь ветру в поле, поешь снежной кашки.
И Боленец сильно в ту ночь беспокоился. Хороший был старичок.
А мать ему рукой машет:
– Уж молчи, Боленец. И без тебя тошно.
Мать и к соседям, и к старосте ходила. Говорят:
– Что же можем поделать?! Коли он из Змеевки не выехал, так и искать его нечего. А коли выехал – разве в поле найдешь? В буран в поле – что в море. Вокруг сто раз обойдешь, а не найдешь. Утром посмотрим, что будет.
Ну и пошли к словам присловья добавлять, а не поехал никто. Да и то сказать, кому своя жизнь недорога? Ну, к тому же и праздник. Скоро к заутрене ударят.
После полночи мать с отчаянья хотела уж сама с Николаем ехать.
– Поедем, – говорит, – Николенька?
– Что же, – говорит, – мама, поедем!
Николай пошел лошадь запрягать. Только не поехали они. Дедушка и Боленец отговорили. Да и мы с Ганькой в рев пустились. Ухватились за мать, не пускаем. Ну, она видит, делать нечего, осталась. Молиться стала.
И мы с Ганькой молились. О пол я крепко лбом стучал. Думал, что так-то молитва моя до Бога доходчивее будет.
Да-а! Уж набрались мы страху в ту ночь. Уж поплакали, помучились. Так и не спали.
А отец-то вдруг приехал. Перед самой заутреней дело было. Слышим, ворота заскрипели.
Мы все так и бросились на двор, кто в чем был. И Боленец ковыляет, и дедушка с печки слез. Кружится по избе, ходит босой по соломе, а к чему – и сам не знает.
Вошел отец в избу. Белый весь, и не узнать. Чуть языком ворочает: зазяб очень. Насилу мы его раздели. Вся одежа на нем насквозь снегом проснежилась, как лубок замерзла. А борода – что метла, обледенела да заиндевела.
Тут-то как раз и к заутрене ударили, часто зазвонили.
Мы все наряжаться стали, к заутрене собирались. Весело нам: тятька-то приехал.
Оттаял он, мохнатый, красный сделался. С лица весь опух. На печь полез спать.
– После, – говорит, – расскажу. Кабы не Бурый, пропал бы я, – говорит. – Бурый меня от смерти спас.
А мы наряжаемся. И не видим, так слышим, – тятька у нас на печке лежит, храпит.
Спи, милый, спи, мохнатый, да большой, да корявый. Храпи себе на здоровье!
Не говорим, а на сердце у нас такие слова у каждого.
Оделись мы с Банькой, совсем бы и к заутрене идти. Да полезли мы на печь, на отца поглядеть, какой он лежит. И в минуту около него тоже заснули.
Не слыхали, как и христославы к нам приходили.
А проснулись – уж светло. И буря затихла.
Весело было.
1914.
Об издательстве
Живи и верь
Издательство «Никея» работает для того, чтобы наши читатели стали счастливее, ощутили достоинство и глубину собственной личности. Творчество, вера, наука, психология, саморазвитие, семья – нам интересен мир во всем его многообразии. Мы обрели радость и полноту жизни в Православии и открываем пути к духовному росту, осознанности и внутренней гармонии.
Наши книги помогут найти точку опоры, станут источником мотивации и вдохновения. Не бойтесь! Действуйте! Все получится!

Присоединяйтесь к нам в социальных сетях!
Интересные события, участие в жизни издательства, возможность личного общения, новые друзья!



Наши книги можно купить в интернет-магазине: www.nikeabooks.ru
Мы будем благодарны вам за обратную связь:
• Расскажите нам о найденных ошибках или опечатках.
• Поделитесь своим мнением о наших книгах.
Пишите нам в редакцию по адресу: editor@nikeabooks.ru
Друзья!

Теперь все наши книги можно увидеть в книжном магазине издательства «Никея».
Здесь можно спокойно их полистать, ведь порой так важно подержать книгу в руках, прежде чем решиться на покупку.
А еще позволить себе выпить чашечку вкуснейшего кофе в уютном кафе.
И прогуляться в окрестностях нашего книжного по старым улочкам Москвы.
Счастье – это просто!
Также здесь можно получить заказы, сделанные в интернет-магазине nikeabooks.ru. Доставка бесплатна.
Надеемся, что теперь покупка наших изданий станет для вас еще проще и приятнее.
Адрес: Москва, ул. Маросейка, д. 7/8, вход в красную дверь, код домофона 31 в, 3-й этаж.
Приходите! Будем рады!
Интернет-магазин

Все книги издательства «Никея» живут на сайте nikeabooks.ru
Давайте знакомиться!
Мы предлагаем:
• приятные цены;
• удобную доставку, в том числе международную;
• комфортные способы оплаты;
• дружелюбный сервис.
Также на сайте вы найдете самую полную информацию о новинках, специальные акции и афишу мероприятий издательства «Никея».
Мы поделимся с вами радостью и вдохновением, присоединяйтесь!
Примечания
1
Мама! Куда он меня тащит? (фр.)
(обратно)